Петрович

Зайончковский Олег Викторович

Часть вторая

 

 

Рыбалка

Что может быть слаще заслуженного безделья? Вздрогнув от мысли, что опоздал в школу, ты вскидываешься в постели, да тут же и вздыхаешь облегченно — свободен!.. А через открытое окно слышно, как ширкают по проспекту проснувшиеся машины — словно хлопотливые шлепанцы. Со двора доносятся хлопки подъездов, и кашель, и скорый стук по асфальту многочисленных каблуков. Дым свежераскуренных папирос поднимается, достигает твоего окна, тревожит нос… Нет, нет — все в порядке, спи спокойно… Воробьи, фыркая крыльями, падают на подоконник и, насторожась, посматривают: что за непорядок? Чик-чилик? Они не предполагали застать тебя в постели, да ведь им-то, глупым пичугам, невдомек, что у человека бывают каникулы.

Жаль только, что сон уходит. Звуки утра щекочут уши; солнце непрошеное гуляет по комнате, везде заглядывает, будто явилось с уборкой. И даже немного обидно делается: где же сны твои — те, что недосмотрел ты за учебный год… Но такая уж их казачья служба ночная: ходят сны, караулят в потемках берег твоего сознания, а брода не перейдут. Грянет будильник — и яви регулярные войска наведут понтоны, пойдут по которым танки разума, полки мыслей — куда против них легкой ночной кавалерии. А уж если солнце взорвется, прожжет веки бомбой сокрушительного света, тогда чисто станет в голове — зови не зови, а снов не докличешься.

Хорошо проснуться без камня на сердце. Можно успеть еще поймать за хвост последнее, не сумевшее улепетнуть, сновиденье — и почувствовать, как хвост его тает в твоей руке. А потом… зевнуть, потянуться и снова закрыть глаза. Никаких прыжков с кровати, никаких гимнастик — насилие над собой противно человеческой природе. Просто дай заполнить себя новому дню. Пусть шестеренки твоего разума сами войдут в зацепление; пусть кровяной и нервный токи установят сообщение в организме; пусть все члены твои нальются согласной силой и попросят действия — тогда только и вставай.

Если бы науку сладостных пробуждений сдавали в школе, то у Петровича прибавилось бы в табеле заслуженная пятерка. Однако наука вещь отвлеченная — это Петрович уже понял, — она соотносится с жизнью, как сон и явь. Задано, скажем: «из трубы вытекает вода». А если труба засорилась — что делать? Что делать, если Генрих не умеет починить трубу, а Петя ушел из семьи? Или: «мама мыла раму». А если ей не до рамы? Она приходит с работы, ложится и плачет… Или самое смешное: «Гоша кушал кашу». Да он в жизни не стал бы кушать никакую кашу, особенно рисовую! Кому знать, как не ему, ведь Гоша — это он самый и есть, Георгий Петрович. Он согласится хоть на яичницу, хоть на булку без ничего, но кашу есть ни за что не станет! То же и с пробужденьями: хорошо бы, конечно, просыпаться без камня на сердце; и вроде совесть чиста; «хорошист» на каникулах — живи и радуйся жизни. Но как наслаждаться жизнью, если в доме такие дела? Проснешься и думаешь: пошла Катя на работу или опять лежит в страданиях? Как наслаждаться, если квартира провоняла валерьянкой, если даже Генрих съежился, притих и тайком глотает какие-то таблетки?

И все это, увы, был не сон. Плохо, конечно, если снится по ночам всякая дрянь, но еще хуже, если день и ночь поменяются местами. Петрович не долго ощущал прелесть летнего утра, а потом действительность вступила в свои права и заволокла душу ставшей уже привычной тоской.

Что ж; как бы то ни было, ему предстояло решить, чем занять себя наступившим днем. Законная свобода, солнце и поющие птички, — лето с официальной любезностью предлагало свои услуги, а как ими воспользоваться — выбирать приходилось Петровичу. Проще всего, конечно, вернувшись после завтрака к себе в комнату, повалиться с книжкой назад в неубранную постель или затеять самому с собой какую-нибудь вялую игру. Но во-первых, оставшись дома, пришлось бы слушать без конца Иринины вздохи, а во-вторых… во-вторых, погожий летний день — это как билет в кино: не используешь, и пропадет. Можно попробовать найти Сережку-«мусорника» и подговорить его вдвоем терроризировать Сашку из соседнего двора. Можно отправиться на стройку — смотреть, как работает бульдозер. А можно проведать голубей на чердаке своего дома и узнать, насколько за неделю выросли их птенцы. В общем-то выбор имелся, и все бы ничего, если бы не семейные обстоятельства.

Ох уж эти обстоятельства… Дни Петровичу еще удавалось проводить в относительном рассеянии, но вечерами ощущение домашней трагедии сгущалось. Катя не выходила из спальни, и временами оттуда слышались явственные всхлипы. Ирина с Генрихом то отчужденно молчали, то вдруг сходились и принимались о чем-то возбужденно шушукаться. И нельзя было подать виду, что прислушиваешься; «Гоша, не стой, пойди займись чем-нибудь!» — набрасывались они тут же. Гоша! Для них он перестал быть Петровичем — вот куда зашло дело. Вслух же обстоятельства Петиного ухода не обсуждались, семейный совет не созывался бог знает как давно, и потому ситуация в доме напоминала бутылку, заткнутую пробкой.

В такую-то спертую атмосферу несчастья попали в одну из июньских суббот дядя Валя и тетя Клава, не имевшие обыкновения предупреждать о своих редких визитах. Дядя Валя был не родственник, а фронтовой друг Генриха; тетя Клава приходилась дяде Вале женой. Люди они были простые, но почувствовали сразу: в доме у Генриха крупные нелады и ситуация, близкая к чрезвычайной. А дядя Валя, по складу своего характера, был из тех людей, которые в чрезвычайных ситуациях не теряются, а напротив, проявляют повышенную распорядительность. Невысокого роста, полный, дядя Валя говорил и действовал обычно с улыбочкой, но в этот раз он так раскомандовался, что куда до него Генриху. Ему почему-то взбрело в голову, что сегодня самое время устроить вместо обычной посиделки грандиозный ужин; он и повод моментально нашел: успешное окончание Петровичем первого класса. Сделали вылазку в магазин и на рынок, и в квартире началась кутерьма, в которой приняли участие сначала неохотно, а потом все более увлеченно все, кто был в ней прописан, включая растерянно улыбавшуюся Катю. Отсутствовал только Петя, но… может быть, все и дело-то было в его отсутствии.

А ужин получился бурный: разумеется, Петровичу достались кое-какие поздравления, но в основном все галдели, смеялись, и трепались на разные отвлеченные темы. Казалось, и впрямь вылетела пробка из семейной бутыли, и они вдохнули свежего воздуха. Немало, впрочем, было вынуто и настоящих пробок, — дядя Валя рюмку за рюмкой поднимал то за «сынка» своего Гошу, то за его тезку, маршала Жукова, то за мир во всем мире. Он рассказывал забавные фронтовые истории, спорил о чем-то с Генрихом, сердился (с улыбочкой) на тетю Клаву — словом, и сам не унывал, и никому бы не позволил. Конечно, под занавес не обошлось без песнопений. Даже из детской хорошо было слышно, как дядя Валя пытается вторить слаженно поющим женщинам: тенор у него имелся, и довольно чистый для его возраста, но слуха — никакого. Тем не менее, засыпал Петрович с легким сердцем — впервые за долгое время.

А на следующий день Генрих объявил Петровичу, что дядя Валя берет его с собой на рыбалку.

— За Волгу? — Петрович не поверил своему счастью.

— За Волгу… — подтвердил Генрих и вздохнул: — Мне бы с вами, да работа не пускает.

Сердце Петровича радостно забилось, и он шепотом, чтобы не слышали женщины, два раза прокричал «ура!»

Вот это уже было мероприятие, достойное каникул. Предстоящая рыбалка заняла все его воображение. Собственно, даже не рыбалка, о которой Петрович имел смутное представление, а сама поездка за Волгу. Уж очень он любил реку: и легкий запах гнили, и дизельный выхлоп судов, и плеск воды, что в солнечные дни казалась едва тяжелее воздуха. Он вспоминал семейные походы на пляж с целодневными купаниями — до изнурения, до одури; вспоминал прогулки на плавучих «трамвайчиках» с их прохладными пассажирскими трюмами, в которых крепко пахло дерматиновыми сиденьями, а по потолкам плясало отраженное речное сияние. В этих воспоминаниях были и лица: родные, счастливые, как на открытках, все вместе в речном обрамлении… Конечно, Петровичу горько делалось при мысли о невозвратимости прошлого, но он хотя бы Волгу надеялся увидеть на прежнем месте.

Рано утром в назначенный день к подъезду, сипло сигналя, подкатил двухцветный автомобиль марки «Москвич». За рулем его сидел Терещенко, тоже, как и дядя Валя, бывший Генрихов однополчанин. На фронте ему повезло меньше, чем его друзьям, потому что в боях он потерял одну ногу. Но даже без ноги, даже в мирное время вид у Терещенко был геройский: он никогда не снимал своих медалей, говорил громко, хохотал оглушительно и имел могучие, как у всех безногих, руки. Петрович его побаивался, особенно с того раза, когда на его глазах Терещенко Генриха (самого Генриха!) так хлопнул по спине, что у того слетели очки. Однако, в сущности, одноногий был добрый дядька, иначе почему бы он предоставил двум рыболовам свои транспортные услуги.

Дядя Валя, приехавший с Терещенко, поднялся в квартиру, и первое, что он сделал, — это выпотрошил сумку, заботливо уложенную Ириной Петровичу в дорогу.

— Знаешь, почему мы женщин не берем на рыбалку? — спросил он со своей улыбочкой.

Петрович пожал плечами.

— Потому что они в этом деле ничего не смыслят.

Ирина фыркнула, но спорить не стала.

— Делай как знаешь, — проворчала она, — но его, — она показала на Петровича, — верни нам, пожалуйста, целым.

Единственное, кажется, что оставил дядя Валя в сумке, были купальные трусы и мазь от комаров. Впрочем, к самому Петровичу, то есть к его экипировке, замечаний у командора не нашлось; он только критически оглядел его и, не тратя лишнего времени, скомандовал отбытие.

Красно-голубой «Москвич» стоял во дворе под парами; работу мотора выдавало дрожание капота и дымок, курившийся за кормой. Переднее боковое окошко целиком занимало большое усатое лицо Терещенко.

— Долго вы еще? — гаркнуло лицо.

— Уже, уже… — отвечал дядя Валя, дергая неподатливую дверцу машины.

Он впустил Петровича на заднее сиденье, где тому предстояло ехать в компании с Терещенкиным костылем. Сам дядя Валя поместился впереди, рядом с водителем.

— Трогай, шеф!

— А я что делаю?!

Терещенко действительно уже некоторое время манипулировал странными рукоятками, каких Петрович не видел на других автомобилях. Наконец «Москвич» взревел, выпустил сзади тучу синего дыма и, затрепетав, сдвинулся с места. Он уже набрал заметный ход, как вдруг одна его дверца, та что была с дяди-Валиной стороны, сама собой распахнулась. Выругавшись, Терещенко перегнулся через дядю Валю, достал дверцу своей длинной рукой и так ею бабахнул, что ото всех обивок в салоне отделились облачка пыли.

Они выехали на проспект, и здесь Петровича охватило тревожное чувство. Слишком уж маленьким, слишком частным выглядел Терещенкин экипаж на большой дороге. Словно малыша, затесавшегося в толпу взрослых, «Москвич» обступили огромные грузовики, многим из которых он был по колесо ростом. Грузовики угрожающе взрыкивали и густо чадили ему в самые окна. То и дело над дрожащим голубым капотом горой нависал то чей-то кузов с болтающимся снизу мятым ведерком, то хвост автобуса, высокий, как стена дома. «Москвич» выл, дергался, отчаянно дымил, но все равно уходил последним от каждого светофора, и вся дорога обгоняла его, оглушая негодующими гудками. Петрович заметил, что даже невозмутимый дядя Валя обеспокоенно покручивал головой и придерживал на всякий случай ручку своей дверцы. Один лишь Терещенко, казалось, чувствовал себя совершенно в своей тарелке и держался, по мнению Петровича, даже слишком вызывающе. Поминутно сигналя, он высовывал в окошко усатую голову, орал что-то проезжавшим водителям и ругался такими словами, каких Петрович не слыхал и у Сережки-«мусорника».

Наконец автомобильная часть пути закончилась. Терещенко осадил своего взмыленного двухцветного коня на самом краю земной тверди. Дальше, отделенная лишь узкой кромкой подмокшего берега, лежала Волга. Неохватная панорама с водой, плесами и заречными далями вся сразу открылась глазам. В кабину «Москвича», пропахшую машинными выделениями, потянуло влажной свежестью. Мать-река была так величественна, дыханье ее было таким глубоким и медленным, что и на Петровича, и на дядю Валю с Терещенко низошло внезапное гипнотическое успокоение. Словно не было только что сраженья за место на шоссе, словно не высился позади них шумный суетливый город. Старики даже не стали сразу выгружаться, а, распахнув дверцы, закурили и, пока теплились их сигареты, молча щурились на реку. И Петрович, хоть он не курил, тоже смотрел на Волгу; глаза его постепенно привыкали к перспективе, а душа приходила в состояние романтического транса.

Но вот дядя Валя затряс рукой: окурок обжег ему пальцы. Что ж; пора было действовать. Терещенко с помощью незаметного рычажка, спрятанного под сиденьем, потянул в машине какую-то жилу, которая лопнула и позволила открыться багажнику. Заглянув в багажник, Петрович увидел большой брезентовый мешок защитного цвета, такой же рюкзак, скатку с деревянной ручкой и разные другие предметы, либо туго перевязанные, либо упакованные в чехлы. Вещей было не больше, не меньше, а ровно столько, чтобы обеспечить существование на лоне природы двум сноровистым человеческим особям. Но сначала следовало все эти пожитки перетащить на берег. Делая первую же ходку, Петрович набрал полные сандалии песку, однако легко решил эту проблему, разувшись по совету дяди Вали и закатав штаны. Один лишь Терещенко физического участия в разгрузке не принимал, а только жестикулировал костылем, помыкая своими двуногими товарищами.

Снаряжение перекочевало к водяному урезу. Носильщики отерли лбы, и старший похвалил младшего за усердие. Передохнув, дядя Валя поднял за хвост брезентовый мешок и вытряхнул на песок пахучую сморщенную шкуру резиновой лодки. Надувалось плавсредство ручным насосом, похожим на голенище кирзового сапога. Клапаны, хрюкая, впрыскивали воздух под резиновую кожу, отчего лодочье тело на глазах оживало и наливалось плотью. С лица у дяди Вали капал пот, но он качал безостановочно, и вскоре уже на берегу красовалась двуносая, похожая на широкую пирогу, настоящая десантная армейская лодка с тугими звенящими боками.

Судно сволокли на воду, вставили весла, дно его застелили одеялом. На одеяло дядя Валя осторожно посадил Петровича и, велев не возиться, принялся заваливать его вещами. Закончив погрузку, командор помахал Терещенке рукой и, оттолкнув лодку от берега, перевалился в нее через борт, окатив Петровича водой с босых ног. Терещенко с берега проорал басом что-то напутственное, «Москвич» дискантом просигналил, и… путешествие началось.

Дядя Валя сидел, попирая своим задом спасательный надувной круг. Он развернул лодку и греб спиной вперед. Петрович больше не видел ближнего берега; перед ним выпукло расстилалась живая, подвижная речная поверхность. Небольшие остренькие волны, играя, то шлепали в борта, то гулко, дробно в них барабанили. Странно и забавно было Петровичу чувствовать под собой зыбкое дно резиновой посудины: казалось, не дно, а саму реку ощущал он собственными ягодицами. Далекий противоположный берег Волги — цель плаванья — поначалу не думал приближаться, а только поворачивался вправо-влево при каждом взмахе весел. Дядя Валя, держа курс к известному ему месту высадки, часто оглядывался и ставил лодку наискосок, делая поправку на резвое течение. Он усиленно пыхтел, стараясь побыстрее пересечь судоходный фарватер. Один раз ему, однако, пришлось замедлить темп, чтобы пропустить здоровенный ржавый танкер, который на всякий случай им погудел (Петрович даже немного встревожился, как давеча в «Москвиче»). После танкера по воде пошли высокие волны, каждую из которых лодка встречала смачным лобзанием и пропускала под собой, изгибаясь резиновым телом и упоительно подбрасывая Петровича.

Несмотря на кажущуюся рыхлость сложения и немолодой возраст, дядя Валя оказался стойким гребцом. На середине реки он разделся, и Петрович увидел, как на груди его под жирком и седоватой шерсткой ходят приличные мышцы — почти такие же, как у Пети. К свежему аромату воды примешивался запах трудового пота; пуп на животе у дяди Вали ритмично вздувался от усилий, и лодка подвигалась мерными толчками. Наконец дальний берег смилостивился и начал заметное движение им навстречу. Оглянувшись назад, Петрович удивился, каким далеким сделался город: трудно было даже найти место, откуда они стартовали. Здания подернулись дымкой и слились в бесформенную гряду, похожую на неровную трещину между водой и небом — трещину, в которой и сам Петрович сидел еще недавно.

Низкий левый берег, к которому они плыли, представлял собой широкий и чистый песчаный пляж, переходящий в ивовые заросли, за которыми живой светло-зеленой ширмой высился негустой широколиственный лес. Берег этот выглядел первозданным: ни следов человеческих стоянок, ни даже просто следов человека. Лишь в одном месте железной занозой торчал из песка полувросший в него остов самолета. Дядя Валя пояснил, что это наш штурмовик, сбитый в войну. Вот здесь-то, напротив штурмовика, они и причалили. Лодка, нагоняя легкую волну, прошуршала по песчаному дну и заякорилась тем местом, где находился дяди Валин зад.

Но здешнее побережье только на первый взгляд казалось необжитым. В кустах нашлись припрятанные, припасенные дядей Валей от прошлых рыбалок палки и колышки. С их помощью он стал воздвигать жилище, которое, как оказалось, приехало с ними в виде той самой скатки с деревянной ручкой. Палатка, как и лодка, была армейского образца, и тоже вначале не имела формы. Но волшебство повторилось: орудуя топориком и при готовном содействии Петровича, дядя Валя сначала распялил палатке днище, а затем вознес ее кверху, подперев изнутри в коньках заготовленными палками. Скоро палатка совсем расправилась; теперь она сидела на песке, раскинув выцветшие брезентовые крылья. Могло даже показаться, что если бы не державшие ее веревки, она взмахнула бы своей крышей и улетела — улетела бы, словно какой-нибудь доисторический рукокрылый ящер. Палатка очень понравилась Петровичу; ее зеленовато просвечивающее нутро хранило воспоминания о прошлых путешествиях: к запаху брезента в нем примешивались ароматы кострового дыма, комариной мази, хвои, сухой травы, рыбы и чего-то другого, Петровичу неизвестного. Запирался походный дом интересными деревянными застежками; в левой боковой стенке у него имелось окошко, затянутое марлей, а в торце были устроены два кармана для всякой всячины.

Вылезать из палатки не хотелось, но долг повелевал. Сидеть сложа руки путешественнику не пристало, ведь нянек на природе нет. Им с дядей Валей предстояло еще много дел, необходимых по обустройству занятого ими плацдарма. Петрович сам удивлялся, с какой охотой он выполняет дяди-Валины поручения: таскает вещи, ходит в лес за хворостом и к реке за водой, помогает распутывать снасти. А все потому, что нужность и важность этих дел не вызывала сомнений, в отличие, скажем, от уборки постели, чистки зубов и тому подобного. А как хороши были минуты отдыха между трудов: и купанье, и просто сладостно-оцепенелое до головокружения созерцание медленного парада вод. И трапеза: пакетный каша-суп, приправленный пеплом от костра и случайными осами. Главное, что готовился он в солдатском закопченном котелке, один вид которого поверг бы в ужас Ирину. И первый улов: мелкие рыбки, которым предстояло, будучи насаженными на донку, послужить приманкой для крупных. Петрович очень скоро потерял к ним всякую жалость и сам с дикарским хладнокровием цеплял их, трепещущих, на здоровенные щучьи крючки, похожие на лодочные якоря.

Весь мир сегодня был к Петровичу неправдоподобно ласков; даже мертвый штурмовик не страшно, а, казалось, приветливо помахивал ему остатками своего хвоста. В заботах и в неге большой июньский день истек, как один час, но не минул, а стал одним из ценных приобретений памяти. На прощанье солнце брызнуло в глаза апельсинным соком и вылило свои остатки в реку. День истек, но прошло еще немало времени, прежде чем повеяло прохладой, и летняя ночь явилась в своих легкомысленно просвечивающих вуалях. Словно запоздавшая гостья, она пришла словно с тем только, чтобы показать свои украшения: матовые жемчуга в светлом небе, рубины волжских бакенов и слитно-золотистое ожерелье города. И тотчас ожили кругом многочисленные ночепоклонники: сверчки и кузнечики, цикады и… бог весть кто еще, — все наперебой зашевелились, завздыхали, запели, заявляя в ночи о своем существовании. Река нашептывала что-то интимное, рыбы смело плескались и выпрыгивали из воды, а костер, днем почти незаметный, играл теперь пылким румянцем и не мог сдержать беспрестанных громких салютов.

В городе Петрович спал бы в этот час, что называется, без задних ног. Да и здесь палатка звала его под свой душистый гулкий полог, но… как уйти от костра, живого и изменчивого, как калейдоскоп, как пропустить теплоход, в огнях и музыке скользящий по водному глянцу… А если зазвенит колоколец донки, если сядет на крючок вожделенная настоящая рыба — можно ли проспать такое? Ничто не спало вокруг, не спал и Петрович. К его радости, и дядя Валя не делал попыток его уложить, а сидел молча и задумчиво покуривал. Время от времени он насаживал на палочки пару живых маленьких рыбок и жарил их на костре. Одну он скармливал Петровичу, а второй закусывал водку, которую прихлебывал из солдатской овальной фляжки. Петрович уже не сострадал несчастным рыбкам, а даже наоборот, находил их очень вкусными. В течение дня общение их с дядей Валей было кратким и деловитым; вечером же, по окончании трудов, оно и вовсе почти прекратилось; но молчали они легко — просто каждый думал о своем и не тяготился соседством. Тем не менее беседа назревала. Что уж было причиной — чары ночи или содержимое дяди-Валиной фляжки — но оба они вдруг почувствовали потребность поговорить. Дядя Валя справил за самолетом малую нужду, а на обратном пути дружески похлопал штурмовик по алюминиевому боку.

— А ведь на моих глазах его сбили — не говорил я тебе?

Петрович навострил уши.

Дядя Валя снова сел у костра и закурил.

— Мы с Генрихом твоим здесь недалёко были, когда это самое… ну, он, поди, тебе рассказывал. Нас на тот берег готовили, а там… не приведи бог. И в небе тоже заваруха: самолетов, конечно, много сбивали. Так вот, я помню, один никак падать не хотел: дымит, но тянет… а завалился тут где-то. Мы с Генрихом до сих пор спорим — тот или не тот.

Петрович обернулся на штурмовик. Самолет то появлялся в костровых отсветах, то отступал в темноту.

— Наверное, тот.

— Я тоже так думаю…

Они еще посидели, глядя в костер. Вдруг Петрович пошевелился:

— Дядя Валя…

— Что? Еще рыбки тебе?

— Нет… — Петрович помялся, — я хотел спросить… ты знаешь, что от нас Петя ушел?

— Знаю, — кивнул дядя Валя.

Краткость ответа Петровича смутила:

— Ну и вот… — пробомотал он.

Дядя Валя помолчал с минуту.

— У меня, Георгий, тоже… проблема. Только это между нами.

— А у тебя какая?

— Такая… бездетные мы с Клавой. Знаешь, как это бывает?

Бездетные? Петрович решил, что дяди-Валины дети ушли из семьи, и ему стало жаль старика.

— Знаю, — кивнул он.

Больше они болезненные темы не затрагивали, а трепались о том о сем. Языки слушались их все хуже: дядю Валю потихоньку забирала водка, а Петровича неодолимый сон.

Ночь ушла, не простившись, и наступило предрассветное безвременье. Отцвел, опал костер; смолкли хоры насекомых. Небо побледнело — оно не осветилось, но просто сделалось серым. Природа, что случается с ней нечасто, показалась вдруг ненакрашенная, и хорошо, что зрителей у нее было немного. Однако наваждение длилось недолго. Прозрачные древесные кроны, загораживавшие восток, испустили вдруг нежное золотисто-зеленое сияние, небо над ними светло заголубело. Это означало, что время пошло: там за лесом, с далекого степного космодрома стартовало солнце.

И тут только дядя Валя спохватился:

— Давай-ка, брат, укладываться, — сказал он, — не то завтра от нас будет мало толку.

Они на четвереньках вползли в брезентовое логово, натянули на себя кое-как одеяло (одно на двоих) и… мгновенно уснули, не чувствуя боками неудобных кочек и предоставив себя на завтрак заждавшимся комарам.

Не часто, но бывало, что душа Петровича, блуждая во сне, забиралась в такие изначала, в такие проваливалась колодцы, где не было уже ничего — ни образов, ни времени. Эти колодцы не напоят впечатлениями, и память не сохраняет таких путешествий — разве смутную догадку, что был где-то далеко-далеко. А вынырнуть из них нелегко: тянут колодцы, не отпускают…

Что-то навалилось на Петровича и давит, и надо бы проснуться, а сил недостает. Дядя Валя что-то кричит, а чего кричит-то? Сам навалился и ругается… Нет, это не дядя Валя навалился… но что тогда? Палатка перекосилась, бок ее подмят чем-то тяжелым… Может быть, приехал самосвал и высыпал кучу песка? А вдруг он засыплет палатку совсем? В панике Петрович пополз к выходу, и лишь ударившись лбом о палку — тогда только проснулся окончательно.

Что случилось, что за кутерьма? Дядя Валя прыгал с хворостиной и орал, а на песке, привалившись боком к палатке, лежала огромная бурая корова и жевала полотенце. Корова только что прилегла и никак не хотела вставать; она лишь косила на дядю Валю глазом и взмахивала рогатой головой. Петрович еще ни разу в жизни не видел настоящей коровы. От страха он завизжал по-звериному и, схватив какую-то палку, словно обезъяна-шимпанзе, швырнул ее в бедную буренку. Не выдержав двойного натиска, корова рывком поднялась на задние ноги, потом на передние и, обидчиво оглядываясь, торопливо пошла в кусты, унося в зубах полотенце.

— Уф! — сказал дядя Валя. — Надо же… и полотенце сперла. А нагадила-то, смотри…

Он вытер лоб и улыбнулся:

— А ты молодец… палкой ее!

Сражение с коровой разбудило и развеселило обоих рыбаков. К тому же на одну из донок попалась-таки здоровенная щука. Дядя Валя не стал вынимать из нее крючок, а отрезал его вместе с леской и бросил щуку в траву. Петровичу он велел ее не трогать, пока не уснет.

— Как это уснет? — не понял Петрович.

— Уснет — значит умрет, — пояснил дядя Валя.

Они искупались, позавтракали, поправили палатку. Проходя мимо щуки, Петрович всякий раз пытался понять, уснула она или нет. Первое время в траве еще слышались мощные удары ее хвоста, но потом рыба успокоилась. Прошло еще с полчаса, пока Петрович отважился подойти ближе. Темное крапчатое тело щуки, ее надменное рыло и открытый глаз — все было неподвижно. Уснула?.. Петрович осторожно протянул руку и дотронулся пальцем до холодной морды — щука не шевельнулась.

— Уснула! — крикнул он. — Дядя Валя, она усну… Ай-я-а!!! — Внезапно голос Петровича сорвался на истошный вопль.

Это было как удар тока: щелк! и палец его был намертво зажат в зубастом капкане. В щучьих гаснущих глазах читалось удовлетворение… Но уже спешил на выручку дядя Валя. Ножом он разжал гадине челюсти и освободил товарища. Петрович подвывал и трясся, но хотя палец его и кровил, ранка оказалась неопасной.

— Будешь знать! — Дядя Валя взял его палец в рот и облизал. — Ничего, до свадьбы заживет.

До какой такой свадьбы? От недоумения Петрович перестал подвывать.

Так начался второй день рыбалки, ознаменовавшийся уже с утра волнующими происшествиями.

К обеду они вытащили вторую щуку, а часов с трех стала меняться погода.

— Плохо дело, — сказал дядя Валя и показал рукой на север. — Смотри, что ползет.

И правда: Петрович увидел, что из-за далекой плотины ГЭС, похожей отсюда на губную гармошку, белой, на глазах вспухавшей пеной на них шел и разливался, охватывая горизонт, облачный фронт. Казалось, где-то в огромной кастрюле убежало молоко. Облака росли и приближались удивительно быстро, при полном безветрии и наступившей в воздухе какой-то ватной тишине. Скоро они показали свое темное подбрюшье и перестали походить на пену; теперь они бугрились, играли туго и зловеще, как мышцы какого-то огромного безголового чудовища. Природа спешно готовилась к обороне: птицы покинули небо, насекомые попaдали в траву, деревья будто крепче вцепились в землю корнями. Река потемнела водами, а песок на пляже, напротив, сделался серым и словно побледнел. Тучи перевалили плотину; они цеплялись лохматыми животами за краны-табуретки и оставляли на них клочья шерсти, а потом и вовсе скрыли ГЭС в серой пелене.

Воздух пришел в движение — чудище ощупывало себе дорогу. Ветерки-разведчики взъерошили Волгу, прошлись будто слепыми пальцами по древесным кронам, нашли костровище и дунули в золу…

— Слышишь, Георгий, давай собирать манатки! Сейчас начнется…

Но запоздалая дяди-Валина команда потонула в грохоте вдруг ударившего настоящего ветра. Землю встряхнуло, словно выбиваемый половик, и все, что было на ней улежавшегося, — все взлетело на воздух. Песок и водяная пыль, древесный мусор, сорванные листья… Откуда-то взявшаяся газета чайкой пронеслась перед изумленным Петровичем, а вслед за ней проскакал по пляжу целый сухой куст. Дядя Валя не зря беспокоился о «манатках»: и одежда их, и одеяло, и скатерть-подстилка, как в сказке о Мойдодыре, все сорвались с мест и понеслись со стоянки прочь, вспархивая и перевертываясь. Задыхаясь от ветра, рыбаки заметались по берегу, ловя одичавшие вещи и кидая их в палатку, которая сама билась и хлопала, пытаясь освободиться от пут.

Песок скрипел на зубах, летел в глаза; босые ступни попадали на колючки. Но Петрович ничего не чувствовал: в лихорадочном, каком-то удалом возбуждении он бегом собирал пожитки, восполняя большой подвижностью свою бестолковость. Вдруг краем глаза он заметил какой-то большой предмет, резво плывущий вдоль берега. Это… это была их лодка! Кружась, будто вальсируя в припадке безумия, погоняемая ветром, она мчалась вниз по течению с неестественной скоростью.

— Лодка!! — закричал Петрович.

— Что? — не расслышал за ветром дядя Валя.

— Лодка отвязалась!

Не дожидаясь ответа, Петрович вдоль берега кинулся за беглянкой.

Дядя Валя понял наконец, что происходит, но угнаться ни за лодкой, ни за Петровичем ему было не под силу. Тяжело дыша и увязая в мокром песке, он ковылял позади, а ветер трепал его седины.

Но Петрович, мелькая пятками, несся в прибое с быстротой кулика, и он настиг беглянку. Лодку уже прилично отогнало от берега, но он, не раздумывая, бросился за ней в воду, упал, чуть не захлебнулся, но все же ухватился за скользкий резиновый борт. Не желая сдаваться, лодка извернулась, выскользнула из-под его руки и, отскочив, попыталась опять улизнуть. В последнем броске, в котором он не имел права промахнуться, Петрович поймал конец швартовой веревки, волочившейся по воде. Теперь он держал лодку за хвост и готов был скорее утонуть, чем отпустить свою добычу.

— Держи ее!! — донеслось с берега. — Я иду…

Прямо в одежде, взрывая воду животом, дядя Валя подоспел вовремя. Место, где стоял Петрович, было слишком для него глубоко, и волны плескали ему в самое лицо.

Не успели они вытащить лодку на берег, как на землю обрушился водопад. Река вскипела, сделавшись вся разом седой под титаническим душем; все звуки поглотило могучее шипение ливня. Словно кто-то вспорол тучам брюхо: вода валилась из них, едва успевая в полете разделиться на капли. Они, капли, были такие крупные, что удары их по темени отдавались во всей голове. Рыбаки укрылись от бомбежки под перевернутой лодкой, потому что палатка была занята вещами. Дядя Валя раздел Петровича и завернул его в одеяло, коловшее и щекотавшее обгоревшую на солнце кожу.

Обустроив товарища, старик глотнул из своей фляжки, порылся в подмокших папиросах, закурил.

— А что, — сказал он, щурясь от дыма, — с тобой, Георгий, можно идти в разведку.

Ливень продолжался не больше получаса и прекратился внезапно, будто в небесах перекрыли вентиль. Несколько отставших капель вонзились в измокший побурелый песок, и в природе наступило какое-то ошалелое затишье.

Дядя Валя посмотрел на часы и присвистнул:

— Ого! Пора нам собираться.

— Даже не обсохнем? — удивился Петрович.

— Некогда, брат. Не вернемся вовремя — Терещенко начнет психовать; подумает, что-то случилось.

Укладывались второпях. Палатку дядя Валя не стал скатывать, а просто сложил — ее еще предстояло сушить. Только двух пойманных щук он аккуратно связал мордами и, сунув в полиэтиленовый пакет, определил в лодке поверх остальных вещей.

Скрипнули весла в резиновых ушах-уключинах, звонко ударилась о борт волжская свеженапоенная волна, и осевшая под грузом лодка, словно стыдясь своего недавнего безумства, пошла-пошла вперед короткими смиренными шажками. На юге солнце прижигало хвосты отступающим тучам, впереди, на западе, туда-сюда пилили небо городские зубы. После всего, что случилось, Петрович чувствовал уже некоторое утомление. Дядя Валя греб молча, оглядывался часто; было заметно, что и ему хотелось поскорее на тот берег.

Вдруг внимание Петровича привлекло странное шишковатое бревно, шедшее почему-то против течения пересекающимся с ними курсом.

— Дядя Валя, смотри!

Старик обернулся, вгляделся… и стал выдергивать весло из уключины.

— Гони его! — крикнул он и ударил веслом по воде.

«Бревно» нырнуло, но тут же опять всплыло поблизости. Теперь оно шло прямо на Петровича, и он увидел усатую морду, ноздри и немигающие глаза.

— Кто это? — вскричал он в ужасе.

— Осетр!.. Гони его, не то он лодку пропорет!

Дядя Валя бил веслом, пытаясь дотянуться до чудища, но ему было не с руки. Эта рожа была не похожа на рыбью — она словно явилась из ночного кошмара. Однако Петрович сумел себя пересилить; он нашарил в лодке котелок и, изготовившись, двинул монстра что было сил — прямо по зеленой башке. Звук получился такой, словно удар и впрямь пришелся по бревну. Осетр, шарахнувшись, ушел под воду, но не глубоко, так что Петрович увидел, как проплывает под лодкой его огромное зазубренное тело.

Опасность миновала, но Петрович никак не мог опомниться.

— Вот так осетр… — пробормотал он с дрожью в голосе. — Но почему же он сверху плавает?

— Потому, — ответил дядя Валя, вставляя на место весло, — потому что солитер в нем сидит.

— Солитер?

— Ну да, — кивнул дядя Валя. — Червяк такой. Живет у него внутри и газом живот надувает.

И снова Петрович содрогнулся от омерзения: у этой твари еще и червяк в животе!

Сражение с осетром привело к тому, что их изрядно снесло течением. Как ни трудился дядя Валя, лодка промахнула предполагаемое место высадки. Издалека еще Петрович увидел красно-голубой «Москвич», катившийся по набережной им наперехват. Наконец они с разбегу влетели на прибрежную отмель и остановились. Попрыгав в замусоренную воду, путешественники ухватили свое плавсредство за нос и дружно втащили на прибрежный песок, убитый недавним ливнем. На городском берегу повсюду, где на боку, где кверху брюхом, лежали настоящие деревянные длинноносые рыбачьи лодки. На фоне их резиновое измученное, сморщившееся за сутки путешествия суденышко выглядело маленьким и жалким.

Терещенко, ухмыляясь, наблюдал за их высадкой с высоты набережной. Едва дядя Валя оказался в пределах слышимости, одноногий помахал ему костылем и обругал за опоздание. В ответ дядя Валя показал пакет со щуками:

— Зато смотри, каких мы китов поймали!

При виде «китов» Терещенко смягчился; он искоса осмотрел щук и пробурчал:

— Всего-то пару вытащил, а хвалится…

Четверть часа спустя «Москвич» уже дымил курсом к дому. Дядя Валя сидел, развалясь на переднем сиденье, прихлебывал из своей фляжки и рассказывал Терещенке об урагане и подвигах Петровича. Тот слушал, поглядывая на Петровича в кабинное зеркальце. Когда дядя Валя замолчал, Терещенко переспросил строгим голосом:

— Значит, говоришь — герой?

— Орел-пацан, — подтвердил, улыбаясь, дядя Валя. — Наш человек.

— Угу, — прогудел Терещенко, и усы его слегка раздвинулись. — Его и видать.

Неожиданно огромная ручища протянулась на заднее сиденье, нашарила там Петровича и ласково потрепала по волосам:

— Стало быть, в Генриха пошел.

Того же дня вечером он сидел в домашней ванне и «отмокал», борясь с накатывающей дремотой. Волжские стихии все еще шумели в его голове. Пережитые события и увиденные картины набегали друг на друга, мешались и начинали подтаивать в теплых дуновениях приближавшегося сна. А вода в эмалевых берегах была желтоватой и привычно пахла хлоркой. Рядом на полке лежали игрушки, с которыми Петрович обычно купался: два пластмассовых кораблика и деревянная рыба с резиновым хвостом. Ему показалось странно, что сейчас его придут мыть и вытирать — как маленького. Его, которому сам Терещенко пожал на прощанье руку… А впрочем, — подумал он, — пусть моют, если хотят; оно даже и приятно…

В эту ночь Петрович спал необычайно крепко и проснулся поздно. Утром он с похвальным аппетитом позавтракал и не мешкая отправился во двор. Сережку-«мусорника» он нашел за любимым его занятием: поджиганием в канавах тополиного пуха. Увидев Петровича, Сережка оживился:

— Здорово, паря! А ты чего на улку не выходишь? Болел, что ли?

— Ничего я не болел… — Петрович усмехнулся. — Я на рыбалке был. С ночевкой.

— Ух ты! Везет… — Сережка завистливо вздохнул. И добавил: — Хорошо, когда батя есть, не то что у меня…

 

Штаб

Дом, где располагалась парикмахерская, был самым заметным в районе. Причина проста: выстроенный буквой «г», он имел в углу своем высокую башню с прилепленными к ней украшениями-колонками. Зачем нужны были эти колонки, сказать трудно, башня же предназначалась для высматривания в небе вражеских бомбардировщиков — ведь дом был построен сразу после войны. Бомбардировщики, к счастью, так и не прилетели, а башня получила прозвище «бабкин зуб» и осталась торчать если не памятником, то приметой своей эпохи. Была от нее, впрочем, и практическая польза: башню венчала большая антенна с двумя красными фонариками, так что даже если один из них перегорал, другой все равно помогал горожанам в их вечерней и ночной навигации.

Однако главным достоинством башни был, конечно, лифт. Катанием в лифте — только этим обязательным аттракционом Генрих мог заманить Петровича в парикмахерскую. Нехитрое чудо вознесения казалось Петровичу упоительным. Башенные этажи один за другим плавно проваливались, пока подрагивающая кабина не доставляла их на самый верх. Выйдя на застекленную площадку, Генрих с Петровичем подходили к окну. Почему-то всякий раз они заставали на площадке задумчиво курящего мужчину. И всякий раз Генрих считал нужным пояснить ему, будто извиняясь: «Вот, приехали посмотреть…» И мужчина понимающе кивал. Вид из башенного окна захватывал дух и не переставал изумлять. Генрих показывал: «Вон наш дом… Вон твоя школа… А там — видишь? — парк, где ты гуляешь…» Оказывалось, что все дома, все знакомые Петровичу места теснились на маленьком пятачке пространства, а дальше… дальше другие дома паслись бесчисленными стадами, и заводские трубы завешивали дымом совсем уже немыслимые дали. Масштабы города особенно впечатляли вечером, когда его обметывало словно мельчайшей фосфорной сыпью. Светящихся точек было гораздо больше, чем звезд на небе, причем не надо было задаваться вопросом, есть ли жизнь в этом космосе. Петрович знал: разумная жизнь теплилась за каждым даже едва различимым окошком.

Однажды Генрих, ткнув пальцем туда, где курящиеся трубы росли целыми пучками, сообщил: там находится КБ, в котором работает Катя. Затем они перешли к другому окну, и Генрих показал примерно, в каком районе живут дядя Валя с тетей Клавой (там же где-то проживал и Терещенко с «Москвичом»). И тогда Петрович спросил его:

— Генрих, а где сейчас живет Петя — ты можешь показать?

Лицо Генриха омрачилось.

— Нет, — ответил он, — отсюда не видно.

Что ж; даже у башни имелись непросматриваемые зоны. Например, было сложно заглянуть отвесно вниз, чтобы увидеть, что делается у самого ее подножия. Впрочем, башня, устремленная ввысь и вдаль, наверное, не слишком интересовалась происходящим прямо под ней. Каменная пята ее не чувствовала щекотки от людского копошения — и слава богу. Длинный сквозной подъезд ее был словно нора, прорытая под корнями большого дерева. В подъезде этом пахло одеколонами и плавленым сургучом, потому что в нем располагались парикмахерская и почтовое отделение. Двери хлопали беспрерывно, лифт гудел и лязгал. Всякого входящего сюда Петрович определял без труда. Если у человека было испуганное лицо, а над ушами щеткой торчали волосы — значит, ему была дорога в парикмахерскую. Гражданин, озабоченно шаривший по карманам в поисках квитанций, сворачивал, конечно, на почту. Попадались и такие, кто просто пользовался проходным подъездом для сокращения пути, но эти старались прошмыгнуть побыстрее — как будто опасались, что их здесь поймают и постригут либо, опечатав сургучом, куда-нибудь отправят. Остриженные граждане выходили похожие друг на друга, как близнецы; они ворочали шеями и еще некоторое время восстанавливали ориентацию. Почтовые клиенты, напротив, в дверях отделения не мешкали, а сразу торопились к выходу, прижимая к себе полученные пакеты и посылки.

Во дворе дома с башней всегда было оживленно. На широкую асфальтированную площадку часто заезжали фургоны синего цвета. Тогда в полуподвальном окне почты раскрывались железные ставни; оттуда высовывался длинный язык транспортера и сплевывал в фургоны очередные порции посылочных ящиков. В шумном, беспокойном дворе не встретить было старых с малыми, зато здесь регулярно собирались мальчишки из соседних дворов и даже кварталов. По неписаному установлению двор этот считался ничьим, как бы нейтральной территорией, где все могли играть и общаться, не вступая в пограничные конфликты. Однако нельзя сказать, что здесь царило вечное «водяное перемирие»; нет — именно тут составлялись заговоры и партии, тут именно планировались боевые действия, без которых невозможна жизнь городского мальчишеского сообщества-совражества.

Сообщество это с год уже как пополнило свои ряды Петровичем, однако он был еще слишком мал и небоек, чтобы играть в нем заметную роль. Вместе с другими «щеглами» он лишь принимал подсобное участие в затеях дворовых предводителей. Хотя Петрович в то лето и закалился телом, но кулаки его были пока недостаточно тверды, а ноги недостаточно быстры — поэтому синяки и разнообразные царапины сделались его постоянным украшением.

И все-таки не в одних сражениях коротали мальчишки свой бесконечный досуг. Часто, оставив в стороне вооруженную политику, предавались они вполне мирным состязаниям, из которых многие, однако, напоминали воинские учения. Такой была известная игра в «казаки-разбойники», длившаяся по целому дню, а иногда и по нескольким дням кряду. Команда «казаков» ловила «разбойников» в подвалах домов и на чердаках, в подъездах и на улицах; она устраивала засады и облавы — словом, изощрялась в полицейском искусстве. «Разбойники» спасались бегством или прятались как могли, чтобы остаться в игре — ибо она кончалась с последним пойманным «разбойником». Петровичу в этой игре (как и в любой другой) нравилось то, что здесь все было понарошку, потому что враждовать взаправду он не любил.

Глядя на квартал с высоты «бабкина зуба», нельзя было не отметить правильной регулярности в расстановке домов, в разбивке тополиных насаждений и прокладке пешеходных тротуаров. Очевидно, отцы-архитекторы так и смотрели на будущий район — с высоты полета птицы (или бомбардировщика). Но стоило Петровичу спуститься вниз, как регулярность рассыпалась. Квартал превращался в сложный лабиринт едва заметных дорожек, лазов, потайных укрытий и, как говорили мальчишки, «шхер». Асфальтовые тротуары проложены были для взрослых, которые ходили по ним, что называется, «фарами вперед», ничего не примечая вокруг. Им, взрослым, ни к чему было примечать ни подвальные окна, открытые по дворничьему недосмотру, ни прорехи в строительных заборах. Только пацаны и местные кошки умели проникать в тайный мир квартала, не предусмотренный никакими архитекторами, — мир немного опасный и часто неблаговонный, но суливший всевозможные приключения.

И в этом-то скрытом мирке время от времени происходили скрытые невсамделишные мировые войны под названием «казаки-разбойники». Напрасно матери выкликали своих питомцев к обеду и ужину — сыны их, будь то охотники или жертвы, крались или сидели, затаившись в подвалах, — испачканные в известке, задыхающиеся в кошачьих и канализационных миазмах. И кто же выдаст себя и товарищей, откликнувшись на мамин зов! Кто окажется таким подлецом, что соблазнится тарелкой супа… Их и не было, подлецов.

Каждый подвал каждого дома, задуманный некогда как бомбоубежище, был велик, словно город. Чердаки, набитые голубями, тоже были обширны, но имели мало выходов и могли стать западней. Строящееся здание Дворца культуры — это была целая малоизведанная планета; там можно было так спрятаться, что сам себя потом не найдешь. Правда, планету эту населяли опасные существа — сердитые строительные рабочие; они без разбору ловили и «разбойников» и «казаков»; пальцы у рабочих были очень жесткие, а уши не казенные ни у кого.

Или в силу своей природной неагрессивности, или из любви к острым ощущениям, но Петрович предпочитал в этой игре роль «разбойника». И к чести его сказать, он здорово преуспел в умении прятаться или уходить от погони. Команды обычно подбирались случайным образом, но Петрович всегда действовал в паре с Сережкой-«мусорником»; его смекалка удачно сочеталась с сережкиным знанием местности. Прочих «разбойников» вылавливали довольно быстро, но не эту пару. Бывали даже случаи, когда преследователи выдыхались и, махнув рукой, прекращали игру, а Петрович с Сережкой, не зная об этом, скрывались еще несколько дней. Напарники изведали квартал, как никто другой; все было взято ими на заметку: и дома коридорного типа, и служебные выходы магазинов, и даже тоннель городской канализации, кишевший крысами. И, конечно, проходной подъезд «бабкина зуба», хотя в нем-то они однажды чуть было не попались.

Вечная наша показуха! — так говорил Генрих… Кто бы мог предположить, что дом с башней вздумают красить с внешней стороны и что по такому случаю выход из него на улицу заколотят? Трое «разбойников» — Петрович, Сережка и еще один мальчишка из их дома, Вовка-«ирокез», забежав в подъезд, сделавшийся непроходным, оказались в ловушке. Преследователи шли по пятам, а бежать было некуда: ни парикмахерская, ни почта служебных выходов не имели. Подняться на башню? Но дошлые «казаки» непременно бы ее проверили. «Разбойники» заметались. У Петровича даже мелькнула отчаянная мысль: не рвануть ли им всем троим стричься — авось враги не заглянут в зал; но ни у кого из троих, конечно же, не было денег.

И тогда они решили кинуть жребий: кому-то надо было пожертвовать собой, выбежав из подъезда и уведя погоню за собой. Сережка уже достал спички… как вдруг Петрович воскликнул:

— Смотрите!

— Что?.. Где?..

Две головы повернулись туда, куда указывал его палец. Там, на лестничном марше, ведущем наверх, сидел толстый заспанный серый кот. Кот этот только что на глазах у Петровича выбрался из широкой щели между шахтой лифта и лестницей. «Разбойники» поняли: это мог быть путь к спасению.

— Ныряем! — крикнул Петрович и первым бросился к шахте.

— А пролезем? — засомневался Ирокез.

Сережка-«мусорник» обругал его за трусость. Подавая пример, он перевалился худым телом через перила и ловко скользнул вниз.

— Робя, айда сюда! — послышался его голос из-под лестницы.

На их счастье среди взрослых в подъезде не оказалось никого, кто был бы «при исполнении». Благополучно спустившись, троица оказалась в темном, но сухом помещении — слишком сухом и слишком чистом для обыкновенного подвала.

— Ништяк зашхерились… — Сережка огляделся. — А я и не знал про это место.

Переведя дух, приятели поняли, что совершили географическое открытие. Когда глаза их привыкли к потемкам, они занялись подробными исследованиями. Неглубокое подземелье, в которое они попали, было отстойником для лифта, где он мог прилечь и отдохнуть от своей висячей жизни. Отсюда вели две железных двери: одна, запертая, наверх в подъезд, а вторая… куда вела вторая дверь, было непонятно, покуда мальчики ее не отворили. А когда отворили, глазам их предстало помещение, сумрачно освещенное через подвальное оконце. Помещение было оштукатурено и выглядело пугающе обжитым: посередине его стоял конторский стол со стулом, а у стены располагался драный диван. Петрович вспомнил сказку про девочку, забравшуюся в медвежий дом; ему представилось, что сейчас сюда войдут хозяева, и непрошеным гостям достанется на орехи. Однако при ближайшем рассмотрении стало понятно, что в помещении уже давным-давно никто не бывал; все — и стол, и диван, и оконце — покрывал толстый слой пыли.

Это был тот редкий случай, когда восторжествовала книжная истина: судьба награждает тех, кто не сдается в трудную минуту и борется до последнего. И первое, что решили награжденные, — ни с кем своей наградой не делиться.

— Пусть это место будет наш штаб, — предложил Петрович.

Приятели согласились. Только Сережка, больше любивший улицу и простор, поинтересовался: что, мол, они будут делать в этом своем штабе.

С ответом Петрович нашелся не сразу.

— Что — что?.. — Он посмотрел на стол: — Например, мы можем тут есть.

Сережка крутнул головой:

— Скажешь тоже! Тут еще хуже, чем дома.

— Ну, тогда… — Петрович задумался.

— Тогда здесь можно курить! — неожиданно выпалил Вовка-«ирокез».

— Курить?.. — боязливо поежился Петрович.

— А! — «Мусорник» презрительно махнул рукой. — Курить я могу, где захочу.

— То ты, а нас, если увидят… — Ирокез повернулся к Петровичу и заговорил проникновенно: — Здесь у нас будет совет племен, и мы будем курить трубку мира… понимаешь?

Петрович смутился. Вовка был старше его на год, к тому же многие во дворе считали, что у него «не все дома». Он был единственным из знакомых Петровича, кто умудрился в первом же классе остаться на второй год. Из всех занятий Вовка признавал только чтение, а из всех книг — только книги про индейцев. Отсюда взялось и его прозвище, на которое он, однако, обижался: «Не зовите меня Ирокезом, — требовал Вовка, — я Магуа-Хитрая Лисица!» Как будто гурон Магуа не был ирокезом.

— Разве мы не индейцы? — толковал Вовка, сидя на пыльном диване. — А если индейцы, то должны курить трубку мира.

Петрович вспомнил про Генрихову подарочную трубку, которая хранилась в известном ему ящике комода, — но промолчал. Белый вождь Генрих обладал твердой рукой, да и сам Петрович был не свободен еще от предрассудка в отношении курева.

Дождавшись сумерек, компания выбралась из подвала, вернулась к своему дому и благополучно разошлась по квартирам. Несмотря на первоначальный энтузиазм, впоследствии вышло так, что ни Сережка, ни Вовка больше не спускались в заветную комнату. Вольнолюбивый Мусорник охотнее бегал на воздухе, а Ирокез предпочитал строить себе вигвам прямо на дому — из стульев и одеял. Где он курил свою трубку и курил ли вообще — неизвестно.

Таким образом комната, названная Петровичем штабом, перешла в его единоличное распоряжение. Наведывался он туда почти ежедневно. Дождавшись, когда в башенном подъезде наступит затишье, Петрович нырял в подвал, закрывался железной дверью и… блаженствовал. Делать ему там, в сущности, было совершенно нечего, но он ничего и не делал; просто ложился на отсырелый диван и слушал. Слушал, словно далекую музыку, отзвуки жизни, обтекавшей его тайное убежище: содрогания лифта, голоса в гулком подъезде, шум улицы. Петровичу становилось грустно и сладостно от сознания, что он лежит один-одинешенек, и никто не знает, что он здесь. Иногда он подставлял стул к высокому оконцу и смотрел на улицу через замызганное стекло. Улица была оживленная: с машинами, с магазинами; множество разнообразно обутых людей проходило мимо оконца. При взгляде снизу прохожие казались монументальными, словно башни или ожившие памятники, и так же, как памятники, они смотрели поверх Петровича. Иногда ему чудилось, что он сидит в первом ряду театра, а перед ним высокая сцена, где играется пьеса, состоящая из множества мельчайших мимолетных эпизодов, пьеса, смысла которой он не понимает по малолетству. Но он и не доискивался смысла — его занимали актеры, занятые в свою очередь только самими собой. Здесь Петрович даже чувствовал себя свободным от приличий. Когда некоторые женщины проходили близко над ним, он с интересом заглядывал им под куполы подолов. Этот безотчетный интерес возник у Петровича недавно. Что-то такое было у них под платьями, что волновало его, какая-то тайна, словно у каждой женщины имелся свой собственный передвижной «штаб».

Но всякая тайна тогда только и хороша, когда можно ею поделиться. Или если не поделиться, то хотя бы показать ее краешек… Но близких приятелей, кроме Сережки и Вовки-ирокеза у Петровича на ту пору не было. Не раз его подмывало поведать о секретном убежище Ирине, но рассудок его удерживал: кроме лишнего беспокойства, рассказ этот ничего бы ей не доставил. В результате неожиданно для себя Петрович проболтался тому, кому уж точно нельзя было доверить никакой тайны, а именно — Веронике.

Случилось это в парке. Петрович, который сделался в то лето весьма самостоятельным человеком, проматывал здесь имевшийся у него рубль карманных денег. Он уже посмотрел два мультсборника — их давали в салоне списанного троллейбуса, зашитого железными, ярко раскрашенными щитами. Теперь он сидел с независимым видом на скамейке и ждал своей очереди к качелям. В одной руке его был стаканчик пломбира, а другой он машинально колупал засохшую ссадину на локте первой. Людей, по случаю воскресного дня, в парке было много; те из них, кто по возрасту соответствовал Петровичу, пришли сюда со взрослыми. Раньше и он ходил сюда с Петей, но это было давно, в прошлом году… Погруженный в размышления, Петрович медленно ел мороженое и не обращал внимания на окружающих. Вдруг знакомый голос вывел его из задумчивости:

— Дай откусить!

Он поднял голову.

Это была Вероника — вспотевшая, с бадминтонной ракеткой подмышкой.

— Сорок восемь — половинку просим!

Бант на ее голове едва держался, один гольф съехал.

— Привет, — буркнул Петрович.

Вероника уселась рядом с ним и стала приводить себя в порядок.

— А я сегодня без мамы, — сообщила она с гордостью.

— Подумаешь. — Петрович покосился.

С некоторых пор Вероника явным образом искала с ним общения. При каждом удобном, а чаще неудобном случае (например, в присутствии других мальчишек) она норовила завести с Петровичем разговор. Но о чем было с ней говорить? Верка строила глазки и несла всякую девчачью чушь — и с моря и с Дона, как сказала бы Ирина. Петрович не поспевал за ее мыслью; он не умел беседовать в таком темпе и потому чувствовал себя во время таких разговоров довольно глупо.

Вероника остудила себя мороженым и сунула руку в карман платья.

— Хочешь? — Она протянула ему раскисшую ириску.

В продолжение следующих нескольких минут Вероника выдала ему много интересной информации. Петрович узнал, что она играла в бадминтон с девочками и что девочки эти — дуры; что она со своей матерью недавно отдыхала в Крыму; что Сашка из ее дома грозился за что-то отомстить Петровичу; и что у него, Петровича, сзади грязная шея. Наконец, связав себе рот конфетой, Вероника замолчала, а он сидел, не умея поддержать разговор, и оттого сам себе казался тупым букой.

И вот тут-то он сглупил. Такое с ним часто случалось, — самые памятные свои глупости он совершал именно из нежелания показаться дураком.

— А я, между прочим… — произнес он вдруг важно и сделал многозначительную паузу.

— Шево — мефду прошим? — спросила Вероника, борясь с ириской.

— Я, между прочим, пойду сегодня в штаб.

— Куда-а?

Слово вылетело; отступать было некуда.

— В штаб! — твердо повторил Петрович.

Вероника хмыкнула:

— В какой еще штаб? Штаб только в армии бывает.

— Ну и что, — нахмурился Петрович. — Может, у нас тоже армия…

Она хихикнула:

— А ты что же — командир?

— Может, и командир, — поморщился он.

— Ну и где же твой штаб?

Петрович уже досадовал на себя за болтливость.

— Вот и не скажу… Это секрет.

Вероника помолчала.

— Не скажешь?

— Нет.

— Значит, нету никакого штаба.

В душе у Петровича происходила борьба.

— А ты не протрепешься? — он с сомнением заглянул ей в лицо.

Синие глаза похлопали по-кукольному:

— Что я — дура?

— Ладно. — Петрович поднялся со скамейки. — Тогда пошли.

Вероника занималась в гимнастической секции и еще, кажется, посещала в Доме пионеров танцевальный кружок. Тело у нее было легкое и гибкое; поэтому, в отличие от индейца Ирокеза, узкий лаз между лифтом и лестницей ее не смутил.

— Подержи ракетку, — сказала она Петровичу и первая скользнула в подвал.

— Не соврал… — Она удивленно осматривалась в Петровичевом логове. После улицы здесь казалось прохладно и сыро.

Обойдя вокруг стола, Вероника плюхнулась на диван.

— Ну и что вы тут делаете?.. Где твоя армия?

Петрович не ответил. Ему хотелось, чтобы она вела себя посерьезнее. С минуту они провели в молчании, глядя, как потревоженные пылинки, словно мошки, мечутся в луче света, свисающем из оконца.

— Между прочим, оттуда улицу видно. — Петрович кивнул на окно.

Вероника оживилась:

— Хочу поглядеть.

Она придвинула стул, взобралась на него и, став на цыпочки, вся потянулась к оконцу. Платье ее, поддавшись порыву тела, тоже потянулось кверху… Ничего не было странного в Вероникиной позе, однако у Петровича почему-то екнуло сердце. Он почувствовал вдруг присутствие того самого — тайного, которое угадывал, подсматривая за взрослыми женщинами. Только сейчас это тайное находилось близко, совсем рядом, а у Петровича не было укрытия…

— У тебя трусы видно, — пробормотал он.

— Что? — Вероника вздрогнула, как от укуса.

Спрыгнув со стула, она одернула подол и уставилась на Петровича долгим внимательным взглядом.

— Все маме скажу.

— Что скажешь? — Он покраснел.

— Как ты меня в подвал заманил.

— Я тебя не заманивал… дура!

Вероника, поискав глазами, взяла со стола свою ракетку.

— Все… Я пошла отсюда.

— Обещала не трепаться, — буркнул Петрович ей вслед, но ответа уже не получил.

Настроение было испорчено напрочь. Впервые Петрович не в состоянии был предаваться привычным умиротворенным мечтаниям, лежа на «штабном» диване. Его мучила досада — на Веронику и еще больше на самого себя.

Но прошло несколько дней, и это неприятное происшествие постепенно завалило новыми событиями и впечатлениями. Разве что изредка покалывало воспоминание — словно кончик пера, торчащий из подушки. Ну да мало ли что еще покалывало его самолюбие, — Петрович знал уже, что жизнь без этих перышек не бывает.

И все-таки он вздрогнул, когда однажды, выйдя из своего подъезда, снова нос к носу столкнулся с Вероникой.

— Привет! — пропела она и как ни в чем не бывало.

— Приве-ет… — Петрович насторожился.

— Как твой штаб? — Вероника помахала на него ресницами.

— А тебе-то что?

— Да так… — Она сделала паузу и вдруг заглянула ему в лицо: — Пошли опять?

Петровичу представился удобный случай, чтобы отомстить ей за прошлый свой конфуз. Ему следовало, скроив презрительную мину, послать Веронику куда подальше, но он… неожиданно для себя согласился:

— Пошли, если хочешь.

На этот раз Вероника держалась в «штабе» по-хозяйски, будто не она, а Петрович пришел к ней в гости. Усевшись на диване, она, вопреки своему обыкновению, не болтала, а только молча покачивалась на пружинах и загадочно улыбалась. Петрович тоже молчал, но он молчал от растерянности. Какое-то время они безмолвствовали оба, пока Петрович (все-таки Петрович!) не выдержал:

— Ну, — поинтересовался он, — и что же мы будем делать?

— Не знаю… — Вероника отозвалась не сразу. И вдруг, встрепенувшись, спрыгнула с дивана: — Я буду на улицу смотреть.

Она опять влезла на стул и снова, еще сильнее, чем в прошлый раз, потянулась наверх — совсем вытянулась в струнку, так что подол ее платья поднялся чуть не до пояса. И оба они замерли, затаив дыхание, — Вероника рассматривала что-то необыкновенно занятное на улице, а Петрович изучал ее трусики, отороченные симпатичными рюшами. Теперь он помалкивал, наученный опытом, и Вероника словно забыла о его присутствии… Наконец она выдохнула и, обернувшись, метнула в Петровича синий испытующий взгляд. Затем она спрыгнула со стула, поправила платье и, стараясь не встречаться с Петровичем глазами, объявила, что ей пора домой.

— Иди… — только и смог он пробормотать.

И Петрович остался один в своем «штабе». В воздухе еще витал цветочный волнующий запах, но необыкновенное представление уже казалось ему привидевшимся во сне. Петровичу еще предстояло осмыслить то, что произошло, однако о главном он уже догадывался: жизнь его, доселе простая и мужественная, начинала усложняться.

Проведя некоторое время в раздумьях, Петрович — что ему оставалось — тоже выбрался из подвала. Очутившись в подъезде, он увидел у лифта мужчину — того самого, который всегда курил на башне.

— Дядя, — попросил Петрович, — отвезите меня наверх.

Мужчина, похоже, тоже его узнал.

— Поехали, — кивнул он серьезно.

Окна на башенной площадке были открыты настежь; в них ровно и мощно дуло ветром — не тем судорожным ветром, что метет мусор по земле, а тем, который движет облаками. Здесь начиналось небо — иначе откуда бы взялось это ощущение полета…

Петрович покосился на соседа: мужчина портил спички, пытаясь прикурить, а над его лысиной танцевали волосы. Наконец из сомкнутых горстей вырвался клуб дыма и, бешено закрутившись, умчался по коридору. Мужчина, тоже покосившись, встретился глазами с Петровичем и вдруг спросил:

— Ты зачем в подвал лазишь? Партизанишь?

Петрович вздрогнул.

— А вы откуда знаете?

— Я тут главный — все знаю.

Инстинкт подсказывал, что дядька этот хоть и главный, но неопасный, однако Петрович напрягся.

— Ты не бойся, — успокоил его мужчина. — Это я к тому, что в подвале воздух плохой. Здесь, поди, лучше дышится…

Он сделал сильный демонстративный вдох и тут же закашлялся в папиросном дыму.

Неожиданно откуда-то снизу налетел голубь и, увидев людей, шарахнулся обратно. Хлопая крыльями, голубь завис перед окном, но потом поборол свои опасения и сел на карниз — чем-то это место ему приглянулось.

 

Дело случая

«Что делать?», «Куда идти?» — взрослые избавлены от этих ежедневных вопросов. Они-то хорошо знают, чем станут заниматься — и сегодня, и завтра, и в обозримом будущем. Работать! — вот что им предстоит, и вот куда спешат они каждый день поутру. И когда в ранний час взрослые выходят из подъездов, они не чешут в затылках, не озираются в поисках приятелей, а устремляются сразу на работу. Только в этот утренний час можно увидеть, как много их ночевало в домах: взрослые текут по тротуарам, ручьями выливаются на большие улицы и образуют реки — целые реки взрослых… Но вот схлынули воды; все, кто способен работать, покинули свои места проживания и вернутся на них только вечером. Однако это не значит, что с ними вместе кварталы покинула жизнь; напротив — именно теперь в кварталах поднимает голову нетрудовой элемент: кошки обоих полов, птицы, скамеечные старушки, и — тот низкорослый неприкаянный остаток, что именуется детьми. Дети — вот перед кем два вышеназванных вопроса встают со всей остротой: «Что делать?», «Куда идти?»… Похилившиеся ржавые карусели с визгом описывают медленные круги; в песочницах воздвигаются замысловатые сооружения, чтобы быть без жалости растоптанными… но все это лишь имитация действия. Лошадь, которая развозит по дворам молоко, и та счастливее детей, потому что она при фургоне и знает свой маршрут…

Лето подходило к концу. Тополя и кусты в палисадниках пожухли от долгой жары; на дворовых кошках поизносилась шерсть и в глазах их почти угас желтый хищный огонь. К концу каникул Петрович в собственном квартале заскучал. И не он один: похоже было, что всем уличным знакомцам за лето взаимно надоели их физиономии. Игры и ссоры затевались без былого энтузиазма и прекращались зачастую на полдороге сами собой. Во двор мальчишки выходили словно по обязанности: все-таки счет их свободе шел уже на дни.

Так-то вот, словно по обязанности, Петрович вышел во двор тем утром. Надежды на интересное времяпрепровождение особенной не было. Как обычно, утренние голоса квартала своей бессвязностью напоминали звуки строящегося оркестра — оркестра, который будет пиликать весь день, да так и не сыграет ничего путного… И уже вставали перед Петровичем те самые два проклятых вопроса, как вдруг сквозь привычную городскую какофонию он расслышал нечто… нечто, заставившее его встрепенуться. Это был призыв — волнующий, как пенье труб, бодрящий, как барабанный бой. И призыв этот доносился со стороны Дворца культуры.

Дворец культуры начали строительством за много лет до рождения Петровича. Грандиозное здание его было очень похоже на древнегреческий храм, так что не исключено, что проектировался он в эпоху античности. Однако к тому времени, когда ровесники его, древние храмы, пришли уже в упадок, Дворец культуры еще только продолжали воздвигать. Много минуло архитектурных эпох; каждый следующий этаж Дворца выкладывало новое поколение строителей, и чертежи, по которым они работали, давно пожелтели, словно старые манускрипты. Поколение за поколением трудились строители, но трудились с ленцой, понимая, что строят не для себя, а на радость будущим поколениям. Вообще строительство было, так сказать, вулканического типа, то есть, подобно вулкану, большую часть времени находилось в спячке. В некоторые годы число кирпичей, уложенных в дворцовые стены, не превышало количества выпавших или украденных. В эти летаргические годы стройплощадка порастала густым бурьяном, а все огромное здание — с гулкими пустыми залами, с бесконечными коридорами и многочисленными таинственными «шхерами» — здание это переходило, по убеждению многих, под власть темных сил. Здесь были такие закоулки, куда даже сторожа с берданками не хаживали в одиночку. Мальчишки наведывались во Дворец в поисках острых ощущений и часто их находили на свою голову. Выбор имелся богатый: свалиться откуда-нибудь, больно ободравшись, или, став жертвой облавы, быть препровожденным за ухо домой, или, наступив в темноте на спящего бомжа, обделаться с перепуга. Но страшнее всего было, совсем заблудившись в дворцовых лабиринтах, угодить в какую-нибудь темную бетонную западню. Случись такое, мальчишке ничего не останется, кроме как, срывая голос, безнадежно звать на помощь, царапать ногтями бетон… и в итоге умереть от истощения. А годы спустя кто-то найдет его иссохшие останки и принесет родителям… Но все эти возможности предоставлялись мальчишкам в летаргические годы, когда стройка спала. Сегодня же у Дворца культуры снова зазвучали мужественные голоса дизельных двигателей, гром железа и звонкий человеческий мат.

Для Петровича это была несомненная удача. Ноги сами понесли его на шум строительства, так что ему приходилось даже сдерживать себя, чтобы не перейти на неприличный поскок.

Чтобы хоть как-то отграничить мир уже сотворенный от хаоса созидания и пресечь воровство, стройплощадка обнесена была высоким забором из досок. Сейчас ворота в нем были раскрыты, но войти в них или выйти имел право далеко не всякий. Пыхтя и мучаясь от тесноты, через ворота протискивались в обе стороны огромные самосвалы; между ними ловко прошмыгивали люди в изгвазданных спецовках — новое поколение строителей уже проторило маршрут до ближайшего гастронома. Петрович понимал: сунувшись в ворота, он будет немедленно изобличен как посторонний и выдворен без церемоний. Но он и не собирался идти через ворота, — по правую руку от них, не далее тридцати метров, в заборе имелся лаз, слишком узкий для самосвала, но вполне пригодный для худого мальчишеского тела.

Наверное, не бывает на свете такого дощатого забора, чтобы хоть одна доска в нем не отставала. Прореха в заборе — это путь нелегала: в одну сторону это путь в неизведанный мир, в обратную — путь к спасению. Помня об этом, Петрович, просочившись на стройплощадку, счел за благо не удаляться от своего лаза, пока хорошенько не осмотрится.

А картина, открывшаяся глазу, впечатляла. В пыли и выхлопном чаду ворочались, кряхтели и взвизгивали машины. Там бульдозер клацал гусеницами, словно танк, — то задирая нос, то кланяясь, он ползал, срезая верхний мозолисто-черствый слой почвы. А там экскаватор, обливаясь черным масляным потом, рылся у земли в животе, — он доставал ковшом и складывал в кучу ее бурые влажные потроха. Экскаватор был так увлечен, что, казалось, рисковал свалиться в собственную яму. К нему опасливо подползали задом неуклюжие, громоздкие самосвалы-КрАЗы. Экскаватор щедро накладывал землю в подставленные кузова; КрАЗы вздрагивали и приседали, принимая свои многотонные порции, а потом, рыча и тужась, в клубах кто черного, кто голубого выхлопа отчаливали, освобождая место следующим. Переваливаясь на просевших рессорах, просыпая через борта излишки земли и выворачивая дыбом подстеленные бетонные плиты, КрАЗы с великим трудом выбирались со стройплощадки. И уже с улицы слышно было, как они, став на прочный асфальт, победно ревели и, будто сглатывая, раз за разом переключали скорости.

Но вот один из самосвалов, уже груженый, вместо того чтобы выехать за ворота, вдруг остановился — прямо напротив Петровича. Водитель, ударив плечом свою дверцу, открыл ее, спустил ноги на подножку и, недолго думая, спрыгнул с машины. Ступив на землю, он потянулся, огляделся… и обнаружил Петровича, прижавшегося к забору. Петрович приготовился дать деру, но водитель, повернувшись, шагнул к переднему колесу КрАЗа и с видимым удовольствием стал справлять на него малую нужду. Сделав дело, он передернул плечами и, даже не взглянув на Петровича, подался куда-то в сторону рабочих бытовок.

Так Петрович остался с машиной один на один. Незаглушенный, КрАЗ, подрагивая, бормотал что-то про себя и время от времени громко фыркал. Он был живой, и Петровича неодолимо влекло к нему — как живого к живому. Просто нельзя было удержаться от желания подобраться поближе к этому огромному существу, чтобы ощутить в его теле могучую пульсацию дизельной жизни. Между топливным баком КрАЗа и первым рядом задних колес, вздувшихся от непомерного груза, чернело широкое дыхало выхлопной трубы, — Петрович приставил к трубе ладошку и ощутил упругие толчки выхлопных газов. Рука быстро покрылась черными крапинами копоти; Петрович отнял ее и понюхал: запах был кисловатый, острый, возбуждающе-приятный.

Водитель появился неожиданно. Он увидел Петровича, и во рту его задвигалась папироса — эту папиросу он держал одними вытянутыми губами, что придавало его лицу пугающее щучье выражение.

— Стой! — Водитель крикнул, потому что Петрович мгновенно порхнул к спасительному лазу. — Стой, дурила, чего испугался?

Петрович оглянулся. Водитель не собирался его преследовать, — он стоял подле самосвала и махал рукой:

— Иди сюда, не бойся!

Испуг сменился недоумением, недоумение обернулось надеждой, от которой у Петровича закружилась голова…

Водитель улыбался:

— Давай, полезай в кабину.

Словно по щучьему веленью… Сердце Петровича чуть не выпрыгнуло из груди. Забыв осторожность, он бросился к машине, но от волнения сорвался с подножки и чуть не ударился об нее носом.

— Погоди, дай подсажу.

Водитель, ухватив под мышки, легко вознес Петровича на подножку, и тот проворно взобрался на водительское место. Водитель засмеялся:

— Что, сам рулить собрался? А права у тебя имеются?

Петрович поглупел на радостях, — вцепившись в руль, он непонимающе смотрел на водителя.

— Ну же, потеснись, дай дядьке сесть.

— Ага! — Петрович наконец догадался подвинуться.

Убранство кабины было под стать внешнему виду КрАЗа, и окраска здесь была такая же, как снаружи, — зеленовато-бурая. Петя объяснял, что поезда и машины красят таким цветом, чтобы они были незаметны с воздуха — тоже на случай прилета вражеских бомбардировщиков.

Поместившись за рулем, водитель захлопнул дверь (она оказалась внутри деревянная) и выплюнул в окно папиросу.

— Едем? — спросил он.

Петрович радостно кивнул.

— Добро… — Водитель перестал улыбаться и разом посерьезнел, принимаясь за работу. Он с усилием выжал педаль сцепления и дослал скорость; правая нога его решительно наступила на акселератор… и, меньше чем через секунду, мотор отреагировал низким клокочущим ревом. Гул, нарастая, заполнил кабину, и тело КРаЗа повело медленной судорогой. Мир качнулся в лобовом окне; чуть покосился горизонт большого, как степь, капота. Случайный булыжник яблочной косточкой стрельнул из-под колеса — поехали! Петровича кинуло на дверь, потом подбросило…

— Держись! — Водитель, налегая всем телом, энергично вращал баранку. — Сейчас на дорогу выйдем.

Миновав ворота стройки, КрАЗ преодолел еще метров пятнадцать колдобин и с клевком затормозил. Громко пискнули отпущенные пневмоклапаны. Впереди, под обрывом капота, текла проезжая улица, — жирные троллейбусы, разноцветные легковушки и всякая развозная городская мелочь двигались сплошным потоком слева направо, словно лед и шуга по вскрывшейся реке. Никто даже не думал притормозить, посторониться хотя бы из уважения, чтобы выпустить на дорогу груженый КрАЗ. Петрович крутил головой и ерзал, теряя терпение; водитель же напротив — спокойно закурил новую папиросу и опять стал похожим на щуку. Но вот светофор перегородил улицу невидимой плотиной, и КрАЗ под собственный восьмицилиндровый оркестр ступил наконец на асфальт. Дизель, уже не сдерживаясь, взял сокрушительное крещендо, и шоссе поползло навстречу машине. Но какой узкой показалась Петровичу проезжая часть! Дорога, набегая, словно падала сверху вниз в какую-то яму, скрытую за обрывом капота.

Не сбавляя тяги, КрАЗ катился все быстрее. Время от времени водитель, предварительно помешав рычагом в коробке передач, «втыкал» следующую скорость. Но Петрович отвлекся от действий водителя, — высунувшись в окно, он подставил лицо теплому ветру, все сильнее трепавшему его волосы. Он испытывал в эти минуты необыкновенный подъем чувств, а попросту говоря, был счастлив, насколько может быть счастлив человек. И никаких других желаний у него не было, кроме одного: ехать так как можно дольше.

«Ехать бы так всю свою жизнь!» — подумал Петрович и тут же дал себе клятву стать, когда вырастет, шофером. Приняв судьбоносное решение, он опять, но уже как прилежный ученик стал наблюдать за работой водителя. О, тот был мастер своего дела! Все члены водительского тела действовали автономно и в то же время согласованно: губы сосали папиросу, ноги, обутые в складчатые кирзачи, жали педали, толстопалые руки, двигаясь быстро и точно, управлялись одновременно с большим эбонитовым штурвалом и пляшущим в полу рычагом коробки передач. И огромный КрАЗ слушался водителя, как боевой слон своего погонщика.

Петрович понятия не имел, куда они едут, но водитель был взрослый человек, и к тому же на работе, — разумеется, он хорошо знал свой маршрут. С ревом и чадом пробежавшись по 2-й Продольной, КрАЗ притормозил и свернул на улицу поменьше; с улицы поменьше он уже с трудом поворотил в тесный переулок и стал пробираться между домами, окуривая палисадники сизым выхлопом. Близкие стены возвращали ушам сдержанное бормотание мотора, лязг кузовных опор и рессорный скрип, так что Петровичу казалось, что рядом с их машиной идет еще одна. Но вот переулок кончился, и с ним вместе кончились пятиэтажки; дальше начинался частный сектор. Снова КрАЗ стал переваливаться с боку на бок, и снова водителю пришлось попотеть, орудуя рулем по— и против часовой стрелки. При этом он что-то высматривал, считая вслух разномастные избушки, прятавшиеся в садиках за деревьями. Наконец он воскликнул:

— Ага! — и, осадив КрАЗ, трижды оглушительно просигналил.

С разных сторон к машине бросились разноцветные собачонки, но их тут же накрыло тучей пыли, догнавшей самосвал. Когда пыль немного осела, Петрович увидел, перед машиной дядьку в майке и таких же кирзачах, как у водителя. Окруженный лающей сворой, дядька, размахивая руками, показывал в направлении участка с разобранным штакетником.

— Сам вижу, — насмешливо проборомотал водитель. — Регулировщик нашелся.

КрАЗ выдохнул толстое облако дыма и принялся под аккомпанемент собачьего лая маневрировать. Смяв пару заведомо обреченных кустов, он задом въехал на участок и, утопая скатами в рыхлой почве, продолжал пятиться. Петрович вертелся на своем сиденье, — он тревожился оттого, что водитель, как ему казалось, совсем не глядел, куда едет. Но Петрович ошибался; водитель, контролируя движение с помощью бокового зеркала, остановил машину точно на краю небольшого оврага, ограничивавшего участок с тыла. Затем он с треском покачал рычагом стояночного тормоза и только после этого, выбив плечом свою дверцу, выбрался на подножку.

— Ну как, нормально? — спросил он у дядьки в майке.

— Нормально, давай! — прокричал тот в ответ и замахал руками в сторону оврага.

— Сейчас дадим. — Водитель подмигнул Петровичу и дернул рычаг гидропривода.

Стоя на месте, КрАЗ взревел, понатужился; тело его содрогнулось. Сзади что-то громко заскрипело, и нос машины приподнялся. Петрович взобрался коленями на сиденье и стал смотреть в небольшое запыленное оконце, устроенное в затылке кабины. На глазах его к небу вздымался огромный ковш, подпираемый блестящим и гладким металлическим штоком. Сила в этом штоке была необыкновенная: он один поднимал двенадцатитонный кузов. Когда угол наклона достиг критического значения и передний мост самосвала чуть что не завис в воздухе, — тогда в кузове раздалось шуршание, перешедшее в грохот, и облегченный КрАЗ плюхнулся передком обратно наземь, загремев всем, что только могло в нем загреметь. Часть, взятая у земли в одном месте, воссоединилась с ней в другом, и при этом едва не погребла дядьку в майке.

Снова дернув рычаг, водитель дал кузову обратный ход, а сам, спрыгнув с подножки, направился к хозяину. Между ними произошел разговор, понятный даже Петровичу.

— Пять, — сказал водитель и для ясности показал дядьке растопыренную пятерню.

Тот, загородясь руками, помотал головой:

— Три! — и тоже, будто глухому, выставил три пальца.

Водитель выплюнул папиросу и выругался так крепко, что Петровича проняла гордость: знай наших! Крыть дядьке в майке, похоже, было нечем, и в итоге недолгого препирательства синяя бумажка отправилась в карман промасленных шоферских штанов.

— Еще на три ездки сладились, — сообщил водитель, залезая в кабину. Он обращался к Петровичу уже как к своему.

Петрович тоже перестал робеть и всю обратную дорогу расспрашивал, для чего предназначены те или иные выключатели и лампочки на приборной доске. Интерес у него был не праздный — Петрович сообщил водителю, что сам со временем непременно станет шофером.

— Ага, — согласился тот, — дело хорошее. Смотри-ка: четыре ходки — и два червонца. Детишкам на молочишко…

Так они вернулись к Дворцу культуры. В воротах стройки водитель остановил машину.

— Ну, брат, вылезай, — сказал он.

Для Петровича эти слова прозвучали, как удар грома.

— Ты чего? — удивился водитель.

Петрович забился в угол кабины; в глазах у него выступили слезы.

Водитель засмеялся:

— Эк надулся! Думаешь, прогоняю? Не бойся — ежели обождешь, опять поедем. А под погрузку тебе нельзя.

И все-таки ужасно не хотелось вылезать из машины. Петрович словно позабыл, каково это быть пешеходом, — сойдя на землю, он вдруг почувствовал себя маленьким и незащищенным. Скорее бы КрАЗ возвращался! Минуты потянулись в мучительном ожидании… Вот из ворот показалась зеленая взрыкивающая морда — похожая… но чужая, Петрович отличил по голосу. И водитель в самосвале сидел чужой, — он равнодушно покосился на Петровича и гуднул, чтобы тот не лез под колеса.

Вдруг кто-то хлопнул его по плечу. Петрович, вздрогнув от неожиданности, обернулся. Это был его одноклассник, Сашка Калашников.

— Здорово!

— Привет…

— Пошли на стройку позырим. Я тут один ход знаю.

Петрович покачал головой:

— Не хочу.

— Ну и дурак, — усмехнулся Сашка. — Торчи тут столбиком.

И Калашников ушел один искать свой «ход».

А минуту спустя из ворот наконец выкатился родимый КрАЗ.

— Полезай!

Петрович птицей взлетел на подножку и шмыгнул в кабину.

Да, это был определенно счастливый день для Петровича. Вместе с дядей Толей (так звали водителя) они сделали еще три ездки на частный сектор. Дядька в майке больше не спорил об оплате, а наоборот, еще впридачу подарил им дыню, которую экипаж съел прямо в кабине. Дыня была вкусная, но дядя Толя заявил, что это все-таки не еда, а надо пообедать по-настоящему. Что он имел в виду, выяснилось уже скоро, когда КрАЗ зарулил на стоянку перед шоферской столовой. То есть столовая-то была обычная городская, а шоферской она стала благодаря просторной площадке неподалеку, удобной для больших машин. Когда КрАЗ въехал на эту площадку, там уже было много грузовиков разных пород, — словно лошади у коновязи, они смирно дожидались своих хозяев. Поставив КрАЗ на свободное место, дядя Толя заглушил мотор, и они с Петровичем спешились, с удовольствием разминая затекшие ноги.

— Пойдем, брат, пошамаем. — Дяди-Толина рука легла Петровичу на загривок. — Мы с тобой заработали.

Войдя в столовую, Петрович поначалу растерялся: за столиками сидели одни мужчины. Лысые и лохматые, пожилые и молодые — все они были разные, но чем-то неуловимо похожие друг на друга и на дядю Толю. К тому же все они были между собой знакомы. Мужчины лопали прямо с подносов, успевая при этом громко разговаривать и хохотать.

— Здорово, Толян!.. Привет самосвалам! — послышалось с разных сторон, едва они вошли. — Пацан-то твой, что ли? Сажай его к нам, пусть место займет.

Дядя Толя усадил Петровича к столу, который вот-вот должен был освободиться, а сам отправился на раздачу. Мужчины за столом уже дохлебывали чай, попутно полоща им рты, поковыривали спичками в зубах и с любопытством посматривали на Петровича.

— Как звать тебя, парень?

— Гоша, — смущаясь ответил он.

— Стало быть, Георгий… Ну бывай, Георгий Анатольевич.

И компания, с шумом поднявшись из-за стола, подалась к выходу.

— Петрович я, — пробормотал Петрович, но они уже не расслышали.

А вскоре объявился дядя Толя: за две «ходки» он доставил на двух подносах обед — себе и напарнику. Взглянув на подносы, Петрович обрадовался:

— Котлеты!

Действительно, на второе им полагались котлеты с «рожками», политые жидким желтоватым соусом. Петрович знал, как вкусны столовские котлеты — знал потому, что когда-то они с Петей угощались этим деликатесом во время своих долгих прогулок-путешествий по городу.

— Но сперва борщ, — предупредил дядя Толя.

Что ж, борщ так борщ. Петрович запустил алюминиевую ложку в свекольную воду и подцепил приличных размеров капустный лист. Борщ оказался тоже отменно вкусным. Пусть от подноса припахивало мокрой тряпкой, пусть дядя Толя жевал, не закрывая рта, и хлюпал, и даже громко по-извозчичьи чмокал — пусть. Ничто не портило Петровичу аппетита, и ни на что несмотря, обед был замечательный — один из лучших в его жизни.

За трапезой напарники порядком вспотели, поэтому по окончании ее, когда они убрали за собой посуду и вышли из столовой, им было особенно приятно подставить лица летнему городскому сквознячку.

— Давай покурим, пока в животе не уляжется, — предложил дядя Толя.

Они уселись на бетонном блоке, валявшемся у края автомобильной площадки. Грузовики отъезжали; на смену им подкатывали другие. Шоферы выпрыгивали из кабин, махали приветственно дяде Толе и шли обедать. Светило солнце.

— Хорошо! — с чувством констатировал дядя Толя и выпустил длинную струю дыма.

Петрович кивнул, погруженный в какие-то размышления.

— Дядя Толя, — неожиданно спросил он, — вы не видели такой фильм… там один шофер сажает в машину одного мальчика?

— Может, видел; и чего?

— Ну, шофер и говорит ему: «Я твой папка». Этот мальчик был сирота.

Дядя Толя покосился на Петровича:

— И чего?

— Ничего, просто я вспомнил.

Дядя Толя усмехнулся:

— В кино, брат, всякое случается… — Он бросил окурок на землю и наступил на него сапогом. — Однако хорош нам с тобой прохлаждаться — как думаешь? Пора заводиться.

И снова КрАЗ выкатился на проезжую улицу, хотя правильнее было бы сказать — втиснулся в нее. Эта улица, по которой самосвал совершал свои ходки, называлась 2-я Продольная, то есть по сути названия не имела. Назначение ее в городе было хозяйственное, и в разгар трудового дня из-за обилия движущихся по ней машин она действительно напоминала реку, только берега ее утопали не в зелени, а в пыли и выхлопных газах. По краям проезжей части течение улицы становилось медленнее — здесь тянулись тихоходные толстобрюхие троллейбусы и автобусы. Именно сюда, в крайний правый ряд, угодил, выбравшись со стоянки, КрАЗ и уже долгое время плелся в хвосте одного и того же автобуса, не имея возможности его обогнать. С виду весьма пожилой, автобус этот был львовского производства — с задним расположением мотора и широким воздухозаборником, словно зачесанным снизу на затылок; тащился он явно из последних сил, отчаянно хватая воздух вентилятором, кашляя и горько чадя. Когда автобус делал остановку, вставал и КрАЗ, с тяжким пневматическим вздохом утыкаясь ему в спину. Дядя Толя, обратившись в щуку, невозмутимо покуривал — он выжидал удобного момента для рывка. Петрович, подавляя приступы нетерпения, от нечего делать наблюдал за посадкой и высадкой пассажиров. Эти пассажиры — дневные — отличались от утренних и вечерних как возрастом, так и габаритами. Здесь были женщины такие толстые, что если они входили в автобус через задние двери, то из передних кто-нибудь выпадал; здесь были ручные младенцы, похожие на тряпичных кукол, и были старички, бравшие когда-то города, а теперь неспособные самостоятельно одолеть ступеньку. Только крепких, сильных мужчин и женщин мало было среди этой публики. Оно и понятно: крепкие и сильные днем работали, а если бы они не работали, то не бежали бы машины по городским улицам, не строились бы дома и не дымили бы заводы.

Старый ЛАЗ задыхался, но полз, вычерпывая раз за разом свой нестроевой контингент. Люди воодушевлялись с его прибытием, скучивались, облепляли узкие двери, — всем не терпелось поскорее стать пассажирами. Но были и исключения; например, тот мужчина на лавочке под расписанием, который не принял участия в штурме, а так и остался сидеть, равнодушно покуривая. На мужчине были солнечные очки и такая же рубашка с пальмами, какую, помнилось, носил Петя… и курил он как-то похоже… Автобус уже отвалил от остановки, уже КрАЗ тронулся вслед за ним, когда Петровича пронзила запоздалая догадка.

— Стойте! — встрепенулся он. — Дядя Толя, остановите!

КрАЗ вильнул.

— Что случилось, малый? До ветру захотел?

— Нет, но мне надо! Остановите, пожалуйста… — В голосе Петровича звучала такая мольба, что дядя Толя послушно затормозил.

— Эй, ты что в самом деле? Какая тебя муха…

Петрович забормотал горячо и сбивчиво, что ему надо выйти… очень-очень надо, и что дяде Толе не о чем беспокоиться, потому что Петрович отлично знает, как отсюда добраться до дому.

— Да как же я тебя в город высажу… — покачал головой дядя Толя, но, увидев, что Петрович вот-вот заплачет, сам отпер ему дверцу.

— Ну дела… — Он усмехнулся. — А я-то хотел тебя усыновить… Постой… — Дядя Толя сунул руку в карман и вытащил мятый рубль: — Возьми-ка, брат, на дорожку.

Спрыгнув на землю, Петрович припустил было назад, в сторону автобусной остановки, но, услышав, как взревел за его спиной дизель, обернулся. Он помахал рукой отъезжающему КрАЗу, и тот гуднул ему в ответ.

Мужчина в черных очках по-прежнему курил на лавочке. Сомнение шевельнулось в Петровиче при виде этих очков, но тут же растаяло: ошибки быть не могло.

— Здравствуй. — Голос Петровича внезапно сел.

Мужчина вздрогнул, посмотрел направо, налево и только потом прямо перед собой.

— Приве-ет… — пробормотал он, и очки не скрыли его изумления. — Ты что здесь делаешь?

— Я?.. Я гуляю… А ты?

Петя ответил не сразу:

— Я тоже.

Он снял свои очки и повесил на груди, но Петрович отчего-то засмущался его глаз и сел рядом с ним на лавочку.

Пришел очередной автобус — на этот раз ликинский — и забрал очередную порцию пассажиров.

— Что будем делать? — спросил Петя.

Петрович пожал плечами:

— Не знаю… Давай куда-нибудь пойдем.

— И куда же ты предлагаешь? — Петя грустно усмехнулся.

— Я предлагаю… — Петрович наконец отважился дотронуться до его руки, — я предлагаю — домой.