Рита Плонская и Онежка Коренькова жили в одной палатке, а подружиться до сих пор не могли.

Однажды, когда они лежали в спальных мешках, Рита услышала вдруг: Онежка вздыхает.

Время в палатке перед сном — иногда каких-нибудь минут десять, а иногда, если не очень устали за день, и час и два — было временем бесед между ними, а тут Онежка так откровенно вздыхала.

— О ком ты?

— Так… Ни о ком… — шепотом ответила Онежка. Вздохнула снова…

— Ну-ну! Все так говорят: «Ни о ком!» Скажи?

— Правда — ни о ком…

— Ну не о себе же самой, в самом-то деле?

— Ага…

— Что — «ага»? Скажи?

— О себе…

— Почему?

— Колет… Болит…

— Что? Где?

— Вот тут… — Онежка взяла Ритину руку к себе в спальный мешок. — Вот тут где-то… Желудок… Да?

Рита была разочарована. И засмеяться ей хотелось над Онежкой, и сказать что-нибудь такое, что детям говорят: «Бо-бо? Ничего, спи… До утра заживет… Бай-бай!» Но тут она вдруг ответила:

— Нет… Не желудок. Это у тебя такое, о чем никому не надо говорить вслух… Особенно — мужчинам..

Ничего ровным счетом Рита не понимала ни в этих, ни в других болезнях — высокая, тоненькая, даже хрупкая, она переболела множеством болезней в раннем детстве, а теперь была совершенно здоровой девушкой, болезни представлялись ей чем-то отвлеченным, таким же, как, например, старость.

Однако она произнесла свой диагноз с необыкновенным значением. Потом подумала: «А вдруг Онежка и в самом деле больна? Вдруг захворает? Умрет?» Засмеялась над собой: «Пустяки! Будем проезжать через какое-нибудь большое село, скажу Лопареву или Рязанцеву, что Онежка нездорова, и пошлю ее в амбулаторию! Сама она этого не сделает — глупая, стеснительная…»

— И потом, — сказала Рита, — если ты скажешь, что нездорова, подумают, что ты ленишься. Отлыниваешь от работы. Уж так устроены все люди — им обязательно нужно кого-нибудь в чем-нибудь подозревать! Они без этого не могут!

Онежка не спала в эту ночь. Ритины слова ее смутили, испугали… Какие-то предчувствия ее тревожили, до самого утра она пыталась их прогнать, говорила себе, что она трусиха, упрекала себя.

А Рита спала спокойно. Она знала, что теперь Онежка приблизится к ней.

И в самом деле, на другой день Онежка все время старалась быть к Рите ближе. Еще бы: Рита одна знала ее тайну!

Снова Рита убедилась в своей необыкновенности. Кажется, она была в ней давным-давно убеждена, а все-таки хотелось узнать об этом снова.

Было такое чувство у Риты, что пора бы уже стать благоразумной — пора, пора! И разыгрывать маленькие хитрости, вроде хитрости с Онежкой, — тоже детское занятие. Но сколько ни старалась — не могла от этого избавиться!

Избавиться, должно быть, и в самом деле было нелегко — это пришло к ней в раннем детстве, она даже знала, когда и как пришло…

Маленькой, не по-детски изящной девочке, любимице матери, отца, всех окружающих ее взрослых, эти взрослые казались таинственно-счастливыми людьми.

Они составляли иной мир. Мир взрослых можно было видеть на каждом шагу, можно было всегда ему подражать, любоваться им, изображать его в играх, можно было даже войти в него и поверить, что ты останешься в нем навсегда.

На самом же деле только казалось так. Взрослые разговаривали с девочкой ласково, весело, иногда — как с равной, но все до тех пор, пока им так хотелось. По первой же своей прихоти они отсылали ее прочь, объясняя, что она — ребенок.

И девочка оставалась совсем одна, одна среди множества людей, потому что сверстницы и сверстники давно уже возненавидели ее за ее взрослость. Она не плакала — она презирала детей, а все ее упреки и слезы обращены были к взрослым. Но взрослым нельзя было даже пожаловаться — так они были жестоки.

Просыпаясь утром в своей кроватке, она говорила:

— Какова погода? Снова — ненастье, снова антициклон! В таком случае я надеваю темное платье, а гулять выйду в плаще! — и верила при этом, что выросла за ночь, а каждый день неизменно разочаровывал, ранил ее.

Свое страстное желание она не облекала еще в слова. Зная множество фраз, которыми говорили между собой взрослые, она ни слова не находила о самой себе, о своих чувствах.

Но если бы она смогла обдумать все, что с нею происходит, к чему она стремится, обдумать и выразить словами, это прозвучало бы, вероятно, так: «Покорять! Удивлять и покорять!»

Она хотела в мир взрослых не только войти, но и удивить, покорить его. Одна только безропотная покорность взрослых тогла бы искупить их вину перед нею.

Конечно, было бы счастьем для нее, для всей ее судьбы, если б в детстве она никого так и не покорила бы, если бы ее маленькое сердечко сначала само покорилось какому-нибудь вихрастому парнишке из пятого или шестого «А» или «Б» класса.

Но случилось иначе.

Шестнадцать лет назад, в день Первого мая, она выступала в детском утреннике. Юные артисты танцевали, декламировали, пели, выступления сопровождались бурной овацией. Не каждой артистической звезде удавалось в жизни снискать такое же неподдельное признание зрителей.

И была среди юных артистов Маргаритка — она выглядывала из-за декораций, дрожала от страха, слезы катились у нее по щекам.

Руководительница придерживала ее за плечо:

— Ну ничего! Ничего, милая! Ты же самая старшая в этом танце, тебе нельзя волноваться!

А может быть, именно потому, что Маргаритка так боялась, зрители так поверили ей, поверили, будто над головой у нее вьется злой ястреб. И когда, дрожа от испуга, взмахивая ручонками, она исполнила коротенький танец и позвала: «Цып-цып-цып! Цып-цып-цып!», а другие девочки, совсем еще малютки, в желтых платьицах и красных туфельках, сбежались к ней на зов, окружили ее тесно-тесно, — зрители восторженно ее приветствовали.

Она же не могла уйти со сцены. Снова, снова танцевала, отгоняла прочь воображаемого ястреба, страшась его и в то же время против него восставая, а созвав своих цыплят, торжествовала. Ей кричали из зала, ей улыбались, для нее одной смеялись и ликовали.

Каждое лицо, которое она видела в рядах, излучало разноцветные круги — тоже для нее, и восторг приходил к ней таким сильным, каким совсем недавно был страх, — еще сильнее…

В ярко-желтом свете электрических ламп она как будто таяла, она стала ощущать сильный, волнующий аромат света, так что спустя уже много лет была убеждена, будто существует «желтый запах», головокружительно сильный, дурманящий.

Ночь после этого не спала. Лежала с открытыми глазами в своей кроватке, а с нею повторялось и повторялось все сначала. Что это было такое, что с ней происходило? Как называется? Названия всему этому она опять не могла дать, лежала в темноте и шептала: «Цып-цып-цып! Цып-цып-цып!»

Если бы тогда она сумела найти слова, она сказала бы этими словами: «Сегодня я покорила взрослых!»

Она не рассуждала таким образом, не умея еще задавать вопросы самой себе и отвечать на эти вопросы, но убеждение в том, что если страстно желаешь, желаешь до страдания, то рано или поздно желание сбудется, — такое убеждение, такую радость своей победы она пережила сполна.

Лишь годы спустя она назвала это словами, сказав себе: «Буду подчинять себе других, ничего больше я так не желаю, ни из-за чего так не живу, как из-за этого желания!»

Она училась хорошо: нужно было завоевать признание учителей.

Отец — инженер-строитель, всегда очень занятый, нервный, и мать — полная вздорная красавица, в прошлом наблюдательница метеорологической станции, не чаяли в ней души и почти всегда были между собой в ссоре, а она ссорила их еще больше.

Ей было и стыдно перед ними до слез, но их так заманчиво-легко было столкнуть друг с другом — глупых взрослых!

Классе в седьмом ее полюбил мальчуган, рыженький, веснушчатый. Он появлялся в школьной ограде, перелезая через забор, — так она велела.

Потом она приказала ему прыгать с этого забора, и он прыгал и вывихнул ногу.

Она горько плакала, казнилась, в воображении обливая слезами веснушки своего героя, но когда герой вернулся в школу, снова велела ему прыгать. Тогда заплакал он, а у нее в тот же миг возникло к нему чувство презрения, даже ненависти.

Позже это желание подчинять никому не приносило столько несчастья, как ей самой. Она томилась, изнывала.

Поступила в горный институт, там были почти одни мальчишки, — она мечтала покорять их. Но когда в студенческом общежитии гремели песни, в разгар веселья нередко тускнела, грусть на нее нападала отчаянная.

Над кем-то ей нужно было проявить свое превосходство, и чтобы это было очевидно для всех, чтобы кто-то — при всех — не спускал с нее глаз, чтобы кто-то если уединялся с ней, так обязательно для того, чтобы изливать ей свою душу.

Достаточно было, чтобы ничего это не было, — и она вся сникала.

С возрастом она хорошела, а ей то и дело казалось, будто детское ее обаяние обладало какими-то необычайными свойствами, теперь утерянными. Главное, его не нужно было скрывать в детстве ни от кого, теперь же у него появился противник. Этим противником были «все».

Впервые она увидела своего противника в том же горном институте, когда ее «проработали».

Ребята, из которых многие еще вчера млели перед нею, теперь выступали, и каждый начинал свою речь: «Мы все…» И они говорили, что Маргарита — способная девушка («мы все в этом убедились еще на первом курсе»), что она красивая («все это скажут, никто не будет спорить»), что она эгоистка («все это поняли»), что она убежала из колхоза с уборочной («всех это возмутило»).

В школе так не бывало. Там привыкли к тому, что Рита Плонская — не как все. И Рита по-прежнему не хотела подчиняться никому, а всем — тем более. И не понимала — если человек способный, красивый, не как все и в отличие от всех, — почему он должен быть как псе? Ведь ум, красота, еще что-то, присутствие чего она всегда и во сне и наяву чувствовала в себе, — для чего-то ей были даны? Для чего? Чтобы отличаться от всех, не быть как все!

И в то же время помимо воли тянулась ко всем, все нужны были ей как воздух: ведь покорять кого-то одного ей нужно было даже не для себя, а для всех, чтобы все это видели!

Наконец, «все» поразили ее своей необычайной, еще незнакомой ей прежде силой, какой-то только «всем» принадлежавшей правдой — незримой, но очевидной и могущественной. А ее всегда непостижимо влекло к себе все, что было сильным.

Никто из ребят не сказал бы ей один на один того, что говорил на собрании, никто! Каждый побоялся бы это сделать — от каждого из них она могла бы в любой момент попросту уйти, встать и уйти, и не молча, а сначала сказав какие-то обдуманно оскорбительные слова. Никто не избежал бы самой обыкновенной ссоры с ней.

Но перед «всеми» она не могла ничего — сидела и слушала, что про нее говорят, не могла поссориться с ними. Раньше «все» были для нее множеством «одних» — только и всего. И потому, что она никогда не уступала «одному», не чувствуя превосходства «одного» над собой, она не понимала уступок «всем».

Теперь она столько же ненавидела всех, кто прорабатывал, сколько преклонялась перед их могуществом.

Как в детстве, когда она и ненавидела взрослых, и обоготворяла их.

Она забросила занятия, и ее исключили со второго курса. Через тетушку устроилась на биологический факультет университета. На факультете учились одни девушки.

В экспедиции Рита была впервые.

Холодные ночи в палатке, переходы, ненастья и другие тяготы походной жизни скорее даже привлекали ее, чем пугали: она была не из трусливых. Боялась другого — оказаться с людьми, среди которых некого будет покорять и некому будет удивляться тому, как она покоряет.

Первые дни принесли ей прямо-таки счастье — Онежка с одного взгляда стала ей подчиняться.

Потом Онежка ее разочаровала: Рита заметила, что так же легко, так же охотно и непринужденно, как ей, Онежка подчинялась всем, для каждого готова была что-то сделать, на всех смотрела с обожанием. Нужно было отобрать ее у всех. Нужно было!

Чем дальше, тем больше Рита убеждалась, что своей обыкновенностью, простотой, глазами, лицом — Онежка выражала «всех».

В горном институте, в 234-й академической группе, кроме нее, были еще три девушки, и теперь ей казалось, будто все три чем-то были очень похожи на Онежку, а Онежка — на них. Всех трех, ничем не приметных — ни красотой, ни голосом, ни способностями, ребята, когда прорабатывали Риту Плонскую, ставили ей в пример: какие они простые, какие обыкновенные, хорошие и товарищеские.

И теперь ей казалось, что, покорив Онежку, она подружится с ней, как ни с кем другим в своей жизни. А потом — доверится ей, и это будет ее союзом со «всеми».

Давно-давно жила в Рите тайная мечта — изменить самой себе, стать хотя бы ненадолго такой же, как «все», испытать, что это значит.

Она мечтала о том, как, подружившись, будут они лежать в палатке тесно-тесно друг к другу, чувствовать тепло друг друга и как будет она шептать: «Онежка, милая, я не могу, я не хочу быть такой, как все! И я не могу быть такой, какая есть!» И плакать будет… А потом долго еще — ночью, утром, на другой день — будет ощущать всю сладость отступничества перед самой собой. Только один раз она это сделает, и только одна Онежка будет об этом знать. А больше никто и ни-где — ни дома, ни в горном институте, ни в университете.

Если нужно будет, она и сама перестанет об этом знать, забудет, и все.

Проходили минуты нежности…

«Боже мой! — восклицала Рита про себя. — Какие волосы у Онежки?! Какие жесткие! Какого некрасивого, грубого войлочного цвета! Нет и не может быть такой прически, которая придала бы им хоть какую-нибудь привлекательность! Что же со мной происходит, если я хочу дружбы этой девчонки, хочу ее участия, хочу плакать перед ней?! Все, что когда-нибудь и хоть сколько-нибудь привлекало меня, — все было красивым. А это? Хотя бы ножки у нее были красивыми, хотя бы ножкам можно было позавидовать! Но ведь у нее не ножки — бутылочки!»

Без зависти, пусть даже без самой ничтожной зависти, Рита не знала ни уважения к людям, ни любви к ним. Спустя же некоторое время она снова говорила себе: «Должно быть, это хорошо, что Онежка такая обыкновенная! Должно быть, такая она и нужна мне!»

Но еще прежде, чем излить Онежке свою душу, пожаловаться ей на «всех» и в то же время хотя бы ненадолго самой стать как «все», Рита хотела поговорить с Онежкой об Андрее.

Обязательно!

Рита, как только увидела Андрея, сразу же поняла, что его она не в состоянии покорить. А этого было достаточно, чтобы его невзлюбить, чтобы испытывать при нем тягостное беспокойство и тревогу, чтобы искать союза и дружбы с теми, кто Андрея не любит.

В этом и состоял ее маленький план: обязательно подчинить себе Онежку, чтобы быть против Андрея не одной, а вдвоем.

Теперь ей казалось, что маленькая хитрость удалась — Онежка напугана какой-то несуществующей болезнью, покорна старшей подруге, и можно начинать…

День они провели на делянках, собирали шишки, подсчитывали число всходов на полянах и затененных площадках. Устали. Устали, а снова не спалось, снова они молча слушали ночную песню леса, доносившуюся с горных вершин… И тут Рита спросила:

— Послушай, Онежка, тебе нравится Андрюшка?

— Кто? — прошептала Онежка. — Кто? Повтори!

И она повторила:

— Андрюшка!

— Мне Андрюша нравится…

— А мне — нет!

— Почему?

— Не производит впечатления мужчины!

— Почему?

— Ну, дорогая моя, не знаю! Не производит, и все! Может, потому, что возится со своими травками, как девчонка. Ботаника — не мужская специальность!

— Какое же впечатление он производит?

— Никакого.

— Так может быть?

— Как?

— Чтобы человек не производил впечатления?

— Чаще всего! В нашей экспедиции никто не производит на меня никакого впечатления! А иногда — первое впечатление интересное, а потом — разочарование. Очень часто так.

— Почему?

— Онежка, дорогая! Странный вопрос и все один и тот же — «почему?». Детский! Ты этот вопрос задавала самой себе?

— Какой?

— «Почему?» — Рита почувствовала: она не владеет разговором и не овладевает Онежкой. Сказала сердито: — Милая, ты мало видела людей. А когда увидишь… Что ты увидишь? Все одинаковы, мало того — все требует, чтобы никто ничем не отличался, чтобы каждый был похож на всех! Чтобы человек не был особенным!

— Ты — особенная?..

— Может быть… Хотя бы тем, что хочу быть особенной… Разве так нельзя хотеть?

Рита совсем не предполагала говорить в этот раз о себе, но так случилось, что заговорила. Она собиралась только вместе с Онежкой «проработать» Андрюшу и с ней подружиться. О себе же — в другой раз. Теперь она предчувствовала что-то неожиданное. И в самом деле, Онежка спросила ее:

— А если ты особенная только тем, что ничего особенного не видишь в других?

Тут нельзя было ошибиться… И Рита не ответила.

Онежка снова спросила:

— Как же ты живешь с нами?

— С кем?

— Со всеми нами в экспедиции… С людьми?

— А что же я могу? Не жить?

Никак не могла поверить Рита, что, задумав покорить Онежку, сама оказалась поверженной. Она не могла себе представить, что так случилось с нею — Ритой Плонской, которая обладала чем-то необыкновенным. Его — это необыкновенное — нельзя было узнать, нельзя было увидеть, но так и должно быть: самое необыкновенное и должно быть невидимым. И не зная, что же это такое, чего нет и не может быть ни у кого, — она в него верила. Она «этому» радовалась, «этим» гордилась, и даже все, что было вокруг нее хорошо и что было плохо, — все «этим» оценивала, «этим» ощущала.

Видела очень красивую женщину, очень красивую, и завидовала ей, а потом успокаивала себя: «Но у нее же нет «этого»! Его нет ни у кого!»

Видела красивого мужчину или юношу, и между нею и этим человеком, потому что они оба были красивы, возникали как бы позывные — полуслова, полувзгляды. Она думала: «Вот такой мог бы распознать ее «это» и тотчас в нее влюбиться!»

Когда ее обижали, было обиднее, чем другим: тот, кто ее обижал, не хотел заметить в ней присутствие чего-то, чего в других не было, не было ни у кого, и тем самым наносил ей еще одну душевную рану.

Обижала кого-нибудь она — совесть ее начинала тревожить, она успокаивала себя: «Мне можно — у меня есть «это».

Сейчас, в палатке, когда ей очень грустно было и обидно, она как будто обиделась не за себя, а только за свое «это».

Потом успокоилась…

В конце концов никто ведь не видел ее поражения, она же, если захочет, завтра же покажет всем, как человек может быть покорен ею. Такой человек в экспедиции был, только она не хотела, чтобы кто-нибудь об этом раньше времени узнал. Захочет — и покорит. При всех!

И Рита уснула, думая о том, что она еще удивит всех, все ее увидят.

А Онежка не спала в эту ночь.

Ах, как хотелось Онежке дружбы с Ритой — с красивой, певучей, со старшей! Не начинался бы этот разговор — и тогда оставалась бы небольшая, осторожная, но все-таки дружба между ними, понимание. А теперь?.. «Трудно быть обыкновенной», — думала Онежка.

Каждый день Онежка запоминала новые названия растений. Три из них почему-то неотступно звучали все время: «Истод, адонис, эдельвейс». Совершенно особенно они звучали, и ей необходимо было кому-то много-много раз их повторить, чтобы спросить: правда ли, что они звучат, как не звучит больше ничто? «Истод, адонис, эдельвейс»? У кого теперь об этом спросишь? Немного смешно, а все-таки?

Онежка знала, что, прежде чем сказать друг другу о себе, люди обязательно говорят сначала о ком-то третьем. Так всегда случалось и в школе-интернате, и в институте — кто-то третий был зеркалом, в котором двое других прежде разглядывали друг друга.

Тут третьим был Андрюша. Но как Рита произнесла слово «Андрюшка»? Как его повторила?

Повторила так, что Онежка не могла уже Рите поверить. Не поверила первому слову, насторожилась. Не ошиблась: дальше она не могла уже ни с одним Ритиным словом согласиться… И Онежка спросила себя — кто ей больше всего нравится в экспедиции? Пожалуй, и в самом деле Андрюша. С ним было очень просто — не так, как с Рязанцевым, и тем более не так, как с Лопаревым, которого она почему-то не могла не смущаться… С Андрюшей было очень легко в лесу — он работал, будто удовольствие доставлял и себе и другим.

Онежка даже подумала, что любит Андрюшу. Ей просто было так подумать, — она всех любила в экспедиции так, как дети любят взрослых.