Рене вернулся. Проснувшись, Эд услыхал его голос, совершенно отчетливо, его гнусавую, высокомерную речь, «что вам угодно, барышня», и, еще прежде чем осознал реальность, увидел мороженщика, как тот рассказывает анекдоты (политические) и сам невольно над ними посмеивается, увидел, как при смехе из темных гнилых глазниц вываливаются бильярдные шары, один за другим, в контейнер или прямо в ложку, «пятнадцать пфеннигов, пожалуйста».

Эд тихонько спустился по лестнице, повсюду горел свет. Прошел через судомойню и кухню, возле двери в ресторан замер и глянул в щелку между створками: там был Крузо, он судорожно скидывал куртку мороженщика и при этом хихикал. Потом выражение его лица изменилось, посерьезнело. Он быстро шагнул к кассе, поднял голову. «Когда придешь ты, слава?» Потом приложил палец к верхней губе, словно задумавшись, и крикнул в сторону шахматного столика:

– Де-пять на де-шесть!

Фигуры были расставлены. Крузо опять хихикнул (заразился бабьим хихиканьем Рене, хотя в этот миг, несомненно, воплощал Рембо) и вытянутыми пальцами отбарабанил на клавишах кассы какую-то фантастическую сумму, не то пятнадцати-, не то двадцатизначную, будто писал на машинке, возможно, одно из своих магических стихотворений, и действительно, на миг замер точно восковая фигура себя самого – очевидно, быть Крузо очень нелегко. Быстро отошел на полшага от кассы и тихонько заржал. Галопом устремился к стойке, смешал стакан вишневки с «коли» и занял место за шахматным столиком, на стороне Кавалло.

– Perché questo silenzio? – тихонько пробурчал исполнитель роли Кавалло, сделал ход и глотнул из стакана.

Секундой позже Крузо торжественно встал и сделал рукой защитный жест над шахматным столиком, похожий на благословение, а может, означающий «Удачи!» или «Оставайтесь навеки друзьями!». Никто из них никогда не делал ничего подобного, так что жест, пожалуй, принадлежал рассказчику в пьесе Крузо о старом отшельнике. Рассказчик и двигался куда медленнее, чем персонажи, ему требовалось куда больше времени. Точно в замедленной съемке, он шагнул обратно к стойке, обернулся, провел ладонью по пивному крану – некое соединение, неловкая вставка, быть может.

– Бочонок снова пус-с-с-ст.

Крузо попытался выговорить ненавистные всем слова мягким, спокойным голосом Рика, но уже потерял покой, был скорее недоволен, что-то теперь казалось не так. Поглаживание обернулось более резким движением, чем-то вроде доения, но кран остался сухим. Рик-Крузо хлопнул ладонью по стойке, стаканы задребезжали. Нехотя пригнулся, рывком распахнул форточку в погреб и исчез, сбежал по массивной лестнице («Фюрерский бетон!»). Вскоре снизу донесся диалог и тихое чертыханье: вонючий подвал, сырость, грязь, на которой можно поскользнуться и проломить себе башку, а затем:

– Па-ар-ши-и-вое, па-ар-ши-и-вое дерьмо!

Вероятно, дело шло об открытии бочонка и прочих сложностях. С этим справлялся только Рик, но ему требовался ассистент, кто-нибудь, кто затянет болт с уплотнителем, меж тем как он сам вобьет протычку, и теперь Рик-Крузо позвал Эда. Эд-Крузо ответил:

– Иду. Сию минуту!

Эд-Эд просто стоял, едва дыша. Несколько секунд он еще ждал появления себя самого, потом бесшумно убрался в свою комнату.

Днем царила ясная, почти зимняя тишина. Вечером кокон Дорнбуша окружал «Отшельник» своим усыпляющим рокотом. Широкий луч света от маяка скользил по полу столовой. Пространство, уже как бы отрешенное от собственного круга, уже недоступное. И за столом для персонала они больше не сидели (даже не завтракали там), устраивались за шахматным столиком перед буфетной стойкой, с видом на террасу. Много пили. После обеда «Линденблатт», а вечером «виви», «коли» или ментоловый, иногда смешав с пшеничной или «синей отравой». Закусывали копченым окороком, порезанным кубиками, его на складе было вдоволь. Раньше Эд не любил окорок, теперь жевал медленно и раздумчиво, как крестьянин после праведных трудов. Ели не по расписанию; никаких правил, кроме Эдовой луковицы. Крузо сделал из старой проволоки новые сушилки для тарелок – на следующий сезон, как он подчеркивал, и в такие минуты горечь в его голосе исчезала. Он до блеска надраил проволоку и покрыл остатками эмалевой краски из подвала. Немножко краски забрызгало стол, но его это, похоже, ничуть не волновало. Голубая эмаль, та же, какой были выкрашены качели на детской площадке и металлические остовы навесов на террасе. Эд сходил на кухню, сварил кофе; они разговаривали о Боге и о мире.

Эд рассказал другу об их первом и единственном семейном отпуске на Балтике, в Гёрене, на Рюгене, летом 1973 года. Втроем они жили в маленькой профсоюзной гостинице, в центре городка, отец, мать и сын. Дополнительная койка у стены под окном – его спальное место. Эд собирал ракушки, хранил их в пластиковом ведерке с крышкой и прятал под кроватью, где они начали вонять.

Однажды утром, когда они пришли в столовую завтракать, он заметил черную ленту на раме портрета над буфетом. Он не знал, что означала эта черная лента на портрете Козлобородого, как его родители называли председателя Госсовета, но что-то подсказало ему (восьмилетнему мальчугану), что вслух об этом лучше не рассуждать. Он подождал, пока все они со своими булочками и треугольничками плавленого сыра расселись по местам, потом опять встал, прошел вокруг стола к отцу и прошептал ему на ухо: черная лента. Реакция отца на это маленькое открытие была настолько несоразмерна, что эта сцена навсегда врезалась Эду в память. Вместо того чтобы пойти с ними на пляж, отец весь день просидел в номере, слушая радио. И всю следующую ночь тоже тихонько слушал радио; наполовину засунул под подушку маленький транзистор, отчего Эд улавливал лишь приглушенные звуки. Бесконечное бормотание насчет прихода Козлобородого к власти и как она кончилась. Прежде всего речь шла о внутригерманском, о котором Эд той ночью впервые в жизни получил некое представление: посредине внутригерманского проходит кровавая линия, как бы проведенная скальпелем, так утверждал один из комментаторов, прямо через города, дома, семьи, смертельное препятствие, неодолимое.

Эд посмотрел на Крузо, стараясь изобразить братский взгляд. Между ними тоже существовала граница. Во время рассказа с этим обстояло лучше. Рассказ помогал Эду стряхнуть скованности, страхи. «На худой конец у нас всегда наготове несколько танков». Так говорил Козлобородый, тонким, почти срывающимся, на удивление писклявым голосом, и эту фразу воспроизводили снова и снова. Казалось, это важнейшая его фраза, во всяком случае, Эд запомнил ее с той ночи на раскладушке и так и рассказал Лёшу. Вдобавок ему вспомнилось, что он тогда еще не умел плавать и при виде моря (он увидел его впервые) его охватил жуткий страх. Крузо кивнул и посмотрел ему в глаза. Робинзон и Пятница. Вот они, опять.

Их столик стоял возле самой стойки, и, чтобы подлить в стаканы, Крузо достаточно было обернуться и взять бутылку, стоявшую там наготове. Много времени они проводили за чисткой и починкой, как называл это его товарищ. Чистили стоки, почти не загрязненные, кололи дрова, чинили ограду вокруг «Отшельника» и пытались стирать белье в фаянсовых раковинах судомойни. Стиральная машина Моники упорно отказывалась работать. Сперва ее пробовал запустить Крузо, потом Эд. Машина марки «WM-66», знакомая Эду по родительскому дому, самая обычная модель в стране. Ребенком он расшифровывал буквы «WM» как Weltmeisterschaft, чемпионат мира, и был уверен, что машину назвали так в честь футбольного чемпионата мира 1966 года. Как и о многом, Эд никогда об этом не спрашивал и в известном смысле по-прежнему оставался рассеянным, впечатлительным ребенком, который верил, что мир похож на его мечты.

Из всех покинутых комнат «Отшельника» только комнаты Моники сохранили некоторый уют. Иногда Эд ложился в ее кровать, прижимал голову к подушке. Вдыхая запах постельного белья, думал о К. Потом переставал думать о К., думал о Г. Пытался вспомнить секс с Г. Стыдился, как мало оживало в памяти. Две-три сцены, не больше. Вероятно, это не важно. Все дело только в том, каким образом в нем ширилась печаль. И в конечном счете он просто не хотел ничего путать. Его жажда – это лишь одно. Мимо пролетели несколько ночных образов. Марен, Грит, Тилле, истории потерпевших крушение в темноте. Иногда они еще были здесь, когда он, внезапно проснувшись среди ночи, был вынужден два-три раза кряду самоудовлетворяться, прежде чем удавалось опять заснуть. В последнюю минуту это всегда была К. Ее смех, ее икота, вскинутые высоко вверх брови. К., ее взгляд.

Дни утекали в море. Объявленная Кромбахом ревизия из головного предприятия заставляла себя ждать. К телефону они не подходили. После того как однажды телефон трезвонил целый день напролет, Крузо ринулся в каморку Кромбаха и вырвал розетку из стены. Эд уже не верил в приезд директорши общепита. Всякий мог догадаться, что сейчас не время для делегаций и проверяющих комиссий. Даже Фосскамп давненько не появлялся. Все это было вполне под стать вестям «Виолы» и ее комментарию насчет закрытия всех границ, перед тем как в нее угодил пивной стакан. Уже немногим позже Крузо нашел в последнем сообщении «Виолы» подтверждение своих тезисов: как важно выждать, продержаться, создать плацдарм (он использовал это слово), плацдарм для всего, что теперь неизбежно произойдет. Эд думал о своих родителях в Гере; он начал беспокоиться. Они ведь посчитают, что он все еще в Польше, в Международном студенческом лагере, отрезанный от них внезапно закрытой границей.

За покупками Эд теперь ездил на велосипеде, тележка ему больше не требовалась. Только рюкзак для хлеба, молока, кой-каких мелочей, все остальное имелось в запасе. Он наслаждался дорогой по лесу и ездой под горку по бетонным плитам, которая вытрясала душу и освобождала мозг от известковых отложений (теория Рика). Накануне Эд видел своего товарища в деревне и тотчас свернул в сторону. Казалось, ему нельзя встречаться с Крузо за пределами «Отшельника». Словно в таком случае речь зайдет о чем-то таком, что поставит все под вопрос. Да и что греха таить: он стыдился, что видел, как Крузо стоял среди старых тележек в гавани, рассеянный, бормочущий, с опущенной головой, словно пастух в окружении стада. Он исхудал, но лицо было совершенно гладкое, почти детское. Седых волосков в вихре надо лбом, казалось, день ото дня становилось все больше.

По возвращении из магазина Эд пошел на кухню, распаковал рюкзак. Из судомойни доносился голос, вроде как знакомый (его собственный). Он убрал припасы в холодильник, а немного погодя уже не знал, в самом ли деле слышал все это или только грезил. Пошел в ресторан, собрал грязные водочные стопки. Вообще-то все было сделано, да и серьезной работы нигде не найти, но Эд остался у стойки, принялся снимать с верхней полки и мыть давно не использованные стаканы.

Мы двое, напевал Эд. Ему хотелось обдумать следующие шаги, свою ответственность за Крузо и ресторан, но в голове царила пустота. Сперва прощания, потом чрезвычайная команда, потом «два человека, две форточки». Он смотрел на безлюдную террасу и видел себя как бы в рамке, обратным взглядом через окно на стойку. Останься пока здесь и жди, не сходя с места. Сонины слова, перед тем как она уплыла и превратилась в зеленый свет.

Немногим позже он услышал на кухне дребезжание кастрюль и что-то вроде пыхтения кока Мике, как бы в ответ Эд позвенел своими стаканами: кок-Мике-Крузо и Эд-Эд. Сообща они копировали давний «Отшельник», последнюю надежду искателей свободы в этой стране, н-да, теперь они представляли всю давнюю жизнь, здесь, на береговой круче, куда нынешней осенью никто больше не приедет. Эд промывал стакан за стаканом, а Крузо уже стоял у него за спиной и склонял к нему голову, словно нюхая его мысли.

– Ты готов, Эд?

От неожиданности Эд чуть не выронил стакан.

– Готов?

– К распределению, нынче вечером?