О смерти Крузо я узнал летом 1993 года, 28 августа. А следующим утром выехал в направлении Потсдама, к Русскому кладбищу на федеральной трассе № 2, чтобы отыскать могилу его матери, артистки Советской армии. Уже некоторое время я жил неподалеку, на машине всего несколько минут, пешком полчаса через лес.

Кладбище расположено на возвышенности среди сосняка, деревья, точно колонны, стоят меж могил, все затеняют и оберегают. Тем не менее за последние годы это место изменилось – а в конце концов и 1993-й успел уйти в прошлое. Когда все это случилось с Крузо, я не мог повлиять на ход вещей. Мне важно сказать это еще раз, только это. Все обстоятельства считаются выясненными, и сколь ни тяжело мне заканчивать вот так, к моему отчету они отношения не имеют.

Никакого ориентира у меня не было, пришлось искать по всей территории. Ближе к шоссе лежали офицеры, дальше – солдаты, еще дальше – дети, а совсем далеко, у ограды, – могилы женщин. Окантовки многих могил разбиты, надгробия покосились, засыпаны сосновой хвоей. В центре кладбища – мемориальная роща, под охраной этакого голема, чугунного красноармейца высотой четыре-пять метров, в каске и с автоматом. Вся его неустрашимая фигура сосредоточена на главном входе, чтобы чугунным взглядом повергнуть на колени каждого, кто вздумает прийти сюда без почтения.

На детских могилах лежало множество игрушек – пластмассовые автомобильчики, резиновые куклы и медвежата, прислоненные к надгробиям, с замшелыми лапами. Судя по надписям, солдат, погибших вместе, вместе и хоронили – один экипаж, до последней минуты. Нередко они погибали в авиакатастрофах, контур самолета (бомбардировщик, «Миг», транспорт) был выгравирован на памятнике, над именами. На некоторых памятниках – лица, небольшие овальные фотографии под стеклом, в стальной нержавеющей рамке. На других – только имя, без даты рождения, без даты смерти, расстрелянные дезертиры, как я узнал впоследствии. Чем больше я удалялся от голема, тем мягче и гуще становился мох на могилах. Многие солдаты ушли из жизни совсем юными, главным образом в 1958-м и 1959-м, я понять не мог почему. Еще более странным казалось такое множество детских могил. В одну была воткнута мельничка-вертушка, в другую – пластмассовая вилочка. Могилу артистки я отыскал возле нескольких куч корней и земли, куда бросали увядшие венки и букеты.

Я постоял там. И точно запомнил эти минуты. День выдался теплый. Кора сосен лущилась на солнце, шуршала, мелкие светло-коричневые чешуйки летели наземь, прозрачные, словно кожа на свету, а я представлял себе, как Соня выделывала свои кунштюки, у открытой могилы. Затем ружейный салют в сосновые своды и Крузо, ребенок, который не мог ни заплакать, ни попрощаться. До конца не признаваясь себе в этом, я думал (или боялся) найти на могиле имя Сони, под именем ее матери. Соня Валентина Крузович, сестра Крузо.

«И если однажды меня здесь не будет, некоторое время, тогда позаботься… обещай», – сказал Крузо. Казалось, с его смертью мое обещание окончательно вступило в силу, и, вероятно, лишь поэтому я и наткнулся на ту книгу (все случайно). Несколько дней спустя, во время одного из моих бесцельных странствий среди стеллажей городской библиотеки, я прочитал название: «Через Балтику к свободе», серая, как море, суперобложка и подзаголовок: «Драматические истории побегов». Книга стояла на стенде с новинками, неподалеку от входа, в сущности, нельзя было не заметить. В приложении – интервью: «Мёнские крушения. Рассказ Эрика Йенсена, смотрителя порта». Я взял книгу и отошел за газетные стенды, там располагался уголок отдыха – мягкие коричневые кресла, где обычно проводили время пенсионеры и безработные.

Интервью со смотрителем порта касалось восточногерманских беглецов, очутившихся на Мёне. Речь шла о разбитых яликах и остатках складных лодок, без экипажа. И о мертвецах, которых море долгие годы выносило к меловым скалам Мёна, «к его порогу» (писал интервьюер), или тралы датских рыбаков вытаскивали из пучины. Нигде их не было так много, как между Рюгеном и Мёном, сказал смотритель.

«Мы отвозили их на берег и передавали в копенгагенский Институт судебной медицины».

«Смог бы родственник, ищущий пропавшего беглеца из ГДР, выяснить сейчас его судьбу?»

«Если он приблизительно знает время побега, располагает словесным портретом или даже фотографией, то, вероятно, смог бы. Описания погибших хранятся в Институте судебной медицины Копенгагенского университета, в Государственной больнице, Блайдамсвай, девять, Копенгаген».

Я обменял немного денег и купил себе карту дорог, на которой шариковой ручкой вычертил свой маршрут. И 7 сентября отплыл на пароме из Ростока в датский Гесер, а оттуда двинул дальше, в Копенгаген, в Государственную больницу. Уже расходы на паромный переезд взорвали мой бюджет. Страна, город – все было мне в новинку, и порой я ловил себя на мысли, что нахожусь в некой экспедиции, открывательской экспедиции, что, возможно, прохожу испытание, но и это к данному отчету отношения не имеет.

Главное здание Государственной больницы – серая новостройка из стали и стекла, этажей в двадцать. Женщина в справочной сперва меня не поняла – английский у меня скверный. Она сразу же перешла на немецкий и объяснила мне самое необходимое, расположение и приемные часы Института судебной медицины. Ее любезность весьма меня ободрила, но институт оказался уже закрыт.

Я выехал на улицу, что вела непосредственно мимо судебно-медицинского института, на спокойную Фредерик-Фемдес-вай. Рядом парк, где играли в футбол. Территория больницы выглядела огромной, этакий больничный Манхэттен, окруженный незастроенными пространствами, символизирующими Гудзон. Я сделал круг вокруг парка и сфотографировал велосипед, соединенный с большим черным ящиком, наподобие повозки рикши. Позволил себе чашечку кофе и мало-помалу успокоился. Час, а то и больше просидел на лавочке вблизи футбольного поля и кое-что записал: часы работы, названия улицы, квартала и прочее. Решил ко всему подходить как можно аккуратнее, не хотел ничего упустить. Раз обещал, надо держать слово – детская фраза. Или нет, скорее родительская, цель определенного воспитания, каковую позднее воспринимаешь только иронически, по неким причинам, о которых и размышлять незачем, ведь я не испытывал сомнений, и моя цель была вполне ясна. Медленно и тщательно я прожевал последний бутерброд из своих запасов и вернулся к машине, чтобы подготовить ее к ночевке.

Добрых три года назад родители отдали мне свою старую машину, «жигули» выпуска 1971 года, а в ней, как я знал с детских лет, можно было отлично заночевать, потому что откинутые спинки передних сидений тик в тик соединялись с задними сиденьями; ни подголовников, ни сидений-ракушек в ту пору еще не существовало, по крайней мере в тольяттинских автомобилях; Тольятти – так русские назвали город автостроителей, в честь итальянского коммуниста Пальмиро Тольятти. Да и машины выпускались по итальянской лицензии, «образцом служил “фиат-124”, модель 1966 года!» – все это отец рассказывал несчетное число раз, когда мы ехали куда-нибудь на «жигулях», рассказывал так часто, что даже сейчас, когда драгоценная машина принадлежала мне и я сам сидел за рулем, его слова вертелись в мозгу, словно были неотъемлемой деталью этого автомобиля, как колеса или рычажное переключение скоростей. Что мне вправду нравилось, так это коричневая, на диво мягкая, простеганная полосками искусственная кожа, по-прежнему пахнувшая детством, ездой и сном на заднем сиденье, ноги упираются в одну дверцу, голова – в другую.

Но и это не имеет отношения к моему отчету. Я очень устал и мог бы немедля провалиться в сон, но хотел немножко подождать, хотя бы до наступления темноты. А потом сделал еще круг по территории больницы. Возле корпусов виднелись длинные бассейны с маленькими нервозными фонтанами. Над входом в Институт судебной медицины стояло: «Здание Тайлюм», и женщина в справочной тоже сказала «Тайлюм». Для меня это был Музей утопленников. Эти слова мелькнули в голове, еще когда я читал интервью со старым смотрителем порта, и с тех пор не оставляли меня.

«Тайлюм» не походил ни на музей, ни на морг. Пятиэтажная новостройка. Фасад из бетона с гравийным заполнителем, слева и справа от входа бетонные чаши для растений, где боролись за существование крошечные деревца гинкго. За стеклянными дверьми парадного и черного хода просматривались вестибюль и коридоры. В широких коридорах устроены уголки отдыха, отгороженные ширмами кресла-ракушки, голубые, зеленые, красные, – совершенно невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь там сидел. В глубину, где, наверно, лежат покойники, вели лимонно-желтые винтовые лестницы.

Когда я отнял лоб от стекла и отступил назад, чтобы сфотографировать «Тайлюм», беспомощная пестрота которого внушала мне безотчетное почтение (вдруг все-таки возможно обходиться со смертью как-то современнее, оптимистичнее?), ко мне подкатил велосипедист. Не слезая с велосипеда, он о чем-то спросил, наверно, о том, что я здесь забыл. На нем была серая форма охранника, напоминающая комбинезон слесаря. Он вообще был весь серый, серые волосы, серое лицо. Я ответил по-английски. Объяснил, что я немецкий писатель, собираю материал для книги о погибших, «about the bodies, who came here in former times», пробормотал я, после чего охранник сразу от меня отстал и пожелал удачи. Наклонясь к рулю, он с изрядной скоростью двинул дальше; велосипед был не иначе как гоночный. Я вдруг сообразил, что он не единожды проехал мимо меня, пока я пытался разглядеть внутренность Музея утопленников.

Я забрался в «жигули» и скоро уснул. Надо мной шелестели деревья Феллед-Парка (название из записной книжки). Наутро я кое-как привел себя в порядок. Вода из фляжки, чистка зубов под защитой поднятой крышки багажника. Я надел чистую рубашку, постарался ее разгладить. Потом пошел в парк, но кофейный ларек еще не открылся.

В машине нашлось яблоко. Я прикинул, полезно ли для моего замысла держаться легенды насчет писателя, во всяком случае, она, похоже, производила впечатление. Я заранее приготовил папку с фотографией Сони и сопроводительным текстом на английском, разъясняющим, почему мне можно претендовать на статус «родственника». Записал я и личные данные Сони (те, что сумел выяснить), а также приблизительное время ее побега, предположительного побега. Сейчас я снова открыл эту папку, но сосредоточиться не мог, только сковырнул с измятого лица Сони несколько капелек воска.

«Задуй свечки, черт побери!»

«Задуй, Эд!»

Я старался все продумать. В голове блуждали зомби и части трупов. Я видел мертвую Соню в холодильном боксе, «на солидном льду королевства» – полнейший абсурд, н-да, и вдруг мне показалось не меньшим абсурдом, что я, наивный невежда, вообще приехал сюда. Хотя и не без причины. Да, я позабочусь, и конечно же я надеялся не найти Соню.

Некоторое время я плутал по коридорам нижнего этажа, аудитория 1, аудитория 2, двери открыты, в воздухе висит какой-то сладковатый запах. Конторские помещения располагались наверху. Там было что-то вроде зала ожидания с гардеробом и приемной, где сидели две секретарши, одна помоложе, другая постарше.

Я начал произносить заученные фразы (мой скверный английский). Но даже не успел открыть свою папку, как та, что помоложе, взялась за телефон.

– Доктор Сёренсен?

Доктор Сёренсен говорил по-немецки, за что я мгновенно проникся к нему благодарностью. В этом здании проводят за год около 3000 вскрытий; среди них, конечно, могли быть и утонувшие беглецы, подобранные на берегах Зеландии, Лолланна или Фальстера, кой-какие случаи ему смутно припоминаются, однако документами располагает только полиция… Сёренсен был в белой рубашке с большим остроконечным воротником. Когда говорил, он слегка склонил голову набок и несколько раз кивнул, мол, «ничего не поделаешь».

На минуту-другую у меня странным образом отлегло от сердца. Я радовался, что встретили меня датчане, поголовно все говорящие по-немецки и весьма приветливые, несмотря на мой бледный от недосыпа, помятый вид, вид этакого приезжего, во всяком случае первого в «Тайлуме» восточного немца, который интересовался телами своих соотечественников, как заметил Сёренсен, «соотечественники, уместно ли теперь вообще это слово, наверно, нет, господин Бендлер, а?».

Признаться, Сёренсен произвел на меня впечатление. Энергичный облик, загорелое лицо – сейчас я бы, пожалуй, воспринял это иначе, но тогда Сёренсен был человеком из другого мира, из другой (лучшей) жизни, в световых годах от того места, откуда явился я. Обшарпанный снимок – я почти стыдился его, но потом все-таки достал из папки и подвинул ему через стол, вроде как последнюю просьбу; я и сам себе казался обшарпанным. Сёренсен бегло глянул на фотографию (как на недоразумение), но не прикоснулся к ней, и я вскоре убрал ее, поспешно и смущенно.

Тем не менее должен сказать, что на обстоятельства моего появления он откликнулся большой готовностью помочь, в том числе предложением совершить экскурсию по «Тайлюму». Вероятно, потому, что было трудно выпроводить меня с пустыми руками (ввиду длинной дороги, мною проделанной), или потому, что приехал я с Востока и своей безропотностью создавал впечатление, будто меня, в сущности, интересует все.

Здесь о смерти говорят несколько непринужденнее, обронил Сёренсен, показывая мне помещения института. Одетый в белый халат, я шагал за ним следом.

У меня сохранилось лишь одно по-настоящему отчетливое воспоминание, оно касается набора секционных инструментов, вероятно, оттого что они показались мне знакомыми – ножи, ложки, черпаки. Органы извлекаются комплексами, сперва сердце и легкие, потом желудок, кишечник и печень, а под конец почки, мочевой пузырь, гениталии. Все промывается и взвешивается по отдельности, большей частью заодно берутся и пробы.

– Например, эти пластиковые баночки предназначены для хранения тканей.

Одна из баночек неожиданно оказалась у меня в руке. В ней был какой-то белый порошок.

– Флуорид натрия, – пояснил Сёренсен, – останавливает разложение.

Он забрал у меня баночку. Повинуясь чувству долга, я достал блокнот, что побудило патологоанатома подробнее остановиться на предмете «моего особого интереса», как он выразился. Трупы утопленников затронуты гниением и уже распространяют запах, по сути невыносимый. Едешь на машине домой, застреваешь в пробке, и вдруг – этот въедливый запах. В коже, в волосах, фактически везде. Свежие трупы в этом смысле куда лучше. Сёренсен засмеялся, но тотчас извинился. В конце концов все это не имеет значения. Самое главное – любопытство, определенное, пожалуй даже чрезмерное любопытство, которое ни в коем случае нельзя терять.

На прощание доктор Сёренсен перекинулся несколькими словами с секретаршами. Я наверняка выглядел растерянным, так или иначе, старшая из секретарш проводила меня к выходу. Возле лифта она подошла ко мне поближе, а потом сказала: мол, если я хочу погоревать, то есть если ищу для этого надлежащее место, место, чтобы попрощаться с подругой (так она выразилась), мне надо пойти на городское кладбище, к Могиле неизвестных. С этими словами она сунула мне в ладонь записку: Биспебьерг-киркегор, Фредериксборгвай, 125, Нёрребро.

Об остатке этого дня я мало что помню. Почти бессознательно я следовал маршрутом туристов и в конце концов очутился в гавани. Очнулся в удивлении – Русалочка (Den Lille Havfrue), до чего же она на самом деле маленькая. В путеводителе я прочитал, что в 1964 году ей отпилили голову, а в 1984-м – правую руку, однако ни ран, ни шрамов не заметно. Выглядела она несказанно печально – сострадала и сама заслуживала всяческого сострадания. Тогда я и решил пойти на Биспебьерг, это я помню. По дороге пытался представить себе Русалочку без головы и без руки; она не обернулась пеной, не стала одной из дочерей воздуха, нет, ее истлевшее тело лежало среди скал, только что выброшенное на берег, но никто ничего не предпринимал. Лишь несколько туристов щелкали фотоаппаратами. Потом полиция, судебные медики, вскрытие, протокол. Но у нее, по крайней мере, было имя, любой датчанин тотчас ее узнает, даже без головы.

Биспебьергское кладбище отличается тем, что там можно ездить на машине. По большому, хорошо асфальтированному овалу, похожему на гоночную трассу, и по нескольким боковым проездам. Все это были шоссейные дороги, окаймленные тополями или елями. Сперва я припарковался у крематория и, чтобы сориентироваться, изучил план территории. Вокруг гоночной трассы размещались различные секторы, обозначенные указателями как съезды с магистрали, – шведский, русский, мусульманский, католический съезд, а на противоположном конце кладбища, за южным поворотом, Tyske Grave, немецкие могилы. Я сел в «жигули» и проехал туда, примерно три километра.

Tyske Grave оказалось участком с тремя каменными крестами, тремя дубами и большой бронзовой надгробной плитой. На нескольких плитах поменьше поименно перечислены покойники, в алфавитном порядке, с датами рождения и смерти. Заканчивался список упоминанием о «семнадцати неизвестных немецких беглецах».

Что я в тот миг чувствовал, не помню. Помню только, что спать на этом кладбище оказалось трудно, хотя в «жигулях» я чувствовал себя уверенно. Помню и что в полночь я еще раз вылез из машины и прошел к памятнику. В темноте все выглядело иначе, теплее. Я положил измятую фотографию в траву, подождал. Кругом тишина. Ни ветерка в деревьях, ни шороха, ничего. Никакого знака. Я думал о Крузо, о Соне, а еще о Г. Я выполнил обещание, словно давал его себе самому.

«Значит, ты меня не покинешь, Соня?»

«Нет-нет, никогда. Я буду с тобой».

Лет двадцать спустя я увидел, как некий мужчина, показывая на просторную пустую лужайку, сказал: «Здесь повсюду похоронены мертвецы». Это был фильм Северогерманского радио о балтийских беглецах. Почти до полуночи я работал, а потом включил телевизор. Выпил вина, полбутылки. Все случайность. Мне просто хотелось усталости, чтобы побыстрее уснуть, и этот способ действовал безотказно.

Объектив камеры медленно (скорбно) скользнул по лужайке и наконец остановился (благоговейно) в кроне большого старого бука, несшего там почетный караул. Лужайка и деревья, больше ничего. Кладбище называлось Биспебьерг-киркегор, но ничуть не походило на то место, где я побывал два десятка лет назад, провел вечер и ночь, чтобы попрощаться, как предложила секретарша Института судебной медицины. Молодой датчанин перед камерой был в полудлинном плаще, светлые волосы падали на плечи. У него за спиной была лишь трава да разбросанные тут и там, на некотором расстоянии друг от друга, пестрые цветочные островки.

Обещанное. Дело не в том, что я тогда ошибся с могилой, а может, попросту был обманут. Мое негодование не имело к этому отношения, нет: я тогда снебрежничал. Слишком быстро успокоился, по сути, без оснований.

За следующие недели я прочитал все, что смог достать по этой теме. Нашел не очень много. Две книги с тщательными расследованиями и анализами, несколько статей, передвижную выставку. Статистика называла более 5600 беглецов, 913 из них сопутствовал успех, 4522 были арестованы, и как минимум 174 человека начиная с 1961 года погибли, море вынесло их на берег Фемарна, Рюгена, Дании. Самые яркие истории бегства экранизировали, кино не сказать чтобы большое, но добротные документальные ленты для телепрограмм третьего ряда: двое сёрфингистов, которые в ноябрьский шторм сумели добраться с Хиддензее до Мёна (на самодельных досках). Двое молодых врачей в резиновой лодке, подобранные датским рыболовным катером. Мужчина, который за двадцать четыре часа вплавь одолел сорок восемь километров от Кюлунгсборна до Фемарна, имея в качестве провианта пять плиток шоколада. Бегство превратилось в истории, а беглецы – в героев, в людей, которые рискнули всем и выжили. «Мы это сделали» или «Мы достигли своей цели» – снова и снова эта фраза, похожая на заклинание.

Речь шла и о множестве неудачных попыток к бегству, только о безымянных погибших я не нашел ни слова, нигде. Ни места находки, ни даты, ни могилы, лишь туманные ссылки на захоронение в Копенгагене. Странным образом то и дело мелькало число 15, 15 неизвестных жертв, как там писали, море вынесло на берега Дании. Я спросил себя, откуда могла взяться эта цифра. Независимо от часто упоминаемого скрытого количества, которое предположительно, как там писали, во много раз больше, этих покойников все же идентифицировали как восточных немцев. Кто-то их видел и установил: они оттуда. «Когда наши рыбаки в акватории между Мёном и Рюгеном поднимали на палубу донную сеть, среди рыбы иной раз обнаруживались трупы. Мне вспоминаются двенадцать таких покойников. Мы доставили их сюда, на сушу, и передали в Копенгаген, в Институт судебной медицины».

Это наверняка сокращенное описание событий, сокращенное до самого существенного, вполне под стать старому смотрителю порта, без упоминания полиции, патологоанатомов, прокурора и всего танатократического аппарата: куда-то эти тела надо было девать. Наверняка существовали документы, отчеты о вскрытии и могила, которую можно найти. Не музей, конечно, но хоть что-то.

Сначала я написал в Институт судебной медицины Копенгагенского университета, Retspatologisk afdeling, разноцветный морг. Ответ пришел незамедлительно. Конечно, в моем письме описаны «интересные и жуткие события», но, к сожалению, они ничем не могут мне помочь. Все вскрытия производились по распоряжению полиции, и соответствующие отчеты находятся в ведении полицейских властей. Поэтому они вынуждены переадресовать меня в полицию Южной Зеландии и Лолланн-Фальстера, Парквай, 50, Нествед. Подписал письмо профессор Ханс Петер Хауген, государственный патологоанатом, а не Сёренсен, который, вероятно, уже вышел на пенсию. С помощью приятельницы, владеющей датским, я сформулировал запрос как можно точнее, и снова ответ пришел быстро. Аллан Лаппенборг из секретариата полиции Южной Зеландии и Лолланн-Фальстера, области, охватывающей две трети южного побережья Дании, сообщал, что в его документации ни один из описанных мною случаев не числится. К письму была приложена справка окружного полицейского архивариуса Курта Хансена Лёя, он писал: «Я расспросил старших коллег, работавших здесь в указанное время. Видимо, полиция этими случаями не занималась, и о смертях предположительно никто не заявлял. Это подтверждается информацией смотрителя порта, упомянувшего, что сообщения о погибших направлялись в Институт судебной медицины. Во всяком случае, полицейский архив Вордингборга сведениями о погибших времен ГДР не располагает». Хотя информация окружного полицейского архивариуса была более чем достойна удивления, я не стал повторно обращаться к профессору Хаугену. Вместо этого написал в различные инстанции, по сути наугад, руководствуясь лишь предположением (или надеждой) отыскать по этим адресам хоть кого-нибудь, кто знает о местонахождении неизвестных погибших из исчезнувшей страны, по крайней мере тех пятнадцати, что числились повсюду в списках жертв.

Я написал в немецкую церковь Святого Петра в Копенгагене, в Объединение бывших беглецов из ГДР (ОББ), в ведомство документов Штази в Ростоке и в Музей Берлинской стены (Рабочая группа 13 августа, дом у КПП Чарли), а также владельцам разных интернет-сайтов, ссылавшихся на погибших беглецов, некоторые называли число 15, без даты, без года, только эту последнюю пропажу без вести. Я неизбежно начал размышлять над их бытием, словно такое возможно. Перед глазами у меня стояли картины Жерико, то есть я думал о мертвых как о людях во плоти, будто в их останках все еще существовали тоска и потребность, одиночество и отчаяние.

«Мертвецы ждут нас, Эд, ты это знал?»

«Только никто не придет, никто и никогда».

В целом результат оказался неутешительным. По-настоящему никто ничего не знал, и противоречия накапливались. Владельцы сайтов вообще не ответили на вопросы, которые я с трудом занес в их ученические окошки для «контакта». Главный немецкий пастор Копенгагена вступил в должность совсем недавно и обещал расспросить церковных старост и церковный совет. «Касательно мест захоронения покойников Вам следует навести справки у датской береговой охраны», – писало ОББ. Доктор Фолькер Хёффер из ростокского филиала ведомства документов Штази предлагал поддержку. Однако о пятнадцати неизвестных покойниках ничего конкретно сказать не мог. Число (15), вероятно, базируется на данных датских экспертов из отдела «Оборона» Министерства внутренних дел. Правда, он, к сожалению, потерял с ними контакт. Из Музея стены пришел мейл от Александры Хильдебрандт: их музей сейчас тоже пытается установить имена погибших, похороненных на кладбище Биспебьерг. «Согласно моим разысканиям, в нашей церкви Святого Петра нет никаких сведений о беглецах из ГДР», – сообщал Вульф Д. Ведьен, член совета упомянутой церкви. По поручению ОББ мне написал доктор Вольфганг Майер, который порекомендовал обратиться с запросом в консульский отдел немецкого посольства в Копенгагене.

Береговая охрана, консульство или министерство?

От имени немецкого посольства ответил Олаф Иверсен, сотрудник Министерства иностранных дел: «Сегодня я побывал в дирекции кладбища Биспебьерг. К сожалению, там не могли предоставить мне никаких сведений касательно анонимных беглецов из ГДР». Иверсен посетил кладбищенскую контору уже через день после получения моего запроса. Церковный советник Ведьен из Святого Петра прислал вторую депешу. Он тоже обращался в дирекцию кладбища Биспебьерг – документация касательно похорон отсутствует, в книге записи умерших никаких помет. Ясно одно: не только я, но и молодой датчанин из фильма заблуждались – неизвестные покойники похоронены не в Биспебьерге, их нет ни под бронзовыми плитами военных могил, ни на красивой лужайке по соседству.

Секретарь посольства предложил связаться с Еспером Клемменсеном, датским тележурналистом, который писал о балтийских побегах и снял уже несколько фильмов на эту тему. Два часа спустя пришел ответ: «Еспер К. ответил нам, что бегло говорит по-немецки и будет рад, если Вы свяжетесь с ним напрямую». Этим решающим контактом я обязан совершенно искренней готовности Иверсена помочь.

Мне хотелось, чтобы Еспер Клемменсен счел меня человеком серьезным, а не каким-нибудь безумцем, одержимым навязчивой идеей. Такая опасность, кстати говоря, безусловно существовала, покуда я, не имея за собой никакой организации или официального поручения, названивал по всему миру и рассылал мейлы с расспросами о покойниках. В частности, именно поэтому я не рассказывал ни о Соне, ни о Крузо, формулировал обобщенно, ведь тогда дело объяснялось почти само собой и казалось более чем оправданным. Соответствующие фразы всегда были наготове, словно выбитые на мемориальных досках: вернуть жертвам их идентичность, сломать анонимность статистики, вырвать их трагическую судьбу из забвения и так далее. Все это вполне серьезный мотив и не может быть ложью. (Ты ведь ищешь только Соню, а в сущности, ищешь Г., поскольку никогда в жизни с этим не справишься – из-за обещания.) (Тоска по умершим, так ты назвал это когда-то, верно?)

Поверил ли Еспер моим объяснениям, я сказать не могу. Пожалуй, скорее нет, но, несмотря на это (или как раз поэтому), мне очень повезло с ним, никого лучше я бы не нашел. Он местный, у него были «кой-какие знакомства» и связи, он знал, кому нужно позвонить. Знал, как вести расследование. Говорил об «источниках» («мой источник сказал») и «ценной информации» там, где я при всем желании не мог разглядеть никакого прогресса. Вообще, я не люблю говорить по телефону, но говорить с Еспером было легко. Два месяца он перепахивал полицейскую и архивную почву своей страны, включая судебную медицину, государственную патологоанатомию и государственный архив. И вот вечером 23 сентября он позвонил мне и сказал, что знает, где найти «Музей утопленников». Вопрос лишь в том, допустят ли меня туда без научного задания или справки о родственных связях.

«Мертвецы ждут нас, Эд, что ты на это скажешь?» – говорил Крузо.

«Трупы они не отдают», – говорил Крузо.

Мой самолет приземлился в Копенгагене ранним утром. От вокзала до гостиницы всего три минуты пешком. Обширная выемка на привокзальной площади позволяла заглянуть в расположенный внизу железнодорожный туннель, уходящий на север. Несколько велосипедов лежали на щебенке, кто-то отправил их в пропасть (бросил за борт). Пути усыпаны мусором и на фоне самой площади оставляли раздражающе запущенное впечатление. Словно там, внизу, поезда ходят крайне редко или эти рельсы ведут в какую-то другую, подземную Данию, куда в общем-то уже никто ездить не хочет.

Встретились мы во второй половине дня, так Еспер договорился со своим источником. Было холодно, в воздухе висела почти невидимая морось. На Ратушной площади музицировала группа индейцев. У вождя головной убор из перьев достигал до земли, вдобавок красные перчатки и куртка из овчины. Некоторое время я старался двигаться вместе с толпой, но не хватило терпения. Я свернул в одну из боковых улиц, где мог шагать свободно. Скоро она вывела меня на площадь. Наугад я вошел в ресторан под названием «Кафе Сканди». Шведский стол за 69 крон. Ресторанчик вполне сносный, но что-то было не так. Под потолком волнистые металлические ленты, в которых отражалось все происходящее на дне кафе. На столах горели свечи, в своих тяжелых винно-красных стаканах похожие на отличительные огни кораблей. Я сидел у окна, смотрел на улицу. Небо нависало низко, и для этой поры дня было темновато. Мой отличительный огонь затрепетал, какой-то ветерок невесть откуда, я оглянулся и все понял: у меня за спиной открылась шахта кухонного лифта. Я пересел на другую сторону стола, не сводя глаз с двустворчатой дверцы. Официант широким жестом захлопнул ее, а затем отправил лифт обратно в глубину. На табличке над шахтой я прочитал: Persontransportforbudt.

Мне вспомнился последний день на острове. Как я спустил черную воду из отопительной системы «Отшельника» и закрыл ставни. Как перекрыл газ на пивном насосе, взял протычку и еще раз почистил. Закрывая за собой дверь на террасу, я слышал внутри «Виолу». Немецкое радио. Не то чтобы я оставил там кого-то. Тут было что-то куда более серьезное, окончательное.

Адрес места нашей встречи – площадь Полиситорвет, 14, 1780, Копенгаген V, главное здание Rigspolitiet, Полиции Королевства Дания, в просторечии Полицейское управление, к юго-западу от центра. Я вышел на площадь с противоположного конца, поэтому пришлось обойти вокруг всего здания.

Полицейское управление было крепостью, четырехэтажной цитаделью, сооруженной в форме тупого клина, старинный комплекс, поражающий своими размерами и обилием света. Никогда я не видел ничего подобного и прежде всего подумал: почему именно здесь? Почти одновременно на меня нахлынуло что-то вроде смирения и торжественности; ноги подкашивались.

Словно из самозащиты, я перешел на другую сторону улицы. Над проезжей частью висело несколько ржавых фонарей, вокруг ни одного дерева и странным образом почти никакого движения транспорта, совершенно непостижимо, что они лежат там, на дне, в каком-то подвале, у фундаментов власти, на которых воздвигнуто это здание, этот космический корабль из бетона, ясное дело, способный при желании поглотить все земное, и умерших, и саму смерть… Так или примерно так я размышлял.

«У меня есть его номер», – написал мне Еспер в последнем мейле. Источником Еспера был сотрудник криминально-технического центра датской Государственной полиции, «один из троих занимавшихся этими документами», как он подчеркнул, «один из троих», которые наверняка должны знать и наверняка знают об этих вещах, «один из троих» сотрудников «отдела исчезнувших». Есперов перевод названия «отдел пропавших без вести» казался мне во всех отношениях подходящим. То, что искать надо в отделе исчезнувших, явилось после всех перипетий решающей информацией.

Еще по телефону Еспер объяснил мне принцип организации архива: к отделу исчезнувших относились не только пропавшие без вести лица, но и все анонимные покойники. Даже если ты знал или, как мёнский смотритель порта, мог, учитывая течения и обстоятельства, с большой долей вероятности принять, что человеческие останки на берегу или в рыбачьих сетях принадлежали беглецам из Восточной Германии, никогда не существовало ни отдельного списка, ни дополнительных уточнений, ни специальной рубрики – ГДР никогда не существовала в разделах этого архива, в его перечнях единиц хранения, в вещественных доказательствах и списках умерших. Дата и место обнаружения на территории Королевства – вот отправные точки классификации материалов. Некоторым образом они, эти умершие, вновь тонули в пучине, на сей раз в океане безымянных, пропавших без вести, неизвестных, – в отделе исчезнувших.

Согласно тому, что я узнал и зафиксировал в своих копенгагенских заметках (после недолгих поисков записная книжка из первой поездки нашлась, и сейчас я ее продолжаю, несколько добросовестнее и, как бы это сказать, в известном смысле ответственнее, чем тогда, двадцать лет назад), исчезновение было тройное.

Первое: отъезд. Из осторожности беглец никому ничего не говорит. И ничего не оставляет, ни прощального письма, ни знака, не берет с собой ни удостоверения, ни бумажника, делает все, чтобы защитить своих близких, то есть избавить их от упрека в соучастии, а то и помощи беглецу. Главное – оградить мать, отца, сестру и брата от бесконечных допросов, унижений и тюремных сроков. При первом исчезновении беглец также срезает со своей одежды фабричные метки касательно стирки и чистки всяких там малимо и проч., все, что может выдать его восточную принадлежность, если «серые волки» (пограничные катера военно-морского флота ГДР) выловят его, в открытом море. По прошествии нескольких часов этот беглец становится пропавшим без вести. Нередко он умело заметает свои следы – никаких подозрений, возможно до сегодняшнего дня. Так называемая скрытая цифра – никто никогда не установит, сколько таких «пропавших без вести» были беглецами.

Потом второе исчезновение. Погружение в море, попытка к бегству. Открытое море, холод, судорога, только вода и волны, а он никому ничего не сказал. То есть никакого утешения и никого рядом, лишь абсолютное одиночество, «какая обида, какая все это чертовская обида!». Затем этапы утопления (удушения), их пять. Этап 1: борьба беглеца перед погружением на дно, панические реакции, неистовое движение, голова еще над водой (этап вдоха). Этап 2: этап апноэ. Беглец уходит под воду и задерживает дыхание. Этап 3: кровь насыщается двуокисью углерода, что заставляет его снова хватать ртом воздух, ведь органы дыхания раздражены до предела. Этап 4: он глотает воду, которая в дыхательных путях смешивается с воздухом и слизью бронхов в белую, густую, мелкопузырчатую кашицу (этап диспноэ). Закупоривание голосовых связок, слабая подвижность, относительный покой. Только тогда, в силу недостаточного снабжения мозга кислородом, начинаются судороги удушья, то есть вновь неистовые движения, разрывы дыхательной мускулатуры, борьба за выживание – беглец теряет сознание. Этап 5: смерть. Умерший на морском дне. Обмен веществ сбился, кровообращение нарушилось, сердце остановилось.

Ко второму исчезновению относится и подводное расстояние, которое беглец сперва проделывает на четвереньках. Его труп, как усталый, сопящий пес, дрейфует по морскому дну, уткнувшись головой в грунт – ползущий лоб, ползущие колени, ползущие руки, ссадины до кости, стертые кости. Конечности обвисают и действуют как корабельный киль. Некоторое время он странствует там, внизу, вместе с холодными течениями. Затем гниение, гнилостные газы, всплытие, распад: туннели, проеденные угрями, грызущие твари, большие и мельчайшие существа, непрерывное разрушение. Немало трупов остаются в море, становятся частью приливов и отливов, частью Балтики, «моря мира», конечной станцией. Некоторые прибивает к берегу. Либо к ненавистному, либо к желанному.

А дальше – третье исчезновение.

Еспер ждал меня под аркадами, в вестибюле на южной стороне крепости. Мы едва успели поздороваться, как появился его источник и провел нас на второй этаж, к вахтеру. Источник был стройный, на удивление молодой и чем-то походил на мальчишку-курьера, хотя наверняка принадлежал к более высокому рангу. Пока я записывал в журнал имя и адрес и получал взамен пластиковую карточку, Еспер расспрашивал свой источник. Они шутили, но скорее смущенно, насколько я мог судить, не понимая ни слова. Вахтер в своей будке из коричневого непробиваемого стекла что-то сказал, я не понял, а Еспер подошел ко мне и прицепил карточку к нагрудному карману моей рубашки. Только теперь я по-настоящему его увидел; голова тщательно выбрита, и что-то тронуло меня в этом зрелище – неприкрашенность его черепа, отвечающая неприкрашенности его существа (словно волосы предназначены лишь для маскировки или обмана), во всяком случае, так показалось мне тогда. Свою куртку, армейски защитного цвета, он застегнул до горла, капюшон дыбом стоял на затылке, будто высокий воротник дворянина давних времен. Я представил себе, как протягиваю руку и глажу его по голове: спасибо, Еспер.

На моей карточке стоял номер 14, и Еспер объяснил, что под конец я должен ее вернуть и расписаться в журнале вахтера об уходе. Он добавил, что я не должен удивляться, мне нужно просто довериться ходу вещей. Только теперь я понял, что он с нами не пойдет. На миг меня охватила слабость. Источник тронул меня за плечо, и мой взгляд упал на бейджик у него на груди: имя, которого я уже не помню, а ниже слово: Konsulent.

К моему удивлению, консультант повел меня не в крепость, а в другое здание, расположенное наискось напротив, но тоже относящееся к полицейскому комплексу на площади. Пятиэтажная кирпичная постройка ганзейского образца. По въездному туннелю мы попали во внутренний двор, а там прошли к узкой белоснежной двери. Двор производил странно гражданское впечатление. Я заметил белье на балконах и гирлянду из лампочек в одном из окон.

Консультант набрал код и что-то сказал мне по-английски. Я издал неопределенно-любопытный звук, и дверь открылась. Друг за другом мы по очень узкой винтовой лестнице спустились в глубину. Потом пожарная дверь, незапертая. В полу виднелись небольшие выступы, стальные уголки, помеченные черно-желтой краской, как на заводе, их надо было остерегаться. Под потолком тянулись трубы кондиционера; басовое гудение агрегата поневоле напомнило мне ребхуновскую машину. Страх.

Помещение было очень большое, похожее на заводской цех. В некотором отдалении над стеллажами возвышалась кабинка, напоминающая каюту катера, ярко освещенная. Минуту-другую мы молча шли между стеллажами, и я успокоился. Черные коробки-кассеты из прочного картона, на каждой указан год. Как у выдвижных ящиков, у всех на передней стенке металлическая ручка или серая матерчатая петля, в каждом отделении стоят друг над другом две-три такие, и я снова ощутил потребность протянуть руку. Консультант оглянулся и подозвал меня к себе.

Возле каюты он сразу свернул в полумрак и исчез. А передо мной, точно по волшебству, вырос человек, который тотчас назвал свое имя и попросил меня следовать за ним. Он был в тонком коричневом халате, из нагрудного кармана которого выглядывали очечник и вольтметр, инструмент, знакомый мне по отцовскому набору.

Понятия не имею, откуда вдруг появился Анри Мадсен (Анри или Хендрик, напряжение было попросту слишком велико, чтобы четко понимать все), может, он все время находился среди стеллажей, может, стоял там затаясь и ждал нашего прихода.

Сперва деревянная лесенка с перилами. Кабина оказалась куда просторнее, чем я думал. Под окнами – длинный письменный стол, похожий на верстак, собственно, это и был верстак. Две рабочие лампы и компьютерный монитор. Однако лежали там и инструменты, хорошие, чистые инструменты, всевозможные плоскогубцы, гаечные ключи, дрель, немного проволоки. В глубине виднелось еще одно помещение, поменьше, неосвещенное; его каюта, подумал я, нелепая мысль.

Анри был мужчина крупный, фигура как у пожилого боксера-тяжеловеса, наверно, потянет килограммов на сто с лишним. Он предложил мне табурет у верстака и спросил, из каких я краев. Поскольку сердце у меня колотилось прямо в горле, я сперва не заметил, что по-немецки он говорит без акцента. Когда я ответил, он только кивнул.

– В сорок пятом мои бабушка и мама, которая тогда, конечно, была еще ребенком, бежали из Германии. На одном из последних пароходов, из Восточной Пруссии в Копенгаген. Многие беженцы умерли здесь, после войны, в первую очередь дети. Некоторые похоронены на военных кладбищах, с именем и датой, где возможно, – год, два года, несколько месяцев от роду. Вы найдете эти могилы там, где побывали немецкие солдаты, фактически по всему свету. Немецкий союз по уходу за военными захоронениями, господин Бендлер, означает много денег и хорошие договоры… ваши умершие могут только мечтать об этом, верно?

Я знать не знал, что Мадсен думает обо мне, как меня оценивает и что ему известно о моих мотивах. Он не улыбался, лицо оставалось замкнутым. Тем не менее я сразу проникся к нему доверием, возможно, из-за инструментов, он ведь работал с инструментом. А он без малейших колебаний заговорил. Словно давным-давно уяснил себе, как должны пройти ближайшие часы.

Его семья (немецкая ветвь, так продолжал Анри) состоит в дальнем родстве с Фридрихом фон Харденбергом. Его собственные предки тоже некогда работали в горнодобывающей промышленности, как и Харденберг, поэт.

– Нашего брата всегда тянуло в глубину, – сказал Анри. И начал рассказывать. Я видел, его удивило (и обрадовало), что мне известно, кто такой Харденберг, и он сразу же процитировал несколько строк из «Гимнов»: – «Ты тоже благоволишь к нам, сумрачная Ночь? Что ты скрываешь под мантией…»

Слышать строки Новалиса в этом подвальном помещении, из уст архивариуса отдела исчезнувших было настолько не от этой жизни, что я на секунду схватился за дерево верстака; оно было гладкое, скругленное по краям или стертое, но главное: оно было здесь. Я глянул наружу, на ряды стеллажей, терявшиеся в неоглядной дали, и ответил, что теперешний садовый участок моих родителей расположен именно там, где Харденберг производил свои последние геологические бурения, между Цайцем и Герой.

– Восточную Германию я, к сожалению, знаю плохо, – сказал Анри.

Он открыл ящик под верстаком, достал какой-то листок. (Одним движением, он все приготовил заранее.) Бумага была сплошь исписана, несколько столбцов, аккуратно один под другим. Он щелкнул пальцем по листку, посмотрел на меня. В густых белокурых волосах над ушами поблескивала седина.

– Честно говоря, никто здесь уже не верил, что вы приедете. Ну, то есть кто-нибудь… приедет. Спустя столько времени.

– Вас было нелегко разыскать.

Анри медленно покачал головой.

– Здание очень большое, господин Бендлер, в центре Копенгагена. И мы всегда были здесь. – Он положил ладонь на стол, как бы еще раз обозначая место.

Я снова почувствовал досаду: отдел пропавших без вести Королевства Дания. Но ведь в Дании эти умершие (мои умершие, сказал Мадсен) ни для кого не были утратой. Никто в этой стране никогда не предъявит прав на их тела, никто здесь не даст объявления о розыске, которое может вывести на след тогдашних беглецов, отнюдь. Для них существует лишь этот архив, отдел исчезнувших. Третье исчезновение.

Прежде чем я нашелся с ответом, Анри встал, включил свет в дальнем конце своей каюты.

– Здесь я тогда оборудовал себе рабочее место, для исследовательских целей. Аппарат для чтения микрофильмов и компьютер, «Коммодор», теперь уже устаревший. – Он коснулся маленького серого, как сталь, экрана, и мы вернулись к верстаку. – Когда рухнула Стена, я запросил дополнительные мощности и набросал инструкцию для пользователей. Обсуждался небольшой читальный зал. – Его взгляд скользнул наружу, в зал. – Простите, пожалуйста, если кое-что из грамматики… Теряешь уверенность в немецком, с годами. – Он придвинул мне через стол листок, инструкцию для пользователей.

Недолго думая, я протянул ему, фактически взамен, папку с фотографией Сони и собранными мной сведениями. Он открыл папку и долго смотрел на фото.

– Как я уже говорил, господин Бендлер, вы неправомочны.

До сих пор он этого не говорил.

– Для начала необходимо подать заявление и ходатайство о розыске в полицию вашей страны, а лучше всего в ваше правительство, которое затем свяжется с правительством Дании, а это последнее – с моими коллегами, судебными медиками из Ванлёсе. К тому же запрос насчет ознакомления требует более подробной документации, более точных данных касательно предполагаемого времени побега, хороших фотографий, деталей, если возможно, и так далее.

Он медленно захлопнул мою папку, положил на нее два пальца.

– Это очень долгий, очень сложный путь, господин Бендлер. И не каждому он по силам, понимаете, о чем я?

Он откашлялся, и некоторое время мы смотрели на стеллажи, оба, бок о бок, как офицеры гибнущего корабля на своем бесполезном мостике.

– Я что хочу сказать, вы здесь первый, после двадцати четырех лет, кто бы мог подумать? Будто никто их не потерял, наших умерших.

Он добавил, что это, конечно, не так, отнюдь не так, напротив. И собственно, речь идет о пятидесяти двух годах – с возведения Стены. Кстати, он сам здесь, внизу, всего-навсего тридцать лет.

Мадсен встал.

Мой визит закончился.

Я тоже хотел встать, но его рука удержала меня. Более того: она тяжело лежала на моем плече, две-три долгие секунды, тяжелая, как камень.

Он начал короткую речь, которую, очевидно, мог произнести только стоя, головой он почти касался потолка кабины:

– Тридцать лет и ни одного повода для жалоб, господин Бендлер!

Фраза за фразой Мадсен вспоминал переменчивую историю отдела пропавших без вести, где, по его словам, работали трое полноценных сотрудников, трое хороших, даже выдающихся полицейских с конторами в Ванлёсе. Архивариуса здесь нет. И никогда не было, только он один на должности технического сотрудника. Уход за всеми помещениями, прежде всего за вентиляционным оборудованием и кондиционерами требует огромного внимания, потому-то он с самого начала и оборудовал свою мастерскую здесь, внизу, у умерших, по крайней мере, тогда это была главная причина. С годами он постепенно освоился с обстоятельствами. При эвакуациях, перестройках, задействовании новых стеллажей, переходе к хранению документов в кассетах из бескислотного картона и так далее он, фактически по необходимости, разобрался в структуре и содержании этого уникального собрания и с тех пор, иначе не скажешь, находится в его власти, по сей день.

– Анонимы кажутся подозрительными уже в силу их безымянности – разве это не несправедливо, господин Бендлер? Раньше мореплаватели делали себе сложные татуировки и носили перстни, чтобы, если их прибьет к берегу, можно было их опознать по телесным украшениям. Уже тогда знали, как безысходна судьба безвестного покойника на этом свете. Человеку без имени не доверяют, более того, считают его отвратительным и безобразным. Нет имени – нет происхождения, нет семьи, ни матери, ни отца, вот они и лежат здесь на полках, точно выпавшие из цепи звенья. Они еще здесь, но потерялись. Этот подвал теперь их единственная родина, господин Бендлер, самый последний приют. И в каком-то смысле один только я еще знаю их, не по имени, но по фотографиям, экспертным заключениям, разрозненным вещам.

Мадсен кашлянул, сделал паузу. Пауза была неслучайной, скорее минутой памяти. Я не испытывал ни замешательства, ни нервозности, тишина действовала благотворно. Откуда-то долетал тихий гул, возможно, наверху, на улице, окружавшей тупой клин крепости, проезжали тяжелые контейнеровозы.

В первую очередь для того, чтобы еще глубже понять, что ему здесь доверено, ему, завхозу, продолжал Мадсен, он, втайне и исключительно по собственной инициативе, занялся повышением своей квалификации, причем во всех областях – в криминалистике, патологоанатомии, сохранении вещественных доказательств. С пользой употребил свое время, и… нет-нет, он вовсе не набивает себе цену, не стремится стать важнее любого другого завхоза на свете, но тем не менее, наверно, именно он лучше всех разбирается в этом архиве и его фондах.

Мадсен нащупал вольтметр в кармане халата (свое сердце, подумал я) и бросил взгляд на инструменты, словно необходимо спешно еще раз проверить, на месте ли все то, что сейчас понадобится.

– Двадцать четыре года, пятьдесят два года – просто слишком долгий срок. Никакая инструкция не выдержит, в смысле – без пользователя. Вот мое мнение, господин Бендлер. Но я здесь только завхоз. Я тоже неправомочен, понимаете?

Я кивнул. Понял, что он воспринимает меня как этакую комиссию, делегацию, одного на всех его покойников.

– Подождите здесь, пожалуйста. И пожалуйста, угощайтесь.

Он кивнул на тарелку с бисквитами, термос и две пластиковые чашки.

А в дверях еще раз оглянулся:

– У Новалиса умершие добры, господин Бендлер!

Затем лишь шаги на лестнице.

Снаружи разыгралась целая буря вспышек, загорелось несколько сотен неоновых ламп. Со своего места на мостике я видел, как Анри обходит стеллажи. Что-то у него было с походкой, легкое прихрамывание, или просто его тяжесть требовала размаха. Он катил перед собой подобие сервировочного столика, на котором вначале лежал только один тот листок. Столик оглушительно дребезжал по каменному полу, но чем чаще Анри запускал руку в стеллажи, тем спокойнее столик катился по проходу.

Немного погодя он опять прошел мимо мостика. Посмотрел на меня и крикнул:

– Бисквит, господин Бендлер, возьмите бисквит! – Потом свернул направо, в более современную часть архива.

С тихим гулом четыре или пять огромных серых архивных стеллажей скользнули по полу. Он коснулся их совсем легонько (вероятно, там была клавиатура), и они начали двигаться чуть быстрее, точно караван стальных слонов. Верстак вибрировал, «Коммодор» потрескивал. Мадсен неспешно шагал меж этих исполинов, он был их укротитель, в коричневом халате, с поднятыми руками, и просто чудо, что они не раздавили его, или вовсе не чудо, если посмотреть, с каким изяществом этот большой, грузный человек двигался по узким проходам; временами его бедра слегка, по-детски покачивались, а в конце каждого поворота еще и поглаживание, ласковая решимость: одно-единственное движение – и очередная кассета отправлялась на тележку.

Все твердые воззрения, сопровождавшие меня на протяжении поездки, в этот миг улетучились. Ни следа той верности, что, пожалуй, все-таки была лишь чувством долга, коренившимся в давней, уже едва ли измеримой вине, ни трепета обещания, ни воли исполнить его, каким угодно способом, доказать, что достоин, достоин дружбы, и все прочее – ничто уже не имело значения. Был только этот миг ясности и красоты, эта… как бы сказать… пляска смерти. Словно я лишь затем сюда и пришел, в эту подземную ложу, один-единственный зритель за три десятка лет.

Не только у Новалиса, но и у Тракля умершие были добры – в этот миг я понял. Тракль не только травма, но еще и тоска. Я спросил себя, удастся ли мне незаметно добраться до выхода. Нужен ли код и изнутри. Сумею ли я одолеть путь наверх, без источника.

Не представляю себе, каким образом все последующее может стать частью какого-либо отчета. Когда я на днях снова взял в руки свой копенгагенский блокнот, мне казалось куда вероятнее, что записи там сделал кто-то, кто-то заинтересованный во всем этом, но не я. Кто-то все это записал, торопливым почерком, на нескольких страницах, вот так:

– Нога в ботинке, гнилая. Культяпки, кости, будто обглоданные, М.: кроссовка мокрая, как спасательный жилет, остаток трупа отсутствует

– Женщина: ни губ, ни носа, лицо – только зубы, плечи черные, сплошь в водорослях, М.: водорослевый газон

– Торс, мужской: дырявый, будто простреленный. Угри, говорит М., обыкн. пища морских животных

– Женщина, как резиновая кукла, раздут., лохмотья, блест., М.: жировоск, трупный липид

– Женщина с голым черепом, отшлиф., вокруг кожа, М.: следы волочения, ссад., лицом по дну

– Мужчина в плаще, белые пузырьки у рта, М.: расстелиха

– Мужчина с древесным корнем на груди, черный, будто татуированный, М.: просвечивает венозная сеть

– Некто, неопред., бесформ., М.: корабельный винт, в клочья. Раздроблен. 20 страниц текста, фотографии, общие виды и детали

– Торс мужчины, М.: голова и рука 4 км дальше, фото места находки, увечья от укусов, обглодано животными, взм. бродячими собаками отпускников.

И так далее.

Вот так написано. Но этого я не помню. Помню только сказанное. Сказанное было как шум, который слышишь во сне. Фраза за фразой, без слов. Все слышали его во сне, этот шум: Мадсен, умершие и я. В нем не было сообщения, не было послания, он просто присутствовал во всем. В полумраке зала, в лабиринте стеллажей, в фотографиях на верстаке, и лишь время от времени оттуда всплывало что-то из сказанного.

«Представь себе, Эд, они живут там, внизу. Сидят за столами, ходят гулять, они свободны, они все свободны».

«Все эти утопленники, Эд, они словно бы плыли мимо во мраке, поразительно, до чего живо или, по крайней мере, торжественно».

Я насчитал четыре зеленых огонька. Запасные выходы, по два на каждом конце зала. У каждого сна должен быть запасный выход, иначе это не сон. С другой стороны, бывают сны невероятно отчетливые, сны, где все гармонирует друг с другом, непостижимо реальные.

Сначала я узнал рубашку. Он носил ее, на фото 1989 года, сделанном в начале сезона. Потом щель между передними зубами. Потом его волосы, белокурые волосы, странно неповрежденные (ангельские – слово выскочило само собой, я сам его не помыслил, и, хотя попытался сразу же его вычеркнуть, оно застряло в голове), а вот тело почернело и раздулось. Тем не менее еще можно было догадаться, что покойник был худеньким, долговязым парнем. Шпайхе.

Чтобы убедиться наверняка, я попросил Мадсена перевести мне весь отчет о вскрытии и заключение полиции. Он понял: я на что-то наткнулся. На кого-то, кого не искал, однако нашел. Его усилия не пропали втуне.

Сохранился лоскут рубашки Шпайхе, наклеенный на картон (карта одежды, сказал Мадсен), и пучок волос, толщиной с карандаш, в серебряной фольге. На титульном листе его дела стоял номер, и я спросил Мадсена, что это за цифры.

– Это номер его могилы. Его номер в линейной могиле.

– А что такое линейная могила?

– Так мы называем кладбища анонимов.

– А что означает линейная, как это понимать?

– Покойники лежат в одну линию. Так их можно снова отыскать, в любое время, с помощью координат, содержащихся в этом номере. Они указывают точное положение тела в земле. Как вам известно, на безымянных могилах нет ни надгробий, ни крестов, только трава, и все.

– Тела не сжигают?

– Нет. Умершие ждут, в каком-то смысле. То есть на случай, если все-таки кто-нибудь придет и предъявит права на их останки. Их хоронят бессрочно, и эти документы тоже хранятся бессрочно, ни одно дело не считается закрытым, пока у нас нет имени. Поначалу тела лежат в хранилищах Института судебной медицины, при минус двадцати. Некоторые целый год, а то и дольше, бывало и такое. Потом их забирают оттуда и возвращают на место находки.

– Возвращают?

– Туда, где их вынесло на берег, за них отвечает коммуна, таков закон. Для него это Стайе, самый крупный населенный пункт на Мёне, линейная могила в Стайе.

Освобожденные из тесноты стеллажа, документы источали своеобразные испарения, туманившие сознание. Это не был запах старости, клея или тления, нет, бумага пахла болезнью. Я дышал, вдох-выдох, по сути, в нашем мире все дело в этом – в равномерном дыхании. Умершие лежали не в Копенгагене, не на кладбище Биспебьерг. В Копенгагене их вскрывали, и все документы и отчеты оставались здесь. Сами же они путешествовали обратно к морю, их хоронили у моря, временно, незаметно, в линию.

Копенгаген производил впечатление чрезвычайно солидного города, дома у воды выстроены из кирпича, хорошо обожженного скандинавского кирпича. Нет-нет попадались стайки сломанных велосипедов, теснившихся возле стены, пугливо сбившихся в кучку, как животные, не нашедшие приюта. Уже смеркалось, повсюду освещенные окна, которые немедля тебя притягивали, хотя все кругом чужое. Я узнал давнюю тоску по пещере, по одинокому счастью, где-нибудь в уголке этой комнаты, за этим столом, в кругу света от этой лампы, под которой можно наконец затихнуть, далеко-далеко от всех и каждого. После Шпайхе я сосредоточил остатки своей воли на одном-единственном пункте и сказал Мадсену, что с удовольствием приду еще раз – завтра, послезавтра, в ближайшие дни.

Часа два-три я бродил по городу, и уже стемнело, когда я вошел в кафе под названием «Эскина». Что-то заказал, достал блокнот и начал записывать все, что видел и слышал в этот день. Под конец и название кафе, и название улицы (Рюэсгаде, 76), и что на стенах там развешены оленьи головы, а на них – меню, и так далее, все совершенно механически. Я рассматривал кафе, стойку и людей на улице, поскольку понимал, что надо записать и это. Никак не мог отложить ручку, запястье затекло, но я писал, пальцы свело судорогой, но я писал, чертил на бумаге строчку за строчкой, весь Копенгаген, без единой мысли в голове.

В задней комнате «Эскины» располагалась маленькая парикмахерская, явно главная фишка кафе. Через стеклянную дверь, на которую был наклеен силуэт огромных ножниц, можно было наблюдать за работой парикмахерши. Я как раз начал есть сандвич (сандвич в одной руке, шариковая ручка в другой), когда парикмахерша заперла свой салон. Она уже надела пальто и приготовила пластиковый мешок с мусором. Присела на корточки (весьма изящно) и пыталась затянуть завязки мешка, но безуспешно. Я уже подумывал, не записать ли и это. Когда она проходила мимо меня, я увидел, что мешок полон волос – битком набит волосами.

Еще в дверях я обогнал парикмахершу, но не сумел юркнуть в угол или хотя бы отойти на метр в сторону. Если точно, меня стошнило прямо ей под ноги. Молодая парикмахерша, закончившая работу, хорошо одетая (наверняка приглашена на ужин, в кино, на концерт или куда-нибудь еще), а я бросился за нею следом и наблевал ей под ноги, ей, и себе, и ее мешку с волосами, этому чудищу, мерзкому, пятнистому комку, спутанному, слипшемуся вороху человечьего мусора. Она издала короткий датский вопль, наподобие «э», и крикнула что-то внутрь кафе. Я блевал и орал. В душе орал на нее, а одновременно на улицу, орал в копенгагенскую ночь: какого черта ты тащишь эти трупы к моему столику? На что мне все эти трупы? А?

Месяцы спустя, прежде чем начал писать этот отчет, я во сне увидел умерших. Они стояли у дороги, изувеченные, почти неопределимые фигуры (отчеты о вскрытии похожи на описания картинок, говорил Мадсен), и спрашивали свои имена. Меня зовут корабельный винт? Меня зовут резиновая кукла? Или меня зовут Вальтер? Или Моника? Во сне казалось, будто ответ нужно найти прямо сейчас, будто времени остается в обрез и это последняя возможность, пока они снова не ушли с этой дороги, без вопросов, без следа, как их никогда и не было.

Но я уехал, в архив не вернулся. Да и мой отчет свидетельствует, насколько плохо я гожусь для этого, насколько эта задача была мне не по плечу. Отчет полон второстепенных деталей, вдобавок чувства и мысли там, где речь должна идти только о фактах.

Были и другие причины. Я ступил в их владения, на территорию умерших, случайно это был я, возможно, все дело в этом, и писание было обороной, щитом, маскхалатом, без блокнота я не видел ничего. Они меня не выбирали, и никто не выбирал, это я понимал. Я не исследователь, не историк, пути розысков мне неведомы, я просто следовал обещанию, законам дружбы, если угодно, в начале было только одно: просьба Крузо. А больше ничего. Но потом я преступил ту границу, когда сказал о третьем исчезновении, когда начал думать точно так же.

По крайней мере, пока я писал, ко мне вернулся здравый смысл, и тупо саднящее место внутри успокоилось. Я пошел в сарай, расположенный чуть в стороне от дома, я давно туда не заходил. У дверей подгнивший ковер из сосновых игл. Немного погодя я нашел то, что искал, светло-желтый посылочный ящик, на полке с детскими игрушками, техническим хламом, ни разу не использованными тренажерами. На всем этом лежала глухая печаль, затхлая, прелая. Я открыл ящик. В свитере обнаружился большой липкий кокон моли, замшевые ботинки покрыты плесенью. То и другое было на мне, когда я покинул остров, ботинки и свитер, да и позднее тоже. За подкладкой в сумке (все было холодное, отсыревшее) нашлись очки Шпайхе – пока выздоравливал в «Отшельнике», я сам запихал их туда и с тех пор ни разу не вспоминал, ни секунды.

Хранение этих вещей наверняка было не более чем попыткой затушевать тот факт, что я использовал и износил вещи, мне не принадлежавшие. Если однажды Шпайхе вдруг объявится, я хотя бы смогу… Так или примерно так, вероятно, думал тот, кем я был тогда, думал минуту-другую, прежде чем отправил ящик в забвение.

Хотя речь (более-менее) шла о прямо противоположном, я казался себе расхитителем могил, когда с картонным ящиком под мышкой вошел на кладбище. Едва я поставил ящик наземь, как за спиной кто-то меня окликнул, по-русски. Я не оглянулся, однако человек подошел ближе. Он был в форме, шинель расстегнута, и без сомнения пьян. Я поспешно собрал остатки школьного русского (двенадцать слов, пожалуй, иногда побольше), но они не понадобились.

– Не пить, фашист! – Русский схватил меня за плечо и повел через кладбище, мимо голема, по вязким, раскисшим дорожкам к своей могиле. Он показал на нее.

Их было трое, две женщины и он. Женщины в куртках и головных платках, старшая в валенках. Сидели они на маленькой пластиковой подстилке. Нижнюю часть могилы застелили полотенцем, на котором лежали шоколад, сало и сигареты, к надгробию прислонена банка консервов.

– Пей-пей, товарищ, пять минут… никс фашист! – Ладонь разрубила воздух у меня перед грудью, и тем все решилось. Водка называлась «Парламент». У них даже стаканы с собой были, с золотым ободком. Первый глоток русский вылил на правый угол могилы, рядом с надгробием. Потом закурил сразу две сигареты. Одну воткнул в могилу, где та медленно сгорала. Женщины разговаривали с умершим, поглаживали землю, раздували огонек сигареты. Временами тихие, но безудержные всхлипывания, вроде как плач, прерывавшийся каждые несколько секунд, потом опять водка. Русский задремал. Выглядел он довольным. Я встал, попрощался с женщинами – кажется, даже поклонился – и вернулся к своей могиле. Я был рад, что оказался «никс фашист», и, вероятно, здорово захмелел.

Одну за другой я вынул вещи из ящика, отряхнул их, кое-как. Они послужили мне верой-правдой, да, в ту пору они в самом деле мне пригодились.

– В самом деле пригодились, – прошептал я и вдруг ощутил безграничную благодарность, которая приятно пронизала все тело. Возможно, это уже не имело касательства к Шпайхе. На летучее мгновение я увидел всю свою жизнь, долгую историю, связанную с этими вещами, да-да, в тот миг они были самым что ни на есть точным выражением всего, что произошло до этого дня, этого часа, этого места: пара заплесневелых ботинок, комок шерсти и очки с одной линзой.

– Прости, прости, пожалуйста. – Так я заговорил. Сначала попросил прощения у Крузо – за то, что не выстоял. Объяснил ему. Старался не упустить ничего. Старался обобщить: страх и безумное отвращение (отвращение к мертвецам), с одной стороны, и безумное сострадание (сострадание мертвецам) – с другой. Неожиданно я смог заговорить. А поскольку был пьян, сказал и несколько фраз, которые не планировал, более того, никогда еще не произносил, вещи, касавшиеся только нас, Лёша и меня, нас обоих. Слезы тоже не планировались. В конце концов я попросил у Крузо разрешения насчет ситуации со Шпайхе. Объяснил, что задумал (это просто лежало на поверхности, Шпайхе, «приютский», сирота, мне вдруг стало ясно, что у него нет и не будет никого ближе меня, его преемника в судомойне «Отшельника») и почему это не повредит памяти Валентины Крузович или памяти Сони (так я сформулировал), наоборот. Теперь я смогу бывать здесь регулярно и заботиться, как обещал, здесь подходящее место, отдел найденных. Потом я попросил прощения у самого Шпайхе, сперва за свитер и ботинки. Потом извинился за всех других – за дурные пересуды, за насмешки (приютский, паяц, неудачник), за все убогие шуточки над человеком, который, по выражению Крузо, «вообще ни к чему не годился».

В осенние недели еще раз дал о себе знать Вульф Д. Ветьен из копенгагенского церковного совета. «Мне по-прежнему очень жаль, что я не мог ничем больше помочь Вашим разысканиям…» – так начинался его мейл, и должен признаться, меня тронула эта фраза. В датской газете «Политикен» он прочел о проекте берлинского Музея стены. Проект касался беглецов из ГДР в Данию. Музей поручил Есперу Клемменсену, автору только что вышедшей книги «Flugtrute Østersøen», разыскивать вещи, имена и прочие факты. Контакт с Музеем стены, писал Ветьен, возможно, позволит мне продвинуться дальше. Я еще раз созвонился с Еспером, и он объяснил мне, что берлинцы хотели для начала попытаться подать соответствующие ходатайства насчет финансирования проекта. Я еще крепче прижал трубку к уху и заявил, что совершенно уверен, деньги на это найдутся, сколько угодно денег, «на что же еще, Еспер?».

Этой весной русское кладбище обновили. Могилы сияют как новенькие. Кладбищенские ворота тоже заново покрасили (обе советские звезды теперь серые) и построили более надежную ограду от кабанов, которые хозяйничают в этих местах.

Большей частью я просто сижу возле могилы, а в голову мало что приходит. Никаких гимнов, никаких псалмов. Лес замирает или шелестит давние фразы:

«Мертвецы ждут нас, Эд, что ты на это скажешь?»,

или

«Подумай о зеленом огне»,

или

«Останься пока здесь и жди, не сходя с места».

– Обещаю, – бормочу я, а потом мы со Шпайхе начинаем разговор об «Отшельнике», о работе в судомойне, о черпаках, о «Виоле», о коке Мике и о чем-нибудь еще, что было только там, на острове, и только в ту пору. И о том, почему он все-таки не мог не попытаться, почему для него не нашлось другого пути.

Если не спешу, на обратном пути я останавливаюсь у «Закусочной Риты», дощатой хибары на магистральном шоссе В-2, на полдороге домой. Там есть лесопильня и заброшенная железнодорожная станция под названием Нессельгрунд. А еще есть поворотная петля для грузовиков – фактически просто большая свободная площадка, сплошь песок, как на пляже, в трех километрах от Потсдама.