Просторные поля — краса и гордость нашего пейзажа. Зная это, они смело выпячивают широкие груди впечатляют путников, поворачиваясь и хвастая сезонными нарядами, а то и в голом виде, ничуть не смущаясь. Они идут из-за горизонта показаться старому хмурому лесу-патриарху, отцу русской природы. А меж ними тиха и скромна (не заметишь, пока не наступишь) в долинке не по росту пробирается речка Воля. Она мала, слаба, голос ее почти беззвучен, но только ее одну впускает могучий лес под свою сень. Попав в Берендеево царство, Воля оживает: трется об узловатые корни и мелодично мурлычет. Откуда-то сверху доносятся вздохи и кряхтенье, но здесь, у лесного подножия, всегда тихо и тепло. Живые и мертвые, деревья стоят, сцепившись лапами, сплетясь корнями, обмотавшись прошлогодней паутиной. Здесь необоримо тянет в сон, и Воля задремывает на полянке, раскинувшись болотцем, давая растениям приникнуть к своим сосцам.

Но нельзя ей разлеживаться — долг велит потрудиться. Речку ждут в городке — она ведь у нас единственная. Бабе надо бельишко постирать, пацану — рыбки коту наловить, бате — трактор помыть. Воля польет огурцы, напоит усталую корову и унесет прочь ее обильные какашки... Много дел у нее, но самое трудное для маловодной речки — наполнять мутовскую запруду. Тамошние мужики что-то не рассчитали, делая себе купальню, и запруда растеклась вширь, затопив самим горе-ирригаторам картофельные огороды' Сливать ее почему-то не стали, а оставили как есть, прозвав в насмешку «мутовским морем». Морские берега заколосились камышом, недра обжила кой-какая рыбешка, а водной гладью завладели местные гуси. Гуси-то больше всех благодарили бестолковых мутовцев: они спасались в «море» от собак, благоразумно избегавших чуждой им стихии. Покуда к запруде не привыкли, случались из-за нее разные истории. Однажды, например, Гришка Нечаев, забывшись, въехал в нее на самосвале и всю ночь, не умея плавать, просидел на крыше затопленного «зилка». Долго еще, купаясь, мальчишки «солдатиками» ныряли с этой крыши: этих-то удальцов не страшила мутноватая пучина запруды.

Кроме речки Воли и мутовского «моря» есть в городке еще несколько водоемов, в том числе и пожарный пруд при заводе. Но они недостойны серьезного описания: лягушка их переплывет, два раза брыкнув ногами. В целом, местность, где мы живем, несмотря на общую сырость, можно назвать совершенно сухопутной. Аравийская безводная пустыня кончается безбрежным океаном, а наша безбрежная слякоть, увы, не имеет конца... Понятно, что при таком положении географических дел на улицах городка не встретишь просоленных моряков, вдали не гудят призывно пароходы и девушки не машут с пирса платочками. Романтика странствий нам не свойственна, ибо нам не от кого ею заражаться. Правда, многие пацаны, прочитав случайную книжку или посмотрев боевик, представляют себя индейцами, пиратами, не то какими-нибудь неустрашимыми воинами. Иные воображают себя путешественниками и пускаются на плоту по мутовской запруде. Но, получив по башке деревянной саблей или промочившись в апрельской воде, они быстро избавляются от фантазий. Редкие из нас способны с детства поставить себе цель и, не убоявшись, плыть за мечтой, как за гусем, когда другие уже поворотили назад. И редкие из редких впрямь доплывут, не захлебнутся... но они уже не вернутся обратно, а останутся на том берегу.

Вот Андрюха, старший из братьев Бабакиных, оказался таким редким человеком. Жизненный путь его начинался здесь, на берегу мутовского «моря», а закончится — где бы он ни закончился — слишком далеко отсюда.

Известно, что обитатели маленьких городков — большие коллективисты. Они чувствуют, что принцип «жить как все», древний, как сами их поселения, хранит их лучше крепостных стен. Нынче, правда, стало модным жить своим умом... что ж, вольному — воля, однако не переоценить бы нам силу своих персональных умов; куда заведут они нас — Бог весть. А ведь жить как все — значит знать свое место в жизни, а быть может, и после нее — это дорогого стоит... При всем том наши коллективисты-горожане никогда не третировали ни калек, ни дурачков, то есть сделавшихся «не как все» не по своей вине. Особенно к дурачкам велика была терпимость: писателя нашего, Подгузова, даже полюбили, когда он сошел с ума. Он ходил по улицам и кидал в людей «галочки», сложенные из писчей бумаги, а народ — ничего, только посмеивался.

Андрюха Бабакин, конечно, не был ни писателем, ни даже читателем; в детстве он вообще казался нормальным мальчиком. Но свихнулся он все-таки на книжке: в двенадцать лет Андрюха заболел корью и, лежа в полумраке зашторенной по указанию врачихи комнаты, прочитал ее — первую и, как оказалось, роковую в его жизни. Это был сборник морских рассказов, вырученный мамкой за картофельную сдачу. Окажись в заготконторе книжен-ция про космонавтов, летел бы сейчас Бабакин к звездам; окажись о партизанах — пускал бы, наверное, поезда под откос. Такой ужу него проявился характер — упорный и романтический одновременно. Словом, благодаря этой книжке, будь она неладна, Андрюха заделался «мореманом»... и сразу, понятно, попал в разряд дурачков. Ребята над ним подшучивали, но без злости: тихий чудак никого не раздражал, разве что собственного батяньку, да и то когда тот бывал в подпитии: «Эй, Нахимов, — вязался батянька, — кончай свои кораблики рисовать; иди лучше у кур вычисти!» Анд-рюха, поднимая на него спокойные глаза, отвечал: «Угу...» — и без выражения на лице шел чистить курятник «Эх, мать, какой-то у нас Андрюха неправильный, — вздыхал батянька. — Его в грязь посылают, а он хоть бы заартачился!» — «Бухтишь, старый, — возражала мамка. — Чем он тебе не угодил? Сам выпил и цепляиси...» — «Ты, баба, не бодайся, теленка свово не защищай, — пуще заводился батянька.— Ты скажи, чего он так смотрит — батю родного в упор не видит?» —«Да чего на тебя смотреть... Эка невидаль — напился и бухтит...» — «То ли дело Серега, — он встряхивал за загривок младшего сына, — парень простой, даром что переговариваться мастер... Так я говорю?» — «То-то ты его ремнем, что ни день...» — «Это на пользу... — батянька любовно ерошил Серегины волосы. — Он еще спасибо скажет... Да, Серый?»

Серый в таких случаях не «переговаривался». Ему приятны были батянькины похвалы, но и брата он жалел. В душе он чувствовал, что батя злится не на Андрюхин упрямый характер, а именно на чудинку его, на то, что не такой он, как другие пацаны. И добро бы дело было в одних корабликах, так нет: даже в простых житейских ситуациях Андрюха порой удивлял и собственного брательника. К примеру: шли они по тропке, и Андрей ступил нечаянно в говно; казалось бы — оботри ботинок о траву и ступай дальше, а он нет — развел философию, дескать, в других-то странах на дорожки не серут, только у нас, а все — наше свинство... И где он таких понятий набрался — это уж не морские рассказы, это он, стало быть, сам дошел... Честно сказать, понимания, а потому и дружбы у братьев особенной не было. Но кровная любовь превыше дружбы, поэтому Серега всплакнул вместе с мамкой, когда Дрюша уезжал в мореходку. Тайком ведь подготовился и документы послал, как шпион... Как их не понять: даже когда зуб гнилой изо рта вырывают, и то больно, а тут парень здоровый, неженатый из семьи уходит. Батянька очень переживал; он выпил больше обычного и натужно умствовал, обращаясь к своей папиросе:

— В семью ты, надо думать, не вернешься — плавать тебе у нас мелко. Значит, жисть наша не по тебе... А может, змей, тебя и Родина не устраивает?.. И-хо-хо... Ладно, сокол, плыви... Только хоть приехай нас с мамкой похоронить.

Потом его развезло, но если б и не развезло, то навряд ли дождался бы он от сына ответа. Андрюхин взгляд был спокоен, а думки... кто их знает, где гуляют думки беглеца с-под отчего крова? Может быть, мечтал о другой жизни — без вонючих курятников, без грязнозадых коров и пьяного невежества...

В мореходке Андрюха учился хорошо; ходил на паруснике в загранку. По окончании учебы взяли его на торговое судно... Обо всем этом он писал в письмах, а как оно было на самом деле — кто знает... Впрочем, наверное, так и было, как писал, неспроста же батяньку с мамкой однажды вызвали в кагэбэ подписывать какие-то бумаги. Однако что бы с ним ни происходило — все уже относилось к области воображения, а до нашей жизни не касалось. Другое дело Серега — он рос в городке, рос, как растет большинство наших пацанов: кое-как учился, в меру шкодничал, помогал родителям по хозяйству. Летом между девятым и десятым классом они с приятелями ходили «в поход», то есть в лес: ночевали в шалаше, напились, чем-то отравились и в очередь поносили, взбираясь на пень. Тем же летом он влюбился в соседку, Ленку Грибову; она разгуливала специально в таком сарафане, что, когда наклонялась у себя в огороде, все было видать. Правда, Серега к ней не «клеился»: она кадрилась с парнями постарше, — но мечтать о ней никто ему не мешал. Вообще, как и многие в его возрасте, Серега любил помечтать, особенно перед сном. Фантазии ему приходили одни и те же, и каждая в свой черед. Сначала, естественно, являлась Ленка: плача от любви, она целовала Серегу, потом сама догола раздевалась и давала себя трогать за все места. Потом они ложились в койку и делали что-то, о чем Серый имел неотчетливое представление. Мечтать про Ленку было приятно, но слишком волнительно, поэтому Серега избавлялся от Грибовой известным способом. Затем его мысленному взору являлся пиджак. Два года он упрашивал мамку купить ему пиджак, но каждый раз покупка откладывалась под разными предлогами. Все приятели его уже имели пиджаки, а некоторые — даже костюмы, и лишь Серый, как маленький, ходил в каких-то кофточках. Он подозревал, что мамка просто водит его за нос — не хочет, чтобы он взрослел, а то наденет пиджак и вслед за Андрюхой — поминай, как звали... Мечта о пиджаке тоже не могла успокоить; Серега злился на глупую мамку, ворочался, и сон к нему не шел. Самая приятная и усыпляющая была третья мечта — про мотоцикл (потому, возможно, что была самая несбыточная). Красная «Ява» со спортивным рулем стояла в сарайке (поросенка зарезать!); Серега ухаживал за ней, как за живым существом: мыл, украшал, готовил питательную смесь из бензина с маслом. Два цилиндра ее «цыкали» так тихо, что никого не будили, когда Серый катал девчонок по ночному городку. В те времена мало у кого из ребят имелись мотоциклы: несколько стареньких «ижаков», «восходы» да «ковровцы», да одна «паннония», да трофейная с войны «бэ-эм-вуха» с одним «горшком»; и лишь у Сереги Бабакина была красавица «Ява», чье даже имя ласкало слух... Эта мечта разгоняла все тревоги, все неприятные мысли, и под нее он засыпал, как положено, молодым здоровым сном.

Однако пришло все-таки время решать с пиджаком: Серега окончил школу и собирался поступать в техникум. В школе мамку пожурили: почему, дескать, ваш сын аттестат в кофте получал, что за неуважение — не мог пиджак надеть, что ли? Мамка бедная готова была сквозь землю провалиться. «Все, — решила она,— куплю самый лучший, тем более осенью ему в техникум сдавать». Но не тут-то было: пиджаков в магазине, как назло, не оказалось — все раскупили; пришлось Антонину, завмага, просить, чтобы отложила, когда привезут. Но тут как раз получили они письмо от Андрюхи: он привез из загранки валюту и спрашивал, какого им прислать гостинца или чего нужного. Мамка возьми и отпиши: мол, Сережке пиджак бы надо, а то парню в техникум и не в чем поступать... И Андрюха, отдать ему должное, на родных не поскупился: прислал в большом ящике батяньке с мамкой гостинцев, а Сереге — дорогой американский пиджачино, за шиворотом которого была нашита тряпочка с надписью «уэса» и полосатым флажком. Лацканы у чуда по тогдашней заграничной моде были каждый шириной в лопату, а раскраска — в крупную яркую клетку. Материал — не сказать дурного — добротный, и пошив, как показало время, довольно крепкий — все бы хорошо, кабы не фасон да расцветка... Когда первое изумление прошло, пиджак померяли на Серегу — оказался чуть навырост. Мамка нацепила его на плечики, чтоб отвиселся, провела по нему рукой, да и расплакалась: как же, старший брат о младшем позаботился. Батянька же с сомнением рассматривал заморскую вещь:

— Не знаю, мать... Али мы совсем устарели... Не возьму я в толк, как такое носить.

Серега тоже, мечтая перед сном, представлял себе другой пиджак. Честно говоря, он и не знал раньше, что на свете бывают такие пиджаки. Но предусмотрительный Андрюха вложил в ящик две красочные вырезки из иностранного журнала, где были сняты мужики в очень похожих клетчатых пиджаках, и с ними худые девки в платьях, куда срамнее Ленкиного сарафана. В записке брательник пояснял, что культурные мужчины во всем мире теперь носят именно такие "джекиты" и никаких других. Серега записку прочитал и удивился: вот те раз, Дрюша, а еще говорил, надо жить своим умом...

Но как бы то ни было, пиджак он получил, и одной мечтой у Сереги стало меньше. Между Ленкой и мотоциклом в мечтах его образовалась брешь, в которую полезли новые мысли — беспокойные и никак его не гревшие: о поступлении в техникум, об армии и вообще о предстоявших ему неизбежных переменах в жизни. Почему так заведено, что в самую болезненную пору линьки юноше приходится держать столько экзаменов? Змея, когда меняет кожу, хоронится в укрытии, а ему этого нельзя: служи! учись! трудись! женись! — только и слышит он от людей... В том году покрылся Серега прыщами — будто какие кровососы искусали нежные щеки.

А тут еще это клетчатое недоразумение... Вместо того чтобы защитить, бронировать паренька, заморская одежка принесла ему одно горе. Серегино поступление в техникум казалось делом решенным: председатель комиссии Эльвира Юрьевна брала у мамки молоко. Она обещала, что если Сергей сумеет рассказать хотя бы теорему Пифагора, то может считать себя студентом. Однако вышло по-другому... В тот день с утра у него было нехорошее предчувствие. Видя его мандраж, батянька усмешливо посоветовал: «А ты, Серый, посцы... Лучше сцать перед боем, чем в бою». Серега так и сделал, но по выходе на улицу случилось странное: его облаял соседский Туман. Подлый кобель собрал друзей, и они провожали Серегин пиджак до самого конца Мутовок; гуси, завидя громогласную процессию, с гоготом кинулись в запруду... Он явился на экзамен, чувствуя себя идиотом, и ощущение себя оправдало. Преподаватели повели себя не чище дворового Тумана: лай подняли такой, что хоть беги, — словно перед ними не человек стоял, а один его пиджак. Математик Семикозов, их парторг, аж побагровел:

— Вы, молодой человек, не на танцульки пришли! Здесь вам советский техникум, а не буги-вуги! Ишь вырядился... — и он вспомнил ругательство из своей комсомольской молодости: — Стиляга!

Остальные «преподы» согласно загудели, лишь Эльвира Юрьевна молча грустила...

Только раз до этого претерпел Серега подобное унижение: в детстве, когда, играя с мальчишками в казаки-разбойники, провалился в старую выгребную яму и ему пришлось на глазах у всей улицы возвращаться домой по уши в дерьме. Интересно, что бы сделал на его месте Андрюха? Наверное, обвел бы всех спокойными глазами — да и отбарабанил бы, как положено, по билету...

Но Серега так не мог — он засветился всеми своими прыщами и сказал Семикозову с тихой яростью:

— Пошел ты в жопу.

После этого оставалось одно: пока они не опомнились, повернуться и сделать из техникума ноги. Вернувшись домой, Серега выкрал у батяньки припрятанную самогонку и напился...

Вечером его побили на танцах.

— Эй, Серый, где такой педжик дохрял?

— Андрюха прислал.

— Твой мореман? Он че — мудак?

— А че ты имеешь? - озлобился Серега.

— Гля на себя — чучело!

Перепалка перешла в драку, и пьяного Серегу побили, но побили не очень сильно — все-таки свои ребята. Они сами отвели его домой и прислонили к калитке. Там у калитки его вырвало — кровь и блевота смешались, запеклись на широких американских лацканах.

Спустя два месяца Серого забирали в армию. Осенний призыв — нет печальнее события и зрелища: раскисли улицы и бабьи лица, лысы головы вчерашних пацанов и обезлиствели липки в аллее перед горсоветом. У пьяненьких, как на похоронах, оркестрантов мокнут ноты, трубы жерлами собирают дождик...

Батянька силится на прощанье сказать что-нибудь мужественное.

— Сын... — хрипло говорит он, держа Серегу за рукав. — Сын...

Дальше речь у него не двигается — батяньке срочно надо выпить, И папироса, вечный его помощник в речах, погасла под дождем.

— Да не скули ты, старая! — злясь на себя, он спускает "полкана" на мамку.

Но мамка не слышит. И что платок ее сбился на сторону, не замечает, и что стоит прямо в луже... Она давно и однообразно плачет.

Не случалось в Серегиной жизни более тоскливого дня. Как хотелось ему остаться тогда под мокрыми липками, остаться, вцепившись руками в кривые заборы, в эти домики, в землю, от которой отрывала его чья-то неумолимая сила. Но... хлопнул борт, рыкнул зеленый "Урал" и увез Серегу Бабакина прочь из маленького городка.

На целых два года.

Что такое армейская служба? Срочная форма небытия? А может быть, это жизнь донашивает мужчину вприбавок к девяти месяцам, проведенным в материнском чреве? Из городка нашего мало кто не служил, и всяк привозил из армии свое: одни — желтуху, другие — бравые наколки и все — нескончаемые байки. А вот Серый вернулся молчуном — ничего мы и по сей день не знаем, что испытал он в эти два года. Дембельскую «парадку» его украшали три сержантские нашивки и две за ранения, на груди светилась медаль «За отвагу». Форма лопалась на его возмужавшем теле, а лицо посуровело...

В тот день он сидел за столом и молчал. Мамка, охая, кружилась по кухне, тыкалась во все слепыми руками и уже разбила одну тарелку. Батянька обмяк на диване, сопел, держа на руках Серегин китель с медалью.

— Что ж не отписал-то? — попрекнул он сына, благоговейно трогая нашивки. — Покажи хоть, куда тебя...

— Потом.

Батянька встал и двинулся к буфету...

— Погоди, бать, не пей до гостей.

— Да... не буду, — смутился старик. И улыбнулся, переменяя тему: — Слышь, Андрюха-то наш в штурмана вышел. Пишет — жениться он думает.

— Молодец, — усмехнулся Серега. В гости не собирается?

— Да, жди его... — батянька на мгновение помрачнел, а потом вдруг улыбнулся: — Слышь, а пиджак-то его так и висит — хошь померять?

— А ну, давай, — Серый поднялся, громыхнув стулом.

Американское сукно затрещало на могучих плечах.

— Сымай, не рви, — батянька счастливо засмеялся и похлопал сына по широкой спине. — Спортишь вещь заграничную.

Серега стянул с себя пиджак и встряхнул, разглядывая.

— А на что он мне теперь?.. — лицо его тронула усмешка. — Ты, бать, лучше сделай из него чучело: ворон пугать в огороде.