Все, что осталось от любви

Захарова Мария

Аннотация: Ты родился! У тебя есть семья — любящие родители, старший брат и боготворящая тебя сестра. Сможешь ли ты сохранить это отношение к себе или что-то другое станет более важным в твоей жизни? Что-то, что лишит ее всех красок и отвратит от тебя самых близких людей?

Трилогия про наркомана.

 

Сестра

Он стоял и смотрел, как плачет сестра. Где-то в глубине души что-то мучило его, вызывая легкие приступы боли, но разум продолжал лихорадочно работать, отодвигая на задний план муки совести. Глаза, огромные на бескровном и осунувшемся лице, словно коршуны следили за происходящим, фиксируя и отмечая. Сестра сползла по стене на пол и, обхватив руками колени, сжалась в комок. Губы что-то беспрестанно повторяли, но из невнятного лепета он смог разобрать только — «как ты мог». Отвечать на этот вопрос, обращенный скорее в никуда, нежели к нему, не стал, да и не хотел, боялся. Своей позой и внешним видом, она вернула его в далекую юность, когда вот также сидела и ждала его, собирающего клубнику, только не плача, а улыбаясь. И это его вина, его полностью. Он знал это, знал всегда, предвидел, когда делал все то, за что сейчас приходится расплачиваться.

Подошла мать. Ее глаза пронзили его раскаленным железом. Ее лицо — одна сплошная мука. Оно беззвучно укоряло, и как в детстве хотелось прошептать: «Я не брал», — хотя сердце молило о прощении. Он сжал зубы, понимая, что это бесполезно — просить прощения.

Сквозь лавину материнской боли, окружившей его со всех сторон, прорвался голос отца.

— Что ты предлагаешь делать нам, сидеть и смотреть, как ты норовишь угробить себя? Извини, но я больше не намерен принимать в этом участие. Тридцать лет терплю, хватит. Ты хамишь всем. Мне, матери, сестре…

Отец продолжал говорить, но он больше не слушал. Он вспоминал.

* * *

Было холодно. Он сидел, забившись в угол, пытаясь спастись от пронизывающего ветра, который, поднимая снежную пыль, разбивался о стену. Дверь строительного общежития открывалась ежеминутно, то впуская, то выпуская студентов. Они бросали на него любопытные взгляды, но не задерживались, спеша пройти мимо. Он же не смотрел, не провожал их, а сидел, спрятав руки за пазуху, надеясь сохранить быстро убегающее тепло. Из окон магазина над ним лился свет. Рассеянными пятнами он ложился на дорогу, чуть освещая асфальт, покрытый подмороженными остатками снега, еще с утра талого и приобретшего грязно серый оттенок. А он все сидел и ждал.

Словно какое-то предчувствие заставило его поднять голову и всмотреться в темноту. Открылась дверь, и на ее фоне он увидел силуэт матери. Вскочил, и прежде чем деревянная преграда захлопнулась, успел сказать:

— Мама!?

Она замерла и обернулась.

— Васек? Что ты тут делаешь?

— Тебя жду, — стуча зубами, выговорил он.

Мать завела его внутрь. Из глубин общежития повеяло горячим воздухом, и он вновь зябко поежился. Консьержка окинула их взглядом, таким же ледяным как погода на улице, но ничего не сказала. Зашли в магазин. Здесь витал запах копченой колбасы, хлеба и еще чего-то непонятного, но видимо очень вкусного. В животе заурчало от голода. Он сглотнул слюну и, пригнув голову, поплелся за матерью.

Резкий свет ламп дневного освещения резал глаза, привыкшие к уличному мраку. Он жмурился и часто моргал, стараясь освоиться. Откуда-то из подсобных помещений донесся веселый смех сестры, заставивший подумать о том, что она скажет по поводу его прихода. Он вздохнул, горько и глубоко.

Мать привела его в маленькую комнатушку, когда-то, еще в советские времена, служившею кухней при общественной столовой. Три огромных раковины, полностью занимающие одну из стен, светлыми пятнами мерцали в полумраке, а когда мать зажгла свет, подмигнули ему белой эмалью. На маленьком столе аккуратной стопкой стояли тарелки, стаканы, лежали вилки. Турецкий батон, нарезанный ровными ломтиками, был прикрыт чистой салфеткой. Он взял кусочек и с жадностью съел.

Хлопнула дверь. Магазин наполнился звуками, шарканьем домашних тапочек и приглушенными женскими голосами. Краем уха он разобрал, о чем они говорили. Это показалось ему смешным и до боли знакомым. Он точно также приходил в продовольственный и, стоя у прилавка, решал, что же ему купить на последние деньги. Затрещал кассовый аппарат, провожая покупательниц, которые словно драгоценную добычу прижимая к груди пачку вермишели и банку тушенки, уже спешат на кухню, предвкушая наступление долгожданного ужина.

Он хотел домой. Устал жить как животное, продавая четки, ночуя в подъездах или в душных квартирах, полных незнакомых лиц, несущих, будто в лихорадке, какой-то бред. Он устал быть никем, никому не нужным, забытым. Хотел вновь стать человеком, таким как все. Жить, работать, спать в нормальной кровати, смеяться оттого, что на душе светло и радостно, а не в безумной экстазе диктуемом отравой бегущей по венам.

— Светлана Николаевна, — донесся до них робкий голос продавщицы, и вслед за ним, полноватая фигура Любы показалась в дверной проеме. — Уже восемь, могу я снимать кассу?

Мать кивнула, пробормотав нечто вроде: «Да, конечно», — и тяжело опустилась на стул. Он чувствовал обжигающий взгляд на лице. Ему стало стыдно, страшно и захотелось спрятаться. Он даже пожалел, что пришел. В ее глазах, словно в зеркале, он видел свое отражение, и как в открытой книге читал, что похудел, осунулся и совсем не похож на того сына, которого она любила.

— Мама, помоги, — еле выговорил он….

* * *

Дом, журчание чайника на плите, монотонный гул «Маяка», умиротворенность в каждом уголке. В подъезде громкий топот башмаков по лестнице, и вот на улицу с разбега вылетают ребята лет двенадцати с рюкзаками за спиной. Они спешат в школу.

Жизнь! Жизнь сквозит в каждом их шаге, движении, улыбке, в глазах надежда и ожидание чего-то неизведанного и, что само собой разумеется, интересного, чарующего и неповторимого. Ему так не хватало этого ощущения — ощущения прекрасного. Его мирок сковали крепкие цепи, словно железные оковы на руках осужденного, они загнали его в рамки посредственности, мнимости и проходящей мимо жизни, которую ты провожаешь взглядом из окна, машешь рукой, словно навсегда прощаешься с другом детства.

— Ты принес? — Он, вздрогнув, открыл глаза. Белоснежная оконная решетка, заливающий комнату яркий свет, еще мгновение назад видимые им так ясно, сменились пылью и серостью. Полумрак комнаты, паутина в углу над дверью, едкий запах гидры и силуэт стоящего рядом закружили его в водовороте обреченности.

— Да, — он полез в карман, ощутил прикосновение холодного и гладкого полиэтилена. Маленькие пакетики перекочевали в руки другого, и он вздохнул с облегчением. Сегодняшний день прошел удачно.

— Хорошо, этого нам хватит до завтра, — другой усмехнулся, подкидывая на ладони всю их жизнь, сосредоточившуюся с этих прямоугольных кусочках яда, уже давно пропитавшего каждый сантиметр кожи. — Есть хочешь?

Они поужинали. Запили яичницу чефиром. Ему хотелось одиночества, но ограниченное пространство однокомнатной квартиры, не позволяло уединиться. Он вышел на улицу. Закурил. Сигаретный дым повис в воздухе голубоватым облаком, своей причудливой формой напоминая какое-то сказочное животное. Он вглядывалась в эти меняющиеся очертания. Они постепенно расплывались, становились все прозрачней, пока не исчезли вовсе.

Еще один день миновал. Морозная свежесть утра плавно и почти незаметно превратилась в холод зимнего вечера, продуваемого со всех сторон порывистым ветром. Еще один день, такой же как многие, монотонно и однообразно, секунда за секундной иссяк и был занесен в память. Его можно не заметить среди остальных. Уже несколько месяцев в его уме слились в один единственный день и час. Как братья близнецы, трудно различимые, они представлялись единым целым, бесконечно дублируя, повторяя друг друга. Они как табачный дым бесследно исчезали и не оставляли за собой даже капли удовлетворения.

Описывая эти месяцы, можно уложиться в несколько слов. Утро. Встал, оделся. Десять шагов через дорогу. Торговля. Доза. Вечерняя тоска. Все. Он устал. Чем дальше, тем тяжелее становилось на душе. Хотел ли он так жить — неизвестно, и то, что не мог этого изменить, довлело над ним. Значит, не хотел.

Знобило. Люди торопливыми шагами стремительно проходили рядом с ним по тротуару. Единственная мечта будоражила ум и сердце — домой, в тепло, мягкую кровать, любимые руки. А он стоял. Ветер трепал волосы, задувал под куртку. Огни светящихся окон дома напротив сливались в одно безликое пятно. Бесформенное и бескрайнее оно стояло перед глазами и, словно монотонный голос психолога, манило подойти поближе. Он не хотел, не думал, ноги сами несли его вперед. Ступени, лестница, деревянная дверь, голоса молодые, звонкие, полные жизни. И он, как мумия фараона в каменной гробнице, один в этом огромном мире, потерянный, плутающий в лабиринтах грез и желаний, неосуществимых, но кажущихся столь близкими, что дрожащая рука без существенных усилий дотянется.

* * *

Деревянная дверь училища с громким скрипом захлопнулась за спиной. Солнце ударило в глаза. Он на секунду зажмурился, постоял, а затем, что-то насвистывая себе под нос, зашагал по аллее. Старые елки отбрасывали на тротуар конусообразные тени, птицы, греясь в весенних лучах, чирикали в ветвях, перескакивая с ветки на ветку. На душе радостно и спокойно. Наконец-то весна. Скоро летние каникулы, если конечно его не отчислят за непосещаемость.

— Лучше не надо, — пробормотал он, на мгновенье представив себе реакцию матери, — Она с меня три шкуры спустит. — Затем, где-то в глубине души махнув на все рукой, решил, что подумает об этом позже, и широкими шагами заспешил домой.

Этюдник подпевал ему на каждом шагу. Раз — два, раз — два — звякали тюбики с красками, ударяясь о деревянную поверхность.

По пути ему встречались влюбленные парочки. Они нежно переглядывались, улыбались друг другу во весь рот, держались за руки. Он смотрел на них и посмеивался: «до чего глупо выглядят». Впереди стремились в небеса кремлевская колокольня и величественный Успенский собор, в храмовом пространстве которого уже давно прописались музейные экспонаты. Туда, в очередной раз поглазеть на выставку, заходили бабульки, тянущие за руку внуков, надо же приобщать несознательную молодежь к прекрасному.

Он подумал о своей сегодняшней работе. Натюрморт — кувшин, яблоко луковица — и рассмеялся. До чего смешное лицо у Николая Александровича, когда он прикусывает губу и ходит вокруг мольберта, с сосредоточенным видом разглядывая ученический труд. Ему надоели эти скульптурные маски, вазы. Он хотел рисовать что-то настоящее. Вот здорово будет когда они всей группой поедут на пленэр. Лучше живой природы нет ничего.

Обойдя вокруг Кремля и добравшись до Октябрьской площади, он выстоял длинную очередь на «десятку». Наконец прорвался в автобус, и тот медленно, пыхтя на каждом повороте, покатил его домой. За грязным от вчерашнего дождя стеклом проплывали дома. На остановках толпились люди, провожая их завистливыми взглядами. Вот появилось круглое здание цирка, и шестилетний ребенок позади него громко заявил:

— Хочу клоуна. — Его мать видимо улыбнулась и сказала:

— В выходные вы с папой пойдете в цирк. — Но малыш упрямо повторил.

— Нет, хочу сейчас клоуна.

Его соседка тихо засмеялась, а он закрыл глаза и, прислонив голову к стеклу, стал думать о вчерашнем вечере.

— Мама, я ушел гулять, — прокричал он и захлопнул дверь. Соседки, расположившиеся на лавочках у подъезда, как куры на насесте, проводили его глазами, и как всегда сказали друг другу — какой красивый мальчик. Он привык. Так было всегда. Сколько он себя помнил, окружающие беспрестанно твердили ему — красивый, красивый. И это уже успело порядком надоесть.

— Вот заладили, — буркнул он.

Он спешил в интернат к своим новым друзьям. Они старше и немного странные. Ну и что. Зато с ними интересно.

Все пять человек были в сборе. Он пришел последним. Дрожь предвкушения чего-то неизведанного будоражила кровь.

— Пошли, — сказали они, и небольшая компания покинула территорию школы-интерната, прошла через дворы и исчезла в подвале дома номер восемнадцать. Здесь было прохладно. В воздухе стоял запах сырости. Где-то капли воды срывались с труб и с громким эхом разбивались о пол. Ему стало страшно. Хотелось поскорее выбраться из давящей атмосферы подвальных помещений, но не решался. Уйти, стало быть выставить себя трусом, а он не трус, и останется со всеми.

Серые стены, тусклый свет керосиновой лампы, деревянные ящики вдоль стены. Они часто собирались здесь, но ему еще только предстояло об этом узнать. А пока он во все глаза смотрел за приготовлениями.

Игла пошла по кругу. Старший, затем Витек, Игорь, другие и, наконец, его очередь. Ему страшно, он до дрожи в коленях боится уколов. Убежать… Нет, он не трус. Руки трясутся.

— Давай помогу. — Игорь забрал шприц. Закатал рукав. Он зажмурился так, что перед глазами замелькали разноцветные круги. Укол, и ноги отказываются повиноваться. — Идем.

— Не могу встать, — голова тяжелая, кружится. Ощущения странные, необъяснимые.

— Тогда сиди, сам выберешься, когда отойдешь. — Сквозь туман в голове он слышит эхо удаляющихся шагов, но встать не может. Странно…

— Конечная!

Голос водителя заставил его открыть глаза. Он увидел, как из дверей автобуса вышел последний человек.

— Вот, зараза, прозевал свою остановку, — подумал он и, схватив этюдник, выскочил на улицу. На базарчике возле Первомайского универсама толпиться народ. Воздух пропитан запахом свежей рыбы. Он зашел в магазин, купил буханку хлеба и во весь опор помчался домой. Уже во дворе встретил бывшую одноклассницу. Пришлось задержаться. Юлька расспрашивала как жизнь, чем занимается, а он, переминаясь с ноги на ногу, торопился уйти. Договорились встретиться в семь часов и вместе погулять. Но вечером — интернат, странные друзья, подвал, и крик души:

— Мама!..

* * *

— Вася, Вася. Хочу клубнику, — уже в течение пяти минут сестра стояла над душой, не давая поспать. — Васяка!

Он открыл глаза. Потянулся.

— Маняка, давай попозже.

— Нет, сейчас, — она упрямо сжала губы и замотала головой, всем видом показывая, что будет стоять на своем.

Он улыбнулся, до чего она смешная. Встал. Она протянула ему большую эмалированную кружку и скрылась за дверью. Надев шорты, он вышел на крыльцо. Было раннее утро, но солнце уже вовсю припекало. Полумрак дачного домика еще хранил ночную прохладу, и ему захотелось нырнуть обратно в постель.

— Клубника, — раздалось откуда-то снизу. На последней ступеньке сидела сестренка и показывала ему на грядки. Ее глазки сияли и с надеждой смотрели на него. Он не мог ей противиться. Держась за руки, они пошли по тропинке.

— Что, все-таки разбудила? — сказал отец. Он стоял под раскидистыми ветвями яблони, опираясь на лопату, посреди наполовину вскопанной грядки. — Маняка, ну-ка поделись, как тебе удалось поднять такого соню? — отец улыбался.

— Он не соня, он мой брат, — звонко ответила она, и потянула его дальше, но подумав, остановилась и добавила, — Любимый брат.

Они с отцом расхохотались, а она недоуменно посмотрела на них, не понимая причину веселья. Откуда-то раздался голос матери:

— Дочка, иди посмотри, что я нашла. — Сестра отпустила его руку и скрылась в зарослях винограда, а он пошел собирать ягоды. Грядки недавно полили и ноги утопали в мокрой земле. Он поскользнулся и чуть не упал.

— А у тебя носки рваные, — сказала сестренка. Ее смешная мордочка выглядывала из-за виноградных лоз. Она показала ему язык и добавила: — Мама нашла мое ведерко. Красное.

Они сидели на крыльце. Между ними стояла тарелка и сахарница. Сестра с сосредоточенным видом брала ягоды, окунала их в сахар и отправляла в рот. Ее личико было измазано клубничным соком, на платье красовалось пятно.

— Грязнулька, — дразнился он.

— Ты тоже, — она показана на его грязные ноги. — Смотри. Птичка. — Он проследил за ее взглядом и увидел воробья, который деловито прыгал среди кустов пионов, собирая букашек.

— Это воробей, — сказал он.

— А он ест черешню?

— Нет, черешню едят грачи, а воробей — жуков.

— Жуки не вкусные, — она состроила рожицу.

— Откуда ты знаешь, что они не вкусные?

— Знаю, — отправив в рот последнюю ягоду, она соскочила со ступеньки и, помахав ему рукой, побежала к отцу.

Он остался сидеть на крыльце. Солнечные лучи обжигали плечи. С каждой минутой становилось все жарче. Над головой, весело шелестя листвой, напевал свою песню орех. На соседнем участке, из проигрывателя на окне, лилась песня Сандры. Ему только шестнадцать, и вся жизнь впереди.

* * *

Тридцать пять лет. За спиной убегающий вдаль забор с колючей проволокой и три года заключения, впереди — дорога. Его мысли — это воспоминания, жизнь — кошмар, и лишь во сне, словно из небытия всплывают мгновения счастья. Звук закрывающихся ворот его последнего прибежища, все еще стоит в ушах. Он не может сделать и шага. Идти некуда. Последние три года своеобразный рубеж, есть возможность начать все с начала, перевернуть свое существование, и страх неизвестности дает о себе знать. Убежать, спрятаться — навязчивая идея, но от себя не скроешься. Нет такого места на земле. И потому, застыв, словно каменная глыба, он стоит на распутье обдуваемых ветром дорог и смотрит вдаль. И как в сказке: на право пойдешь, коня потеряешь, на лево — жизнь. Проблема выбора…

 

Брат

То, что она испытывала в данный момент, с большим трудом поддавалось определению. Это нельзя было назвать ни шоком, ни удивлением. Ярость и злость также не отражали чувств, застывших где-то под ребрами. Ее эмоциональный ряд словно включал в себя все существующие нюансы чувств и, окрашенный обреченностью, застыл среди разнообразных оттенков серого. Его проявление, казалось, медленно тонуло в зыбкой трясине цвета, и обнаруживалось лишь периодическим морганием и повисшим в воздухе вопросом, возникающим после первой части незапланированной трилогии: «продолжение следует?».

— И что вы собираетесь делать? — риторический вопрос уже давно не требующий ответа.

Она наперед знала весь расклад, шаг за шагом, с легчайшими заносами на поворотах и конечную цель, когда тропа повернет в привычное русло и все повториться вновь, с небольшими вариациями никак не влияющими на суть вещей. — Где он сейчас?

— У Ленки. Она вчера звонила, сказала, что объявился.

— Что ж, скоро придет домой, проситься назад. — И грустно и смешно.

Единственное, что на самом деле цепляло, так это жалость. Мать жалко. Ей как всегда достанется больше других. Причем от всех понемногу. Страшно было осознавать, что и она внесет свою лепту. Осмысленно или нет, но добавит в материнское сердце ложку боли.

— Больше я его домой не пущу. — Так и хотелось сказать: «Мам!», — вложить в одно слово все свое недоверие к прозвучавшему, повторявшемуся уже не впервой, но не сейчас, не в этот раз.

— Вот, держи. — Отец протянул ей листок бумаги, — Посмотри на художество. Он «повыпендриваться» решил.

Взгляд заскользил по корявым строчкам, отпечатывая каждое слово, подтверждающее байку: виноваты все, но не я. Как все обычно и предсказуемо. У всех жизнь как жизнь, а у него приключение со знаком минус.

«Мам!

Простите, если сможете. Я сначала хотел отца дождаться, поговорить с ним, но не выдержал, струсил. Ленка как узнала, сразу собралась и уехала. И я не вытерпел.

Мам. Простите. Я просто покататься хотел, повыпендриваться, но не вышло. На днях зайду с отцом поговорить, объясниться.

Васек».

— Пап, и что теперь? Сильно?

— Ну, как тебе сказать. Я заявил в милицию. Там на бампере кровь, вдруг сбили кого.

— Кровь?

— Да непонятно.

— Сильно разбил?

— Хочешь, иди посмотри. — Отец устало вздохнул. — Бампер, капот, фары. Радиатор потек. Не знаю, возможно, двигатель накрылся, если они без радиатора ехали. Оценили примерно тысяч на семьдесят.

Она посмотрела на мать, и захотелось убить своими руками, за все разбитые надежды и ожидания, слезы и нервы, потраченные на благо сына, которому нет дела до чужих страданий, который каждый раз выкидывая очередной фортель, прикрывается элементарным: «Прости», — столь узким и всеобъемлющим одновременно.

Вопросом о том, когда все это закончится, уже никто не задавался. Еще предпринимались вялые попытки перевоспитания тридцатипятилетнего заблудшего, но время было упущено так давно, что установить точную дату потери не представлялось возможным, и лишь только искалеченные жизни, одна по собственной воле, другие в силу обстоятельств и средств, сосуществовали в едином пространстве и времени, завязанные на непреодолимом кровном родстве. И эти отношения связующие мир в длинную цепь родных, близких, братьев, сестер, кузин и так до бесконечности определялись чувствами ответственности и долга, которые зачастую уродовали больше, чем может показаться.

— Пап, что в милиции говорят?

— А что они могут? Следователь у меня спросил, что я хочу. Ну, я и ответил, может посадят, хоть немного спокойно поживем. А он, нет, не посадят. К шестидесятилетию победы будет амнистия.

* * *

Она вышла на пять минут за хлебом, торопясь быстрее вернуться домой, готовить ужин к возвращению отца.

— Маша, иди сюда, — перед подъездом ее остановил Василий Петрович, маленький усохший старик, сосед с первого этажа. — Присядь. — Она попыталась ускользнуть, сославшись на занятость, но он настаивал.

— Он вошел вот так, — Василий Петрович указал рукой на газовую трубу, очертил линию вдоль окон и остановился на балконе. — Оторвал сетку и залез. Потом вышел через дверь с сумкой. — Его рука, вытянутая параллельно дому, чуть подрагивала.

— Спасибо, — пробормотала она, сорвавшись с места. Спеша попасть с дом, громко хлопнула входной дверью и замерла на пороге комнаты, заметив, что нет видека. В голове лихорадочно билось, — Что еще? — кинулась проверять золото. Шкатулка перевернута, пропали браслет, кольца, подвеска. — Сволочь! Я сама тебя посажу!

Около двух часов она проторчала в милиции, ожидая следователя. Ее принял небольшого роста и неопределенного возраста человек с сурово сжатыми губами и безразличным взглядом. Его реплики были лаконичны, по существу.

— По какому вопросу?

Она изложила суть дела, иногда запинаясь от волнения и злости, иногда от того, что не находила слов.

— Я не могу принять у вас заявление.

— Почему?

— Я приму, а потом заявятся ваши родители и откажутся предъявлять обвинение. Вы лучше сначала с ними поговорите. — Она потеряла дар речи от несправедливости происходящего, а он взялся за телефон, давая понять, что прием окончен.

Так быстро она никогда не бегала. Зажав в руках шлепки, летела домой, не разбирая дороги, не обращая внимания на удивленных прохожих, с мокрыми дорожками на щеках и колотящимся сердцем.

Отец выслушал ее сбивчивый рассказ внимательно, ничего не спрашивая и не перебивая. Единственным что он сказал, было:

— У тебя не приняли, у меня примут. — Мать не возражала, казалось, что она смирилась с неизбежным.

Ему дали два года. На суде он своей вины не отрицал, не смотрел ей в глаза, а она переживала, испытывая чувство вины, но не перед ним.

— Прости.

* * *

Шаткой походкой «радедорма», «феназепама» и еще какой-то ерунды, он добрался до кухни, взял приму и закурил. Его слегка колотило. Неприятное зрелище, но она привыкла.

— Чего тебе не лежится? — промычал что-то невнятное, роняя пепел и грозя свалится с табуретки.

Подобное зрелище она наблюдала уже вторую неделю. Оно стало неотъемлемым украшением каждого утра, дня, вечера, да и суток в целом. Название носило крайне расплывчатое, с заковыркой, смотря с какой стороны подойти. Для родителей оно определялось звучным и многообещающим словом «лечение», для него не менее звучным — очередная попытка слезть с иглы, а для нее — вечное издевательство.

Издевательством это было в силу бесчисленного множества причин, но самое главное то, что именно она являлась ответственным наблюдателем, именно ей приходилось целыми днями сидеть дома и следить за тем, чтобы это так называемое лечение не прекратилось стараниями больного, улизнувшего из дома в поисках дозы.

Так и хотелось закричать: «Иди к черту», — запустить в него чашкой и закатить истерику, но… Необозримое количество этих «но», мешало ее жить спокойно. К этому она тоже привыкла, а потому просто налила себе чай и отправилась смотреть телевизор в ожидании пяти вечера, когда родители вернутся с работы и ее смена закончится.

Вся эта катавасия с таблетками, шатанием и прочим завершилась громким:

— Завязал.

Он вроде бы преобразился, стал прежним братом и сыном. Правда домашний арест не сняли, и пост наблюдателя оставался в силе, но, тем не менее, в воздухе в очередной раз витали надежды на светлое будущее. Отец, следуя прописной истине, что труд лучший помощник в воспитании, помог ему организовать маленький домашний бизнес. Он стал мастерить нарды, а мать вечерами ходила на вокзал к проходящим поездам их продавать. Постепенно дело пошло в гору, даже заказы появились. Хотя, в определенной мере, в этом не было ничего странного. Художественная школа за плечами, несколько курсов училища, да вообще золотые руки, при желании он мог сделать многое, причем хорошо.

Она изо дня в день наблюдала, как он возится с фанерой: рисуя, выжигая, раскрашивая и лакируя. Он вновь называл ее «Маняка» и они вроде как даже помирились

Радужное витание в облаках оборвалось с первым выходом на улицу. Это случилось первого мая. Мотив — на рынок за обувью. Он вернулся через три дня, без обуви и без денег, зато весь в ссадинах и с потерянными в процессе зрачками.

История была красивая — с драками, грабежом, подставами. Она не знала, что именно ее не устраивает, где следует искать несоответствие, которое интуитивно чувствовалось. Все сомнения и недосказанность сложились для нее в единое: «Не верю». Возобновился домашний арест, а фингал под глазом стал подарком ей на день рождения.

— Васек, — и свист за окном. Он словно ждал этого. В форточку полетел клочок бумаги.

Она стояла рядом, смотрела в окно. Солнечный майский день притягивал своим благоуханием, гипнотизировал обещаниями, выполнение которых в силу обстоятельств было отложено на потом. На улице разворачивалось привычное действо. Играли соседские ребятишки, на лавочке вот уже много лет подряд сидел Анатолий Иванович, проживший от начала и до конца свои положенные миллионы лет, ослепший по мере их протекания, но все еще узнающий окружающих на слух.

— Ты должна мне помочь. — Она машинально кивнула в ответ, и это стало началом конца.

— В смысле? Что ты хочешь?

— Пообещай, что сделаешь.

— Ты нормально скажи, а я подумаю.

— Маш?!

— Что? Чего тебе от меня надо?

— Я сам не могу выйти на улицу, соседи заложат. Сходи ты. Парню, который сейчас подходил, отдай деньги, а он тебе кое-что передаст.

— Нет.

— Маш, пожалуйста. Один единственный раз, мне плохо. Больше я тебя просить не буду.

Он продолжал говорить, приводя доводы, аргументы. Она и сама не поняла, как это получилось, но он смог уломать и на улице ей в руки перекочевал сверток, аккуратно упакованный в тетрадный лист в клеточку. Позднее пытаясь объяснить себе «зачем» и «почему», она пришла к выводу, что в тот момент любила его сильнее, чем думала. Он был ее братом — братом, который когда-то уделял ей время; играл, развлекал, смешил. Он был ее любимым братом.

На следующий день все повторилось, только подтекст изменился. Он вдруг обнаружил в себе талант психолога, а она стала подопытным кроликом, на котором навыки отрабатывались и шлифовались. Ее категоричное: «Нет», — уже ничего не значило. Он нашел щель, через которою семена уговоров падали в благодатную почву.

— Я не пойду! — крик, слезы.

— Ты же не хочешь, чтобы я сам вышел. Тогда тебе и мне достанется. — и она ходила, забирая на улице, в подъездах, квартирах. А потом, закрытая на кухню дверь, едкий запах, прожигающий все вокруг и вечерний консилиум дилетантов, сопровождаемый допросом с пристрастием.

— Ничего я не делал. — убедительное, с обидой на сомнение. — Я никуда не выходил и ничего не делал. — Она подтверждала, а затем ревела, закрывшись в ванной, ненавидя весь свет и себя в первую очередь.

Эти семейные советы — театр абсурда, преследовали ее даже во сне. Любимый, переходящий из раза в раз, вопрос: «Что делать?» — на который никогда нет ответа. Планы, предложения без реализации в жизнь. Как глупо и смешно выглядел тот, кто спрашивал ее мнение, словно оно кого-то интересовало, и ее излюбленное: «Не знаю». Чем дальше, тем яснее она знала все ответы, но продолжала твердить — не знаю.

Он признался, но ее не сдал. Родители клюнули на очередную утку и начался процесс по снижению дозы. Ему давались деньги, он покупал и принимал легально. А она смеялась до слез, когда мать с отцом выгоняли ее из кухни на время процесса, дабы не травмировать восемнадцатилетнего ребенка и вспоминала о том, как держала руку и смотрела на кончик иглы медленно двигающийся под кожей в поисках вены, описывающий круги и линии до тех пор, пока содержимое шприца не окрасится в багровый цвет.

* * *

Прозвенел звонок, и они бесшабашной вереницей слетели вниз по лестнице, торопясь покинуть надоевшие коридоры. Он поджидал ее, прислонившись к перилам, кудрявый и улыбающийся. Его выгнали из дома около полугода назад за кражу, и с тех пор никто из семьи его не видел. Она помнила как тогда, закрывшись в комнате, плакала и молилась, прося у Бога помощи не для себя, но для брата. И помощь пришла, украденное возвратили, заявление было отозвано, и все стабилизировалось, правда домой его не пустили, но это не самое страшное.

И вот сейчас ее удивлению не было границ, он стоял перед ней в чьих-то потертых штанах, старенькой рубашке, гладковыбритый и смотрел веселыми серыми глазами.

— Привет, Маняка, как учеба?

— Нормально, — она потерялась и не знала что отвечать. Хотелось бросится ему на шею, чтобы как в детстве ее закружили на руках, подбросили вверх и крича — «поймаю», пустились вдогонку, но она уже была взрослая.

— Послушай, я сейчас на мели, денег совсем нет. Пустишь меня домой, я возьму немного продуктов? — она не раздумывая, кивнула, совершенно забыв о наказе родителей, не открывать ему дверь и не пускать на порог. Отдала ключи.

— Я приеду через час. Ты меня дождешься?

— Не знаю. Если что, оставлю ключ у Адамантовых. Хорошо? — она согласилась и поспешила к ребятам, нетерпеливо переминающимся с ноги на ногу и кидающим в их сторону заинтересованные взгляды.

— Кто это? — спросила Иринка, когда школа скрылась за поворотом.

— Мой брат, — с долей гордости ответила она.

— Родной?

— Да.

Обернуться за час у нее не получилось. Магазин был закрыт на обед. Дома ее встретили тишина и белизна записки: «Я ушел, ключ у т. Вали».

Заходить в квартиру почему-то не хотелось. Вспомнились все скандалы последнего времени: пропавшие люстры, «малютки», открытый гараж, и руки тряслись от страха. Стоя на площадке, она уговаривала себя, что все в порядке и ничего дурного не случилось. На первый взгляд все на местах. Вздох облегчения, но рано. Пианино как-то сиротливо подмигнуло ей, демонстрируя отполированную поверхность крышки, на которой еще утром красовался новенький музыкальный центр. Сердце замерло.

— Может, папа приезжал, — подумала и кинулась к телефону. Несколько длинных гудков и знакомое: «Слушаю».

— Пап, привет. Как дела?

— Нормально.

— Пап, ты сегодня домой приезжал?

— Нет, а что?

— Да так, мне показалось, что кто-то был дома.

— Нет, не приезжал. — Сердце забилось куда-то, трепеща от ожидания. В голове промелькнуло: «Это конец. Попала. Надеяться больше не на что», — а где в сердце теплилась надежда: «Он сейчас вернется и принесет».

Ей устроили разгон по полной программе. Встреча с добротным кожаным ремнем и багровые полосы на теле. Вопрос — зачем ты дала ему ключ, еще долго звучал в голове, медленно, но верно, убивая что-то дорогое и любимое.

— Мой брат.

Неделю назад ей исполнилось двенадцать.

* * *

Отличное утро. Выходные и семейная вылазка на дачу с прополкой грядок, купанием и ночевкой. Все заранее предвкушали то удовольствие, которое получат от нескольких дней поведенных вместе, тем более что в понедельник мама вновь собиралась в командировку. Москвич пыхтя катил по проселочной, подпрыгивая на выбоинах, скрипя кузовом и поднимая облако родной астраханской пыли. Приемник, надрываясь, распевал «Миллион алых роз», отрывая дачников от дел, чтобы те проводили взглядом дружное семейство. Отбивая размеренную дробь, мимо пролетел поезд, оглядывая с высоты вала дома, заборы, зелень садов и маленькие фигурки людей.

Каждый был занят своими делами и мыслями. Родители рассуждали насчет прививки деревьев, она мечтала о наливной черешне, а он представлял себя на мопеде, мчащемся вдаль и сейчас покоящемся на багажнике. Но сперва, распределение обязанностей: вскопать яблоню, полить рассаду с брызгами и ловлей медведок.

Они носились по участку, перекладывая шланги наперегонки, обливая друг друга, босые, по колено в грязи. Досталось всем, родителей также окатили водой, втянув в сумасшедший кавардак игры под ярким солнцем и образовавшейся радугой.

— Мама, мама! Можно мы поедим купаться? — растрепанная, смеющаяся, она летела к ней напрямую через клубнику, и отказать было невозможно.

— Да, но ненадолго, скоро будем обедать. — Конца фразы, казалось, никто не слышал, взявшись за руки, они уже летели к калитке, такие разные и похожие одновременно. Семь и семнадцать, но словно одногодки, понимающие друг друга с полуслова.

Ветер бил в лицо, заставляя жмуриться, сгоняя соленые капли в уголки глаз. Она крепко держалась за руль, иногда вздрагивая и замирая от страха на поворотах, прижимаясь спиной с его груди, а затем хохотала во все горло, когда он называл ее: «Трусишка».

— Васяка! Смотри, смотри тутник! Давай остановимся.

— Нет, мама будет ругаться.

— Ну, пожалуйста, — он не мог противостоять мольбе, написанной на чумазой мордочке, но все-таки еще раз сказал: «Нет».

Она, как будто не слыша его, забыв про свой страх, отпустила руки и подпрыгивала на сидении. Он сдался.

С ней всегда было здорово, смешно. Болтушка — она беспрестанно пела, что-то рассказывала, задала несметное количество вопросов. И даже сейчас опасно карабкаясь на дерево, так что у него замирало сердце, подбивала его спеть «Крылатые качели».

К обеду они опоздали, но нагоняя смогли избежать, хотя он уже настроился, как старший, выслушивать упреки. И все благодаря ей. С черными губами и испачканными ладонями, она бросилась на шею к отцу и принялась рассказывать о том, как он чуть не свалился с дерева, а затем угощала родителей байками об огромной рыбине, увиденной в речке, и требовала немедленно пойти на рыбалку. Они были прощены.

* * *

Папа забрал ее из продленки, и они шли по вечерней улице, громко здороваясь с соседями и делясь впечатлениями о минувшем дне. Она хвасталась пятеркой по чтению и требовала мороженого.

— Папа, а почему все дети идут в первый класс, а я в нулевом?

— Все дети начинают учиться в семь лет, а тебе еще только шесть, но ты тоже хочешь учиться в школе, поэтому учителя придумали нулевой класс, чтобы твое желание могло исполниться.

— Они специально для меня придумали?

— Не только, для всех детей, которым только шесть, но они хотят учиться.

— Привет, па. — К ним подошел Васек. — Мама в магазин посылала. — Он отдал хлеб отцу и, нагнувшись к сестре, заговорщически шепнул на ухо. — Идем быстрее, что покажу, — а для отца добавил, — мы вперед.

И взявшись за руки, они побежали вдоль дома, крича: «Мы первые».

Она еще не знала о том, что дома, спрятанный в котле для белья, ее ожидал пятнистый щенок, который получит имя Рекс, сгрызет ее азбуку и потеряется где-то на даче, когда ее любимый брат, приняв дозу, забудет закрыть калитку.

* * *

— Посадят или нет? — какая разнится. Все равно вернется домой и все начнется сначала.

— Я думаю, что он и без нашей помощи справится с этой задачей, не сейчас, так через какое-то время. У него один путь, — вздохнул отец, обреченно качая головой. Он словно произнес вслух ее мысли. Только пути было два, один из которых необратим.

— Ему выбирать.

— Да, оказывается, он брал ее дважды, — продолжал отец. — Когда милиция приезжала, ко мне подходили люди и рассказывали, чт, сперва они пришли втроем. Открыли гараж, выкатили колеса. Помнишь, мы в Аткарск ездили, и я менял два колеса. Так вот, сначала их забрали. Затем вернулись и стали машину выкатывать. В первый день ударили зад, по сравнению с капотом — поцарапали.

— Я не понимаю, неужели ума совсем нет. Ему одного раза было мало. — Где-то за спиной отца, у холодильника, тихо всхлипнула мать, которой было тяжелее всех. Перед отъездом она взяла на себя ответственность за его пребывание дома, а он вновь подвел, натворил дел и скрылся. Отец, видимо также обратил на это внимание, и в какой-то мере сострадая ей, продолжил:

— Я сам виноват. Ключи от гаража спрятал, а от машины забыл. Они так и остались лежать на видном месте.

— Пап, невозможно всегда все прятать и обо всем помнить. — Она встала и обняла мать, та прижала ее к груди, то ли жалея, то ли ища жалости. Хотя все это чушь собачья.

Ей уже давно было все равно, что с ним происходит. Когда-то ей постоянно твердили о том, что у каждого члена семьи есть определенные обязанности. Когда-то… но, она отдала ему все что могла, а остальное он взял сам, не спрашивая и не сожалея. Хотелось одного, чтобы ее оставили в покое, чтобы можно было жить, не боясь оставить открытой дверь.

 

Семья

— А ты говоришь, зачем копить! Вот ответ. Мало?

— Жень…

— Что? На какие шиши ты собралась ехать?..

— Я хоте… — начала мать, но отец не дал договорить, перебил, разрубив слово на части и отбросив окончание за ненадобностью.

Его посеревшее лицо, хмуро сведенные брови демонстрировали крайнюю степень неудовольствия, выступающую буфером для засевшей внутри тревоги. Мало кто умел читать его, но она могла. Любимая дочь, младший ребенок, видела, чувствовала и проживала то, что другие считали безразличием.

— Это сегодня, а завтра? Откуда ты знаешь, что он выкинет завтра?! От сыночка можно чего угодно ожидать! С предсказуемостью у него туговато. Хотя… С какой стороны посмотреть! Возможно наоборот, — он устало вздохнул, опускаясь на диван.

Она сидела, желая раствориться в кресле, уговаривая поролон спрятать ее, прожевать и проглотить, помочь сгинуть в ласковых объятьях бесчувственного «ничто». Разверзнуться и сожрать, укрыв в яме пофигизма, лишь бы не видеть и не слышать всего этого! Лишь бы исчезнуть, потерять чуткость, стать толстокожей и непробиваемой как лист жести, не имеющей чувств, лишенной жидкости, образующей слезы, стать выжатой, сухой.

Сил слушать не осталось.

Еще десять лет назад она была согласна оглохнуть, онеметь, отупеть — все что угодно, только бы избавиться от всего этого.

Ссор. Хрипов боли. Материнских слез, сбегающих по щекам. И самое главное не убиваемой надежды на исправление, которая продолжает настырно цепляться за каждого присутствующего здесь, несмотря на все доводы рассудка — глупо.

Бесчисленные часы ругани, взаимных упреков, обвинений. Нескончаемая вереница нездоровых дней, в которую превратилась жизнь родителей и ее собственная, навевала тоску и рождала слезы, жаль, что не сожаления, а злости. Привычной злости на него.

То, что когда-то было любовью перевоплотилось, из прекрасного став ужасающим. Благодаря ему, она узнала, прочувствовала, переварила и примерила на себя всю глубину отвратности предательства самого близкого, самого дорогого и любимого человека. В детстве он был для нее всем — лучшим другом, обожаемым братом, твердой рукой оберегающего, что всегда рядом, но не теперь. Теперь он стал ее кошмаром.

— Я мать! Его мать, а ты… — слова увязли во всхлипе, в удушающем стоне отчаяния. — … отец. Мы его родили, и это наша вина! Мы не усмотрели! Мы не смогли!

«Боже!», — она беззвучно застонала, кусая губы. Они вновь сцепились из-за него, вновь не будут разговаривать, еще раз обидят друг друга, а он не оценит, в своем обычном репертуаре приняв все как должное.

Все равно — девиз среднего, всем известный, но некоторыми все еще не принимаемый. Плевать он хотел на желания остальных, только его собственные во главе, только его правда.

— Пап! Хватит! — все же влезла она, не имея сил терпеть дальше. — Мам, не плачь. Пожалуйста.

Взгляд метнулся к старшему, также как и она изображающему невидимку. Он вжался в спинку кресла, устроив соревнование в безликости. Что-то коричневое — это при них, одинаково бесцветные, что он, что обивка — родня единокровная в отличие от остальных собравшихся.

— Давайте не будем ругаться! — она пыталась говорить твердо, с убеждением, но голос дрожал, хныкал, выдавая душевный хаос. — Не для этого собрались.

— Да, — отрезал отец. — Хорошо. Что ты предлагаешь?

Опять?! Ей хотелось застонать, завопить, что-нибудь сделать, но нет, она не посмела. Как всегда на подобных собраниях она лишала себя права голоса, оставляя тяжесть решения на плечах взрослых. Это неправильно, ненормально, но по-другому у нее не получалось.

Слишком долго длится вся эта катаВасия, непомерно долго. Ее поведение пришло из детства, далекого шестилетнего возраста, когда все началось, и потому было обусловлено им. Тогда ее еще не спрашивали, а ставили перед фактом, говорили элементарное «надо», ничего не объясняя. И это «надо» прицепилось к ней намертво, проникло под кожу, став второй натурой, перехватывающей бразды правления, лишь только речь заходила о нем.

— Что мы будем делать? — скрипящий голос отца цеплял, словно острые концы «кошки», выдергивая на поверхность воспоминания, которые с едкой радостью рвались из иллюзорных темниц, вскрывая пластилиновые замки и ломая восковые печати.

— Я поеду на автобусе, — заявила мать.

— Нет, — не сговариваясь, одновременно с братом возразила она. — Ты не поедешь.

— Хорошо, — голос отца дрожал, не сильно, возможно незаметно для остальных членов семьи, но не для нее. — Сколько туда ехать?

— Чуть меньше суток, — ответил Костик. — Самое быстрое мы добирались за девятнадцать часов, но это на автобусе.

— Почему так долго? — отец схватился за атлас, как обычно желая удостовериться.

— Серпантин, — пояснила она, смиряясь с неизбежным.

На носу еще одна спасательная операция по возвращению в лоно семьи блудного сына, который даже не поблагодарит за проявленный героизм.

— Долго?

— Да, начиная от…

Костик пустился в объяснения, а она отключилась от происходящего. Вглядываясь в расстроенное лицо матери, позволила воспоминаниям унести себя туда, куда не хотела возвращаться.

* * *

— Отец не звонил?! — брат заглянул в комнату, и его гнусавый голос разрезал тишину.

Она лежала на кровати в обнимку с очередным романом, позволяющим окунуться в счастье, и встретила его недовольной гримасой. Привыкнуть к тому, что двенадцать квадратных метров вновь разделили на двоих, никак не получалось. На протяжении последних трех лет, она была здесь полноправной хозяйкой, что хотела, то и делала, а сейчас приходилось всегда помнить о возможном вторжении среднего. И пусть он был «прописан» в зале на диване, но всегда мог зайти, заглянуть, нарушить ее уединение, как сейчас.

— Нет, — безразлично ответила она, подмечая, что Васек осунулся, под глазами залегли тени, а значит, вчера употреблял.

За годы его зависимости она научилась видеть невидимое, читать ненаписанное, вычленять в толпе подсевшего на иглу с хирургической точностью. Она стала специалистом в этом деле, профи по сколовшимся и отсидевшим. Какая радость!

— Я скоро вернусь, — предупредил он, исчезая в коридоре.

С тяжелым вздохом она отложила книгу и поднялась. Необходимо проверить, что ушел с пустыми руками, что ничего не прихватил с собой. Она терпеть не могла это занятие, ненавидела чувствовать себя цепным псом, который в случае необходимости должен пустить в ход зубы.

Прислонившись к наличнику в прихожей, она наблюдала за тем, как брат одевается, отмечая дрожь в пальцах и горящий жаждой взгляд. Он резко сдал за последние несколько недель. Похудел, осунулся, «посерел», что выдавало очередной виток по дороге к увеличению дозы.

«Интересно, чем все закончится на это раз?», — подумала она. Казалось, что все уже проходили, но каждый раз он умудрялся вляпаться во что-то новое.

— Я через час ухожу, так что до пяти можешь не возвращаться, — проинформировала она, следуя привычным указаниям — одного дома не оставлять.

— Хорошо.

Смешно, ягненок отправился на поиски волка.

* * *

— Маш, тебя мама искала, — окликнул ее Василий Петрович, когда они с ребятами проходили мимо подъезда.

— Да? Спасибо, — отозвалась она и, послав извиняющийся взгляд компании, поспешила домой.

«Что опять случилось?» — размышляла девушка, открывая дверь, чтобы с порога попасть в материнские объятья.

— Слава богу, — ее прижали к груди и погладили по голове.

— Мам, ты чего?

— Васек приходил.

— Чего хотел? — недовольно буркнула она, стараясь подавить раздражение. Говорить о нем совсем не хотелось.

— Домой просился, — голос матери звучал как-то странно.

— И?

В этом не было ничего необычного. Его выгоняли, а он просился обратно. Это давно стало семейной традицией и уже не представляло для нее интереса.

— Он до ручки дошел.

И это тоже не новость. Василий «доходил до ручки» с завидным постоянством. Это единственное что он умел делать очень хорошо и в любых обстоятельствах.

— Как обычно, — она прислонилась к холодильнику, всматриваясь в окно. Друзья ждали ее, сидя на лавочке, и что-то оживленно обсуждали.

— Я сказала, что мы не пустим.

— Не пустим, — подтвердила дочь.

В последнем «разборе» она принимала непосредственное участие. Высказалась за то, чтобы его выставили за дверь. Он окончательно разозлил сестру, когда похозяйничал среди ее вещей, и обменял ее вечернее платье на пару сотен, чтобы купить очередной четок. Хватившись, она закатила истерику, и велела родителям выбирать — он или она. Естественно выбрали ее, а брат отправился на улицу.

— Маш, у него крышу сносит. Он не соображает ничего. Он нож схватил.

— Что?

— Сказал, ты виновата, — голос матери задрожал. — Не ходи никуда, пожалуйста. Вдруг…

Ее трясло. Колотило от бешенства. Рука машинально потянулась к шее в поисках крестика. Ее личный островок спокойствия, которого сейчас на месте не оказалось. Забыла надеть после душа.

Она глубоко вздохнула, запирая ярость на замок. Она виновата! Будто это она посадила его на иглу и мешала жить. Будто из-за нее он не мог пригласить в гости друзей и без стыда пройтись по двору. Сволочь!

— Мам, все нормально будет, — сделать так, чтобы внутреннее состояние не прорвалось на поверхность, было сложно, но она справилась. — Не волнуйся.

— Маш…

— Меня ждут, я не долго, хорошо?

— Хорошо.

Обняв мать, она скользнула в ванную за цепочкой, но эмалированная раковина преподнесла ей «приятный» сюрприз.

— Мам, он сюда заходил?

— Да, руки мыл, а что? — донесся из кухни ответ.

— Ничего. — Она посмотрела на себя в зеркало, отмечая пятна на щеках и слезы на ресницах. — Убью.

* * *

— Маш, езжай собирайся, — она посмотрела на отца, мать, старшего брата, возвращаясь в реальность из событий пятнадцатилетней давности. — Выезжаем через два часа.

— Хорошо.

Они еще раз спасут его. Еще раз выиграют немного времени для жизни, чтобы потом все началось сначала.