В лагере теперь было всегда тихо.

Никто не смеялся. Ни на чьем лице нельзя было увидеть улыбки. Как-то внимательно все смотрели вокруг, словно ждали, что вот-вот из леса вернется Онежка.

Молчаливее других был Лопарев. Он только изредка разговаривал с Андреем и только о каком-нибудь деле, начиная разговор неожиданно, будто откуда-то с середины.

Сейчас так же неожиданно сказал:

— Какая музыка: шебаршить, царапать стало в руке! — И показал Андрею топорище: — Вот здесь… То ли я мозоль набил и настоящего ухвата у меня не стало?

Они внимательно рассмотрели топорище, посоветовались, и Андрей ушел куда-то в лес, а Лопарев достал из полевой сумки маленький точильный брусок и стеклышко. Одну кромку стекла он обернул носовым платком, чтобы удобнее было держать, опустившись на колени, осторожно стал снимать с топорища едва заметную стружку. И еще выравнивать его бруском.

То и дело поднося топорище к глазам, Лопарев прищуривался, глядел на него, а в это время на самого Лопарева внимательно посматривал Вершинин-старший.

Давно ли возникло у него желание поговорить по душам со своим аспирантом? Кажется, давно… А может быть, и недавно: после смерти Онежки, после того, как, не сказав друг другу ни слова, они всю ночь проходили вокруг четырехугольного здания больницы… После спора, который произошел у него в ту ночь с Рязанцевым…

Вдруг показалось Вершинину-старшему, что в Лопареве он может найти какое-то понимание, какую-то поддержку. Должен найти.

И, повременив еще, он спросил:

— Ну, как дела, Михмих? — Сам же стал отвечать на свой вопрос: — Кажется, вы очень интересный материал собираете по лиственнице сибирской? Противников своих сумеете разбить в пух и в прах! Опровергнете теорию вымирания этой породы. Молодцом!

Лопарев отложил в сторону стекло, о чем-то подумал, но как был сосредоточенным, даже угрюмым, так и остался. Не заметил тепла в словах Вершинина-старшего, его похвалы, не заметил и того, что шеф назвал его Михмихом. Всегда и все в отряде так звали Лопарева — Вершинин же старший назвал впервые.

— А толк? Какой? — спросил после долгого молчания Лопарев.

— Ну, знаете ли, дорогой, найти доказательства, подтверждающие судьбу распространенной древесной породы, — это ли не наука? Вы же в века заглядываете!

— Может, и заглядываю. А результат — какой? Сегодня. Сейчас. Вы мне объясните?

— Утилитарно… Скажите-ка, если бы наука жила требованиями нынешнего дня, только ими, она бы существовала? Или нет?

— А если бы она совсем не учитывала нынешний день, она бы откуда взялась? Она бы существовала? Или нет?

Вершинин-старший усмехнулся:

— Положим, и то и другое — крайности. Надо исходить из среднего.

— От золотой середины. Сегодня с нас не спрашивайте — мы работаем на завтрашний день. А завтра — другие проблемы, и о нас забыли. Хороша «серединка»! Цирк!

Вершинин-старший все еще искал мира с Лопаревым и почти спокойно сказал:

— Значит, все дело в том, чтобы проблемы, которыми мы занимаемся, — не были мотыльками-однодневками…

— Ага! — кивнул Михмих. — Конечно! Чтобы они существовали целый год, а то и два! От одной перестройки научной работы и во-он куда — до самой до следующей!

Тут Вершинину показалось, будто Рязанцев стоит рядом и внимательно ждет, куда разговор повернется дальше, чем кончится. А за Рязанцевым, позади, — угловатая фигура Андрея.

Оглянулся… Рязанцева не было, Андрей же в самом деле появился. Прошел в палатку, ухом не повел.

Вершинин-старший сказал:

— Ну ладно, Михаил Михайлович, коли вам не нравятся свои собственные успехи, пусть так и будет. Пути развития науки мы обсудим с вами в другой раз. Отложим разговор.

Лопарев приподнялся, оперся обеими руками на топор. Обязательно хотел сказать что-то злое, сердитое и останавливал себя. Но не остановил.

— Вот если бы всех заглядывателей в будущее, всех перестройщиков, которые и о сегодняшнем дне вроде бы пекутся, а сами от него в лесах спасаются, — их бы и за жалованьем отправлять к потомкам! Потомки бы рассудили! Навели бы порядочек! — Лопарев изменился в лице и чужим голосом спросил: — Кто тут из вас, ученых, Чихачев Петр Александрович? Получите за ваши описания! Следующий — Сапожников Василий Васильевич! Келлер! Тронов! Остальным причитается за переписку, за чистописание. Как тому Акакию Акакиевичу, только без наградных шестидесяти целковых!

— Образно! Не знавал за вами актерских способностей, — медленно проговорил Вершинин. — А что бы причиталось Лопареву Михаилу Михайловичу? Знаете такого? Он еще имеет привычку поучать по любому поводу? Что бы ему пришлось? А?

— Номер не пройдет, — решительно возразил Лопарев теперь уже в своем обычном тоне. — И думать нечего — пустой номер. Лопарев сегодня заработанную им плату получит!

— Вот как?

— Ага, так! Бензопильщик и чокеровщик Лопарев на сегодняшний день лесу нарубал — целый лес! Там и шпалы, там и срубы, и крепи, и еще всякого добра на миллион! Так что Лопарев уже себя прокормил. А что касается леса, который он для будущего выращивает, о котором он заботится, так претензий у него к потомкам нет — он это для души делает! Не для их души — для своей!

— Неплохо. Особое положение у Лопарева. Благородное исключение? Весьма неплохо.

— Положение самое обыкновенное, как у всего рабочего класса. Рабочий построил дом — и тут же за свой труд получил. А за то, что в доме люди будут жить и через пятьдесят и, может, через сто лет, — за это ему и в голову не придет с них получать. Ясная политграмота?

Ответа Лопарев ждать не стал — повернулся и пошел. Сквозь кустарник, потом через ручей, потом в гору.

Почему молодежь так часто полагает, будто моральные, политические, да и всякие другие проблемы не разрешены только по лености и тупоумию старшего поколения?

Когда-нибудь аспирант профессора Михаила Михайловича Лопарева, а то и его собственный сын бросит ему такой же упрек. Профессор Лопарев возмутится. Может быть, даже больше, чем нынче возмущается профессор Вершинин.

Вспомнился спор с генералом Иосифом Ипполитовичем Жилинским…

Может быть, Лопарев откуда-то узнал об этом споре? Узнал, что шеф, когда едет в Москву, берет железнодорожные билеты на те поезда, которые проходят Барабу ночью, чтобы не видеть ее?

Да, все это было в жизни Вершинина. Но ради чего было? Ради того, чтобы наука и вся деятельность людей, вся их жизнь составила нечто целое и гармоничное. Так отвечал сам себе Вершинин-старший всякий раз, как вопрос возникал перед ним. И себе верил при этом. А какое право имели не верить ему другие?

Мальчишка Лопарев, едва разглядев краешек великой и вечной задачи, едва только о ее существовании догадавшись, уже начал его, Вершинина, упрекать. И как упрекать? Думает, будто сделал открытие, заметив, что такая задача существует?! Наверное, полон священного трепета и негодования к своему шефу! Полон презрения к профессоришке Вершинину за то, что тот — Вершинин, а не Паллас, не Чихачев, не Сапожников и не Келлер?

Наверное, смеется, как может, издевается: Вершинин был географом, а стал узким геоботаником, но ни географы, ни ботаники не считают его своим! Достойным!

Издевается над тем, что Вершинин труды по ботанике называет как географ: «Растительные ресурсы Горного Алтая»? Наверное, это он прозвал Вершинина в институте «Наш Ресурс», и еще — «Потенциал»?!

Жалеет Андрея — у него такой незадачливый отец!

Сколько же возникло еще этих «наверное», этих догадок? Вершинин опустился на складной стульчик, а потом вскочил, пнул стульчик и со всеми своими «наверное» ушел в лес, в горы, в сторону, противоположную той, где Лопарев только что отточенным топором валил какое-то дерево.

Прислонившись к камню, из расщелины которого торчали небольшие колючие веточки караганы, Вершинин сорвал с головы шляпу и продолжал слушать, эти «наверное».

Он искал на Алтае покоя, искал своего Лукоморья, а что находил?

Уже давно среди природы он чувствовал себя гораздо беспокойнее, чем в институте, где звонили телефоны, заседания назначались и проводились без конца, появлялись какие-то незнакомые люди, приходили письма от соискателей ученых степеней, где он срочно требовал от кого-то методики, тезисы и программы и кто-то не менее срочно требовал их от него. Он возмущался, говорил, что для серьезной работы не остается времени, что это невыносимо. А на самом деле? Не было покоя, так он был спокойнее, увереннее. Может быть, потому, что все тревоги рабочего дня в институте сводились у него к тому, как сделать, как написать, как наметить, и совершенно не оставалось времени подумать, что сделано, что написано, что было уже когда-то намечено, что прожито? «Что будет?» всегда звучало для него безмятежнее, чем «что было?» и тем более «что есть?».

Он убеждал себя, что так и должно быть: что прошло, то уже прошло; логичнее заботиться о будущем. Логичнее и возвышеннее.

Правда, люди судят о тебе не по тому, каким ты хочешь быть и что намерен сделать для них, а по тому, какой ты есть и что уже сделал. Даже великое дело, если оно окажется людям не ко времени, — они не оценят, пошлют к черту! Гренландские колонисты побывали в Америке за пять веков до Колумба, но в ту пору Европе не нужна была Америка, и вот истинные первооткрыватели были забыты.

О, если бы люди судили о Вершинине по тому, каким он хочет быть, что он стремится сделать — уж он бы постарался — предстал перед ними!

Вместо этого снова и снова являлась к нему Бараба. Из такого далекого прошлого являлась, о котором он и думать не хотел, которое считал чем-то архаическим.

Всякий раз, как приходилось Вершинину проездом или на самолете ТУ-104 миновать Барабу, она неизменно смущала его обезоруживающей простотой — круглыми бесцветными озерами, березовыми колками, сероватым травяным покровом. Но за этим скрывались непосильные для него тайны, неисполненные дела.

И тогда ощущение какой-то недоговоренности по поводу всего на свете возникало у него, стремилось распространиться на всю его жизнь.

Казалось, почему бы ему не любоваться Алтаем всегда? Почему бы не успокаиваться при виде Алтайских гор?

Кажется, Вершинин подозревал — почему: Алтай был для науки ребенком, у которого без числа прекрасных задатков, но ни один из них еще не определился, не стал главенствующим, а пока это главное не возникло, науке предстояло с одинаковым тщанием описывать все задатки подряд — и геологию, и водные, и растительные ресурсы, и климат, и почвы. Пока что ребенком больше любовались, чем требовали от него, а ребенок больше приносил ученым наслаждений, чем требовал от них. Он и от Вершинина почти ничего не требовал, хотя тот и слыл знатоком номер один Горного Алтая.

А Бараба, та — требовала…

Спрашивала его: каков ты человек? каков ученый? что о себе думаешь?

Человек был горяч, оригинален, но нередко начинал вдруг подозревать собеседника в том, что тот чего-то самого главного не говорит. Сначала собеседника, потом себя.

Возникало у этого человека и какое-то убеждение, какое-то понятие — так он торопился поскорее это понятие кому-нибудь объяснить, где-то его опубликовать и тем самым поставить над ним точку. Знал: стоит ему замешкаться, стоит продолжить размышления — и возникнут доводы, которые все, в чем он только что уверился, начнут расшатывать.

В молодости этот человек обладал неистощимой фантазией, но ему не хватало фактов и собственных исследований. Он мечтал о таком времени, когда все это будет у него. Долгожданное время настало: экспедиции, которые он каждый год совершал в свое Лукоморье, в Горный Алтай, — все это дали ему, дали множество фактов и не лишили фантазии. Но теперь, и тем и другим обладая, он не мог и то и другое соединить между собой…

С годами он больше узнал и без устали продолжал узнавать. А становился ли он от этого умнее?

Все чаще и чаще он стал ощущать себя, свою жизнь как предисловие к чему-то, чего так и не было. Чего доброго, так и умрешь в перечне действующих лиц какой-то странной пьесы: «Вершинин Константин Владимирович. Профессор. Лет шестидесяти».

Если возраст будет указан другой — «лет шестьдесят пять», — тогда и другое звание должно бы появиться: «член-корреспондент». Будут в этом перечне еще имена: «Андрей, его сын… Вега, его дочь».

В прежние времена драматурги, бывало, делали еще примечания: «член земской управы», «с моноклем», а в комедиях отмечали «с приятными, уверенными манерами». Теперь примечание сделают другим: «один из руководителей научно-исследовательского института. В прошлом активный комсомолец». Однако же что за роль у этого бывшего активного комсомольца? Что это за пьеса, действующим лицом которой он является?

Или он начинал думать о «следующем».

Этот «следующий» за тобой ученый может быть только на один день моложе по возрасту, но ему, вероятно, приведется дочитать ту книгу, которую ты однажды заложишь где-то посредине любимой китайской закладкой, да так и не перевернешь больше ни страницы… «Следующий» будет очень на тебя похож, но тобой не будет, будет продолжать твои мысли, но продолжать не по-твоему. Угадать бы, как он будет их продолжать? Как будет жить за тебя?

И ведь нельзя, грешно подумать, будто какая-нибудь серенькая жизнь прожита! Вовсе нет. Событий, переживаний, трудов хватило бы, верно, на три-четыре непритязательные жизни! Вполне. Но…

«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…»

Любил он в молодости эту песню! Любил, но давно уже не пел. Только хотел, чтобы Андрей ее пел. Голоса у Андрея нет — в том ли дело?

И как все это Андрею объяснить? Всю эту песню'-1 Как с ним объясниться?

Препятствие в том, что с Андреем нельзя разговаривать с одним. Невозможно, и только.

К сыну отец может приблизиться через других людей. Станешь другом с друзьями Андрея, с холодком будешь относиться к тем, кого он не любит, — тогда, пожалуйста, разговаривай и с ним самим! Вот ведь какой деспот этот шилишпер!

И с Реутским в присутствии Андрея Вершинин-старший старался быть холоднее, начальственнее. Немного было неудобно, но только немного, потому что Андрей и в самом деле прав — так и надо к этому льву относиться. Другое дело, что жертвуешь доброжелательством к тебе Реутского.

А Рязанцев? А Лопарев? Они действовали каждый сам по себе, а получалось, что сообща. О Рязанцеве Вершинин-старший думал: «Пустяк и все! Все высокие и отвлеченные материи! Беспочвенная интеллигентность!»

Но тут поспевал не очень интеллигентный Лопарев и тоже схватывался с шефом.

Программы исследований его не устраивали, план работы на день он оспаривал, с маршрутом, который назначил начальник, не соглашался. И Вершинин-старший говорил мысленно, а иногда и вслух, возражая Лопареву: «Пустяки все! Практицизм! Ползучий эмпиризм! Этакая приземленность!»

В другое время, при других обстоятельствах Вершинину-старшему казалось бы, наверное, что расхождений у него и с Рязанцевым, и с Лопаревым не так уж много. Скажем, если бы в отряде не было Андрея.

Андрей не болтлив, разговаривает и с Рязанцевым и с Лопаревым тоже немного, но между ними — неизменное понимание. То самое понимание, которого Вершинину-старшему так не хватает.

В последнее время Андрей все ближе становится с Лопаревым. Это ясно. Должно быть, они сходятся во мнениях о том, кто и для чего нужен на этом свете. Они обо всех это понимают. Не понимают только, для чего нужен Вершинин-старший, начальник экспедиции.

Попробуй что-нибудь сказать о Лопареве — у Андрея сразу на лице выражение, которое можно истолковать только в оскорбительном смысле: «А посмотри сначала на себя!», «Что ты, батя, баба, что ли, сплетничать!», «Сам все знаю, без тебя!», «Помолчи-ка лучше, я делом занят!» И так далее, без конца.

Вершинин-старший никогда не обладал особой проницательностью по отношению к людям, но иногда это случалось с ним. Краеведов в городке Н. он с первого же знакомства понял очень хорошо. Теперь понимал тех, кто стоял между ним и Андреем. Кажется, так: он понимал тех, кто ему был очень нужен, и еще тех, кому он сам был совершенно не нужен. Свою собственную дочь Вегу, например.

Лопарева он очень хотел понять, пошел на уступки, пожертвовал самолюбием, достоинством и примирительно первый заговорил сегодня с ним…

А что из этого вышло? Что вышло, спрашивается?

Вершинин вздрогнул от негодования. Нет, не простит он нынешнего разговора Лопареву. Никогда! И сказал вслух, ударив палкой по скале, около которой стоял так долго и неподвижно:

— Черта с два защитит диссертацию башибузук!

Подумал, что ведь, в сущности, они с Лопаревым — единомышленники: один когда-то страстно желал, а другой — сейчас желает служить науке так, чтобы уже сегодня служить людям. У обоих — одно благородное желание.

Вспомнил, что он и сам в молодости так же, а может быть еще больнее, ранил своих учителей. Спросил себя:

«Почему это жизнь человека делится между большими устремлениями и мелкими страстишками и обидами? У всех так?»

Может быть, Лопарев и вовсе напрасно упрекает его в том, будто бы он слишком часто заглядывает в будущее? На самом деле он заслужил упрека как раз в обратном: что будущее представляет себе неясно, мало его видит, мало его видеть пытается, только говорит о нем часто?

Все равно — черта с два!

Наконец он, Вершинин, попросту не должен бояться ничьих насмешек! Ни в коем случае! Было у него одно далекое воспоминание, оно говорило ему — не должен!

Нередко приравнивал себя Вершинин к незнакомому человеку, который встретился ему однажды.

Когда-то бородатый человек с красной повязкой вокруг папахи схватил его, мальчишку, посадил к себе на теплые колени и сначала сказал, что у него дома, в деревне, растет точь-в-точь такой же «шустряю», а потом объяснил, что не позже весны, когда скворцы вернутся с теплого края, на земле не останется ни одной гниды, ни одной ворюги, ни одного эксплуататора и еще — ни одного несчастного человека. Отчетливо помнил Вершинин-старший и тепло колен, и табачный запах бороды, и даже свое собственное смущение — он уже не маленький был мальчишка, двенадцать лет — вовсе не тот возраст, когда люди сидят у кого-нибудь на коленях…

Позже Вершинин не однажды видел этого человека с красной повязкой, в потрепанной шинели. В «Человеке с ружьем», в «Любови Яровой», и еще, и еще.

Так вот — никогда над этим человеком, над его мечтой нельзя было засмеяться. А Вершинин-старший умел провести между этим человеком и самим собою знак какого-то равенства и убедиться при этом, что и над ним тоже смеяться нельзя. Нельзя, и поэтому насмешки, подобные насмешкам Лопарева, не должны его задевать. Совершенно не должны. Он выше таких насмешек. Но тут Вершинин не устоял, не удержался. Не удержался и снова сказал:

— Черта с два!

Подумал: не вселился ли в него какой-то сожитель, который к науке не имел никакого отношения, зато во всем, что составляло собственное «я» профессора, доктора Вершинина, вдруг становился первым и даже единственным лицом?

Спросил себя: ведь должно же когда-нибудь с ним, с профессором Вершининым, случиться что-нибудь такое, что заставит его простить Лопарева, подняться выше обиды, которую Лопарев ему нанес?

Случится же такое событие? Придет какая-нибудь удача, от которой он подобреет, станет возвышеннее? Такое счастье?

Он верил, что — случится, придет.

А если придет когда-нибудь, почему бы уже сегодня ему не простить Лопарева?

Но тут же повторил:

— Ч-черта с два защитит башибузук!