Петрович

Зайончковский Олег Викторович

Часть четвертая

 

 

Павильон

— Ваша история, Георгий Петрович, банальна. Если хотите, я могу продолжить ее в обе стороны.

— Не хочу.

— И все-таки… какого лешего вам понадобилось поступать в художественное училище? Вы ведь совершенно не готовы.

— Угу… Они мне так и сказали.

— Ну вот. Стоило вам ехать за тысячу километров, чтобы это услышать. Вы же не Фрося Бурлакова, должны бы сами понимать.

— Фрося Бурлакова поступила, между прочим. А у меня прадедушка в этом училище преподавал.

— Как трогательно.

— Да нет… просто Ирина считает, что у меня к рисованию наследственные задатки.

Станислав Адольфович иронически хмыкнул:

— Я, простите, не знаю, кто такая Ирина, но к рисованию у вас задатков не больше, чем к чему-либо другому.

— Или не меньше — Петрович насупился.

— Ну-ну, я не хотел вас обидеть. Только мне непонятно… вот выставили вас из училища с вашими, с позволения сказать, работами. Почему же вы сразу не отправились восвояси, на волжские берега? Кой черт занес вас в этот павильон? — Станислав Адольфович обвел взглядом свое пыльное царство с огромным столом-плазом посередине.

— А что я там забыл? — усмехнулся Петрович. Он посмотрел в мутное окно павильона, к которому снаружи лип московский мелкий дождик, и покачал ногой. — Нет, правда… Тетя Таня говорит, что еще не все потеряно.

— Тетя Таня?

— Ну да; я же вам говорил, что живу у тети Тани. Она считает, что если я уеду к себе, то буду весь год бить баклуши, а потом загремлю в армию. Она архитектор в Моспроекте.

— И что же — тетя полагает, что у нас вы занимаетесь делом?

— Не знаю… Она считает, что здесь я приобщаюсь к цивилизации.

Станислав Адольфович рассмеялся своим несколько дребезжащим смехом:

— Вот как… Но почему она не приобщает вас к цивилизации у себя в Моспроекте?

Петрович пожал плечами:

— Наверное, не хочет из-за меня краснеть… И потом она говорит, что дизайн мне ближе по профилю.

— О да, дизайн — это ваш профиль…

Станислав Адольфович понюхал у себя в стакане, сделал маленький глоток и вернул стакан в подстаканник.

— Ваша тетя нашла, куда вас пристроить… Однако я бы все-таки отправил вас домой.

Петрович улыбнулся:

— Но вы не моя тетя.

— Да, я не ваша тетя, — согласился Станислав Адольфович. — Но я обязан приобщать вас к цивилизации, хотя бы по должности. Например, замечаю вам, что вино вы пьете залпом, как пролетарии из макетного цеха, а это между тем настоящее божоле. Вас угощать неинтересно.

Петрович покачал ногой. Вино легко возгонялось в молодом теле, выделяя законсервированное солнечное тепло и философскую энергию. Но философствовать с премудрым Станиславом Адольфовичем было рискованно, и потому Петрович дожидался прибытия остальных обитателей павильона.

Павильон №44 Выставки достижений народного хозяйства был примечателен тем, что экспонаты его не оставались в нем ночевать, а разъезжались каждый вечер кто куда. Например, Станислав Адольфович ежевечерне мигрировал в один из центральных московских переулков, в свою недавно обретенную чудесную четырехкомнатную квартиру. До Петровича доходили сплетни, будто вся сознательная жизнь его прошла в бесконечной череде квартирных обменов. Зато теперь, когда главная цель была достигнута, Станислав Адольфович остаток своих дней посвящал проекту очень интересной люстры для гостиной.

Где и в какие футляры укладывались на ночь другие дневные жители павильона — этим Петрович не особенно интересовался. Знал он только, что дальше всех забирался художник Авакян. Карен Артаваздович проживал за городом и вообще за пределами цивилизации — в районе каких-то Белых Столбов, что находятся к югу от реки Пахры.

Между тем времени было десять часов с хвостиком. За стеной уже слышались голоса и хлопанье вытряхиваемых мокрых одежд — это подтягивались на службу соседи: отдел пропаганды технической эстетики. Петрович расплел ноги, выбрался из кресла и потянулся.

— Пойду покурю.

Курилка была устроена в застекленных сенях парадного, никогда не отпиравшегося входа. Здесь Петрович нашел фотографа, Сашу Юсупова, кивнувшего ему довольно безразлично. Саша носил трижды простроченные джинсы «Дабл Райфл» и сигареты употреблял американские, сгоравшие в несколько затяжек.

Помолчав с Юсуповым, Петрович вернулся к себе и снова занял кресло подле Станислава Адольфовича. Комната с плазом так и не пополнилась сотрудниками, поэтому оставалось лишь созерцать ее знакомый, давно приевшийся интерьер. Тут стояли два кульмана, крытые пожелтевшим ватманом, и большой шкаф с бумагами, служивший пьедесталом пластилиновому, серому от пыли макету трактора. Стены комнаты сплошь были увешаны планшетами с изображениями разных дорожных машин, выполненными в романтически-голубоватых тонах. Машины эти никогда не работали на дорогах; они ездили только на выставки художественного конструирования, но и то — в виде пластилиновых или пенопластовых макетов. Вернувшись с выставок, они миновали стадию железного воплощения и делались сразу достоянием истории отечественного дизайна.

В одиннадцать Станислав Адольфович оторвался от эскизов своей люстры и обвел комнату глазами.

— Странно… — пробормотал он. — Наверное, у Олега опять сбежала собака.

— Очень может быть, — согласился Петрович.

Олег Михайлович, художник-макетчик, был хозяином дога по имени Карл, но хозяином только формально. На самом деле он находился в полной зависимости и от пса, и от супруги, и даже от своего старого трофейного «Опеля», давно безвыездно стоявшего в гараже. Но супругу и «Опель» хотя бы не приходилось ловить по всем Черемушкам, а с Карлом такое случалось довольно часто.

Станислав Адольфович побарабанил пальцами по столу.

— Странно, странно… — повторил он, но в голосе его не слышалось особенного удивления.

Изумиться ему пришлось в следующую минуту, когда дверь в комнату приотворилась, и на пороге… Нет, никто не переступил порога: в образовавшуюся щель сначала просунулась голова, отороченная снизу густейшей черной бородой. Борода подвигалась, и где-то в вороном волосе сахаром блеснули зубы.

— Всем привет!

Карие глаза Авакяна из-под мохнатых бровей лучились робко и ласково. Следя на полу необыкновенно грязными ботинками, он бочком стал пробираться на свое место и, как всегда, зацепился сумкой за угол плаза.

— Прошу прощения…

Станислав Адольфович откинулся на стуле:

— Нет слов, Карен! Сегодня вы побили все рекорды.

Действительно, обычно Авакян не появлялся раньше полудня.

— Сам удивляюсь, — улыбнулся застенчиво Карен Артаваздович. — Сегодня почему-то меня в метро не проверяли.

Это был год, когда в метро проверяли документы у всех «армян» — то есть у «лиц» с соответствующей внешностью. Но и с несоответствующей — тоже иногда проверяли. Так однажды попался Петрович и — разумеется — без документов. Милиционеры из своего подземного отделения позвонили Станиславу Адольфовичу, и тому пришлось поручиться за юношу именем Технической эстетики.

Водная преграда в виде реки Пахры, идентификация личности в метро — это были еще не все трудности, с которыми сталкивался Карен Артаваздович по дороге на службу. Последнее препятствие представлял собой забор, ограждавший ВДНХ по периметру. Забор был не слишком неприступен, но грязен и изобиловал торчащими деталями, часто портившими штаны; к тому же сигать через него Авакяну мешала его медвежья комплекция. Почему, имея служебный пропуск, художник предпочитал такой сложный способ проникновения, можно было только гадать.

Зато уж добравшись до рабочего места, Авакян предавался деятельности на все 125 рублей оклада. Вновь и вновь на казенный ватман натекали долгие, туманные акварельные полосы: коричневые, зеленые, тревожно-багряные. Петрович подозревал, что Карен вдохновлялся ежедневными видами из окон своей электрички. Лист за листом ложились справа и слева от Карена, сохли, падали на пол, чтобы вечером всем отправиться в корзину для использованных бумаг. Никто в течение дня не посягал на Авакяново творческое уединение, разве что иногда Петрович, но его извиняла молодость лет.

И теперь Петрович двинулся было вслед за Кареном Артаваздовичем, но… в это время в дверях послышалось знакомое то ли покашливание, то ли посмеивание:

— Кхе-кхе…

Митрохин вошел в комнату, подталкивая перед собой Ниночку, сердитую и смущенную.

— Смелее, девушка, я прикрываю вас с тыла. — Он дал ей легкого шлепка.

— Здравствуйте, — пролепетала Ниночка и, не оглядываясь, ударила Митрохина по руке.

— Морнинг, господа!.. Кхе-кхе… Привет, вундеркинд из Поволжья.

— Привет, парашютист, — сурово отозвался Петрович. — Что так поздно сегодня? Затяжным прыгали?

— А это не твое дело, как мы прыгали… правда, Ниночка?

— Отстаньте наконец, — огрызнулась девушка уже из-за шкафа.

Федор Васильевич Митрохин и вправду был когда-то парашютистом и воздушным десантником, но давно уже чудесным образом спланировал «в дизайн». Теперь вот служебному провидению угодно было усадить их нос к носу с Ниночкой за двумя сомкнутыми столами. Как павильон №44 представлял собой чужеведомственный островок на выставочной территории, так и эти два стола были своего рода островком в комнате с плазом. Митрохин и Ниночка числились не в группе дорожной техники, а в отделе пропаганды технической эстетики. Однако островок их не был похож на мирный оазис, — больше он напоминал разделенный Кипр, где две общины противостояли друг другу столь же непримиримо, сколь и безнадежно. Лед и пламень — коллеги сражались ежедневно, до истечения угольных слез на Ниночкины щеки. Они воевали и поверх столов, и под ними. Под столами особенно, потому что там Ниночка держала тепловентилятор, которым согревала свои вечно зябнувшие ноги. Но у Митрохина ноги не зябли, скорее наоборот, и потому он часто со злобой пинал задушливую машинку. А однажды, улучив момент, он сунул в прорезь вентилятора авторучку. Вентилятор, крякнув, подавился, и комната наполнилась вонью горелой пластмассы… Петрович помнил, как рыдала Ниночка: красиво, молча, стоя у окна с высоко поднятой головой, чтобы из глаз, по возможности, не вытекали слезы. Тогда даже тишайший Олег Михайлович не выдержал и сделал Митрохину замечание:

— Уж это, Федор, совсем не по-мужски, — пробормотал он, глядя в сторону. — Аппарат, он того… денег стоит…

Но десантники не сдаются.

— Это невозможно терпеть! — закричал Митрохин на всю комнату. — Я джентльмен, я не допущу, чтобы у меня ноги потели!.. Я… я ей валенки принесу. — И он закхекал в сторону Ниночки.

Петрович не знал, чью сторону ему в душе принять. Слов нет, Митрохин вел себя по-свински, однако Ниночка во многом сама была виновата. Почему вместо того, чтобы дать ему как следует сдачи, она лишь принимала позу актрисы Ермоловой с известной картины? И почему, в самом деле, она постоянно мерзла? Тетя Таня говорила: чтобы не мерзнуть в московском климате, надо есть больше мяса. Но Ниночка, наверное, мяса ела мало — она вообще питалась, как птичка. На обед она приносила два бутербродика с колбаской, правда, очень вкусной, но и то один из них частенько съедал Петрович… Тихая, словно мышка, Ниночка целыми днями старательно наклеивала на планшеты буквы из литрасетовской кассы. Петрович догадывался, за что недолюбливает ее парашютист Митрохин — за бескрылость.

Но, между прочим, в случае с вентилятором Ниночка проявила характер. Она отнесла аппарат в починку, а потом вернула его на прежнее место — под стол. Тогда Митрохин вынужден был перейти к диверсионной тактике. Однажды он где-то раздобыл пластиковый муляж, очень правдоподобно имитировавший кучку человеческих экскрементов, и подбросил его в ящик Ниночкиного стола. Найдя эту гадость, Ниночка вскрикнула, отшатнулась и побледнела, но затем все-таки распознала подделку. Она взяла псевдокучку бумажкой и выбросила в туалет, в поганое ведро, куда коллектив сливал чайные опивки. А Митрохину пришлось выуживать свой муляж из настоящих помоев.

Однако за этими проделками, за частым питьем чая с сахаром, которым Федор Васильевич всегда оглушительно хрустел, он успевал — возможно, единственный во всем павильоне — производить интеллектуальный продукт. Служба его и призвание состояли в написании красноречивых, но грамматически слабых статей для журнала «Техническая эстетика». Но активная натура Митрохина требовала еще более полного раскрытия, поэтому «без отрыва от производства» он овладевал вторым высшим образованием — в какой-то ленинградской заочной Академии искусств для бывших десантников.

Вообще занятный тип был Федор Васильевич. Тяга к цивилизации у него была чрезвычайная. Петровича изумляло, что этот немолодой на его взгляд, во всяком случае, взрослый мужчина добровольно посещает уроки английского языка и сольфеджио. Как давалась ему английская грамматика, неизвестно — может быть, даже лучше русской; но музыка… музыка, точно, — ложилась Митрохину на душу. Петрович чувствовал, что Федор Васильевич не просто пижонит, когда со вкусом произносит имена: Букстехуде, Малер… Как же это случилось? Когда вдруг в десантнике пробудилась такая тяга к духовности? Может быть, однажды парашют у него не раскрылся, и, шлепнувшись оземь, услышал Митрохин это странное: «Бук-стехуде»?

При всем том большеносое лицо Федора Васильевича напоминало чем-то куклу Петрушку. Он пил чай вприкуску, в отсутствие дам выражался не всегда цензурно, а когда, как сегодня, бывал в хорошем настроении, то любил грубовато пошутить.

— А что, юноша… — Встряхнув мокрый плащ, Митрохин подмигнул Петровичу. — Что, если тебе в Москве жениться? И горели твои волжские степи…

Он повесил плащ на плечики и, задрав ногу на плаз, стал протирать ботинок сухой тряпкой. Как все старые холостяки и бывшие военные, Митрохин проявлял повышенную заботу о своей обуви.

— Я серьезно, — продолжил он и покхекал. — Вон сидит девушка — незамужняя и с московской пропиской. Лови свой шанс.

— Ваша очередная глупость, — отозвалась из-за шкафа Ниночка.

— Но почему бы… — Станислав Адольфович поднял взгляд, — почему бы вам самому не жениться на Ниночке? Тогда бы вы могли воевать с ней на законных основаниях.

Митрохин закончил со вторым ботинком.

— Во-первых, мне не нужна московская прописка. А во-вторых… — он удовлетворенно притопнул ногой, — во-вторых, я сегодня с утра уже имел удовольствие жениться.

— Шутите, Федор Васильевич.

— Такими вещами не шутят, Станислав Адольфович. Могу свидетельство показать.

Ниночка за шкафом почему-то хихикнула, и в комнате стало тихо.

И снова Ниночка подала голос:

— Где же шампанское, товарищ Митрохин?

Федор Васильевич наконец расплылся в улыбке:

— Будет. Будет шампанское, будут и конфеты… А с вами… — он заглянул за шкаф, — с вами, коллега, я собираюсь заключить перемирие.

— Почему же не мир?

— А это мы посмотрим, как сложится у меня медовый месяц, — ответил Митрохин и покхекал.

Весть о митрохинском бракосочетании мигом облетела павильон. Вскоре откуда-то действительно появилось шампанское и несколько коробок конфет «ассорти». В комнату с плазом потянулись «пропагандисты», всяк со своей чашкой или стаканом. Некоторые ради приличия извинялись перед Станиславом Адольфовичем, но большинство не обращало внимания ни на него, ни тем более на Карена с Петровичем.

В помещении сделалось шумно, потому что гости прибывали все в приподнято-говорливом настроении. И лишь один человек вошел без приветственного возгласа — это был глубоко опоздавший Олег Михайлович. Окинув собрание недоуменным взором, он растерянно покивал на разные стороны, а потом протиснулся в угол на свое рабочее место и там затих.

Тем временем в комнате собралось почти все население павильона. Даже явил свою гигантскую фигуру Пал Палыч Тамбовский, которого здесь не видели уже с неделю. Между прочим, Пал Палыч был по должности руководителем группы дорожной техники, то есть приходился начальником даже Станиславу Адольфовичу. О нем в институте ходили легенды как о гениальном конструкторе, но Петрович, кроме башенного роста и географической фамилии, не находил в Пал Палыче ничего примечательного. Кроме того, Тамбовский страдал алкоголизмом и на работе показывался чрезвычайно редко.

Пить предполагалось «а-ля фуршет». Собравшиеся густо облепили к делу прислужившийся плаз. Уже оковы сняты были с бутылочных горлышек, и только большие мужские пальцы удерживали пробки от преждевременного салюта, уже с чьих-то уст готова была слететь первая здравица… Но тут дверь снова отворилась, и в комнату вошел Протопопов.

— Какая честь! — воскликнул Митрохин и иронически закхекал.

Впрочем, было заметно, что он и вправду польщен визитом. Теоретик Протопопов считался в дизайнерских кругах признанным мэтром.

— Что ты, Феденька, какая там честь, — Протопопов не улыбнулся. — Просто услыхал про твои похороны и зашел… э-э… чтобы в гроб тебе плюнуть.

«Публика» на его слова осуждающе загудела, но теоретик хладнокровно пояснил:

— Жениться, коллега, — значит заживо себя похоронить. Это доказано эмпирически.

Петрович припомнил кое-какие слухи, ходившие в институте насчет протопоповских любовных предпочтений. В комнате повисло было неловкое молчание, но его разрядила бойкая Лидия Ильинична:

— Помереть, может, не помрет, — заметила она громко, — зато под юбки лазить перестанет!

Эта шутка понравилась, и под общий смех шампанское наконец полилось в стаканы и чашки.

До сих пор Петрович наблюдал за происходящим со своего места, из-за кульмана, но Митрохин нашел его глазами и позвал:

— Что же ты, вундеркинд? Давай к столу.

Петрович покосился на Станислава Адольфовича и, не получив формального запрещения, счел себя вправе присоединиться к «фуршету».

Шампанское быстро развязало языки, и на Федора Васильевича посыпались всевозможные пожелания и напутствия. Очень смешно выступил Тчанников, администратор, заглазно именовавшийся, конечно, Чайником. Этот Чайник, весьма уже пожилой краснолицый дядька, носил когда-то большие погоны и лично знался с министром Абакумовым. Но потом он попал под колесо истории, был разжалован и докатился до того, что в преклонном своем возрасте вынужден был подвизаться в абсолютно непрофильном для себя учреждении. Впрочем, слово «дизайн» он любил, как непонятное для непосвященных, и себя, довольно удачно, называл «дизавром». Говорили, что благодаря своим, еще не повымершим, связям он приносил немалую пользу делу художественного конструирования.

Так вот, этот Тчанников взял слово:

— Ты, Федор, не слушай этого длинноносого, — он ткнул пальцем в Протопопова. — Ты человек военный, и я человек военный — ты слушай меня. Главное — чтобы баба не баловaла. Лично я своих жен вo как держал, и всех похоронил. А нас никто не похоронит, пока мы сами не помрем… Слышь, ты? — Он повернулся к Протопопову. — Мы еще сами тебе в гроб плюнем!

Было и другие речи — смешные, не очень смешные и такие, которых Петрович попросту не расслышал. Но он смеялся вместе со всеми. Шампанское в его крови браталось с остатками утреннего божоле.

Однако «фуршетом» в павильоне эта свадьба без невесты не ограничилась. У Митрохина нашлись еще деньги, отложенные, как он сказал, «на черный день», и он пригласил желающих в шашлычную «Восток». Быстро составился коллектив энтузиастов, возглавил который, разумеется, Пал Палыч Тамбовский.

— Дранг нах Остен! — проревел он пароходным голосом.

Петровичу тоже хотелось пойти в шашлычную, но попытка отпроситься у Станислава Адольфовича успеха не имела.

Гости схлынули, оставив после себя плаз, мокрый от шампанского, и пустые конфетные коробки. Комната вновь обрела свой привычный облик и тишину. Карен выглянул из укрытия и, убедившись, что посторонние ушли, облегченно вздохнул. Из угла, где сидел Олег Михайлович, потянуло ацетоном. Макетчик промывал и бальзамировал свой «Опель», принося его на работу по частям, в виде металлических препаратов. Сослуживцы предались обычным своим занятиям, и лишь Петрович решительно не знал, как себя остудить. Когда Станислав Адольфович вторично попросил его не скрипеть стулом, он со вздохом встал и вышел из комнаты.

В отделе пропаганды остались только пустые столы да одиноко вязавшая Юлия Анатольевна, вся покрытая веснушками по причине беременности. Даже не попытавшись завязать с ней разговор, Петрович проследовал в сени-курилку. Там по-прежнему дождь слюнявил снаружи стекла запертых дверей. Он словно просился в павильон — с вялым упорством нищего или сумасшедшего.

Эта московская осенняя затяжная непогода была непривычна южанину. Казалось странным, что дождь может идти сам по себе, в то время как город продолжает жить своей обыденной жизнью. Петрович вспомнил, как, бывало, ждала, как жадно глотала влагу родимая приволжская супесь, — и вздохнул.

— Привет.

Вздрогнув от неожиданности, Петрович обернулся. Это был Юсупов.

— Привет, но мы уже виделись.

— Разве?

Фотограф высек огонь из хромированной зажигалки и прикурил.

— Что же ты не на свадьбе? — спросил он с усмешкой. — Не позвали?

Петрович смущенно кашлянул:

— Нет… я сам не пошел.

— Да-да… — Юсупов, похоже, не поверил.

— А вы, Саша… вы почему с ними не пошли?

— Я-то?.. — Фотограф по-рыбьи бездыханно выпустил изо рта дым. — Я не пошел, потому что мне и здесь надоел этот паноптикум.

Больше они ни о чем не говорили. Американская сигарета финишировала первой, и Юсупов ушел.

Петрович бросил свой окурок в ведро, еще раз посмотрел на дождик и поплелся назад, в комнату с плазом. Здесь все было по-прежнему: Станислав Адольфовович, Карен и Олег Михайлович тихо трудились на своих местах. Прикинув, кому из них составить компанию, Петрович выбрал Олега Михайловича. Как собеседник, макетчик устраивал Петровича тем, что никогда над ним не подтрунивал и даже на явные его глупости отвечал обычно лишь отеческой мягкой улыбкой.

Но сегодня Петрович совершил ошибку. Будучи сам слегка на взводе, он не заметил, что Олег Михайлович нынче не в себе.

— Можно?

Не дожидаясь позволения, он подсел к макетчику, колдовавшему в парах ацетона над анатомированным карбюратором, и непринужденно заложил ногу на ногу.

— Что же, Олег Михайлович, вы не приняли участия? Нехорошо…

Помолчав, макетчик ответил бесцветным голосом:

— Так… Настроения нет.

— Зря, зря…

Петрович покачал ногой и вдруг по-митрохински закхекал:

— А Федя-то, Федя разгулялся!

— Федор Васильевич, — поправил Олег Михайлович.

— Ну да… А этот-то, Протопопов… вы видели? У него кальсоны фиолетовые! Просто паноптикум какой-то…

Макетчик уронил на стол детальку, бывшую у него в руках, и поднял глаза, сильно увеличенные очками. Петрович увидел, что лицо его багровеет.

— По-моему, Георгий, вы маленький мерзавец, — сказал Олег Михайлович негромко.

— Что?.. Как вы сказали? — Петрович помертвел.

— Я сказал то, что сказал. — Голос макетчика креп. — Я давно заметил, что вы нас изучаете… но кто дал вам право? Кто мы вам — насекомые?.. мертвые души?

— Олег, Олег!.. — Станислав Адольфович в другом конце комнаты громыхнул стулом.

— Ну устрой нам похороны, щенок! — закричал вдруг Олег Михайлович.

Руки у него заходили ходуном, и на губах показалась пенка; тело его поехало со стула. Но Станислав Адольфович с Кареном были уже тут. Макетчику стали совать к носу ватку, смоченную ацетоном.

— Уйди!.. Пусть он уйдет… Не хочу разгрр… врр… — Изо рта Олега Михайловича понеслись нечленораздельные звуки, и у него начались судороги.

Станислав Адольфович махнул рукой, чтобы Петрович скрылся, но тот и так уже, струсив, прятался за кульман.

Припадок, впрочем, длился недолго. Вскоре Олег Михайлович перестал дергаться и затих, приходя в сознание. Когда дыхание его стало ровным, а взгляд осмысленным, его подняли и посадили на стул. Не говоря ни слова, Станислав Адольфович с Авакяном вернулись на свои места. В комнате воцарилась гнетущая тишина.

Петрович, убравшись за кульман, так там и сидел, впечатленный не столько припадком Олега Михайловича, сколько полученной от него неожиданной и незаслуженной выволочкой. Он был ошеломлен и обижен, как человек, которого покусала во дворе знакомая сто лет собака… Ну да, он позволил себе развязный, неприличный тон, но не ругать же его за это такими словами, не падать же на пол… Тем не менее стыд жег Петровича, и он обещал себе завтра же навсегда исчезнуть из проклятого павильона.

Спустя некоторое время Олег Михайлович в своем углу ожил. Молча, с угрюмым видом он собрал вещи, оделся — и, ни с кем не прощаясь, ушел.

И снова в комнате стало тихо, так тихо, что слышно было, как дождь постукивает в окна — словно кто-то ходил по стеклам маленькими коготками.

Очень, очень нескоро шевельнулся Станислав Адольфович. Он открыл тумбу своего стола и достал из нее недопитую бутылку божоле.

— Вам, Карен, не предлагаю, — сказал он, — вы у нас непьющий. А вы, Георгий Петрович, не хотите ли на посошок?

Петрович отозвался не сразу:

— Хочу.

— Ну так идите сюда… что вы там спрятались.

Несмело Петрович покинул свое убежище и пересел в кресло.

— А знаете, Олег в чем-то прав, — раздумчиво произнес Станислав Адольфович, наполняя стаканы.

Петрович покраснел:

— В том, что я мерзавец?

— Нет, конечно… — Станислав Адольфович усмехнулся. — Я имею в виду нас… паноптикум, как вы изволили выразиться. Конечно, мы тут можем показаться бездельниками, занимающимися чепухой, умничающими попусту… собственно, так оно и есть. Но ведь на все имеются причины… много причин, от нас не зависящих. Почему, к примеру, спивается Пал Палыч? Вы не подумайте, что я его оправдываю… но… вы понимаете, о чем я говорю?

— Понимаю, — пробормотал Петрович, глядя в пол. — Завтра я извинюсь.

— Что вы сказали?

— Завтра я извинюсь перед Олегом Михайловичем, — повторил Петрович и вздохнул.

— Вот и славно. — Станислав Адольфович улыбнулся. — Тогда, мой друг, пейте вино.

Таким образом, рабочий день завершился тем же божоле, с которого начался. В шесть часов с минутами Станислав Адольфович, Авакян и Петрович обесточили помещение и вышли под дождь в уже наступившие потемки. Карен с удовольствием затянулся свежим воздухом, попрощался и… сгинул в мокрых кустах, словно медведь. Станислав Адольфович, раскрывши зонт, отправился в вэдээнховский служебный распределитель за продуктами. А Петрович… Петрович прямым ходом двинулся в сторону Главных ворот.

Воздух в здешних аллеях действительно был приятный, несмотря на сырость; тут он не казался таким вязким, сгущенным до жидкого, как на городских проезжих улицах. Фонари, где были целы, горели, и в их свете последние, заплутавшие посетители искали, как выбраться с выставки. Где-то слышалось нетрезвое пение, но это не были дизайнеры, расходившиеся со свадьбы, а скорее всего какие-нибудь подгулявшие провинциалы.

Сегодня Петровичу повезло: он успел впрыгнуть в открытый вагон легкового выставочного «трамвайчика», который духом домчал его до проходной. Главный или Центральный вход-выход ВДНХ даже внешне напоминал плотину крупного гидроузла. Жизнь по разные его стороны текла с неодинаковой скоростью. Внутри выставки люди, подобно топляку в водохранилище, большей частью бесцельно и беспорядочно дрейфовали, прибиваясь случайно к островам павильонов. Однако, просочившись сквозь гребень могучих колонн в город, «топляк» тут же попадал в уличную стремнину и превращался в грозное таранное орудие. Людское движение здесь обретало цель и направление, и плохо приходилось тому, кто мешал этому движению. Пьяных и калек, стариков и растерянных провинциалов — всех их улица мела к обочине, выбрасывала на берег, где клевали носами нищие, терпеливые, как рыбаки, упорные, как московский дождик.

Но Петрович знал свой маневр, и он умел уже двигаться в ритме и темпе столичной улицы. Лавируя и перестраиваясь в плотном потоке людей, он держал курс на метро.

И вот оно показалось — здание, смахивавшее на вэдээнховский павильон, но поглощавшее посетителей в гораздо большем количестве. Конечно, никакой павильон не вместил бы такую прорву народа, но этот — он только декорировал собой глубокий косой тоннель, ведущий в московское подземелье. Туда-то, в тоннель, люди и сливались — будто дождевые стоки.

Из больших разверстых дверей на Петровича пахнyло нутряной резинной отрыжкой, а потом метро сделало вдох и всосало его в полость вестибюля. Здесь он временно утратил качества индивидуума. Тут люди прессовались в слитную массу и в гипнотическом оцепенении подвигались в сторону глоткой зиявшего тоннеля. Только на краю эскалатора люди отлеплялись друг от друга, — как оловянные солдатики, сметаемые со стола, они, шеренга за шеренгой, проваливались вниз. Пропуском на эскалатор служил обыкновенный рыжий пятак, но в час пик можно было проскочить и «зайцем». Толпа шла так густо, что даже чуткие фотоэлементы не могли различать составные человеческого фарша, — челюсти механического контролера вздрагивали, но схлопнуться не успевали.

Ступив на самоходную лестницу, Петрович сразу притерся к правому краю. А слева мимо него побежали граждане из числа особо нетерпеливых. Так бывает, когда на речном обрыве случается осыпь: некоторые камешки катятся быстрее других, обгоняют и перепрыгивают остальных, и все для того, чтобы первыми кануть в воду. Но Петрович никого не перепрыгивал. Эскалатор сам доставил его на подземную станцию, где, снова включив ноги, Петрович занял позицию на перроне.

Метро в Москве было что в доме подпол. Только здесь не крысы гонялись друг за дружкой, а голубые поезда с забавными трельяжами окошек спереди и сзади. Поезда эти были меньше настоящих, но производили несообразный оглушительный шум. Вот Петрович услышал приближающийся гул и протяжный скрежет, утончающийся до писка; волосы на его голове шевельнуло ветром… и метропоезд, блестя глазами, как тарантул, показался в норе тоннеля. Когда он остановился и открыл свои двери, пассажиры, собравшиеся на платформе, толкаясь и теснясь, ринулись в пустые вагоны. Этот штурм на конечной станции выглядел так же глупо, как героическое взятие окопов, покинутых неприятелем. Однако и Петрович не зевал: он в числе первых ворвался в вагон и занял место на выпуклом валком сиденье, тянувшемся вдоль стенки.

Путь предстоял неблизкий: с воем и грохотом, подо всем городом — туда, где ждали его котлеты с вермишелью и кастрюлька с тети-Таниным вермишелевым супом. И весь этот путь, точнее, подземную его часть Петровичу предстояло проделать боком. Странные были в метро вагоны: их создатели усадили пассажиров спинами к окнам, а лицами друг к другу. И странные здесь были пассажиры: ровным счетом ничего нельзя было прочитать на их лицах. Петровичу на память приходила детская шалость: поймав с Сережкой-мусорником двух кошек, они сажали их вот так же нос к носу между рам подъездного окна. Кошки, естественно, нервничали и принимались драться. А пассажиры метро почти никогда не дрались — они обладали удивительной способностью смотреть друг сквозь друга или вовсе смотреть, не видя. Казалось, на время поездки души их отлетали куда-то, и лишь пустые тела их согласно покачивались на вагонных диванчиках… Впрочем, это только казалось; стоило Петровичу, забыв осторожность, уставиться на своего визави, как лицо у того начинало оживать: подергивало щекой, хмурилось и принимало недовольное выражение.

Но сегодня Петрович уже получил урок воспитания. Сегодня он старался никого не рассматривать, сидел как все, уподобясь истукану, и так вошел в роль, что чуть не промахнул собственную остановку.

Он вышел из вагона на гулкой станции, куда менее людной, чем та, на которой садился. Свод ее и стены были свободны от архитектурных излишеств, — это означало, что Петрович заехал на московскую периферию. Все имеет свою периферию, даже столица; и как всякая другая, столичная периферия носила отпечаток некоторой домашности. Дежурный милиционер по-свойски перекликался с женщиной в униформе, прохаживавшейся по противоположному перрону. На скамье в центре зала гнулся набок нетрезвый гражданин, а рядом с ним шепталась о своем и кушала семечки возлюбленная молодая пара. На этой станции ни у кого не проверяли документы. Даже рыжему псу с отмороженными ушами — лицу беспаспортному и вовсе нечеловеческой национальности — позволялось крутиться здесь и обнюхивать сумки пассажиров.

Освободившись от Петровича, поезд снова взвыл моторами — октава за октавой вверх — и голубым суставчатым червем всосался в тоннель.

Если бы здесь сейчас оказалась коллега-Ниночка, она бы, наверное, нашла кусочек колбаски для рыжего попрошайки; но Петрович ограничился ободрительным подмигиванием. Пес в ответ пошевелил бровями и из благодарности за внимание сделал ему маленький эскорт — шагов в десять собачьих.

Вознесясь опять на земную поверхность, Петрович обнаружил там все тот же дождь. Из подсвеченной мглы, заменявшей городу небо, источался мелкий, но густой сеянец и медленно оседал на всем без разбора: на лицах людей, на машинах, на редких безлистых деревьях. Дома собирали воду крышами, карнизами, разными козырьками и заботливо целыми пригоршнями выливали за шиворот прохожим.

Это был типичный район новостроек, дурно принявшихся на подмосковных болотах и безвременно одряхлевших. Дома здесь стояли вразброс — большие, многоглазые, но фонари у их подножия давно отцвели. Правда, некоторые из них еще тлели загадочными фиолетовыми угольками, но большинство угасло совсем — честно и бесповоротно. Ослепшие улицы были чреваты неожиданными встречами: люди в потемках налетали друг на друга, и тогда из грудей их вырывалось рефлекторное мяуканье выдавленного воздуха.

Впрочем, улица, которой шагал Петрович, была освещена и притом дважды: вывеской «…астроном» и чудом сохранившимся действующим фонарем на углу. В свете вывески прямо под дождем лежал в свободной позе очередной местный пьяница, а в мертвенных лучах фонаря бранились две какие-то женщины с хозяйственными сумками. Миновав и пьяницу, и матерящихся женщин, уклонившись от нескольких столкновений со встречными прохожими, Петрович свернул в прямоугольную арку, пробитую в теле длинной многоэтажки, и таким посредством попал во двор, больше напоминавший бесхозный пустырь. И тут его ждало последнее испытание.

Даже в ясную погоду во дворе под домом вместо палисадников стояли непросыхающие лужи. Но сегодняшний дождь дал лужам силу паводка, — они вышли из берегов и объединили в целое свои воды. Петровичу предстала обширная акватория, таинственно мерцавшая оконными отсветами.

Покуда он размышлял, как ему, не выкупавшись в ботинках, добраться до подъезда, аркой простучали легкие каблуки. Едва различимая в темноте, женщина без колебаний приступила к переправе. Она запрыгала по-воробьиному, удивительно ловко находя среди воды редкие асфальтовые отмели. Вдохновленный примером, Петрович последовал за женщиной, повторяя ее ходы. Казалось, они оба, впав в детство, играют в «классики». «Хождение по водам» это завершилось у подъездного крыльца, и здесь только Петрович обнаружил, что приходится своей спасительнице внучатым племянником, а она была его собственная тетя, возвращавшаяся, как и он, домой после трудового дня.

Тетя Таня не удивилась их нечаянной встрече. Она лишь окинула Петровича критическим взглядом и выругала его за то, что он ходит без зонта:

— Не хватало мне еще, чтобы ты заболел! — проворчала она.

Голос ее ничуть не напоминал Иринин — он был шершавый, как у всех одиноких, много курящих немолодых женщин. В остальном же тетя Таня походила на свою сестру, словно дружеский шарж: тот же нос, но больше размером, те же жесты и походка, но гораздо энергичнее. Решительнее была она и в обращении с Петровичем, — там, где Ирина подбирала бы слова долго и тщательно, тетя Таня выражалась кратко: «Дурак!». Этим словцом и всем складом характера она напоминала другую даму — Генрихову давно умершую бабушку Елизавету Карловну. Не странно ли, что две женщины, не состоявшие в кровном родстве и не знавшие друг друга, имели так много общего? Возможно, их закалила Москва — город, где им обеим судьба назначила коротать безмужний век.

Они зашли в лифт. В тесной, давно не мытой кабинке воняло как всегда, но вскоре тетя Таня уловила в привычном букете запахов свежую струю. Она потянула своим большим носом и строго осведомилась:

— Пил?

Путь на шестнадцатый этаж был неблизкий, и Петрович успел рассказать ей про митрохинскую свадьбу. О божоле и припадке Олега Михайловича он счел за благо умолчать. Лифт, подрагивая, одолевал этаж за этажом, а снаружи что-то цеплялось за его бока и неприятно скребло.

Вот она — станция конечная. Лестничная площадка с намалеванным на стене числом «16», с выбитым плитчатым полом и с непременной детской коляской в проходе. Пассажир коляски, наверное, давно уже ходил своими ножками — в школу за «двойками» и в «…астроном». Двери на площадке были с трехзначными номерами, и одна из этих дверей вела в тети-Танины частные покои.

Из теплой темноты квартиры повеяло настоявшимся за день благовонием горшечных цветов, парфюма, книг и старой мебели. Вспыхнул свет, и Петрович оказался в окружении разнообразных вещей и вещиц, большей частью маленьких и хрупких. В свое время эти вещицы, давно поделившие между собой пространство стародевичьего жилища, были очень недовольны водворением Петровича. Тетя Таня за них беспокоилась и зорко следила за руками племянника — всё поправляла сдвинутые им невзначай безделушки и многочисленные пепельницы, которые держала в стратегически важных точках квартиры. Даже вымытую Петровичем посуду она собственноручно располагала на сушилке в определенной, единственно верной последовательности.

Раздевшись и переобувшись, тетя и племянник разошлись по комнатам, чтобы привести себя в домашний вид. Спустя несколько минут облаченная в халат тетя Таня проследовала в ванную и там заперлась. Еще минут через десять она вышла на кухню — уже без макияжа, но ничуть от того не подурневшая. Здесь она зарядила свой суховатый рот длинной папиросой «Казбек» и приступила к организации ужина.

Откровенно говоря, кулинария не была тети-Таниным призванием. За все то время, что жил у нее Петрович, она даже не научилась отмерять вермишель в количестве, потребном для двух персон. Иногда гарнира получалось мало, и ужин заканчивался голыми котлетами, а иногда наоборот — вермишель всходила в кастрюле ошеломительной массой, так что отливать ее приходилось в несколько приемов. Время от времени, в целях разнообразия, тетя Таня вместо вермишели варила макароны, но и с макаронами у нее была та же проблема. Только котлеты оставались неизменными при любом гарнире: три Петровичу и две тете Тане.

За ужином они сидели, разгороженные, как всегда, газетой. «Вечёрка» располагалась вертикально в специальной проволочной подставке — так, чтобы тете Тане было удобней читать. Петровичу читать было неудобно, но он почти уже научился, сидя по ту сторону подставки, узнавать городские новости снизу вверх. Впрочем, когда дело дошло до чая, тетя убрала со стола и газету, и подставку. Их сменили коробка «Казбека» и пепельница, сделанная из раковины морского моллюска. Перемена эта означала, что пришло время для беседы.

— Ну, Петрович, — тетя глубоко, по-мужски затянулась, — расскажи, чем, кроме пьянства, ты сегодня занимался. — В него через стол полетели кисловатые дымные клубочки.

Он пожал плечами:

— Каждый раз ты спрашиваешь, и каждый раз я тебе отвечаю: ничем.

Тетя Таня нахмурилась:

— Скверно. Ты должен приобщаться к труду.

Петрович тоже, на правах взрослого, закурил и дал по тете ответный табачный залп:

— Тебя не поймешь: то мне к цивилизации надо приобщаться, то к труду… Говорю же тебе, там все бездельничают: или рисуют люстры для дома, или с ученым видом что-нибудь пропорционируют.

Она щелкнула папиросу перламутровым ногтем:

— Ты слишком мал, чтобы судить… это во-первых. А во-вторых, если ты разумный человек, то всегда найдешь себе занятие.

Петрович усмехнулся:

— Ну да, будь я разумный, так тоже бы люстру рисовал… Только куда мне ее вешать?

Поговорив еще в таком духе и густо надымив в маленькой кухне, тетя с племянником задавили в пепельнице-раковине каждый свой окурок и разошлись, не вполне довольные друг другом. Остаток вечера тетя Таня провела за письменным столом в углубленном созерцании своей коллекции марок, а Петрович, вытянув с полки второй том Льва Толстого, отправился на Крымский полуостров, в самое пекло севастопольского сражения.

Было уже около полуночи, когда Петрович захлопнул книгу, встал с тахты, чтобы погасить свет, и… подошел к окну. Взамен Севастополя, только что сданного неприятелю, глазам его предстала галактическая туманность другого, куда более величественного города.

Москва, таившая в себе бесчисленные населенные миры, часто и вправду казалась Петровичу бесформенной и непостижимой, словно космос. Но сейчас — сейчас панорама ее была взята в буроватую, будто захватанную рамку ночного неба. От этого зрелище складывалось в целое — в образ, хотя и грандиозный, но все-таки помещающийся в кадр его воображения.

Прошло еще немало дней, сырых и промозглых, покуда не выпал настоящий снег. Плотные белые парашютисты — этакие маленькие митрохины — свалились на москвичей внезапно, превосходящим числом. Снежинки высаживались на шляпы и береты, на капюшоны и непокрытые макушки — и гибли во множестве, как подобает десанту.

Ниночка в то утро глушила оконные щели бумажной лентой, пользуясь вместо клея отечественным мужским кремом для бритья. На ее месте за столом сидел Петрович и правил митрохинскую статью о пользе пространственной организации среды. Сам теоретик в это время колол сахар тяжелой металлической рейсшиной. Кроме них троих, в комнате никого не было. Станислав Адольфович уехал на ИКСИД, Всемирный конгресс дизайнеров, а Олег Михайлович отсутствовал по причине отсутствия Станислава Адольфовича. Авакян ожидался, но не скоро, — художник еще брел далеко подмосковным стынущим полем, где зазимок пудрил земные скорбные морщины.

Федор Васильевич явился на службу в благодушном настроении. Он густо пах польским лосьоном, почти не кхекал и не искал ссоры с Ниночкой. Уже за первым чаем он завел с Петровичем доверительный, не слишком светский разговор о прелестях семейной жизни. Вообще брачная тема в последнее время стала для Митрохина главной. Сам он, по его словам, сочетался чрезвычайно удачно. Жена его обладала просто несовместимым набором достоинств: обожала Малера, следила за целостью митрохинских носков, была необыкновенно горяча в постели и чудесно готовила.

— Знали бы вы, — восклицал Федор Васильевич, — какой дизайн она творит из обычного куска баранины!

Станислав Адольфович реагировал на его хвастовство иронически.

— Главное, — заметил он однажды, — чтобы это творчество вошло у нее в привычку прежде, чем надоест.

Но существовала ли она вообще на свете, эта удивительная особа? Митрохинской жены — даже фотографий ее — никто в павильоне так и не видел… Впрочем, сейчас Петровичу недосуг было размышлять о чужом счастье.

— Нельзя ли помолчать, — попросил он Федора Васильевича. — Вы сбиваете меня с мысли.

— Пардон, пардон… — Митрохин переключил свое внимание на Ниночку, напоминавшую на фоне окна оживший египетский барельеф.

Можно было предположить, что, достигнув в браке полной жизненной гармонии, Федор Васильевич прибавит собой полку павильонных энтропиков, но этого не случилось. Еще бойчей из-под его пера пошли статьи на злобу дизайнерского дня; еще чаще стал убегать он на какие-то совещания и конференции; и уже по десять раз на дню начальственные голоса в телефоне требовали: «Найдите Митрохина!» Но Митрохина можно было найти разве что за утренним чаем — в остальное время он «вращался». Теперь он возглавлял Дизайн-центр, сооружавшийся действительно где-то в городском центре. Это было настоящее дело: часто Федор Васильевич ездил на строительство и, по слухам, трудился там лично с молотком в руках и ругался таким поставленным матом, что московские надменные работяги совершенно уверовали в его харизму. В павильоне Митрохин появлялся с рулонами чертежей и папками, полными документов. И здесь он всех вовлекал в орбиту своего вращения, за исключением разве что аутиста Карена. Петрович тоже нередко помогал Митрохину — например, когда требовалось отредактировать письмо в гипро-что-то или отношение в какой-нибудь надзор. Он охотно выполнял митрохинские поручения, но его не оставлял один вопрос. Зачем вообще строился Дизайн-центр; зачем московскому институту было иметь в Москве же еще подворье? Вопрос этот он задал однажды Федору Васильевичу, и тот ответил, почти не раздумывая:

— Как зачем? Надо же нам иметь постоянную экспозицию. АВ-боксы поставим, полиэкран…

— Это я понимаю, Федор Васильевич… но экспозиция — зачем?

Митрохин посмотрел на него удивленно:

— Вопрос… кхе-кхе… метафизический. Сдается мне, юноша, это у тебя от безделья.

Он помолчал.

— И чего тут непонятного? Дизайн в массы, а деньги в кассу.

— Звучит как-то… цинично.

Митрохин посерьезнел.

— Я мог бы ответить лирично, но неохота. Просто надо работать. Работай, и чего-нибудь добьешься. Только так. Помнишь сказочку про лягушку, которая попала в молоко?

— И стала брыкать ножками, и сделала масло… По-моему, Федор Васильевич, эта сказка — ложь. Ваша лягушка так и останется жить в молоке.

Митрохин ухмыльнулся:

— Пускай даже так… Все-таки она может считать, что неплохо устроилась.

Федор Васильевич не впервые попрекал Петровича бездельем. Попреки эти имели ту причину, что у Митрохина были виды на него как на работника. Пару дней назад Федор Васильевич даже отвел Петровича в курилку и там сделал ему формальное предложение:

— А что, юноша, — сказал он, — не хочешь ли ты перейти работать под мое крыло?

— Зачем? — удивился Петрович.

— Что значит зачем? Хватит тебе груши околачивать. Займешься делом и узнаешь… кхе-кхе… узнаешь другой способ существования.

— Но на что я вам?

— Ну… я к тебе присмотрелся. Парень ты ухватчивый и, главное, грамотный. А у меня этой писанины невпроворот.

— Да… — Петрович вздохнул, — но мне же на будущий год в художественное училище поступать… или в армию.

— И то и другое — глупость, — отрезал Митрохин. — С твоей подготовкой тебе легче в балетное училище поступить, чем в художественное, — это раз. А в армии служат одни дураки — это два.

— Странно слышать от офицера.

— Уж ты мне поверь. От армии надо откосить, и я тебе в этом помогу. У меня есть один знакомый психиатр — вместе с парашютом прыгали, — за бабки он из тебя сделает шизофреника по всей форме.

— Но как же… — Петрович усмехнулся, — как же я шизофреником буду работать?

— Насчет этого не волнуйся. — Митрохин закхекал. — В дизайне таких много.

Неожиданное предложение заставило Петровича глубоко задуматься. С одной стороны, оно ему польстило — польстило, как если бы старший пригласил его к участию в игре. Но с другой… Петрович оставался в недоумении. «Дизайн в массы, а деньги в кассу», вращение как способ существования… Но ведь и армия — тоже способ существования. В чем смысл различия? Он не видел смысла. Это раньше, когда Петрович был ребенком, он предавался играм с легкой душой. Тогда он понимал, что он ребенок и что все у него в жизни происходит как бы понарошку. А трудные выяснения — их он оставлял на потом… Нет, конечно, вопросы были — разные «зачем» и «почему», — но задавались они из чистого ритуала. «Вырастешь — узнаешь», — слышал он в ответ и поживал спокойно… Но вот Петрович вырос, и что же? Ничего он не узнал, а покоя лишился.

Тетя Таня, кстати, тоже лишилась покоя, когда он рассказал ей о митрохинском предложении. Только у нее почему-то идея сделать из Петровича шизофреника вызвала прилив энтузиазма.

— А этот, как его?.. Митрохин… он часом не трепач? — уточнила она.

— Нет. — Петрович пожал плечами. — Вроде бы не похож.

— Хорошо… — Тетя прикурила папиросу от предыдущей. — Мне этот проект нравится.

Коллекция марок в тот вечер получила временную отставку. Тетя Таня села на телефон и устроила долгое совещание со своей подругой, сведущей, как оказалось, в юридических правах умалишенных. Впрочем, подруга не всецело полагалась на свои познания; она консультировалась с кем-то еще и сама несколько раз перезванивала тете Тане. Тетя у аппарата совершенно завесилась папиросным дымом и только покрикивала своим дискантом: «да», «да», «да», вкладывая в это короткое слово разнообразные оттенки мысли и чувства.

Было уже довольно поздно, когда она постучала к Петровичу:

— Не спишь?

— М-м…

— Послушай… а он не мог бы поменять тебе диагноз на психопатию?

— Это еще зачем? — он приподнялся на локте.

— Меньше будет проблем в плане трудоустройства. И потом… Маргарита говорит, психопатию легче симулировать.

Петрович нахмурился:

— Не хочу я ничего симулировать.

— Не скажи, — серьезно возразила тетя Таня. — Вдруг тебя станут обследовать.

Он сел в кровати и внимательно на нее посмотрел:

— Ладно, спрошу. Заодно узнаю, нет ли у них и для тебя подходящего диагноза.

На эти слова тетя Таня рассердилась:

— Ну что с тобой делать! — воскликнула она. — Нет, ты не шизофреник — ты дурак!

Поискав глазами, она вонзила папиросу в ближайшую пепельницу и вышла, оставив племянника засыпать в табачном дыму.

Но Петровичу и по сей день не удавалось возобновить с Митрохиным тот разговор. Надо было улучить подходящий момент, но покуда Петрович набирался решимости, Федор Васильевич успевал напиться чаю и убегал вращаться. Вот и сегодня Митрохин сделал последний громкий глоток, отряхнул с живота сахарные крошки, и… глазки его засветились знакомым боевым огоньком.

— Всё, пошел, — объявил он. — Ждут меня глобальные дела. А вы, детки, ведите себя хорошо и не скучайте.

Но как не заскучать на пару с Ниночкой — Митрохин рецепта не оставил. Петрович порылся в столе Станислава Адольфовича, нашел… нашел «Стиль ауто» за шестьдесят восьмой год и уселся в кресло. Кресло было просиженное, журнал — смотреный-пересмотреный, и весь этот день, хотя он только начинался, уже представлялся каким-то житым-пережитым. С улицы, несмотря на заклеенные Ниночкой окна, доносилась привычная перекличка выставочных радиорепродукторов: один сообщал другому что-то радостное, тот — третьему, и так далее. Внутри павильона, как всегда, громче всех раздавался голос Лидии Ильиничны из отдела пропаганды:

— Алё-у! — кричала она. — С вами говорят из эстетики!.. А?.. Из эстетики!.. Что?.. Ах-ха-ха-ха!.. Ну, я не могу… Не из титьки, а из эс, тэ, ти, ки!

— Вы слышали? — И весь отдел пропаганды хохотал.

Но иногда, и к этому Петрович тоже привык, в павильоне наступала вдруг тишина. Будто по волшебству, все голоса и звуки смолкали, и… становилось слышно, как тикают его, Петровича, наручные часы. «Ангел пролетел», — сказала бы Ирина. Сегодня эти прилеты ангела особенно чувствовались, потому что на выставке выпал снег и обложил павильон, словно ватой. Раз в такую минуту Петрович поднял голову от журнала… и вздрогнул. С улицы в окно на него смотрела чья-то физиономия — в створе приставленных к вискам озябших ладоней и приплющив нос к стеклу. Это был не ангельский лик, — просто очередной заблудившийся посетитель пытался выяснить, что это за павильон такой без названия спрятался в елках, и если уж он тут поставлен, то нельзя ли зайти в него и погреться.

Ступай себе, прохожий, нечего. А то зайдешь и угреешься… на всю жизнь. Петрович над раскрытым журналом начал клевать носом; время побежало быстрее…

Следующей станцией был дневной чай с бутербродами. Ниночка за шкафом подала признаки жизни: скрипнула стулом, зашуршала пищевой фольгой. Петрович потянулся, протер глаза…

Он потянулся, протер глаза, и, как оказалось, — вовремя. В следующую минуту ему пришлось распахнуть глаза в изумлении. Сначала в комнату вошел фотограф Юсупов.

— Ты здесь? — спросил он, хотя Петрович был налицо.

— А к тебе дама! — Юсупов поднял на плаз большую дорожную сумку и задом, как конферансье, отступил, впуская в двери синеглазую румяную с мороза девушку. Это была Вероника.

С этого мгновенья все катастрофически усложнилось для Петровича. Он встал с кресла, но так, как встает уже убитый солдат: чтобы упасть головой на запад. «Стиль ауто» выпал, как винтовка из ослабевших рук.

— Ты откуда?.. — было последнее, что вымолвили немеющие уста.

И уже не Петрович, но кто-то другой целовал Веронику, снимал с нее пальто, знакомил ее с Ниночкой.

Вероника подала Ниночке руку, облучив ее мгновенным, но внимательным взглядом:

— Очень приятно.

— Вы располагайтесь. — Ниночка порозовела. — Если хотите, давайте пить чай.

Вероника опустилась на митрохинский стул, а Петрович все стоял, держа через руку ее пальто, пахнувшее хорошими, незнакомыми духами. Он стоял и смотрел на ее шею, открытую и словно бы удлинившуюся из-за новой стрижки. Эту голую шею очень хотелось потрогать, и Петрович не удержался — дотронулся.

— Что? — Она обернулась.

— Ничего… ты… как ты меня нашла?

— А… — Вероника махнула рукой. — У твоих выспросила. В Москве с вокзала и прямо на метро… Но ту-ут… — она сделала большие глаза, — я всю вэдээнха исходила! Где такой павильон — никто не знает. Вот уж не думала, что ты здесь в лесу сидишь.

— Приехала… но как же твоя учеба?

— Подумаешь, учеба… — Вероника усмехнулась. — С мамой вот только разругалась.

Она вдруг взяла его руку и приложила к своей еще прохладной щеке:

— Соскучилась, вот и все.

Ниночка, отведя взгляд, заерзала на своем стуле… Но, кстати, и пора ей было заняться чаем. Электрочайник на полу перестал кряхтеть и постукивать и уже вовсю клокотал, наполняя помещение сырым банным духом.

Однако попить чаю им так и не удалось. Не успели они расположиться, как опять в комнате появился фотограф Юсупов:

— Тук-тук… — произнес он, постучав пальцем по шкафу. — Вы, я смотрю, чаевничать собрались?

Саша заговорил с товарищеской приятной интонацией, какой Петрович у него раньше не замечал:

— Чай, друзья, это неактуально. У меня есть кофе — хотите?.. — Он смотрел главным образом на Веронику. — Кофе с коньяком. Я приглашаю.

Они переглянулись.

— Я — спасибо, нет, — пробормотала Ниночка.

— А мы не против, — Вероника улыбнулась Юсупову и взглянула на Петровича. — Или ты как?

Он пожал плечами:

— Я как ты.

И они пошли к Саше пить кофе с коньяком.

В фотостудии было душно и жарко. В центре помещения, на подиуме, покрытом алым сафьяном, в лучах софитов сверкала пластмассовая прозрачная хлебница. Над ней колдовал коллега Юсупова, тоже фотограф, по фамилии Кронфельд. Окна в студии были плотно зашторены, и вся она, кроме освещенного подиума, погружена была в полумрак. В полумрак и негромкую музыку: в глубине комнаты большой стоячий магнитофон плавно помахивал километровыми бобинами, размером каждая с велосипедное колесо. Там же у стены располагался настоящий, неизвестно как сюда попавший, диван, — на нем-то Юсупов и разместил своих гостей.

— Прямо как в баре. — Вероника с удовольствием покачалась на пружинах.

Подле дивана стоял невысокий столик с какими-то красочными журналами. Один из журналов был раскрыт, и на развороте его Петрович разглядел фотографии хлебниц в разных проекциях.

— Хорошо! — Вероника опять покачалась на диване.

— Что хорошо?

— Хорошо вы работаете.

Петрович промолчал. Он не стал ей говорить, что его самого пригласили сюда впервые.

Юсупов про коньяк не солгал: бутылку он выставил, хотя и далеко не полную. Он также принес настоящие кофейные чашки с блюдцами и шоколадные конфеты. Оставалось дождаться кофеварки — когда она сделает свое дело.

— Сигарету хотите? — Саша протянул Веронике свою пачку. — Для дам у нас исключение… правда, Боря?

Кронфельд неопределенно хмыкнул; он по-прежнему был поглощен хлебницей. Фотограф то вставал перед подиумом на колени, и тогда лоб его плавился под софитами, а то отходил на пару метров и впадал в задумчивость. Наматывая на палец седоватую бороду, он что-то ворчал.

— Что ты там бормочешь? — окликнул его Юсупов. — Иди уже к нам.

— Пустая… — Кронфельд отвечал своим мыслям. — Хлебница пустая, вот в чем проблема.

Саша засмеялся:

— Плюнь ты на нее. Иди коньяк пить.

Кофеварка крепилась, крепилась и вдруг извергла в стеклянный кувшинчик черную кипящую струю. Юсупов стал разливать кофе по чашкам, а Кронфельд все крутил свою бороду.

— Творческие муки изображает, — иронически пояснил Саша. — Хочет на девушку впечатление произвести.

Кронфельд вышел из транса:

— Сам ты… хвост распустил.

Он отер лицо носовым платком, заглушил фотокамеру и подсел к столику.

— Ты не тушуйся, — подмигнул Юсупов. — Кто не хочет понравиться красивой девушке… Кстати, ты лицо искал… помнишь?.. для туалетной воды.

— Ну?

— Ну и посмотри… — Юсупов, перегнувшись через Петровича, дотянулся до Вероники и, взяв ее легонько за подбородок, повернул к свету. — Как тебе?

Вероника убрала его руку.

— Вы, девушка, не смущайтесь. — Саша откинулся на диване. — Это разговор деловой. Мы с Борей снимаем для рекламы, халтурим, так сказать.

Вероника ничего не ответила, но Петровичу показалось, что на щеках ее заиграли ямочки.

— Минутку, — сказал он мрачно. — Что это вы ей предлагаете? Я против.

Саша усмехнулся:

— Ты-то здесь при чем? Я же не на танцы ее приглашаю.

На душе у Петровича тихой зорькой занималось бешенство, а Юсупов все не унимался:

— Так как же, девушка? Вы подумайте…

И тут Петрович не выдержал:

— Мы уже подумали… — проскрежетал он, поднимаясь с дивана, и тот проаккомпанировал ему испорченной арфой. — Вставай, девушка, и скажи дядям спасибо за кофе.

Ямочки изгладились на щеках Вероники; она закусила губу, покраснела, но послушно поднялась вслед за Петровичем.

— Бог ты мой! — раздалось им уже в спину. — Юный Отелло…

Петрович обернулся было, чтобы ответить, но Вероника дернула его за руку:

— Пойдем… Что ты за скандалист.

Они вернулись в комнату с плазом. Ниночка, жуя бутерброд, взглянула с немым вопросом — и на лице Петровича прочитала немой ответ: оно пылало гневом. Молча он снял с вешалки Вероникино пальто:

— Собирайся, мы уезжаем.

Вероника растерялась:

— Куда? Ты же на работе.

— Пропади она пропадом, эта работа… — Он посмотрел с недобрым прищуром: — Или ты хочешь еще кофе?

Спустя несколько минут парочка уже покинула павильон и в безмолвии зашагала по заснеженным аллеям выставки. На плече у Петровича висела Вероникина дорожная сумка; лицо его было по-прежнему хмурым. Чувство гнева само по себе нестойкое; в душе Петровича оно не то чтобы прошло, но выпало в противный труднорастворимый осадок. Настроение его не хотело улучшаться; к тому же все мужчины, сколько их ни попадалось навстречу, пялились на Веронику юсуповским оценивающим взглядом. Или им тоже нужна была фотомодель?.. Как меняется мироощущение под влиянием пережитой неприятности… В детстве, гуляя в заволжской дубраве, Петровичу случалось поймать у себя за шиворотом большого зеленого клопа, и тогда вся прогулка теряла для него прелесть. Он не слышал больше ни пенья птиц, ни аромата растений, а только подозрительно всматривался в каждое зеленое пятнышко, и везде ему мерещилась клоповая вонь…

За размышлениями Петрович не заметил, как они вошли в метро. Тут уж размышлять стало некогда, а надо было действовать. И Вероника ловко действовала пятачком, а потом уверенно, не покачнувшись, ступила на эскалатор.

— Ты раньше ездила на метро? — не без ревности спросил Петрович.

— Нет, а что?

— Ничего… Молодец.

— Метро как метро, — она пожала плечами. — Только уши в поезде закладывает.

Метро как таковое ее не интересовало. Вероника лишь слушала названия станций и шептала их про себя, будто запоминая. «Следующая станция такая-то…» — Женский гулкий радиоголос казался далеким, словно доносился не из потолочных динамиков, а из глубины тоннеля.

Неожиданно Вероника толкнула его в бок.

— Что ты? — Петрович не расслышал ее слов.

— Хочу погулять, — повторила она ему на ухо.

— С этой сумкой? — удивился он.

— Подумаешь… — Она надула губки. — Или тебе тяжело?

Радио глупо-торжественно провозгласило приближение очередной станции, и Вероника потянула Петровича за рукав:

— Ну?.. Пошли?

Что было делать? Ничего нет сильнее женской прихоти… Эскалатор подал молодую пару наверх и, круто обернувшись, ушел назад в подземелье. Конечно же, место для прогулки Вероника выбрала случайное и совсем не подходящее. Хотя с дорожной сумкой наперевес где ни гуляй — везде будешь испытывать неудобства. Место было случайное для Вероники с Петровичем, но не для множества людей, сновавших по тротуарам вдоль домов. Эти люди жили здесь или работали, они спешили домой или по делам, каждый со своей целью, и помехой на их пути служили как раз эти двое, неизвестно зачем здесь оказавшиеся с большой дорожной сумкой.

— Ну и что? — Петрович от толчков прохожих поворачивался вокруг своей оси. — Куда пойдем?

— А хоть куда, — беспечно ответила Вероника. — Я в Москве первый раз.

Идти им можно было либо направо, либо налево. Поперек улицы идти было нельзя, потому что всю ее проезжую часть занимали автомобили. Успевшие за день обрасти бурыми бородами сосулек, они ползли нескончаемой вереницей, подталкивая друг дружку носами. Люди такими же нескончаемыми вереницами двигались вдоль домов по узким тротуарам. Только дома, плотно притиснувшись друг к другу, никуда не двигались, словно попали в глухую пробку. Дома эти, выстроившиеся не по росту, все были пожилые, — окна их сидели глубоко в своих глазницах, а солидные, хотя и поношенные фасады, тронутые кое-где старческим пигментом, украшали многочисленные вывески и витрины.

Конечно, гулять по московскому центру следовало с тетей Таней, — она бы много рассказала об истории этих улиц и домов. Где-то здесь прошли ее собственные детство и юность, и сложись ее жизнь удачнее, она провела бы ее тут целиком — за толстыми покойными стенами. Сложись ее жизнь удачнее, тетя Таня составила бы на излете лет компанию местным старушкам в каракулевых шубках, и она так же разборчиво отоваривалась бы в магазинах, приятно пaхнувших жареным кофе. Но ей не повезло. Вращением Москвы, которая недаром в плане напоминает карусель, — этим вращением ее отбросило на периферию — туда, где сивые многоэтажки шатались под ветрами и скрипели плохо пригнанными панелями. Туда, где «астроном» вонял к вечеру сырой говядиной, но был уже пуст, а последняя тушка хека часто становилась причиной нешуточного сражения… Впрочем, кое-какую компенсацию тетя Таня все же получила, а именно — вид на город с высоты птичьего полета.

Но похоже было, что и без тетиных пояснений прогулка доставляла Веронике удовольствие. Она то задирала голову, то изучала витрины, сменявшие одна другую.

— А представляешь… — промолвила она вдруг мечтательно, — представляешь, если бы мы тут жили.

— Кто — мы?

— Ну… мы с тобой. Вон, хотя бы за теми окнами.

Петрович усмехнулся:

— Там уже живут.

Вероника перебила:

— Ой! «Кафе-бар»… Пошли?

Петрович сделал вид, что не расслышал.

— Скучный ты, и гулять с тобой скучно… — Она опять надула губки. — Давай хоть в магазин зайдем.

Магазин, куда они зашли, был продовольственный, один из тех, что пахли кофе. Впрочем, здесь пахло не только кофе, но много чем еще — съестным и дефицитным. Стены торгового зала украшены были лепными изображениями всевозможных яств, но вкусные запахи источали не эти барельефы, а настоящие продукты, лежавшие на прилавках.

— Ой! — вскрикнула Вероника. — Сосиски!

— Тьш-ш… — смутился Петрович. Оглянувшись, он встретился глазами с какой-то очень белолицей дамой. Дама тут же опустила взгляд, но брови ее, выщипанные в ниточку, поднялись кверху.

С кошелечком в руке Вероника припала к прилавку:

— Можно мне…

Но продавщица через ее голову обрадовалась белолицей даме:

— Здравствуйте! — заулыбалась она. — Что же вы там стоите?

— Я подожду, — ответила дама. — Молодые люди, видимо, спешат на электричку.

Она опять приподняла свои выщипанные брови, и то же сделалось с бровями продавщицы:

— Что вы хотели? — Это уже был вопрос к Веронике.

Все-таки они купили сосиски — два кило. Из магазина Вероника вышла с бумажным пакетом в руках и в некоторой задумчивости.

— Скажите, какая мадам… — пробормотала она.

— Кто?

— Ну та, напудренная… И что это она про электричку говорила?

— Забудь, — сказал Петрович и взял ее за руку. — Мы с тобой гуляем.

Пара двинулась дальше и гуляла еще метров сто пятьдесят, пока не встретила очередную светящуюся букву «М». Здесь Вероника решила, что гулять довольно.

— Ладно, — объявила она, — для первого раза хватит. — И усмехнулась: — Пошли на электричку.

И они снова спустились в метро и продолжили свой прерванный подземный путь. Вероника больше не шептала про себя названия станций. Примолкнув на валком вагонном диванчике, она прижимала к груди пакет с сосисками и только изредка сглатывала слюнку. Однако делала это она не от голода, а потому что у нее закладывало уши, — хотя метро было как метро, но грохот в нем стоял изрядный. Ехали они довольно долго, пока к очередному радиосообщению «станция такая-то…» Петрович не добавил специально для Вероники:

— Наша!

Он и впрямь уже считал своей тети-Танину станцию. Как было не считать, если здесь его ежедневно встречал этот рыжий приятель. Правда, сегодня пес повел себя предательски по отношению к Петровичу. Все свое обаяние рыжий употребил, чтобы понравиться Веронике — и имел успех. Она вытянула из пакета связку сосисок, собственными белыми зубками откусила две штуки, и… едва не лишилась пальцев. Оценил ли рыжий тот факт, что сосиски были высшего качества? — навряд ли. Но их благородный, с легким привкусом копченого, запах растревожил саму Веронику.

— Так кушать хочется, — прошептала она, прильнув к Петровичу. — Больше, чем тебя…

Ему тоже хотелось сосисок и хотелось остаться наедине с Вероникой; но Петровича начинало помучивать еще одно, не столь приятное предвкушение — предвкушение их неизбежной встречи с тетей Таней. Каково-то примет она новую постоялицу… Однако деваться было все равно некуда, и он, ничем не выдавая своих опасений, повел Веронику навстречу неизвестности.

Впрочем, когда они добрались наконец до тетиной квартиры, ее самой там не было: тетя еще не вернулась с работы. У Вероники образовалась возможность привести себя с дороги в порядок, и она этой возможностью воспользовалась. Она закрылась в ванной и, проведя там некоторое время, вышла к Петровичу в халатике таком коротком, что у него екнуло сердце. Оно екнуло сначала по понятной мужской причине, а потом… потом при мысли, что этот халатик увидит тетя Таня. Не удержавшись, он привлек Веронику к себе и почувствовал, как подалась она навстречу; Петрович увидел вблизи запрокинувшееся лицо и узнал затуманившиеся вдруг глаза…

— Подожди… подожди… — Балансируя на краешке сознания, она забормотала что-то про сосиски и про его тетю, которая должна была вот-вот прийти.

С большой неохотой Петрович внял доводам разума и выпустил Веронику из объятий.

— Фух! — выдохнул он. — Тогда давай делать ужин.

Они прошли на кухню, и там к Веронике быстро вернулось самообладание. Оглядевшись по-женски цепко, она довольно смело принялась делать ревизию тети-Таниным припасам. Скоро она убедилась, что кухонные закрома от изобилия не ломятся.

— Чем же вы питаетесь? — удивилась Вероника. — Странно, в Москве живете, а в холодильнике шаром покати.

— Мы питаемся вермишелью. — Петрович вздохнул. — Она мне по ночам снится.

— А я думала, что-нибудь другое. — Она улыбнулась. — Ладно, пусть сегодня тебе приснится картошка.

Действительно, Вероника нашла под плитой авоську со старой картошкой, процветшей уже кое-где бледными отростками. Неизвестно еще было, как отнесется тетя Таня к гастрономическому новшеству, но Петрович своих сомнений не высказал. «Семь бед — один ответ», — подумал он.

Спустя полчаса квартира уже вся благоухала картошкой, жаренной с луком. Казалось, даже тетины горшечные цветы внимали с интересом непривычному аромату. В сущности, в запахе этом не было ничего особенного, — подобные можно услышать в любом подъезде любого дома. Во всех квартирах, где люди живут семьями, женщины жарят что-нибудь по вечерам, и вкусные запахи просачиваются из жилищ наружу и дразнят ноздри тем, кто по какой-то причине не обзавелся семьей либо жилищем.

Но даже если запах жареной картошки и просочился в подъезд, тетя Таня и подумать бы не могла, что он исходит из ее собственной квартиры. Только войдя в переднюю, она с изумлением потянула своим большим носом.

— Это еще что? — пробормотала она.

В следующую секунду она разглядела на вешалке Вероникино пальто и переиначила фразу:

— Этого мне только не хватало!

Больше тетя Таня ничего не сказала. Молча она позволила Петровичу снять с себя шубу, размотала кашне и, севши на пуф, склонилась, чтобы переобуться. И тут боковым зрением она увидела… девичьи голые ноги. Тетин взгляд побежал по ногам вверх, скользнул по подобию халатика и добрался до синеглазого лица с ямочками на щеках.

— Тетя, это Вероника… — залепетал Петрович. — Я тебе о ней рассказывал.

— Здравствуйте! — Вероника улыбалась так приветливо, что казалось, вот-вот, и она покроет тетю Таню поцелуями… Но до поцелуев дело не дошло.

— Добрый вечер, — отозвалась тетя довольно сухо.

Она сняла сапоги, воткнула ноги в шлепанцы и удалилась в свою комнату.

— …? — одними глазами спросила Вероника.

В ответ Петрович также молча пожал плечами.

Они вернулись на кухню и там притихли в ожидании развития событий.

Тетя Таня явилась к ним только исполнив свой обычный ритуал переодевания и снятия макияжа. И похоже было, что вместе с косметикой она смыла с лица своего всякое выражение. Молча приняла она тарелку с сосисками и румяной картошкой и с бесстрастием индейца принялась за еду. Наверное, она мучилась отсутствием на столе своей «Вечерки», но виду не подавала. Так в безмолвии прошел у них весь ужин, хотя, сказать по совести, жареная картошка заслуживала похвалы. Лишь отхлебнув из второй чашки чая и поставив перед собой основательную дымовую завесу, тетя Таня сделала неожиданное и решительное объявление:

— Вы, молодые люди… — здесь она закашлялась, — если вы полагаете, что я положу вас спать вместе, то вы ошибаетесь. Вот так-то.

«Молодые люди» переглянулись.

— Что ты, — Петрович хмыкнул, — мы об этом и не мечтали.

Суровое объявление, надо полагать, нелегко далось тете Тане. Однако после него тетино настроение как будто пошло на поправку. Лицо ее помягчело, особенно когда она заметила, с какой точностью Вероника воспроизводит на сушилке верный строй посуды. И вот, под стук вымываемых тарелок, на кухне сама собой установилась почти что дружественная, хотя и порядком загазованная атмосфера. Тетя Таня не вмещала в себя больше двух чашек чая, зато курить она могла сколько угодно. От папиросы к папиросе, она завела с Вероникой беседу. Правда, беседа ее больше смахивала на допрос, но уж такова была тетя Таня. И Вероника отвечала ей бойко, как на экзамене, — о себе, о своей учебе и о планах на будущее, которого она не мыслила без него — вот без него, кого она потрепала по волосам. К тете Тане она в разговоре так и обращалась: «тетя Таня», на что та в первый раз кашлянула, а потом лишь едва заметно улыбалась.

Не было ничего удивительного в том, что беседа их в духе женского взаимопонимания обратилась к Петровичу, к его обстоятельствам и перспективам. Тетя сообщила Веронике, что избранник ее не кто иной, как «мешок» — тип ленивый и безынициативный. И что какие планы можно строить, если по нему плачет армия… Есть, — продолжала тетя, — есть, конечно, шанс избежать солдатчины. Тут всего-то надо Петровичу сказаться психопатом или на худой конец шизофреником, но олух и этого не хочет.

— Подумай, Вероника, подумай хорошенько, с кем ты связалась. Это совершенно инертное тело…

Давая девушке подумать, тетя взяла небольшую паузу — примерно на полпапиросы. Потом заговорила снова, но уже другим тоном:

— Вот, если бы ты могла на него повлиять, — произнесла она раздумчиво, — если бы ты уговорила его пойти к этому… доктору… тогда другое дело. Жить в Москве ему есть где… В конце концов, если вы когда-то… я имею в виду, если ваши отношения…

Речь ее как-то разладилась; дымила тетя отчаянно, а формулировала с трудом:

— Живу я одиноко, то есть одна… ты понимаешь, что я имею в виду?

Конечно, Вероника понимала, куда клонит тетя Таня, и кивала не из одной только вежливости. Понимал и Петрович, но он молчал с задумчивым видом — разговор этот отчего-то был ему в тягость.

И тем не менее вечер можно было считать удавшимся — вопреки его, Петровича, опасениям. Вероника даже удостоилась чести лицезреть коллекцию марок. «Отбой» в своем, как она выразилась, «пансионе» тетя Таня объявила уже за полночь. Петровичу ничего не оставалось, как пожелать женской половине «спокойной ночи» и отправляться в свою комнату.

Но что значили эти слова «спокойной ночи» в его обстоятельствах… Погасив лампу, Петрович вытянулся на тетиной тахте и замер, наблюдая, как комната обретает черно-белые неверные очертания, проявляется, словно пересвеченное фото. Потолок и стены озаряли отблески немеркнущей Москвы. Город за окном не спал, потому что для него погаснуть и остановиться означало бы катастрофу и гибель. Город, широкий, распластанный, как морской скат, был, подобно этой рыбе, обречен на пожизненное движение…

Но и к Петровичу, лежавшему неподвижно, сон не шел этой ночью. Сон не шел, и не шла Вероника… Только время шло.

Но вот лилия на подоконнике едва заметно качнула широким листом. Петрович не услышал — он просто почувствовал: наконец-то. Наконец-то она, его желанная, ступила на тропу любви… Не потревожа ни единой половицы, Вероника вошла будто по воздуху и… пала к нему в объятия, вмиг обретя плоть и страсть… Фикусы и лилии потрясенно молчали в своих горшках, но… не могла молчать тетина тахта. Глупая старая деревяшка! — понимала ли она, что это был пик ее карьеры…

Петрович подумал: хорошо бы сейчас, как в словесной детской игре, «погрузить на баржу» весь мир от буквы «а» до «я» включительно и… затопить эту баржу в глубоком месте.

Так оно и случилось, как он хотел, — в эту ночь и Москва с Митрохиным, и тетя Таня (прости, дорогая) — весь мир с его глупым вращением пребывал по ту сторону действительности.

А с Петровичем и Вероникой происходило вот что: они предавались любви. Из всех вопросов их сейчас занимал только один, хотя оба они знали на него ответ:

— Ты меня любишь?

— Да.

Без счета спрашивали они друг друга и без счета отвечали — без счета раз и без счета времени. Потому что не только вещественный мир, но само время в эту ночь великодушно удалилось. Нет, время не хотело прервать их любовный полет, и не оно его прервало. Есть еще один ограничитель у всякого полета — это собственная сила крыльев, которая, увы, не беспредельна. Хорошо стричь небо, парить упоительно, но приходится, приходится опускаться на землю, чтобы не пасть на нее бездыханным.

А опустившись на землю, небожитель — хочет или нет — начинает слышать ее звуки, чувствует ее содрогания. Вот лифтом прострелило дому позвоночник; вот что-то длинно обрушилось в мусоропроводе. Где-то затрепетал проснувшийся водопроводный кран и, пискнув по-птичьи, умолк. Первый кран разбудил остальные. Вскоре дом уже подрагивал всеми своими панелями, словно от топота приближающейся конницы. Вентиляционные отдушины его заговорили людскими голосами, и канализация недружно, но повсеместно салютовала навстречу утру… Баржа всплывала.

Петрович привстал на локте и всмотрелся в лицо Вероники. Ее глаза в темноте мерцали без мысли — одной только нежностью.

— Ты не спишь еще?

— Сплю, — ответила Вероника, сладко потянувшись.

— Я хочу тебе кое-что сказать.

— Про любовь? — Она протянула руку к его губам.

— Нет… — Он поцеловал ее пальцы. — Не про любовь.

— Тогда… может быть, завтра?

В голосе Вероники прозвучала истома, а в словах здравый смысл; поэтому Петрович отступился, не стал продолжать. Даже если завтра уже наступило — с этим сообщением можно повременить. Серьезные разговоры и судьбоносные решения — все подождет, пока спит любимая.

И все-таки завтра наступило — оно лишь обошло с флангов комнату, где юная парочка заснула в капустном орнаменте смятых и влажных еще простыней. Однако на другом фронте, тети Танином, активные действия уже начались, — и начала их сама обороняющаяся сторона. «Пора!» — угадала тетя сквозь сон — и упреждающим точным выпадом подавила на тумбочке вражескую артиллерию. Довольная своим успехом, она полежала с минуту, потом сказала себе: «Ну так…» — и рывком села в кровати, что в ее возрасте делать небезопасно. Приняв вертикальное положение, тетя Таня спустила ноги на пол и завозила ими в поисках шлепанцев. Сначала правый, потом левый, шлепанцы были найдены легко. Не глядя, она потянулась к торшеру и дернула за шнурок. Свет, едкий, словно мыло, брызнул из-под абажура, но тетя знала утреннюю ярь своего торшера и предусмотрительно зажмурилась. Вот до этой минуты события развивались, как им положено, но когда тетя Таня открыла глаза, то получила удар посильнее вспышки света. Горький факт предстал ей со всей очевидностью: кушетка, на которой она вчера уложила Веронику, была пуста! Увы, тетя Таня, человек не шлепанец, — он не всегда остается там, где его положишь с вечера… Сухое тетино тело сотряс кашель, но это был не обычный утренний кашель курильщика, а усиленный возмущением.

Впрочем, что толку теперь было кашлять и возмущаться. Тетя Таня покрыла кружева своей ночнушки шелковым трауром халата, затем с коленным хрустом поднялась с кровати, запахнулась, подвязалась пояском с кисточками на концах и отправилась совершать необходимые утренние ритуалы. Наперекор своей досаде, умывалась тетя энергично, по-мужски фыркая, а после громко била себя по щекам. Вышла из ванной она взбодренная, решительная, как всегда. Она даже сделала несколько шагов в сторону комнаты племянника, но… внезапно остановилась, словно натолкнулась на невидимую преграду. Тетя Таня раздумывала несколько мгновений, потом махнула рукой и, круто развернувшись, пошла на кухню. Здесь она волевым движением распахнула холодильник, отчего тот содрогнулся и сердито забормотал. Пошевелив пальцами, тетя выбрала два яйца из восьми, словно боеголовки, торчавших в дверной кассете. Затем она разожгла плиту и, поставив греться сковородку, включила настенный репродуктор.

— Передаем сигналы точного времени, — сказало радио и запикало.

Тетя Таня взяла яйцо и занесла ножик…

— Союз нерушимый… — грянуло радио.

Тетя ударила по яйцу и… кокнула его пополам.

— Этого мне только не хватало! — воскликнула она в сердцах.

О, сколько врагов себе нажил старый глупый СССР этой ежеутренней трансляцией гимна. Сколько теплых голых тел, сплетенных в собственных нежнейших союзах, содрогались в постелях при первых его раскатах… И только Петрович с Вероникой спали сегодня так крепко, что ничего не слышали. Они спали и спали, покуда не взрезался горизонт за московскими домами и, лопнув, не залил небо и окна свежим золотистым соком.