Он стоял и смотрел, как плачет сестра. Где-то в глубине души что-то мучило его, вызывая легкие приступы боли, но разум продолжал лихорадочно работать, отодвигая на задний план муки совести. Глаза, огромные на бескровном и осунувшемся лице, словно коршуны следили за происходящим, фиксируя и отмечая. Сестра сползла по стене на пол и, обхватив руками колени, сжалась в комок. Губы что-то беспрестанно повторяли, но из невнятного лепета он смог разобрать только — «как ты мог». Отвечать на этот вопрос, обращенный скорее в никуда, нежели к нему, не стал, да и не хотел, боялся. Своей позой и внешним видом, она вернула его в далекую юность, когда вот также сидела и ждала его, собирающего клубнику, только не плача, а улыбаясь. И это его вина, его полностью. Он знал это, знал всегда, предвидел, когда делал все то, за что сейчас приходится расплачиваться.
Подошла мать. Ее глаза пронзили его раскаленным железом. Ее лицо — одна сплошная мука. Оно беззвучно укоряло, и как в детстве хотелось прошептать: «Я не брал», — хотя сердце молило о прощении. Он сжал зубы, понимая, что это бесполезно — просить прощения.
Сквозь лавину материнской боли, окружившей его со всех сторон, прорвался голос отца.
— Что ты предлагаешь делать нам, сидеть и смотреть, как ты норовишь угробить себя? Извини, но я больше не намерен принимать в этом участие. Тридцать лет терплю, хватит. Ты хамишь всем. Мне, матери, сестре…
Отец продолжал говорить, но он больше не слушал. Он вспоминал.
* * *
Было холодно. Он сидел, забившись в угол, пытаясь спастись от пронизывающего ветра, который, поднимая снежную пыль, разбивался о стену. Дверь строительного общежития открывалась ежеминутно, то впуская, то выпуская студентов. Они бросали на него любопытные взгляды, но не задерживались, спеша пройти мимо. Он же не смотрел, не провожал их, а сидел, спрятав руки за пазуху, надеясь сохранить быстро убегающее тепло. Из окон магазина над ним лился свет. Рассеянными пятнами он ложился на дорогу, чуть освещая асфальт, покрытый подмороженными остатками снега, еще с утра талого и приобретшего грязно серый оттенок. А он все сидел и ждал.
Словно какое-то предчувствие заставило его поднять голову и всмотреться в темноту. Открылась дверь, и на ее фоне он увидел силуэт матери. Вскочил, и прежде чем деревянная преграда захлопнулась, успел сказать:
— Мама!?
Она замерла и обернулась.
— Васек? Что ты тут делаешь?
— Тебя жду, — стуча зубами, выговорил он.
Мать завела его внутрь. Из глубин общежития повеяло горячим воздухом, и он вновь зябко поежился. Консьержка окинула их взглядом, таким же ледяным как погода на улице, но ничего не сказала. Зашли в магазин. Здесь витал запах копченой колбасы, хлеба и еще чего-то непонятного, но видимо очень вкусного. В животе заурчало от голода. Он сглотнул слюну и, пригнув голову, поплелся за матерью.
Резкий свет ламп дневного освещения резал глаза, привыкшие к уличному мраку. Он жмурился и часто моргал, стараясь освоиться. Откуда-то из подсобных помещений донесся веселый смех сестры, заставивший подумать о том, что она скажет по поводу его прихода. Он вздохнул, горько и глубоко.
Мать привела его в маленькую комнатушку, когда-то, еще в советские времена, служившею кухней при общественной столовой. Три огромных раковины, полностью занимающие одну из стен, светлыми пятнами мерцали в полумраке, а когда мать зажгла свет, подмигнули ему белой эмалью. На маленьком столе аккуратной стопкой стояли тарелки, стаканы, лежали вилки. Турецкий батон, нарезанный ровными ломтиками, был прикрыт чистой салфеткой. Он взял кусочек и с жадностью съел.
Хлопнула дверь. Магазин наполнился звуками, шарканьем домашних тапочек и приглушенными женскими голосами. Краем уха он разобрал, о чем они говорили. Это показалось ему смешным и до боли знакомым. Он точно также приходил в продовольственный и, стоя у прилавка, решал, что же ему купить на последние деньги. Затрещал кассовый аппарат, провожая покупательниц, которые словно драгоценную добычу прижимая к груди пачку вермишели и банку тушенки, уже спешат на кухню, предвкушая наступление долгожданного ужина.
Он хотел домой. Устал жить как животное, продавая четки, ночуя в подъездах или в душных квартирах, полных незнакомых лиц, несущих, будто в лихорадке, какой-то бред. Он устал быть никем, никому не нужным, забытым. Хотел вновь стать человеком, таким как все. Жить, работать, спать в нормальной кровати, смеяться оттого, что на душе светло и радостно, а не в безумной экстазе диктуемом отравой бегущей по венам.
— Светлана Николаевна, — донесся до них робкий голос продавщицы, и вслед за ним, полноватая фигура Любы показалась в дверной проеме. — Уже восемь, могу я снимать кассу?
Мать кивнула, пробормотав нечто вроде: «Да, конечно», — и тяжело опустилась на стул. Он чувствовал обжигающий взгляд на лице. Ему стало стыдно, страшно и захотелось спрятаться. Он даже пожалел, что пришел. В ее глазах, словно в зеркале, он видел свое отражение, и как в открытой книге читал, что похудел, осунулся и совсем не похож на того сына, которого она любила.
— Мама, помоги, — еле выговорил он….
* * *
Дом, журчание чайника на плите, монотонный гул «Маяка», умиротворенность в каждом уголке. В подъезде громкий топот башмаков по лестнице, и вот на улицу с разбега вылетают ребята лет двенадцати с рюкзаками за спиной. Они спешат в школу.
Жизнь! Жизнь сквозит в каждом их шаге, движении, улыбке, в глазах надежда и ожидание чего-то неизведанного и, что само собой разумеется, интересного, чарующего и неповторимого. Ему так не хватало этого ощущения — ощущения прекрасного. Его мирок сковали крепкие цепи, словно железные оковы на руках осужденного, они загнали его в рамки посредственности, мнимости и проходящей мимо жизни, которую ты провожаешь взглядом из окна, машешь рукой, словно навсегда прощаешься с другом детства.
— Ты принес? — Он, вздрогнув, открыл глаза. Белоснежная оконная решетка, заливающий комнату яркий свет, еще мгновение назад видимые им так ясно, сменились пылью и серостью. Полумрак комнаты, паутина в углу над дверью, едкий запах гидры и силуэт стоящего рядом закружили его в водовороте обреченности.
— Да, — он полез в карман, ощутил прикосновение холодного и гладкого полиэтилена. Маленькие пакетики перекочевали в руки другого, и он вздохнул с облегчением. Сегодняшний день прошел удачно.
— Хорошо, этого нам хватит до завтра, — другой усмехнулся, подкидывая на ладони всю их жизнь, сосредоточившуюся с этих прямоугольных кусочках яда, уже давно пропитавшего каждый сантиметр кожи. — Есть хочешь?
Они поужинали. Запили яичницу чефиром. Ему хотелось одиночества, но ограниченное пространство однокомнатной квартиры, не позволяло уединиться. Он вышел на улицу. Закурил. Сигаретный дым повис в воздухе голубоватым облаком, своей причудливой формой напоминая какое-то сказочное животное. Он вглядывалась в эти меняющиеся очертания. Они постепенно расплывались, становились все прозрачней, пока не исчезли вовсе.
Еще один день миновал. Морозная свежесть утра плавно и почти незаметно превратилась в холод зимнего вечера, продуваемого со всех сторон порывистым ветром. Еще один день, такой же как многие, монотонно и однообразно, секунда за секундной иссяк и был занесен в память. Его можно не заметить среди остальных. Уже несколько месяцев в его уме слились в один единственный день и час. Как братья близнецы, трудно различимые, они представлялись единым целым, бесконечно дублируя, повторяя друг друга. Они как табачный дым бесследно исчезали и не оставляли за собой даже капли удовлетворения.
Описывая эти месяцы, можно уложиться в несколько слов. Утро. Встал, оделся. Десять шагов через дорогу. Торговля. Доза. Вечерняя тоска. Все. Он устал. Чем дальше, тем тяжелее становилось на душе. Хотел ли он так жить — неизвестно, и то, что не мог этого изменить, довлело над ним. Значит, не хотел.
Знобило. Люди торопливыми шагами стремительно проходили рядом с ним по тротуару. Единственная мечта будоражила ум и сердце — домой, в тепло, мягкую кровать, любимые руки. А он стоял. Ветер трепал волосы, задувал под куртку. Огни светящихся окон дома напротив сливались в одно безликое пятно. Бесформенное и бескрайнее оно стояло перед глазами и, словно монотонный голос психолога, манило подойти поближе. Он не хотел, не думал, ноги сами несли его вперед. Ступени, лестница, деревянная дверь, голоса молодые, звонкие, полные жизни. И он, как мумия фараона в каменной гробнице, один в этом огромном мире, потерянный, плутающий в лабиринтах грез и желаний, неосуществимых, но кажущихся столь близкими, что дрожащая рука без существенных усилий дотянется.
* * *
Деревянная дверь училища с громким скрипом захлопнулась за спиной. Солнце ударило в глаза. Он на секунду зажмурился, постоял, а затем, что-то насвистывая себе под нос, зашагал по аллее. Старые елки отбрасывали на тротуар конусообразные тени, птицы, греясь в весенних лучах, чирикали в ветвях, перескакивая с ветки на ветку. На душе радостно и спокойно. Наконец-то весна. Скоро летние каникулы, если конечно его не отчислят за непосещаемость.
— Лучше не надо, — пробормотал он, на мгновенье представив себе реакцию матери, — Она с меня три шкуры спустит. — Затем, где-то в глубине души махнув на все рукой, решил, что подумает об этом позже, и широкими шагами заспешил домой.
Этюдник подпевал ему на каждом шагу. Раз — два, раз — два — звякали тюбики с красками, ударяясь о деревянную поверхность.
По пути ему встречались влюбленные парочки. Они нежно переглядывались, улыбались друг другу во весь рот, держались за руки. Он смотрел на них и посмеивался: «до чего глупо выглядят». Впереди стремились в небеса кремлевская колокольня и величественный Успенский собор, в храмовом пространстве которого уже давно прописались музейные экспонаты. Туда, в очередной раз поглазеть на выставку, заходили бабульки, тянущие за руку внуков, надо же приобщать несознательную молодежь к прекрасному.
Он подумал о своей сегодняшней работе. Натюрморт — кувшин, яблоко луковица — и рассмеялся. До чего смешное лицо у Николая Александровича, когда он прикусывает губу и ходит вокруг мольберта, с сосредоточенным видом разглядывая ученический труд. Ему надоели эти скульптурные маски, вазы. Он хотел рисовать что-то настоящее. Вот здорово будет когда они всей группой поедут на пленэр. Лучше живой природы нет ничего.
Обойдя вокруг Кремля и добравшись до Октябрьской площади, он выстоял длинную очередь на «десятку». Наконец прорвался в автобус, и тот медленно, пыхтя на каждом повороте, покатил его домой. За грязным от вчерашнего дождя стеклом проплывали дома. На остановках толпились люди, провожая их завистливыми взглядами. Вот появилось круглое здание цирка, и шестилетний ребенок позади него громко заявил:
— Хочу клоуна. — Его мать видимо улыбнулась и сказала:
— В выходные вы с папой пойдете в цирк. — Но малыш упрямо повторил.
— Нет, хочу сейчас клоуна.
Его соседка тихо засмеялась, а он закрыл глаза и, прислонив голову к стеклу, стал думать о вчерашнем вечере.
— Мама, я ушел гулять, — прокричал он и захлопнул дверь. Соседки, расположившиеся на лавочках у подъезда, как куры на насесте, проводили его глазами, и как всегда сказали друг другу — какой красивый мальчик. Он привык. Так было всегда. Сколько он себя помнил, окружающие беспрестанно твердили ему — красивый, красивый. И это уже успело порядком надоесть.
— Вот заладили, — буркнул он.
Он спешил в интернат к своим новым друзьям. Они старше и немного странные. Ну и что. Зато с ними интересно.
Все пять человек были в сборе. Он пришел последним. Дрожь предвкушения чего-то неизведанного будоражила кровь.
— Пошли, — сказали они, и небольшая компания покинула территорию школы-интерната, прошла через дворы и исчезла в подвале дома номер восемнадцать. Здесь было прохладно. В воздухе стоял запах сырости. Где-то капли воды срывались с труб и с громким эхом разбивались о пол. Ему стало страшно. Хотелось поскорее выбраться из давящей атмосферы подвальных помещений, но не решался. Уйти, стало быть выставить себя трусом, а он не трус, и останется со всеми.
Серые стены, тусклый свет керосиновой лампы, деревянные ящики вдоль стены. Они часто собирались здесь, но ему еще только предстояло об этом узнать. А пока он во все глаза смотрел за приготовлениями.
Игла пошла по кругу. Старший, затем Витек, Игорь, другие и, наконец, его очередь. Ему страшно, он до дрожи в коленях боится уколов. Убежать… Нет, он не трус. Руки трясутся.
— Давай помогу. — Игорь забрал шприц. Закатал рукав. Он зажмурился так, что перед глазами замелькали разноцветные круги. Укол, и ноги отказываются повиноваться. — Идем.
— Не могу встать, — голова тяжелая, кружится. Ощущения странные, необъяснимые.
— Тогда сиди, сам выберешься, когда отойдешь. — Сквозь туман в голове он слышит эхо удаляющихся шагов, но встать не может. Странно…
— Конечная!
Голос водителя заставил его открыть глаза. Он увидел, как из дверей автобуса вышел последний человек.
— Вот, зараза, прозевал свою остановку, — подумал он и, схватив этюдник, выскочил на улицу. На базарчике возле Первомайского универсама толпиться народ. Воздух пропитан запахом свежей рыбы. Он зашел в магазин, купил буханку хлеба и во весь опор помчался домой. Уже во дворе встретил бывшую одноклассницу. Пришлось задержаться. Юлька расспрашивала как жизнь, чем занимается, а он, переминаясь с ноги на ногу, торопился уйти. Договорились встретиться в семь часов и вместе погулять. Но вечером — интернат, странные друзья, подвал, и крик души:
— Мама!..
* * *
— Вася, Вася. Хочу клубнику, — уже в течение пяти минут сестра стояла над душой, не давая поспать. — Васяка!
Он открыл глаза. Потянулся.
— Маняка, давай попозже.
— Нет, сейчас, — она упрямо сжала губы и замотала головой, всем видом показывая, что будет стоять на своем.
Он улыбнулся, до чего она смешная. Встал. Она протянула ему большую эмалированную кружку и скрылась за дверью. Надев шорты, он вышел на крыльцо. Было раннее утро, но солнце уже вовсю припекало. Полумрак дачного домика еще хранил ночную прохладу, и ему захотелось нырнуть обратно в постель.
— Клубника, — раздалось откуда-то снизу. На последней ступеньке сидела сестренка и показывала ему на грядки. Ее глазки сияли и с надеждой смотрели на него. Он не мог ей противиться. Держась за руки, они пошли по тропинке.
— Что, все-таки разбудила? — сказал отец. Он стоял под раскидистыми ветвями яблони, опираясь на лопату, посреди наполовину вскопанной грядки. — Маняка, ну-ка поделись, как тебе удалось поднять такого соню? — отец улыбался.
— Он не соня, он мой брат, — звонко ответила она, и потянула его дальше, но подумав, остановилась и добавила, — Любимый брат.
Они с отцом расхохотались, а она недоуменно посмотрела на них, не понимая причину веселья. Откуда-то раздался голос матери:
— Дочка, иди посмотри, что я нашла. — Сестра отпустила его руку и скрылась в зарослях винограда, а он пошел собирать ягоды. Грядки недавно полили и ноги утопали в мокрой земле. Он поскользнулся и чуть не упал.
— А у тебя носки рваные, — сказала сестренка. Ее смешная мордочка выглядывала из-за виноградных лоз. Она показала ему язык и добавила: — Мама нашла мое ведерко. Красное.
Они сидели на крыльце. Между ними стояла тарелка и сахарница. Сестра с сосредоточенным видом брала ягоды, окунала их в сахар и отправляла в рот. Ее личико было измазано клубничным соком, на платье красовалось пятно.
— Грязнулька, — дразнился он.
— Ты тоже, — она показана на его грязные ноги. — Смотри. Птичка. — Он проследил за ее взглядом и увидел воробья, который деловито прыгал среди кустов пионов, собирая букашек.
— Это воробей, — сказал он.
— А он ест черешню?
— Нет, черешню едят грачи, а воробей — жуков.
— Жуки не вкусные, — она состроила рожицу.
— Откуда ты знаешь, что они не вкусные?
— Знаю, — отправив в рот последнюю ягоду, она соскочила со ступеньки и, помахав ему рукой, побежала к отцу.
Он остался сидеть на крыльце. Солнечные лучи обжигали плечи. С каждой минутой становилось все жарче. Над головой, весело шелестя листвой, напевал свою песню орех. На соседнем участке, из проигрывателя на окне, лилась песня Сандры. Ему только шестнадцать, и вся жизнь впереди.
* * *
Тридцать пять лет. За спиной убегающий вдаль забор с колючей проволокой и три года заключения, впереди — дорога. Его мысли — это воспоминания, жизнь — кошмар, и лишь во сне, словно из небытия всплывают мгновения счастья. Звук закрывающихся ворот его последнего прибежища, все еще стоит в ушах. Он не может сделать и шага. Идти некуда. Последние три года своеобразный рубеж, есть возможность начать все с начала, перевернуть свое существование, и страх неизвестности дает о себе знать. Убежать, спрятаться — навязчивая идея, но от себя не скроешься. Нет такого места на земле. И потому, застыв, словно каменная глыба, он стоит на распутье обдуваемых ветром дорог и смотрит вдаль. И как в сказке: на право пойдешь, коня потеряешь, на лево — жизнь. Проблема выбора…