Автобус подобрал Уткина посреди бескрайнего поля. Никаких остановок, разумеется, не было предусмотрено в зеленой пустыне, но водитель сделал то, чего никогда бы не сделал в городе. На чистых пространствах природы действуют другие правила человеческих отношений. Так, огромное судно прерывает свой почти планетарный ход, чтобы выудить из океана неизвестную мокрую личность, и тысячи его пассажиров радуются спасенному, как родному.

Разогнавшийся в поле до неестественной и даже неприличной для себя скорости старый автобус долго судорожно тормозил. Промахнув лишних метров полтораста, он остановился. Захрустели внутри, торопливо подбираясь, шестеренки, и — о, чудо! — с третьей попытки нашлась задняя передача. Они встретились на полдороге — виляющий задом автобус и счастливый, запыхавшийся Уткин с бьющимся о бок этюдником.

— Спасибо!

Он цвел так радостно, что толстая кондукторша тоже ответила снисходительной ухмылкой. Уткин нашел в далеком зеркальце глаза водителя и благодарно закивал. Автобус тронулся, и художник, загремев этюдником, повалился на сиденье. Пассажиры окидывали его и его желтоватый ящик благожелательными взорами. Они выглядели удовлетворенными, будто сами были причастны к свершившемуся акту милосердия. Заплатив за проезд и оставив билет кондукторше, Уткин почувствовал себя причисленным к морскому братству.

Ржавая посудина ретиво ковыляла по зеленым волнам, позлащаемым вечерним солнцем. Там и сям на ворсистом пространстве полей темнели островки кудрявых кущиц, отороченные цветочным прибоем - Эти островки отбегали далеко, но не теряли из виду материнского лесного брега, клубившегося на горизонте, подобно облачному фронту. Весь день Уткин провел в сладостном труде вместе с пчелами. Одежда его была Покрыта цветочной пыльцой, этюдник и душа полны нектара. Блаженная улыбка, неукротимая, как собачья зевота, разводила ему губы, и он, чтобы скрыть ее, отворачивался к окну.

Зеленая равнина впереди не доходила до горизонта. Она встречалась с небом слишком близко — край ее прятал под собой широкую низину, в которой угнездился городок Вот над кромкой поля показался отчетливый полосатый столбик и стал расти; следом высунулся второй, третий... Это были заводские трубы. Выглянула шапка монастырского собора, забелели многоэтажки... И вдруг — словно баба уронила кошелку — высыпалась перед глазами вся городская мелочь. Автобус, рискуя потерять колеса, покатился под горку — казалось, он хотел покуражиться напоследок, перед тем как, въехав в улицы, снова стать старым усталым рыдваном-скотовозом.

Уткин вышел на своей остановке. Машина, булькая выхлопом и повиливая восьмерящими скатами, двинулась к недалекому уже концу своего пути. А художник, поправив на плече этюдник, пошел по улице вдоль заборов, перемежаемых калитками и воротами гаражей. Некоторые из гаражей были открыты: внутри или выкатив свои авто наружу, что-то ладили мужики-хозяева. Уткин здоровался, они здоровались в ответ, и легкая усмешка набегала на их лица при виде этюдника. Один гараж в конце улицы был недостроен; владелец его, Вовка Платонов, торчал из недорытой ямы погреба и спал, уронив бюст на бруствер. Рядом с Платоновым лежала пустая водочная бутылка и стояла вторая, початая, но Уткин поздоровался и с ним - на всякий случай.

Дорожка шла вниз, к речке Воле, соткавшей уже себе на ночь одеяло. На месте старого моста, словно гнилые зубы, торчали сваи и вязли в туманных испарениях. Скрежетали лягушки, чпокал соловей в раките. Здесь пахло сыростью, тиной, будто природа-бабушка, зевнув, несвеже выдохнула перед сном. Мимо, давясь хрипом, какая-то псина протащила в туман своего хозяина Одинокая, пробрела домой отягченная корова. Невдалеке по железнодорожному мосту прогрохотал поезд и стих, как не было. Но, постепенно нарастая, к привычным звукам добавился новый, доносившийся сверху. Уткин поднял голову. Высоко-высоко* блистая в закатных лучах, по небу чертил самолет. "Интересно" — подумал Уткин, — "видно ли оттуда наш городок?" И сам себе ответил: "Должно быть, видно — ведь я-то самолет вижу". Самолетик прополз, словно муха по стеклу, и исчез, оставив в темнеющем небе дымную полоску — просто белый пшик.

Ничто не испортило Уткину этого чудесного дня. Жена его, Галя, женщина молочных форм, большеглазая, как телушка, встретила его не совсем дежурным поцелуем и на мгновение прильнула к нему мягкими грудями и животом. Она не разучилась скучать без мужа, если он уходил на целый день. Ужин (урожденный обед) бормотал на плите: Галя поставила его греться, издалека завидев в окошко желтое пятнышко этюдника.

— Устал?

— Не очень...

Уткин, разуваясь, успел приласкать ее гладкую икру.

— А я тут твои работы перебирала... к завтрашнему.

Он на секунду замер. Да, он забыл — завтра вернисаж.

Генка Суслов, директор кинотеатра «Юбилейный», давно предлагал Уткину выставиться у него в фойе. "Давай, — говорил он, — развесим твои работы. Пускай народ к искусству приобщается". Сам он искусство уважал, да и другу хотелось сделать приятное. Но Уткин сомневался: «Куда же ты денешь своих ван дамов? Тебе по шапке дадут». — «Не дадут, — возражал Суслов. — Я план делаю, а на остальное начальству начхать». В конце концов Уткин решился, хотя и не без некоторых колебаний. Разумеется, его смущало не суеловское начальство, а опасение остаться непонятым горожанами. "Как-то еще они воспримут мою манеру? — думал он. — Поймут ли? С другой стороны, — убеждал он себя, — для кого же я работаю, если не для людей?" Уткину очень хотелось чувствовать себя работником, приносящим пользу: Он путался в своих рассуждениях, тем более что рассуждать был в общем-то не силен. Единственным способом разрешить так или иначе эти вопросы было действительно выставиться.

Все утро Уткины развешивали работы под наблюдением билетерши Фаины Ивановны. Сложив руки на животе и оттопырив нижнюю губу, тетя Фая с видом понимающего человека давала оценки и советы. Почтенная женщина стояла за порядок и хотела, чтобы пейзажи висели отдельно, «люди» — отдельно, «не пойми что» — отдельно. Против обнаженной натуры она категорически возражала:

— А Галку голую ты убери, убери... нечего. Не срами жену. Да и дети к нам ходят.

Галя, краснея, откладывала себя в сторону. Пойдя на такой компромисс с «цензурой», в остальном Уткин повиновался уже только своему художественному чутью. К полудню все было готово, и Гага ушла домой к хозяйству. Для прокорма семьи она выращивала на продажу цветы, и к тому же в тот день они ждали гостей по случаю вернисажа. С неопределенным чувством тщеславия, смешанного со страхом, художник окинул взглядом свою выставку и отправился в кабинет к Суслову пить пиво.

Пузатенький Генка подмахнул какую-то ведомость и расчистил стол,

— Завидую я тебе, — сказал он.

— Почему?

— Ну... ты человек творческий. А тут сиди, блин, администрируй. Народ у нас дикий: что ни двухсерийный — толчки так усерут! А за нашу зарплату убираться некому — хоть иди и сам чисти.

— Да ладно тебе...

— Я без шуток. Ты-то, поди, живешь со своей Галей в этих... эмпиреях. Птички тебе поют.

— Поют, — усмехнулся Уткин. — Про финансы.

— Что, плохо картины продаются?

— Да так.. Отвожу в Москву понемножку.

— Ничего, лишь бы на пиво хватало... Кстати, может, покрепче накатим — за успех?

— Нет, Ген, давай до вечера подождем.

— Ну смотри.

Они еще поболтали, и Суслов уехал за «Зловещими мертвецами». Уткин перебрался в буфет. Буфетчица Нинка, протирая тряпкой прилавок, сперва только бросала взгляды, но потом не смолчала:

— Ты что это, Уткин, вроде не пьяница, а с утра пиво дуешь?

— Да так... — не нашелся он.

— Твои, что ли, картинки там в фойе повесили?

— Мои.

— Надо поглядеть.

— Погляди

— Некогда. Сейчас народ подвалит.

Но народу на дневной сеанс «подвалило» немного: в основном дети в сопровождении бабушек. Дети врывались с воплями и сразу начинали носиться по фойе, не обращая внимания на картины. Лишь одна девочка остановилась перед какой-то акварелью и долго бессмысленно таращилась, медленно выдувая изо рта белый пузырь жвачки. Вдруг пузырь лопнул, обрызгав ей нос, и девочка убежала, смешавшись с остальными. Бабушки беседовали с Фаиной Ивановной. Между прочим она обращала их внимание на выставку, но бабки издалека окидывали картины равнодушными взглядами и возвращались к разговору о насущном, не забывая пасти своих сопливых потомков.

Уткин ушел домой обедать.

— Ну как? — спросила Галя.

— Да так... — он пожал плечами. — Никак пока. Схожу еще на вечерний сеанс.

После обеда, не будучи в настроении работать, он прилег поспать. Спал Уткин некрепко: его беспокоила залетевшая в комнату неотвязная муха. Гадина кружилась над ним, щекотала в разных местах и, невидимая, росла, заполняя собой все пространство сна. Муха не подпускала к нему привычные приятные образы и фантазии, и они, званые гости послеполуденной дремы, так и топтались сиротливо на пороге сознания. В результате проснулся Уткин в каком-то смутном состоянии духа. При мысли о вернисаже сердце екнуло, но не радостно, а тревожно. Он вспомнил жвачную девочку в кинотеатре, и досада поднялась в нем изжогой. «Зряшная затея! Им "Зловещих мертвецов" смотреть, а не живопись. А все Суслов — его идея... Тоже еще, покровитель искусств!»

Он вышел на кухню. Галя, взглянув быстро и пытливо, сразу почувствовала его настроение:

— Не выспался?

— Мык... — мотнул он головой.

— Выпей кофе, тебе идти скоро.

— Я тее пойду.

— Ну здрасте! — она укоризненно посмотрела большими глазами. — Для чего же мы огород городили?

— Не знаю... — ответил он.

Галя молча задвигалась по кухне, унимая недовольство. Трудно жить с художником! Но постепенно лицо ее прояснилось.

— Хорошо, — сказала она, — не хочешь — не ходи. Тогда будешь мне помогать: гости-то все равно придут.

Прихлебывая кофе, Уткин стал вспоминать, кого они приглашали на вернисаж: Бок, Сергеев, отец Михаил... Кочуев сам разнюхает...

— Интересно, батюшка придет? — пробормотал он вслух.

— Обещал, — откликнулась Галя.

— Ладно, — проворчал Уткин. — Хоть есть повод увидеться.

Друзья заявились гурьбой и довольно поздно, когда уже смеркалось. Ясно было, что они успели посмотреть и «Мертвецов». Суслов с порога стал громко пенять:

— Зараза, Уткин, что же ты на свое открытие не пришел ? Я хотел народу речь про тебя сказать...

Уткин насупился:

— Да так..

— Что «да так»? Посмотри, какие люди пришли на твое художество посмотреть — вон Подметкин... Знаешь его?

— А как же, — Уткин поздоровался за руку с собратом по искусству.

Приятели в очередь целовали Галю, даря ей — всяк в меру своей изобретательности — комплименты.

Ужин на столе уже заждался. Разлив водку и зацепив вилками первые закуски, гости вопросительно переглянулись:

— Давай, Сергеев, как близкий друг.

Сергеев встал и откашлялся. Наступила тишина.

— Дорогой э-э... Прямо хочется назвать тебя именинником... Позволь тебя поздравить. В общем, выпьем, братцы, за Уткина, настоящего художника! Стоп, стоп, я еще не кончил... Все мы тут мало смыслим в живописи, но лично мне твои работы безусловно греют душу... Суслов, ты потом скажешь... Давай, Уткин, за тебя, единственного среди нас художника!

— А Подметкин? — напомнил кто-то.

— Что Подметкин?

— Он тоже художник.

— Ах да... Прости, Подметкин. Правда, я твоих выставок не видел...

Подметкин не ответил, но почему-то выпил свою рюмку, не дождавшись общего чоканья.

Было еще несколько задушевных тостов, а потом разговор съехал на другие темы. Потом достали гитару и начались песнопения. И только Подметкин меланхолически молчал, крутя в руках то стакан, то вилку.

— Пойдем, покурим, — предложил ему Уткин.

Они вышли на крыльцо. Волглая прохлада приятно освежала после застольного угара. Ночь вспрыснула землю росой, будто собираясь прогладить ее сухие морщины. Городские окошки перемигивались со звездами. Было тихо, лишь кузнечики неутомимо чесались, забираясь, казалось, в самое ухо.

Художники уселись на отсыревшую ступеньку. Уткину хотелось поговорить о своем творчестве, но Подметкин только курил и глядел в темноту. Разговор не завязывался, и Уткин решил зайти с другой стороны.

— Ну, а как у тебя? — спросил он.

— Что? — Подметкин вздрогнул. — А... Да все «матрики» крашу.

— Матрешки?

— Их самых.

Уткин хмыкнул:

— Ну и как?

— Нормально. Идут «матрики» — иностранцы берут. Вот Муху на «десятку» перепер.

Уткин не понял:

— Какую Муху? Цокотуху, что ли?

— Не какую, а какого... Художник такой австрийский. Известный, между прочим, стыдно не знать. Альфред или Альфонс... сейчас не помню.

— Ну и что он, этот Муха?

— Модерн. Сегодня в почете.

— Модерн...

— Что, и модерн не знаешь?

— Модерн я знаю.

— Темный ты, Уткин, — Подметкин вздохнул.

Уткин не обиделся:

— Ну и что?

— А то... Темный, потому и смелый. Выставки устраиваешь... Что ты можешь нового сказать?

Он замолчал, и повисла пауза. Уткин думал. Наконец он нарушил молчание:

— Выходит, если бы я не был темным, то не устраивал бы выставки?

— Ты меня понял, — усмехнулся Подметкин.

— А может, и вообще рисовать бы расхотел?

— Скорее всего.

— Но тогда скажи, зачем оно нужно, твое просвещение?

— А кому нужно твое рисованье? — желчно возразил Подметкин. — Просвещение нужно хотя бы, чтобы не выглядеть дураком.

Неожиданно тьма перед ними еще сгустилась, и посреди черного пятка блеснуло серебро. То был наперсный крест отца Михаила.

— Здорово, дети мои! — весело приветствовал их священник.

— Здорово, батюшка, — хмуро ответил Уткин. — А еще позже ты не мог припереться?

— Ты уж прости, — Михаил поздоровался с ними за руки. — Служба, знаешь... Видишь, я в облачении.

Появление отца Михаила вызвало в доме оживление и новое налитие рюмок Он, не садясь, перекрестил свою "штрафную" и хотел было сразу направить ее по назначению. Но хмельной Суслов остановил его довольно развязно:

— Э, нет, батюшка, ты не в пивную пришел! Ты сначала скажи по поводу: что ты думаешь про нашего Уткина и так далее.

— Да, пожалуй... — отец Михаил посмотрел на Уткина, подвигал бородой и задумался.

— Давай, Миша, не тяни, — торопили его.

— Что же сказать?.. — он еще думал. — Вот что я скажу: всяк по-своему Господа славит.

Он лихо выпил и, не закусывая, повернулся к Уткину:

— Дай-ка я тебя просто обниму.