– Как твои дела? – спросил Эд.
У сапожной подметки была костяная морда, местами немножко меха. Новую, насмешливую физиономию ни с каким видом не соотнесешь. Но это все еще его лиса, пустые глазницы, полные внимания.
– Когда ты меня похоронишь, Эд?
– Я бы хотел кое-что тебе прочитать.
Эд не спеша вытащил из брючного кармана листок и начал читать:
– Вы можете спрашивать, и я откровенно расскажу вам, что знаю и думаю, и, с вашего разрешения, хочу с такой же откровенностью отнестись и к другим, однако не могу, когда работаю с вами… Как тебе такое?
– Ужасно.
– Двойное существование для меня невозможно, мне необходимо откровенно говорить надлежащим лицам все, что я вижу и думаю, но уже сама мысль об этом привела меня в уныние. А это?
– Скверно, Эд. При чем тут уныние? По-твоему, кого-нибудь из них интересует твое уныние? Лучше изобрази это как подлинную слабость. Ты человек говорливый. Дурной характер. Ты не можешь ничего сохранить в себе, должен все выболтать, ты от природы совершенно никудышный и так далее. Согласись. Вдобавок ты еще и этакий моральный апостол по части правды. Ты просто не умеешь обманывать, при всем желании, понимаешь? Берешь на себя ответственность, проявляешь бдительность и классовое сознание – предостерегая от самого себя.
После Фитте Эд зашагал по пляжу. Он ощущал вкрапления давнего страха, мумифицированные, полуокаменевшие, бессмертные страхи, готовые восстать. Они начали передавать свои координаты, свой статус, свои детские наименования, вроде «Хельмутова собака», или «слепота во сне», или «злой прожорливый песочный человек» и так далее, вдобавок менее глубинные, эти назывались «экзамен через десять дней», или «полоса препятствий», или «боевая тревога». Языки, на которых давно не говорил, тоже зимуют где-то в бездонных недрах тела (русский, например), и слова, которыми не пользуешься с незапамятных времен, чувства, каких больше не желаешь испытывать, – все это застревает таким вот манером, глубоко в твоем «я», думал Эд.
Боковая дверь профсоюзной гостиницы «Балтика» распахнута настежь. Обшитое темными панелями помещение, слабо освещенное, белые скатерти на столиках – точно паруса, полузатерянные в зале. Кельнер сортирует столовые приборы, наклонясь над опять-таки обшитым деревом ларем с отделениями для ножей, вилок, свечей. Эд опустил взгляд, прошмыгнул мимо. Да так и пошел дальше. Черно-белые плитки в проходе к холлу, символ прохлады и лучшей жизни.
Дверь отдела прописки. Секунду Эд помедлил, потом вошел в приемную. Женщина за письменным столом подняла голову и широко улыбнулась:
– Проходите прямо вон туда, прошу вас!
Видимо, она хорошо знала всю процедуру, поэтому Эд истолковал ее странную радость как неестественную, даже отчаянную попытку увильнуть от собственных обязанностей.
Дверь в заднюю комнату была лишь притворена, санинспектор вышел ему навстречу. На полдороге он, точно полицейский-регулировщик, вскинул руки вверх и впервые назвал свое имя: «Ребхун! Прошу». Правая рука указала на стул, очевидно предназначенный для Эда, левая – на его собственное место. Они сидели напротив друг друга, по обе стороны блестящего, продолговатого стола, вокруг которого стояли еще десять – двенадцать стульев.
– Как поживаете, господин Бендлер?
На миг у Эда невольно мелькнула мысль, как сдержанно и молчаливо в последнее время завтракал персонал. По торцам, как раньше, кок Мике и Кромбах, словно плацдармы. Один в поту, другой в облаке «Экслепена» и крема для лица. На стороне Эда только Рольф да он сам, разделенные несколькими пустыми стульями, ведь все садились на давние места. Слева от него отсутствовала буфетная чета, справа – Рене. Они сбежали от него, и виноват он сам… Порой эта мысль подавляла его.
– Господин Бендлер?
Инспектор был в черной кожаной куртке с массой практичных карманов. Поляризованные очки поблескивали мягким бежевым цветом. На стуле у торца стола стоял плоский «дипломат», будто председательствуя на их встрече.
Эд отвел волосы от лица, раны зажили. Он не знал, что ответить.
– Превосходное лечение у профессора Роммштедта, верно? Вы долго с ним говорили? Как он вам? Раньше у нас имелись там кой-какие проблемы, к превеликому сожалению, – ведь он выдающийся ученый, если вы понимаете, о чем я. Нам нужна наука! Больше чем когда-либо. Нужны руки, сердце и мозг! Вы, конечно, слышали о нашем микропроцессоре, тридцатидвухбитном! Это вам не хухры-мухры!
– Я был еще без памяти во время… лечения. И что я хотел сказать…
– Разумеется. Вы были без памяти, господин Бендлер. Но пожалуй, пришла пора очнуться. Как, кстати, дела у вашего друга, теперь, после его счастливого возвращения?
Эд смотрел в окно. Грязный, топкий двор с широкими, глубокими колеями, словно там долго ездил по кругу грузовик. Посреди грязного круга стояла отслужившая свое повозка, рядом – зеленый мотоцикл островного полицейского, со шлемом на руле. До моря максимум метров сто, но он его не слышал.
– Как вы теперь там управляетесь, в «Отшельнике»? И чем еще занимаетесь, к примеру, вечером? Опять стихами? Или карты чертите? Наглядные пособия для потерпевших крушение и бесприютных, как выражается ваш друг, ведь он славянская душа, заботливая и любящая, верно, господин Бендлер? Ну, выкладывайте, не скрывайте!
Ребхун. Странный выбор, если фамилия вымышленная, думал Эд. Он спросил себя, нет ли в «дипломате» диктофона, который запишет всю самокритику, какую он подготовил с помощью своей лисицы. Перед глазами снова возник магнитофон «В-56», чешский магнитофон отца в шкафу-стенке, маленькие кнопки перемотки и ярко-красная кнопка записи – «Don’t Cry For Me, Argentina», Эд часто перематывал пленку назад, до этой песни и…
– Это я так, между нами, в общем-то. Не будь ваш друг насквозь славянином… или как это назвать, господин Бендлер?.. он бы давным-давно не гулял тут на свободе, вам ведь понятно? Или скажем так: советская юрисдикция. Отец в потсдамском русском городке, господи боже мой! Генерал! Но это вам давно известно. Все неприятности, вся работа на нас, на нашей шее, будто у нас тут Сахалин или Святая Елена! И не только на нашей шее, но и на вашей, на профессорской, на «Отшельнике», на всех, кого он втягивает в свой круг, и как раз эту опасность, господин Бендлер, вы, похоже, не сознаете…
Сперва голос диджея, его ненатуральный энтузиазм, который не останавливало даже спокойное, чуть колышущееся начало песни, он вечно портил первые такты. Но тогда Эд уже лежал на ковре, раскинув руки, в ожидании неземного голоса певицы по имени Джулия Ковингтон. Ему было четырнадцать, и, в сущности, он терпеть не мог все то, что можно называть шлягерами. Но теперь просто лежал на ковре, и вскоре на глазах выступали слезы.
– Алексей Крузович – мой брат.
Отнюдь не то, что он хотел сказать.
Отнюдь не то, что подготовил.
Но фраза его. Довольно удачная.
Он по-прежнему смотрел в окно.
Над глубокой колеей во дворе уже кружила вторая удачная фраза:
– Разве не все мы славяне, до самой Эльбы, господин Ребхун?
В следующий миг он уже не знал, что сказал – «славяне» или «рабы».
Санинспектор уставился на него, потом глянул в свой блокнот, будто ему необходимо силком оторваться от Эдова облика и всей его мерзости. Маленький грязный сезонник, нерешительный, лабильный, не поймешь что. Сбежал от учебы, несмотря на хорошие перспективы, и пока ничему в жизни не выучился, кроме нескольких стихов, полных невнятных строчек, намекающих на инцест.
Они покинули бюро прописки, но это был еще не конец. Ребхун шагал впереди. Невыносимо думать, что тебя видят в его обществе. Двое велосипедистов, пешеходы, туристы на вечерней прогулке после ужина, который в домах отдыха нередко подают уже в 18 часов. Оба вошли в дом, расположенный наискось напротив бюро прописки. Маленький темный коридор, в конце его – лестница в подвал. Сперва низкое помещение, освещенное лампами дневного света, из-за парт и стульев похожее на школьный класс. Пахло дезинфекцией, а может, крысиным ядом. Эд ощутил легкую вибрацию, потом услышал басовый гул. Инспектор вышел на середину класса, достал из-под учительской кафедры палку. Словно бильярдист, он внимательно осмотрел лакированное красное острие, слегка повернул палку в руке и поднес ко рту, будто хотел поцеловать. В конце концов вытянул губы трубочкой и сдул воображаемые остатки мела или пыли с лака, который тотчас начал светиться или раскаляться, но то был всего лишь блик неонового света. Каждое движение Ребхуна казалось теперь непринужденным и уверенным, не как наверху, в бюро прописки. Только теперь он, похоже, вступил в игру. Присел на стол, в спокойной позе превосходства. Рукоять кия слегка, как бы нетерпеливо, постукивала по металлу. Эд остался у двери класса – ученик в ожидании наказания. Доска чистая, на ней будто никогда и не писали.
Эд жалел, что пришел. Мог бы и не ходить. (Правда?) Мог бы забыть, нечаянно, но боялся, а вдобавок его преследовала мысль, что необходимо с чем-то покончить. Ему попросту был нужен этот шаг, как доказательство, что он не презирал инспектора (на самом-то деле презирал), и, отдав ему эту малую толику уважения (утешая его, думал Эд, утешая, несмотря на коварное и уродливое в его существе), освободит себе путь к отступлению, к объявлению полной своей несостоятельности по части конспирации. Воспротивиться заранее было невозможно, неприемлемо. Прежде всего нужно с уважением отнестись к назначенной встрече, а уж потом (осторожно, медленно) вытащить голову из петли. Только вот теперь вернулся и страх. Голый страх, по ту сторону всех мыслей.
Инспектор направился к нему, ритмично постукивая кием, сперва по партам, потом по стене. Отворилась дверь, до сих пор невидимая, сезам открылся. Все сплошь рутина, думал Эд, обыкновенная рутина. Странно только, что происходит это с ним, сейчас, в эту минуту.
Гул усилился, стал громким, удушливый смрад ударил в нос, они вошли в машинный зал. Справа от Эда стоял Ребхун, здоровался с машинистом. Машина представляла собой стальное сооружение посреди зала, с бесформенной, молочно-блестящей надстройкой. У нее была голова, но без лица. По крайней мере, ни губ, ни ушей, одни только зубы. Были и волосы, слипшиеся от песка и водорослей, остатки конечностей торчали во все стороны, прозрачные, серые или зеленые, как подернутый пленкой мох, распухшая ступня. Что-то вроде ступни. И гудела не машина, нет…
Эд отпрянул назад, он искал выход, но машинист помешал, сунул ему в объятия белое эмалированное ведро. Сперва Эд подумал, что этот человек хотел нахлобучить ведро ему на голову, но в конечном итоге всего-навсего попробовал накинуть дужку ему на голову. Ясное дело, дужка-то длиннущая, ведро как по заказу для такого случая. Тем не менее несколько волосков зацепились и были вырваны. Эда стошнило, а санинспектор между тем начал свою лекцию про машину:
– Это тело находилось в воде три, как минимум две недели… Господин Бендлер, вы слышите, что я говорю?
Эд сплюнул.
– Ладно, ладно. Вы можете подтвердить, господин Бендлер, что утопленник… – Указка кружила вокруг машины. – …это пропавший Рене Зальцлах, мороженщик из заводского дома отдыха «У отшельника», расположенного в Клостере, на Хиддензее? – Вопрос звучал вымученно, почти скучающе, будто все это, в сущности, уже совершенно неинтересно.
Машина. Куча гнилого желе.
Инспектор попытался и дальше держаться по-учительски, рассуждал о состоянии утопленника и поглядывал на Эда, будто необходимо оценить его внимательность.
– Рене Зальцлах – случай типичный, типичный нарушитель границы, я бы сказал. Важнейший признак: эти люди склонны переоценивать себя, таков их характер, верно, господин Бендлер? Поэтому они недооценивают расстояние, холод, море. И тогда нам приходится их спасать, но ведь повсюду и вовремя поспеть никак невозможно.
В ушах Эда оглушительно гудел агрегат (холодильный агрегат, как выяснилось). Эд обнимал ведро, изо всех сил прижимал его к ребрам. Теперь он был верблюдом, верблюдом из своего сна, с торбой на шее. Красный кончик бильярдного кия описал несколько кругов, а потом дуг, словно что-то писал в воздухе. Белесые останки Рене обернулись теперь не то стеклянной, не то ледяной поверхностью, по которой катались шары, туда-сюда, и один за другим пропадали в темных, истлевших отверстиях машины, беззвучно.
– Но откуда, спрашивается, взялись эти повреждения, господин Бендлер? – Кружение мгновенно оборвалось, красное острие опустилось на беловато-серую массу. От рвотных позывов на глаза у Эда навернулись слезы; голова кружилась. Его бил озноб.
– Вот эта гематома, например. Без сомнения, жертва получила ее еще до того, как попала в воду. Неспециалисту – признаюсь, даже мне – трудно это распознать, но у нас есть эксперты, господин Бендлер, есть лаборатории, суда, ныряльщики, есть чип на тридцать два бита, если вам понятно, о чем я!
Сперва прикосновение, затем тонкая нить слизи, которая паутинкой связала указку с машиной. Эду казалось, он теряет рассудок. Колени подгибались. Он хотел сесть на пол, но машинист подошел сзади, подхватил под руки, не дал сесть. Дужка ведра протяжно взвизгнула.
– Ну, господин Бендлер, что скажете? Может, вы не помните, во всяком случае, не помните в точности? Не бойтесь, так бывает со всеми. Поначалу. Но потом все-таки начинается разговор, и, как правило, рассказывают много чего.
На стальном столике с колесиками, который можно было катать как сервировочный, лежали бумаги, Эд должен был их подписать. Четыре-пять листков. Когда он наклонился вперед, ведро опять взвизгнуло.