Хорошо жить в рабочем квартале, под крылом родного завода. Будильника здесь не требуется: встаешь по гудку, а если, к примеру, вечор перебрал — все одно не проспишь. Пятиэтажка панельная в семь утра наполняется такими звуками, так содрогается, что, кажется, и мертвый из гроба встанет. Этот грозный шум означает: встает, подымается рабочий народ — кто к станку, кто к рулю... И не определишь, кто пердит, кто сморкается — все сливается в мощном гуле. Звенят шкафы, ревет в унитазах вода, скорый топот тяжелых пяток заставляет прыгать люстры. За окошком уже слышно: скрип-скрип... потом скрип-скрип-скрип... снежный скрип нарастает и сливается, так что может почудиться, будто сходит с горы лавина или оползень. Посмотришь на улицу — и сердце зайдется в радостном изумлении: как же нас много! Ровным, широким потоком идут рабочие, оставляют за собой густые шлейфы дыма, словно ход им дает паровая машина; инженеры выпрыгивают в толпе, как горбуша, спешащая на нерест...

Хорошо, между прочим, жить в десяти минутах от проходной: и утром не опоздаешь, и в обед успеешь сбегать щец холодных навернуть, и, главное, вечером завсегда до дому дойдешь — в крайнем случае донесут товарищи.

Однако Ване Шишкину эти блага жизни присвоены не были, потому что ездил он на завод аж из деревни Короськово. Пойти на завод надоумила Ваньку мать его, Пелагея. Все зудела.

— Ступай, Ванька, в завод работать, ить сопьесси в деревне-то, как отец твой.

Вот простота! Будто в заводе не «сопьесси»... Все талдычила:

— Ступай, Ванька, не то век будешь коровам хвосты заносить. И денех колхоз не плотит... А в заводе из тебя, дурака, человека сделают.

Тут права была Пелагея. Рабочий человек тогда был самый уважаемый: тебе и почет, и заработок, и в Евпаторию бесплатная путевка. Только рабочую закваску... ее с молоком матери всосать надобно — железо не каждому в руки дается, его чувствовать нужно. А сколько знаний требуется: и допуски, и посадки, и в чертежах разбираться! Инженер прибежит, шлепнет бумажный ворох на верстак, а ты мозги ломай... Кроме того, рабочий человек, не в пример крестьянину, чистоплотный: если баба, скажем, в ванне белье замочит или карпа магазинного туда плавать пустит, он сейчас ей «втык» сделает: «А ну, — скажет, — освобождай немедля — или где я, по-твоему, должен жопу мыть?» Не то что у них в деревне: погадит в огороде и не всякий раз еще лопухом подотрется.

Так что поначалу нелегко пришлось Ваньке в цехе. Работу, конечно, давали ему что попроще: стружку убрать, кирпич перетащить... В колхоз посылали по разнарядке — вот смеху! — к себе же в деревню, как городского; уж он там три нормы делал... Но постепенно Шишкин у нас прижился; народ мы добродушный: отчего же, коли из себя не строишь — живи. К одному его не могли никак приучить — ноги мыть. И так ему намекали, и этак: «До чего ж ты, Ванька, вонючий... Посмотри, у тебя черно между пальцами». А он только улыбался и отвечал: «Мы деревенские, у нас ваннов нету». — «Да ты хоть в душ сходи — рядом же с раздевалкой!» — «Куды... там народу полно», — ежился Ванька. Это он, значит, стеснялся голым в коллективе показаться, а вонять ему стыдно не было... деревня, одно слово. Между тем смердел Шишкин безо всяких шуток —- даже не так сам, как почему-то его шкафчик Вокруг этого шкафчика была мертвая зона, как на химическом полигоне: три справа от него и три слева стояли пустые. Как-то зашел в раздевалку начальник цеха Бубнов Анатолий Иваныч, понюхал воздух и прослезился. А потом как гаркнет:

— Чей шкаф?! Вы что, мать вашу, здесь покойника держите, что ли?

Из-за Ванькиных ног вышла однажды кон-фузия. Послали его раз в бухгалтерию столы двигать, так одной нервной бухгалтерше плохо сделалось. Больше его в инженерный корпус не командировали... В общем, непросто с ним было: терпеть приходилось и запах его, и невежество деревенское, и, главное, непроходимую крестьянскую тупость.

Но и Ваня терпел немало по милости мамки Пелагеи. Каждый день страданье доставляла ему дорога из Короськова в город и обратно. Особенно зимой: выйдет он затемно — а поле перемело, тропинок нет и вешки все ветром повалило. Таранит Ваня снег брюхом, как кабан, но кабан-то зверь могучий, не сын алкаша деревенского. До большой дороги идти и идти... и вот она уже видна, и видно, как по ней проносятся машины, но пока догребешь до нее, все силы оставишь в проклятом поле. А после надо работать... В цехе дурак, не дурак — работу любому найдут, дураку еще и с верхом прибавят. Первое время Шишкин никак не мог привыкнуть к заводскому шуму: станки воют, болванки грохочут, шланги шипят, инструмент пневматический взвизгивает так неожиданно — в штаны наложишь. А поверху ходит кран, страшный как поезд, и все норовит крюком тебе голову снести. Поначалу от этого шума Ваня все время засыпал: только присядет, смотришь — у него глаза, как у петуха, снизу пленочкой затягиваются.

Боялся он всего: кара проедет — он отпрыгивает, пресс вздохнет — он вздрагивает. Больше всего почему-то страшил его кран; так, наверное, куропатка опасается всего, что сверху налетает. Но судьба распорядилась ему именно с краном работать. Вообще-то стропить ему не полагалось, на то были обученные стропальному искусству опытные рабочие. Но какой уважающий себя стропальщик станет таскать цеховую байду с мусором — ее и прозвали-то «парашей». Так что нацепили Ване на руку красную повязку, как дружиннику, нахлобучили желтую каску и показали, что надо делать:

— Сюда крюк... сюда крюк... «Майна», «вира» — сообразишь? И туда, на трактор вываливаешь. Да она сама все знает... Фью-у-у-у!!! Зи-инка-а! Заснула, что ли?!. Гляди, вот этот с тобой будет!

На том кончилось ученье, началось мученье. Во-первых, Шишкин не умел свистеть, во-вторых, и голоса такого, чтобы цех переорать, не имел. Да он и стеснялся кричать: ему казалось, все на него глазеют, все, кроме противной Зинки. А «параша» между тем полная и трактор с телегой ждет... Вот встал Ваня на видное место и крикнул:

— Э!

Зинка даже голову не показала.

— Ау!

Ноль внимания.

Мимо проходил Славка Корзинин:

— Ты чего аукаешь — здесь тебе не в лесу.

— Дык вот... мусор надо... — забормотал Шишкин.

— Новенький? Ясно... С ней построже надо — вот смотри: Зи-инка-а!! Пизда ленивая! Кончай спать, давай работать!!

Сей же миг в кабине крана показалась Зинкина голова. Протерев глаза, крановщица деловито посмотрела вниз и, ловко задвигав рычагами, со снайперской точностью опустила над «парашей» малый крюк. Ваня неумело, с помощью Корзинина, накинул «паук» и зацепил им байду.

— Вира! — крикнул он, покосившись на «наставника».

— Чего?! — переспросила Зинка.

— Поднимай, еж твою двадцать!! — заорал Славка и показал рукой.

— А... Поняла! — закивала крановщица и пугнула Ваньку звонком. — Отойди, придурок, зашибу!

Он еле успел отскочить.

— Ладно, давай сам, а то не научишься, — Корзинин хлопнул его по плечу и пошел дальше.

Первую «парашу» Шишкин, конечно, вывалил на себя, но хорошо хоть, что не убился. Потом он немного приспособился, но все равно цеховая наука давалась ему с трудом. Единственное, чему Ваню не пришлось учить, — это пить водку. Правда, и тут он мужиков насмешил, когда они его первый раз с собой взяли... Выпивали рабочие или наскоро в раздевалке, или не спеша «на природе». Этих «рюмочных-распивочных» в городке тогда не было; зачем, когда кругом столько «бугорков», и рощу пионеры насадили, и стадион завод отгрохал... Ну вот, взяли они Ваню с собой на стадион, расположились на трибуне; внизу пацаны мяч гоняют, а мужики культурно после работы выпивают. Ваня от людей не отстает... Закурили... Тут Шишкин всех и огорошил:

— А когда, — говорит, — драться пойдем?

Мужики изумились:

— Ты что, Вань? Тебя обидел кто?

— Нет... Дык выпили же... — отвечает Ваня.

Вот оно что! Видать, у них в Короськове без драки не пьют — экий дикий народ... Мы, понятно, тоже не прочь иногда «помахаться», но с толком и по делу, а это что же — просто выпил и давай? .

Но ничего, приучили Шишкина и отдыхать по-людски. Вообще он за год немного обтесался: приоделся, разговорчивей стал, и даже, кажется, меньше стало от него пахнуть... а может, это мы к нему принюхались. Вот только бабы у него не было ни постоянной, ни какой-нибудь. В деревне у них, он рассказывал, доярки все на возрасте, а в городе кто ж ему даст, такому недотепе, — он и сам это понимал. Между тем стали мужики замечать, что заглядывается Ванька на нашу Милку-нормировщицу. Нормировщица — это такая должность, резать рабочим расценки, поэтому будь на Милкином месте хоть с шестым номером, все равно бы ее никто не любил. Мужики, завидя ее, заводили всякие шуточки и всяко над ней насмехались, чтобы она ушла поскорее со своим секундомером. Однако если посмотреть непредвзято, то женщина она была ничего и к тому же, кажется, разведенная. Но почему это Ваня так на нее «запал» — загадка... Возможно, из-за имени, ведь так в деревне коров называют. Ну а уж коли заметили мужики, что он Милку глазами провожает, пошли шуточки и в его адрес. Частушку пели, хоть и не в рифму она выходила: «Как завижу мою Милку — сердце бьется об ширинку...» Шишкин отмалчивался... Наконец, кто-то спросил его, когда она мимо проходила:

— Хороша баба... Стал бы, Вань?

— Чего? — не понял Ванька.

— Ну... Милку трахнул бы?

Шишкин помолчал, постепенно краснея, и ответил:

— Нет.

— Это почему же? — спросивший удивился. — Ведь она тебе нравится.

— Дык... — Ванька замялся, — не дасьть она мне.

Хохот стоял в цехе минут пять.

И все же, видать, случай этот настроил его мысли более определенно в отношении нормировщицы. Люди заметили, что он, превозмогая себя, стал мыться в душе, а в цеху при Милкином появлении краснел и начинал фасонить: однажды даже громко выругался матом, чего раньше с ним не случалось. Но на Милку его заходы, ясно, не действовали, а на мат она обернулась и сказала:

— Свинья!

Так что до кадрежки дело у них не дошло... А может, и было у них какое объяснение, кто знает, потому что однажды Ванька, прогуляв с обеда, напился. Он напился, шлялся по городку, а вечером, встретив Кашлева с Корзининым, добавил с ними еще... Была зима, пурга; Кашлев с Корзининым замерзли и пошли по домам — получать от жен положенный причесон. А Шишкин... Шишкина нашли только через два дня в короськовском поле под снежным сугробом. Из города-то ушел Ванька, а домой не вернулся, такие дела...

История в чем-то и поучительная. Не слюбился парень ни с Милкой, ни, в общем-то, с заводом, ни с городом. И мы его, скажем честно, не особенно полюбили. А все почему? Понудила его неразумная Пелагея идти через это поле... Останься он в своем Короськове — другой бы был и рассказ о нем.