Лошадь в яблоках
Улица. 1929. Б., графитный кар. 28x26
Зимним вечером тысяча девятьсот тридцать шестого года по Чернышеву переулку проезжала телега на шинах, груженная ящиками. Сырой переулок опрокинут в асфальт, так как зима стояла теплая и текло до января. Небо отражалось в незамерзшей реке, а темная арка у Щукина рынка – в разбухших деревянных торцах. А главное – подвалы под домами, полные картошки и снабженные только деревянными отдушинами в форме колен квадратного сечения, прогнили, и люди пробегали переулок на коньках-снегурочках, зажав носы или заложивши их березовой дранкой. Дойдя до набережной реки Мойки, этот запах проник в переплетную на углу. Переплетчик кричал: «Меня ворочает, меня задушит!» Наконец он слег, и ночью голодные крысы, опухшие от питания картошкой, объели у него волосы и поотгрызали ногти.
И все-таки в часов семь уже глубоких сумерек, когда проезжала телега, у окон гастронома на Чернышевом стояла большая очередь. Она состояла преимущественно из нечувствительных старух с наклеенными носами и на таких же спичечных ногах, кроме того, без щек, так что из облупленной кое-где известки выглядывали желтые кости.
За окном гастронома мясник рубил кости топором. Два куска белой сахарной и пористой, так называемой мозговой, отлетели от прилавка. В это время раздался крик: «Держи, держи!». Один из покупателей на собачьем меху схватил за руку мальчика-шпингалета, который ухватил кость и зажал ее, так что все перепуталось. С визгом и криком «Вор! Вор!» он не выпускал его, и тот тоже. А в очереди кричали: «Они здесь так и шнырят, так и шнырят! И все жрут!», как будто жрать противозаконно. Но в это время мальчик Аркашка укусил его в руку и, блестя каплями крови на губах, выкатился из лавки. Женщины по дороге били его пустыми авоськами, но, выскочив на улицу, он припрыгнул и остановился.
Мимо гастронома проезжала телега, и очередь с удивлением заглядывалась, так как сквозь обычную вонь гнилой картошки вдруг прорезался страшный и резкий запах свежих яблок. Две маленькие девочки-школьницы, потерявшие сознание, свернули тонкие ножки и лежали, плеща руками, в талой воде. А лошадь, тряся головой, вытягивая ее все вперед и вперед, как бы подзывая ею задние ноги, везла не меньше дюжины аккуратных сосновых ящиков.
Пока у людей захватывало дух, она ускоряет шаг и, стуча копытами, в то время как мягкие шины беззвучно бегут по призрачному асфальту, увозит яблоки через Чернышев мост. Некоторые из очереди, однако, успевают заметить, что возчика не заметно. Видимо, он спит где-нибудь в ящике или как-нибудь еще, так как красный пояс-кушак тут же надет поверх подпруги на лошадь, как если бы сама лошадь была возчиком. Выбежавши из гастронома, Аркашка с костью тоже заметил, что возчика не видно.
Через три дня в тот же вечерний час совершенно случайно четверо мальчиков собралось в подворотне одного из домов недалеко от гастронома. Аркашка вспомнил о яблоках и как раз рассказывал о них, в то время как вдруг раздалось цоканье и та же телега показалась опять. Опять никто на ней не сидел и не шел рядом. Ожидая, что возчик где-нибудь здесь на тротуаре, мальчики все-таки выскочили из подворотни и попробовали ее догнать. Аркашка, привскочив, схватился за доску ящика, она оторвалась, и оттуда выдавилось одно яблоко, упавшее на мостовую. Не обошлось без драки. Яблоко раздавили. Аркашка упал на спину. Послышался рев грузовика. Кучка мальчиков раскатилась, и две половинки яблока были втоптаны грузовиком в землю.
Через три дня участники свалки, будто чего-то ожидая, сошлись в той же подворотне. У Аркашки болела спина. А у Жоры в кармане был кусок хлеба с маслом. Он то и дело вынимал его, счищая прилипший мусор, протягивал ко ртам товарищей и, дразня их: «Т…т...т…», поедал сам.
Все они нервничали, часто выглядывали из подворотни, но моросил мокрый дождь, и из-за густых туч было особенно темно.
Но вот из темноты внезапно вынырнула та же белая лошадь, и мальчики разглядели, что у ящиков не было верхов и яблоки навалены в них кучей. Они были готовы дать честное слово, что, несмотря на темноту, различают золотистость, румяные бока, рябинки, крапинки и жилки. Одним словом, возбужденные, скрежеща зубами, они догнали телегу уже за Чернышевым мостом и, убедившись, что никого в ней нет, взобрались на нее, хватаясь друг за друга, хотя, видимо, испуганная этим, лошадь ускорила шаги и уже бежала бегом, так что ящики стали биться друг о друга. Испуганная громким смехом мальчиков и этим стуком, лошадь понеслась вскачь. Они еле держались на ногах и никак не могли добраться до передних открытых ящиков. Поэтому они постарались отбить крышку у ближайшего и несколько минут провозились с ней. Не успели они оглянуться, как телега перемахнула Малую Невку и очутилась где-то на островах. Наконец им удалось сломать крышку, но оказалось, что именно этот ящик какой-то полупустой, хотя их непривычное городское обоняние поразил чудесный яблочный запах. А также и второй был тоже открыт. Наступило общее ползанье и судорожное скатывание на самое дно сосновых ящиков.
Тем временем влажноватая темнота сгустилась, и лошадь везла все быстрее, видимо, куда глаза глядят. Аркашка-зачинщик первый и испугался и, махнув рукой, спрыгнул, но неудачно. Все содрогнулись, так как, не успев крикнуть, он попал прямо о ствол дерева. Ему перехлестнуло спину. Дрожа в тоске и страхе, мальчики на разные голоса, раздирая рты и колотясь о движущиеся ящики, начинают звать на помощь: «Мама! Жерлерзол!» Но скрытая деревьями и затянутая туманом дорога совершенно пустынна. Кроме того, здесь она вся состоит из кочек и обледенелых выбоин, так как за последние пять дней стало подмораживать. Поэтому мальчиков сильно подбрасывает и рвет на части. Напрасно они кричат: «Мама! Жерлерзол!»
Вдруг деревья кончились и открылась заснеженная поверхность взморья с кое-где торчащим тростником. Тут лошадь опять странно вытянулась всем своим белым длинным туловищем и рванула вперед. Кончилась отмель, подо льдом сверкнула чернота, и он с треском расселся. Все погрузилось в воду. Разбитые ящики рассыпались, и на поверхность всплыло множество исключительно лошадиных яблок, поскольку, как известно, они не тонут.
Редакция октября 1944
Зима 1514 года
Вервольф. 1940. Б., графитный кар. 19,5x21,5
Зимой тысяча пятьсот четырнадцатого года, в трескучий мороз, Георг Вольф, по профессии столяр и настройщик, а по тайным занятиям – алхимик, сидел в нетопленой комнате верхнего этажа перед камином и выламывал из него кирпичи. За его спиной, освещенная промасленным фитилем, спала двухлетняя дочь Мальхен в колыбели-качалке, которая стояла неподвижно, так как мать недавно умерла. Наломав достаточно кирпича, Вольф бросил долото и молоток и начал выкладывать маленькую времянку. В это время в нижней половине дома, в оставленной мастерской, хлопнула одна и вторая дверь и лестница зазвенела и затрещала под шагами. Вольф поднялся с колен навстречу входящим и, когда открылась дверь, освещенная только в нижней части, увидел длинные черные ноги в чулках из собачьей кожи. Они притоптывали от холода, на них еще лежали примерзшие пятна снега.
Один из вошедших, продолжая бить ногами, остался у двери, а другой отделился, войдя лицом в свет, подошел и сказал Вольфу, с трудом шевеля губами и отпуская крепко стянутый вокруг шеи меховой воротник:
– Собирайся. Герцог требует. Вот это мороз! Можешь себе представить, что дело важное.
– Наверное, что-нибудь в капелле, – сказал Вольф, – а я пустил все колки на стрелы для арбалета. Или арфа у какой-нибудь дамы.
– Нет, – перебил посланник, – кажется, орган и арфы целы. Не знаю, что… Что-то другое. Однако поехали.
Вольф оглянулся на спящую Мальхен и сказал:
– А как же с ней быть? После того, как Франца загрызли волки, когда он вез хворост, я не успел договориться ни с одной соседкой. Все еле ходят. А теперь, ночью, женщину никак не найти.
– Какую там женщину, – посланный закутывался опять. – Надо торопиться. Пусть девочка спит и все; только запри дом, чтоб не вошла какая-нибудь голодная собака, хотя тут у вас волки заели всех собак.
Вольф сказал: «Ладно». Подоткнул одеяло вокруг крепко спавшей дочки, снял с гвоздя железный ключ и, погасив пальцем фитиль, чтобы не чадил, вышел вместе с обоими слугами.
В тени навеса подпрыгивал, скрипя по снегу, третий, державший четырех лошадей, ярко освещенных луной и обросших мохнатым инеем. Защелкнув висячий замок, Вольф сел на указанную лошадь, и все четверо, звонко отбивая копытами и зубами, поскакали по пустым улицам. Мороз зажал им ноздри, как это делают ловкие наездники с непокорными лошадьми.
Луна ярко освещала дорогу, стоя в тройном радужном кольце. Они выехали из города, обогнули ледяное поле озерка, опасливо поглядывая налево, одними глазами, чтобы не разрушить скупо греющих складок движением головы. Но серебряный лес, начинавшийся близко, стоял мертвый, и ни одно серое пятно не двигалось по снегу.
Скоро они проскочили, как черные камни, по обмерзшему опущенному мосту и, дрожа от холода, остановились во дворе замка. Их ожидали. Они слезли и, деревянно ступая, взошли по лестнице наверх. Георга ввели в кабинет герцога.
Он сидел у сильно горевшего большого камина, уставивши в огонь красное лицо. Сквозь треск он услышал шаги, обернулся и отослал слуг. Потом он обратился к Вольфу:
– Хорошо. Надеюсь, я тебя не оторвал от работы. Но это неважно. Мне пришла счастливая мысль, с которой надо поторопиться.
Вольф ожидал.
– Я хочу помочь вашему магистрату, – продолжал герцог. – Это неплохо, как ты думаешь, а? Я знаю, у вас женщины не выходят из домов, так вас одолели волки.
– Да, – сказал Вольф. – Хотя я сижу постоянно дома, но даже я видел их три раза днем, при солнце.
– Я рылся от зимней скуки в старых письмах, – сказал герцог, – и нашел в одном письме к моему отцу нашего родственника сообщение о том, что этот родственник посылает ему специально переписанное для его библиотеки сочинение какого-то доктора Mirabilis, иллюмината. Ты, наверное, знаешь всех учеников Раймонда, а я забыл имя, но это серьезная книга, он адепт тайных наук. Наш родственник расписывает книгу как сокровище. Там много рецептов nullo langore tenetur. Я, откровенно говоря, не думаю, чтобы все они помогали, судя по тому, что делалось хотя бы и у нас в семьдесят пятом году, но чем черт не шутит. А кроме того, ведь надо знать, как все это использовать. Там, между прочим, много говорится и о 1348 годе. Кроме всего, что там есть о святом Христофоре, попугае святого Фомы, красной тинктуре – со ссылками на Aureum vellus и другие вещи, – там имеется кое-что и для нас. Мой отец, ты знаешь, не мог недели прожить без большой охоты. И нам небезынтересно это испробовать. Это заклинание против волчьих стай. Я решил, что надо найти эту книгу, и послал за тобой.
– Хорошо, – сказал Вольф. Он внимательно выслушал описание книги. – Вы хотите, Ваше Высочество, чтобы я искал сейчас же?
– Конечно, – сказал герцог, – я думаю, чем меньше волки заедят людей, тем будет легче даже с точки зрения соляных и помолочных, а также в отношении морошки, которую волки мне не принесут.
Он улыбнулся своей шутке. Затем, поднявшись, он повел Вольфа в библиотеку. Он обвел пальцем все двенадцать шкафов с резными крестоцветами и, положивши на стол письмо с описанием книги, ушел.
Георг занялся вытаскиванием и просматриванием рукописей.
В библиотеке было гораздо теплее, чем он привык за последнее время дома, и он вспомнил, что Мальхен осталась одна в холоде. Много полок, которые он просмотрел не отрываясь, кое-что откладывая и почти забывши о том, что искал, – утомили его. Он сел у стола, на котором лежало письмо. Затем он взял это письмо, чтобы прочесть еще раз.
Свеча в подсвечнике оплыла, и фитиль скрючился. Вольф протянул к огню пальцы и, чтобы увеличить свет, хотел сорвать нагар и зажал фитиль. Тут он опять вспомнил о Мальхен, и его неожиданно охватило беспокойство. Он задержал пальцы на фитиле, и его резанул ожог, так что он быстро отдернул руку.
Свечка вспыхнула ярко, но он, не взявши письма, стал ходить по комнате и старался сообразить, погасил ли он фитиль, уходя из дому, или нет.
Он никак не мог этого вспомнить и не мог отделаться от мысли, что именно в сильные морозы загораются пожары, и хотя это происходит от сажи в дымоходах, от сухого дерева фахверков, и в особенности балок и т. п., но, вероятно, можно найти еще кое-какие и совсем другие причины.
Он поглядел на свои пальцы, но на них, конечно, не было коричневого следа, а была видна краснота от теперешнего ожога.
Наконец он решил, что найти книгу не удалось и надо отпрашиваться у герцога как можно скорее обратно.
Он быстро вышел из библиотеки, захлопнувши дверь, но, торопясь в темноте коридора, видимо, перепутал, так как неожиданно попал на открытую галерею.
Слева ее огораживала низкая зубчатая стена. Далеко внизу под луной блестел лес. Пол галереи был покрыт глубоким нетронутым снегом. Видно, никто в замке ею не пользовался. Вдоль нее по снегу вел только один ряд круглых неглубоких следов, на которые Вольф некоторое время смотрел, разглядывая их бессознательно. Он заметил только, что небо посветлело, а вокруг луны уже не было нимба. Видно, морозу надлежало спасть.
Решив искать дорогу сначала, Вольф вернулся, шаря рукой по стене, на слабый свет, к библиотеке. Дверь была полуоткрыта.
Он уже хотел, не входя туда, идти к герцогу, как вдруг, задевши глазом стол, увидел, что письма на нем нет.
Обеспокоенный, он решил, что оставить его было неосторожно, а надо было, как получил, так и отдать герцогу в руки. С этим он вошел в комнату и, к счастью, сразу увидел письмо. Оно лежало на полу недалеко от стола. Наверное, его смахнуло ветром, когда открывалась дверь.
Но когда Вольф перевел взгляд направо, он вздрогнул от неприятного изумления. Все книги двух последних шкафов, которые он только что просматривал, были в беспорядке разбросаны по полу. Вокруг них были лужицы следов. Вольф огляделся и тихо окликнул: «Ваше Высочество!» – но никто ему не ответил. Тогда он, думая, что наследил сам, и удивляясь своему беспамятству, стал складывать книги в шкаф, как вдруг его глаза остановились на медных застежках, имеющих форму двойной секиры с монограммами. Как раз о таких застежках говорилось в письме. Странно, что книга была раскрыта. Он схватил ее и стал листать. Действительно – это была именно та, которую он искал. Захлопнув ее и захватив письмо, Вольф поспешил к герцогу.
Скоро он с теми же тремя ездовыми, которые чертыхались про себя, скакал домой с сочинением, засунутым в футляр, рядом с арбалетом.
Лес был напряжен, тихий, только часто встречались уходящие к нему следы.
Лошади прижимали уши, храпели, показывая зубы, и ускоряли рысь.
Оставивши слуг в мастерской хлопать руками по бокам и раскладывать огонь под любым из тиглей, Георг вынул закоченевшими пальцами из сумки рукопись, поднялся по лестнице наверх, засветил огонь и подошел к колыбели.
Он испугался, когда увидел, что Мальхен там нет. Коптилка разгорелась. Взглянувши вниз, Вольф рассмеялся вопреки обычной серьезности, с которой он смотрел на свою дочь последние недели, так как увидел, что она лежит около кровати в своем стеганом платье, с босыми закоченевшими ногами, и крепко спит на полу.
Видно, она упала во сне, – судя по следам размазанных слез, поплакала и опять заснула. Вольф уложил ее и сел за стол, не-
подвижно глядя перед собой. Потом, вспомнивши, нагнулся над книгой.
Скоро он извлек из нее по описаниям буквы, которые, впрочем, скорее смахивали на знаки и были довольно однообразны.
Он долго практиковался в рисовании этих знаков, но пока недоумевал, как прочтет их. Он не находил шифра. Потом, руководствуясь тем, что было сказано в книге, он вырезал эти знаки и попробовал их сложить. Дело в том, что чуть ли не большая часть текста в рукописи была посвящена именно описанию комбинации знаков, но это и естественно, если считать их буквами или слогами. Выделив предполагаемые гласные, он долго бился, но ничего, кроме бессмыслицы, нельзя было прочесть. Он продолжал искать ключ к шифру, но не мог понять темного изложения.
Наконец Вольф опустил голову на кулаки и задумался. Полуразобранный очаг, несколько закопченных кастрюль, не сложенная печка и неподвижная колыбель; заклеенные, заледенелые окна, которые уже прорезывались слабым утренним светом, – ничто не привлекало его внимания.
Вдруг он очнулся и с удивлением увидел, что если приложить указанный ключ как музыкальный, то лежащее перед ним как бы случайное сочетание знаков можно будет не прочитать, а пропеть.
Но в этот момент он услышал по лестнице легкие, быстрые прыжки, от звука которых вздрогнул и встал. Дверь стала тихо открываться. Георг смотрел (брови сведены, кожа переносицы наморщена, напряженные веки так и налегли на глазные яблоки) прямо на то место, где должно было появиться лицо.
Но никто не показывался. Вдруг он увидел, как гораздо ниже из двери метнулось серое, покрытое инеем животное, и закричал от неожиданности. Оно подскочило к столу, захватило зубами, положив морду набок, сложенный из кусков бумаги ряд и, спутавши при этом остальное, держа несколько клочков в оскаленном рту, попятилось к лестнице, глядя на Вольфа маленькими своими звериными глазами.
А Вольф, остолбеневши, стоял, тоже пристально уставив на него свои серые глаза.
Наконец оно юркнуло за дверь, и он услышал звяканье когтей, потом дружный испуганный крик трех голосов и треск наружной двери. В ту же секунду он услышал еще один звук. Это был тонкий, тихий скрип, который постепенно превращался в вой. Потом он догадался, что это воет он сам.
Продолжая глядеть вслед убежавшему волку теми же неподвижными оловянными глазами, Георг все шире разевал рот, обнажая зубы, и бесконечный устрашающий вой становился отчетливее и громче.
Слуги внизу в крайнем ужасе выскочили на улицу и побежали, теряя свои меховые плащи. Двери домов открывались, и в серых рассветных сумерках появлялись полуодетые люди, трясущиеся, с перекошенными ртами, и застывали, поднявши головы кверху.
Вооруженные, закутанные фигуры, провожавшие утренние повозки с дровами, соломой или свеклой, пригнувшись к шеям ошалелых лошадей, напрасно старались справиться с ними, а опрокинутые повозки одиноко чернели в снегу, оставленные убегающими хозяевами.
Женщины у колодцев упускали обледеневшие ведра, но разматывающие цепь барабаны были не слышны в висящем вое.
А на холмах, выбегая из леса и близко окруживши город, метались в тоске стаи волков, падая и выворачивая головы на вытянутых шеях. Многие из них издыхали.
Этот рев стряхивал с деревьев полузамерзших ворон и галок и гонял их вихрями, как черный снег. Вольф завывал, забывши обо всем на свете, пристально глядя вслед ушедшему волку и бессознательно исполняя ту самую мелодию, которая была изложена в книге алексианца.
К счастью для всего города, разбуженная Мальхен высунулась из колыбели и, опять вывалившись, на четвереньках подползла к Вольфу и стала его теребить. Только тогда он очнулся и замолчал.
С тех пор волки исчезли. На другой день началась оттепель.
Сон, ночь 5-6 ноября 1944
Записан 6 ноября 1944
Жена приятеля
Компания у круглого стола (Ожидание). 1982. Б., тушь, перо.73x51
Я был очень доволен. Я сказал:
– Ну и хорошо, что ничего не видно.
А она немножко испугана:
– Нет, посмотри, какая за окном стена.
– Не все ли равно, что́ там. Прислонись ко мне, давай спать.
Но тут сквозь летящий снег просветились и прошли огни. Колеса стали замедляться. Проводник сказал, что впереди заносы и поезд простоит до утра. Тогда нам взбрело добраться до станции – нет ли там буфета. Мы непременно хотели веселиться. Всем, что представится.
Но это был такой маленький и темный полустанок, что, дойдя до водокачки, мы так и не нашли ни одного окна и, спотыкаясь в снегу, побрели обратно вдоль деревянного палисадника. Мы прошли шагов сто, не слыша друг друга из-за ветра, а вагонов все не было.
Палисадник кончился. Я вспомнил, что мы шли вдоль него от самого нашего вагона. Значит, поезд исчез. Так и было. Он ушел, а мы и не услышали.
На полустанке все спали, и никто не мог толком объяснить ничего. Мне пришлось утешить ее, как мог. Наконец я сказал:
– Дойдем до города, какой тут есть. Нужно же где-нибудь ночевать. И что мы, собственно, потеряли? Вещей у нас нет. Утром сядем на следующий поезд.
Мы спустились на городскую улицу, дошли до площади, не встретив ни души и с трудом различая, как ступать, только по светящемуся снегу.
Наткнувшись на ограду, мы решили держаться ее, высматривая, нет ли освещенных окон. Мы шли очень долго. Я не мог понять, почему этот жидкий забор и невзрачный сад, мелькавший за ним, тянутся без конца.
Неожиданно мы столкнулись нос к носу с человеком и не успели отшатнуться друг от друга, как он крикнул:
– Боже мой! Откуда ты здесь?
Я сразу по голосу узнал его. Это был мой хороший приятель.
– С кем ты? Это твоя жена?
У меня не было времени объяснять, а он спрашивал дальше:
– Что вы здесь делаете, зачем вы топчетесь вокруг сквера?
Так вот почему не было конца! Я объяснил, как мы сюда попали.
– Вот что! – сказал он. – Где же вам ночевать? (Хорош вопрос!) Придется у меня… у нас… – продолжал он с растерянным видом. – Идите за мной.
Наконец мы добрались до светящихся окон. Мы прошли длинный застроенный двор и вошли в его дом. Нас встретила его жена.
Она была высокая, с круглым лицом и широкой копной светлых вьющихся волос. Черты лица у нее были тонкие, – маленький, точно детский рот, который трудно найти губами, а круглый подбородок выдавался, и я опять неожиданно словно почувствовал губами кожу этого подбородка, так, что даже пожал плечами про себя.
Она заботливо поила нас чаем, говорила тихим ласковым голосом. Держалась медленно и бесшумно.
Мы сидели вчетвером за поздним столом, и я украдкой разглядывал ее лицо, не мог оторваться и не знал, что меня в ней беспокоит. Мне приходили неожиданные мысли – мучительное и сладкое любопытство.
Чем дольше я глядел на нее, тем больше мне делалось не по себе, но я так устал от снега и ходьбы в темноте, что чуть не засыпал за столом.
Несмотря на усталость, я несколько раз замечал, что жена приятеля внимательно разглядывает мою жену. Наконец, вставши из-за стола, она ей сказала:
– Какой у вас миленький платок. Вы, наверное, боялись простудиться?
– Очень удачно, – сказал я, обращаясь к жене, – что ты накинула его перед нашим буфетом. И как это нас угораздило?
– Можно взглянуть поближе? – спросила хозяйка.
Моя жена сняла с шеи и подала ей косынку, которую та быстро схватила, но, видимо забыв о том, что держит ее в руке, оборвала себя:
– Да вы падаете от этого ночного гуляния, а мы вас морим. Идемте. Вы нас извините: если бы мы приготовились, было бы иначе. Для вас есть постель, – сказала она жене, ведя нас по длинному коридору. Она обернулась ко мне: – А вам придется проспать ночь на диване, – уж извините, – в смежной комнате. Там постлан ковер и вышитые подушки.
Я так устал, что, свалившись на диван, сразу же закрыл глаза. Я чувствовал, что нужно было что-то сказать, хотел вспомнить, но так и не успел и заснул. Но очень тревожно. Может, эта забота и разбудила меня. Я открыл глаза и сел в темноте, продолжая припоминать, и сообразил, что не предупредил приятеля и не спросил у него ни слова о завтрашнем поезде, который мы могли проспать.
Как ни глупо было сейчас, я решил, что придется это сделать, и, бормоча мало сознательно какие-то вежливости, вроде «страшно неудобно» и т. п., нашел ощупью дверь. Выходную, так мне казалось.
Боясь кого-нибудь разбудить в доме, я тихонько открыл эту дверь и попал в полуосвещенную комнату, в углу которой стояла белая постель. Некоторое время я глядел на нее с сонной несообразительностью и наконец узнал комнату, отведенную моей жене.
Я хотел было вернуться, но, всмотревшись в постель, продолжал пристально разглядывать лицо моей жены. К счастью, оно было освещено.
Выражение его было такое необычное, что я подошел к ней и наклонился.
Ее глаза были полуоткрыты, и сперва я подумал, что она глядит на меня, но по дыханию, по рту, открывающему зубы, и по неподвижности глаз я понял, что она спит; вместе с тем ее губы шевелились.
Она шептала что-то, не тихо, а совсем без звука. Артикуляция губ и выражение неподвижных глаз были такие напряженные, мучительные и не меняющиеся, что я догадался, что она всеми силами старается, но не может что-то произнести, и сразу же за этим понял, что это она с таким усилием хочет позвать меня, но не может.
Я несколько секунд стоял остолбенело, соображая все это и чувствуя всей кожей мучительный кошмар, который она испытывала.
Наконец я схватил ее за плечи, приподнял и стал будить. В то время как я приблизился лицом к ее лицу, оно показалось мне таким странным, что я чуть не вскрикнул. Она проснулась и сперва ничего не могла сообразить, но через несколько секунд жалобно закричала, вцепилась в меня обеими руками и, трясясь, рассказала, что все время звала меня, потому что ей было страшно.
– Но я не могла позвать. Я хотела, но не могла, – все время повторяла она.
Я поуспокоил ее и сказал, что случайно попал к ней, потому что надо узнать о завтрашнем поезде. Она сказала: «Не уходи, я боюсь», но я, что-то пошутив, поцеловал ее и на цыпочках пошел к двери.
И это опять была не та дверь, которую я искал.
Когда я протянул руку к ее ручке, по пальцам пробежала полоса света. Дверь была неплотно прикрыта, и за ней было ярко освещено.
Не знаю, почему я удержался открыть ее. Я приблизил к щели лицо и посмотрел.
Я никак не ожидал увидеть столовую. Стол почти не изменился с того времени, как мы вышли из-за него. Было не убрано, а сдвинуто.
За ним сидело четыре человека. Трое спиной ко мне, а лицом – хозяйка, жена приятеля. «Зачем она путала нас длинным коридором? Что за чепуха!» – эта мысль была короткой, так как я продолжал смотреть.
Все сидевшие, включая улыбающуюся хозяйку, низко нагнулись над столом, рассматривая что-то, но я не мог разобрать что. Было совсем тихо всюду. Это почему-то меня беспокоило. Я уже решил войти туда, напряженно ощущая эту тишину, как вдруг один из сидевших спиной немного двинулся, и я увидел на скатерти стола косынку моей жены.
Но то, что я увидел вслед за этим, оледенило меня, налило свинца в ноги. Я хотел двинуться, но не мог. Косынка шевелилась; они все глядели на нее.
Жена приятеля протянула к ней указательный палец голой по локоть освещенной белой руки – я даже сейчас не мог ее не видеть. Материя смялась и стала извиваться. Косынка делала все движения существа, которое корчилось от боли, хотя к ней ничто не прикасалось. Она собралась в тесный комок, вид у которого был такой, что я с холодной спиной отшатнулся от двери.
Тут я сообразил, почему меня занимала тишина. Стараясь ступать неслышно, я бросился к постели жены.
Так и есть. Она опять лежала неподвижно с светящимися зубами и силилась, – видимо, напрягала все усилия закричать. Но они только кривили ее губы незаметной и однообразной судорогой. Боясь глядеть ей в лицо, я ее схватил за плечи и долго тряс, чтоб разбудить.
Когда она проснулась, у нее неожиданно для меня вырвался громкий стон, точнее, конец долгого крика.
Я слишком поздно зажал ей рот, а она теми же полуоткрытыми глазами смотрела на меня, видимо, не вполне очнувшись и только чувствуя, что я продолжаю самую мучительную для нее невозможность кричать.
Наконец с большим трудом я второй раз успокоил ее. Еще большего труда мне стоило уговорить ее отпустить меня и остаться на несколько минут одной.
Я быстро пошел назад к столовой и толкнул дверь. Там никого не было. Все тот же не изменившийся стол со своей скатертью, нагроможденными к одному краю тарелками, чашками и т. п.
А на спинке одного из стульев висела косынка.
Простоявши над ней неподвижно в полной тишине, я заставил себя потянуться за ней. Но как только я дотронулся до нее, меня пронизал страх, которого я не вынес и отдернул руку. Мне показалось, что я наткнулся на что-то влажное и горячее.
В полубессознательном состоянии я вышел в тот коридор, которым они вели нас к постелям, чтобы наконец найти приятеля, и повернул в обратном направлении. Мне там показался горящий свет. Я шел медленно и услышал звук нескольких голосов.
Коридор упирался в большую запертую стеклянную дверь, плотно занавешенную клетчатой портьерой. Я подошел к стеклу, оставаясь в темноте, и через щель посмотрел туда.
Они опять сидели – те трое, как и в тот раз, повернуты лицом к ней, ко мне спинами, и о чем-то говорили, но теперь торопливо, вполголоса и так, как когда кончают разговор при появлении чужого.
Я колебался. На этот раз меня остановила и приковала к ним совсем неожиданная вещь. Я с любопытством стал всматриваться во всех четверых, и мне то и дело казалось, что я что-то вспомню, но я не мог ни вспомнить, ни перестать смотреть, так как мои глаза уже почти видели это. Вот-вот и я соображу.
В этот момент жена приятеля подняла голову и повернулась к стеклянной двери. Конечно, она не могла видеть меня – там было светло, а я был в темноте, за портьерой. Тем не менее я чуть не отшатнулся.
Она глядела на то место двери, где были мои глаза. Она опустила голову, но внезапно обернулась опять, взглянула, подняла руку и, улыбаясь, погрозила мне пальцем.
Я бросился бежать обратно.
Я вспомнил, где видел ее. Эти трое должны были это напомнить. Я всех узнал. Это была она.
На пороге столовой я столкнулся с приятелем. Он посмотрел на меня тем же пробегающим взглядом, который был у него при встрече. Он сказал, заикаясь, что нам лучше было бы идти на станцию сейчас, как можно скорее. Поезд может быть в любую минуту.
Я не мог придумать ничего лучшего, чем удивиться, что поезд приходит когда хочет. Мы нашли мою жену совершенно одетой и втроем пошли к выходу.
Приятель вел нас другой дорогой, – не через двор, – приговаривая: «Тише, тише, у нас все спят».
Мы вышли в сад, была еще та же темнота, но без ветра. Можно было разобрать черные стволы и стекла какой-то веранды, мимо которой мы шли.
Из того, как он нас уговаривал спешить, я понял, что он боится чего-то. Наконец мы вышли на прямую аллею, и он сказал, что по ней мы, без риска сбиться с дороги, дойдем до самой станции.
– Я вас провожу сам, но только скорее, скорее!
Ведя мою жену под руку, он заставил нас ускорить шаг. Я ничего не слышал сзади, но на минуту остановился, чтобы прислушаться. И мне показалось, что я что-то различаю.
Это было очень издали и звучало неясно. Меня это сильно поразило. Я ожидал чего угодно, но не этого, и не верил своим ушам. Видимо, мне это показалось. Я никогда бы не спутал голоса моей жены ни с чьим другим.
И вдруг я явственно услышал крик – сзади, из дома.
Мое имя. Это звала меня моя жена. Я слышал ее голос.
Тот самый крик, который наконец получил возможность вырваться или которым кричат, когда уже ничто не может запереть. Я представил ее на этой постели одну. Но ведь она бежала. Мы вышли вместе. Она была впереди. Я ее видел! – Но я ее слышал! Только что она звала на помощь. Жалобный крик повторился.
Я дрожал ее страхом. Она была там одна.
Помутненный и обезумевший от тоски, я повернул к дому. Последняя мысль о том, что она впереди, – убегает, – слабо мелькнула, и я побежал на крик. На верную гибель.
Сон. Первая запись 1936, Ленинград
Январь 1945, Алма-Ата
Конверт
Игра в карты. 1978. Б., тушь, перо. 47x63
Первый: Что мы будем делать?
Второй (пожимая плечами): Играть в крокет.
Третий (наивно): Может, в преферанс, в джокер?
Четвертый: Заниматься любовью.
Пятый: Нет, мы будем ждать… (обращаясь ко второму) Так я вас понял?
Второй (с испугом): Нет, вы меня поняли совершенно не так.
Первый: Я предлагаю пока пожевать и выспаться.
Все смеются. Они рассаживаются по машинам и выносятся из города.
Пятый: Я осмеян.
I
Всем известно искусство китайских фокусников: вокруг неподвижных пальцев кружится мотылек, вылетевший из рук, – но никому не известно, как это делается.
И так же порхал листок газетной бумаги. Он сложен в стрелку, вроде тех, что бросают дети, и летит над дорогой.
Мы, в машинах, хотели его догнать. Он летел, то опускаясь, то вспархивая.
Когда мы слишком торопились и почти наезжали на него, он просто сворачивал куда попало. Когда мы останавливались, он падал на асфальт или садился в траву. Все мы удивлялись его странной способности.
Никто не знал, кем он пущен. Один из нас почти точно объяснил нам, что секрет этой стрелки в особой чувствительности к воздушной волне, которая, очевидно, предшествует каждому движению. Он водил руками и тыкал нам в лицо указательным пальцем: когда волна внезапная, она толкает этот листок с силой. Когда медленная – она как бы несет его. Слишком быстрая волна, вследствие какого-то особого устройства этой стрелы, отбрасывает ее в сторону. Когда волны нет, мотылек неподвижен.
Кое-кто смеялся и говорил, что просто стрелка ведет нас куда хочет. Вообще все мы думали, что это китайский фокус.
Местность была дачная, разбитая на ровные лужайки; город звенел далеко за спинами; потом пошли разбегаться овраги, шурша мостами. Нам поднадоело, но мы решили рвануть еще раз.
При этом мотылек сразу же вильнул в сторону, и первая машина, которая свернула за ним, села тут же за шоссе на бугре дифером в землю. Конечно, шасси у наших машин были совершенно не приспособлены к неровностям.
Часть общества осталась снимать ее. Мы с ругательствами хотели подобрать стрелу, но она не далась, и тогда мы все решили на нее плюнуть.
Но один из наших молодых людей оставил нас, сел за руль во вторую машину и все-таки хотел наехать на нее. Он дал себя увести по дорогам. Когда стреле вздумалось перелететь через крокетную площадку, он свернул туда же, разогнал шары и перемял ворота. Несколько девушек в черных спортивных футболках и штанах старались попасть в него своими молотками. Потом он опять очутился на дороге и вдруг появился среди нас. А газетный мотылек, сделавши круг и вернувшись к нам, сел на дорогу. Вот так штука!
Тогда этот молодой человек, видимо, упрямый, вылез и пошел ловить его пешком. А мы занялись машиной и перестали о нем думать.
II
Через некоторое время он очутился в каком-то пригородном квартале. Кирпичные заборы редко прерывались фасадами. Стрела упала у порога полуоткрытой двери.
Молодой человек еще раз протянул за ней руку. Он ясно видел газетные строчки и буквы, но не мог прочесть ничего связного, да и не интересовался, естественно, самим листком, а хотел разглядеть его удивительную форму. Но как сделана эта стрелка, понять было нельзя.
От его движения она перепорхнула порог и влетела в дверь.
Он вошел за ней в темный вестибюль с черным цементным полом.
Увидевши лестницу вверх, он подумал: «Ага! дело идет к концу. Куда же я попаду? Но неужели она может взлететь по лестнице? Очень странная штука!»
Он шагнул к стрелке, и она двинулась вперед, но влетела в темную дверь направо, которая, как оказалось, вела к другой лестнице, спускавшейся вниз.
Эта крутая лестница несколько раз переходила в короткие коридоры, от которых отходили другие.
Он не особенно запоминал дорогу, удивляясь тому, как эта стрела падает и перескакивает через ступеньки.
Только он нагибался к ней, она вылетала у него из-под рук и лежала совсем близко, освещенная редкими лампочками в сетках, какие бывают в проходах, складах и погребах.
Он колебался и подумывал бросить, но любопытство привязало его.
Ее повадки были так сознательны, что он был в известного рода упрямой ярости.
Уже давно он перестал нагибаться за ней. Она лежала у самых его ног. Он повернулся, чтоб уйти. Она осталась.
Он опять сошел и стал медленно тянуть к ней руку. Она лежала. Он кинулся. Она вылетела так, что он чуть не упал. Он спустился еще на ступеньку и опять стал тянуть руку. Он продолжал тянуть едва уловимо. Не было ни движения воздуха, ни шума. Его пальцы были уже близко. Стрела лежала неподвижно. Он решил не уступать обманывающей мысли о неожиданном броске.
Он почти дотрагивался пальцами до бумаги; и тогда он заметил, что и стрела уже давно неощутимо сдвинулась. Но теперь она не уходила вперед, как прежде, а поворачивалась вокруг своей оси так, что хвост, к которому приближались его пальцы, удалялся от них. Одновременно с этим стрела медленно отползала в сторону, как живое существо.
Это привело его в ужас. Он бросился по ступенькам вверх. Но тут он понял, что заблудился.
Пустые комнаты вели к коридорам. Он пересекал площадки. Вдруг ему померещился за одной из дверей какой-то звук. Он быстро пошел туда. Но кто-то неожиданно удержал его. Он оглянулся. Это место было освещено, но он увидел совершенно темную фигуру, от которой отшатнулся. Потом он разглядел, что это негр, который, извиняясь, прикасался к своей фуражке.
Он был одет как рассыльный, но, кажется, без пуговиц и галунов.
В руке он держал маленький поднос, на котором молодой человек сперва ничего не заметил. Но поднос шевельнулся, и он увидел на нем черный конверт.
Он спросил:
– Как отсюда выйти?
Негр опять прикоснулся к фуражке и протянул поднос.
– Что такое?
– Это поручено передать вам, – отвечал негр торжественно.
При этом молодой человек заметил, что он все время держит глаза опущенными, глядя на свой поднос.
– Покажите, где выход.
– Велели передать вам, – ответил негр. При этом он почтительно улыбнулся, прикрывши рот свободной рукой, очевидно, из вежливости.
– Кто велел? – удивленно спросил молодой человек.
– Говорили, что для вас будет хорошо получить это.
Молодой человек оттолкнул поднос и прикрикнул на негра:
– Покажите выход!
Негр, пожимая плечами, указал на лестницу, и молодой человек стал быстро взбираться по ней. Он поднялся к коридору, кончавшемуся двумя дверями, и ударил кулаком в одну из них.
Она открылась. Из нее вышла женщина. Она была хорошо сложена, в легком костюме, кажется спортивном, вроде тех девушек с крокетной площадки, у которых он перепортил ворота. Но при этом на ней была набекрень вечерняя шляпа с большими полями, страусовым пером и густой черной вуалью.
Эта нелепость заставила молодого человека вздрогнуть.
Он отодвинулся, а женщина придвинулась к нему и, вынувши из плюшевой сумочки, подала ему черный конверт.
Но он убрал руки и закричал:
– Где здесь выход, черт бы вас всех побрал, покажите, как выйти!
Женщина сказала:
– Сейчас же возьмите это.
– Я не желаю. Пустите!
Молодой человек подбежал к двери, из которой она вышла, но там было темно.
Она повторила:
– Возьмите!
В отчаянии и нерешительности он остановился и протянул руку, заглядывая ей в глаза. Но сколько он ни высматривал за опущенной вуалью, он за ней не мог различить никаких глаз.
В ужасе он кинулся ко второй двери, которая была заперта.
Женщина сказала:
– Еще раз – возьмите это.
– Нет.
Тогда она подошла к нему и, помедля несколько секунд, – открыла дверь.
Он увидел свет, оглянулся и бросился вон. Потом он присоединился к нам.
Ill
Вечером мы сошлись в комнате, похожей на зимний сад. Хозяйка принимала здесь не всех. Для большинства был магазин – днем. Но мы были ее приятели. Мы катали ее на машине.
А здесь были местные растения, цветы, и много тюльпанов. Она выпрашивала луковицы у моряков.
Тут же, под волосатой пальмой, на циновке играл ее мальчишка, сын, которого она тоже выпросила у моряков. Он был похож на нее – маленький для своих девяти лет и желтовато-бледный.
Сама она вышивала в плетеном кресле белый кружевной платок.
Несмотря на косметические предосторожности, выглядела она неважно – глубокие синие пятна под глазами, такие сильные, что в темноте казались кровоподтеками. Этому способствовала зелень, закрывавшая стены и увивавшая решетки, мы бы сказали, жардиньерки.
Она выглядела больной.
Рядом с хозяйкой, – она пододвинула его стул к себе, – сидел молодой человек.
Он говорил ей, напряженно следя за движением иголки:
– После всех этих штук меня не оставляет страх, а главное, противно, что его внушают самые обычные вещи. Совершенно не знаю и не могу понять, чего я боюсь.
Слушая его, она думала про себя: «Неудивительно, что ты боишься. Оббегал почти все помещения. Побывал почти всюду. Прошел почти до конца. Не хватало нескольких шагов. Неужели он не видел и не догадывался? Не может быть! Он притворяется. А впрочем – не мое дело. Мое дело исполнить, раз мне приказали».
Вдруг молодой человек отдернул руку и сказал:
– Зачем ты хотела уколоть?!
– Что? – спросила хозяйка.
– Меня… иголкой.
– Нет, вам это показалось.
– Я видел, что ты тянула ее ко мне, но я отдернул руку. Ты это брось… Я боюсь…
– Ну, знаете, вам нужно лечить нервы. Чего же вы так сильно боитесь?
– Ну, например… я боюсь, что иголка отравлена.
– Нет, что вы, смотрите – я уколю себя. Вот… возле большого пальца левой руки. Видите? А теперь, в наказание за вашу трусость, я уколю и вас.
И она глубоко всадила иголку в его руку.
Он поднялся, побелевши как мел, и вышел. А она думала: «Хорошо, очень хорошо, что я заблаговременно привила себе, как было сказано, этот яд. Никогда нельзя, имея дело с такой штукой, предугадать, чем может кончиться. Я ожидала, что могу поцарапаться нечаянно. Правда, мне и в голову не приходила такая неожиданная выходка».
Когда мы расходились, один из гостей, наткнувшись на игравшего в углу мальчика, удивленно остановился над ним. Сидя на полу, на циновке, которую он притащил из лавки, мальчик старательно складывал бумажку.
Видимо, он уже давно делал это, но не мог добиться того, что хотел.
Все-таки газетный листок, который он держал в руках, был некоторым подобием нашего знакомого мотылька.
Гость наклонился над ним и убедился в том, что это действительно была стрела, но измятая и измененной формы. Он взял ее, но от нетерпения рассмотреть или сложить, расправил ее совершенно, так что в его руках оказался, правда, пересеченный массой линий, по которым он был прежде сложен, но обыкновенный газетный листок.
Первое, что бросилось в глаза гостю, было крупно набранное имя только что ушедшего молодого человека.
Дальше он прочел извещение о его смерти.
Сон, записанный 29 января 1940, Ленинград
28 января 1945, Алма-Ата
Встреча у зеркала
Базар. 1974. Б., тушь, перо. 47x67
Меня занимали рельсы. И решетки, служившие для ограждения от заносов, вытянутые в непрерывный ряд. Иногда они были соединены верхами и образовывали короткие коридоры с просветом.
В тех местах, где они кончались, начинались насаждения – тонкие деревья. Осенью они были без листьев. Их подножье было залито водой. Понятно, меня это не касалось. Минуя их ряд, нужно было двигаться через плоское поле вдоль тянувшейся воды. Дальше уводил однообразный лес, сопровождавший по бокам рельсы.
Однажды я натолкнулся на полустанок. Мне представилось зрелище, которое меня притянуло надолго.
Полустанок был загружен рядами составов. Товарные, большей частью запертые вагоны образовывали бесконечные стены. Узкие пространства между ними были очевидно непроходимы. Во-первых – покрыты лужами. Не то грязь от дождей, не то нефть вместе со смазочным маслом. Кроме того, и во-вторых, они были загажены кучами отбросов – всем чем угодно, в основном человеческие следы самых разных образцов, полурастворенные водой.
Можно вообразить, какой там должен был стоять запах.
Лишенный этой неприятности и, собственно, не касаясь всего этого и не обращая внимания на черное дно, я мог двигаться вдоль этих стен, как будто однообразных, но чрезвычайно неожиданно переходящих в круглые бока цистерн, прерывавшихся вдруг черным тендером или продырявленными тормозными площадками. Потом шли линии платформ с темными грудами железного груза. Неожиданно справа или слева открывалась дыра – это был пустой вагон с обеими дверьми, открытыми настежь, и я мог броситься туда – сквозь него.
Бледные осенние ночи и рассветы, очень пустые и тихие, с приятными короткими перерывами – движением одного-двух составов, выгрузкой толпы людей, каким-нибудь бормотанием и криками, так как в кое-каких составах люди все-таки были. Это свидетельствовалось и тем, что в таких открытых вагонах часто встречались обрывки и вещи. То детский рваный чулок, то рваные галоши, бутылки или ручки от корзины, тряпки, бумага, то опять отбросы или сено, на котором, видимо, лежали, то какие-нибудь сгнившие объедки.
Мало замечая все это, я проникал через такие вагоны, пробирался сквозь тормозные площадки и блуждал по определенным направлениям, по огромному количеству пустых рядов, и все это потому, что быстрое прямолинейное движение с некоторыми перерывами и изменениями вдоль этих коридоров к концу или, вернее, без конца, – доставляло или, точнее, удовлетворяло вполне понятную необходимость.
Вдруг массу рядов перерезал откос, с которого в темноте было далеко видно, но конца путаницы я не видел. Тут полосы между вагонами были чистые, из сухого песка. Дальше кое-где были полоски травы.
Я с сожалением видел, как утром кое-какие части всей массы приходили в движение и уползали. Я почувствовал стремление двигаться за одним из поездов. Это было тем более легко, что ночи стояли сырые и темные, и рельсы показывали дорогу.
Случилось так, что когда довольно большая толпа выгрузилась из теплушек, на станции стояла такая же проницаемая осенняя ночь. Когда толпа потащила вещи по мощеной грязной улице, иногда опуская их и садясь, огибая двумя линиями большие лужи, одни опережали других, другие отставали. Это было ясно видно – я не остался тоже, хотя и следил издалека. Кое-кто тащил вещи на тележке или повозке, кое-кто шел без вещей вообще, но все они тянулись вдоль этой улицы, как будто продолжая указывать дорогу. В темноте слабо светились только белые стены мазанок, как обычно в пригороде, и кое-где крашенные известкой заборы.
И вот я был второй раз связан неожиданностью, когда некоторая часть толпы добралась до здания (остальные разошлись по сторонам) и сложила вещи в довольно тесном вестибюле. Понятно, меня мало беспокоили шум и беготня, которые поднялись в этом помещении. Но дело в том, что это помещение, то есть вестибюль, – вообще довольно привлекательное, с большим количеством углов и углублений, с почти черными от грязи стенами, – было чем-то вроде колодца, и кучка людей, сидящих и ходящих по полу, а также пользовавшихся лестницей, которая поднималась и опускалась на пять этажей, занимала довольно мало места внизу.
Кроме того, в этот колодец, состоявший, таким образом, из пяти вестибюлей, которые находившиеся там, видимо, рассматривали как отдельные, выходило по четыре коридора. И когда я заглянул туда, в эти коридоры, я с удивлением увидел то, что мне очень напомнило ряды товарных вагонов со всасывающей глубиной, но еще более разнообразные, так как все коридоры каждого этажа сообщались посредством узких висящих лестниц, то есть, по существу, посредством вертикальных коридоров с теми, которые были вверху и внизу.
И вот ночью я рванулся туда и мог с возрастающим, захватывающим разнообразием двигаться вперед, вниз, направо, вверх; опять коридор, лестница и проход, висящий между двумя корпусами. Коридор неожиданно выходит в покатый ход, ведущий на загороженный грязный балкон, завешенный бельем. Понятно, я не интересовался выходами, но я их и не находил. Наверное, почти все были заколочены из опасения воров.
Кроме того, все коридоры были утыканы дверьми. В одну из первых ночей, находясь в подвальном этаже, или, как его называли, в «цоколе», я неожиданно попал в прачечную с цементным полом и большим кубом, а потом в парикмахерскую со стенами в зеркалах. Я задержался там, привлеченный отражением стен в этих зеркалах.
В парикмахерской, отделенной от коридора стеклянной проницаемой перегородкой, в это ночное время, конечно, никого не было. И в зеркалах поэтому тоже было совершенно пусто. Тягостная пустота заставила меня продолжать движение по коридорам. Преодоление стен и разнообразие скорости движения заслонили от меня это. К сожалению, весь дом был перенаселен. Впрочем, отчасти это было и лучше, чем если бы он был совершенно пустым. Много комнат отделялось от коридора такими же стеклянными перегородками, как парикмахерская, и проникнуть в них не составляло никакого труда. Я не очень часто пользовался этим, но иногда разглядывал тех, кто там жил.
Я часто встречал ночью кого-нибудь, кто мешал мне двигаться по коридору. Но особенно заметил одного толстого человека, который к тому же, обычно откинув голову на короткой шее, суетливо шел по самой середине. Видимо, он ходил к кому-нибудь в другой конец здания или, наоборот, возвращался к себе. Часто он занимал буквально весь коридор, так как шел вместе с какой-нибудь девушкой, пока не сворачивал, дойдя до самого конца.
Обильное население этого дома стало выставлять у дверей табуретки или миски с примусами, или жаровни, которые они называли мангалами и куда совали саксаул, загораживая проходы. Эти местные предметы, с которыми они не расставались, постоянно суетясь по вечерам, торчали в тесном коридоре и мешали моему движению до самой ночи.
Вдруг, даже поздно ночью, появлялся кто-нибудь бегущий в уборную или молодые девчонки в рваных пальто, которые шарахались неизвестно от чего с испугом и смехом, или старухи с каким-нибудь помойным ведром, и опять пробегал этот человек до самого конца, заставляя меня ждать.
Я должен был менять направления, огибать их примуса. Тогда я иногда опрокидывал машинку или выбрасывал лепешки из отрубей на бараньем жиру. Эти кражи и убегания некоторое время развлекали меня, тем более что за мной был шум старух, которые жаловались, что у них с огня украли ужин. Я представлял, что они меня видят, и забавлялся тем, что мчался от голосов как можно быстрее или как будто прятался.
Раз, играя таким образом, я проник в комнату, отгороженную от коридора стеклом, вымазанным изнутри какой-то темно-грязной краской. Судя по нескольким койкам, это было общежитие, тоже кое-где разгороженное занавесками. Там было пусто, и, покружившись по комнате, я хотел двинуться за эти загородки. Но в это время открылась из коридора дверь, и вошла женщина, которая тащила узел. Она развязала его и выложила оттуда кое-какие вещи: платье, которое повесила в шкаф, пару туфель, какие-то тоненькие тарелочки и тому подобное в этом роде. Я хотел двинуть отсюда, но в дверь опять постучали, и она, свернувши остальное, сунула под кровать.
Вошла молодая девушка на высоких каблуках с сильно поэтому поднятым задом, у которой был очень испуганный вид. Не успел я пройти в дверь, как она сказала:
– Ой! Как я только что испугалась!
Это меня заинтересовало, и я отодвинулся назад.
– Чего это? – откликнулась первая женщина, выставляя белое намазанное лицо.
– Да кто их знает, – сказала молодая. – Только что иду по коридору из уборной, вдруг какой-то черт с лестницы, прямо на меня! Не видят они, что ли? Какая-то фигура и лица не видно. Я стала к стене, чтоб его пропустить. А он идет прямо на меня. Ох! До сих пор сердце бьется, вся кровь ударила.
– Пьяный, что ли?
– Наверное, пьяный. Черт бы их подрал, гадов. Какую темноту развели!
– Как раз и мне нужно, – сказала женщина. – Эти уборные – чистое наказание! Такая грязь.
– Да, без галош и думать нечего, – сказала молоденькая, – как взберешься на этот стульчак, так не знаешь, как и сойти!
После этих слов старшая сказала:
– Ну, посидите, Верочка. А то тут и комнату не оставишь. Сейчас вернусь, померим ваше платье.
С этим она вышла.
Этот разговор показался мне забавным и я, выскользнувши, помчался по коридору. Сладкое чувство, сопровождавшее движение, наконец улеглось. Я как бы очнулся и заметил, что нахожусь как раз возле уборной. Но это была не женская, а мужская уборная верхнего этажа. Тут я услышал шарканье за углом. Оттуда вышел старик, медленно волочивший ноги. Он вошел в уборную, вернее, в умывальник. Я слышал, как он выливает в раковину принесенный чайник, видимо с остатками заварки. Тогда я двинулся к двери (двери умывальников и уборных постоянно стояли открытыми), и она от этого стала закрываться. Я придвинулся так близко, что она плотно закрылась, но сейчас же распахнулась, и оттуда показалось рассерженное лицо старика, который подозрительно огляделся. Умывальник освещался светом из коридора, и там стало темно. Установив дверь, он вернулся, чтобы налить чайник. Тогда я придвинулся опять, и дверь снова стала закрываться. Когда он затолкал ее изнутри, она открылась не сразу. Лицо старика, появившегося оттуда, было перекошено страхом. Тогда я отлетел и стремглав пустился вниз.
Я увидел эту женщину, возвращавшуюся из уборной. Уже было поздно что-нибудь придумывать; кроме того, я хотел только испробовать, так сказать, испытать их. Я остановился возле стены плотно, и когда она поравнялась со мной, – при этом у нее чавкала вода в галошах и она слегка прихрамывала, я после сообразил, что ей, вероятно, было мокро, – когда она поравнялась со мной, я загородил ей дорогу.
Я увидел, как она отшатнулась, и кровь отлила у нее от лица.
Как раз в это время кстати сзади нас послышались чьи-то шаги. Она вполголоса, но дико крикнула и бросилась к своей двери.
Я проник туда за ней.
Девушка вертелась, несмотря на полутьму, перед зеркалом. Комната освещалась коптилками. А тусклые электрические лампочки горели только кое-где по коридорам. Девушка спросила:
– Что с вами?
После того как та в неопределенных словах пожаловалась, что это она, то есть девушка, напугала ее, та закрутилась в свой платок так, как будто ее зазнобило.
Потом женщина открыла шкаф и стала уговаривать ее посмотреть платье – видно, она хотела ей продать его. Девушка, поморщившись, сказала:
– Просто не знаю как. Так у вас холодно.
Но потом она решилась и сняла кофту, причем я видел, что ее белевшие как известка в темноте плечи покрылись гусиной кожей.
Она надела через голову платье и вытянулась перед зеркалом. Секунду я почему-то колебался, направился к окну в коридор, но потом совсем другое чувство заставило меня обратиться к зеркалу, и я взглянул туда же через ее плечо. Ввиду того, что комната была полутемная, в зеркале на этом темном фоне была видна только она одна. Но вот она на секунду отвела глаза от своего лица и платья и перевела их, как будто невольно, немного правее, – и мы встретились. Сперва она не могла понять и всматривалась, но вдруг подняла руку к лицу, всю ее продернула дрожь, она закричала и отскочила, и кинулась к женщине.
В то время как она возбужденно кричала о чем-то и даже, кажется, кто-то из соседей стучал на их крик, – я уже летел вперед, вверх, направо, опять вверх. Мимо их дурацких печек. Я знал нужную мне дверь, нашел ее и стукнул ею. Я услышал из-за двери голос известного мне толстяка, который спрашивал, кто там. Я опять стукнул, он открыл, и я вошел. Удивившись, что никого нет, он вернулся в комнату и улегся обратно на нечто вроде тахты из матраса на козлах, покрытого новым ковром, и взял в руки снова какие-то листики, отпечатанные на пишущей машинке, которые читал.
В комнате было светло, так как горела батарея свечек, которая стояла на письменном столе. Из соседней комнаты, сообщавшейся с этой посредством двери, – такие двойные комнаты у них назывались почему-то люкс и считались роскошью – были слышны женские голоса. Я не хотел, чтоб в это время был кто-то. Я чувствовал, что это просто нельзя, но я услышал, что там собираются уходить.
Тогда я стал ждать. Я был за занавеской, которая отгораживала нечто вроде кухни с какими-то кульками и мешками, висевшими на веревочках, – видимо, запасами пищи. Наконец я услышал, что бывшие в той комнате две женщины подошли к двери и вышли.
Он встал со своего дивана, запер дверь на крючок и, взяв что-то из буфета, опять улегся и стал жевать. С того места, где он лежал, занавеска, за которой я ждал, была хорошо видна. Потом он захрустел листками и подвел часы. Тогда я придвинулся к занавеске, и он взглянул, а потом поднял голову. У него был перебегающий удивленный взгляд, так что даже его толстое лицо изменилось. Он глядел прямо на занавеску. Тут я собрал ее край и стал медленно отодвигать ее. Я видел, как он, следя, встал с дивана, а потом попятился, его глаза округлились и напряглись, и рот открыл зубы.
Он не мог двинуться и отвести глаз от занавески. Это было быстро и устранило все окружающее. Я видел, что он не понимает, где он, и поэтому не может ни позвать, ни убежать. Голоса у него тоже не было. Я дернул материю. Он увидел меня, хотел попятиться, но вместо этого отдернулся всем телом и, упираясь от меня в воздух руками, упал во весь свой короткий рост. В последний момент он закричал или, вернее, наконец смог закричать, и очень дико, во весь голос. Тогда я вылетел.
Я почувствовал, что я наткнусь на один из выходов, и двинулся к нему. Этот выход был, как оказалось, на балкон третьего этажа. Я прыгнул вперед и, поднявшись над деревьями, миновал их сухие ветки и двинулся вдоль уже погасшей улицы. Хотя она была открыта всюду, я получал и находил направление.
Я свернул в одну из парадных каменного дома, взлетел по длинной клетке вдоль лестницы и постучал в одну из дверей. Ее открыли, держа на цепочке. Я бросился вперед, удержался в коридоре и ждал с нетерпением, которое стоило любого полета.
Очень может быть, что читателю интересно знать, кто я такой и где меня можно встретить? Я могу это указать. Когда читатель находится где-нибудь в длинном коридоре в чужой темной гостинице, который ведет на пустую веранду или в парикмахерскую, или в уборную к такому умывальнику, где есть зеркало – это зеркало может быть каким угодно маленьким и мутным, какие бывают в любой парадной и в любом учреждении, – если помещения, как обычно бывают, почти не освещены, пусть читатель подождет у двери, прислушается и, когда он убедится хорошенько, что нигде поблизости никого нет, войдет туда и посмотрит в это зеркало. Но предварительно он должен крепко запереть за собой дверь. Тогда мы можем встретиться.
Кончен 26 марта 1945
Алма-Ата, «Дом Советов»
Четвертый домик
Свифт. 1942. Б., чернила. 20x17
Ученик по имени Яков, отпросившись у хозяина, шел домой. Он шел уже третий день, а конца лесу не было. Как назло, никто не встречался – ни купец, ни дровосек, ни смолокур. Яков понял, что сбился с дороги. Он был маленький, шел в первый раз и, хотя ему объясняли, чего держаться и где сворачивать, выйдя из города, все забыл. Засматривался по сторонам и потерял счет тропинкам.
Сперва он не очень беспокоился – ожидал кого-нибудь встретить. Но когда настал вечер третьего дня, он приуныл. К тому же нагнало туч, быстро потемнело, и по верхушкам зашумел дождь. Правда, вниз еще не хватало, так как листья были густые, но у Якова на душе стало как-то нехорошо. «Что ж это я сплоховал, – думал он, оглядываясь, – опоздаю домой на праздник». Тут он остановился, прерывая себя, и вскрикнул:
– Боже ты мой! Ведь я забыл про письмо!
Он прислонился спиной к дереву – капли уже пробивали листья – и вынул из-за пазухи конверт.
Якову было десять лет, и он не умел читать, но, видя на конверте буквы, вспомнил точно, что там стояло: «Спросить в деревне Шлангенвальд старуху Ульрику Меншенфрессерин. Отдать ей самой в собственные руки».
– Нехорошо, – повторил Яков, вздрагивая. – Я сам виноват – плохо слушал, вот и потерял дорогу.
Он еще раз оглянулся. Кругом была черная темнота, – так быстро настала ночь.
Ничего не оставалось – он уселся под деревом, сжался, чтоб было теплее, и стал дремать.
Вдруг его разбудил шум. Дождь прошел, и было тихо. Вдалеке что-то хлопало: тук-тук, тук-тук. Яков прислушался и вскочил. Да. Это дровосек. Иначе не может быть. Ах, какая удача! Яков пошел на стук и скоро увидел свет.
Под кустами слабо горел хворост. Над ним стоял толстый человек с топором, а подальше – повозка с дровами. Дровосек только что убрался и, наверное, думал спать.
– Здравствуйте, – сказал Яков.
Дровосек оглянулся и вдруг, всплеснув руками, засмеялся во весь зубастый рот и сказал:
– Мальчик, какой маленький, какой пухленький – иди, иди сюда!
Яков рассказал, что он заблудился. Дровосек слушал невнимательно. Он, видно, раздумал спать. Сбросил с повозки дров, подложил в костер, они зашипели. Потом стало светло. Дровосек снял большой котел, зачерпнул воды и поставил на огонь. Потом вынул нож, уселся и стал точить на бруске. Наконец он спросил Якова:
– Откуда же ты взялся, мальчик?
Яков повторил.
– Ну хорошо, – сказал дровосек, раздвигая толстые щеки, – хорошо, что ты попал сюда. Здесь нам с тобой уютно, нам с тобой приятно.
– Уютно-то уютно, – возразил Яков, – но я очень тороплюсь, мне надо снести письмо.
– Куда тебе торопиться, – сказал дровосек, – что за письмо?
– А вот, – ответил Яков, вынимая конверт, – тут написано: деревня Шлангенвальд, старуха Меншенфрессерин, ей самой в собственные руки.
Дровосек взглянул на конверт и уронил нож. Неожиданно он забрал письмо у Якова, распечатал и стал читать.
Сперва Яков обиделся и рассердился, но потом ему стало любопытно и он спросил:
– Ну, что там написано? Почитайте вслух.
Дровосек странно переменился. Он посмотрел на Якова сердитыми глазами и прочел по складам:
– «Дорогая и многоуважаемая фрау Ульрика! Как вы поживаете? Все так же ли несравненно вы готовите вкусные блюда? Помня нашу старую дружбу и зная, как вы любите детей, я уговорил этого мальчика у городских ворот передать вам мое письмо. Вы увидите, что мальчик хотя и маленький, но зато пухленький и румяный. Он вам понравится. Вы можете его…» – тут дровосек остановился и швырнул письмо на траву.
– Ну а дальше, дальше? – спросил Яков.
– Ничего, – буркнул дровосек, – неинтересно.
– Нет, интересно, – сказал Яков, – читайте дальше.
Дровосек сердито фыркнул, поднял письмо, некоторое время глядел на него молча и потом прочел, уже не по складам, но запинаясь и останавливаясь:
– «Вы можете его… угостить… гм… пряниками и кренделями… конфетами и котлетами… печеньем и вареньем… и мясным супом в придачу, чтоб ему было весело идти домой…». Вот и все, и больше ничего!
Сказавши это, дровосек отдал письмо и вдруг, к удивлению Якова, ударил ногой по котлу, который перевернулся и залил огонь. Дровосек лег спать. Некоторое время он ворочался и бормотал: «Старая карга… не дадут человеку пообедать… все только ей…» – и другие непонятные фразы.
Яков тоже лег спать, выбравши место посуше, и ему снились конфеты и котлеты.
Проснулся он очень поздно. Ярко светило солнце. Рядом с ним никого не было. Дровосек и повозка исчезли. Досадуя, что не узнал о дороге, Яков стал раздумывать о том, в какую сторону идти.
И впереди, и справа, и слева был густой зеленый лес.
Протирая глаза и потягиваясь, Яков взглянул назад. Тут он ахнул и вскочил на ноги. Дело в том, что он находился на опушке. Сзади деревья стояли редко и было видно, что вниз идет крутой спуск, а в конце этого спуска, – не очень далеко, – стоят четыре домика: один розовый, другой голубой, третий желтый, а четвертый – черный.
– Да это же и есть Шлангенвальд, – сказал Яков, радуясь. – Ах, какая удача!
Он пошел по спуску, рассматривая дома и думая, в каком из них живет старуха Ульрика. «Может, в этом первом – розовом; пойду туда. Или в голубом. Он тоже очень красивый. Уж раз побывать в розовом, то хорошо бы и в голубом. А желтый? Интересно, что в этом желтом? Очень может быть, что и там». Но самым интересным и красивым показался ему черный домик. Правда, он стоял последним, – за всеми другими, – на холме.
Когда Яков спустился, поравнялся с первым домом и шел вдоль его забора, выкрашенного в розовый цвет, вдруг из-за угла навстречу ему вышла девушка лет семнадцати с круглым лицом, длинным носом и круглыми глазами. Губы у нее были красные и толстые, а подбородка почти не было совсем, такой он был маленький и срезанный. Она несла, продевши руку под ручку, большую плетеную корзину, в которой лежало что-то, закрытое сверху чистым полотенцем. Круглые глаза этой девушки беспокойно бегали, но когда она столкнулась с Яковом, она остановилась, поставила корзину и всплеснула руками. Улыбнулась во весь рот и воскликнула:
– Мальчик! Какой маленький, какой хорошенький! Иди-ка сюда, иди!
Не успел Яков промолвить слова, как она схватила его за руку, подхватила свою корзину и потащила его за собой в розовый домик.
Навстречу им вышла толстая женщина с таким же круглым лицом – видно, ее мать. Она тоже страшно обрадовалась Якову и засуетилась на кухне.
Она положила в печку дров. Налила из ведра большой котел. Поставила на огонь. А дочь сняла с гвоздя кухонный нож и пошла в угол к точильному колесу. Яков с удивлением смотрел на все это, а потом спросил:
– Это действительно Шлангенвальд?
– Еще бы, еще бы, – охотно отвечали обе женщины. При этом мать ворошила огонь, а дочь поплевала на оселок, крутанула колесо и наставила нож – вжик-жик, вжик-жик…
– А где здесь живет старуха Ульрика Меншенфрессерин? – спросил Яков.
– Что, – воскликнули обе женщины, – зачем она тебе? Тебе и здесь хорошо. Разве здесь не приятно, разве не уютно?
– Уютно-то уютно, но я должен ей отдать письмо.
– Какое письмо? – спросили женщины, бросая работу, – у них лица вытянулись и губы отвисли.
– А вот, – сказал Яков, вынимая конверт.
В ту же секунду младшая выхватила конверт у него из рук, развернула и стала читать вслух:
– «Дорогая и многоуважаемая фрау Ульрика! Как вы поживаете? Все так же ли несравненно вы готовите вкусные блюда? Помня нашу старую дружбу и зная, как вы любите детей, я уговорил этого мальчика у городских ворот передать вам мое письмо. Вы увидите, что мальчик хотя и маленький, но зато пухленький и румяный. Вы можете его…»
Тут девушка остановилась и сердито бросила конверт на пол. Но Яков, который очень хотел опять послушать про вкусные блюда, поднял письмо и попросил:
– Дочитайте, пожалуйста, до конца.
Девушка насмешливо фыркнула, взяла листок и прочла:
– «Вы можете его… нарядить в зеленую курточку и красную шапочку с бантом… гм… подарить ему высокие сапоги и кожаные перчатки, и еще кружевной воротник в придачу, чтобы он пришел домой красивым…». Вот и все, больше ничего.
– Что, – сказал с изумлением Яков, – разве там написано это?
– Это, – ответила девушка, отдавая ему письмо. Но он еще больше удивился, когда увидел, что мать, сердито бормоча себе под нос, подошла к огню и перевернула на него котел с водой. Огонь страшно зашипел и погас. А дочь повесила кухонный нож на место.
«Ничего не понимаю», – пробормотал Яков про себя, а вслух сказал: – Ну, я пойду. До свиданья.
Обе женщины сердито отвернулись, и он вышел. «Пойду лучше в этот голубой, – может, она там», – сказал себе Яков.
Когда он поравнялся с голубым домиком, он услышал веселый крик. Из дверей выбежало пятеро детей, и все они, радостно смеясь, бросились к нему. Они окружили его, ухватили за руки и за пуговицы и кричали наперебой:
– Маленький мальчик! Живой мальчишка! Какой розовый! Какой смешной!
Не успел Яков оглянуться, как они его втащили по ступенькам и он очутился на кухне.
– Сейчас мы будем играть, – сказали дети. Одна девочка сказала:
– Я буду играть его пальчиками.
Вторая, водя по лицу Якова своей горячей маленькой рукой, сказала:
– А я буду играть его ушами. Они похожи на хрустики.
Третий, мальчик, который был младше Якова, ходил вокруг и молча глядел на него жадными глазами.
А еще двое старших детей в это время забегали по кухне, и Яков увидел, что они разводят в печке огонь, наливают воду в большой котел и достают из ящика кухонный нож. «Что такое! – подумал Яков. – Что они все как сговорились?».
– Где здесь живет Ульрика Меншенфрессерин? – спросил он громко.
– Что, – в один голос крикнули дети, – зачем тебе старая Ульрика? Разве тебе здесь плохо? С нами интересно, с нами весело!
– Весело? – сказал Яков, – Может быть, и весело, но у меня для нее есть письмо.
Он помахал своим конвертом. Дети бросили плиту и котел, окружили его и сказали:
– А что написано в этом письме?
Яков подумал и ответил:
– Прочтите.
Старшая девочка взяла письмо и прочла:
– «Дорогая и многоуважаемая фрау Ульрика! Как вы поживаете? Все так же ли несравненно вы готовите вкусные блюда? Помня нашу старую дружбу и зная, как вы любите детей, я уговорил этого мальчика у городских ворот передать вам мое письмо. Вы увидите, что мальчик хотя и маленький, но зато пухленький и румяный. Он вам понравится. Вы можете его…»
Дойдя до этого места, девочка спрятала письмо за спину и сказала:
– Дальше не интересно.
– Разве? – сказал Яков. – Все-таки интересно, что там дальше. Дочитай, пожалуйста!
Девочка неохотно поднесла письмо к самым глазам, прищурилась и прочла:
– «Вы можете его… накормить и нарядить… и подарить ему… игрушечную лошадь с повозкой, и лодку с флагом, и домик с трубой и забором, и охотничий ножик в придачу, чтоб он мог резать… гм… резать…»
– Что резать? – спросил Яков.
– Ничего; больше там ничего нет, – сказала девочка и, вздохнувши, отдала ему письмо.
– Так-с, – сказал Яков. – Ну, до свиданья…
Он повернулся, чтобы уходить, но в этот момент застучали шаги и в комнату вошел дровосек.
– А, это опять ты! – крикнул он сердитым голосом. – Ты ведь идешь к старухе Ульрике. Ну так и иди… А вы что? чего смотрите? – крикнул дровосек детям. – Гасите огонь. Не́чего.
Дети молча следили за тем, как Яков выходит.
Он спустился по ступенькам, думая и никак не понимая, – что это за странное письмо, которое при каждом чтении меняется. «Однако, – сказал Яков про себя, – надо идти. Но в каком домике она живет? В желтом или в черном?».
Яков засмотрелся на дальний черный домик и хотел уже прямо идти к нему, но когда он поравнялся с забором желтого, ему вдруг пришла в голову мысль: а что если они все врут? При этом по спине у него прошла дрожь, и ему стало неприятно. Не зная, что решить, он присел возле глиняной печки, которая стояла у забора, близко от двери.
Вдруг эта дверь открылась, и на порог вышла старуха. Когда Яков из-за печной трубы посмотрел на нее, – он весь съежился и перестал дышать.
Старуха оглянулась. В это время послышались шаги. Яков увидел, к желтому домику подходят обе знакомые женщины из розового домика. В ту же минуту из голубого домика вышел дровосек со всеми детьми. Все они, подойдя к старухе, поклонились и заговорили наперебой:
– Приятного аппетита, фрау Ульрика!
– Поздравляем вас, фрау Меншенфрессерин!
– Он такой пухленький, такой сдобненький!
– Что? Кто? – сказала старуха, водя глазами. При этом Якову показалось, что и нос ее шевелится, и он еще больше съежился за своей печкой.
– Как кто? – сказали пришедшие. – Маленький мальчик, который вам принес письмо. Надеемся, вы не забудете своих старых друзей, добрых соседей, которые всегда рады услужить.
– Что такое, в чем дело, – сказала старуха, – какой мальчик?
– Разве он не приходил к вам?
Старуха пронзительно оглянулась.
– Но он только что вышел из моего дома, – сказал дровосек.
– Он где-нибудь здесь! – сказала семнадцатилетняя девушка.
– Гм…, – сказала старуха, – понюхаем…
Тут Яков с ужасом увидел, что ее нос вытягивается, двигается по сторонам, сперва налево – нюхает, потом медленно направо. Волосы стали дыбом у Якова на голове. Он увидел, что нос старухи – крючковатый, длинный – все больше вытягивается в его сторону. Тут он поднялся на ноги, дико крикнул, или это ему только показалось, и побежал.
– Вот он! – крикнули сзади.
Но тут произошло то, чего он уже не мог увидеть. Старуха, прыгнувши с лестницы, толкнула носом девушку семнадцати лет. У той из рук упала корзина; из корзины высыпались две человеческие головы и покатились под ноги старухе. Старуха споткнулась и упала со всего размаху. Все с криком бросились поднимать головы и старуху.
Яков был уже в лесу, в чаще. Он бежал, не останавливаясь, целый час. Пока не упал. Некоторое время он лежал, ничего не говоря. Потом сел, стуча зубами. И вдруг вспомнил о черном домике. «Я так и не был там, – подумал Яков. – Что же там может быть?».
Он встал и пошел вперед, глубоко задумавшись.
Вдруг он увидел дорогу и услышал топот. Ехала повозка; ее вез маленький черный мул, быстро стуча копытами. На козлах сидел худой человек, одетый в черное.
Яков, который был напуган, хотел спрятаться, но не успел.
– Ты что здесь делаешь, малыш, – крикнул человек, – куда идешь?
– Домой, – отвечал Яков.
– А откуда?
– Из Шлангенвальда.
– Что, – воскликнул человек, останавливая мула, – неужели ты был в Шлангенвальде? Ведь там живут людоеды!
– Да, – сказал Яков, – я был в розовом домике, в голубом и желтом. Там есть еще черный домик…
– Ну и что же, – сказал человек, – в этом ты тоже был?
– Нет, в этом не был, – сказал Яков.
– И тебе любопытно? – спросил человек.
Тут Яков вспомнил о письме, вынул и сказал:
– Интересно, что здесь будет теперь? Прочтите.
Человек стал читать:
– «Дорогая и многоуважаемая фрау Ульрика! Как вы поживаете? Все так же ли несравненно вы готовите вкусные блюда? Помня нашу старую дружбу и зная, как вы любите детей, я уговорил этого мальчика у городских ворот передать вам мое письмо. Вы увидите, что мальчик хотя и маленький, но зато пухленький и румяный. Он вам понравится. Вы можете его…»
Дойдя до этого места, он усмехнулся и взглянул на Якова. Яков весь съежился и молчал. Человек, переведя глаза на письмо, продолжал:
– «Вы можете его… нашинковать и стушить с капустой, или засолить, или прокоптить и запечь в тесте. Обратите внимание на язык, может быть, вам придет охота сделать холодец из ножек или отбивные в сухарях. Во всяком случае, я уверен – что бы вы ни придумали, блюда будут выше похвал. Остаюсь глубоко уважающим вас и преданным вам Вальтером Фляйшем. P.S. Как ваше драгоценное здоровье? Не беспокоит ли вас сосед из черного дома?»
Человек опять ухмыльнулся. Потом он сказал:
– Ну, садись, малыш, я тебя подвезу.
Он стегнул мула и к вечеру довез Якова до самого его дома.
– Спасибо, – сказал Яков, сходя с повозки. – Прощайте.
– До свиданья, – ответил человек и поехал дальше.
Яков попал как раз на праздник. Родители ласкали и угощали его, но когда сошлось много детей и начались игры и танцы, Яков стоял у стены, озабоченный и задумчивый. Через три дня он должен был возвращаться к хозяину. Три дня прошли. Родители проводили Якова до леса, и он пошел.
Как только он остался один, он стал думать о черном домике и гадать, что там могло быть.
Пройдя половину дороги, он сошел в траву, вошел в чащу и пошел по лесу. Начинало темнеть. Он как будто узнавал знакомые места. Да, то одно, то другое дерево он уже видел. Вот под этим он пережидал дождь. Яков пошел быстрее, уже в темноте. Он решил спуститься в деревню ночью, пробраться к черному домику и только заглянуть в окно. Он весь горел от любопытства и нетерпения. Скоро он узнал ту поляну, где встретился с дровосеком. Но вокруг было темно. Он никак не мог найти спуска и все натыкался на кусты. Тогда он улегся под деревом и заснул.
Когда он проснулся, было светло. Он вскочил на ноги и огляделся. Перед ним была чаща. Ни спуска, ни деревни не было. Он ошибся. Яков пошел наудачу и пришел к дороге.
Когда он уже подходил к городу, он вдруг услышал из-за поворота дороги топот.
Через минуту оттуда выехала повозка, которую он сразу узнал. Худой человек, одетый в черное, кивнул ему и сказал насмешливо:
– Когда ты надумаешь еще раз, то сворачивай с дороги не вправо, а влево, если идешь из дому.
– Ничего не надумаю, – отвечал Яков смущенно. – Прощайте.
– До свиданья, – сказал человек.
Яков вернулся к хозяину.
8 декабря 1946
Отражение
Двое (Флоренция). 1939. Б., тушь, перо. 20x14
Конечно, самое приятное – повторять то, что было. Лучше не упускать. Повторение не дается.
Помню только, что встретились мы первый раз вечером. Помню темноту. Темнота, как известно, сдвигает вещи – те, что освещены. Нам было прекрасно тесно. Тесный круг. Я хорошо чувствую, что почти сразу стало только вдвоем, – отдельно. Близко. И эта милая сладость – пожалуй, и все, что есть.
Да к тому же и трамвайное кольцо над рекой. Осенние листья в воде и маленький фанерный ларек с пустыми кружками – закусочная, уже пустая. Все это замыкало. Но почему она была там поздно – этого сам черт не поймет.
У нее была большая клетчатая сумка в руках. Она ожидала. Видимо, трамвая. А я вышел оттуда – пил пиво – и глядел на нее. Но издали и без надежды. Она сядет в трамвай, и ее не будет. Значит, она уже тогда сразу мне понравилась. И вот теперь мы вместе. Это было невероятно. Тогда ей было двадцать семь лет.
Только мне очень противно, что у нее всегда толчется народ. Но я и не к тому еще привык и готов был простить что угодно.
Я тогда был растерян и благодарил бы за каждое ласковое слово, да и без слов. За прикосновенье, за то, что она пускала к себе. Хоть просто посидеть, ее увидеть. А тут эта история – как настоящий сон. Мне это и теперь кажется невероятным.
Но при этом, наученный горьким опытом, я вел себя хитро – вовсе не показывал, что мне неприятно. Я даже несколько раз, – сперва, – удивлялся, что я это умею. Но скоро оказалось, что особых причин не только ревновать, а и просто беспокоиться – нет.
Правда, людей бывало много, и это злило меня, но они расходились. Все почти сразу. Все это были большей частью мужчины, и мне не известные. Она не знакомила меня. Все одного пошиба – с апломбом, с золотым зубом или в пенсне, с блестящей булавкой в галстухе или с чересчур эффектным перстнем на пальце, с монограммой. Я запомнил одну булавку, золотую, с маленькой отшлифованной, как будто стеклянной головкой. Радиотехники, эстрадники, баритоны, с франтовато зачесанными лысинами и сильным духом одеколона, – кто их разберет, какое-то дерьмо. Они любили играть в преферанс или рамс. Вечером – селедка. Выпив холодную рюмку, они отставляли палец, любуясь перстнем.
На первом же ужине я был обижен, когда мне пришлось заткнуться куда-то в угол, в то время как один из гостей, с большими залысинами и вылезшими манжетами – запонки слоновой кости, – был посажен в середине стола, и она не сводила с него глаз. Нежный голос, произносящий: «Вот этой колбаски».
Конечно, мне было и стыдно, но и не до того. Вместе с тем я решил, что недовольством не много возьмешь, и только смотрел с изумлением, как она улыбалась ему, открывая свои беленькие зубы. У нее были белые, ровненькие зубы с каким-то молочным налетом, как бывает у маленьких детей. Я каждый раз повторял: частенькие и чистенькие.
Какое же удивление могло что-нибудь сделать? Я был согласен на все, не мог поверить, что мы будем вместе, будем одни и что тесный круг повторится. Каждый раз это было как какое-то чудо. Но мне было мало. Мне хотелось всего: и осенних листьев в воде, и уходящего ночного трамвая (беспокойная тоска – вот она уедет), и клетчатой сумки в худеньких руках. А днем, только я не видел ее, меня смущало недоверие, как во сне, когда видишь самую близкую сонную близость, а верить – вполне не веришь. Я и не хотел всего – мне так казалось, – я только хотел еще на десять минут – в углу – держать ее руки.
Кстати, она часто выпутывалась и убегала. И все к гостям. Надо еще сказать, что она очень любила вещи.
Через несколько дней я, как это бывало не раз, сбежал от карт и от их разговоров в проходную комнату, узкую, с одним окном. Я даже не зажигал света. Остановившись у окна, я уставился на улицу. Довольно узкая улица, где она жила, кое-где даже поросшая травой, была в это время темной. Только два-три окна освещены.
Внизу витрина парикмахерской, горевшая, видимо, всю ночь. Над нею, почти напротив моего, – окно какой-то квартиры, которое я уже несколько минут, не отрываясь, рассматривал, так как все было хорошо видно.
Ничего особенного, впрочем, не было. Даже странно, почему я так уставился туда.
Правда, я был растревожен, минутами внезапно счастлив, изумленно счастлив, и вместе с тем раздосадован, обижен и просто задумался.
Там стоял стол, накрытый не очень свежей голубой «чайной» скатертью, вокруг простые венские темные стулья. Висели стенные часы в футляре красного дерева. Дальше буфет, – можно было разглядеть, кажется, даже модерновые цветочки на матовых зеленых стеклах. Фикус в деревянной кадке и тому подобное. Ничего особенного. Совсем в глубине полуоткрытая дверь и рядом диванчик; и портьера двери – табачного цвета и тоже с модерновыми плюшевыми стеблями – отброшена и заложена за его спинку. За дверью было темно.
Но удивительно во всем этом было вот что: эта квартира и это окно находились не совсем, не точно напротив моего, а немного наискосок – направо. Таким образом, больше была видна не левая, а правая стена этой комнаты. Окно же было широкое – французское, с отведенными тюлевыми занавесками, так что все хорошо видно.
И вот я сообразил, что эта комната не одна. То, что сперва казалось стеной, было, видимо, проходом или проемом, потому что там виднелось, – правда, как будто более тускло, – еще помещение. Вот тут-то, приглядевшись, я и удивился. Там было точно то же, что тут: такой же стол с голубой клетчатой скатертью, венские стулья, сквозной вырезанный черный фикус, буфет. В глубине дверь; но я совсем оторопел, когда разобрал, что и у этой двери портьера немного подобрана и закинута на стоящий рядом диванчик.
Вдруг я стал догадываться, что это такое. Все это отражение! Это, должно быть, зеркало. Да к тому же и видится вся эта группа направо как будто смутно.
Это мне показалось забавным, и даже исчезло довольно неприятное чувство, которое явно промелькнуло вначале. Потом я удивился, что хоть на несколько минут забыл обо всем и о ней. И, как всегда в таких случаях бывает, как только вернулся к этому, все стало с новой силой, как будто ударило, и опять необычайным.
Как, неужели она здесь, за стеной, за дверью, – а она открыта, – рядом, и сейчас я ее увижу? Мне страшно захотелось ее увидеть. И в это время она как раз вошла в мою комнату. Она быстро подходила, неся поднос с чем-то (бисквитами?), торопилась к гостям и только на секунду повернула голову в мою сторону и улыбнулась:
– А ты чего здесь стоишь – приуныл?
– Нет, – сказал я, – забавляюсь этим окном. Какое большое зеркало, как в парикмахерских. Прямо дамский салон.
– Где? – спросила она.
– А вот: вся правая часть. Сперва я не понял, что это отражение.
Она взглянула в окошко, опять улыбнулась и сказала:
– Отражение? А ты уверен, что отражение справа? Ты так уверен? А может, наоборот?
– Как это? – сказал я с удивлением. Я совершенно непонятно встревожился, пожалуй, даже испугался, но она быстро ушла, оставив меня в недоумении.
Я и не желал раздумывать над этим. Когда я вошел, гости прощались. Один из этих лысых целовал ее тоненькую руку. Мне это было так неприятно! И сразу она схватила меня этой горячей и немного влажной рукой и, торопливо, видимо, в нетерпении, шепнула:
– Сейчас расходятся, проторчали тут, а я хочу беситься, хочу танцевать. Ты умеешь?
Захлопнув дверь, она прыгнула к шаткой бамбуковой этажерочке с плюшевой бахромой, – тут же в коридоре, на ее нижней полке стоял патефон, – и пробовала завести его, даже присела на корточки, но сразу махнула рукой, сорвалась и побежала к комнатам.
Я догнал и хотел ее обнять, но она увильнула, и мы неловко привалились к стоявшей тут же вешалке, а потом упали на сундук. Эта вешалка со старыми клетчатыми макинтошами, зонтиками, палками и тростями, а сверху картонки и выцветшие муфты, пахнущие нафталином, шатнулась, и одна из тростей – это был стек – со стуком сорвалась вниз. Она смеялась и взвизгивала, как обычно в таких случаях. Упавши на сундук, она смяла свои картонки и, протягивая мерцавшую в темноте руку, смеялась и отталкивала меня. А потом вдруг вскочила и потащила меня дальше.
Мне хотелось быть с ней всю ночь и только начинать это. Я согласен подчиняться, прыгать через поваленные стулья, для того чтобы на минуту ощутить в своих руках ее сжатые плечи. Я не очень различал, что делаю. Может быть, ей казалось, что мы танцуем. Мы действительно раскачивались, обнявшись. А потом мне казалось, что я делаю длинные сонные прыжки, как будто держусь в воздухе вместе с нею. Конечно, это и бывает во сне.
А когда мы останавливались, была наполненная, как будто звучащая тишина и, значит, мы одни в пустых комнатах. И едва я понимаю это, у меня начинает колотиться сердце в обиде и страдании, как будто я только сейчас сюда войду и надеюсь ее здесь застать. Нет, это действительно было страшно; ведь ее не было уже рядом, там, где она только что была.
Тут она подтащила меня к зеркалу, зеркальному платяному шкафу. Здесь было так ясно, что мы одни! Только на секунду платье – она была в моем любимом платье с зелеными, черно-красными и фиолетовыми пайетками – напомнило мне об ушедшей компании. Она каждый раз к вечеру приодевалась и очень любила при электричестве, ожидая и торопясь, вертеться перед зеркалом и перебирать тряпки. Она прикидывала платья и шали. Я тоже любил их. Но я, кажется, этого стыдился. На улице, когда ее не было, когда я был не с ней, – один, или, пожалуй, не с ней одной, уж такой получился каламбур, – вдруг мне смертельно хотелось уткнуться лицом в какое-нибудь из этих платьев и целовать только материю, явно материю, я тогда хотел потерять все, чтобы осталось только это. (Нет, я не очень понимал, что вещи помогают повторять).
Так было и с этим платьем. Я поднял глаза, чтобы полюбоваться, и в тот момент, как в зеркале мелькнуло платье с пайетками, я вдруг увидел за ним, за нею, стену и полуоткрытую дверь. У двери стоял знакомый диванчик, и край табачной портьеры был заброшен на его спинку.
Я вздрогнул и вспомнил об ее шутке. Что за неприятные слова! Еще бы – разве отражение может быть не в глубине, а в начале? Что я говорю! Я понимаю только, что это несообразность. Я заговорил, чтобы отделаться, – правда, немного запинаясь:
– И тебя устраивает такой танцор? Хорошо я танцую? Может быть, другой был бы лучше?
Вдруг она фыркнула мне в лицо и сказала:
– А ты будешь уверен, что это танцевал ты?
На секунду это стало почти понятно. Чего не простишь хотя бы за локоть, который хочется трогать?!
И завтра – уже вечер, потемки в углах, зажигается электричество, и она ожидает гостей. Но скоро они уйдут.
Она опять возится у шкафов и роется в сундуках, примеряет недавнее платье, которое я уже знаю, а потом сдергивает и отправляет обратно. А я боюсь, что буду ловить это платье и его не будет. Последнее время это стало слишком явным.
Она стала меня беспокоить. Сделалась озабоченной. К ней приходили все реже. Чуть ли не я один. Уже не было вечеров, и даже это теперь мне стало неприятно, как всякая перемена. Стало пугать.
Я боялся признаться себе – мне делалось ее жалко; ах, я был бы рад, чтобы она развлеклась чем угодно.
Каждый раз, пуская меня, она долго спрашивала, кто это, – не открывала дверь сразу, а приоткрывала на цепочку, и оттуда из-за двери в меня вглядывался ее недоверчивый темный глаз, а потом, как будто признав меня, она улыбалась, на минутку возвращаясь к прежней легкости, но скоро опять о чем-то задумывалась. Я расспрашивал, но она никогда не отвечала толком. Видно было, что она чего-то ожидает и боится. Мне тоже стал передаваться этот страх.
Впустивши меня, она каждый раз быстро заглядывала вниз, на лестницу, – это была неосвещенная, всегда пустая лестница с ажурными чугунными проступами ступенек и такими же перилами, какие были одно время очень в моде, в девяностые примерно годы, – и торопливо запирала дверь.
Однажды она сказала:
– Сегодня ты посидишь здесь один. Надо постеречь квартиру.
– Разве ты уйдешь?
– Я-то, уйду? Нет, ненадолго, совсем ненадолго. Куда мне от тебя идти?
Я почему-то весь сжался именно от этой неприятной и не идущей ей робости. Я не привык к этому и не хочу привыкать. Зачем она говорит так?
– Почему ты говоришь так?! Что с тобой?
Она махнула рукой:
– Я буду с тобой. Я вернусь. Ты запрешь дверь. Запри и посиди тут. И никому не открывай. Даже не подходи к двери.
– А как же я тебя-то впущу?
– Меня? Но ведь меня-то именно и не надо…
– Что не надо?
Она запнулась. Некоторое время она сидела, как будто задумавшись, опустив голову на руки. Чтобы успокоить ее, я сказал шутливо:
– Ну хорошо, я буду стеречь твое добро.
Она оживилась и даже, рассмеявшись, подмигнула мне с таким видом, как будто мы понимаем друг друга. Она даже сделала движение рукой в сторону зеркального шкафа и сказала:
– Вот именно.
Но я, не обращая на это внимания, продолжал:
– А на стук я приоткрою – ведь тут есть цепочка. Если я увижу чужого, – кого-нибудь из твоих гостей, – скажу, что тебя нет дома и чтоб зашли в другой раз, а если это будешь ты, тогда…
– Нет, нет, ни за что! – перебила она. – Не надо.
– Чего не надо? – я раскрыл рот от удивления.
Но тут какая-то странная мысль промелькнула, словно независимо от меня, и я тихо спросил:
– Тебя?
Она подняла на меня глаза, слабо улыбнулась, как будто заискивая, – такой улыбки я никогда прежде у нее не видел, – и зашептала так же тихо:
– Меня… – но тут же запнулась и вскочила с места в сильной тревоге: – Мне пора, – и ушла.
Я стоял у двери, когда она быстро стучала каблуками по лестнице. В последнюю секунду мне страшно захотелось броситься за ней, сбежать вниз на улицу. Почему я не сообразил проводить ее? Нужно было запереть. Почему я отпустил ее одну, раз она чего-то боится? Как я мог? Но она всегда делала со мной, что хотела.
Пока я раздумывал, было уже поздно. Уже стук стал не слышен.
Меня так расстроило все это, что я забыл запереть за ней дверь.
В наступившей тишине я добрался до комнаты, где стоял зеркальный шкаф и диванчик. Мне стало очень тоскливо. Пусто, и за окном такая темная ночь. Да и в квартире ее было темновато. Я задумался о ее странном поведении и, по всей вероятности, просидел долго. Я очнулся от стука захлопнутой двери. Потом я услышал негромкие шаги. Я вскочил и вышел в коридор.
Там было не очень светло, и сперва нельзя было разобрать, кто вошел. Наконец я различил, что это невзрачная, почти по-нищенски одетая старуха. Она шла ко мне, но, кажется, не обращала на меня внимания. Когда я ее окликнул, она как будто заколебалась, но продолжала идти.
Я не мог в темноте разглядеть ее подробно, да и не очень старался. На ней была как будто какая-то шалька, скрепленная булавкой, и словно сверкнула голубая головка, которую, мне казалось, я где-то видел.
– Кого вам? – спросил я опять, досадуя на себя и не понимая, как это я не запер дверь. Она ничего не ответила и даже отмахнулась рукой, и, подойдя к сундуку, сдвинула с него прямо на пол несколько коробок и корзинок, подняла его крышку и нагнулась над ним. Меня все это не только удивило, но и странно рассердило, особенно ее жест.
– Чего вам здесь надо?! – повторил я, все более злясь. Я понимал, что уж слишком внезапно рассержен, и не мог объяснить себе такой злобы к этой нечаянно зашедшей сюда старухе. А она ко всему еще обернулась ко мне и улыбнулась, глядя на меня со снисходительной ласковостью и с таким видом, как будто что-то обо мне знала, в то время как я о ней не знал ничего.
– Вы не туда попали, – сказал я, еще сдерживаясь. А потом, прерываясь и захлебываясь, как это бывает в крайнем раздражении, крикнул:
– Ну, чего еще! Уходите отсюда!
Она повернула ко мне на мгновение голову, усмехнулась и продолжала вытаскивать из сундука какие-то вещи, плохо различимые в темноте. На минуту что-то заблестело – это были пайетки.
Озадаченный всем этим, я притом не мог сообразить, что мне показалось таким странным в ее улыбке. Вся эта несуразица окончательно вывела меня из себя. Я схватил стоящую у вешалки трость и довольно сильно ткнул ею старуху в круглую спину. Она покачнулась, мельком взглянула на меня и укоризненно покачала головой. В ту же секунду я сообразил, почему я так зол на нее, и понял, что она вызывает во мне непонятную щемящую жалость.
Тогда я, совсем взбесившись, – я уже не мог удержаться, – ударил ее, и сильно, второй раз. Стек, бывший у меня в руке, так и свистнул в воздухе. Она вскрикнула и сперва рухнула от неожиданности на руки в сундук, уцепившись за его края, и на секунду съежилась, как будто ожидая, что я ударю опять. Это привело меня в ужас. Меня всего сжало от жалости и боли. Я хотел броситься помочь ей, но удержался и совершенно не мог понять, что мне с ней и с собой делать. И вдруг почему-то вспомнил листья в воде, тот ночной трамвай и клетчатую сумку.
Но она уже справилась, поднялась и, повернувшись ко мне и все еще цепляясь за сундук, опять молча и укоризненно улыбнулась.
Тут я увидел и понял, чему я бессознательно удивлялся. Ее улыбка открыла прекрасные чистые белые мелкие зубы.
– Что это? Что это такое? – я попятился и вдруг жалобно закричал. Я несколько раз выкрикнул имя и сразу же услышал за спиной бегущие шаги. Это была она. Я обернулся к ней с облегчением и даже схватил было за руку, как будто ища у нее защиты. Но когда ее лицо приблизилось ко мне, я отшатнулся, не понимая, что с ней произошло.
Маски (Спящие). 1979. Б., тушь, перо. 56x76
Хотя она что-то быстро и взволнованно говорила, видимо, торопясь и желая объяснить мне, – я не слышал ни одного слова. Лицо ее было совсем близко от меня, и у нее были страшные развалившиеся черные зубы.
Старый сон, первая запись 1946 (?)
Закончено 1 августа 1954
Надрезы
Предчувствие. 1935-1938. Б., тушь, перо. 21x18
В результате я ее не имел. Она вышла замуж. А теперь начинается сезон – охота. Хлопоты очень кстати.
Освободясь от приятелей и спутников, я таскаюсь по деревне. Все разъехались. Я остался один. Мне казалось, что я сюда вернулся. Здесь было трогательно. И эта осень как будто уже знакома, а один из горцев с эспаньолкой, такой красивый и изящный, был похож на моего отца. Но я не знал, как говорить с ним, не знал языка.
Я бы ее повесил.
Улицы залиты. Сырой холод дует от панджары. К сожалению, я просыпался слишком рано. Мне он нравился, но, видимо, он много недоедал, хотя ходил легко, подпоясанный своим бельвоком. Я ему все совал консервы, а он не ел их, считая, что рыба – свинина, а я не мог объяснить.
Мне было жалко его. Наверное, я хотел думать, что еще кому-то плохо. Кроме того, я любил всех, кого не видел рядом с ней. Это трудно объяснить. Я любил всех, кто не был похож на ее мужа.
Наконец мы спустились вниз. Далеко вниз, и вышли к джунглям. Мы не углублялись, а шли по краю. Были наняты люди.
Подняли большое стадо. Была страшная жара. Я ждал шума, чтобы избавиться от своих мыслей, то есть от неудач.
Теперь слоны найдены, люди расставлены. Они оцепят стадо и погонят по долине. Какое мне дело до слонов. Легче иметь слона, чем эту бабу.
Но вот засияло солнце, затрубил утренний свет, и гром зелени застилает. Когда мы идем, свет пробивается горячими лучами и разрезает мою толчею, глаза слепнут, а потом меня помутила жара.
Когда же стадо бросилось от правого края, где его подняли воем и треском, оно стало наваливаться на нас, так как мы зашли слишком вперед, и нам пришлось спасаться, перебежав ему дорогу, – к холмам. Мы едва успели.
У меня не было никаких поползновений, так как прошло семь лет. Я бежал, только и думая добраться до холма, где колючки.
Долина, по которой они неслись, над низкой чащей торча черными спинами, оказалась справа от нас, и, боясь, что слоны скроются и что впереди их не смогут задержать пальбой, мы бежали, иногда спотыкаясь и падая, за ними по кряжу, который нас охранял. Впрочем, напрасно.
И вот, внезапно, к концу дня, когда все было уже тихо, кусты чернели и страшная тишина казалась холодной, моя кровь леденела и меня трясло от одинокой тоски, мы увидели сломанные шезлонги и скомканные палатки. Очевидно, чей-то маленький лагерь, стоящий у самого подножия кряжа, был смят слонами, а люди из него разбежались. Как в кинофильме. Нет, правда, кажется, я видел что-то в этом роде в кино: ночь, синяя пленка…
Пока я смотрел – настала быстрая ночь. Эта уютная темнота, внезапное дуновение или запах. Мне-то эти штуки хорошо знакомы. И я с беспокойством, обойдя эти остатки, всматривался в светлое еще небо над острой путаницей кустов, когда внезапно кто-то стал кричать. Это был детский голос и не очень близко. Я с удивлением пошел туда, но вместо ребенка, – темнеет здесь сразу и до полной темноты, – я натолкнулся на кого-то, стоявшего в высокой траве.
Мои руки ощущали платье – пуговицы, – которое даже показалось еще белым, а затем, – опустив, – две маленькие узкие руки, холодные и знакомые. Было впечатление, что я держу их в воде. Я даже не успел сообразить, а уже видел многое, впиваясь в эту именно ночь.
Вдруг я услышал голос, который сразу узнал. Это была она. Я узнал и вздрагивающие пальцы.
Я не видел ее семь лет, то есть видел раза два-три издали, мельком… не мог. Но это было иначе, и я был противен себе, когда видел, и все-таки продолжал мысленно перебирать все наше бывшее и небывшее. Было неестественно видеть ее ноги с узенькими пальцами и знать, что они есть – настоящие и живые, и что на них смотрю не я. Я был обижен, что все это существует. Потом с ее мужем что-то случилось, но я не знал точно. Я не прикасался.
А теперь я боялся говорить, чтобы она меня не узнала, но это не потому, что не хотел говорить, а для того, чтобы она сразу же не ушла.
Но она с испугом и радостью оборачивалась, звала кого-то, я сообразил, что сына, и спрашивала у меня, что это было за стадо.
Вспомнивши, что ей некуда уйти, я повел ее к своим охотникам, которые развели огонь.
Я с жадностью разглядывал ее лицо, не глядя на идущего с ней рядом мальчишку, но трудно было разобрать, так свет менялся. Но я ловил – трудно было поверить… Кроме того я был страшно взволнован, у меня дрожали ноги и тяжело билось сердце. Мельком я уже успел взглянуть: он был очень похож на нее. У него были те же пристальные и рассеянные круглые глаза.
Она узнала меня, но не казалась ни удивленной, ни взволнованной. Она не отнимала своей руки с длинными пальцами, хотя говорила ровным голосом об охоте. – Все их люди разбежались, а лагерь ее друзей был гораздо дальше, именно там они охотились, а она только поджидала их в стороне. Теперь, наверное, эти слоны нагнали и на них страху. Однако надо искать их.
– Кто эти друзья, кто это такие?
– Это новые знакомые.
– А муж?
– Мужа нет.
– Умер?
– Да, для меня умер.
– Вы одна?
Она промолчала. Вряд ли. Эта дама не умела быть долго одна. Я мог думать что угодно. Она всегда умела соврать.
Но когда мы сидели вместе, после того, как она уложила сына спать, – и это ожидание – только бы скорее, – и проводники заснули, – она держала руки неподвижно, когда я положил свои руки на ее, и не отнимала их.
Я видел, что ей пришлось даже теперь сделать усилие. Она целыми неделями не давала себя трогать. Я понимал, что ее не убудет. Это был такой сволочной характер. Я помнил это мягкое неторопливое движение, когда она сбрасывала мою руку. И я должен был знать, что она даст раздевать себя и меня не будет, и что это уже было. Она тоже знала, что я об этом думаю, и скорее всего наслаждалась. А теперь она не отнимала своих рук.
Может быть, она ничего другого не находила сделать. Ей было неудобно… из благодарности. У меня все это толкалось в груди. Тогда я стал целовать опять ее закрытые веки. Но она была озабочена только тем, чтобы никого не разбудить. Она не отходила от сына. Мне было и невыносимо внутри, и неловко внешне: ты говоришь, а тебе молчат, и ты не знаешь, что о тебе думают.
Она умела помалкивать. Но я уже ловил ту старую полуулыбку, обращенную внутрь, – кончики рта вниз, – улыбку внезапного жестокого самодовольства, которую я ненавидел, так как она тащила меня лизать ей ноги. Я хотел этого, но я боялся. А она не отходила от сына.
Утром в оглушающем стрекотании, сбрасывая воду с листьев, – мы забрались в разлившийся ручей, гремя обутыми ногами по камням в воде, а потом с трудом вытаскивая их из прибрежной топи, – мы заходили все глубже в какие-то заросли, чтоб быть одним. Я даже допускал, что это ей не менее интересно чем мне, но для чего? Это, конечно, безволие. Я ее ненавидел, но я перестал видеть, потерял все это из глаз. И ее мужа, хотя это сидело спрятанным глубоко. Сейчас я видел только ее. Я мог быть даже весел и шутить.
Наши вещи несли в лагерь, который нужно было найти. Мы не боялись отстать от проводников, но, кажется, нам обоим хотелось продолжить хотя бы эту ночь – ожидание. Мне минутами так казалось, – что и она, – так хотелось.
Она подчинялась мне без особой охоты, но и это было много. При этом я все-таки боялся, что она вдруг уйдет, и я уводил ее глубже.
Вылезши из воды этого ручья, мы остановились. Она отжала низ платья и я ясно видел ее спину и голые белые ноги. Это было невероятно. Я не переставал ощущать невероятность того, что я могу ее видеть, – я не надеялся, – узкие ступни с тоненькими белыми пальцами, когда она сняла ботинки, чтоб вылить из них воду.
Я хочу удостовериться, что это она. Я обнимаю ее плечи и уткнувшись в ее шею, слышу ее запах. Однако она оборачивается ко мне с насмешливой улыбкой, которая заставляет сдерживаться и ожидать. Да и что мне нужно… Главное – не выпускать ее еще минуту, еще час. Это всегда была главная боязнь и сомнения. Если бы мне когда-нибудь пришла в голову мысль, что она еще и еще захочет быть рядом со мной, я был бы страшно удивлен. Все было поставлено в наших отношениях так, что она может уйти каждую секунду. Поэтому я уводил ее все глубже, не слушая рассуждений о ее друзьях, к которым она должна вернуться. Там ее вещи, а тут все растоптано и попорчено, ни одной пижамы. О сыне она не говорила. Он был с моими охотниками.
Мы спохватились, когда быстро стало темнеть и пошел дождь, стучавший по плоским перепутанным острым стеблям. Пришлось пробивать путь в этой кромешной чаще. Я руками отводил их острия.
Наконец мы выбрались наверх, и я в туманном горячем воздухе разглядел при мутной луне над болотами наш холм и огонь лагеря. Мы подходили к единственной палатке, где уже спал ее сын.
Она повесила простыню на веревку, идущую между стойками.
Жара сгущалась. С бьющимся сердцем я отказался от света. Она, как будто ничего не подозревая, взяла фонарь и пошла туда.
Это опять было невероятно: эта раскрывающаяся стена, это чудо.
Мы обливались потом, дышать трудно. Она должна раздеться. Она вспотела и промокла. И я опять не верил, что она рядом.
Я только что при свете фонаря увидел, что у меня порезана рука, но сразу же забыл об этом. – Я должен был ее увидеть.
Она не гасила. Мне все равно, что́ это было такое. И все равно, что́ было раньше. А теперь это могло быть, что угодно: за палатку, за бисквиты и сухари, за деньги. Как я хотел, чтобы это было за деньги. Я был бы спокоен. Конечно, у меня не было самолюбия. Пусть она кто угодно, что угодно, если я ее увижу.
Стоя в темноте, я вижу ее спину, с которой она сдергивает поднятое белое платье, заведенные назад две руки, которыми она быстро расстегивает пуговицы. Я ясно вижу все, а она не видит меня. Хорошо. Пусть меня нет. Она подходит к складной кровати, где лежит ее сын, и нагнувшись над ним, – ко мне спиной, – я вижу ее бедра, которые облепила влажная материя, и ее босые ноги, – она стала наивно ниже ростом, – ступнями в темноте, в тени от стенки, – целует своего сына.
Может быть, она думает, что я не смотрю. Вряд ли. Этот ребенок прекрасно знает. Тут она повернулась ко мне и погасила свет.
Ах, как будто ее не бывало. Я в ужасе, я ловлю ее. Ведь это же то, что она ощущает отдельно. Она это делает со мной. Темнота, – то что она исчезла, – действительно меня очень испугала. Я ловлю ее.
И вот я слышу как она ложится вместе с сыном. Она встает… нет, – видимо, она заснула. А я не могу. Или она встала очень тихо. Темнота лишает ясности.
У меня болит рука, и я мог бы пойти за фонарем. Это прекрасно. Удачно, что я порезал руку. Я тихо окликаю ее:
– Я порезал руку, мне нужен фонарь.
– Я вам дам, – и она сама, приподняв простыню и пролезая под ней, приносит мне снова зажженный фонарь.
Она по-прежнему в одной рубашке, достаточно тонкой и к тому же влажной от воды и от пота, очень несвежей и кое-где рваной, босая. Я не слышу ее шагов, но я ее вижу. Эта рубашка почти прозрачная, и я вижу ее так, как не видел никогда. Это до сладкой тошноты. Мне нужно броситься даже не к ней, а на землю, чтобы грызть и гладить землю.
Она стоит очень спокойно и спрашивает:
– Где у вас порез?
– Вот, – я протягиваю дрожащую руку, чтобы она подошла поближе, и она ступает и уже рядом со мной. Ее плечи совсем открыты. Она наклоняется над моей порезанной рукой, и я гляжу на ее грудь, на нежную живую белую кожу, которая у самых моих рук, и я мог бы гладить ее губами, – и дальше, – рубашка провисла и стоило бы только оттянуть… Но она тихо, медленно шевеля тубами, шепчет:
– Посмотрите, действительно сильный порез. Где вы это?
Я с нетерпением гляжу на руку и вижу на середине от кисти к локтю с внутренней стороны довольно глубокий надрез, раскрытый, но уже засохший.
Черт бы его побрал: она уже выпрямилась и подняла на меня лицо.
Мы стоим друг против друга.
– Можно тебя обнять? – Неужели я это сказал? Нет, я просто протянул руку. Она ничего не отвечает. Но мы стоим уже тесно. Еще секунда – ее спина, ее живот – она не торопясь отталкивает мои руки.
У меня жар. Я думаю!
Единственная кровать занята тут же, рядом, ее сыном, и она в очень простых словах дает понять это. А на земле неудобно, – так и сказала. В каком смысле неудобно? Она совершенно спокойна и не торопится.
Я стараюсь что-то припомнить – у меня такое впечатление, – но не могу. Что-то она сказала вроде того, что «я буду твоя», какую-то пошлость. У меня жар. У меня настоящая лихорадка. Мне трудно спать, но я все засыпаю и просыпаюсь. Много раз.
А утром еще оказалось, что этот порез вспух, и кожа вокруг горит. Я тороплюсь сняться с места. Скорее, скорее до деревни. Пусть там льет дождь и пахнет травой и дождем – я это помню. И четыре стены. И одни. Только это. Дожди и круглая ночь. Постоянная ночь над нашей землишкой. Чего еще надо человеку.
Но я все не верю себе, своим глазам, ночной темноте, которая должна прийти. Я ее хочу, но боюсь. Мы быстро, торопясь идем.
Ее мальчишка-сын – на носилках. Я внимательно рассматриваю две длинные, совершенно прямые серые палки и переплетные ремни, и это меня успокаивает. Неприятно только, что я не могу вспомнить названия дерева.
Ведь это не может быть больно – это не может быть ревность. Он трется об нее. Это горькое чувство. Мне иногда чудится, что он лукаво взглядывает на меня. Он, кажется, тоже нездоров. А я весь высох. Кстати, и рука болит. Не удивительно – я не заметил – у меня, оказывается, не один порез, а три. Я поздно решил промыть ранку – хотя бы марганцовкой, так как под рукой ничего нет. Она стала какой-то мокрой, и я увидел, что рядом с ней – странно, именно рядом, на светлой здесь коже – еще два маленьких надреза. Как я их не заметил прежде? Может быть это что-то вроде какой-нибудь крапивы, которая дает себя знать потом? Но у них была странная форма – не царапины, а именно надрезы с расступившейся кожей.
Мы не дошли до деревни.
Не защищенные ничем от открытого солнца, – за туманом парит, – и она и ее сын совсем измучились. Мальчик очень похож на нее. Мне странно было смотреть на него. Мне было жалко, когда он засыпал на ходу и его голова свешивалась и кивала. Я это чувствовал слишком живо.
Когда нам пришлось остановиться и я вместе с проводниками развертывал палатку, у меня неожиданно по руке потекла кровь. Я поднял руку и снял бинт, чтобы рассмотреть порезы. И вот я увидел, что их не три, а пять. Я стоял с открытым ртом, разглядывая их, а затем позвал ее. Но она не успела подойти ко мне, как оба проводника, возившиеся с веревками, подняли головы и уставились на меня. Увидя мое удивленное лицо, они поднялись и глядели на руку.
Они казались испуганными. Один из них кивнул головой другому и отвел глаза. Потом они заторопились и вдруг, бросивши веревки, отошли от палатки к остальным, которые распаковывали провизию. Я отвернулся от них, показывая ей ранки. Потом я услышал шорох и быстрый топот. Я обернулся и увидел, что они оба бегут – уже на холме – через колючий кустарник. Потом они скрылись. Что такое? Куда они?
– Ты разве не видишь – они сбежали!
– Но что случилось?
В это время опять топот бегущих. С ума они сошли! Остальные трое – они тащили с собой винтовки и два узла с пищей. Я побежал за ними, но догнать их не удалось. Они разбежались в разные стороны. Я не мог один ничего сделать. Ругался и кричал. Потом без всякого толку выстрелил. Уже хрипел и, взбесившись, пустил им вслед несколько пуль – без результата.
Они так и исчезли. Сбежали все пятеро. А ведь мы не знали дороги.
Еды было достаточно, но мы не могли все унести. И палатка была одна. Опять палатка одна. Но у меня роились хитрости и своевольства… Я обезумел и с радостью сознавал это. Она может строить что угодно и по обыкновению трепаться и валять дурака. Это все чушь. Что бы им ни вздумалось, чего бы они ни испугались, они расскажут о нас в первой же деревне. Нас найдут. Мы просто можем сидеть и ждать. Сбежали – ну и черт с ними, и прекрасно. Мы одни, и пусть никого не будет. Уже вечер, и ей некого будет звать и нечего стесняться – лишь бы он уснул. Но она занималась бесконечной болтовней. Она была с сыном. Мне хотелось бы придушить его. Но он так похож на нее. Это-то и невыносимо. И я, сидя один, опять, каждую секунду, как тогда, когда ее не было, видел ее ноги и все то, чего не должен был бы видеть никто другой. Что уж слишком сделано мной самим и слишком оскорбительно дорого стоит, и не должно быть чужим. Тут же я видел чужого и даже любого из них, и мне было физически больно, когда ей было больно. Я растравлял себя, представляя ее ощущения в это время. Ведь в этом был ее резон. А ведь резон был же. Все уже сорвалось с цепи, я не мог не видеть этого, не мог себя удержать. Мне было очень плохо.
Вместо того, чтобы разводить эту мразь, нужно пойти к ней и быть рядом с ней. Тогда все это проходит. Это лекарство. Это-то мне и нужно. Но рядом с ней был ее сын.
Нет, я не хотел позволить не только теперь, но и прежде. Я хочу ногой выломать стойку, чтоб палатка повалилась на них, и уйти к черту, чтоб их не было. И все это потому, что это такая физическая обида. Сколько же думать и вымаливать то, что у других. А мне не просто, не случайно, не ненужно и грош цена, а уже слишком дорого, и этого нет позавчера, вчера, сегодня, завтра… под любым предлогом.
Будь она проклята со всеми этими сладостями! И все-таки я ждал, когда она будет раздеваться.
Я сходил с ума.
Было уже темно, и она зажгла фонарь. И вот тут произошло нечто очень странное и страшное. Я хорошо помню, что мне было страшно. Я заснул. Мне приснилась чаща, через которую мы пробирались. Низкое болотистое место. В коротком дождике блестели острые стебли. Я порезал руку и проснулся от боли. Тут я опять, задравши рукав, посмотрел на руку. Фонарь, стоявший на земле около моего одеяла, ярко освещал ее. Она вся была покрыта порезами.
Там – за простыней – было темно. Она оставила мне фонарь, и, видимо, спала. Нет, на первый мой шорох она спросила:
– Вы не спите? – И не давая мне ответить: – Тише, он только что заснул. Бедняга, малыш, нужно же было тащить его. – Она замолчала, видимо, прислушиваясь, как он дышит. – Боюсь, что температура. Он утомился – солнце перегрело. Вдруг лихорадка. Он часто просил воды.
Опять молчание.
– Надо скорее выбраться отсюда.
Я понял, что она поглощена им и что ей ни до чего нет дела.
Мне и самому было плохо. Но я хотел, чтобы она вышла. Я почти забыл о руке.
Я позвал ее тихо по имени. Она вышла. Я плохо различал ее, так как фонарь был на земле и повернут в мою сторону.
Она испуганно зашептала:
– Что это у вас – смотрите – у вся грудь исцарапана. У вас грудь в крови…
Мы бросили все – наши вещи, оружие, палатку, взяли на себя что могли и втроем пошли. Мы вышли еще на рассвете, чтоб не мучиться от жары.
Но мне было холодно. У меня были холодные ледяные руки.
Кроме того, я боялся, что как только попаду к врачам, меня заставят лечь и неизвестно, как долго я не вижу ее. Но она уверяла меня, что мы не расстанемся.
Часа в два пополудни, когда мы выбились из сил и сидели на своих мешках, я увидел двух человек. Они приближались, мелькая из-за кустов. Это были горцы, судя по серым одеждам, с вьючным ослом; кажется, они шли за каном > или, может быть, охотились. В руках у них были ружья. Я бросился к ним и остановил их.
– Нужно доставить нас в деревню, которая ближе, как можно скорей. Идти сейчас же.
Один из них спросил:
– А где ваши люди?
Я коротко сказал, что люди сбежали.
– Это бывает, – сказал он. Горцы уселись. – По какой же причине? Кто-нибудь погиб? Была плохая охота?
– Это мне не приходило в голову. Может быть они боялись, что я им не заплачу? Охота была плохая, но никто не погиб. Так или иначе нужно торопиться.
Я нагнулся за вещевым мешком. При этом, когда я вытянул руку – рукав задрался, – я с невольным любопытством остановился на ней. Кровь проступила через бинт. Взглянув искоса на горцев, я заметил, что они внимательно разглядывают меня.
Показавши им руку и приоткрыв бинт, я спросил:
– Вы не знаете, что это? Дело в том, что я залез в болото и порезал руку, Но я порезал в одном месте. Только в одном.
Один из них быстро поднялся, в то время как другой сидел съежившись.
Первый сказал:
– Нет, это не от пореза, – не думаю. Это пройдет, просто лихорадка.
Вдруг он толкнул второго и крикнул: «Пошли!» Оба поднялись, потянули осла и стали уходить.
– Куда! Подождите! – Я схватил винтовку и щелкнул затвором. Но и они подняли ружья.
– Я вам заплачу!
– Не сердись, – сказал первый, – мы вам не можем помочь.
– Почему вы уходите?
– А ты разве не знаешь?
– Если вы мне не объясните, в чем дело, я буду стрелять.
Они навели на меня ружья.
– Не надо. Мы расскажем. Но имей в виду, что если ты не отпустишь нас, мы будем стрелять в твою жену и в твоего сына. (Моя жена, мой сын!)
Я оглянулся на нее. Она во все глаза глядела на них.
– Рассказывайте.
– Мы будем говорить коротко и уйдем.
– Хорошо.
– Ты порезался…
– Не называй ее, – перебил второй.
– Ничего.
– Чем?
– В этих местах на болотах растет… Но очень редко растет. Редко кто на это наскочит… Травка, которая называется…
– Не называй ее…
– Да брось ты… Своего имени у нее нет. Она называется по имени змеи. Есть маленькая змея с белым брюшком…
– Не называй ее…
– Травка низкая и нежная. Ею порезаться трудно. Например, ногу едва ли порежешь, особенно ступню, а вот внутреннюю часть руки – можно. От этого пореза умирают.
– Как, почему?
– Делается все больше порезов.
– Где город, где город, – шептала она, прислоняясь ко мне боком, близко привалившись и вытягивая шею, чтобы видеть говорящих. А я искоса глядел на нее, не вполне понимая, что она говорит, и пользуясь случаем, вжимал свой локоть в ее грудь. Хотя у меня был сильный жар, я с особенной силой хотел быть с ней один и боялся своей слабости.
– Почему они бежали? Почему вы бежите? – вдруг спросила она. Я тоже поднял голову на них, не отводя винтовки.
– Говорят, что от нее спасались.
– Значит, можно спастись?
– Да, говорят, что можно. Нужно, чтоб кто-нибудь согласился сделать себе надрез… Но это можно сделать и без согласия. Они боялись – можно было уговорить всех и выбрать одного. Этой болезни сильно боятся… И нужно вмазать жидкость из пореза тому человеку, а потом, через полдня, вмазать его крови в ранку первому. Тогда второй заболеет, а первый будет жить. Так можно спасти и второго, а третьего уже нельзя. Брось винтовку, господин… Не стреляй напрасно.
Они стали пятиться, не опуская своих ружей. Мне казалось, что они пятятся, почти не передвигая ног, но при этом они уходили все дальше и дальше. Я не мог понять этого – они странно уходили, лицом ко мне. Меня охватил ледяной страх, когда мне вдруг показалось, что я видел одного из них. Видимо, просто он был похож на того горца. Я мельком вспомнил о его легкой и стройной фигуре и красивом лице.
Таким образом, мы остались одни. Я уже не мог идти. Она разрезала ножом и разостлала мешок прямо на земле. Я изредка приходил в полное сознание. Большей частью мне представлялись вещи, которых не было. Иногда меня обступала темнота, которой я больше всего боялся. Дело в том, что когда вокруг становилось темно, мне начинало казаться, что ее совсем нет. Что ее здесь нет. Я, помню, делал физическое усилие или внутреннее усилие, чтоб стало опять видно и чтоб она появилась.
Я хотел, чтоб она была все время рядом. В темноте я ловил ее голос, и тогда я начинал видеть ее.
Но я также видел, что она хлопочет вокруг меня. Она стала очень доброй и нежной. Она тесно наклонялась ко мне и несколько раз плакала. То о чем я мечтал: ее слезы, красные глаза, всхлипывания и носовой платок, совсем мокрый, и покрасневшие дрожащие пальцы, которыми складывала платок, после глаз, сморкаясь и вытирая лицо. – Было такое дикое счастье видеть, как она давилась рыданиями. Да, но откуда носовой платок? Я в это не верил… И тем не менее я засыпал все чаще – так был слаб, и, наконец, потерял сознание.
Я только в самой глубине ощущал беспомощный ужас, что ее уже нет.
Я проснулся среди ночи. Я был очень удивлен, что чувствую себе гораздо лучше. Было еще темно, но чувствовалась предутренняя свежесть и запах осеннего сада, нет – запах цветов или травы. Это я хорошо распознал. Мне было свежо, и я очень ослабел, но лежал ясно и спокойно.
Вдруг с невероятной радостью, с восторгом я ощутил, что она здесь. Что она может быть опять здесь и, действительно, услышал ее дыхание – радость, что она лежит рядом. Я опустил свою руку и прикоснулся к ней – это было плечо. Я стал шарить рукой по горячему телу. Шея, ключицы, грудь… Я, наконец, положил руку на ее грудь. Она слабо пошевелилась и это наполнило меня и нежностью, и состраданием, как к малому ребенку. Я придвинулся к ней, чтобы быть рядом с ней, ближе. Я касался ее тела и обнял ее. Мы лежали на земле.
И в это время – уже начало светать – я различил ее лицо. Ее губы были открыты. Я был близко от нее. В это время я ощутил, что мои руки скользят по мокрому. В быстром рассвете я сразу не мог различить, но, вглядевшись, увидел, что ее кожа покрыта надрезами.
Я помню, что я закричал и поднялся на ноги, но я был так еще слаб, что сразу же опустился и сел с ней рядом. Она заворочалась и заметалась. Я оттянул с ее груди рубашку и рассмотрел их.
Ее веки припухли и покраснели. Дыхание вылетало из рта редко и с хрипом. Я понял, что она скоро умрет. Я ползал вокруг нее и то жестоко тискал ее, так как она не могла сопротивляться, то лизал ей руки и ноги. Один раз я вжал в ее рот свои губы, но она застонала и отвернула голову. Я лежал с мокрыми щеками, прекрасно понимая, что так не может быть.
Я не представлял, что будет, когда она умрет. Она решила спасти меня, а теперь я останусь опять один и не увижу ее. Я не помню, как прошел день. Она несколько раз приходила в себя и просила пить. Этот день не был солнечным. Наоборот, все небо было покрыто тучами и было не жарко. С гор тянуло резким осенним ветром. Зелень стала свежее и темнее. День был коротким, я не помню его. Мне приходилось заботиться о ее сыне и, между прочим, три раза кормить его. Он со страхом глядел на мать и не подходил к ней. В его глазах было вместе с испугом что-то жестокое. Он несколько раз плакал, чувствуя себя оставленным. Еда отвлекала его. Он ел с жадностью, отрывая зубами куски вяленого мяса и хрустя бисквитами. При этом он снова и снова искоса глядел на меня. Иногда мне казалось, что он чему-то улыбался. И в его чертах я видел какие-то новые чужие черты. Я его ненавидел, но черт с ним, забывал о нем, подходя к ней.
Ночь наступила сразу. Я уселся рядом с ней. И опять повторилось старое ощущение. Когда настала темнота – она исчезла. Не было ни звука, И только тут я понял, что будет, когда она умрет. Я напрасно прислушивался к ее дыханию. В страхе я вскочил и зажег фонарь. Нет, она еще была здесь. Она слабо дышала. Тогда я подошел к ее сыну, который спал. У меня был кроме большого охотничьего, маленький перочинный ножик. Я нагнулся к нему, поставивши фонарь на землю.
Его голова на худенькой шее с широкими скулами и светлыми волосами вдруг неожиданно показалась мне страшно схожей с ее головой. Нежные прикрытые веки были ее веки, и рот дышал так же. Это было как наваждение. Я обернулся и поглядел на нее. Снова страшная жалость и тоска резанули меня. Я не должен был ни о чем раздумывать. Я нагнулся над ним и осторожно провел ножиком по его руке.
Я почувствовал, что кожа мягкая и немножко дряблая, – как у курицы, подумал я, – и что надрез сделан довольно глубоко. Я кинулся к ней и провел пальцем по ее ране. Я почувствовал, что на пальце осталась тягучая масса, и поднеся руку к фонарю, увидел, что это белый гной. Я вмазал его в порез на руке ее сына. Уже давно я ощущал приближение чего-то невообразимо страшного. Это был опять надвигающийся ужас, но я никак не мог понять, чего я боюсь. То, что я убиваю мальчишку? – Не это. Я не мог понять – что именно. От этого мне делалось еще страшнее.
Я не помню, долго ли тянулась ночь. Я должен был ждать, – я определил по часам – до четырех часов.
Кажется, я заснул все с тем же мучительным тягостным страхом. Меня разбудило то, что этот нараставший страх пронзал меня всего. Вдруг я понял, отчего это было – оттого, что когда я резал, ребенок не крикнул, не проснулся. Но как только я понял это – в ту же секунду я заметил, что мои часы показывают ровно четыре.
Все – и эта мысль, и страх выскочили у меня из головы. Я нагнулся к нему и с полной остраненностью собрал крови из его пореза, – я с удовлетворением отметил, что у него появилось уже пять или шесть царапин, – и стал втирать ей в руку. Я возился с этим довольно долго. Мне все казалось, что я делаю недостаточно и я весь перепачкался кровью.
Меня уже не удивляло, что мальчик не кричит. Затем он стал тихо стонать. Видимо, у него была высокая температура. Я очень хотел бы, чтоб он умер до того, как она придет в себя.
К счастью, это случилось ночью, в то время как она крепко спала. Я оттащил его в сторону – подальше, и целиком прикрыл брезентом от распоротого вещевого мешка. В сущности, теперь между нами ничего не было, не стояло, но она была еще покрыта свежими рубцами. Мои уже успели присохнуть.
Наконец, она открыла глаза и даже приподнялась. Мы опять лежали рядом. Но на этот раз я был так измучен, что даже не прикоснулся к ней рукой. Я слышал сквозь сон, как она пытается встать, но, кажется, ей это не удалось. Она смогла только усесться. Я же свалился ничком и, уткнувшись головой в брезент подстилки, уснул.
Меня разбудило солнце. Пахло листьями, осенью. Воздух был великолепно теплый. Я сообразил, что ночью был дождь, так как одежда моя и все вокруг было мокро. Видно было недалеко, так как стоял солнечный туман, может быть, из-за недавнего дождя.
Она стояла, нагнувшись близко надо мной, и глядела мне прямо в глаза. Я сразу все понял. Она ничего не говорила об этом, и ни о чем не говорила. Она только глядела на меня, и мне показалось вдруг, что в ее взгляде была какая-то странная улыбка, нет, не злая, нет, кажется, даже нежная, и это опять пронзило меня страхом. И вот эта улыбка как будто соскользнула на ее губы, и в самом деле – они раздвинулись, – все шире, шире, открывая зубы, – углы рта вниз, – как она обычно улыбалась, – но без звука. Мой страх стал мучительным, тем более, что она ничего не говорила. Я крикнул. Тогда она повернулась туда и сказала:
– Помоги мне его зарыть. Я возьму его, а ты принеси что-нибудь, чтоб копать.
И она пошла к телу, где я его оставил. Она очень легко подняла и остановилась с ним. Я глядел во все глаза, но не мог разглядеть. У меня было ощущение, что она с силой сжимает и комкает его, как кусок материи. Ведь это брезент. Она взяла это и, наконец, понесла к краю оврага, где мы были, туда, где начинался кустарник. Молочный солнечный туман спустился, и начало накрапывать.
Я нагнулся под дождем в поисках какой-нибудь подходящей палки, и, торопясь еще раз, взглянул ей вслед. Она обернулась. Наши взгляды встретились. На этот раз нечего было сомневаться. Она хохотала совсем беззвучно, но явно с насмешкой. Я несколько секунд разглядывал ее, вскочил и бросился за ней. В этот момент она поднялась на бугор и торопливо шла по его краю.
Руины и деревья. 1951. Б., чернила. 29x20
Когда я нагнал ее, она обернулась и положила свой комок на землю. Меня поразило что-то в этом свертке.
– Зарой это, – сказала она, по-прежнему насмешливо улыбаясь, – но смотри не разматывай.
– Почему? Ну, хорошо, подожди секунду.
Она повернулась и стала торопливо уходить. Я рванул край брезента, и когда я потянул за угол, клубок стал разматываться.
Материя выпрямилась, и я с ужасом понял, что там ничего нет.
Тогда я обернулся, изо всех сил крикнул ее имя и побежал за ней. Она еще шла по краю бугра, но в этот момент стала спускаться с него на другую сторону, и кустарник закрыл ее. Когда я подбежал туда, ее уже не было. Я стал раздирать кусты и проламываться сквозь них. Я видел снова порезы на своих руках. Я метался в высокой траве в падающем солнечном тумане, и чем становилось светлее, безжалостно светлее, тем яснее я видел предметы вокруг. Но ее не было.
Тогда я рухнул на колени и пополз за ней. Я громко всхлипывал, колючие слезы рвали мне глаза и текли по щекам. Я протягивал за ней руки и умолял ее, все время, все время называя ее имя, как ребенок, которого жестоко наказывают. Я все полз на коленях, чтоб найти ее.
В это время туман рассеялся. Стало солнечно светло, как бывает осенью в горах, и я, наконец, всерьез понял, что ее здесь не было. У меня не хватило бы сил возвращаться, но болезнь прошла. Товарищи подобрали меня недалеко от деревни.
Больница. Бред. 1946
Вчерне закончено 2 января 1955