По Петербургу что ни день ползли какие-нибудь слухи: то будто в Чернышевом переулке нашли в тряпье удушенного младенца с хвостом, то будто известный астролог Массарди предсказал этой осенью наводнение и много жертв, то будто на Васильевском острове опять появился убийца, имеющий обыкновение отрезать головы своим жертвам, то будто масоны послали государю-императору по почте печатный пряник в форме их знака — «всевидящего ока», а в прянике будто бы были обнаружены отрезанные волчьи уши (что бы это значило, — вопрошали; масоны ничего не делают просто так, без тайного умысла)...

А тут новый слух пошел: что к одному сапожнику, у коего будка где-то во дворах за Коллегиями, явился некий офицер — подбить каблук. Снял-де офицер сапог и сидел возле сапожника молча, поглядывал без интереса, как тот работает, думал о чем-то своем. А портянка у офицера возьми да и размотайся... Обычное дело. Но как увидел сапожник ногу посетителя, так едва не проглотил медные гвоздочки, которые по обыкновению зажимал губами, — голень у офицера была волосатая, точно как у козла или собаки, и плавно переходила в недоразвитую стопу — в отличие от голе-ни совершенно лишенную волосяного покрова. Впрочем... присмотревшись, сапожник понял, что стопа у странного офицера вполне развитая, но... в копыто... То есть это было не собственно копыто, как у лошади или того же козла; это была очень похожая на копыто стопа — с розовой нежной кожей и желтоватыми мозольками по краям...

Так рассказывали досужие бабы в лавках; шептались дворники в подворотнях...

Дескать, сапожник этот — человек аккуратный и совсем не был пьян. Кто-то, может, возражал: как же так! где это вы видывали трезвого сапожника? не бывает такого, не в Германии, как будто, живем, — это там всякий мастер — мастер и дока, лучший в своем деле, и мастерством своим уважение стяжающий, а в нашем разлюбезном отечестве всякий мастер — это прежде всего человек с известными слабостями (и очень честными глазами), ищущий к себе уважения и любви не посредством умения, а посредством высокого понимания жизни и премудрых пространных речей, увы, ни к чему не обязывающих... Однако возражающих, сомневающихся не слушали: приземленные и бледные их словеса кому интересны!... Совсем иное дело — жмурясь от удовольствия, внимать речам про офицера с копытами козла. Ух, как воображение тревожит, как походит на дурное знамение свыше, — аж захватывает дух!... И то верно: обернись, брось взор на прошедшие годы... все-то в России-матушке тяжкие времена — то одно, то другое, — все-то в России лихолетье — не один, так другой воду мутит, не то бунтует, не то строит на свой лад, ломает люд через колено... Не бедна Россия на дурные предзнаменования...

И внимали россказням, слюнки ручьем пускали, смаковали, вкусненькое обсасывали...

... Будто услышав, что сапожник перестал работать, офицер вскинул на него глаза и заметил, как тот переменился в лице. Офицер проследил его взгляд и спохватился: поправил край портянки.

— Побыстрее, любезный, — сказал он холодно, взглядывая на часы. — Время дорого.

Сапожник заколачивал в каблук последние гвозди.

— У вас, уважаемый, нога... Что? Обморозили?.. — спрашивая, сапожник съежился и спрятал глаза; как-то зябко и неуютно ему стало наедине с этим человеком.

Офицер усмехнулся со строгим видом (он хоть и офицер, а сразу можно было сказать, что не из потомственных дворян: манеры не те, фигура простоватая — не изящная фигура да и осанку не держал, к тому же лицо грубоватое, не холеное).

— Ранение, братец... Ранение-Сапожник вернул ему сапог и вытер руки о фартук; настороженно смотрел, как офицер обувается, как тянет за голенище красными толстыми пальцами, подметил, как дрожат эти пальцы, как досадливо блестят глаза. Сказал:— Уж, думаю, не в двенадцатом году... Для той кампании слишком молоды вы, господин хороший...

Офицер бросил ему на колени несколько медяков.

— На Никольскую куртину вчера журавль сел. Часовой ему сдуру ногу отстрелил. Никакой кампании для того не потребовалось... — вздохнул и вышел.

Говорят, тот сапожник крестился и божился — всем доказывал, что медяки, оставленные козлоногим офицером, через пару часов совершенно позеленели — будто долго лежали в земле, а к вечеру того же дня почернели и превратились в дурно пахнущие кругляши — точь-в-точь козий кизяк... Сапожник сжег эти кругляши в печке, а с ними, подальше от греха, и фартук, в кармане которого они лежали, и очень долго мыл руки щелоком...