Вечерело медленно и незаметно, безо всяких там зорь и закатов — у нас так бывает. Как в кино — механик убирает диафрагму: убирает, убирает, и все — до завтра. Вуаль, муар... как это называется? Словом, на городок нисходили сумерки. Дали становились неясными, расплывались, будто зрители, расчувствовавшись, прослезились к концу сеанса.

Финальную сцену дня и впрямь наблюдало у переезда довольно много людей: водители скопившихся автомашин, их пассажиры и, конечно, сам машинист маневрового тепловоза, второй час уже загораживавшего дорогу. Высунувшись по пояс из кабины и мужественно нахмурясь, машинист напряженно вглядывался куда-то по ходу состава, словно вел его на большой скорости. Наконец, получив таинственный знак, он скрывался в кабине; тепловоз давал энергичный свисток, трогался, и прицепленные к нему три вагона принимались возбужденно лязгать. Шоферы бросались к машинам; вспыхивали фары, дорога окутывалась дымами заговоривших моторов... Увы — шлагбаум не хотел открываться, и через минуту из леса показывались знакомые вагончики, толкаемые все тем же проклятым тепловозом; машинист, не меняя мужественной осанки, смотрел теперь в обратную сторону... Канитель эта началась еще засветло, а сейчас уже и машинист, и тепловоз его были почти неразличимы в густых сумерках.

Городок привык к своему переезду, но неудобства от него нельзя было не замечать. Переезд служил всегдашним поводом для местного злословия. В самом деле: самосвалам приходилось вываливать раствор, чтобы не «закозлился» в кузове; «Скорая помощь» часто бывала совсем не «скорой», а иногда уже и не «помощью». Даже похоронные процессии попадали из-за переезда в нелепое положение: скорбящие от нечего делать разбредались по обочинам, а покойники оставались одни, и хоть им-то спешить было уже некуда, лежали, казалось, с выраженьем скуки. Конечно, пешие жители и беззаконные мотоциклисты пересекали «железку» когда хотели, на свой риск, однако все же городок платил немалую ежедневную дань переезду, а стало быть, каждому, кого проносили мимо скорые и дальние поезда.

Сидя в остывающем автобусе, Никишин изнывал не столько от ожидания, сколько от неумолчного трепа своего соседа. «Вот повезло... — с тоской думал Василич. — Навязался, перец...» Фамилия «перца» была Зачёс; когда-то они с Никишиным вместе работали, но уже лет двадцать не попадались друг другу на глаза. Теперь Зачёс восполнял пробел в ники-шинских знаниях об его, Зачесовых, обстоятельствах. Изо рта его дурно пахло, и вонь эта гармонировала сего речами: «Сеструха — сука... невестка — блядь... смерти моей ждут...» — доносилось до Василича. Он отвернулся к окну, но Зачёс, навалившись, приник и продолжал смердеть ему в лицо: «Ждут, чтобы я дом им подписал... А вот им! Что они вложили?» — «Тебе-то на том свете дом не нужен будет... — пробормотал Никишин.— Пусти-ка, я выйду...» Зачёс с сожалением его выпустил. Качнув автобус, грузный Василич выбрался на воздух. Беззвездное небо совсем уже погасло. Шофера, собравшись в кучку, что-то, смеясь, травили и даже не взглядывали в сторону переезда. «Сколько же еще простоим? — с досадой прикинул Никишин. — Нет, надо домой возвращаться, все равно Катьку уже спать положили...» Он постоял еще немного, потом сплюнул под ноги и побрел восвояси.

По улицам городка тянуло приятным запахом дровяного дыма. Во всех домах уже затеплились окна, и по цвету их можно было сообразить, мимо чьего дома ты идешь: занавески горожане не меняли по многу лет. Люди собирались под крыши, а собаки, отпущенные на ночь, выходили на улицы и церемонно здоровались друг с другом. Их взбрехи там и сям, обрывки людского говора, миганье разноцветных окошек — все показывало, что городок одушевлен, наполнен тихой, но повсеместной жизнью. Лишь громада собора, тяжко поправшая монастырский холм, нависала немо и слепо, едва пропечатываясь на темном небе. На его уступах и на месте порушенного купола вместо крестов росли целые березы, мощную кладку изъязвило лихолетье. Собор и присные церкви стояли заколоченные, мрачно и даже величественно пережидая стрясшуюся с ними беду.

Туда, в сторону старого монастыря, держал путь Никишин. Как ни странно, жизнь не вся покинула это место: там, в бывших монашеских кельях, в здании бывшего странноприимного дома, в стенах и даже в бывшей Надвратной церкви обитали люди. Подобно насекомым, мышам либо иным паразитам, заселяющим безнадзорные и погибающие строения, они, впрочем, с благословения властей, обжились тут давно. Когда это случилось, то есть когда советская власть закрыла монастырь и первые поселенцы из числа приезжих пролетариев поместились в теплых еще кельях, в далекой стране Испании шла гражданская война. Видимо, поэтому место, принявшее людей, так похожих на беженцев, жители прозвали Мадридом. Парии среди горожан, мадридцы всегда жили обособленно. Из больших городов пришельцы занесли в Мадрид дурную привычку решать все споры кулаками, а то и при помощи ножей или кастетов. Поэтому район этот быстро приобрел дурную славу, так что даже теперь, спустя четыре десятилетия, горожане старались без нужды в Мадрид не наведываться.

Однако Никишин не боялся мадридского жиганья. Он был свой человек в этих трущобах, знал тут каждого, и все знали его. К тому же, несмотря на пожилой возраст и развившуюся с годами тучность, он еще вполне мог постоять за себя: кулак его способен был свалить если не быка, то уж хорошего теленка без сомнения. Страх не страх, но какую-то робость внушали ему вовсе не хулиганы, а, стыдно признаться, человеческие кости на «куликовом поле», миновать которое ему предстояло. Это место когда-то было монастырским кладбищем; потом про него забыли; а недавно бульдозерист, ровнявший тут для чего-то площадку, обнаружил, что из-под ножа у него полезли черепа и части скелетов. Бульдозерист смекнул неладное и пошел к начальству, прихватив с собой для доказательства один череп.

— Давай, вызывай милицию или там кого хочешь, — заявил он своему прорабу, — а я так работать не буду. Мне на том свете неохота из-за них сковородки лизать! — и он постучал пальцем по желтому черепу.

Начальство, однако, не было столь суеверно — кладбище все же перекопали. Какое-то время кости вперемешку лежали на земле, и тогда народ прозвал это место «куликовым полем». Потом кости собрали в кучу, подогнали самосвал, погрузили и увезли в неизвестном направлении. Но собирали безвестные прахи неаккуратно, как у нас собирают колхозную картошку: там и сям вновь и вновь из земли показывались то чьи-то ребра, то берцовая кость. Люди боялись ходить нехорошим пустырем, и даже Никишин, как было сказано, шел через бывшее кладбище с неприятным чувством.

Солидный возраст и полнота — не подспорье для пешехода. К тому же Василич сделал глупость, решив обойти пустырь по краю. Он попал ногой в какую-то яму, потерял равновесие и неуклюже упал на землю. Из сумки его выкатилась, заголосив, «неваляшка», купленная для внучки. «Неваляшка» поднялась, уставясь на Никишина круглыми глазами, а он продолжал лежать, соображая, сильно ли повредился. Полежав с минуту, Василич потрогал свою ногу... и крякнул от боли:

— Ух, ё!..

Никишин отдышался и уже членораздельно выругался...

В это время Манефа тоже возвращалась домой. Она гораздо лучше Василича ориентировалась в темноте, не страдала лишним весом и одышкой, а потому добралась без происшествий. Большая коммуналка, в которой они жили, устроена была в Надвратной церкви. Дверь, ведущая внутрь монастырской стены, никогда не закрывалась; Манефа легко и привычно взбежала по потертым шатким ступеням на второй этаж Попасть в квартиру тоже не составило труда: стоило ей громко объявить о своем приходе, как обтянутая драным дерматином дверь открылась, и ее впустили.

— А Василича нет дома, — сообщил Санька и, обернувшись, крикнул в глубь квартиры: — Мам, Манефа пришла — ее кормить?

— Не надо, у нее лежит, — отозвался равнодушный женский голос.

Манефа нежадно поужинала на кухне и принялась ждать Никишина. Она давно уже изменила кошачьему обычаю гулять по ночам, предпочитая мирный сон на животе у Василича или, если он слишком расхрапится, на шкафу... Но хозяин все не шел. Запертая дверь в их комнату была единственным препятствием, преодолеть которое самостоятельно Манефа не могла. Оставалось только сидеть и ждать, когда послышатся тяжелые шаги и знакомое сопение.

Между тем коммуналка, наполнившись почти всеми своими обитателями, начинала ежевечерний фестиваль: из-за каждой двери, закрытой, приоткрытой, а то и без стеснения распахнутой, доносилась своя «постановка». Вот Нинка грозится Саньке ремнем, если тот не выучит к завтрему «стих»... Вот Генриетта Мйрковна ругает своего Адика-студента за то, что запустил триппер... Вот баба Нюся расследует, откуда в ее борще взялся черный таракан... Манефа сидела, безучастно жмурясь, и только хвост ее порой укоризненно вздрагивал при слишком громких человечьих вскриках.

Хлопнула дверь дяди Они; благоухая, как всегда, лошадиным навозом и керосином, извозчик прошел по коридору, едва не наступив на кошку.

— Не сиди на проходе! — ругнул он ее.

Иона зашел в сортир и,, не успев еще закрыть дверь, громко пустил ветры. Керосином от него несло потому, что они вместе с мерином Щорсом работали на нефтебазе: развозил и но городку керосин. Ионе давно пора было на пенсию, а Щорсу — на живодерню, но, поскольку расставаться им не хотелось, приходилось таскать каждый день эту бочку с мало кому уже нужным нефтепродуктом.

Василич все не возвращался. Манефа легла на живот, подвернув передние лапы. Место дяди Они в сортире занял Адик-студент с газетой, которую коммунальная интеллигенция употребляла с двойной пользой. Мать его, Генриетта Марковна Шварц, преподавала в сельхозтехникуме немецкий язык, а двадцативосьмилетний Адик, хотя и работал грузчиком в овощном магазине, учился заочно в каком-то институте. Однажды Генриетта по нечаянности дала Адику в сортир газету, в которой принесла из хозмага поро-шок-«синьку*. Квартира не забудет, какой концерт закатил на кухне нервный студент, матеря мамашу и показывая присутствующим свою синюю задницу.

Много разных происшествий случалось в квартире за сорок лет... Люди рождались и умирали, подсматривали друг за другом, завидовали, то ненавидели, а то жалели своих соседей, иногда даже любили... Порой даже о чем-то мечтали... Но они никогда не молились, хотя жили пусть в разоренном, но все-таки монастыре. В последние годы все помыслы их соединились в одном желании: поскорее отсюда уехать. Уже шли отделочные работы в новом доме на пустыре (к счастью, не «куликовом»), видимом из окон Надвратной церкви, — туда их собирались переселять. Мадридцы давно жили «на чемоданах»: не вставляли стекла, не чинили испорченные краны, не вкручивали перегоревшие лампочки. Даже старый Иона мечтал о персональном сортире, где можно было бы сколько хочешь ждать, пока капризный кишечник не примет правильного решения.

Только Манефа не хотела перемен, хотя, возможно, как свойственно животным, чувствовала их приближение. Просто потому, что у кошек и людей разное представление о хорошей жизни, и потому еще, что животные, как бы трудно им ни жилось, никогда не хотят перемен и не умеют к ним приготовиться

В тот вечер Манефа хотела одного: чтобы поскорее вернулся Василич. А он в это время сидел на краю «куликова поля» и не мог встать, чтобы хоть как-то доковылять до дому. Вдруг из темноты показались две человеческие фигуры:

— Фу, ебть... Как ты нас напугал!

— Вы меня тоже, — проворчал Василич.

Двое склонились над лежащим Никишиным:

— Толь, кто это?

— Да наш... Василич, в церкви живет.

— А чего валяется — нажрался, что ли?

— Нет, кажись...

— Ногу я подвернул, — объяснил Василич, — идти не могу.

Его подняли и поставили на здоровую ногу:

— Ну ты и боров!

— Сумку... — попросил Никишин.

— Сумку, сумку... Чего ты здесь поперся?

— По дурости, — он усмехнулся, — через покойников идти побоялся.

Ага, вот и мы тоже... Толян говорит: «Давай обойдем...»

Они помогли ему добраться до дому. Тяжко прыгая и пригибая их плечи своим весом, с матом и стонами Василич взобрался по лестнице.

— Спасибо, мужики... Без вас бы я не дошел.

— Не на чем... Стакан плеснешь при случае.

Все обитатели квартиры высунулись на шум из своих дверей.

— Ах ты Господи! Василич, что с тобой случилось?

Все забегали, засуетились, а Манефа, юркнув в открывшуюся наконец дверь, запрыгнула от греха на шкаф. Через некоторое время все жильцы собрались у Никишина в комнате. Его положили на диван; Нинка, строго хмурясь, бинтовала ему ногу эластичным бинтом. Разложив на столе медицинский справочник, ругались Генриетта с Адиком. Иона наливал в лафитники водку — Василичу и себе. Одна баба Нюся осталась без дела и крутилась, всем мешая своим толстым задом и причитая:

— Ах ты Господи! Говорил а я: нечисто место, нельзя там ходить...

Манефа, свесив голову со шкафа, сторожко следила за происходящим, силясь понять, что случилось. Маленький кошкин мозг работал на полных оборотах, но вырабатывал лишь общее чувство тревоги...

На следующее утро, подпираемый Адиком с Ионой, Никишин выбрался из дому На улице поджидал «транспорт»: Щорс, успевший уже накидать «яблок», начинал выказывать нетерпение и, фыркая, выгонял паром мух из ноздрей. При виде экипажа Василич с сомнением пробормотал:

— Меня на такой тачанке весь город засмеет...

— Не хошь ехать — иди пешком! — обидчиво возразил Иона.

Никишин забрался на телегу, привалившись спиной к вонючей бочке.

— Ч-му-у! —повелительно произнес Иона и шлепнул Щорса вожжами по заду. — Ну, пошел!

Дорогой Василич встретил немало своих знакомых, и все они, как один, веселились, разглядев в телеге Никишина. Он старался сохранять невозмутимость и отвечал на приветствия, заикаясь в такт прыжкам злосчастной колесницы. В санчасти они нашли нужный кабинет, и, проковыляв в него, Василич увидел знакомого доктора, Пал Петровича Животова. Доктор потянул носом, но ничего не спросил, а велел Никишину разуться, закатать штаны и лечь. Василич, пыхтя, стал снимать ботинок и покосился невольно на медсестру Галку, принесшую папочку с его болезнями. У нее был короткий халатик и красивые голые ноги, при виде которых он застеснялся. Никишин неловко лег на хрустнувшую под ним кушетку. Его икры были толстые, бледные, в узлах вен, как у неудачно рожавшей бабы...

— M-да... — сказал Пал Петрович, — эту ногу надо на рентген.

Он присел на кушетку и потрогал пальцами вздутые вены:

— А вообще-то у вас ноги не болят? Вон какой варикоз...

— Как не болеть... Конечно, болят, — сдержанно ответил Василич и опять покосился на медсестру. — А ты постой сорок лет у станка, и у тебя заболят. У нас это обычное дело... Да у твоего отца, Пал Петрович, небось, такие же ноги были.

Животов вздохнул:

— Я понимаю, но лечиться все же надо... Галь, ты сходи пока... Смирнова принеси.

Когда Галка вышла, они еще поговорили о никитинских болезнях. Потом вспомнили Животова-старшего, умершего в прошлом году. Потом, избавляясь от грустной темы, Пал Петрович улыбнулся:

— Видел я недавно ваших... Внучку к нам приносили... как ее?

— Катя.

— Да, Катя... Ну, ступайте на рентген... Вас довести или есть кому?

Рентген показал, что перелома нет. Однако доктор выписал Никишину мазь, велел ногу бинтовать и из дому минимум неделю не выходить. Гужевая экспедиция проделала обратный путь. Адик с Ионой взвели бедолагу наверх и отправились каждый по своим делам, а Василич с Манефой с этого часа перешли на Санькино попечение.

Дети навещали Никишина, но урывками — оно и понятно: у них работа, дела, Катька...

Дочь приехала — прибралась, постирала; зять продукты привез, обсказал заводские новости. Привозили внучку, Василичеву радость, но ей пока что интереснее была Манефа, чем собственный дед.. Словом, родные у него были вроде десерта — приятно, но мал о. А постоянные, насущные нужды помогал Василичу удовлетворять приятель его по коммуналке, десятилетний Санька. Никишин не стеснялся просить его об услугах; пацан и газету принесет, и в магазин слетает, и Манефу покормит... Санька рос без отца и тянулся к большому и сильному «дяде Василичу»: вместе они ходили за грибами, играли в шахматы, вместе смотрели по телевизору футбол. Между прочим, Василич тоже однажды выручил Саньку, отбив его у мадридской ватаги, да так отбил, что, не рассчитав, вывихнул Генке Клюеву руку. Отец этого Клюева хотел идти разбираться, но, узнав, что разнимал Никишин, сам еще добавочно вложил несчастному Генке.

Санька подолгу сидел у Василича. Иногда он приходил с тетрадками и делал у него уроки, а иногда только делал вид, что делает уроки, а по сути скрывался у Никишина от Нинки. Часто брал он у Василича бинокль, сдвигал дрыхнувшую на подоконнике Манефу и, уперевшись локтями, изучал городок внизу и стройку, шевелившуюся на пустыре.

— Василич, — спросил он однажды, — а когда мы переедем, ты будешь меня к себе брать?

— Я-то буду, да ты сам, наверное, не придешь, — ответил Василич.

— Почему? — не понял Санька.

— А потому, парень, что жизнь там совсем другая пойдет... В таких домах каждый сам по себе живет.

— Нет, дядя Василич, — возразил Санька убежденно. — Уж я-то к тебе всегда буду приходить.

— Посмотрим... — Василич вздохнул. — Ты-то, может быть, и будешь приходить... а что мне с Манефой делать?

— Как что? С собой возьмешь.

— Нет, брат, кошки к одному дому привержены... Уж так устроены — вот беда.

Манефа при звуках своего имени повела ушами, но смысла разговора не уловила: слова «беда» она не знала.

Итак, Никишин с больной ногой сидел безвылазно в своей комнате. В отсутствие Саньки и по ночам, когда не спалось, он тоже от нечего делать наблюдал за ходом строительства пятиэтажки. Дом — их будущее жилье — уже подвели под крышу; в последнее время картина на стройплощадке сильно изменилась. Неутомимый кран, весь год маячивший на пустыре, замер. Его мажорная стрела, столько времени то приветственно, то указующе тыкавшая в разные стороны, вдруг бессильно упала, а потом он и сам, словно в изнеможении, сложился и лег на землю. Кран разобрали и увезли, и даже разобрали и увезли рельсы, по которым он ходил. Появился бульдозер; надсадно тужась дизелем и взвизгивая блоками, так что доносилось до Василича, он стал ровнять территорию. Слепым жуком трактор тыкался в края стройплощадки и полз обратно, соскребая и снова намазывая глину, но, похоже, на этом пустыре ему не попадались ничьи кости. Грузовики начали завозить доски, стекла и прочие материалы, лакомые для воровства и пропития. Рабочие уже не успевали красть по ночам и тащили даже средь бела дня на виду у собственного начальства, которое само не отставало от подчиненных и вывозило «товар» целыми машинами... Никишин отлично видел в бинокль все эти безобразия, но, бессильный их пресечь, только фыркал, как лошадь, и ругался, ища поддержки у Манефы.

— Нет, ты посмотри, что творится! — негодовал он. — Вот сволочи! Ведь у кого крадут — у нас крадут, ты понимаешь?

Но Манефу татьба строителей не волновала, как и вообще все, что происходило на том пустыре: это была не ее территория, и там хозяйничали другие кошки. У соседей своих Василич тоже не находил понимания: в целом люди не склонные к философии, они, однако, держались той доктрины, что в России, сколько ни воруй, все равно что-нибудь останется.

А Никишин все переживал, все расстраивался — видно, приближение старости и вынужденное безделье делают человека таким раздражительным. Но, между прочим, тучным людям нервничать вредно и даже опасно... Однажды во время очередного ночного бдения он твердо решил, что напишет по поводу воровства строителей, куда следует; Василич даже успел сообщить об этом своем решении Манефе. Но в этот момент в его ноге, в одной из больных вен оторвался тромб; движимый током крови, тромб поднялся по телу вверх и закупорил сосуд, питающий головной мозг. Василич захрипел и потерял сознание; голова его упала, ударившись об оконное стекло. Через мгновение Никишин умер. Его тело поползло и, шумно свалившись со стула, осталось лежать на полу. Манефа удивилась, что он лег спать в таком странном месте, но спрыгнула с подоконника и взобралась на остывающий живот. Она почесалась, зевнула и, свернувшись калачиком, стала задремывать...

Спустя пару дней после похорон в Мадрид заехали никишинские дочь с зятем и товарищем зятя, у которого была машина. Они забрали Василичев телевизор и хотели захватить бинокль, но бинокля в комнате не оказалось. Санька расплакался и признался, что это он взял бинокль. Нинка закричала на него и хотела его побить, но дочь Никишина улыбнулась и разрешила мальчишке оставить бинокль себе — на память о дяде Василиче. А зять еще прибавил к биноклю никишинские удочки: «Мне они ни к чему, — пояснил он, — сам-то я не рыбак». Остальное имущество родственники разрешили разобрать соседям, попрощались с ними, уехали и больше в Мадриде не появлялись. Кое-что из вещей взяли себе тетя Нюся и дядя Оня. Нинка решила, что им с Санькой, получивши бинокль, претендовать больше не на что. Генриетта ничего не взяла, зато договорилась с соседями, что пока они не переедут, Адик будет иногда ночевать в никитинской комнате «с девушкой». «Ладно, — сказала Нинка, — но пусть он тогда и Манефу кормит». На девять дней, как положено, квартира поминала покойного. Все выпили, закусили и говорили о Никишине только хорошее.

— Ах ты Господи! — сокрушалась, всхлипывая тетя Нюся. — Так и не дождался, сердешный, переезда...

А Иона рассудительно возразил:

— Не скажи... Он-то как раз уже переехал...

Спустя не более полугода весь Мадрид стали переселять. Щорс с телегой делал одну ходку за другой, и скоро трущоба опустела в ожидании дальнейшей участи. А участь ее была, можно сказать, отрадная... Описав длинную и долгую кривую, будто объезжая какое-то препятствие, история воротилась на знакомую дорожку. В монастырь вернулись монахи; началась потихоньку реставрация. Насельники, засучив рукава, вместе с наемными рабочими трудились, восстанавливая обитель, жгли на заднем дворе рухлядь, оставшуюся от съехавших нечестивцев.

Теперь уже с балкона новой пятиэтажки Санька в бинокль рассматривал монастырь, и окна их бывшей квартиры, и знакомую тропинку, ведущую на холм. Вот по тропинке пробежал кто-то серой тенью... Санька засобирался:

— Мам, я скоро!

Нинка вздохнула:

— Смотри, осторожнее... — и добавила: — Кулек в холодильнике не забудь...

В Надвратной церкви царила разруха, но это была разруха перед созиданием. Чтобы вернуть помещению вид храма, следовало сначала лишить ее жилого вида. Двое рабочих перекусывали, сидя на остатках чьего-то дивана; пол кругом усеян был битым кирпичом и всяким хламом. Вдруг среди этого мусора появилась худая серая кошка. Осторожно лавируя между обломками, она подошла к рабочим и, посмотрев на них с боязливой надеждой, хрипло мяукнула. Один из рабочих нахмурился:

— Опять ты здесь! А вот я тебя кирпичом...

Кошка отскочила.

В это время мальчишеский голос позвал:

— Манефа!

Кошка встрепенулась и побежала на зов.

— Эй! — рабочие увидели Саньку. — А ты что здесь делаешь? А ну марш...

— Дяденька, я только кошку покормлю, — взмолился мальчик.

Рабочие удивились:

— Твоя, что ли, кошка?

Санька высыпал Манефе объедки и объяснил:

— Это Манефа... Мы тут жили...

— М-да?.. — рабочий изучающе посмотрел на Манефу.—А что же вы ее с собой не забрали?

Санька выпрямился:

— А вы разве не знаете, дяденька? Кошки к одному дому привержены — вот беда.