Когда Эд вернулся с моря в судомойню, в ушах звенело. Словно прямо в голове распевала малютка-сирена, но он остался спокоен, снова взялся за работу, нарочно погремел тарелками и приборами, и немного погодя звон утих.
Еще больше, чем сковородки, Эд ненавидел большие черпаки. Он не мог бы сказать почему, однако вражда успела пустить глубокие корни. Он пренебрежительно швырял черпаки в раковину, тыкал кулаком в унылую выемку, с размаху, слишком энергично, не глядя. Как правило, было лишь вопросом времени, когда черпак, пустив в ход все свое коварство (и закон рычага), изловчится двинуть Эда по лицу метровой алюминиевой рукояткой с мерзким крючком на конце. Будто доисторическая, много веков назад объявленная вымершей рептилия, черпак выскакивал из воды, покрытой жирной пенной пленкой, и брызгал ему в глаза едкой жижей. Ослепнув и чертыхаясь, Эд махал руками в воздухе – и вот тут-то получал по лбу.
– Свинья безмозглая! – рычал Эд. Беспримерное оскорбление.
Снаружи черпаки нередко были черными, будто их совали прямо в огонь, чтобы сварить какое-то зелье, может, одну из магических добавок Крузо для священного супа, – «треклятый шаман», ворчал Эд, оттирая алюминий.
Между тем опять потеплело, воздух в судомойне стал тяжелее и удушливее. Едкие испарения поднимались из раковины, где орудовали его руки, от моющего средства в носу и во рту горело. «Треклятый шаман, треклятые ночные гости…» Эд опасался потерять сознание в чаду испарений. С тех пор как его комната стала частью крузовского распределителя, он от усталости был словно в дурмане. «Творение, черпание, черпак» – гудело в голове, Эд чертыхался себе под нос, внутри бурлило-кипело, он сделался требовательным и злым, давным-давно назревала разборка: «Что за треклятые травки, Лёш, и вообще, зачем этот вонючий суп, зачем эти римские призраки в судомойне…» Под воздействием моющего средства, с отметиной от мерзкого крючка на виске (черпак, сволочь, оставил Эду свою печать), он объявил Крузо, что дошел до ручки, причем абсолютно. Как потерянный, Эд смотрел в свою раковину. Тарелка погружалась на дно, и на миг он увидел К., наподобие посуды – округлую, блестящую, увидел ее лоб и свою пену на нем, светлое, влажное нечто, стекавшее ей в волосы и в глаза, нужно стереть.
После работы иной раз проходили часы, пока это головокружение унималось.
Эд спрашивал себя, как поступают другие, Крис или Кавалло, как им удается невозмутимо сидеть за завтраком, а он сам тупо таращится воспаленными глазами на хлеб с мармеладом или пытается перехватить взгляд Крузо; лишь с трудом Эд противостоял искушению положить голову на стол. В сущности, объяснение могло быть только одно: они спали. Они давно привыкли ко всему, привыкли к системе Крузо. Если не считать Рольфа, Эд был в «Отшельнике» самый младший, уже не салажонок, но начинающий, причем во всех смыслах. Сексуальный его опыт был ограничен и скорее поверхностен, как он волей-неволей признавал. К. стала исключением, началом, падением.
Изнеможение недолго донимало одного только Эда. Основной сезон брал свое. В полуденной гонке по узкой полосе между рестораном и судомойней теперь все чаще случались столкновения. Вдребезги разлетающаяся посуда, брызги соусов, шницели и голубцы на полу. Вдобавок ругань, обиды, даже схватки, а в итоге сплошной крик. В таких случаях непременно вмешивалась буфетная пара, они, точно отец с матерью, унимали ссору. Спокойно и вместе с тем строго увещевали Криса или Кавалло, а заодно, будто гипнотизируя, слегка покачивали у них перед носом стаканчиками с крепкими разноцветными напитками. В буре толкотни руководящая функция буфета была совершенно необходима, и день ото дня важность ее возрастала.
По традиции, каждый официант имел собственный стаканчик. Назывались эти стаканчики сосудами отдохновения и стояли в специальном отделении буфета, которое Рик снабдил надписью «Частная собственность», синей шариковой ручкой вывел эти два слова на белой клейкой ленте, так называемой «гусиной коже». Рембо принадлежала стопка с тяжелым донышком, в котором виднелся пузырек воздуха; Кавалло – бокальчик из прессованного стекла, но аккуратно отшлифованный, а Крису – уменьшенная копия полулитрового сапожка с надписью «Счастливо на-гора, Зульцбах-Розенберг», подарок туриста из Баварии, за старание, с каким восточный немец его обслуживал, так торжественно провозгласил этот человек. Экзотика ощущалась по-прежнему. В самом деле, гостей с Запада заносило на остров крайне редко, восточный остров казался им не менее отдаленным местом, чем сезам – Запад, а именно невероятно далеким. Может, как раз поэтому никто по-настоящему не реагировал на сообщения «Виолы», в которых уже много дней шла речь о беглецах на Запад. Эти сообщения словно бы толком не имели значения (и звучали прямо-таки неправдоподобно), не в пример истории про сапожок «Счастливо на-гора» из Зульцбах-Розенберга.
Сезон продолжался, и все чаще возникала необходимость еще до конца рабочего дня что-нибудь выпить, а в конце июля шнапс к завтраку стал уже не редкостью. Эд наблюдал, как Рик смешивал в кофейной чашке выпивку для Рембо, порцию пшеничной водки с мятным ликером, которую Рембо называл «луговой конек». Рик почитал своим долгом приберегать в запасе (так он выражался) достаточные количества любимых напитков команды, а потому «Линденблатт» («Дебрёйский Линденблатт»), например, и яблочный ликер (напиток Моны) подавали только команде – «депутатский товар», пояснял Рик. Количество выпитого записывали и соответствующую сумму ежемесячно удерживали из заработка; нередко заработок равнялся стоимости выпивки. Кок Мике пил смесь из «виви» (вишневого ликера и виски) и пшеничной, а иногда и советское шампанское с ананасами из банки. Рене и Кавалло пили «виви» с «коли» (кофейным ликером), мороженщик иной раз – импортную болгарскую «Кадарку», вино очень популярное по причине невероятной сладости. Эд пил «коли» в чистом виде или водочную настойку на травах, знакомую по армейским временам, но весьма дефицитную, однако Рик относился к его выбору с пониманием. Карола пила «Готано» (вермут) или пивной пунш, ее собственное изобретение. Пойло из разных плодов, коньяка, вина и пива, которое она замешивала в десятилитровых ведрах и относила в подвал настаиваться. Пивной пунш пользовался бешеным спросом. Как и шипучка с пивом, которую Рик называл «Потсдамское», он принадлежал к числу легенд «Отшельника», и каждые три дня его запасы приходилось возобновлять. Кромбах пил «Золотую корону», бренди, который Рик прозвал сногсшибаловкой. Крис частенько употреблял яичный ликер с мороженым. Рольф пил водку с колой, смесь, которая в танцзалах только-только вошла в моду. Штральзундское пили все, пиво было слабенькое, но утоляло жажду.
Несмотря на все трудности, кухня стояла непоколебимо, как утес средь волн прибоя. Кок Мике был королем, а когда король, обливаясь потом, орет, промедление недопустимо. Главенство кухни и мягкое руководство буфета не подлежали сомнению. Кстати, все чаще не только Рене, но и Кавалло или Рембо вели себя высокомерно и дерзко, один лишь Крис никогда себе такого не позволял. Иерархия давних времен вновь заявляла о себе, и судомои опять оказывались в самом низу, на много миль ниже всех и вся, и так-то уже ниже кухни и буфета, но в особенности – ниже официантов, хотя на самом деле никто из них по-настоящему не был ни официантом, ни судомоем, а доцентом философии, доктором социологии, сочинителем хороших стихов, специалистом по жизни на береговой круче или, как в случае Эда, студентом германистики.
Но, собственно, был ли он еще студентом? Нет.
И хотел ли, собственно, им быть? Нет.
И считал ли вообще мыслимым вернуться к этой старой форме своего существования?
Ответа нет.
А остальные, кто они?
Ушедшие добровольно или отринутые? Одновременно легальные и нелегальные, за пределами так называемого производства (механического нервного центра общества), не герои труда и все же охваченные трудом (разве гастроном не звучит почти как космодром, как космос, Земля, человек?), то есть не бесполезные, не паразиты, только уже целиком по ту сторону, далеко-далеко, похожие на космонавтов с космодромов и всем скопом отданные в распоряжение туманного созвездия освобожденной жизни, что отражалось в их блестящих глазах точно образ Земли на шлемах, когда герои космоса покидали корабль и отправлялись на «прогулку в космосе», как писали в восторженных сообщениях… Да, все они были героями, героями сезона, героями этой жизни, все вместе и каждый в отдельности, после работы со стаканчиком в руке: «За изгнание!», «За изгнанников!», «За остров!», «За Крузо!», «За море, безбрежное море!» Рик еще раз наполнял стаканчики, стаканчики обетования, стаканчики несгибаемости, стаканчики упрямства.
Эд вправду слыхал о сезах, которые, как говорили, уже публиковались в журналах и антологиях (каким волшебством звучали эти слова), самозваные поэты, в известном смысле сочиняющие самих себя писатели, уверенные во всеобщем восхищении, когда вечерами приходили на пляж и рассуждали о возможности новых произведений, таких живых и огромных, будто создать их могло только само море, только море и только в этом месте.
Эд стал медлительнее и допускал ошибки. Стопка тарелок выпала у него из рук, после чего Рене принялся барабанить ложкой для мороженого, исполнив этакий туш. Крузо тотчас помог Эду собрать осколки. «Главное, подобрать все до единого». Эд видел босые ноги на плитах и думал: идущие ноги.
Его друг надрывался без передышки, одаривал Эда словами и взглядами, ему словно бы с легкостью удавалось привязать все это к их времени со стихами, патрульными обходами и ночной прогулкой по пляжу. Слова и взгляды, будто Крузо через Грит знает про Эда, как Эд через Грит знает про Крузо, то бишь знает о нем все-все, такими ласковыми и терпеливыми были его глаза – нет, Эд вовсе не дошел до ручки, до абсолютного предела.
Покачиваясь на волнах, «Отшельник» шел своим курсом.
Все происходившее не просто происходило, каждая катастрофа была необходимым элементом совокупного процесса. Как будто лишь посредством стычек, проклятий и цитат («Зачем скользят человек и луна вдвоем послушные к морю») достигалось то необходимое напряжение, что обеспечивает работу хаотичного механизма столовой заводского дома отдыха высоко над морем. Главное – не сворачивать с курса, как подчеркивал Рик, чья буфетная мудрость в эти дни имела огромнейшее значение.
Однажды Рембо сорвался. Несмотря на отчаянные старания, так и не сумел выбраться из своей декламации. Косой взгляд и животная судорога губ – душа болит смотреть.
«Когда придешь ты, слава?»
Попытка сунуть голову самого умного кельнера в прохладную воду раковины для приборов запоздала. Энергично и властно декламируя, Рембо высвободился из хватки Крузо и ринулся на террасу, на локте тарелки, которыми он нагрузился на бегу, чтобы расшвырять их по столам до смерти перепуганных туристов-однодневок. Оскаливая из-под усов широкие белые зубы, он опирался на спинку садового стула, словно стоял перед большой аудиторией, но обращался не к массе несчетных, как всегда, отпускников, а выкрикивал стихи в ухо посетителю, который сидел именно там, на этом стуле:
– Не знаю отчего… (пауза, зубы, трепещущие усы),
но мне всегда казалось (множество зубов, до отвращения),
что он не со мною в тюрьме. (Укус.)
Вернее, несостоявшийся укус, поскольку в этот миг Крис и Кавалло схватили его и уволокли прочь. Рембо несколько раз куснул зубами усы, будто хотел их сорвать.
– Достоевский, – простонал Кавалло, – сейчас он доберется до Достоевского…
Под вечер Эд почти забыл свою ненависть к черпакам. С кофейной посудой все стало легче и воздушнее, а в конце работы он тяпнул с Кавалло «коли». Все было сделано. Они сидели во дворе на площадке для отдыха и молча наслаждались бальзамом удовлетворения. Потом подошел кок Мике, водрузил на скамейку свои моржовые телеса. Кавалло наливал, все молчали, да и сидели не против друг друга, а рядком, словно внезапно постаревшие школьники за партой, и смотрели на сосны у опушки леса, сиявшие в лучах вечернего солнца. Что может быть лучше!
Немного погодя желтизна сосен стала темнеть, просачиваться глубже в кору деревьев, пока не впиталась целиком и сосны наконец не засветились собственным светом. Кавалло как раз наполнял стаканы, когда прозвучал вопрос.
Почему свет сосен так приятен нашему глазу?
Внезапно постаревшие школьники на скамейке призадумались. Ответил Кавалло.
Светится душа сосен.
Она сродни нашей собственной душе, дополнил Эд, как видно, например, по картинам Боннара.
Стало быть, цвет души – нечто среднее между желтым и коричневым, подумал кок Мике и сказал:
– Мне еще надо картошку сварить на завтра.
Он со вздохом поднялся. Кавалло похлопал его по плечу.