В любом дворе, квартале любого городка — везде, где собираются стайками лихие пацаны и перепархивают, чиня ежедневный раз-бой, — обязательно среди этих сорванцов выделяется самый отчаянный, самый горластый, самый исцарапанный. Для прохожих собак всегда припасены у него камни, для девчонок — две грязноватые пятерни, а для приятелей — пара твердых беспощадных кулаков. Позже всех удается загнать его ужинать — лишь когда мать совсем сорвет голос, выкликая свое «наказанье»; раньше других он выходит на улицу утром и слоняется по двору в одиночестве, расстреливая из рогатки голубей и кошек. Это он научил остальных мальчишек материться, курить, играть на деньги в битку и карты. Это его была идея поймать в подъезде шестиклассницу Маринку, которая почти не сопротивлялась под гипнозом его жестоких глаз, покуда вся компания рылась жадными ручонками у нее под платьем. Как объяснить, что мальчишеская удаль и сила характера всегда употребляются на бесчинства, а изобретательность — на дерзкие пакости? Скорее всего бесы, загнанные когда-то в стадо свиней и заставившие бедных животных утопиться, сами не утонули, а благополучно здравствуют, переселившись в беспокойные пацаньи тела и питаясь маминым борщом, семечками и ворованными яблоками.
Вовкиному бесу досталось подходящее тело: широкоплечее, широкогрудое, на крепких кривоватых ногах. С детства Вовка-Фофан превосходил сверстников силой и ростом, а в воинственной наглости ему и вовсе не было равных: даже старшие с ним не связывались после того, как он кирпичом разбил голову боксеру Твердову. Учился он, разумеется, плохо — всегда находились занятия поинтереснее: драться со всяким желающим, пить одеколон из столовой ложки, повесить старый гондон на дверях у завучей, залепить историку в лоб огрызком, подсмотреть через зеркальце трусы у старшей пионервожатой... да мало ли что еще. Будучи восьмиклассником, Фофан уложил на лопатки школьного физрука, но изо всех видов спорта предпочитал один — красть лошадей с конефермы в Матренках. Тогда же, в восьмом классе, Вовка начал бриться и всерьез озаботился половым вопросом. Он не утруждался ухаживаньями, а брал свое силой и наглостью: многие девчонки ходили под его адмиральским флагом, правда, к их радости, не подолгу. В друзьях Фофан не нуждался, а только в свите, как акула в эскорте прилипал, и, надо признаться, много таковых находилось среди наших ребят (о чем они впоследствии постарались забыть). Бессменной Вовкиной «шахой» был Борька Филатов, по прозвищу Бобик или Филка. Ему оказывал грозный патрон брезгливое покровительство, ему в туалете оставлял окурки, но и ему же, от нечего делать, перепадали то поджопник, то затрещина. Одних лишь лошадей любил Вовка и никогда их не мучил. В те годы многие озоровали по ночам на конеферме — такая была мода; украденных лошадей находили в городке — загнанных, пораненных. Если Фофан узнавал, чьих рук это дело, то находил и бил виновных безо всякой пощады. Вообще провиниться перед ним было несложно, и редкий нос в округе не познакомился при тех или иных обстоятельствах с его кулаком. Кроме, пожалуй, носа Сергеева, что на первый взгляд могло показаться загадкой, так как Сергеев перед Фофаном не лебезил и не искал с ним короткого дружества. Тем не менее при случайной встрече он удостаивался от Вовки приветствия и благожелательного разговора в таком духе:
— Здорово, паря! Как сам? Никто на тя не нарывается?
— Нет, — отвечал Сергеев, пожимая большую ладонь.
— Хошь, сёдня ночью покатаемся?
— Не хочу.
Сергеев отказывался от великой чести.
— Что так? Ссышь?
— Нет... Лошадей жалко.
— А... — Фофан будто даже смущался. — Ну, как хошь... Ну бывай... Ты это... если тя кто обидит, мне скажи.
Так выходило, что, сам того не добиваясь, Сергеев находился под защитой Вовкиных кулаков. Оценить это ему пришлось позднее, когда их возрасту настала пора «показаться в свете», проще — на танцах.
Танцы... Городок наш тех лет без них не представишь. Только калеки да совершенные маменькины сынки не ходили на танцы. Да и как иначе, если самих фофанов и Сергеевых половина была зачата в кустах после танцев. Конечно, старинные танцульки зы-глядели примитивно. Сейчас молодая собака, гуляя, наткнется в парке на остатки асфальта, проросшего кустами, и недоуменно обернется на хозяина: «Что это?» А это руины того древнего «пятачка», где врыт был стол с радиолой, где два мента торчали под фонарем, всматриваясь в темноту за деревьями, — там, в темноте, словно топоры дровосеков, тюкали кулаки. Девчонки, сбившись в кучки, боязливо жались по урезу асфальта, жались, но приходили сюда каждую среду и субботу...
Разумеется, и на том «пятачке» в парке кто-то «держал шишку», но время не сохранило былинные имена. Ни Фофан, ни Сергеев не застали в действии лесного танц-капища; в их эпоху, тоже, впрочем, ушедшую, танцы бушевали уже в клубе. Это был еженедельный шабаш, которому где и совершаться, как не в поруганной церкви: ее превратили власти в дом поднадзорного досуга. Это потом переосвященная мутовская приходская церковь снова засияла, нарядная, как пирожное, пуская зайчики свежим крестиком, а тогда... Чего только не держала в ее здании советская власть: какую-то заготконтору, скобяной цех, а под конец — прости, Господи, — клуб с танцами. Каково же было слушать этот варварский топот потомственным церковным мышам, пережидавшим лихолетье в ее подвале...
Впоследствии Генка Бок признавал за собой великий грех. Был он тогда гитаристом и вроде как руководителем ВИА «Кварц», отчаянно громыхавшего на клубной сцене. Лихие созвучия оскверняли не только помещение храма, но и всякое мало-мальски искушенное ухо. Тем не менее лабухи почитались тогдашней молодежью подобно жрецам или священным животным. Иногда случалось, что, заигравшись, кто-то из музыкантов падал со сцены, но его тут же водружали обратно бережные руки. Вдохновение их питалось девичьими вздохами, а в большей степени портвейном «Агдам». И только им одним на танцах гарантировалась неприкосновенность, тогда как прочие ходили в клуб на свой риск.
В семь вечера зал еще был полупуст и полутемен. Редкая пока публика намазывалась у стен: к началу приходили самые зеленые. Музыканты, не глядя в зал, переговаривались, вяло перебрякивались гитарами; Бок настраивал ревербирацию: раз-аз-аз-аз... Но постепенно народ сгущался и сгущался в зале воздух: нарастало ожидание. Ярче разгорался свет. Сквозь толпу к сцене протискивался участковый Кользяев. Разом обильно вспотев, он щелкал пальцем по микрофону и, снявши фурагу, кашлем пытался обратить на себя внимание:
— Уважаемые товарищи мулодежь!
Назидание безнадежно глохло в свистках и криках:
— Торчи, Кользяй! Не тащи мертвого за хер!
Махнув рукой, участковый слезал со сцены, и его серый китель под ехидный наигрыш «до-ре-ми-до-ре-до» тонул в цветастой пучине батников и сарафанов. К микрофону заступал Генка Бок
— Дорогие друзья! — возглашал он манерно, с прононсом. — Мы открываем наш вечер танцев!
Ответом ему был оглушительный рев публики, но, покрывая его, «Кварц» изо всех орудий обрушивал такой силы залп, что в городке начинали брехать и выть собаки.
Вздрагивала земля, в окрестных клубу домиках тревожно звенели окна. Стихия гулянья расходилась быстро, почти вдруг, и спустя час молодое море клокотало в клубе от стены до стены, выплескиваясь наружу. В грозном шуме его сливались музыкальная канонада, увесистый топот ног, визги девчонок, бросаемых в воздух, и сосредоточенный мат кулачных бойцов. Участковый Кользяев, потеряв фурагу, ползал по полу, но натыкался то на чей-то затоптанный шиньон, то на свежие, газированные адреналином красные капли: так проливало кровь счастливое поколение.
Вовка обычно являлся на танцы в самый их разгар. Весть о нем электрически проносилась в клубе: «Фофан... Фофан пришел!» — и семибалльное море стихало, как по волшебству, оставляя на поверхности лишь тревожную зыбь. Даже музыканты делали перерыв, принимаясь что-то поправлять и подкручивать в своих инструментах. Слов нет, возмужавший, оперившийся Фофан был громила недюжинный, но и среди парней на танцах много имелось крепышей. Почему же никто не в силах был противиться его драконьему обаянию? Даже Сергеев испытывал тайную гордость, когда, проходя мимо, Вовка небрежно-дружески кидал ему «петуха»:
— Здоров, паря! Как дела?
— Дела зашибись, — вежливо отвечал Сергеев и пожимал несминаемую, как у статуи, ладонь.
Но Фофан приходил на танцы не затем, чтобы разводить «версаль». Выдав, кому следовало, охранные грамоты, он выбредал неспешно на середину зала и становился там с раздумчивым видом. Если жертва не подвертывалась сама Вовке под руку, танцы возобновлялись, а он еще долго мог недвижно возвышаться, подобно утесу, омываемому пестрыми, беспечно плещущими волнами. Был он довольно разборчив, и к чести его сказать, мелочь его не интересовала. Наконец взгляд его прояснялся.
— Филка!
— А-я? — с готовностью откликался Бобик, бросая посреди танца свою партнершу.
— Самца видишь?
Филка прослеживал хозяйский взгляд:
— Какого — того длинного?
— Ага... который козлом скачет.
Борька ежился:
— И чего?
— Иди, надерись.
— Вов, он мне башку снесет, — трусил Филка.
— Не ссы, не успеет. Иди, сказал, не то я сам тебе...
Толпа, шарахнувшись, образовывала круг и замирала в оцепенении. Жертва, здоровенный, высокий парень, почти не брыкалась, будто лошадь, понюхавшая дегтю. Вот странно: казалось бы, где, как не в драке, судьба твоя в твоих руках? Ан нет, там судьба был Фофан, неотвратимый и безжалостный.
Возможно, Вовка и сам полагал себя если не рукой судьбы, то ее корешем безусловно. Очень уж ему везло, а ведь скольких ему подобных молодецкий кураж свел до срока в могилу. Дёма Бурцев пошел на спор ночью по перилам железнодорожного моста и разбился. Виталька Карнаухов среди бела дня нырнул в пожарный пруд и... изобразил эскимо, наткнувшись темечком на торчавший под водой лом. Шушлебину проломили голову шестигранным прутом. Кукушкина зарезали. Бушуеву в ментовке отшибли потроха. Ламзичкин отравился «метилом». Грачев въехал на мотоцикле под самосвал. А сколько их звездными зимними ночами позаснуло в ласковых сугробах... Все они переселились в наш тишайший пригород и выцветают овальными фотками, над которыми прицельно кощунствуют скучающие вороны. Но Фофан прошел огни и воды без урона для себя. Армия показалась ему пионерским лагерем. Отслужив, он устроился, конечно, на завод. Днем он вполне добросовестно махал кувалдой, а вечерами — вечерами и ночами — жил полной жизнью, не давая скучать своему слегка потолстевшему бесу. Портвейн... девчонки... лебезящие знакомцы... танцы... чьи-то выбитые зубы... участковый уважительно просит приглядеть за порядком.., вся улица здоровается... Маринка жалуется на алкаша-мужа: «Вов, дай ему, но не сильно... житья от него нет!» — «Сделаем...» — Фофан шишкарил с достоинством, и его совсем не томило некоторое однообразие такого существования.
Однако шли годы, и заскучала, похоже, сама судьба. Ведь она, злодейка, тоже имеет свой кураж. Одновременно на миллионах досок играя с целыми народами и с каждым из малых, она любит внезапно поменять правила: смахивает фигуры и выставляет новые, давая расчет угревшемуся было штату своих «любимцев». Вовку-Фофана она рассчитала тихо, равнодушно и без уведомления. Удача оставила его незаметно, так вагончик, отцепленный от поезда, еще катится по инерции, но уже свернул на тупиковую ветку, а дремлющие пассажиры его не скоро поймут, что случилось неладное.
Перемены в жизни могут вызываться естественным ходом времени. Это когда повыше брючного ремня выкатывается пупоглазый мамончик, когда знакомые «телки» одна за другой выходят замуж или когда самого тебя скорее тянет поправить сарайку, чем, плюя семечки, прохаживаться по улицам на широко расставляемых ногах. С этим грустным расписанием времени еще можно побороться, но когда сама судьба передвигает стрелки — тут уже не поспоришь. Но Вовка и не спорил, он проспал поворот, и можно только удивляться, как это случилось: уж так нас подбросило на стыке. Так городок встряхнуло, что будто швы разошлись, и полезло из трещин всякое разное: жвачка и ликеры невиданные, штаны-«бананы» и кроссовки, кооперативы, попы, иномарки, бандюки мордастые и еще много чего. А в другие трещины разверстые проваливалась отжившая рухлядь: пятиэтажки с жителями, фабрики с рабочими, клубы с танцами и вообще, можно сказать, весь старый уклад. А Вовке словно глаза запорошило: все стучал своей кувалдой. Стучал и, однако ж, достучался: однажды пришел в кассу, а ему вместо денег показали шиш. Завод — надежный кормилец всех простых парней городка — «лег*, провалился в трещину. Тогда-то Фофан и очнулся, да было поздно: в новой жизни не нужен был обалдуй с кувалдой. Может быть, взяли бы его «пехотинцем» в какую-нибудь бандитскую бригаду, но он по возрасту уже в шестерки не подходил. Помыкался Вовка и устроился грузчиком в некий кооператив, где командовал не кто иной, как Борька Филатов, успевший на ту пору заделаться предпринимателем. Унижение, которому подвергла Фофана судьба, было сомасштабно его прежнему величию. Шутка ли— попасть под начало бывшей собственной «шахи», получать гроши и видеть, как по улицам разъезжают в иномарках козлы, трепетавшие когда-то при одном его имени. Бить бы их по «мусалам», чтобы брызгали веером кровавые сопли, да нельзя: в карманах у козлов залогом их безопасности лежали теперь заряженные пистолеты.
Однажды вечером, слоняясь по городку с бутылкой пива в руке, Вовка услышал звуки музыки. И хотя музыка была незнакомая, больше походившая на прерывистое татаканье незаглушенного трактора, Фофан, ведомый нетрезвым любопытством, пошел на шум. То была дискотека — новое танцевальное заведение. Мощная музустановка неутомимо накачивала в зале компрессию. Молодежь в «бананах» истово и серьезно выделывала кукольные «па». Какой-то тип у микрофона периодически однообразно подзадоривал публику, и она отвечала ему криками: «Вау!» Вовка недоуменно оглядел зал: «Если это танцы, — подумал он, — то где же драка?» Драк не было: молодежь старательно двигала телами и пила из баночек пиво и заграничный лимонад. «Какой-то, блин, утренник...» — пробормотал презрительно Фофан. Самое время ему было повернуться и топать восвояси, но... тут проснулся и заворочался Вовкин бес, траченный невзгодами, но неукрощенный. Он подстрекнул бедолагу-хозяина направиться нетвердой походкой через весь зал. Бесу захотелось удивить банановую шелупонь, замутить эти лимонадные танцульки. Способ был известный: задрать какой-нибудь девчонке подол, чтобы она завизжала под общий хохот. А вдруг на ней не окажется трусов (такое случалось, бывало) — то-то будет весело! Фофан подобрался к одной сосредоточенно изгибавшейся девице и поднял кверху ее короткую юбку. Девица перестала складываться и обернулась:
— Тебе чего, дядя?
— Гы-ы... Ничаво! — Фофан лыбился и озирался, ища поддержки.
Никто, однако, не засмеялся, только паренек, танцевавший рядом, строго осведомился:
— Ты что, дебил, «колес» наглотался? Вальты пошли?
Вовка опешил:
— Ты это кому... «вальты»?!
Паренек нахмурился:
— Тебе, придурок! Давай, шаркай отсюда.
Еще несколько ребят заинтересовались происходящим:
— Кто это, Игорек?
— Да хрен его знает... — Игорек недобро усмехнулся. — Быкует, плесень...
— Откуда он вылез?.. Эй, дед, ты с какой помойки?
Фофан задохнулся от бешенства:
— Что?! С помойки?!! Ах ты, сучок... — он занес для удара свой огромный кулак, но... перед носом его мелькнула белая кроссовка, и свет для Вовки померк. Как ему на всякий случай добавили, он уже не почувствовал... Игорек склонился над распростертой тушей:
— И что с ним делать?..
— В туалет отволочь.
Когда сознание вернулось к Вовке, он снова услышал эту дурацкую музыку. Только теперь ее татаканье звучало приглушенно и смешивалось со звуками сортира. Он открыл глаза и увидел парней, перешагивавших через него, как через падаль. Парни входили в уборную, подергиваясь в танцевальном ритме, пускали в писсуары крепкие молодые струи, деловито пердели и удалялись, едва скользнув взглядом по лежащему Фофану. Он заворочался и сел на грязном кафеле. Голова его болела, челюсти не сходились одна с другой. В таком положении он в своей жизни точно еще не бывал — Вовке сделалось почти смешно. «Надо же — ногой двинул! Как лошадь копытом...» Держась за стенку, он поднялся и стал искать выход со злосчастной дискотеки.
Пошатываясь, Вовка брел домой, время от времени трогая сотрясенную башку и продолжая удивляться: «Во, блин, двинул — как лошадь!» Добравшись до кровати, он рухнул в нее и забылся, словно заблудился в зеленоватом, глухо звенящем тумане. Ночью ему не снилось ничего определенного, но утром, когда уже рассвело, он увидел лошадей. Однако во сне лошади его не били, они опускали головы над ним, лежащим на полу в сортире, дышали в лицо теплым паром и фыркали, разгоняя по кафелю окурки и гондонные упаковки. Прозвенел будильник, но Вовка его прихлопнул и досмотрел сон до конца.
Проснулся он поздно и еще долго лежал, глядя в потолок. Потом он решительно встал, побрился, оделся в чистое и пошел к Филатову.
— Ты что опаздываешь? — нахмурился, увидев его, Борька. Смотри, выгоню!
Но Вовка его не слушал. Он сопел, явно волнуясь...
— Филка, — неожиданно выпалил он, — ты заработать хочешь?
— Что? — изумился коммерсант. — На чем?
— На лошадях!
Это была судьба. Судьба, швырнувшая Фофана на пол в сортире, снова улыбнулась ему во сне. Филатов, надо отдать ему должное, быстро прожевал Вовкину идею. Фофан предложил на Филкины деньги арендовать конеферму в Матренках, пришедшую на ту пору в полный упадок, чтобы разводить лошадей на продажу и напрокат. В самом деле — как было не догадаться, что эти козлы, преуспевшие в новой жизни, наворовавшись и настроивши себе усадеб, захотят, черт их дери, иметь и такое барское развлечение?
Филка надел на Вовкину бычью шею золотую цепь и велел ему коротко подстричься. Оба облачились во все черное, сели в Борькину машину и поехали пугать совхозное начальство. Нагнав на деревню страху своим «бандитским» видом и влив в совхозные глотки два ящика бельгийского спирта «Рояль», компаньоны уладили дело в короткий срок. Фермой они завладели, то есть арендовали ее на пятнадцать лет с пролонгацией.
Расходы свои Филатов окупил, уже продав вторую лошадь, а дальше бизнес их стал расти, как на дрожжах Лошадки, пусть и не призовых кровей, шли нарасхват, кроме того, при ферме открыли клуб верховой езды. Борька записывал клиентуру в очередь. Вовка не уходил с конюшни, чуть ли там не ночуя: сам принимал у кобыл роды, мыл своих любимцев и чистил их пылесосом. Денег у фирмы стремительно прибывало. Филка построил себе трехэтажный дом из облицовочного кирпича. Вовка купил импортный вездеход, чтобы ездить в Матренки зимой и летом в любую погоду. Впрочем, его-то деньги не слишком интересовали; он оброс бородой, подсох телом, а душой, наоборот, помягчел. Одежда его пропахла конским навозом, карманы вечно топорщились от булок, а лицо источало благодушие, как у попа на разговенье.
Таким его и увидел однажды Сергеев: ражий мужик в кирзовых сапожищах, с мобильником, притороченным к солдатскому ремню, вылезал из джипа. Фофан узнал однокашника:
— A-а, здорово! Как сам?
От его хлопка по плечу Сергеев еле устоял на ногах:
— Зашибись. А ты?
— А я в милицию приехал... Сечешь, какая-то падла хотела у нас жеребца увести! Поймать бы — ноги выдернуть!
— А сам-то, помнишь — по молодости?..
— Гы-ы! — Фофан осклабился. — Было время... Вспомнить бы за бутылем, да некогда.
А ты, слышь, паря, приезжай ко мне в Матренки — на лошадках покатаешься.
— Хорошо бы...
— Ну ладно, бывай!
— Бывай.
Попасть в Матренки Сергееву, увы, так и не пришлось, и Фофана он больше не видел. Той же зимой Вовка погиб. Вышло по-глупому; он стоял в деннике, подрезал Забаве хвост (кобылу эту он очень любил). Вдруг у него запищал мобильник, а Забава подумала, что крыса, и испугалась, ну и копытом... Потом кобыла нюхала кровь, пропитавшую опилки и, говорили, даже плакала, но это, наверное, выдумки.