В середине апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года я был ранен. Это была вторая рана, полученная мною за время войны. После вшивых окопов и изнурительных переходов по весенней распутице легкая рана в ногу была настоящим подарком. Однако это легкое ранение сильно давало себя знать и когда в Коломне мы пересаживались из фронтового вагона в фарфорово-белый пульман Мальтийского общества Красного Креста, я не мог двигаться без костылей. Виноваты в этом были в значительной степени мои натянутые до крайности нервы и подавленное моральное состояние.

Я попал на войну прямо с учебного плаца. Уже кончался год моей службы вольноопределяющимся, и к зиме, нашив на воротник куртки петлицы младшего офицерского чина, я мог бы распрощаться с армией до следующих маневров и возвратиться к нормальной жизни. Но в августе разразилась катастрофа. В тех же красных чикчирах с золотыми нашивками, в которых мы играли в войну на плацу тихого провинциального гарнизона, я вошел в вагон и отправился на сербский фронт.

Одного того, что мы творили в Сербии, было достаточно, чтобы в порядочном человеке перевернуть все вверх дном.

Но нас еще опьяняли агитационные трюки: в каждом сербе мы видели «комитаджи», в каждом селе ждали нападения с тыла и неистовствовали, стреляя слепо и безжалостно.

Вероятно, во мне от природы было заложено чутье к правде. Во время одной из передышек между боями я возмущенно сказал своему капитану, к которому относился как к старшему другу и считал его человеком культурным и гуманным:

— Хотел бы я видеть, как бы поступили мы, венгерцы, если б сербы так же ворвались к нам, как мы к ним?

Я получил совершенно неожиданный ответ.

— Бросьте эту социалистическую галиматью. Так не должен рассуждать будущий гусарский офицер, — ледяным тоном сказал мне командир.

«Гусарский офицер»?!

Весною пятнадцатого года мы уже не были конницей. Генерал барон фон Фрорейх погубил соединенную австро-венгерскую кавалерию, послав ее в атаку с четырехкилометрового расстояния на девять рядов густых проволочных заграждений русских. Гусары, уланы, кирасиры были разбиты наголову. Штабы армий, корпусов и дивизий поделили между собой жалкие остатки кавалерии, образовав из них небольшие тыловые разъезды, а во время передвижения используя их для разведывательной службы. Наш полк тоже спешили, коней отправили в тыл и превратили гусар в «пластунов» — стрелков. Нельзя сильнее унизить кавалериста, чем заставив его воевать пешим. Да… Низкий поклон генералу фон Фрорейху!..

Между собой мы рассуждали так:

— Нам эта война не нужна. Эрцгерцог Фердинанд терпеть не мог венгерцев. Какого же черта мы должны мстить за его смерть?

Это было наивно даже по тем временам. Лейтенант Дьюси Борнемисса, отец которого близко стоял к «венской политике», высмеивал нас:

— Не ходите в дугаках, мальчики!.. Венггия без Австгии ломаного ггоша не стоит. А если одегжит вегх фганцузская тенденция, нам, венггам, пгидется поплакать.

— А что такое французская тенденция?

— Великая Гумыния — газ! (С нашей Трансильванией!) Великая Сегбия — два! (Конечно, с нашей Бачкой!). Ну, а главное — чехи! Они тоже щелкают зубами.

Я не был искушен в политике. Мне было всего двадцать лет. Я был молодым провинциалом, которого отец раньше срока заставил отбыть военную службу, чтобы уберечь от опасностей столичной жизни. Но у меня были свои мысли, которых я никому не высказывал, зная, что они не встретят сочувствия. В то время как мы ожесточенно спорили о высоких материях, я думал: «А какая от этого всего польза гусару Яношу, который с самого начала войны, не имея отпуска и ни единого ранения, тянет вшивую лямку?»

Янош был крестьянином нашего села. Он служил в гусарах с десятого года и вернулся с действительной перед тем, как мне предстояло отбывать срок в его полку. Я посетил его дом и расспрашивал об офицерах и о порядках в полку. Мы подружились. Я бывал у него несколько раз. Хозяйство у него было маленькое, но исправное. Сам он был трезвый, спокойный, неторопливый человек. В первый же день мобилизации он попал в мой взвод, и тут я еще лучше узнал его.

В начале войны на сербском фронте вошло в систему отдавать занятые в бою пункты на разграбление солдатам. Делалось это с целью вызвать в людях ожесточение и вражду. После взятия Шабаца в шумной сутолоке разгрома я вдруг увидел Яноша, который, спокойно сидя верхом, держал в руке поводья нескольких лошадей и, покуривая трубку, с каким-то холодным презрением оглядывал мрачную картину. Я подъехал к нему.

— Что же, Янош, разве вам не интересно порыться в сербских магазинах?

— Нет, господин вольноопределяющийся. Не любитель я. Да позволено будет сказать — худой конец тому, что так начинается.

Среди всеобщего азарта, когда седельные мешки набивались совершенно ненужными вещами — шелковыми панталонами, коробками с пудрой, которые при следующем же переходе выбрасывались в придорожные канавы, когда люди с горящими глазами разбивали витрины и врывались в частные дома, — величественно равнодушная фигура Яноша произвела на меня потрясающее впечатление.

Надо сказать, что к тому времени не только солдаты, но и некоторые из офицеров пристрастились к даровым «трофеям»… конечно, они действовали осторожно, стараясь не привлекать внимания начальства.

Превратности войны перебросили наш полк с сербского фронта на северный. Русские войска уже вторгались в Карпаты и местами глубоко заходили на венгерскую территорию. Сюда были брошены венгерские части и для демонстрации «братской дружбы» несколько баварских полков. Нас снова посадили на коней и направили против русской лавины. В этих боях мы действительно творили чудеса. Тут-то проявилась гусарская лихость, сообразительность и решимость, доходившие порой до безрассудства. Я почувствовал это, когда русские войска уже находились на территории Галиции. Под Карпатами венгерцы дрались «по-настоящему», в Галиции они сражались по долгу службы.

Конечно, в то время я не мог объяснить себе причину всего этого так, как могу это сделать сегодня.

Я уже говорил, что мой отец заставил меня пойти на военную службу раньше срока. Эта странная мера имеет свою историю. Еще в гимназическом возрасте я начал увлекаться литературой и в школьном «кружке литературной самодеятельности» стяжал славу завзятого новеллиста. Перейдя в старший класс, я стал печататься под честной фамилией, унаследованной мною от отца. Летом тринадцатого года между мною и отцом возник конфликт. Причиной его послужила новелла, напечатанная в одном из номеров радикальной газеты нашего города, — «Новая провинция».

В новелле говорилось о том, как молодой начинающий художник влюбляется в красивую девушку и умоляет ее позировать ему для большой картины. Барышня долго колеблется, но искренность любви художника убеждает ее согласиться. Она приходит в ателье. В золотых бликах солнца ее тело прекрасно. Автор с увлечением описывает, как пламя любви перерождается в творческую энергию. Создается замечательное произведение, дающее художнику славу и мировое имя.

Я был тогда очень зелен. Тему, манеру и стиль я заимствовал в небольшом кружке, собиравшемся ежедневно в кафе. Здесь воспитывалась наша литературная молодежь. Мы подражали французским натуралистам и были глубоко уверены, что в «святую чашу искусства» мы тоже прибавили драгоценные капли истинного творчества. Тема, которую я взял, ходила в нашем кружке как эпидемия.

Мои друзья — и поэты и драматурги — писали на эту тему «вечные» творения. Газета напечатала мою новеллу подвалом, и это произвело сенсацию.

Как раз в то же время и на ту же тему написал рассказ один из столичных писателей, но изложил сюжет в сатирическом преломлении. Рассказ был построен так: художник и его возлюбленная становятся честь честью женихом и невестой. Художник гостит в имении ее родителей. Однажды молодая пара идет купаться. Между дамской и мужской кабиной — небольшая щель. Невеста долго возится с переодеванием. Жених с любопытством заглядывает в щель. Девушка это замечает и решает окончательно очаровать его. Но, увы! В ее фигуре оказались недостатки. Расстроенный художник немедленно уезжает в столицу и оттуда посылает невесте обратно свое кольцо.

Мой отец не читал нашей газеты. Но на этот раз кто-то из «доброжелателей» прислал ему номер с моей новеллой. Старик не любил опрометчивых решений. Он мрачным тоном попросил меня показать ему мои литературные упражнения. Я достал все вырезки, которые у меня имелись, — к этому времени некоторые мои вещи уже печатались в столичных еженедельниках. Однако я чувствовал, что эти успехи нисколько не подымают меня в глазах отца. Он, видимо, решил внимательно все прочесть. Свет в его комнате горел очень долго. На следующее утро отец позвал меня и тоном, не терпящим возражений, заявил, что мои писания доказывают полную безвкусицу и превратное представление о жизни.

— Надеюсь, что мой сын выберет себе другую профессию, — сказал он. — Для того чтобы дать тебе возможность отойти подальше от твоей литературной компании, предлагаю немедленно же отбыть обязательный год военной службы в том полку, резервистом которого являюсь и я сам. Это очень благотворно подействует на тебя перед началом твоих серьезных университетских занятий.

Один из двоюродных братьев отца командовал этим полком. Я знал, что на днях от него было получено большое письмо.

Я молчал. Отец, вероятно, думал, что его внушение вызовет мой протест. Но перспектива военной службы мне нравилась. Я покорился.

Через три недели я получил любезное письмо от командира 8-го полка. Письмо было частным, но в нем прозрачно намекалось на то, что в полку имеется одна свободная вакансия вольноопределяющегося, которая по просьбам его отца может быть оставлена за мной. Я ответил лаконично, — как мне казалось, по-военному, — благодарностью и согласием.

В августе мы проехали с отцом на конный завод и купили лошадь. Я заказал у столичного портного форму и в октябре уехал на службу. Расчет отца оказался правильным. С литературой на первое время было покончено. Я взял с собой большую тетрадь в изящном кожаном переплете и время от времени заносил туда казавшиеся мне интересными темы. Но вся моя французская школа, все мое только что приобретенное литературное оперение остались за воротами казармы.

Сначала война просто поглотила меня. Она кружила меня в своем водовороте, и я не мог смотреть на нее глазами объективного наблюдателя. Я страдал, неся на своих плечах ее тяжесть, но не видел ее. То, что я впервые ясно увидел на войне, — был мой Янош-солдат. Но и его я воспринял тогда не вполне сознательно. Он утонул в сумятице событий и людей, как брошенное в воду оружие. Я подниму оружие и с его помощью буду не только защищаться, но и нападать. Так получилось с Яношем.

Итак, в начале пятнадцатого года я был вторично ранен и попал в тыл. На фронтового бойца соприкосновение с тылом всегда производит сильное впечатление. Во мне оно пробуждало острое чувство враждебности. Во время второй побывки в тылу это чувство вылилось в литературное произведение, в котором я осуждал войну.

В создании этой вещи большую роль сыграл доктор Теглаш, пехотный обер-лейтенант, лежавший рядом со мной на койке военного госпиталя в городе Кашше. У него была мучительная плечевая рана. Мы быстро подружились. Теглаш оказался разносторонне образованным и остроумным человеком. Мне особенно нравилось то, что он был хотя и не блестящим, но все же столичным журналистом. Он первый раскрыл мне весь цинизм политической механики ведущейся войны, откровенно ругал ее и предсказывал ей худой конец. После разъяснений Теглаша я понял, что нас воспитывают с тем расчетом, чтобы мы постоянно находились в заблуждении. Так было легче обмануть нас. Меня потрясли эти новые истины. Нация, границы, армия и война представились моим глазам в новом свете. Я увидел жизнь с иной стороны. Это был космический хаос без философского обоснования. На темном фоне войны заблистали, как молнии, слова новой правды.

Я удивлялся и возмущался. Моя горячность очень нравилась Теглашу, и он со всеми подробностями посвятил меня в историю самого подлого из предательств — предательства рабочего класса вожаками социал-демократической партии. Наконец-то я нашел правильную опорную точку. Я мучился идеями о спасения человечества и вдруг нащупал твердую почву: я вспомнил солдата Яноша.

Все эти мучительные размышления вылились в форму рассказа. Обер-лейтенант Теглаш разбудил во мне писателя. Я, до сих пор только слепо принимавший участие в войне, вдруг увидел ее!

Была еще одна тема, которая мучила меня и просилась наружу. Незаметно для себя я заменил большую космополитическую проблему небольшим, но зато конкретным фактом.

В начале пятнадцатого года на фронте командовали частями — «делали войну», как тогда говорилось, — почти исключительно запасные офицеры. Кадровое офицерство сначала постепенно, а потом все явственнее исчезло с фронта, заняв места для подготовки кадров и маршевых рот в глубоком тылу. В некоторых радикальствующих газетах появились даже осторожные заметки на эту тему. Я хорошо знал кадровое офицерство — ресторанных дебоширов, героев скандальных историй или важных штабистов, мечтающих стать к пятидесяти годам полными генералами. На фронте в нашем полку из ста десяти офицеров и кадетов — кроме полковника u двух майоров, нескольких капитанов и обер-лейтенантов — кадровиков можно было пересчитать на пальцах одной руки. Остальные были запасными.

Я несколько дней напряженно думал о сюжете своего рассказа и приставал к Теглашу с бесконечными вопросами. Ответы были неожиданными и ошеломляющими. Я спрашивал:

— Скажи, пожалуйста, ведь кайзер сказал, что осенью, когда опадут листья, мы все будем дома. А теперь Гинденбург говорит, что победит тот, у кого хватит выдержки. Что это значит?

— То, мой друг, что конца этой войне совершенно не видно. На мой взгляд, порочны стратегические замыслы ее, порочна поставленная цель. Конец войны будет тогда, когда солдаты начнут диктовать свои требования генеральному штабу. А ты знаешь, как это называется? Я молчал.

— Это называется, милый мой, революция.

Мне и в голову не пришло усомниться в правоте этих слов. Я только тихо заметил:

— Так им и надо! Пусть их подымут на штыки!

Теглаш схватил мою руку.

— Молодец! Молодец! И ты прав, когда не отождествляешь себя с ними. Вот это истинный прогресс!

Однажды, думая о своей теме, я спросил:

— Скажи, Теглаш, в чем причина, что солдатам так скоро надоела война? Ты же знаешь, что среди них очень мало сознательных социалистов. — Я имел в виду Я ноша.

Теглаш посмотрел на меня и серьезно сказал:

— Видишь ли, в солдате отсутствует ненависть к врагу. Разве ты не замечаешь, что в этой войне нет ярости? А без ненависти не может быть настоящей войны. В понятии солдата война должна иметь какую-нибудь действительную причину. И эта причина должна вызвать ненависть к врагу. В этой же войне между солдатами обоих сторон существует внутренняя солидарность, еще никем не выявленная, даже трудно уловимая. Ты заметил, что наши венгерские солдаты не сердятся на русских? Когда русский попадает в плен, его даже норовят обласкать. Вот одно из самых примечательных выражений этой пассивной солидарности. А представь себе такое положение, когда вот эти враги встретятся и получат возможность сговориться?..

— Понимаю! Так вот зачем нужны границы, национальная рознь, отгораживание друг от друга? Вот где источник войны! — Я волновался, стараясь изложить новые для меня мысли.

— Да, да, — заметил Теглаш. — Я вижу, ты снова изобретаешь порох.

Однажды вечером, вырвав из тетради несколько листков, я стал писать мою новеллу. Она называлась «Янош-солдат». Писал я как в горячке.

Янош стоит на посту, в окопах, на том передовом пункте, откуда виден весь прилегающий к неприятелю участок поля. Винтовка лежит на бруствере. Задача солдата — быть начеку, вовремя подать сигнал. Неприятель любит пользоваться покровом темной ночи, глубоким предутренним сном. От бодрствования постовых зависит жизнь тысяч и тысяч людей, судьба фронтового участка, решительная победа. Янош стоит на посту. Он измучен дневными работами в окопах, ему хочется спать. Его веки сами собой закрываются. Все тело дрожит в истоме и желании отдыха. Но… он на посту. Тревога отгоняет сон… Янош находится на фронте с начала войны без перерыва. Дома у него молодая жена и малые дети, они терпят нужду. Его лошадь забрали на фронт. А сельский старшина задерживает выдачу воинского пособия, приглашая молодуху зайти к нему вечерком. Янош посматривает на проволочные заграждения, где ветер треплет клочки шинели убитого солдата. В офицерском блиндаже играют в карты. Лейтенант обыгрывает капитана. Лейтенант стал большим человеком на войне. Маленький провинциальный чиновник — он сейчас имеет под своей командой двести пятьдесят солдат. Янош знает всех своих офицеров, помнит тех, которые в мирное время его муштровали. Знает знаменитых унтеров полка — мастеров издевательства и мордобоя.

И тех и других на фронте нет, а Янош здесь, Янош стоит у блиндажа. Его винтовка готова к выстрелу. Он защищает эту систему, он охраняет ее. Рассказ кончался вопросом: почему? Если бы этот вопрос задали автору, он дал бы очень путаный ответ. Однако вопрос был поставлен горячо и правильно. От рассказа пахло кровью, возмущением и горечью.

На следующее утро я передал свою новеллу Теглашу. Когда он ее прочел, по его лицу я видел, что он взволнован.

Теглаш носил пенсне. У него был высокий умный лоб, смешной, немного вздернутый нос и рот широкий и грубый.

— Ну, друг мой, — сказал он, опуская на одеяло последнюю страницу. — Я не любитель комплиментов, но это замечательно. Понимаешь? Никто не поверит, что это писал офицер-гусар. Это шедевр! Это остро!

— Разве? — Голос мой дрожал, — Так-таки замечательно?

— До Мопассана, конечно, далеко, но Мопассану и не написать такой вещи.

Я взял рукопись и еще раз перечитал ее. Мне казалось, что я сказал очень много дерзкого о нашей армии. Ведь Янош стоит выше всех офицеров, выше всей системы, которая за его честной широкой спиной устраивает свои преступные дела.

Теглаш уже поправлялся, но левую руку еще носил на повязке. Он попросил у меня рукопись и вечером, забравшись в канцелярию, с большим трудом переписал новеллу.

— Ты не думай, что я так, для памяти, беру у тебя эту вещь. Рассказ должен увидеть свет. Это сделает для окончания войны больше, чем целый поезд с гранатами.

Мы пробыли с Теглашем еще некоторое время. Его лекциям положили конец вести о горлицких успехах. Весь госпиталь ликовал. Тыл праздновал победу. Газеты предсказывали скорее решительное поражение врага. Даже меня охватил на некоторое время рецидив веры в войну. Я распрощался с моим новым другом и уехал на побывку к отцу.

Радость победоносного горлицкого прорыва, — когда впервые был применен ураганный артиллерийский огонь, — была скоро подорвана образованием итальянского фронта, усиливавшимися продовольственными затруднениями и всевозможными безобразиями в тылу армии. К концу пятнадцатого года центральные державы постепенно превратились из наступающих в обороняющиеся. Об этом не говорилось, но шила действительности нельзя было утаить в мешке официальной хвалебной трескотни.

Встреча с Теглашем оставила во мне неизгладимый след. При прощании он дружески предостерег меня, советуя быть осторожным в спорах, так как мои новые взгляды едва ли встретят сочувствие в среде кавалерийского офицерства. Я был молод и прямолинеен, и, как ни старался удержать свой язык, это мне плохо удавалось. Но моим товарищам были так же непонятны те воззрения, которые я теперь разделял, как медведю английский язык, и поэтому все мои неожиданные выпады принимались за очередное оригинальничание.

К концу июля моя рана совершенно зажила. На этот раз я спешил вернуться на фронт. Состояние тыла было тревожным. На фоне очень скудной жизни населения ярко выделялись роскошь и мотовство тыловых «паразитов» войны.

С отцом у меня произошел конфликт. На этот раз нападающим был я. Мой отец, несмотря на почтенное положение и возраст, тоже был охвачен лихорадкой военной спекуляции. Вокруг поставок для фронта открылись грандиозные панамы. Наша родня втянула отца в одну из конских поставок, и старику были совершенно невыносимы мои упреки. Я возмущенно рассказал ему, как падают обозные лошади от мало-мальски напряженного марша. Рассказал, что от вскрытых консервных банок отдает трупным запахом, что солдатское обмундирование после первого же дождя расползается по швам и нередко после одного перехода у совершенно новых сапог отваливаются подошвы вместе с каблуками.

Я не знал того, что у неприятеля дело обстоит ничуть не лучше. Их священники посылали солдат в штыковые атаки во имя того же Христа, что и наши, но я не знал, что бог и у военных поставщиков по обе стороны фронта один и тот же — бессовестный и жестокий. Мною овладела глубокая горечь; я ненавидел свою родню, ненавидел тыл. Мне было ясно, что мы по уши завязли в ненужной кровавой авантюре. Тут-то я вспомнил слова Теглаша: «Мы еще увидим, для кого окажется опасной эта авантюра!»

Я был уверен, что будущее за мною.

Однако я должен теперь вернуться немного назад.

Когда нас выгрузили из санитарного поезда на станции Кашша, у меня произошла неприятность. По пути к нам попал один раненый русский офицер — молодой веселый парень, прекрасный собеседник, забавник и музыкант. При выгрузке русских пленных отделили от нас. Нам хотелось каким-нибудь образом оставить нового приятеля в нашей компании, чтобы попасть в одни госпиталь. Этапный комендант заметил это и распорядился отвести пленного в сторону. Я обратился к нему за разрешением оставить русского с нами. В темноте я даже хорошо не разглядел коменданта. Он был в казенной форме, которая сидела на нем мешковато. Довольно грубо он ответил мне отказом, схватил русского за плечо и на наших глазах дал ему две размашистые пощечины. Третью пощечину — уже коменданту — дал я. При составлении протокола оказалось, что этапный был в чине капитана. На мое счастье, дело происходило ночью, и я мог с полным основанием отговориться, что не видел его чина. При таком обороте дело не должно было получить дальнейшего хода. Все же, пока я лежал в госпитале, ко мне несколько раз приходили от коменданта, и я дал письменное обещание после окончания войны ответить на претензии моего противника в соответствии с кодексом законов чести.

Все эти обстоятельства привели к тому, что я стал стремиться обратно на фронт. Свой полк я догнал почти в самой Волыни. Начатое после Горлицы наступление еще продолжалось. Но с приближением осени обе стороны начали окапываться, подготавливая теплые зимние позиции.

В начале шестнадцатого года фронт застыл. Люди сидели в укрепленных, как форты, окопах. Почти казарменный порядок царил на громадном протяжении — от Балтийского моря до румынской границы. Но на итальянском фронте бушевали бои на реке Ишонзо, под Верденом немецкая стратегия бросала на головы французов сотни тысяч тонн крупповской стали. Только у нас было временное затишье.

Яноша на фронте я не нашел. Одни говорили, что он был ранен, другие, что попал в плен во время одной из разведок. Наблюдая солдат, я увидел, что Янош не исключение. Грандиозной иллюстрацией к этому послужили пасхальные братания шестнадцатого года. Пять дней на больших участках фронта ни одна винтовка не была разряжена. Неприятели ходили друг к другу в гости. Предлогом служил праздник пасхи, но настоящей, глубокой причиной было то, что дерущиеся не чувствовали никакого озлобления, никакой вражды друг к другу: наоборот, в самом главном, в самом существенном — в стремлении к скорейшему, безболезненному окончанию войны — у них была полная солидарность. Русские солдаты через несколько месяцев доказали это на деле.

Весной шестнадцатого года со мной произошла знаменательная история.

Мои сверстники, вольноопределяющиеся тринадцатого года, попали в список производства. Все они поголовно были произведены в обер-лейтенанты. Командование полком меня также включило в свое время в список, отправляемый в военное министерство. Но моя фамилия почему-то выпала из официального бюллетеня. Для меня это было не столько вопросом карьеры, сколько самолюбия. Я был далек от мысли стать после войны кадровым офицером, как, например, мой товарищ по школе Дьюси Борнемисса, который благодаря связям своего отца уже получил капитанский чин и был переведен в штаб. Мои друзья были удивлены не меньше меня. Мы ломали головы, пытаясь отгадать причину. Тут я вспомнил пощечину на вокзале, в Кашше.

— Ну, вот и все. Нечего гадать. Надо относительно этого подать рапорт, — сказал командир моего дивизиона, майор Орос.

Рапорта я не подал. Дело стало забываться. И я остался, как был, помощником командира эскадрона. Моим начальником был старый обер-лейтенант, и этим моральная, так сказать, сторона дела как будто уладилась.

Мы были очень заняты подготовкой к весенним операциям. На фронте стояло полное затишье. Солдаты мечтали об отпуске: поехать домой, помочь жене в весенней вспашке, а там, до уборки, можно и вернуться на фронт. Всякие были разговоры. Конечно, велись они между собой, не для офицеров. Но я задался целью изучать солдат, и мне пришлось услышать много неожиданного.

После прошлогодней газетной кампании на фронте появилось изрядное количество кадровых офицеров младшего состава. Немалую роль тут играло относительное спокойствие на фронте. «Господа кадровики», вероятно по инструкции сверху, старались слиться с общей гущей запасных офицеров, но порой в них все-таки прорывалась обычная фанаберия. Кадрового офицера, от младшего чина до генерала, резко отличало то, что они цеплялись за войну, как пьяница за бочку. Для них настала пора «звездопада». Для нас же, запасных, как говорится, «совсем наоборот».

В один из тихих майских дней я получил приглашение явиться в штаб полка. Начальник штаба вручил мне закрытый конверт с надписью: «Секретно».

— Тебя вызывает дивизионный полевой суд. Ты знаешь, в чем дело? — спросил меня приятель.

Я высказал предположение, что дело касается истории в Кашше.

— Если хочешь, поговорим с полковником. Он может вмешаться. У него есть рука. Он, между прочим, знает об этом твоем случае и отзывался очень одобрительно.

Я отказался от вмешательства полковника.

Прощаясь со мной, начальник штаба дал мне несколько советов, как удобнее и приятнее провести два неожиданно выпавших мне на долю свободных дня.

Учреждения дивизии находились в небольшом волынском местечке. Они заняли все уцелевшие дома и выстроили еще несколько полевых бараков для своих бесчисленных служб. Тут можно было найти все, вплоть до парикмахеров и маркитанток. Казалось, штаб дивизии рассчитывал на то, что война будет тянуться до скончания века.

Застоявшийся гунтер Вулкан стрелой промчал меня тридцать километров. Изнуренная кляча моего денщика едва поспевала за ним. Когда мы въехали в местечко, я посмотрел на конверт. «Военный трибунал, третья группа». Трибунал помещался на той же улице, в одном из ближайших домов. Я велел денщику ехать в обоз второго разряда и достать мне свежее белье из хранившегося там чемодана.

Обуреваемый любопытством, я бегом взял крутую лестницу. Комната на втором этаже, где помещалась третья группа, была заставлена столами. Спиной к окну сидел следователь в чине капитана, слева от него — седеющий лейтенант. Я отрапортовал следователю, назвав ему номер моего дела и фамилию. И вдруг я увидел, что ото Теглаш. Теглаш — капитан, Теглаш — военный следователь! Он коротко пригласил меня сесть. Его глаза холодно смотрели на меня сквозь стекла пенсне. Его манеры были подчеркнуто официальны. Я сел и выжидательно и удивленно смотрел на розовощекого, слегка раздобревшего курносого человека, с которым, как мне казалось, меня связала вечная дружба. «Неужели это он?»

Теглаш что-то искал в ящиках, выдвигая их один за другим. Очевидно, не найдя нужного, он по-немецки обратился к седеющему лейтенанту:

— Господин лейтенант, не откажите позвать делопроизводителя. Опять мне не приготовили нужного дела.

Лейтенант встал и вышел в соседнюю комнату, оставив дверь открытой. Был слышен его резкий голос:

— Цугсфюрер Баротфальви! Сакрамент!..

Теглаш посмотрел мне прямо в глаза и тихо, но отчетливо шепнул:

— Все, все отрицать! Понял?

Я утвердительно мигнул, хотя ровно ничего не понял, и в то же время ехидно подумал: «Воображает, старина. Придает себе официальный вид. Хочет меня мистифицировать. Ведь в Кашше были составлены два протокола. Он должен знать об этом».

Вошел лейтенант и сел на свое место. Мне казалось, что его сверлящий взгляд шарит по моему лицу. Но я даже не обернулся в его сторону.

Допрос начался по-венгерски. Сперва обычные формальности: фамилия, место рождения, сколько лет служу, за что получены ордена, в каких боях принимал участие… И вдруг совершенно неожиданно:

— Вы занимаетесь литературой?

— Я?.. То есть как — литературой?

— Ну, как занимаются люди литературой… — сказал Теглаш придирчиво. — Или пишут, или читают.

— Я, скорее, читаю, — выпалил я с неожиданным озлоблением.

— А писать никогда не пробовали?

— Я не понимаю, господин капитан. Может быть, вы спрашиваете о школе, о кружках самодеятельности?

— Не в этом дело. — Тон был холодный, даже враждебный. — Припомните хорошенько: вы никогда не видели этой брошюрки? — И Теглаш положил передо мной тоненькую книжку. На обложке жирными красными буквами стояло:

Янош-солдат

Рассказ

Мато Залки

Я был так поражен, что в первый момент даже не заметил, как лейтенант встал со своего места и впился в меня испытующим взглядом. С трудом взяв себя в руки, я равнодушно сказал:

— Нет, никогда не видел. То, что тут стоят моя фамилия, очевидно совпадение. Разрешите взглянуть?

Горячими пальцами я переворачивал страницы, а в сердце пело: «Боже мой, моя первая книжка! Моя первая настоящая книжка!»

Доктор Теглаш смотрел на меня, презрительно сощурив глаза. Я почувствовал, что надо заговорить.

Я не только отрицал, я возмущался. А когда господин капитан объявил мне, что эту книжку выпустила какая-то нелегальная, не разрешенная ни правительством, ни цензурой революционная тайная организация в Будапеште, моему возмущению не было границ. Я требовал строжайшего расследования и розыска моего неожиданного двойника.

Теглаш был, видимо, доволен. Тогда заговорил лейтенант. На ломаном венгерском языке он задал несколько вопросов о моей семье, о моем круге знакомств. Наконец, он повел плечом и сказал по-немецки:

— Я думаю, господин капитан, что такой пакости не мог написать венгерский гусарский офицер.

Когда кончилась официальная часть, я встал и уже в частном порядке, как полагается, представился господам офицерам. Я поинтересовался, каково содержание брошюрки. Лейтенант не читал ее. Она была прислана из Вены в качестве corpus delicti.

— В ней, безусловно, пасквиль на армию, на кадровых офицеров, показан дух возмущения среди венгерских солдат. А также, — тут голос лейтенанта понизился до шепота, — имеются нелестные выражения по адресу престарелого монарха. В Вене этому делу придают большое значение. Ваше счастье, что вам удалось так блестяще доказать свою непричастность. А мерзавца автора следственные власти, конечно, найдут. Его ожидает строгая кара. Очевидно, заключение в крепость. За последнее время в тылу эта форма антивоенной агитации сильно распространилась. Командование убедилось в ее пагубном влиянии на солдат. Особенно опасной носительницей заразы является молодежь, которая ежедневно вливается в ряды армии и попадает на фронт.

Не читая, я подмахнул составленный Теглашем протокол и распрощался. Я понял, что наше знакомство надо тщательно скрывать.

Когда я очутился на улице, ко мне подошел какой-то солдат. Отдав честь, он прошел со мной несколько шагов, затем незаметно передал мне записку и тут же исчез. Около одиннадцати часов вечера я направился по указанному в записке адресу. Дверь открыл Теглаш. Он нежно обнял меня и стал хвалить за «конспирацию». Его глаза ласкали меня сквозь стекла пенсне.

— Ты знаешь, сколько хитрости понадобилось, чтоб заполучить твое дело?! Этот венский лейтенант специально командирован сюда по делам пропаганды и агитации. Но мы тоже не дураки. Что скажешь, а?

— Ты не захватил с собой книжечку? — спросил я вместо ответа.

— Вот тебе! Так я и знал! Взял с собой все дело, а то иначе лейтенант мог бы, пожалуй, пронюхать. Но ты вернешь мне книжку сейчас же. Я постараюсь похитить ее позднее, если только удастся. Впрочем, лучше не надо, достанем как-нибудь другим путем.

Я снова держал в руках маленькую книжку. Начал читать. Почувствовал магическую силу печатного слова. Я дрожал. Редактор основательно пощипал текст. Местами он выпустил целые абзацы, местами кое-что вставил. Все же рассказ мне понравился. Хотелось эту тощую брошюрку прижать к сердцу, но Теглаш равнодушно отобрал ее и спрятал в папку.

— Я виноват, — сказал он. — Надо было изменить фамилию. Но, понимаешь ли, я думал: здорово будет, если появится такой рассказ, написанный фронтовым офицером. Хорошо, что ребята догадались умолчать об остальных подробностях.

Мы проболтали до рассвета. У меня создалось впечатление, что армия раздваивается. Растут новые силы для новых целей: «Смотри-ка, Теглаш стал следователем! Едва ли это простая случайность…»

При расставании Теглаш сказал:

— Так и знай, дорогой мой, все то, что ты писал до «Яноша», были, может быть, изящные, но никому не нужные безделушки. «Янош-солдат» — твое первое настоящее произведение, потому что истинная ценность искусства в его общественной значимости. Искусство для искусства — это бред, выдумка, гашиш. Ты проснулся.

Спустя неделю после моего допроса русские пошли в решительное наступление. После пятидневной сумасшедшей артиллерийской подготовки последовал комбинированный удар конных и пехотных масс. Вся Пятая австро-венгерская армия была разбита и взята в плен. Я оказался среди захваченных, раненый, искалеченный, но по-прежнему жадный к жизни и полный смутных, но пламенных тем.