Макаров
1
Это случилось в прошлом году, весной. Та весна, как вы конечно помните, была на редкость капризной: жаркие до духоты дни сменялись зимними холодами, вместо ласкового дождичка начинала вдруг сыпать снежная крупа и, поддуваемая ветром, секла лица несчастных пешеходов; а потом неожиданно выглядывало солнце, и вновь становилось жарко…
Но в тот злополучный вечер, когда все началось, погода стояла самая что ни на есть весенняя – теплая и тихая. Воздух, пахнущий бензином, асфальтом и железом трамвайных рельсов, был тем не менее упоителен.
Было уже поздно, примерно без пятнадцати одиннадцать – это время с каких-то пор и как-то незаметно в нашем городе стало считаться поздним. Широкая центральная улица безмолвствовала, только иногда, шурша резиной шин, проносились хищные легковые автомобили с затемненными стеклами да где-то вдалеке дребезжал и взвизгивал на поворотах невидимый трамвай.
Пустой ночной город обыкновенно вызывает тревогу и даже страх, но человек, который шел посреди улицы прямо по трамвайным путям, не испытывал, похоже, ни капли тревоги.
Пальто его было расстегнуто, берет съехал на затылок, а шелковый шейный платок сбился набок. Он шагал, широко размахивая руками и декламируя вслух известнейшее стихотворение известнейшего поэта:
Он читал эти строки не так, как делал бы это чтец-декламатор (да и где они теперь, чтецы-декламаторы), но – как поэт: вдохновенно, гордо и немного застенчиво. Впрочем, почему как? Этот человек и был поэт! Конечно, не нобелианец, в отличие от автора «Пилигримов», но в нашем городе среди любителей поэзии слыл автором талантливым и достойным.
Звали его Александр Сергеевич Макаров.
Да, он был несколько нетрезв, но не оттого читались вслух притихшему городу стихи… Дело в том, что несколькими часами ранее увидела свет его книга: «Александр Макаров. Избранное», а это, согласитесь, в наше время – событие. И, что немаловажно, выпустили ее не на средства автора, эти средства у Макарова отсутствовали (к тому же он считал подобные издания уделом графоманов), а на деньги известного в нашем городе мецената, финансиста и промышленника Савелия Тимофеевича Фунтова.
В честь этого события устроили банкет, или, как теперь говорят, презентацию, на которую собрались: творческая интеллигенция, бизнесмены и даже кое-кто из отцов города. Было много шампанского и горячих, искренних слов о том, что русская поэзия не умирает и никогда не умрет, поскольку этого не допустят такие люди, как Савелий Тимофеевич Фунтов и Александр Сергеевич Макаров.
И вот теперь в одном кармане пальто Макарова лежал хотя и в мягкой обложке и небольшого формата, но довольно толстый сборник его стихов, а в другом – конверт, который сунул ему, облобызав на прощание, сам Фунтов.
Выйдя на улицу, Александр Сергеевич с некоторым смущением заглянул в конверт и обнаружил там новенькую десятитысячную купюру. Прошлой весной, как вы, конечно, помните, десять тысяч были не такие уж большие деньги, но и не совсем маленькие, и Макаров конечно же обрадовался, представив, как обрадуется так необходимым сейчас деньгам его жена Наташа.
Словом, Александр Сергеевич был счастлив! А счастье, как известно, бесстрашно, и потому он не боялся ночного жутковатого города, а читал ему стихи.
Но счастье, видимо, еще и глухо, ибо Макаров не услышал, как его окликнули. Голос был женский, виноватый и испуганный.
– Молодой человек!
До Макарова дошло, он остановился и оглянулся. У подъезда дома стояла женщина, какая-то очень домашняя, с усталым лицом, в накинутом на плечи сером демисезонном пальто.
– У вас закурить не будет? – спросила она и виновато улыбнулась.
Услышав этот вопрос, Макаров мгновенно, помимо своей воли, инстинктивно съежился.
– Сигаретку. – Женщина приблизила ладонь ко рту и изобразила курение. Пальцы ее были измазаны чернилами – наверняка она была школьной учительницей, какой-нибудь химичкой, допоздна засидевшейся за проверкой тетрадей и искурившей, не заметив того, свою дневную норму – пачку дешевых сигарет.
Макаров пожал плечами.
– Нет, нет, – сказал он. – Извините, но я не курю.
Сзади зазвенел вдруг пронзительно трамвай, и Макаров резво перескочил через рельс, уступая дорогу. Освещенный изнутри, трамвай был пуст, если не считать сидящего неподвижно, окаменело вагоновожатого.
Женщина у подъезда исчезла. Макаров посмотрел на часы и покачал головой, было ровно одиннадцать; он торопливо привел в порядок свой костюм: застегнул пальто, поправил шейный платок, а берет натянул почти до самых бровей и, сунув руки в карманы, свернул с центральной освещенной улицы в переулок темный и зловещий. Александр Сергеевич не искал ночных приключений, просто дом, его дом, где ждали жена и маленький сынишка, находился именно в этом переулке. Дом был не старинный, но старый, ранней советской постройки: не очень складный, но все же уютный. Макаров любил свой дом. Он уже видел очертания на фоне ночного неба. До дома оставалась сотня-другая шагов, как вдруг из‑за угла кто-то метнулся ему наперерез. Макаров резко остановился, вытащив почему-то из карманов руки и безвольно опустив их, замер, напряженно и покорно дожидаясь своей участи… Да, Александр Сергеевич боялся, а кто, скажите, в наше время не боится? Разве что сумасшедшие да те, кто вооружены.
Александр Сергеевич был невысоким, среднего роста, скорее даже – ниже среднего, однако тот, кто подбежал к нему и приблизился почти вплотную, оказался еще ниже, он был попросту коротышка, можно даже сказать – гном. Он и напоминал гнома – патлатый, с большой всклокоченной бородой. На нем болтался синий спецовочный халат. На лице его выделялись большие глаза, которые смотрели пытливо и заискивающе.
– «Макаров» нужен? – спросил он хрипловатым от волнения голосом.
– Я? – спросил Макаров, приходя в себя после испуга.
– Да не ты, а тебе! – еще больше заволновался незнакомец. – «Макаров», говорю, нужен?
– Кому?
– Да тебе же! – воскликнул коротышка и даже топнул от досады ногой, обутой в галошу.
– Я не понимаю… – сдался Александр Сергеевич.
– Ну «Макаров», пушка, пистолет то есть, нужен тебе?
– Зачем? – спросил Макаров, все еще плохо соображая.
– Зачем, зачем… – Незнакомец даже развел руками. – Пригодится… Время-то сам знаешь какое. – Он сунул руку в глубокий карман халата, видимо, за пистолетом, и Макаров испуганно отшатнулся.
– Нет, нет, что вы! – воскликнул он, попятился, повернулся и заторопился, почти побежал прочь.
– Ну и мудак, – сказал ему вслед незнакомец обиженно, но незло.
Забежав за угол дома, Александр Сергеевич остановился и обессиленно прижался спиной к стене. Потер, успокаивая, гулко и часто стучавшее сердце, стянул с шеи платок и вытер обильно вспотевший лоб.
Оттуда, где он только что стоял, донесся свист – высокий и нервный. Гном насвистывал «Сердце красавицы», и надо признать, что слух у него был неплохой. Макаров растерянно улыбнулся, вытянул шею и выглянул из‑за угла.
Продавец пистолета прохаживался поперек улицы, развивая и усложняя мелодию.
Сердце Макарова успокоилось. «Нет, я не мудак», – подумал он, вышел из‑за угла и окликнул коротышку:
– Эй!
Тот остановился, увидел Макарова и побежал к нему, угодливо подавшись вперед и склонив голову набок, как бегают половые из фильмов про наше дореволюционное прошлое.
– А за сколько? – осторожно спросил Макаров.
Неизвестный громко и облегченно вздохнул и спросил в ответ деловито:
– А сколько дашь?
– Десять, – сказал, как отрезал, Макаров.
– Чего? – не понял гном.
– Не рублей, конечно, тысяч…
Продавец обрадованно засмеялся:
– Тысяч, конечно тысяч, кто же теперь на рубли считает…
– Да, да, – закивал Макаров.
– Десять тысяч, – проговорил незнакомец мечтательно.
– Десять тысяч, – подтвердил Макаров.
– Да это не цена, копейки, ты знаешь, сколько он сейчас на черном рынке стоит?! – воскликнул вдруг коротышка, испугавшись, видимо, что продешевил.
– У меня больше нет, – объяснил Макаров.
– Да я не потому! Это чтоб ты не подумал, что я стою тут, наживаюсь, это я так, по случаю, а десять тысяч тоже хорошие деньги.
– Хорошие, – согласился Макаров.
– Очень даже хорошие… А… они у тебя с собой? – с робкой надеждой в голосе поинтересовался гном.
– С собой.
– Покажи!
Макаров опустил руку в карман, нащупал там конверт, но остановился.
– А ты? – спросил он.
Гном сунул руку в карман халата, но тоже задержал ее там, видимо опасаясь обмана.
Макаров понял это и начал считать:
– Раз…
– Два, – продолжил продавец.
– Три, – сказали они хором и одновременно вытащили из своих карманов товар и деньги.
Макаров ощутил в одной руке холодящую тяжесть настоящего оружия и почувствовал, как из другой его руки незнакомец плавно вытягивает новенькую гладкую купюру.
– Спасибо, – сказал Макаров дрогнувшим голосом, понимая, что оружие в его руке – это теперь его оружие.
– На здоровье, – прошептал в ответ незнакомец, пряча денежку в карман, и, пятясь от Макарова, пожелал: – Ни пуха ни пера.
– К чёрту, – автоматически сказал Макаров и внимательно посмотрел на свой пистолет.
Когда он поднял глаза, гнома рядом не было, он будто сквозь землю провалился.
2
Бесшумно, как вор, Макаров открыл дверь ключом, бесшумно вошел в темную прихожую, так же бесшумно дверь затворил… И, сильно вздрогнув, зажмурился от щелчка выключателя и неожиданного света.
– Сашенька! Наконец-то! – обрадованно воскликнула Наташа, Наталья Николаевна, жена Макарова.
Ее огромные глаза под толстыми, увеличивающими стеклами очков излучали счастье. Она хотела обнять мужа, прижаться к нему, но Макаров попятился, испугавшись, что жена случайно нащупает лежащий в его кармане пистолет. В Наташиных глазах возникло удивление. Она хотела спросить, что случилось, но Александр Сергеевич опередил ее, выставив вперед поднятую руку.
– Тише, Осю разбудишь, – прошептал он.
(Макаровы назвали сына в честь большого русского поэта, конечно же. Осе исполнилось уже два года, это был тихий, задумчивый ребенок, не сказавший пока ни единого слова. Кроме сына, у Макаровых была дочь Анна, названная, разумеется, в честь большой русской поэтессы. Анне стукнуло шестнадцать, она училась в педучилище и сейчас находилась на практике в маленьком городке на краю области, где преподавала в школе русский язык и литературу.)
Не опуская выставленной вперед руки, другой рукой Макаров вытащил из кармана книжный томик и протянул жене. Наташа прижала ладонь ко рту и зажмурилась, но из‑за плотно сжатых век выкатились слезинки.
– Наташа… – проговорил Александр Сергеевич дрогнувшим голосом – он любил свою жену.
Не решаясь притронуться к книге, глядя на нее как на безусловную ценность, как на святыню, Наташа заговорила, счастливо смеясь:
– Ну вот! Кто оказался прав? А вспомни свой пессимизм! «В этой стране поэзия больше никому не нужна… У меня не выйдет больше ни одного сборника…» «Александр Макаров. Избранное», – с благоговением прочла она, бережно взяла книгу обеими руками и прижала к губам.
Воспользовавшись моментом, Макаров прошмыгнул в дверь санузла и торопливо закрыл ее за собой на защелку.
Это был именно санузел, совмещенный санузел – ванная и туалет, – довольно просторный, и теперь Макаров метался с пистолетом в руках, не зная, куда его спрятать.
– А помнишь, что я тебе говорила?! «Они идут!» Нет, они уже пришли! Наши новые Морозовы, Мамонтовы, Третьяковы, Рябушинские! – восторженно говорила Наташа, стоя под дверью санузла и перелистывая страницы сборника. – А он был?
– Кто? – отозвался Макаров, смятенно вертя головой.
– Фунтов.
– Был, был… – Плюхнувшись на колени, Александр Сергеевич сунул пистолет под ванну, и оттуда вдруг вылетела перепуганная черная кошка. Это была Сафо, старая мудрая кошка, которую Макаров называл своей музой, на что Наташа ни капельки не обижалась.
– Чёрт! – испуганно вскрикнул Макаров.
– Что?! Сашенька! Что с тобой?! – встревожилась за дверью Наташа и, не получив ответа, стала дергать ручку двери.
Макаров торопливо открыл, улыбнулся и спросил дружелюбно:
– Ну что ты?
– Я думала… – упавшим голосом заговорила Наташа и замолчала.
– Что?
– Я думала…
– Что, что ты думала? – Макаров начинал терять терпение.
– Я думала, тебя опять ударили на улице. Этот ужасный, ужасный разгул преступности!
– Разгул преступности, – задумчиво повторил Макаров и усмехнулся.
Они лежали в постели: Макаров на спине, Наташа приткнулась к его плечу. Глаза ее были широко открыты и возбужденно блестели. Макаров засыпал.
– Никто не звонил? – спросил он едва внятно.
– Звонили! – ответила Наташа с готовностью. – С телефонной станции. Сказали, если на этой неделе не заплатим, отключат телефон.
Макаров негромко и коротко всхрапнул.
– Ну а еще, еще что там было? – требовала подробностей Наташа.
– Еще… – заговорил Макаров сквозь сон, – когда я уходил, Фунтов сунул мне в карман конверт…
– Конверт? – удивилась Наташа. – А что в нем было?
Макаров мгновенно проснулся, широко открыв глаза.
– Поздравление! – нашелся он. – Очень красивое.
– Что же ты не показал?!
– Забыл.
– Забыл, – нежно повторила Наташа и прижалась к мужу крепче. – Да, еще Анна звонила! Представляешь, в ее классе никто не знает имени Гумилева! Никто даже не слышал! Она стала им читать, а они… Знаешь, что она им прочла?
Макаров вновь засыпал, но стихи большого поэта заставили его опять открыть глаза.
торжественно и счастливо декламировала Наташа.
– Давай спать, Наташ, – попросил Макаров, высвободил плечо и повернулся спиной к жене.
– Давай, – согласилась Наташа, закрыла глаза, но продолжила декламировать шепотом:
Макаров открыл глаза. Наташа сладко посапывала и улыбалась во сне. Он осторожно встал, бесшумно оделся и направился в санузел. «Макаров» лежал на том же месте, под ванной. Напротив сидела неподвижная Сафо, не сводя с пистолета глаз. Александр Сергеевич вытащил оружие, посмотрел на него внимательно и сосредоточенно и решительно выпрямился.
На улице, темной, безмолвной и безлюдной, Макаров поднял воротник пальто и направился деловито к освещенному изнутри киоску. Он издалека увидел того, кто был ему нужен. Это был здоровенный мужик с маленькими наглыми глазками. Он то ли охранял киоск, то ли собирался его подломить, то ли, скорее всего, маялся бездельем, ковыряя носком ботинка подмерзшую землю.
– Дай закурить! – потребовал Макаров с ходу.
Мужик поднял на него равнодушные глазки.
– Не видишь, сам хрен сосу, – объяснил он. Макаров подошел почти вплотную, сжимая в кармане пистолет.
– Не узнаешь?
Мужик отпрянул слегка, и в глазах его возникло удивление. Он не узнавал.
– А помнишь, как в прошлом году, осенью, вот на этом самом месте, ты подошел ко мне и попросил закурить? Я сказал – не курю, а ты меня ударил, помнишь?
Мужик усмехнулся и отступил на шаг.
– Да пошел ты, козел, – отмахнулся он, вновь становясь равнодушным.
Но Макаров вдруг схватил его левой рукой за грудь, притянул к себе и сунул в лицо дуло пистолета.
– А это видел! – яростно зашептал он.
Глазки мужика испуганно округлились, лицо обмякло. Ноги его подкосились, и он упал на колени. Макаров смотрел теперь на него сверху вниз, жестоко и неумолимо.
– Молись! – потребовал он сквозь плотно сжатые зубы. – Молись, сука, своему богу! Кто он у тебя? «Солнцедар»? Портвейн? «Тройной одеколон»?
Макаров знал, что сделает в следующее мгновение, и это почувствовал, понял коленопреклоненный.
– Не губи… – прошептал он.
Макаров выстрелил. Он не услышал выстрела, но увидел, как осветилось пламенем лицо приговоренного к смерти и как из его шеи вырвалась черная струя. Выпучив глаза, мужик схватился за шею обеими руками, словно решив себя задушить, но струя упрямо пробивалась сквозь пальцы пульсирующим фонтаном. Макаров повернулся и побежал. И только теперь он услышал выстрел…
Макаров открыл глаза. Рядом сладко посапывала и улыбалась во сне Наташа.
Пистолет лежал на том же месте под ванной. Напротив сидела неподвижная Сафо, не сводя с пистолета глаз. Макаров вытащил его, внимательно осмотрел с обеих сторон, осторожно провел пальцем по вороненому стволу, любопытствуя, заглянул в черное отверстие и испуганно отпрянул. Присев на закрытый крышкой унитаз, Александр Сергеевич продолжал изучение своего таинственного друга. Медленно и осторожно он отвел скобу, удерживающую в рукоятке обойму, и та медленно и плавно легла в его ладонь.
Обойму составляли восемь патронов – Макаров пересчитал их. Пули были толстенькие, добродушно-тупорыленькие, и не верилось, что каждая из них может убить человека.
Сафо уставилась на Макарова. Александру Сергеевичу показалось, что кошка не одобряет, даже осуждает его, и он направил на нее ствол. У Сафо вздыбилась на спине шерсть, и она юркнула под ванну. Макаров усмехнулся и вставил обойму в рукоятку.
Теперь предстояло решить – где его прятать. Эта трудная и неприятная мысль возникла в голове Макарова сразу же, как только он положил пистолет в карман и направился домой. О том, чтобы сказать о покупке жене, не могло быть и речи. Нет, он ничего не скрывал от Наташи, в тайнах просто не было необходимости, но признаться ей в том, что он сам, без принуждения, не посоветовавшись, купил пистолет, Макаров решительно не мог. Оставалось только спрятать оружие. Лучше всего, конечно, чтобы пистолет лежал в ящике его рабочего стола, правом верхнем, под рукой. Не то чтобы Макаров кого-то боялся, он не имел врагов, таких врагов, от которых требовалось защищаться с оружием, этого хотелось необъяснимо – чтобы пистолет лежал в правом верхнем ящике рабочего стола. К тому же Наташа не прикасалась к его столу, разве только когда стирала пыль, ни на миллиметр не сдвигая листы рукописи. Вообще, его рабочий стол считался в семье Макарова святыней, но Оська! Он ходил, где хотел, и делал, что хотел, он был еще слишком мал, чтобы принять подобный запрет, да и любил его Макаров безумно. Можно, конечно, закрывать ящик стола на ключ, но ключ давно потерян, а если заказать новый, Наташа может обидеться. Стол отпадал, но беда в том, что других мест для хранения «Макарова» у Макарова в доме не было. Наташа поддерживала в квартире идеальный и необременительный для домашних порядок, и в доме не существовало уголка, куда бы она ни заглянула в течение дня, чтобы что-нибудь поправить или вытереть несуществующую пыль.
Все эти мысли роились в голове Макарова во время утреннего туалета, но когда он спустил в унитазе воду – его осенило. Александр Сергеевич торопливо снял с бачка крышку и заглянул туда, куда никто в их семье не заглядывал. Внутри стояла вода и торчали какие-то железки, в которых Макаров ничего не понимал, но, главное, там хватало места, чтобы спрятать пистолет. Макаров сунул его в целлофановый пакет, завязал узел, опустил в воду и, закрыв бачок крышкой, улыбнулся, довольный собой.
Наташа и Ося уже проснулись: Макаров слышал, как жена бодро читает сыну какие-то стихи. Начинался новый день.
День выдался солнечный, радостный, под стать настроению Александра Сергеевича. Он купил в гастрономе молоко и кефир, в газетном киоске свежую «Литературку», приняв предварительно от пожилой киоскерши поздравления в связи с выходом сборника, и, замедлив шаг, стал привычно читать газету на ходу, когда кто-то спросил дружелюбно из‑за плеча:
– Закурить не найдется?
Макаров помотал головой, продолжая чтение, но желавший закурить придержал его за плечо. Макаров остановился, поднял удивленные глаза и объяснил:
– Не курю.
Перед ним стоял крепкий розовощекий улыбающийся парень. Как и у Макарова, у него, видно, тоже было хорошее весеннее настроение.
– Не куришь, говоришь? – спросил он, задорно улыбаясь.
– Не курю, – объявил Александр Сергеевич, начиная подозревать нехорошее и падая духом.
– Теперь закуришь, – пообещал парень и, широко размахнувшись, въехал кулачищем в скулу Макарова.
Александр Сергеевич взмахнул руками и полетел спиной в непросохшую весеннюю грязь.
– Но почему, почему именно меня?! – в отчаянии вопрошал Макаров.
– Тише, Сашенька, Осю испугаешь, – ласково просила Наташа, успокаивая его и гладя ладонью по здоровой скуле, а другую, где была ссадина, протирая намоченной в одеколоне ваткой.
Макаров вздрагивал, морщился и продолжал вопрошать:
– Нет, я спрашиваю, почему меня?! В прошлом году, в позапрошлом и вот теперь! Я что – боксерская груша?
– Нет, ты поэт, – не согласилась Наташа, – и одновременно ты жертва… разгула преступности.
– Но я не хочу, не хочу быть жертвой! – воскликнул Макаров.
– А что же делать, Сашенька? – Наташа со слезами на глазах прижалась к мужу.
– Наташа… – Макаров обнял жену и сам чуть не прослезился от обиды, боли и благодарности судьбе за то, что у него есть его Наташа.
Макаров сидел на закрытом крышкой унитазе и, держа в вытянутой руке пистолет, целился в предметы, которые здесь были: в свою зубную щетку, в полувыдавленный тюбик зубной пасты, в лежащего на краю ванны пластмассового утенка, с которым любил купаться Ося, в гвоздь, вбитый в дверь санузла.
– Саша… – донесся из‑за двери взволнованный голос Наташи.
Макаров испуганно опустил пистолет и отозвался:
– Да…
– Саша, тебе плохо? – спросила Наташа.
Макаров усмехнулся, посмотрел на пистолет в своей руке и ответил:
– Мне хорошо.
– Правда хорошо? – спросила Наташа, и тревога в ее голосе сменилась радостью.
– Правда хорошо, – подтвердил Макаров и прицелился в зеркало.
– Тогда слушай! – воскликнула Наташа и стала читать:
Макаров опустил пистолет и задумался. Это была их игра, семейная игра, продолжающаяся уже почти двадцать лет: Наташа читала новое стихотворение хорошего, только хорошего поэта, а Макаров называл его имя, практически никогда не ошибаясь.
– Рейн? – спросил он.
Наташа радостно засмеялась:
– А ты сомневался?
Макаров дотронулся до сердца, точнее, до того места, где у людей сердце, а у него, Александра Сергеевича, в боковом кармане пальто сейчас лежал пистолет, и именно до него Макаров дотронулся.
Он открыл входную дверь и сообщил жене:
– Пойду прогуляюсь!
– Сашенька, постой! – воскликнула Наташа так, будто что-то случилось. Макаров поморщился.
Наташа бежала к нему, одной рукой прижимая к себе Осю, а другой протягивая что-то Макарову. Это была пачка дешевых сигарет и коробок спичек.
– Что это? – не понял Макаров.
– Папиросы! – с готовностью ответила Наташа.
– Ну, допустим, это сигареты, – усмехнулся Макаров, начав догадываться.
– Мне все равно, как они называются, главное, теперь, когда у тебя попросят закурить, ты дашь им… закурить!
Наташа улыбнулась.
– И спичечку поднесу? – насмешливо спросил Александр Сергеевич.
– Если попросят…
Макаров усмехнулся в последний раз и шагнул в открытую дверь, но Наташа преградила ему путь.
– Я никого не боюсь, – сказал Макаров твердо и уточнил: – Я теперь никого не боюсь.
– Ты и не должен бояться, но с разгулом преступности надо как-то бороться… Он закурит и, может быть, никого не ударит…
– Осю простудишь, – сказал Макаров, сдаваясь.
– Ты простудишь, – не согласилась Наташа.
Макаров вздохнул и взял сигареты и спички.
На улице он, видимо, так часто дотрагивался до левой половины груди, что его нагнала сухонькая аккуратная старушка и, глядя сердито из-под очков, потребовала:
– Дайте руку!
– Зачем? – улыбнулся Макаров, не понимая.
– Дайте, я вам говорю! – еще строже сказала старушка и вытряхнула на протянутую ладонь из стеклянной пробирки большую таблетку. – Это валидол, – объяснила она. – Я за вами давно наблюдаю – вы все время держитесь за сердце.
Александр Сергеевич повиновался.
– С сердцем шутки плохи, молодой человек. Вы это поймете, если доживете до моих лет, – наставляла его напоследок старушка.
Поглядев ей вслед, Макаров выплюнул таблетку, усмехнулся и повернулся, чтобы пойти дальше, но вдруг замер. Прямо на него шли двое здоровенных омоновцев с дубинками и наручниками на поясах и с короткоствольными автоматами на плечах. Они внимательно посмотрели на Макарова, но, не найдя в нем ничего для себя привлекательного, прошли мимо, цокая подковами тяжелых ботинок. Александр Сергеевич глотнул воздуха, сердце вдруг заломило пугающей болью, он торопливо сунул руку под пальто и стал тереть грудь, с сожалением глядя на лежащую в грязи валидолину.
Где-то за спиной раздался требовательный автомобильный сигнал. Александр Сергеевич оглянулся и увидел, как из остановившегося «рафика» с надписью «ТЕЛЕВИДЕНИЕ» выпрыгнула крупная женщина и с криком «Макаров!» побежала к нему, разведя руки в стороны для крепкого объятия.
Это была Алена Бам, ведущая телепередачи «Час критики», которой боялись, да и сейчас боятся все поэты и писатели нашего города.
Алена крепко прижала его к своей обширной груди, громко чмокнула в щеку и, отпустив, поморщилась.
– Что у тебя там? – спросила она и указала взглядом на его грудь.
– Сердце поэта, – нашелся Макаров.
Алена засмеялась, стирая с его щеки след от помады, и вдруг воскликнула:
– Я тебя поздравляю!
– С чем? – успел поинтересоваться Макаров, но вновь был заключен в объятия, и след от помады отпечатался на другой щеке.
– Макаров! – укорила его Алена, стирая помаду и тут. – Ты, оказывается, еще и кокетлив! Будто сборники стихов выходят у тебя каждый день. Ах, как я жалею, что не была на презентации! Фунтов – душка, правда же? Но зато с кем я познакомилась в Москве! С Ивановым-Рабиновичем!
Она ждала реакции, но ее не было.
– Кто это? – спросил Макаров больше из вежливости, чем из интереса.
– Макаров, как тебе не стыдно! – скривилась Алена. – Он в Москве в центре внимания, а ты… Он же классик, живой классик постмодернизма, создатель метода разлагающего анализа.
Александр Сергеевич смущенно улыбнулся.
– По правде сказать, Алена, я не понимаю, что такое постмодернизм…
– Макаров, ты меня убиваешь, – расстроилась Алена. – Для постмодернизма все – поэзия. Вот это слово на заборе, вот та реклама, эта… дурацкая таблетка, лежащая в грязи. Но постмодернист не ищет образов в действительности, а берет ее и разлагает! Разлагает, понимаешь?
– Это тебе сказал…
– Да, Иванов-Рабинович. – Алена вдохновлялась все больше и больше. – Взять, к примеру, эту весну! Ну признайся, что вы, поэты, попросту изнасиловали ее! А знаешь, как написал Иванов-Рабинович? «Весна – щепка на щепку лезет». – Алена вновь ждала реакции Макарова, но ее вновь не было.
– Но ведь это же гениально! – воскликнула Алена, страдая от неразделенной с Макаровым любви к творчеству Иванова-Рабиновича.
Водитель «рафика» требовательно посигналил.
– Вас, – осторожно напомнил Макаров.
– Проклятый Селифан! – поморщилась Алена. – В следующем «Часе критики» я буду тебя рецензировать. Готовься! – прибавила она, кокетливо погрозив пальчиком.
Она хотела поцеловать Макарова на прощание, но, очевидно вспомнив, что придется потом стирать помаду, махнула рукой и побежала к микроавтобусу.
Электричка ушла, оставив Макарова одного на пустынной станции, разрезающей надвое белый березовый лес, еще не зазеленевший, но уже живой.
И Александр Сергеевич вдохнул полной грудью пьянящего воздуха, вскинул руки и воскликнул:
– Весна! – но сразу же поморщился, вспомнив ту постмодернистскую дрянь, и пошел в лес все быстрее и быстрее…
Когда Макаров вошел в лес, поднялся вдруг ветер и зашумел в голых кронах, а внизу все неожиданно отозвалось мелодичным стеклянным звоном. Александр Сергеевич завертел головой, не понимая, но скоро понял и громко и весело рассмеялся: звенели стеклянные банки и баночки, в великом множестве привязанные к березам для сбора весеннего сока.
Ветер исчез так же неожиданно, как и появился, наступила тишина, прозрачная тишина, и Александр Сергеевич замер вдруг, лицо его напряглось, глаза расширились, и рот приоткрылся – такое случалось с ним всякий раз, когда приходило вдохновение. Медленно и осторожно, чтобы не спугнуть это желанное и редкое состояние, Макаров опустил руку в карман пальто, но вместо всегдашнего блокнота и ручки нащупал там рукоятку пистолета и, мгновенно опомнившись, помотал головой, выходя из ступора вдохновения. В конце концов, он пришел сюда не для того, чтобы сочинять стихи, а для того, чтобы стрелять. Да и банки оказались очень кстати, любая из них могла служить мишенью, и, выбрав одну, трехлитровую, Макаров отсчитал от нее десять шагов, вытащил пистолет и посмотрел на него внимательно и ободряюще.
– Ку-ку! – донеслось вдруг до него, и Макаров улыбнулся и спросил:
– Кукушка, кукушка, сколько лет я еще проживу?
– Ку-ку, – отозвалась на просьбу кукушка.
– А еще? – попросил он.
– Ку-ку! – прибавила она и замолчала.
– И все? – удивился Александр Сергеевич и немного расстроился, но тут же услышал за спиною приближающиеся тяжелые шаги и громкое хриплое дыхание.
«Лось. Весенний лось. Это опасно!» – успело пронестись в мозгу Макарова, и он резко обернулся. Но это был не лось, а человек, мужчина, большой, немолодой и усталый. Он был в телогрейке, кирзовых сапогах и теплой фуражке, за спиной его болтался рюкзачок. Макаров вспомнил о пистолете в своей руке и торопливо спрятал его в карман.
Человек подбежал, остановился и, тяжело, хрипло дыша, поделился:
– Дыхалка ни к чёрту…
Макаров смущенно и вежливо улыбнулся, не зная, как реагировать на это сообщение, и тут вновь донеслось призывное «ку-ку!».
– Ку-ку, ку-ку, – повторил мужик и сказал, ища сочувствия в глазах Макарова: – Позвала, понимаешь, сама… Весенний лес, березовый сок, все такое… Понимаю – не дурак… Я винца взял бутылочку, подстилочку, земля-то еще сырая, а она как зашла в лес: «Ку-ку» – и бежать! Третий час бегаю!
И, словно подтверждая сказанное, кукушка вновь прокуковала где-то недалеко. Макаров посмотрел туда и наконец все понял. Никакая это была не кукушка, а женщина, не первой молодости и не очень красивая, в болоньевой куртке и спортивных брюках, повязанная ярко-красной в горошек косынкой. Глядя на стоящего рядом с Макаровым мужчину удивленно и чуточку обиженно, она еще раз подала голос:
– Ку-ку!
Мужчина покосился на Макарова, отозвался басом: «Куку!» – и поспешил за убегающей женщиной, ломая ветки и хрустя валежником, как старый, ведомый зовом плоти лось.
После этой встречи Макарову почему-то расхотелось стрелять, он погулял еще по лесу, попил березового сока и отправился к электричке.
3
– Саша! Сашенька! Скорее, пожалуйста, Саша! – услышал Макаров испуганный Наташин голос, когда сидел на закрытом крышкой унитазе и протирал «Макарова» чистым носовым платком.
– Что? – прокричал он, замерев.
– Скорее, Саша! Ося!
Услышав имя сына, Александр Сергеевич бросил пистолет в наполненный водой бачок, торопливо опустил, чуть не разбив, крышку и выскочил из санузла.
Дело было вот в чем: Ося стоял посреди кухни и держал прямо за лезвие большой кухонный нож, а Наташины руки были заняты кастрюлей, полной чего-то парящего; Александр Сергеевич мгновенно оценил ситуацию, разжал ладошки сына, выхватил и отбросил нож, подхватил заревевшего Осю на руки и укорил жену:
– Ну что ты так кричишь?
Она виновато улыбнулась:
– Извини. Я очень испугалась.
Только теперь Макаров заметил, что на Наташе нарядное платье – выглядит она празднично. Он удивился этому, а взглянув на стол, удивился еще больше. Стол тоже был праздничным!
Посредине бесстыже задрала ноги здоровенная жареная курица, рядом стояла бутылка коньяка, квашеная капуста, соленые помидоры и моченые яблоки лежали горочкой в глубоких тарелках.
– Откуда? – радостно спросил Макаров смущенную Наташу.
– Вася привез, – ответила она. – Целый холодильник всего.
– Васька?! А что же он…
– Ждал, ждал тебя… а потом говорит: «Не могу, служба»…
– И коньяк его?
– И коньяк.
– А по какому случаю?
Наташа опустила глаза, погрустнев на мгновение, но Макаров этого не заметил – он был чертовски голоден.
Как я уже говорил, Макаровы жили скромно, даже более чем скромно, особенно с тех пор, как в стране начались известные преобразования. Однако Макаровы не роптали, веря, что преобразования совершаются в конечном счете и в их интересах тоже. Они почти перестали есть мясо и больше налегали на картошку, а когда картошка очень уж надоедала, Макаров произносил мысль, неизвестно кем высказанную и многажды повторенную, мысль скучную, банальную, – но всякий раз становилось легче: «Свобода творчества дороже сытого желудка». До преобразований Наташа работала в издательстве, в отделе русской литературы, но, когда все началось, была вынуждена уйти, отказавшись редактировать все эти фантастические кошмары и эротические ужасы. Она стала подрабатывать уроками русского языка и литературы, но потом и этот ручеек иссяк, да к тому же родился Ося. И наверняка им было бы совсем худо, если бы не Васька. Василий Иванович Цветаев был другом Макарова с детства, со школьной скамьи, горячим поклонником его поэзии, помощником Наташи по хозяйству, к тому же он души не чаял в Оське. У него был доставшийся от покойной матери деревянный домишко с огородом и сарай с живностью – это и спасало.
Время от времени, обычно в день, так или иначе связанный с историей русской поэзии, Васька появлялся с бутылкой коньяка и ворохом продуктовых подарков. Это мог быть день рождения Пушкина, юбилей помолвки Есенина с Айседорой Дункан или день смерти Дантеса…
И пока Наташа укладывала Оську спать, Макаров ходил по кухне и чесал в затылке, силясь вспомнить, что же случилось в этот день в истории русской поэзии? Он даже посмотрел на листок отрывного календаря и перевернул его, но и там ничего не было написано, кроме каких-то полезных советов.
Они чокнулись маленькими рюмками, и Наташа, только пригубив коньяк, опустила глаза и спросила – тихо, счастливо, затаенно:
– Саша, а какой сегодня день?
– Сегодня? Шестнадцатое, – уверенно ответил Александр Сергеевич.
– А месяц? – спросила Наташа, не поднимая глаз.
– Апреля… Шестнадцатое апреля.
– Шестнадцатое апреля, – повторила Наташа и подняла на мужа глаза, полные любви и нежности.
Все это что-то означало, но Макаров не мог понять что, точнее, он не мог вспомнить, что, где и в каком году случилось шестнадцатого апреля. На мгновение в глазах его жены возникла грусть, но Наташа отвернулась к лежащему на подоконнике старенькому магнитофону «Весна» и нажала на клавишу. Сквозь шипение из динамика донеслась негромкая, плавная музыка, мелодия, которой уже лет двадцать, а может, и больше.
запел неведомый певец.
– Ах ты, чёрт! – воскликнул Макаров и в наказание хлопнул себя ладонью по лбу.
– Не надо чертыхаться, – попросила Наташа, нисколечко не обидевшись за то, что он забыл.
Макаров подошел к жене и протянул руку, приглашая на танец.
– Сколько? – спросил Макаров, медленно танцуя и прижимая к себе Наташу.
– Двадцать, – прошептала Наташа счастливо.
Как и Васька, Наташа обожала юбилеи, но все они касались только ее и Макарова: первое свидание, первый поцелуй, первый вечерний киносеанс вместе, первое ночное купание вдвоем…
Сегодня было двадцатилетие первого поцелуя, случившегося на школьном вечере во время танца именно под эту мелодию.
– Саша, как ты себя чувствуешь? – осторожно спросила Наташа, положив мужу голову на плечо.
– В каком смысле? – не понял Макаров.
Наташа подняла голову и встревоженно посмотрела в его глаза.
– Ты так много времени проводишь в туалете. Может быть, попринимать слабительное?
Макаров снисходительно улыбнулся и прижал жену к себе крепче, но тут же нахмурился, потому что вспомнил, что бросил пистолет прямо в воду, не завернув предварительно в целлофан.
Чуть погодя они уже были немножко пьяны, веселы и, расшумевшись, то и дело напоминали друг дружке, что Ося может проснуться.
– Ой, чуть не забыла! – воскликнула Наташа. – Васька принес свои стихи… Целую тетрадь!
– Как, Васька писал стихи? – потрясенно спросил Макаров.
– До восьмого класса, – ответила Наташа, становясь серьезной. – А когда услышал твои стихи – бросил. Вот. – Она протянула старую затрепанную ученическую тетрадь, и Макаров, откинувшись на спинку стула, стал перелистывать страницы, читая вслух заглавия.
– Та-ак, «К дню Советской армии»… «Американцы, вон из Вьетнама»… Знакомый репертуарчик. «Мама родная»… А это?! «Н. Н.»… «У тебя голубые глаза…» – прочитал Макаров первую строчку и, притворно-строго глядя на Наташу, спросил: – По-моему, в нашем классе была одна Н. Н.? Тем более с голубыми глазами… Постой-постой, а откуда Васька знает о нашем первом поцелуе?
– Подглядел, – прошептала Наташа, глядя на мужа влюбленно и испуганно.
– Ах он негодяй! Я его застрелю! – притворно и весело негодовал Александр Сергеевич. – Так, что он тут написал? – И Макаров стал читать, громко и с выражением, усилием воли подавляя в себе подступающие приступы хохота:
И все же Макаров не выдержал и разразился громким веселым хохотом, и Наташа, смеясь, подбежала к нему и зажала рот рукой, напоминая о том, что Ося спит, и одновременно часто и нежно целуя.
Наташа торопливо досушила феном волосы, подкрасила губы и – красивая, в шелковой ночной сорочке, надеваемой в такие вот праздничные семейные дни, вбежала в спальню. Макаров спал, лежа на боку, по-детски положив под щеку ладонь.
На Наташином лице возникла мгновенная печаль, но она не позволила этому чувству овладеть собой, улыбнулась, поправила одеяло на спящем муже, присела на край кровати и долго смотрела на него – ласково и нежно.
Макаров заворочался, и, испугавшись, что может разбудить его, Наташа выключила лампу и тихо легла рядом.
Макаров открыл глаза. Он не спал. Наташа громко вздохнула, полежала несколько минут и скоро заснула. Поняв это, Макаров осторожно поднялся и быстро пошел в туалет.
Приподняв одной рукой крышку бачка, Александр Сергеевич сунул другую руку в воду и вдруг почти вскрикнул от неожиданной боли, испуганно выдернул руку из бачка и увидел выступающую кровь на своем указательном пальце. Он сунул палец в рот, пососал ранку, сплюнул, снял крышку и положил на пол.
«Макаров» лежал в воде – дулом, словно ртом, кверху. Теперь Александр Сергеевич был аккуратнее: он спустил воду и только потом вытянул пистолет, взяв его двумя пальцами за ствол, и внимательно со всех сторон осмотрел. Ничего такого в нем не было, чем можно было порезаться или уколоться.
– Ты что, кусаешься? – пошутил Макаров и, не дожидаясь ответа, вытер его о пижаму на своей груди. Тут он увидел Наташин фен на краю ванны.
– Сейчас я тебя высушу, – сказал Макаров и, держа пистолет в одной руке, стал обдувать его со всех сторон теплой ласковой струей воздуха.
4
Утром следующего дня, когда Наташи не было дома (кажется, появился ученик, но к нему надо было ездить), Макаров и Ося сидели на полу в гостиной, и каждый занимался своим делом: Ося собирал пирамидку, а Макаров – предварительно разобранный пистолет. Гостиная была залита теплым солнечным светом, в открытую форточку влетали короткие очереди воробьиного пения, и настроение у отца и сына было расчудесное, хотя пирамидка никак не складывалась, а «Макаров» не собирался. При этом Александр Сергеевич благодушно беседовал с молчащим Осей:
– Оська, а Оська, когда заговоришь, какое первое слово скажешь? «Мама» или «папа»?
Ося молча поднял на отца удивленные глаза. Макаров засмеялся.
– Мама, конечно же – мама. А почему? А потому, что моет рамы… Впрочем, кажется уже вымыла…
Пистолет наконец собрался. Макаров лихо вставил обойму, с удовольствием глядя на плод своего труда, и заговорил торжественно стихами того, в честь кого был назван Ося:
Но зазвонил телефон, и Макаров заторопился на кухню, где стоял аппарат.
– Васька! – обрадовался он, услышав глуховатый родной голос. – Ты куда пропал, чёрт! «Этапирование, ложный побег»… – передразнил Макаров. – А что еще? Учебные стрельбы? Где? В тире… Так у вас и тир есть? Это хорошо… Слушай, старик, надо бы повидаться. Сегодня – нет, а вот завтра. Как ты? Ну и отлично. После работы. Ну, разумеется, после твоей работы, ты один у нас работаешь… Ну ладно, пошутил… Всё, старик, до завтра, а то у меня там… – Макаров вспомнил, что оставил пистолет в гостиной, рядом с Оськой, собранный, заряженный и даже, кажется, не поставленный на предохранитель. Александр Сергеевич вспомнил это и тут же услышал выстрел – громкий, резкий, окончательный.
Уронив трубку, из которой побежали короткие нервные гудки, Макаров слушал мертвую тишину своего дома. Чтобы не упасть, он оперся ладонями в столешницу и стоял так, уронив на грудь голову.
Из гостиной не доносилось ни звука. Сделав над собой усилие, Макаров поднял голову и, уловив какой-то стук – мелкий, костяной, противный, – прислушался. Но почти сразу понял, что это стучат его зубы. Нижняя челюсть дрожала сильней и сильней, и стук становился громче и страшнее. Лицо Макарова напряглось и исказилось – он попытался остановить сумасшедшую пляску собственных челюстей усилием воли, но это нисколько не удалось, только выступили на глазах слезы. Тогда он надавил снизу ладонью на подбородок, но и это не помогло: теперь рука ходила вверх-вниз, наподобие взбесившегося шатуна, и словно в эпилепсии моталась голова, а зубы продолжали стучать. Качнувшись, Макаров оторвал от столешницы вторую свою ладонь и с силой надавил ею на затылок. Челюсти оказались тесно прижатыми одна к другой, стук заглох, по телу пробежал сильный озноб, и все прошло…
За окном весело чирикали воробьи. В гостиной мирно постукивали друг о дружку деревянные кольца пирамидки. Макаров рванулся туда и, остановившись в проеме двери, увидел удивленные Осины глаза. «Макаров» нетронуто лежал на том самом месте, где оставил его Макаров. Глядя на него, Александр Сергеевич усмехнулся и спросил устало и равнодушно:
– Шутить изволите?
Такое с Макаровым случалось, хотя, впрочем, не совсем такое… Звуки, голоса, даже галлюцинации – обычно весной, когда приходило вдохновение и стихи, рождающиеся счастливо и мучительно, постепенно опустошали его, лишая сна, аппетита и делая практически больным, обычно это и кончалось врачами, которые прописывали витамины и покой, что в течение пары недель возвращало Александра Сергеевича к нормальной жизни.
Макаров шутливо называл подобное состояние творческой лихорадкой и почти привык к ней, но случившееся сегодня удивило его и испугало.
Дело в том, что никакой творческой лихорадки этой весной не было. Макаров не писал, что почему-то не тяготило его. Вдохновение пришло только однажды, тогда, в березовой роще, но Александр Сергеевич не дал ему хода. Словом, он был в полном порядке, он был нормален, и вдруг – такое…
К тому же речь шла об Осе… Нет-нет, от «Макарова» следовало избавиться, Макаров решил это сразу и твердо и теперь шел по вечерней улице и искал глазами урну. Улица была центральной, но урн почему-то не было ни одной. Александр Сергеевич растерянно пожал плечами, ведя сам с собой нервный диалог, и свернул в подворотню. Она там и стояла – старая, ржавая и пустая, конечно же здесь никому не нужная, кто бы стал искать ее здесь, чтобы бросить в нее несчастный окурок? И об этом думал Макаров, подходя к урне и глядя на нее раздраженно. Оглянувшись по сторонам, Александр Сергеевич безжалостно вытащил из кармана «Макарова», ухватив его за ствол, как за нос, и равнодушно бросил в черное отверстие урны. «Макаров» громыхнул там железом о железо и затих.
– Ну вот и всё, – проговорил Александр Сергеевич, облегченно вздохнул и направился домой. Однако пришлось задержаться, затаившись в темноте подворотни, так как мимо проходили двое мордоворотов, то ли пьяных, то ли нажравшихся каких-то таблеток – злых и, без сомнения, опасных. Они орали на всю улицу, обещали какого-то Жорика, если тот встретится, убить, зарезать, повесить на первом столбе и сделать с ним такое, от чего Александр Сергеевич поморщился. Он подождал, пока негодяи уйдут подальше, и, выйдя из подворотни, совсем неторопливо пошел за ними следом, так как, к сожалению, именно в той стороне был его дом. Макаров сунул руки в карманы пальто, ссутулился, втянул голову в плечи, словом, старался быть незаметным, но, может быть, это и почувствовали подонки, возможно, сработала какая-то подлая телепатическая связь. Мордовороты остановились и разом оглянулись.
– Жорик! – воскликнул один обрадованно.
– Я не Жорик, – потерянно не согласился Макаров, продолжая по инерции шагать и сжимаясь все больше.
– Ну всё, – сказал второй, и Макаров остановился.
Несколько секунд он стоял, глядя обреченно, как на него несутся мордовороты, все еще надеясь, что они поймут свою ошибку. Но они кричали, ругались на бегу, и не оставалось никакой надежды. У Макарова достало сил повернуться и побежать прочь. Он метнулся в ту подворотню, подскочил к той урне, сунул в нее руку, выхватил пистолет и, повернувшись, выставил его перед собой.
Негодяи почти наткнулись на его дуло и остановились, замерев. Впрочем, с одним это случилось всего лишь на мгновение: он крутнулся на пятках и, согнувшись, обхватив голову руками, с дикой скоростью побежал прочь. Второй же потрясенно смотрел в черное дуло «Макарова», открывая и закрывая беззвучно рот.
Александр Сергеевич резко передернул затвор, посылая патрон в патронник, и мордоворот, став вдруг слабым и жалким, повалился на колени, прямо как в том сне Макарова, только этот ничего не говорил, а продолжал по-рыбьи открывать и закрывать рот.
Впервые в жизни Александра Сергеевича Макарова человек, чужой, незнакомый человек, стоял перед ним на коленях.
Александр Сергеевич выпрямил спину, расправил плечи, брезгливо обошел негодяя и, уже выходя из подворотни, неожиданно для себя приблизил руку с пистолетом к своему лицу и поцеловал его. В это мгновение он понял, что теперь никогда не расстанется с «Макаровым».
5
Васька жил на окраине, практически за городом – в поселке Комсомольский; добираться до него и в прежние времена было морокой, а теперь, когда автобусы почти перестали ходить, – и подавно.
Людей на остановке собралось много, и, от нечего делать, они ругали власть, мафию и вообще жизнь. Александр Сергеевич держался в сторонке, рассеянно слушая эту обывательскую ворчбу, и ощущал рядом, совсем рядом, присутствие «Макарова» – Александр Сергеевич заткнул его за пояс брюк. Настроение было хорошее, Макаров соскучился по Ваське, человека добрее него он не знал и даже представить себе не мог, к тому же были у него две цели: одна – явная, другая – тайная.
Первая цель – одолжить у Васьки денег, десять тысяч, и отдать их Наташе – вместо тех, что нес он с памятной презентации домой и не донес, и за что все-таки грызла его совесть.
Вторая же цель заключалась в том, чтобы побольше узнать у Васьки про пистолет «Макаров», про его достоинства, а может быть, и недостатки. Васька воевал в Афганистане и в оружии конечно же разбирался.
Когда мимо автобусной остановки проехал роскошный длиннющий лимузин, народ замолк, провожая его удивленным взглядом.
– Фунтов, – сообщил кто-то, но все и так знали, что это машина Фунтова.
– А тут стой, – проворчала пожилая тетка и громко высморкалась.
Но лимузин вдруг остановился и стал сдавать назад, задняя дверца открылась, и спокойно и важно выбрался на белый свет Фунтов – большой, ухоженный, красивый. На нем была длинная расстегнутая шуба, под ней дорогой костюм-тройка, толстая золотая цепь на животе, в руке он держал трость с большим серебряным набалдашником. Народ заробел и подобрался.
– Мир вам, люди добрые! – пробасил Фунтов и поклонился в пояс.
– Здравствуйте, Савва Тимофеевич, – отозвались из толпы несколько человек – испуганно и подобострастно.
– Савелий Тимофеевич, – поправил Фунтов и, глянув на небо, поделился: – Жарко…
– Так вы бы сняли шубу-то, – весело и бесстрашно предложила какая-то женщина.
– Я бы снял, да боюсь, упрут, – пошутил Фунтов и рассмеялся первым, а вслед за ним рассмеялись и все. – Как, думаете, упрут? – смеясь, спросил Фунтов.
– Упрут, ох упрут! – смеясь, отвечал повеселевший остановочный народ.
– Что, не ходят автобусы? – спросил Фунтов, став вдруг серьезным, и народ в ответ мгновенно посерьезнел.
– Не ходят, проклятые!
– Ждем-ждем, ждем-ждем! – перебивая друг друга, стали жаловаться люди, но Фунтов поднял руку, и народ затих, приготовившись слушать.
– Поправим и это дело, – спокойно и уверенно сказал Фунтов. – Я закупил для нашего города во Франции партию автобусов, скоро вы их увидите…
– Спасибо, Савелий Тимофеевич, – обрадованно благодарил Фунтова народ, а Макаров в это время вздыхал, морщился и поглядывал по сторонам, надеясь сбежать, пока не поздно, хотя было конечно же поздно: Александр Сергеевич понимал, что Фунтов остановился из‑за него.
– Кого я вижу! – воскликнул в этот момент Фунтов и, разведя руки для объятия, пошел на Макарова. – Наш лучший поэт! Наша гордость! Наша надежда! – говорил Фунтов на ходу и, подойдя, крепко обнял Макарова и трижды – смачно и громко – расцеловал.
Народ смотрел на Макарова с интересом и некоторой завистью. Александр Сергеевич покраснел от смущения. Фунтов довел Макарова до машины, усадил на заднее сиденье и, прежде чем сесть рядом самому, обратился напоследок к народу:
– Простите, люди добрые, но всех взять не смогу. Машинка у меня, сами видите, маленькая.
Остановочные отозвались и на эту шутку смехом, правда не таким веселым и дружным, как прежде.
– А поэта надо подвезти. Поэт в России – больше, чем поэт! – Фунтов развел руками, мол, ничего с этим не поделаешь, и сел рядом с Макаровым.
– Какой все-таки у нас народ… доверчивый, – поделился своими мыслями задумавшийся Фунтов. – Семьдесят лет дурили ему голову, семьдесят лет обманывали, а он все равно верит. Верит!
Макаров покосился на своего мецената и осторожно спросил:
– Значит, вы не купили автобусы?
– Купил не купил, какая разница! – поморщился Фунтов. – Автобус – что? Железяка! Я дал им надежду. А надежда – вещь великая, вы, как поэт, должны меня понять! Далеко ли собрались?
– В поселок Комсомольский, – ответил Макаров, глядя вперед.
– К даме сердца? – допытывался Фунтов.
– К другу.
Фунтов засмеялся:
– А друга зовут Сальери?
– Его Васька зовут, – не согласился Макаров, но Фунтов не слушал, продолжая развивать свою мысль:
– Что ж, у каждого Моцарта должен быть свой Сальери…
Макаров с трудом сдерживался, чтобы не вспылить, но, к счастью, запищал мобильник, и Фунтов взял трубку.
– Я… Это вы ему сказали? А он что? Так и сказал? Убирайте. А что Джохар? Плевать я хотел на Джохара. Я сказал – убирайте! – прорычал Фунтов, отбросил телефон, поднял глаза вверх и размашисто, с чувством перекрестился.
Остаток пути они провели в молчании.
Александр Сергеевич чувствовал себя у Васьки как дома, а иногда, когда уставал от детей и Наташи и на несколько часов сбегал к другу, даже лучше, чем дома. Он сидел на старом, продавленном уютном диване и отдыхал, разглядывая знакомые стены, увешанные многолетней давности календарями, почетными грамотами, праздничными открытками, фотографиями родных и близких – всем, что можно прикнопить или приклеить к стене. Центральное место в этой трогательной экспозиции занимал большой типографский плакат, на котором можно было с трудом различить фотоизображение Макарова. Крупными буквами на плакате было объявлено о творческом вечере поэта А. С. Макарова в ДК им. Свердлова.
С улицы донеслось рычание трактора, хлопнула одна дверь, потом вторая, и в комнату вошел Васька.
Он глянул на Макарова, развел руками и проговорил расстроенно:
– Тракторист – пьяный, как уж! Он мне так траншею вырыл, что придется, наверное, трубы гнуть.
– Ты что, водопровод проводишь? – поинтересовался Макаров.
– Угу, – кивнул Васька.
– А зачем тебе водопровод?
– Ну как… – растерялся Васька.
– Ты, может, жениться собрался?
– Жениться? – удивился Васька. – На ком?
– Ты не дашь мне десять тысяч? – неожиданно спросил Макаров.
– Десять? – Васька задумался. – Десять у меня как раз и осталось. Конечно. Слушай, ну как там Оська, не заговорил?
– Готовится. – Макаров поднялся и посмотрел на Ваську, а Васька посмотрел на Макарова. Возникла пауза, знакомая всем или почти всем мужчинам, нарушаемая обычно одним и тем же предложением.
– А может, выпьем немножко? – храбро предложил Макаров.
Васька глянул на него испуганно:
– Я Наташе обещал, после той нашей с тобой встречи…
– Он Наташе обещал! – возмутился Макаров. – Она что, твоя жена?
– Нет, твоя.
– Ну вот. Что я, в конце концов, не могу выпить с другом? Но если не хочешь – не надо.
– Почему не хочу? – Васька испугался, что Макаров сейчас уйдет. – Почему не хочу, Сергеич… – Васька называл Макарова только так, уважительно-доверительно, хотя сам был на год старше. – Почему не хочу, Сергеич, – повторил он задумчиво и сообщил: – Только у меня спирт. Я его для тракториста приготовил, а тот уже готовый приехал.
– Спирт так спирт, – равнодушно пожал плечами Александр Сергеевич. – Мы же по чуть-чуть… Спирт, он даже, говорят, полезный… для желудка…
– А что у тебя с желудком? – встревоженно спросил Васька.
– С желудком? – удивился Макаров. – Ничего.
– Я смотрю, ты его трогаешь все…
Но Макаров трогал не желудок, а, сам того не замечая, пистолет, прикрытый свитером.
– Здесь не желудок, – сказал он и опустил руку.
– А что? – допытывался Васька, готовый сейчас же, здесь же лечить Макарова, пока у него не пройдет.
– Ничего. – Макаров нахмурился, понимая, что, как и Наташе, он никогда не признается Ваське в том, что купил пистолет.
В прошлом году в нашем городе все еще пили спирт, находя это не только выгодным, но даже и полезным, тренирующим мозги, так как в процессе его приема внутрь приходилось все время считать, потому что пятьдесят граммов спирта соответствовали ста двадцати граммам водки, это если не разбавлять, а если разбавлять, то подсчеты становились еще сложнее – и все это почему-то не обременяло, а увлекало и даже вызывало к себе уважение, потому что это было уже не пьяное застолье, а дело, почти работа, трудная, но любимая.
Чтобы не ошибиться в расчетах, Васька взял линейку и провел по бутылке фломастером красную черту, ниже которой опускаться не следовало, и лишь потом налил спирт в старые граненые рюмки. Друзья чокнулись, глянув друг другу в глаза радостно и преданно, выпили разом, задохнулись, крякнули, быстро закусили квашеной капусткой и расслабленно затихли.
– Слушай, – заговорил Макаров, заходя издалека. – Расскажи мне про Афган! – Он никогда не спрашивал об этом Ваську, считая случившееся с другом несусветной глупостью и по большому счету не интересуясь этой темой.
Васька удивился и улыбнулся растерянно:
– А что рассказывать, Сергеич, ты газеты читаешь?
– Нет.
– Зря. А то там все правильно пишут: грязная и позорная война.
Макарову ответ не понравился.
– А ты что же, этого не знал, когда по своей воле туда поперся и даже со мной не посоветовался?
– Знал, конечно, – кивнул Васька и опустил виновато голову.
– Ну?! – требовал ответа Макаров.
– Неудобно было, – пробормотал Васька, не поднимая головы.
– Перед кем? Перед кем неудобно было?!
– Перед теть Ниной. – Васька поднял голову.
– Перед какой теть Ниной? – терял терпение Макаров.
– Ну соседка наша, теть Нина, у нее сына, Мишку, привезли оттуда в цинковом гробу, а я хожу тут – неудобно…
Васька смотрел в окно, за которым сгущались сумерки. Макаров вздохнул, успокоился и улыбнулся сам себе, почувствовав который раз, как он любит Ваську и благодарен ему только за то, что он есть.
– Налей-ка еще, – сказал он и махнул рукой.
– А черта?
– А ты другую проведи, пониже…
– Я, Сергеич, козу купил! – вдохновенно рассказывал Васька, когда они выпили по второй и закусили капусткой. – Очень у нее молоко полезное… Для Оськи. Он же растет… Я на работу буду ездить и завозить вам… литр… а пол-литра мне. Представляешь, она полтора литра в день дает, мне Сидоров говорил, хозяин ее.
– Коза, значит, Сидорова? – поинтересовался Макаров. – Значит, самому ему она уже не нужна? Это как же, Сидоров без козы, а коза, значит, уже и не Сидорова?
– А он в Израиль уезжает, – просто объяснил Васька.
Больше на этот счет вопросов не было, и, вспомнив, зачем пришел, Макаров сменил тему.
– Слушай, а почему ты мне не предлагаешь выступить у вас? – спросил он, глядя на Ваську в упор.
Тот даже задохнулся от возмущения:
– Сергеич, да я сколько раз прошу тебя, а ты… Ты серьезно, Сергеич?
– Серьезно, – важно кивнул Макаров.
– Это ж… – Васька вскочил с табуретки и принялся ходить по комнате. – Тебя там все ждут, все спрашивают. Я твоих книжек двадцать штук купил, отнес в библиотеку, так они сразу разобрали! А Михал Евграфыч как будет рад!
– Михал Евграфыч – это кто? – поинтересовался Макаров.
– Полковник Головлев, начальник, тоже поэзией интересуется. Да и тебе интересно будет! Мы…
– Слушай, – перебил его Макаров, – ты говорил, у вас там тир есть?
– Есть.
– Так вот я бы хотел там пострелять.
– Зачем тебе? – удивился Васька.
– Хочется, – ответил Макаров, не желая объяснять.
– Сделаем, Сергеич, сделаем! – Васька испугался, что Макаров передумает, и скрепил договор третьей жирной чертой на бутылке.
…Было утро, холодное весеннее утро. Макаров сидел на лавочке во дворе дома, покачиваясь и икая. Рядом стояла исчерканная фломастером бутылка. Последняя черта трагически упала до самого дна.
– Слушай, – закричал Макаров, – если я сейчас не открою глаза, я засну, и ты меня уже никогда не разбудишь. Вот это будет сюрприз!
– Открывай! – крикнул Васька, готовивший сюрприз. Он стоял на крыльце дома, выпятив грудь и выставив одну ногу вперед. На крепкой Васькиной шее был повязан пионерский галстук, на груди висел барабан, в поднятой руке он держал горн.
– Ух ты! – искренне восхитился Макаров и икнул.
– Зашел я в нашу школу, а там Вера Павловна наша сидит, старенькая уже, сидит и плачет. Знамя, говорит, выкрали и иностранцам за доллары продали, а это вот просила сохранить. Я обещал.
– Правильно, – кивнул Макаров и, вновь икнув, крикнул: – Слушай, мне нужно молоко! Свежее козье молоко. Пойди к своей козе и скажи… Как, кстати, ее зовут?
– Зина.
– Вот иди к Зине и скажи: «Зина! Поэт Александр Макаров, неплохой, между прочим, поэт, просил бы, если бы это вас не затруднило…»
– Зины нет, – остановил его Васька.
– А где же она?
– У Сидорова.
– Так Сидоров же…
– Он еще не уехал. И коза пока у него…
Макаров помотал головой, поморщился, икнул и спросил громким шепотом:
– Слушай, а что, Сидоров – еврей?
– Нет, – успел ответить Васька, слетая со ступенек.
– А как же – в Израиль? – не понимал Макаров.
– Сидоров? Сумел доказать, – просто объяснил Васька, оглядываясь на крыльцо и удивляясь, как это он не упал.
Макаров вновь икнул и сказал жалобно:
– Хочу к Зине…
…Они маршировали по спящей полудеревенской улице, стараясь шагать в ногу, и при этом Макаров стучал палочками по барабану, а Васька трубил в горн, ведя привязанную за веревку блеющую, упирающуюся козу…
6
Макаров проснулся поздно, с трудом поднялся с диванчика, на котором заснул, сняв предварительно ботинки, но почему-то не сняв пальто, и сначала дотронулся до раскалывающейся от боли головы, а потом, торопливо и испуганно, – до живота. Пистолет оставался заткнутым за пояс брюк. Подняв свитер и расстегнув рубашку, Александр Сергеевич обнаружил на своем голом животе четкий отпечаток «Макарова» и переложил пистолет в карман.
Васька конечно же давно ушел на работу, но обещанные десять тысяч лежали на столе. Александр Сергеевич сунул деньги в карман брюк, с трудом надел ботинки и вышел на улицу.
Презирая себя вчерашнего, твердо зная, что отныне он ни капли спиртного в рот не возьмет, и стараясь не думать о Наташе, под моросящим холодным дождем Макаров кое-как добрался до города и вдруг почувствовал, что может умереть сейчас, здесь. Спасти могло только одно – рюмка водки и холодная котлета на закуску в кафе «Кавказ», рядом с которым и остановился Александр Сергеевич в предчувствии скоропостижной своей кончины.
Кафе «Кавказ» раньше называлось «Голубым Дунаем», но и тогда и теперь, независимо от названия, оставалось просто забегаловкой, где можно было вечером быстро поднять настроение, а утром наскоро поправить здоровье. Нынешнее название заведения оправдывала написанная неизвестным художником большая картина, висящая на стене: каспийские нефтяные вышки на фоне заснеженной горы Арарат, обрамленные грузинским национальным орнаментом.
Взяв у толстой и равнодушной буфетчицы рюмку водки и холодную котлету на бумажной тарелочке, Александр Сергеевич устроился за высоким столиком у окна и стал пристально смотреть на водку, собираясь ее выпить и не решаясь этого сделать. Теперь ему казалось, что смерть может мгновенно наступить сразу после того, как он выпьет.
– А вы чокнитесь, – предложил ему кто-то из‑за спины несколько насмешливо, но доброжелательно. Голос был женский и очень приятный.
Макаров оглянулся. За соседним столиком стояла высокая и очень красивая девушка или, наверное это будет точнее, молодая женщина, одетая неброско, но с большим вкусом. Впрочем, Макаров этого всего не заметил, он был не в состоянии заметить это все, вот только шарф, фиолетовый, почти до пола газовый шарф, бросился в глаза, и он подумал почему-то: «Как у Айседоры». Перед ней на столике стояла такая же рюмка с водкой и лежала на бумажной тарелочке холодная котлета.
Девушка улыбалась. Макаров улыбнулся в ответ, но несколько неуверенно, так как не мог вспомнить, где и когда он ее видел, да и видел ли вообще.
– Эх, Александр Сергеевич, Александр Сергеевич… – мягко укорила она и подняла свою рюмку, приглашая чокнуться.
Макаров торопливо взял рюмку и тарелку и перебрался за ее столик. Они чокнулись, и таинственная незнакомка выпила водку, не поморщившись, а к котлете притрагиваться и вовсе не стала. Макаров сглотнул слюну, нервно вздохнул, но выпить не смог, не найдя пока в себе для этого сил, и поставил рюмку на стол.
– Извините, но разве мы знакомы? – спросил Макаров растерянно и недоверчиво.
– Нет, – ответила она без сожаления.
– Тогда откуда вы знаете, как меня зовут?
– Читаю мысли на расстоянии.
– В самом деле? – поверил Макаров.
Девушка весело засмеялась:
– Да нет, просто когда вы сюда входили, вы сами с собой разговаривали. Вы говорили: «Эх, Александр Сергеевич, Александр Сергеевич»… Я поняла, что это вы сами с собой. Или все же с тем, великим?
– Нет, с собой, с собой. – Макаров оценил шутку. – А вас как зовут?
– Марго, – ответила она, тряхнув гривой каштановых волос.
– Маргарита? – попробовал уточнить Макаров.
– Марго, – настояла она. А Макаров поднял рюмку и неожиданно даже для себя выпил.
– Ваше здоровье, Марго, – сказал он, задохнувшись, и принялся торопливо ломать твердую котлету мягкой алюминиевой вилкой.
Марго кивнула в знак благодарности и заговорила так, будто знакома с Макаровым уже тысячу лет:
– Я сегодня проснулась, посмотрела в окно и подумала: «Какой чудесный день!»
Макаров посмотрел сквозь толстое грязное стекло на улицу, где сыпал косой холодный дождь и не было ни одной живой души, и спросил с сомнением:
– Вы так считаете?
– Да-да, чудесный! – повторила Марго уверенно, и Макаров согласно кивнул и принялся за котлету. – Вот вас зовут Александр Сергеевич, и вы наверняка пишете стихи…
– Пишу, – буднично сказал Макаров и отодвинул пустую тарелочку.
– Хотите мою? – неожиданно предложила Марго свою котлету, и Макаров спешно и несколько испуганно отказался. – А может, тогда почитаете свои стихи?
– Нет, – твердо ответил Александр Сергеевич и прибавил, смягчаясь: – Я не читаю стихов в состоянии глубокого утреннего похмелья.
Марго не обиделась.
– А я читаю, – неожиданно объявила она и стала читать – серьезно и красиво:
– Блок… – Макаров улыбнулся, проникаясь к Марго теплотой и доверием.
– А кто же еще. – Она грустно улыбнулась.
На улице напротив кафе остановилась красивая красная машина. В ней сидели на переднем сиденье двое мужчин. Макаров взглянул на Марго, почувствовав почему-то, что сейчас она уйдет, а спросить ее телефон или адрес, предложить где-нибудь встретиться не хватало духа.
А Марго словно забыла о нем.
– Чёрт, такой день испортили, – проговорила она сама себе и направилась к выходу.
Не прошло и минуты, как не стало ни Марго, ни красной машины, которая унесла ее неведомо куда, и, чтобы понять, что же это было такое, Макаров взял еще рюмку водки и котлету.
– Нет-нет, я совсем не волновалась, – говорила Наташа дрожащим голосом. – Я так и подумала, что автобусы не ходили и ты остался ночевать у Васи. А утром он сам приехал и это сказал. Да, он привез козье молоко! Ося так его пил! А потом… Я стала волноваться… Немного…
Макаров не слушал ее. Он сидел за кухонным столом в махровом халате, мокрый после ванны, и, тупо уставившись в экран телевизора, где шел какой-то американский боевик, монотонно работал ложкой, хлебая из тарелки скучный гороховый суп.
Наташа громко вздохнула, прощая и забывая навсегда бессонную ночь и волнение, взяла приготовленный заранее и раскрытый на нужной странице журнал и начала читать – громко, с выражением, время от времени поглядывая на мужа с толикой таинственности и безвинного лукавства:
Макаров не слышал Наташу, а вот фильм все больше и больше его заинтересовывал, потому что у героя тоже был пистолет и он его время от времени прятал то в кобуру под мышкой, то на животе, а потом вдруг спрятал на спине, засунув его там за пояс брюк. Макаров удивился и машинально дотронулся рукой до поясницы.
– Ну? – спросила Наташа, глядя на него сияющими от счастья глазами и таинственно поджимая губы. – Ну же, ну?
Макаров поднял голову и внимательно посмотрел на жену, не понимая, чего она от него хочет, но, увидев журнал в ее руках и вспомнив, что она только что читала какие-то стихи и теперь ждет, что он угадает имя автора, ничего не сказал и продолжил трапезу.
– Кибиров! – воскликнула Наташа. – Это же Тимур Кибиров, ну как ты мог не узнать!
В дверь позвонили. Извинившись, Наташа убежала с кухни, но скоро вернулась.
– Проиграл, проиграл, – засмеялась она и захлопала в ладоши.
Макаров тяжело вздохнул, но ничего не сказал – есть совсем не хотелось, но надо было съесть этот проклятый суп. Что-то звякнуло то ли в прихожей, то ли в туалете. Александр Сергеевич поднял на Наташу удивленные глаза.
– Это сантехник, – объяснила она с готовностью. – Я звала его еще вчера, а он пришел, конечно, только сегодня. Что-то неладное с туалетным бачком…
Ложка застыла в воздухе, не дойдя до рта, и упала в тарелку, звякнув и подняв фонтанчик горохового супа. Макаров зверем метнулся в туалет.
Выставив зад, обтянутый грязной тканью спецовочного халата, над бачком склонился сантехник. Он уже поднимал крышку, когда Макаров обхватил его руками сзади, приник всем телом и замер, не имея сил двинуться и не находя слов для объяснения собственных действий. Сантехник окаменел. Подбежала Наташа и отшатнулась, прижав ладонь ко рту, не понимая, что здесь происходит.
В наступившей мертвой тишине было слышно, как мирно и весело журчит в бачке вода. Наконец сантехник ожил, зашевелился, медленно повернул бурую от напряжения шею и, тараща глаза из-под козырька глубоко надвинутой на лоб фуражки, потрясенно спросил:
– Ты… чего?
– Опусти… крышку… – хриплым шепотом приказал Макаров.
Сантехник повиновался, стукнул крышкой о бачок, Макаров расцепил ладони и отступил на шаг. Сантехник с хрустом выпрямился, медленно повернулся, посмотрел на Макарова как на человека неведомой расы, как на существо с другой планеты, как на то, с чем нельзя иметь дело и от чего лучше держаться подальше.
– Сам чини! – выпалил сантехник, подхватил ящик с инструментами и, громыхая коваными подковами кирзовых сапог, вывалился из квартиры.
Макаров резко повернулся и так взглянул на жену, что она, смятенно и панически подняв руки, зашептала:
– Сашенька! Сашенька! Только не кричи, Осю разбудишь!
И Александр Сергеевич не стал кричать. Угрожающе округлив и вытаращив глаза, он замахал перед носом жены указательным пальцем.
– Сашенька, миленький, я не хотела обременять тебя этим дурацким бачком, – забормотала Наташа, и слезы потекли по ее щекам. – Я же вижу, как тебе трудно. Это первая весна, первая весна, когда ты не пишешь…
– Что?! – негодующе воскликнул Александр Сергеевич, не желая больше помнить о спящем Осе. – Я не пишу, потому что не хочу! А вот когда захочу, я напишу такое! Напишу такое, что ты… что вы все…
– Да, да, Сашенька, – закивала Наташа, всхлипывая и утирая ладонями слезы. – Обязательно напишешь! Но ты – поэт. А это – унитаз. И ты…
– Да, я поэт! – закричал Макаров так, что Наташа отшатнулась и испуганно прижалась к стене. – Я пишу стихи и чиню унитазы!
7
Утром следующего дня, проснувшись выздоровевшим, Александр Сергеевич извинился за вчерашнее перед Наташей, поцеловал Оську, сделал зарядку, позавтракал, сел за свой рабочий стол, набрал в любимую старую китайскую ручку любимых фиолетовых чернил, положил перед собой лист хорошей бумаги и просидел так до обеда. Не писалось. После обеда он вздремнул, надеясь, что со сном придет чувство стиха, но оно не приходило и после сна, и, когда на улице стали сгущаться сумерки, Макаров быстро оделся, сунул пистолет за пояс брюк на спине, крикнул Наташе, что хочет прогуляться, и торопливо вышел на улицу.
Он шел без цели – вначале быстро, потом, уставая, медленнее – и остановился в сквере, прислонившись спиной к молодому клену, как вдруг кто-то закрыл ему сзади ладонями глаза. Ладони были мягкими и пахли духами.
– Марго… – прошептал Макаров.
Она не выходила из головы, точнее, она не выходила из сердца, Макаров ощущал ее присутствие там – мучительно и сладко. А теперь, в эти мгновения, еще не видя ее, он понял, что влюбился.
За спиной раздался громкий смех, женский, да, но довольно противный. Макаров повернулся. Это была Алена Бам.
Она была наряжена, накрашена и навеселе. Макаров поправил пистолет за спиной и теперь ждал, когда Алена отсмеется.
– Макаров! – воскликнула она. – Ты помнишь Супонеева? Конечно, помнишь! Он писал романы то ли о парткоме в колхозе, то ли о колхозе в парткоме… А теперь он выпустил бестселлер, прямо так и сказал: бест… тьфу ты, сначала все выговаривали, а потом не могли. Называется «Подземелье живых мертвецов». О мафии, партийных деньгах и сексе… Нет, ты можешь себе представить – Супонеев и секс! – Алена снова громко засмеялась. – Одним словом – мрак! Но кормили вкусно, и было весело, все-таки в этих новомодных презентациях что-то есть. Ресторан «Парадиз», между прочим, неплохое местечко, даже не ожидала, что такое может быть в нашем захолустье… Там даже есть стриптиз! Стриптизерку зовут Марго. Ну разумеется! Я не осталась смотреть… Зачем мне стриптиз? Ну разве что мужской? – Алена хохотнула, подхватила Макарова под руку и повела по тротуару, ступая шаловливым перекрестным шагом. – Знаешь что, Макаров, – заговорила она как о решенном, – здесь недалеко живет моя подруга. Пойдем-ка к ней, посидим, выпьем вина, поболтаем о том о сем. Подруги, правда, нет дома, но ключи от квартиры у меня. Во-он ее дом! – Алена показала рукой вперед и потянула туда Александра Сергеевича, но скоро остановилась, потому что Макаров упирался все сильнее и сильнее.
– Ты что, боишься меня? – удивленно спросила Алена.
Макаров смущенно поправил за спиной пистолет.
– И что ты все время за спину держишься? – поморщилась Алена. – У тебя что, почки не в порядке?
– Ага, – обрадованно согласился Макаров. – Знаете что, Алена, вы дайте мне адрес и идите к подруге, а я скоро подойду. Я в поликлинику тороплюсь, боюсь, закроется. Я там недолго буду, только анализы сдам, и всё!
Алена смотрела на Макарова с сомнением.
– Только моча и кал! – успокоил ее Александр Сергеевич.
Алена отступила на пару шагов.
– Знаешь что, Макаров… – начала она задумчиво и, резко повернувшись, бросила через плечо: – Пошел к чёрту!
8
Васька действительно давно и часто приглашал Макарова выступить у них, как он говорил – в учреждении, но Александр Сергеевич всякий раз отнекивался и отказывался. Читать стихи в тюрьме бандитам представлялось занятием бессмысленным, да и не таким уж безопасным, однако теперь Александр Сергеевич никого не боялся и бодро вышагивал по глухому тюремному двору, с интересом поглядывая на зарешеченные окна высокого кирпичного здания, ощущая при этом поясницей присутствие сильного и надежного друга.
Васька был счастлив – сбылась его мечта, и теперь он семенил то слева, то справа, то отставая, то забегая вперед, указывая рукой то в одну сторону, то в другую и без конца что-то рассказывая и объясняя.
– Слушай, – перебил его Макаров доброжелательно и мягко, – у тебя деньги еще есть?
– Нет, – уверенно ответил Васька и еще более уверенно прибавил: – Но если надо – найду.
– Надо.
– Сегодня же и найду.
– Где?
– Здесь.
– В тюрьме?
– А где же еще? Они сегодня соберут, а я потом отдам.
Макаров удивленно посмотрел на Ваську. Тот был невозмутим и безмятежен. Макаров усмехнулся. Васька пожал плечами:
– Коллектив – великое дело, Сергеич.
В кабинете начальника тюрьмы было просторно, пусто и сильно пахло краской.
– К вашему приходу готовились, – признался начальник, протягивая для пожатия крупную ладонь. – Майор Головлев. Можете звать меня Михаил Евграфович, так по документам. – Начальник тюрьмы был настроен на поэтический лад. – А вас я буду называть – товарищ поэт, можно?
– Спасибо, что не гражданин, – с улыбкой согласился Макаров.
Майор громко рассмеялся, оценив, даже несколько переоценив шутку.
– Нет, товарищ поэт, у нас вам делать нечего! То есть я хочу сказать, вот так, как сегодня, сколько угодно, а на длительный срок – лучше не надо. – И, приблизив свое лицо к лицу Макарова, прибавил негромко и доверительно: – Тюрьма есть тюрьма… Слушай, Василь Иваныч, – обратился он тут же к Ваське, который сидел на стуле и от избытка хорошего настроения легкомысленно болтал ногой, – зашел я вчера в нашу библиотеку, хотел взять книгу товарища поэта, чтобы к встрече подготовиться, а книги-то и нет.
– Как нет?! – Васька даже вскочил со стула. – Я лично купил двадцать экземпляров и принес в библиотеку.
– Формат у книги был небольшой? – задал неожиданный вопрос майор.
– Небольшой… – Васька показал руками, какой примерно был формат у книги.
– Значит, на самокрутки изорвали, – уверенно подытожил майор.
Васька, похоже, и сам это понял и теперь вышагивал в бешенстве широченными шагами от стены до стены.
Макаров наблюдал за сценой с удовольствием, ему почему-то совсем не было жалко своих книг, а наоборот, нравилась эта история.
– Слушай, Василь Иваныч, – задумчиво заговорил майор, – я там в библиотеке книжку одну видел… Цветаева Марина. Тоже, между прочим, стихи там. Она случаем не родственница твоя?
Васька остановился и осторожно и виновато взглянул на Макарова. Тот ободряюще улыбнулся и подмигнул.
Васька перевел взгляд на начальника.
– Дальняя, – сказал он грустно. – Очень дальняя.
В результате долгих и утомительных переговоров Александру Сергеевичу удалось отказаться от «праздничного обеда в общей столовой» и от «экскурсии по вверенному учреждению», поставив первым пунктом программы «учебную стрельбу в тире».
Дорога в тир шла тюремными коридорами. Головлев быстро вышагивал впереди, Макаров за ним, сцепив на пояснице руки, чтобы Васька ненароком не увидел слегка выпирающий из-под свитера «Макаров». Однако Васька ничего не замечал, он был мрачнее тучи и время от времени бурчал что-то себе под нос. Со стороны могло показаться, что двое надзирателей вели заключенного. Видимо, так и подумал человек, которого действительно конвоировали двое надзирателей. Этим человеком был Савелий Тимофеевич Фунтов, известнейший в нашем городе финансист, промышленник и меценат. Словно на загородной прогулке – в дорогом спортивном костюме и кроссовках, даже здесь, в тюрьме, он был красив и вальяжен.
– Александр Сергеевич! – воскликнул он обрадованно. – И вы здесь! Значит, будем вместе вечера коротать. Стихи почитаем. Заходите, Александр Сергеевич, я в двести сорок втором!
Фунтова довольно грубо толкнули в спину, и он, нисколько не обидевшись, продолжил путь туда, куда его вели.
– Узнали? – спросил Макарова Головлев. – И он вас узнал.
– За что его? – спросил Макаров, оглядываясь и продолжая шествие.
– Хранение и ношение, – равнодушно ответил на ходу Головлев. – У него в машине пистолетик обнаружили итальянский, беретту, ну и… Видимо, поленился в тот день заявление в милицию написать.
– Какое заявление? – насторожился Макаров.
– Ну как… – Головлев остановился, чтобы объяснить получше. – Те, у кого имеется незаконное оружие, прежде чем куда-то с ним пойти, пишут заявление в милицию: «Я, такой-то, такой-то, нашел на улице пистолет такой-то марки, номер такой-то, несу его сдавать в правоохранительные органы. Число. Подпись». А он, видно, поленился – пистолет нашли, а заявления не было…
– И что… ему теперь будет? – тихо спросил Макаров.
– По статье срок от трех до пяти. – Головлев вновь двинулся вперед. – Пять ему, конечно, не дадут, учитывая хорошие характеристики с места работы, но три – точно.
– Три?! Три года?! – Макаров обернулся на ходу и посмотрел на Ваську.
Васька мрачно кивнул.
Тир располагался в длинном сыром подвале, где у входа была устроена деревянная стойка для стрельбы с упора, стояла на треноге труба монокуляра, а на противоположном конце торчало подсвеченное фанерное туловище человека в натуральную величину.
Макаров прищурил глаз, вглядываясь в цель, которую ему предстояло поразить, и поинтересовался:
– Какое здесь расстояние?
– Штатное, – загадочно ответил майор и протянул Макарову пистолет, не похожий на «Макарова». Он был больше, грубее, тяжелее.
– Кто это? – тихо спросил Макаров, не отводя от него взгляда.
– «Стечкин». Магазин – двадцать патронов. Бьет одиночными очередями. Самый лучший наш пистолет.
– Даже лучше «Макарова»? – не поверил Александр Сергеевич.
– А что «Макаров»? Барахло ваш «Макаров», – ответил майор равнодушно. – Его наши ребята в Афганистане знаете как называли? «Только застрелиться».
– «Только застрелиться»? – растерянно повторил Макаров.
– Ага, «только застрелиться». Правильно я говорю, Василь Иваныч?
Майор был весел, а Васька по-прежнему хмур.
– Не бывает плохого оружия, бывают плохие стрелки, – ответил Васька и еще больше нахмурился.
– Не в духе, – шепнул Головлев и предложил Макарову: – Ну, стреляйте!
– Может, вы сначала? – спросил Макаров и, протянув руку за спину, дотронулся до «Макарова».
Майор с сожалением развел руками:
– При подчиненных не имею права. Могу потерять авторитет.
– А ты? – Макаров посмотрел на Ваську с надеждой, но тот решительно помотал головой.
– А он, товарищ поэт, это занятие не любит, – ответил за Ваську Головлев. – Он у меня за это даже взыскание получил. Стреляйте, товарищ поэт. И помните, пуля, что слово: вылетела – не поймаешь.
Макаров взял пистолет, вытянул руку и стал целиться в незнакомого фанерного человека.
Головлев отошел на пару шагов, с живым интересом глядя на живого поэта с пистолетом в руках. Васька наклонился к монокуляру, терпеливо дожидаясь выстрела. Крепко зажмурив один глаз и широко открыв другой и от этого скривившись, словно от зубной боли, Макаров медленно нажал на спусковой крючок. Громыхнул выстрел, короткое дребезжащее эхо заметалось между стенами подвала.
Васька посмотрел в монокуляр и помотал отрицательно головой.
Майор понимающе пожал плечами.
Макарова это задело, теперь он целился долго и тщательно и, стараясь не дышать, выстрелил.
– Мимо, – спокойно объявил Васька.
– Странно, – удивился Макаров и посмотрел на пистолет с сомнением. – Может быть, он неисправен?
– Думаете, кривое дуло? – сострил майор и, переведя на корпусе пистолета рычажок, предложил: – А вы очередью его, очередью!
Макаров взял пистолет обеими руками, направил его в сторону мишени, зажмурился и резко и решительно надавил на спусковой крючок.
Вырываясь из рук, «Стечкин» выдал огненную очередь.
Васька вновь мотнул головой, и Макаров, не поверив, оттолкнул его от монокуляра и увидел фанерного человека совсем близко. В самом деле – он промахнулся и в третий раз.
– Смотри туда, – сказал Васька и взял пистолет из рук Макарова.
Александр Сергеевич снова приник к монокуляру.
Васька выстрелил через равные короткие промежутки шесть раз подряд, и Макаров потрясенно наблюдал, как в фанерной голове мишени возникают отверстия, обозначая глаза, нос и улыбающийся рот.
– Видали?! Видали, что делает?! – восхищенно закричал Головлев.
Васька хмурился. Он вложил пистолет в ладонь Макарова, шепотом объяснил, как надо целиться и стрелять, и Макаров выстрелил.
– Попал! Попал, товарищ поэт! – обрадовался майор.
Во лбу человечка появилась пробитая Макаровым дырка.
Зал тюремного клуба был полон, и, глядя на людей в серых робах, тесно стоящих у стен и в проходах, Александр Сергеевич с волнением в душе подумал, что поэзия еще нужна не одним только поэтам. Он сидел на сцене за покрытым кумачом столом, за которым слева от него представительствовал пожилой благообразный зек, видимо из бывших проворовавшихся хозяйственников, а справа нетерпеливо ерзал на стуле майор Головлев.
Васька тоже был на сцене, но ему не сиделось, и он ходил взад-вперед, вздыхая и хмурясь.
На столе стоял графин с водой, но стакана почему-то не было. Головлев вытащил из графина пробку и постучал стеклом по стеклу. Шум в зале стих. Майор встал и заговорил громко, торжественно и радостно:
– Сегодня у нас поэтический вечер… – взглянул в зарешеченное окно и прибавил для точности: – Хотя на воле день… У нас в гостях крупнейший поэт нашего города – Александр Сергеевич Макаров!
Майор захлопал, и вместе с ним громко и охотно захлопали зеки. Макаров смущенно поднялся и коротко поклонился. Головлев поднял руку и объявил:
– Вступительное слово предоставляется прапорщику Цветаеву Василию Ивановичу!
Васька стремительно вышел на авансцену, выбросил вперед руку и, указывая пальцем в зал, крикнул:
– Вы – козлы!
В зале стало тихо. Макаров съежился – он не любил скандалов, особенно в незнакомых местах. Головлев загадочно молчал.
– За козла ответишь! – гнусаво прокричал из зала какой-то прыщавый юнец, но тут же ему выдал крепкую и звонкую затрещину сидящий рядом седой медведеподобный зек, наверняка рецидивист. Он тяжело поднялся и обратился к Ваське, глядя на него удивленно и настороженно:
– Обижаешь, Иваныч…
– На обиженных воду возят! – закричал в ответ Васька. – Уперли книжечки-то?! Скурили?
Рецидивист потупился и пробасил виновато:
– Так мы сперва читали…
– Читали… – передразнил Васька. – Если б читали, не скурили бы! А вы знаете, как Сергеич те стихи писал! Недосыпал, мучился, голодал. Его не печатали, над ним смеялись, избивали даже, а он – писал! Не за деньги, как вы думаете, не ради славы, а потому что – поэт он… Ему дано писать, и он пишет, а нам дано его стихи читать! Это закон, понимаете! И если мы его нарушать станем, а из поэзии самокрутки крутить, нам всем… кранты наступят! Это как… небо с землей местами поменять, а потом ходить и удивляться, что это на меня сверху камни падают?
Зал принял сравнение и понимающе загудел. Васька отступил к своему стулу и сказал, успокаиваясь:
– Не знаю, согласится ли он читать вам свои стихи. Я б не стал…
Васька сел, и тут же из зала кто-то нервно и покаянно выкрикнул:
– Это Соловей, сука, книжки упер. Сказал – списанные… Мы ж не знали.
В зале зашумели, заспорили о чем-то между собой.
– Тихо! – кричал Головлев и стучал пробкой по графину, но его не слышали.
И тогда решительно поднялся Александр Сергеевич. Шум почти сразу стих. Макаров уверенно вышел на авансцену, чувствуя в душе подъем, какого не чувствовал давно, ощущая собственную силу и власть над залом. Он не знал, с чего начнет, но это было не страшно. Он в задумчивости кашлянул в кулак, почесал затылок, слегка подтянул на поясе брюки и вдруг ощутил, «Макаров» выскальзывает из-под пояса и проваливается в штанину. Александр Сергеевич цапнул себя рукой за ягодицу, но не успел поймать беглеца, а только сумел приостановить его убийственный ход, согнув в колене ногу. Замерев в такой странной птичьей позе, Александр Сергеевич смотрел в зал и видел перед собой черную, неотвратимо надвигающуюся стену.
Зеки молчали, думая, видимо, что все поэты начинают так читать свои стихи. Головлев покосился на Ваську. Васька встревожился. А «Макаров» тем временем обошел преграду сбоку и пополз по икре вниз – к щиколотке, к краю штанины. Макаров понял, что должен упасть и умереть мгновенно, сейчас, здесь, однако оставался жить и даже продолжал стоять.
И вдруг завыли сирены, залаяли где-то собаки, в зал ворвался офицер с автоматом, вскочил на сцену и что-то сказал на ухо торопливо поднявшемуся Головлеву. Он сказал это шепотом, но почему-то все услышали.
– Соловьев сбежал, – пронеслось по залу неожиданное известие.
Солдаты с автоматами стали спешно выводить из зала зеков. О Макарове забыли все, даже Васька. Через минуту Александр Сергеевич остался на сцене один перед совершенно пустым залом. «Макаров» вышмыгнул из его штанины и улегся рядом с ботинком, озорно поблескивая вороненой гранью.
– Шутить изволите? – прошептал Макаров, глядя на него со страхом и почтением.
9
Макаров стоял в своем кабинете у окна и смотрел вниз, во двор, где прогуливалась Наташа, покачивая одной рукой коляску со спящим Осей, а в другой держа развернутый толстый литературный журнал. Останавливаясь и переворачивая очередную страницу, Наташа всякий раз поднимала голову и смотрела на окно кабинета в надежде увидеть в нем мужа. Вот и теперь. Макаров вздохнул. Разглядев его за стеклом, Наташа улыбнулась так, будто не видела Сашу очень давно, и замахала журналом. Макаров в ответ улыбнулся и помахал свободной левой рукой. В правой, опущенной, он держал «Макарова».
Наташа могла стоять так, улыбаясь и размахивая рукой, очень долго. Зная это, Александр Сергеевич отошел от окна и обвел внимательным взглядом книжные полки, плотно уставленные поэтическими томиками. Он ждал, когда жена уйдет гулять с ребенком, ждал этой минуты, чтобы побыть наедине со своими книгами и найти ту, единственную, которая понравится или, точнее, подойдет «Макарову». Взгляд Макарова почти сразу остановился на одном томе – самом большом и толстом. Это был Пушкин, весь Пушкин в одном томе, не считая писем, изданный еще тогда, когда издавали хотя и редко, но хорошо и надолго.
Держа в одной руке Пушкина, а в другой «Макарова», Макаров перешел в кухню, где уже все было готово к операции: на столе лежала раскрытая опасная бритва, которой брился Александр Сергеевич, не признавая всяких там «шиков» и электрических машинок, и стоял старый медный таз. Макаров положил между ними Пушкина, раскрыл его примерно на середине и наткнулся на иллюстрацию: дуэль Онегина и Ленского. Макаров улыбнулся ностальгически-грустно и перевел взгляд на текст поэмы.
Только начав читать главку, Александр Сергеевич вспомнил ее и прочитал по памяти, с закрытыми глазами. Когда-то он знал «Онегина» наизусть почти целиком… Макаров открыл глаза. Времени на воспоминания не было, следовало срочно приступить к операции. Он положил пистолет на страницу, обвел его карандашом, отложил в сторону, взял бритву и стал вырезать в книжной плоти ложе для пистолета, выгребая ненужную бумагу и бросая ее в таз.
Операция длилась две-три минуты, не больше. Александр Сергеевич уложил «Макарова» в нишу и закрыл книгу. Кто бы мог подумать, что там лежит пистолет, – никто! Пушкин и Пушкин. Эта идея пришла Макарову в голову ночью, он даже подпрыгнул на кровати, да так сильно, что Наташа проснулась и стала допытываться встревоженно: что случилось? Пришлось срочно придумывать дурной сон.
Но сейчас Александр Сергеевич был один и мог дать волю чувствам. Выхватив «Макарова» из книги и потрясая им в воздухе, он восторженно воскликнул:
– Ай да Макаров, ай да сукин сын!
Теперь требовалось замести следы. Александр Сергеевич положил пистолет на стол, поднес спичку и кинул ее в ворох лежащей в тазу бумаги.
Совсем не вовремя зазвонил телефон. Макаров не стал бы к нему подходить, но звонок был междугородний. Это могла быть Анна, она давно не звонила, и Макаров с Наташей уже начали волноваться. Чуть не наступив на путающуюся под ногами Сафо, Макаров подбежал к аппарату, снял трубку и услышал родной взволнованный голос:
– Папка, ты?
– Анна, ну наконец-то! – обрадовался Макаров.
– Папка, не волнуйся, я скоро приеду и все расскажу! А теперь слушай.
Макаров понял, что сейчас Анна станет читать чьи-то стихи, она давно наравне с Наташей участвовала в семейной игре «Угадай поэта!».
– Анна, постой! – крикнул он, глядя, как опасно высоко поднялось пламя в тазу, но дочь не слышала, а счастливо забубнила на другом конце провода:
Макаров рассеянно смотрел на убывающие языки пламени, на поднимающиеся выше огня крупные хлопья бумажного пепла и внимательно слушал чужие прекрасные строки.
Пепел плавно опускался на стол и падал на пол.
Неожиданно Сафо дико взвыла, подпрыгнула и пулей вылетела из кухни, а на полу лежал «Макаров», который, выходит, свалился сверху на кошачий хребет. Трубка выпала из рук Макарова и повисла на шнуре. Макаров присел на корточки, взял пистолет в руки и чуть не выронил – его стальное тело сильно нагрелось от близости огня.
Александр Сергеевич выпрямился и удивленно посмотрел на стол, на то место, где лежал «Макаров», – рядом с тазом, но далеко от края стола.
– Да, не любишь ты Сафо, – задумчиво проговорил Макаров, глядя на «Макарова». – Впрочем, она тебя тоже не любит.
Александр Сергеевич положил пистолет в книгу-тайник, закрыл ее и вспомнил про Анну. Из покачивающейся на весу трубки доносился ликующий голос дочери. Макаров взял трубку и приложил к уху.
Анна замолчала. Кажется, она там заплакала. Макаров улыбнулся.
– Ну, узнал? – спросила, шмыгая носом, дочь.
Макаров вздохнул и ничего не сказал.
– Это же Чичибабин! Борис Чичибабин! Эх ты, папка, папка…
Александр Сергеевич, улыбаясь, кивал, признавая свой проигрыш. В трубке загудело – разъединили. Александр Сергеевич положил ее на аппарат, и в этот момент в квартиру вошла Наташа. Держа на руках проснувшегося Осю, она потрясенно смотрела на мужа, стоящего посреди засыпанной пеплом кухни.
– Что… случилось? – с трудом выдавила из себя два слова.
Макаров улыбнулся и беззаботно пожал плечами:
– Я сжег книгу… Свою книгу… Ту самую, фунтовскую… – Макаров говорил и сам удивлялся с радостью, как легко дается ему вранье. – А что? Гоголь мог, а я не могу? Не волнуйся, дорогая, в моем творчестве наступает новый период. Я скоро напишу такое, что ты ахнешь.
И, держа под мышкой том Пушкина, Макаров гордо прошел в свой кабинет, но на пороге остановился и сказал по-семейному просто:
– Да, Анна звонила. У нее все хорошо, скоро приедет.
10
«Парадиз» оказался бывшей «Встречей», молодежным кафе, куда Макаров и Наташа бегали не раз, когда были еще студентами.
У входа стоял переносной стенд с фотографиями, призывающими посмотреть в ресторане вечернюю шоу-программу (кроме понедельника и вторника). На фотографиях были запечатлены поющие цыгане, танцующие девушки в кокошниках и коротеньких сарафанах, кто-то еще, а на одной фотографии замерла Марго, только начав раздеваться. Макаров подумал и вспомнил, что сегодня среда. Было темно, но еще не поздно, не больше восьми. И он вошел в ресторан.
Александр Сергеевич не посещал подобные заведения лет сто, но он вошел в «Парадиз» так, будто делал это каждый день, кроме понедельника и вторника.
Он был спокоен. Не потому, что под мышкой он держал заветный том Пушкина, настроение спокойствия рождало другое, и Макаров знал что. Он очень хотел увидеть Марго. Не раздевающейся или, более того, раздетой, нет, а просто увидеть. Или, точнее, он хотел, чтобы она увидела его. И даже не хотел, а это было надо. Надо, чтобы она увидела его.
Алена Бам не соврала – здесь действительно было красиво и по-своему уютно. Гардеробщик выбежал из‑за стойки и помог снять пальто. Он предложил взять на хранение и книгу, но Макаров вежливо отказался. Вообще на Пушкина здесь смотрели с удивлением и даже – с опаской.
Да, Макаров сто лет не был в ресторанах (если не считать юбилеи коллег, поминки по тем же коллегам и последнюю презентацию), но и в зал он вошел спокойно и уверенно и, выбрав взглядом удобный столик на двоих прямо напротив маленькой сцены, подошел, положил книгу на стол, сел, закинув ногу на ногу, и огляделся.
Кроме него, одиночных посетителей здесь не было. Не было, впрочем, и парочек, лишь две компании, человек по восемь-десять, сидели за сдвинутыми, обильно уставленными питьем и едой столами. У сидящих были широкие спины, стриженые затылки и бандитские рожи. Они покосились на Макарова, потом на его книгу, потом снова на Макарова и продолжили выпивать и закусывать.
Почти сразу к Макарову подошел, склонившись, официант и протянул большое в кожаной обложке меню. Официант был пожилой и склонился не от учтивости к клиенту, а от нажитого годами этой лакейской работы радикулита. Странно, но Макаров сразу его узнал – он обслуживал их с Наташей пару раз и вел себя тогда довольно хамски.
– Что у вас есть? – спросил Макаров, улыбаясь и не глядя на меню.
– Всё, – уверенно ответил официант.
– Ну, тогда устрицы и «Шабли», – просто сказал Макаров.
– Устриц нет, – смущенно ответил официант.
– А «Шабли»?
– А что это?
– Вино. Французское.
– Вино есть. Всякое, а этого нет…
– Всякое я не пью, – поставил точку Макаров и отвернулся к окну, празднуя в душе победу, но виду не подавая.
Официант стоял перед ним, склонившись, растерянный и виноватый.
Макаров перевел на него взгляд и попросил снисходительно:
– Тогда принесите мне рюмку коньяка.
– Французского?
– Нет, нашего. Вино я пью самое дорогое, а коньяк самый дешевый.
– Самый дешевый – три тысячи сто грамм, – сказал вдруг официант, может быть что-то заподозрив.
«Как был ты хамом, так хамом и остался», – подумал Макаров раздраженно, сунул руку в карман брюк, вытащил пригоршню скомканных мелких денег и бросил на стол.
– Я не в этом смысле, – испугался официант.
– Считайте, считайте, – успокоил Макаров. – Я могу уйти неожиданно.
Официант склонился над столом, считая и складывая мелкие купюры, какие успел собрать для него Васька в своем «коллективе».
– Откуда они у вас? – дружелюбно поинтересовался официант, набрав наконец три тысячи.
– Из тюрьмы, дорогой, из тюрьмы! – ответил Макаров.
Наверное, он сказал это слишком громко, потому что сразу несколько человек за сдвинутыми столами повернулись в его сторону и внимательно на него посмотрели.
Коньяк появился через минуту. Глядя в согнутую в пояснице спину официанта, Макаров попробовал представить, что было бы, если бы устрицы и «Шабли», которые он пробовал во Франции, когда был там давно в составе культурной делегации области, здесь все же оказались? И дело даже не в том, что ни то ни другое ему тогда не понравилось, а в том, сколько это могло здесь стоить, если за рюмку паршивого коньяка взяли три тысячи? И как бы он потом выкручивался со своими семью тысячами, которые удалось собрать Ваське?
На сцену вышел розовощекий конферансье, дежурно пошутил на тему погоды и самочувствия и объявил первый номер шоу-программы – танцевальную группу «Русский привет».
– Марго давай! – пьяно крикнул кто-то из зала, и конферансье почему-то стушевался, попятился и скрылся за занавесом сцены.
«А что, если ее сегодня не будет? – спросил себя Макаров и тут же себе ответил: – Значит, приду сюда завтра».
На сцену выбежали девушки в кокошниках и мини-сарафанах и закружились в быстром танце, вздымая подолы и показывая трусики с орнаментом а‑ля рюс.
Макаров отпил глоток коньяка и вдруг почувствовал, что за ним наблюдают. Он осторожно посмотрел по сторонам, но, похоже, сидящие за сдвинутыми столами о нем забыли, и официанты, стоящие в разных местах стола, на него не смотрели. Ну а пляшущие на сцене – подавно. Однако за ним продолжал кто-то наблюдать – удивленно и пристально, за что Макаров мог ручаться. И он вдруг заволновался. Александр Сергеевич понимал, что волноваться нельзя ни в коем случае, но почувствовал, как гулко и часто заколотилось в груди сердце. Он глубоко вздохнул, глотнул теплого табачного воздуха и положил ладонь на книгу, как на плечо друга. И сердце стало успокаиваться. Макаров благодарно улыбнулся.
Между тем в ресторан вошел еще один посетитель-одиночка, но если Макарова здесь никто не знал, этого знали все.
– Джохар… Джохар… – прошуршало по залу произносимое полушепотом имя гостя. Это был высокий, стройный кавказец в белом костюме, черной сорочке и белом галстуке. Он поздоровался с некоторыми из сидящих, прислонив руку к груди, отказался сесть с ними, указывая на свой, уже накрытый стол. Макаров вспомнил, что слышал это редкое имя в лимузине Фунтова, и его посетила мысль, конечно же банальная, многажды всеми и всюду повторяемая, но не омертвевшая от этого, теплая мысль, греющая… «Как тесен мир», – подумал Александр Сергеевич, глядя на Джохара, которого обслуживали сразу два официанта.
На сцене пели, взвывая, цыгане. Макаров допил коньяк и стал искать глазами своего официанта, чтобы заказать еще одну рюмку. Тот стоял у входа, но на призывный взгляд Макарова откликнулся не он, а стоящий рядом и выбирающий, где бы сесть, здоровый дядька в заношенном костюме, с высокой ондатровой шапкой на голове. Наверняка это был какой-нибудь командированный из райцентра, дорвавшийся в большом городе до красивой жизни. Почему-то головной убор для этих людей является чуть ли не главной материальной ценностью, во всяком случае, они никогда и нигде не отдают свои шапки в чужие руки. Обо всем этом успел подумать Александр Сергеевич, глядя, как идет к нему, пьяно покачиваясь, этот человек. Макарову совсем не хотелось, чтобы он садился за его столик, Макарову было хорошо одному вот так сидеть здесь – пить коньяк, смотреть на чужих людей, думать…
Незваный гость грузно опустился на стул напротив, снял шапку, положил ее на стол и протянул здоровенную ладонь. – Николай, – представился он серьезно.
– Александр. – Макаров вежливо пожал руку.
– А я это, Саш, – заговорил незнакомец так, будто они старые друзья-приятели, доверительно и покойно, – я это… сижу в гостинице, в номере у себя, закусываю, читаю газету заодно, эту, местную, у меня на ней закуска лежала, на газете, читаю: «Стриптиз»! Думаю, надо поглядеть! Приеду, мужикам расскажу. Я на автобазе по снабжению работаю, а здесь в командировке. А ты чего тут делаешь? – спросил он прямо, ожидая, конечно, такого же прямого дружеского ответа.
– Отдыхаю, – ответил Макаров с неприязнью в голосе.
Сосед не обиделся.
– Да я вижу, что отдыхаешь, – засмеялся он, – книжечку даже с собой захватил. – И, не спросив разрешения, этот самый Николай протянул руку и взял книгу. – Ого, тяжелая, – удивился он, пробуя ее, как кирпич, на вес.
Макаров оцепенел. Нет, он обязательно сделал бы сейчас что-нибудь, если бы знал – что. Закричать на этого неотесанного мужика: «Положите на место, как вы смеете!»? Или выхватить ее у него из рук и… спрятать себе под задницу? Смешно и глупо, смешно и глупо. Хотя и страшно, очень страшно.
– «Библия»? «Капитал»? – угадывал Николай.
– Пушкин, – одними губами ответил Макаров, оставаясь при этом неподвижным.
– Ас? – неожиданно спросил собеседник.
– Что? – не понял Александр Сергеевич.
– Ас Пушкин, – сказал сосед, глядя на обложку. – Про летчиков книжка?
– Почему про летчиков? – не понимал и все больше нервничал Александр Сергеевич.
– Анекдот такой, – засмеялся незнакомец, удивляясь непросвещенности Макарова. – А у меня дочка… дочка, да… – говорил он увлеченно и подавшись к Макарову. – В восьмом классе учится. К ней подружки придут, эти, одноклассницы, и ну на Пушкине гадать! И ты знаешь, Саш, сбывается! Я сам проверял! А давай я тебе погадаю?
В первый момент Макаров хотел отказаться, выхватить все же книгу и уйти, но вдруг понял, что это может его спасти. «Макаров» лежал посередине, в «Евгении Онегине», и если назвать страницу впереди или сзади, нет, лучше впереди, то этот хам не наткнется на него, погадает, и все благополучно закончится.
– Три! – выпалил Макаров.
– Что – три? – не понял Николай.
– Страница три.
– А-а, – протянул этот странный человек, с важным видом открыл книгу в самом начале и быстро нашел третью страницу. – «К Наталье»! – громко прочитал он название стихотворения.
Александр Сергеевич вздрогнул.
– Я же говорю – сбывается, – деловито проговорил Николай и склонился над книгой. – Тут по-французски… А, вот перевод! «Почему мне бояться сказать это? Марго пленила мой вкус».
– Не может быть… – смятенно прошептал Макаров.
– Да вот, написано! – ткнул пальцем в книгу Николай. – Это, значит, эпиграф. А теперь стихотворение:
– Дайте! – Макаров выхватил книгу и вперился взглядом в страницу. Николай не сочинял. Сочинял Пушкин.
– А ты не верил, – со вздохом подытожил Николай. – Значит, говоришь, птица Купидон тебя в одно место клюнула? Это, брат, происшествие. А знаешь, что я за птица? Сирин. А Сирин – птица вещая. Сейчас тут такое начнется! Знаешь что? Забирай своего Пушкина и иди. Только не туда, – он указал взглядом на вход, – а туда, – теперь взгляд его был обращен в сторону сцены, рядом с которой была небольшая дверь. – Спросят, кто прислал, говори – Сирин… Николай Егорович… – И незнакомец так убедительно посмотрел на Макарова, что он тут же встал и, прижав книгу к груди, пошел в указанном направлении.
Конферансье объявил выход Марго. В зале зашумели, захлопали, засвистели. Включили музыку, громкую и томную. Макаров вошел в тесное полутемное пространство за сценой и лицом к лицу столкнулся с Марго. Она была сказочно красива: в блестящем, украшенном перьями платье, с гигантскими нарисованными глазами и алым чувственным ртом.
– Ждите меня здесь, – приказала она неожиданно и скрылась за занавесом сцены.
В зале еще громче закричали и захлопали.
– Ты кто? – спросили Макарова из‑за спины и довольно грубо ткнули в плечо чем-то железным. Макаров обернулся. Перед ним стоял здоровый омоновец в маске и бронежилете. Он держал наизготовку короткоствольный автомат, которым и ткнул Макарова. – Кто, я спрашиваю? – жестче повторил вопрос омоновец.
– Я… Макаров… – пробормотал Александр Сергеевич.
Омоновец ухмыльнулся:
– Вижу, что не Калашников.
– Я… Меня Сирин прислал… – вспомнил Макаров. – Егор Николаевич!
– Николай Егорович, – поправил омоновец и отвернулся, потеряв к Макарову интерес.
Александр Сергеевич посмотрел в глубь коридора и увидел еще несколько таких же здоровяков в масках и с автоматами на изготовку.
Громкая и томная музыка неожиданно оборвалась, видимо, в стриптизе наступила кульминация. Стало тихо. Омоновцы подались вперед, готовые к броску.
– Всем оставаться на местах! Проверка! – раздался знакомый голос Сирина, неожиданно сильный и властный.
Омоновцы рванулись в зал, чуть не вынеся туда с собой Александра Сергеевича. При этом кто-то больно наступил ему на ногу тяжелым подкованным ботинком. Из зала доносились звуки облавы: падали стулья, звенели разбитые рюмки, кричали омоновцы, вскрикивали обыскиваемые. А Марго не возвращалась.
– Чёрт, – ругнулся Макаров, поджимая отдавленную ногу, и, вспомнив, как трепали его, задевая, выбегающие омоновцы, подумал вдруг, что в этой трепке «Макаров» мог выпасть из тайника. Точнее, эта мысль возникла не вдруг, а от ощущения того, что Пушкин под мышкой полегчал. Макаров торопливо раскрыл том на середине и облегченно вздохнул: «Макаров» уютно лежал в своем гнездышке.
– Вы читаете? – спросила оказавшаяся рядом Марго. – Очень мило.
Макаров торопливо захлопнул книгу. Марго осталась так же прекрасна, как перед своим выходом на сцену, только платье надела кое-как, видимо, ей пришлось одеваться на сцене. В глазах ее была тревога. Она попыталась улыбнуться, схватила Макарова за руку и повлекла за собой.
Они выскочили на улицу, подбежали к автомобильной стоянке, и в этот момент в ресторане захлопали частые одиночные выстрелы, потом прострекотала уличная автоматная очередь, и тут же стало вываливаться кусками и падать на асфальт, взрываясь, зеркальное стекло витрины, а вслед за ним на асфальт улицы вышел Джохар. Он посмотрел по сторонам, увидел Марго и направился к ней. У него почему-то подгибались в коленях ноги, и он гнулся, будто тащил на себе очень тяжелый груз, хотя груза никакого не было. Это удивило Макарова, а еще больше его удивило то, что теперь Джохар был в черном пиджаке, тогда как входил в ресторан в белом, это Макаров помнил точно.
Джохар вышел из тени в свет фонаря, все больше сгибаясь от тяжести невидимой ноши и как бы сжимаясь, и только теперь Макаров увидел, что пиджак на Джохаре не черный, а темно-красный, пропитанный кровью. И он продолжал пропитываться ею из множества пулевых отверстий.
Джохар был начинен свинцом и не выдерживал такой тяжести.
– Сука, – сказал он, не дойдя до Марго метров трех, и мертво опрокинулся на асфальт. Подбежали омоновцы.
Марго открыла дверцу «жигулей» и приказала Макарову:
– Садитесь!
11
Александру Сергеевичу было все равно, куда они едут, его не пугала бешеная скорость, он не думал о том, что сам мог попасть в облаву или даже под шальную пулю, но одна мысль не давала ему покоя, одно понятие, одно слово – пальто. Его пальто, оставленное в гардеробе ресторана. Макаров сейчас вдруг понял, что любил свое пальто. Оно было уютное и теплое, он с удовольствием влезал в него каждую весну и осень примерно пятнадцать последних лет.
Марго молчала. Чтобы отвлечься от горестных мыслей о пропаже, Макаров покосился на нее. Она была словно каменная и двигалась только тогда, когда резко переключала скорость. Кажется, она даже не моргала.
Машина въехала во двор большого загородного дома, все окна которого были темны. В темноте, на фоне елей, возвышались остроконечная крыша и башенки по бокам.
Выйдя из машины, Макаров зябко поежился. Это уже напоминало сказку, таинственную и страшную, с неведомым концом.
Марго открыла дверь, пропустила Макарова в темноту дома, следом вошла сама, закрыла дверь и вдруг зарыдала, заревела в голос, падая и цепляясь за Макарова.
– Я не виновата! Я не виновата! – кричала она, рыдая, всхлипывая и взвизгивая. – Он сам! Он сам хотел убить меня! Он говорил, что убьет меня во время выступления! У меня каждый раз поджилки тряслись! Чурка поганая!
Марго валилась на пол, выкрикивая обвинения Джохару и оправдания себе. Макаров хватал ее за руки и за спину, пытался удержать, ничего при этом не говоря, потому что не знал, что сказать. И вдруг Марго ойкнула от неожиданно причиненной ей боли, мгновенно замолкла, выпрямилась и, пошарив по стене рукой, нашла выключатель и зажгла свет.
На полу у ее ног лежал «Макаров». Видно, он выскользнул в суматохе из тайника и свалился на ногу Марго, прекращая ее истерику.
Марго и Макаров посмотрели на него внимательно, а потом медленно подняли глаза.
– Твой? – спросила Марго.
– Мой, – ответил Макаров.
– Больно, – пожаловалась она и поджала ушибленную ногу.
Макаров смотрел на нее удивленно. Она была смешной, жалкой и страшной; помада, пудра, краска и слезы смешались на ее лице в истеричном беспорядке.
– Больно, – повторила Марго жалобно и, прихрамывая, пошла в глубь дома.
Они сидели в просторном, но уютном холле, в глубоких креслах возле низкого столика и смотрели друг на друга. Марго сделала все быстро и умело: привела себя в порядок и переоделась в джинсы и свитер, разожгла камин и поставила на стол фрукты, коньяк и большие пузатые рюмки. И следов совсем недавних страданий не осталось на ее лице, даже глаза не были покрасневшими.
– Ты правда поэт? – спросила она, перейдя на ты неожиданно и спокойно, глядя серьезно в макаровские глаза.
– Правда.
– Фамилия?
– Макаров.
Марго задумалась.
– Только не делайте вид, что знаете, – засмеялся Макаров.
– Да, не знаю, – призналась она. – Но, может быть, это плохо говорит обо мне, а не о тебе?
Макаров улыбнулся:
– Мне достаточно того, что вы знаете Блока. Что… ты знаешь Блока…
– Ты странный. – Марго задумчиво смотрела в глаза Макарова. – Ты не современный. Я думала такие вымерли, а ты живешь.
– Живу, – смущенно согласился Макаров.
– Ты – настоящий! – воскликнула Марго, наконец определив для себя, какой же он.
– А ты – разная, – определил и Макаров. – И всегда восхитительная!
Но Марго было неинтересно про себя, и она спросила, когда Макаров еще договаривал свою фразу:
– А зачем ты пишешь стихи?
– А зачем ты раздеваешься? – мгновенно ответил вопросом на вопрос Макаров.
Они засмеялись, чокнулись рюмками, привстав с кресел и перегнувшись через стол, отпили по глотку коньяка.
«Хороший коньяк лучше, чем плохой», – эта мысль поразила Макарова своей очевидностью.
Яркий солнечный свет бил прямо в глаза, но это не раздражало, а радовало. И оттого, что Наташа стянула с него одеяло и громко и весело читала знакомые с детства стихи, было тоже хорошо.
Макаров улыбнулся и открыл глаза. Но Наташи не было. Была чужая спальня – большая, темно-красная, с огромной кроватью и зеркальным потолком. Рядом, укрытый одеялом так, что торчала только головка дула, лежал «Макаров».
– А ты как здесь оказался? – спросил Александр Сергеевич и мгновенно вспомнил вчерашний вечер: жаренное на углях мясо, в камине, шампанское в туфельке Марго, купание в маленьком круглом бассейне с голубой водой… – Я изменил Наташе, – вспомнил Макаров. – Я изменил Наташе!
Он сунул руку под одеяло и подтянул «Макарова» к себе.
«Но ты полюбил Марго! Это – любовь, а жизнь с Наташей – многолетняя привычка!»
«А дети? Как же дети?»
«А что дети? Анна уже большая, и Ося вырастет».
«Наташа не переживет!»
«Если узнает. А зачем ей знать?»
Такой диалог, скоротечный и нервный, случился между Макаровым и кем-то, неглупым, несомненно, и хладнокровным, и этот диалог, возможно, развился бы в беседу, если бы не Марго, неслышно вбежавшая в спальню.
– Эй! – крикнула она весело.
Марго была в спортивном костюме и кроссовках и, вероятно, вернулась с утренней пробежки, потому что вместе с ней в спальню влетел запах прохладного весеннего утра. Да и сама она была как весеннее утро: розовощекая, с искрящимися веселыми глазами.
– Доброе утро, – сказал Александр Сергеевич смущенно и натянул одеяло на подбородок. Марго картинно уперла руки в бока и выставила вперед ногу.
– Послушай, Машенька, – обратилась она к Макарову, улыбаясь насмешливо. – Ты не боишься, что придет Михаил Потапыч и спросит: «Кто это спит в моей кроватке?»
– Да, да, я сейчас, – понял Макаров и стал торопливо подниматься, стыдливо прикрываясь одеялом.
Марго расхохоталась:
– Да не пугайся ты! Принимай душ и иди завтракать. Просто у меня в городе полно дел.
12
Он попросил остановить машину около кафе «Кавказ» – хотелось побыть одному, обдумать то, что произошло, и решить, как жить дальше. Договорившись с Марго о встрече на следующий день в старом парке и поцеловавшись на прощание, Александр Сергеевич зашел в кафе, выпил подряд, не закусывая, три рюмки водки, предварительно ставя их на Пушкина и как бы мысленно чокаясь с «Макаровым», и ничего, конечно, не решил, но понял окончательно, что любит Марго и не любит Наташу. Единственное, чего было по-настоящему жалко, – это пальто. Но, решил Макаров, скоро лето, поэтому, выйдя из кафе, бросил гардеробный номерок в грязную лужу и направился домой, держа под мышкой Пушкина с «Макаровым», сунув руки в карманы брюк и зябко сутулясь, – день был холодный.
Он открыл дверь ключом и остановился на пороге. Напротив у стены стояла Наташа. Лицо ее было скорбно. На руках она держала встревоженного Осю. Мать и дитя внимательно всматривались в лицо мужа и отца.
– Ты прямо Родина-мать, – насмешливо сказал Макаров. – Так и стоишь здесь… со вчерашнего дня?
Но вместо ответа Наташа сделала два быстрых шага, прижалась и положила голову ему на плечо. Александр Сергеевич скривился как от боли, но взял себя в руки и решительно направился на кухню.
– Я так волновалась, Сашенька, так волновалась, – бормотала Наташа, семеня за ним следом.
Макаров поднимал крышки стоящих на плите кастрюль и заглядывал внутрь.
– Звонила Васе, звонила всем… Так волновалась, – повторяла Наташа, стоя за его спиной.
Макаров резко обернулся и спросил:
– А чего ты волновалась? – Насмешка не сходила с его губ.
– Тебя не было…
– Всю ночь? – предложил уточнить Макаров.
– Да, Сашенька, всю ночь и сегодня полдня…
– А почему ты не спрашиваешь, где я был… ночью?
– Совсем не важно, где ты был, важно, что ты вернулся. Ты вернулся…
– Без пальто. Почему ты не спрашиваешь, где мое пальто.
– Пальто? – Наташа вновь растерялась, но всего лишь на мгновение. – Это даже кстати, что теперь его нет. Ему уже сто лет. А мы купим тебе куртку, прекрасную теплую куртку на меху!
Теперь растерялся Макаров, но тоже ненадолго.
– Тогда почему ты не удивляешься, что от меня пахнет духами?
Наташа опустила глаза.
– Мне это неинтересно, – пробормотала она еле слышно, но Макаров услышал.
– Ах, тебе неинтересно! – воскликнул он. – А может, это я тебе неинтересен? Безразличен? Я для тебя ноль без палочки, тьфу, пустое место! Молчишь? А знаешь, почему ты молчишь? Потому что тебе нечего сказать!
Наташа подняла глаза и прошептала:
– Я люблю тебя.
– Довольно! – закричал Макаров, не желая, боясь это слышать. – Есть давай! Я жрать хочу.
– Тише, Сашенька, Осю испугаешь, – попросила Наташа.
Макаров внимательно посмотрел в испуганные глаза сына, и вновь губы его насмешливо скривились.
– Пусть привыкает… – сказал он загадочно и решительным шагом направился в кабинет.
Он сел в кресло, положил на стол Пушкина, уперся в него локтем, а лбом в ладонь, то ли остывая, то ли заводясь еще больше. Одним словом – размышлял. Так прошло несколько минут. В дверь осторожно постучали.
– Войдите! – крикнул Макаров, выпрямился и обернулся.
Наташа вошла неслышно и остановилась у стены. Оси не было – видимо, Наташа оставила его в манеже.
– Все готово, можно идти обедать, – сказала она и постаралась улыбнуться.
Макаров важно кивнул. Наташа не уходила. Александр Сергеевич посмотрел на нее удивленно. Она готовилась сказать что-то.
– Сашенька, – заговорила она очень волнуясь, – Сашенька… Дело в том… дело в том, что я перед тобой очень виновата.
– Конечно виновата! – воскликнул Макаров, вскакивая с кресла. – Конечно виновата! В чем?
– Понимаешь, Сашенька, вчера, когда тебя не было… Я убирала у тебя в кабинете… Я вытирала пыль на столе… – От волнения на Наташином лице даже выступили розовые пятна. – Я не хотела… Это случайно… Просто взгляд упал, и я прочла…
– Что ты прочла?
– Это, – Наташа указала испуганным взглядом на стопку лежащих на столе листов писчей бумаги. Макаров посмотрел туда же. Это были заявления, его, Макарова, заявления в милицию, написанные им по образцу, подсказанному Головлевым. Текст заявления был прост:
«Я, Макаров А. С., нашел на улице пистолет “Макаров” и несу его вам сдавать».
Дальше следовали подпись и число. Макаров написал этих заявлений сразу штук тридцать, на месяц вперед, чтобы не писать каждый день, и забыл спрятать в стол.
– Что это, Саша, объясни мне, я не понимаю, – просила Наташа.
– Это? – спросил Макаров, глядя на бумажную стопку.
– Да…
– Это? – Макаров указал на заявления пальцем.
– Да, Саша, что это?
– Это… – Губы Макарова скривились, его стал разбирать изнутри, веселить и щекотать хохот. Надо было срочно, немедленно ответить ей и себе, и Макаров ответил: – Это… поэма…
– Поэма? – Наташа растерянно заморгала.
– Да, поэма! – воскликнул Макаров.
– Поэма… А как она… – хотела поверить Наташа, хотела, но пока не могла. – Как она называется?
– «Макаров», – уверенно ответил Макаров. – Моя лучшая вещь. Помнишь, я обещал, что напишу такое, что ты ахнешь?
– Да, Саша, но… что это? – Наташа уже почти верила, но ничего не понимала.
– Это? Это постмодернизм! Ну да, конечно, откуда тебе знать! Твои толстые журналы еще не доросли… Метод разлагающего анализа… – Глаза Макарова возбужденно горели, на лбу выступил пот. – Метод разлагающего анализа! Я беру действительность и разлагаю ее, разлагаю, разлагаю! Я ее уже почти разложил…
– Саша, я не понимаю тебя! – жалобно воскликнула Наташа.
– Не понимаешь?! – взорвался Макаров. – А знаешь почему? Потому что у тебя нет своего мнения! У тебя нет своей жизни! Потому что ты мещанка, «душечка», как там ее звали?
Слезы стояли в глазах Наташи, губы дрожали, но она все-таки ответила и на этот вопрос своего мужа:
– Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова.
Но это почему-то окончательно вывело Макарова из себя.
– Вон! – закричал он страшно. – Вон из моего кабинета!
Из Наташиных глаз брызнули слезы.
Деньги, оставшиеся от ресторана, Макаров потратил на цветы – нездешние роскошные розы. Он пришел в старый парк задолго до времени свидания, бродил по грязноватым аллеям, вдыхал весенний воздух, нюхал первые клейкие листочки, любовался розами, думая о Марго.
Парк был пуст. Когда-то, еще сравнительно недавно, здесь бывало много народа, причем независимо от времени года: зимой – лыжники, весной – влюбленные, летом – отдыхающие, осенью – пенсионеры и всегда – детвора, но потом в нем случилось несколько леденящих душу и кровь происшествий, и парк опустел. Он был пуст весной прошлого года, когда приключилась эта история с Макаровым, да и сейчас он все еще пустует. Причина одна – страшно. Но Александр Сергеевич не испытывал страха. Ему было хорошо. «Макаров» лежал в боковом кармане летней куртки (одетая поверх свитера, она вполне заменяла пальто). Однако Макаров бесстрашно ходил по парку не только потому, что был вооружен, но и потому, что был влюблен. Отсутствие страха в душе доказывало присутствие в ней любви, и это радовало Макарова.
Он присел на лавочку, откинулся назад, закрыл глаза, и вдруг кто-то неслышно подкравшийся сзади положил ладони на глаза. Ладони были женскими и пахли духами, но Макаров испугался, впервые за эти пару часов.
«А вдруг это Алена Бам?» – подумал Макаров и поэтому сидел неподвижно и молча.
Марго первая не выдержала и рассмеялась.
– Коварный, ты ждешь кого-то еще?! – воскликнула она, шутливо хмуря брови.
Макаров повернулся и поднялся. Он смотрел на Марго и не мог ничего сказать от восторга. Она была в джинсах, красивой кожаной куртке и в черной широкополой шляпе. Александр Сергеевич смотрел на нее и не верил, что эта великолепная женщина сегодня ночью принадлежала ему. Марго даже немного смутилась.
– Ну хорошо, – заговорила она, разводя руками. – Пусть ты ждал другую, но уж коли я пришла, то цветы мои.
Макаров торопливо протянул цветы. Марго ахнула и погрузилась в цветы лицом, вдыхая их аромат.
«Я люблю ее, – подумал Макаров. – Боже, как я ее люблю!»
– А это тебе, – сказала Марго, сняла с головы шляпу и водрузила ее на послушную голову Макарова.
Александр Сергеевич смутился. Он никогда не носил шляп, а зря – она ему очень шла. Он поднял на Марго смущенные глаза. Она смотрела на него и улыбалась. Легкий ветерок пробежал по ее волосам. Переполненный чувствами, Макаров перескочил через скамейку, которая все это время их разделяла, крепко прижал Марго к себе и поцеловал.
Когда он наконец оторвался от губ Марго, то почувствовал себя в десять раз сильнее. И он подхватил ее на руки, закружил на месте и понес – легкую и желанную. Марго обняла его за шею и смеялась, откинув голову.
Но Александр Сергеевич прошел немного, три-четыре шага, от силы пять-шесть, и остановился. Прямо навстречу ему и глядя прямо в глаза шла Наташа. Рядом с ней шла Анна с рюкзачком за плечами и тоже смотрела на Макарова. В коляске сидел Ося.
Макаров остановился. Марго ничего не видела, но что-то почувствовала, она еще продолжала смеяться, но как бы по инерции.
Шляпа съехала набок, и Макаров выглядел довольно нелепо.
Ося узнал его и нахмурился.
Марго перестала смеяться, повернулась, увидела идущих навстречу, перевела взгляд на Макарова и все поняла. Александр Сергеевич забыл о ней и не опускал на землю, поэтому кое-как Марго сделала это сама и осторожно отошла на пару шагов в сторону. Она тоже растерялась.
Наташа, Анна и Ося остановились. Наташа и Анна улыбались, Ося хмурился.
– Папка, здравствуй, – заговорила Анна звонким своим, совсем детским голоском. – А мы с вокзала. Решили через парк пройти. Пусть дальше, зато здесь так хорошо, правда?
Макаров кивнул.
Анна протянула руки и поправила шляпу на его голове.
– В этой шляпе ты похож на Пушкина в Бессарабии, – сказала она и, обойдя отца, пошла по аллее дальше.
Наташа коротко и прощально взглянула на него и пошла вслед за дочерью, обойдя мужа с другой стороны. Оська оборачивался и смотрел непонимающе.
Макаров медленно и потерянно оглянулся. Они уходили все дальше и дальше и скрылись за поворотом аллеи. Их больше не было. А Марго была. Она стояла рядом и почему-то зажимала обеими руками рот. Макаров смотрел удивленно, не понимая, что с ней. И вдруг Марго захохотала, прямо-таки взорвалась смехом и побежала, согнувшись, по аллее, держась за живот и вздрагивая.
– Замолчи! – закричал Макаров возмущенно, но его крик еще больше рассмешил Марго, и она залилась раскатисто и звонко.
– Замолчи! – Макаров кинулся к ней, нагнал, схватил за плечи, повернул к себе, затряс. – Замолчи, сука!
Марго перестала смеяться, изумленно глядя на Макарова, вытерла ладонью выбитые смехом слезы и изо всей силы ударила его букетом по лицу. Удар был так силен, что головки цветов отлетели, а в руке Марго остались только шипованные стебли. Она посмотрела на них с досадой и отбросила в сторону.
Макаров поморщился от боли, провел по своей щеке ладонью и увидел кровь. Лицо его было исчерчено наискосок длинными царапинами. От этого он выглядел еще смешнее, и Марго хихикнула.
– Ты! – оскорбленно воскликнул Макаров, выхватил пистолет и приставил его снизу к подбородку Марго. – Да я убью тебя! – процедил он в бешенстве сквозь плотно сжатые зубы.
Но Марго улыбалась, насмешливо и высокомерно.
– Не убьешь, – сказала она без капли страха и даже как будто с некоторым сожалением.
– Почему? – озадаченно спросил Макаров.
– Потому что ты поэт. А поэты женщин не убивают. Пока, – прибавила она и уже на ходу крикнула: – А ты беги, догоняй, падай на колени, проси прощения. Простит, куда она денется.
Марго ушла. Макаров остался один.
Когда Александр Сергеевич успокоился, а случилось это примерно после трех часов ходьбы по парку, то быстрой, то медленной – в зависимости от хода мыслей и решений, которые в тот момент принимались, он опустился на лавочку и, глядя в густую безмолвную темноту, попытался сформулировать ситуацию, в которой оказался.
«Пойдешь налево – жену потеряешь, пойдешь направо – друга потеряешь, пойдешь прямо…» Последнего он пока не знал, но определенно в данном умопостроении для Марго места не было, хотя Макаров пытался ее сюда пристроить. Марго ушла, а выходило – улетела, и жалости по этому поводу не было ни капли. Более того, Марго будто и не прилетала, вот что теперь казалось Макарову. Ее не было! Не было, и всё. А вот Наташа была, еще как была. А теперь ее нет. Потому что он, Александр Сергеевич, пошел налево…
Можно было, конечно, сейчас пойти к другу, то есть направо. Васька бы обогрел, напоил и спать бы уложил. Ему можно было бы рассказать и про Марго, Васька бы понял, хотя и не одобрил бы. Но, рассказывая о Марго, пришлось бы врать, потому что рассказывать о «Макарове» не представлялось возможным, а это все связано. Нет, конечно, можно было рассказать Ваське и о «Макарове», но он бы не только не одобрил, но и не понял бы. А когда друзья не понимают друг друга, то это уже не друзья, а… приятели. Вот и получается – пойдешь направо…
«Легче застрелиться», – подумал Александр Сергеевич устало, и мысль эта, или, строго говоря, не мысль, а бессмыслица, появившись, почему-то не исчезала. Макаров нахмурился – это была не его мысль! Случались в жизни тупики не менее глухие и безысходные, но никогда эта мысль ему в голову не приходила. Может, потому, что тогда рядом не было «Макарова»? И Александр Сергеевич доформулировал: жизнь потеряешь.
«Налево пойдешь – жену потеряешь, направо пойдешь – друга потеряешь, прямо пойдешь – жизнь потеряешь».
А идти между тем куда-то было надо. Ну, в самом деле, не к Алене же вам? Александр Сергеевич поежился от холода, поднялся и пошел домой.
Он осторожно открыл дверь ключом и, не став зажигать в прихожей свет, бесшумно прошел в кабинет. Еще с улицы Александр Сергеевич посмотрел на свои окна и, не увидев в них света, понял, что жена и дети легли спать. Вряд ли, конечно, спали, во всяком случае Наташа. Да и Анна – она ведь взрослая.
И в кабинете Макаров не стал зажигать свет, не хотелось почему-то. Он снял куртку и ботинки и лег, поджав ноги, на свой любимый диванчик. И долго неподвижно лежал на спине с открытыми глазами, вглядываясь в темноту и вслушиваясь в тишину-
«Пойдешь налево, пойдешь направо…» – начала складываться строчка стихотворения, и вдруг Макаров вскочил, будто кто его по голове обухом ударил или, точнее, шило в зад воткнул. Он понял, нет, скорее почувствовал, да нет, конечно, понял… одним словом – он знал, он знал точно, что, кроме него, в квартире сейчас никого нет. Макаров включил свет в кабинете, вбежал в гостиную и там включил свет. Анна обычно спала в гостиной на диван-кровати, но он не был даже разложен. Макаров рванулся в спальню и там включил свет. Их с Наташей кровать не была разобрана для сна. И Осина кроватка тоже.
Макаров пошел на кухню, включил свет, но вспомнил про санузел и бросился туда, посчитав почему-то, что они могут быть там, и сразу вернулся в кухню.
На столе стоял ужин: салат из квашеной капусты, картофельное пюре с куриной ножкой и кефир в большой макаровской фарфоровой чашке. Александр Сергеевич сунул в пюре палец и облизал его в задумчивости – холодное.
– Та-ак, – протянул Макаров, – это уже интересно… – И тут он увидел приклеенную на окно записку: «Саша, включи, пожалуйста», а что включить – указывала ведущая вниз стрелка. Там, на подоконнике, стоял магнитофон. Макаров нажал на клавишу. Сначала зазвучала музыка, та самая, под которую они недавно танцевали, потом возник голос Наташи. Говорить она старалась спокойно.
– Саша, случилось то, чего никогда не должно было случиться. Мы ушли от тебя. Чтобы ты не волновался и не тратил время на поиски, скажу сразу – мы будем жить у Васи. За двадцать лет любви и счастья я обращалась к тебе с просьбами дважды. Первый раз я попросила тебя обвенчаться, и за это Бог подарил нам Осю. Второй раз – чтобы ты носил папиросы и спички и всем давал закурить и прикурить. И с тех пор тебя больше не били. А сейчас послушай мою третью просьбу, последнюю. Не пытайся нас вернуть. Дело совсем не в той женщине, поверь. Кстати, мне показалось, что она не для тебя, она тебя только измучает. Тебе нужна другая, может, не такая, как я, но и не такая, как она… Но я отвлеклась, а дело совсем не в том, что произошло между тобой и той женщиной. Что ж, и Пушкин не был верен своей жене. И я бы простила тебе ее. Я могу простить тебе все, Саша, но только не поэму «Макаров». И жить с человеком, создающим подобные произведения, я не могу, даже если он – отец моих двоих детей. До свидания, Наташа.
Макаров торопливо нажал на клавишу, потому что не находил в себе сил слышать ту, их с Наташей, музыку, и задумался, невидяще глядя в окно. Он все понял. Понял сразу, когда Наташа сказала в этом своем дурацком звуковом письме: «Мы будем жить у Васи». Васька, вот где собака зарыта! Васька… Друг… Конечно же, он полюбил Наташу раньше Макарова, и любил ее все эти годы, и не женился ни на ком. Все ждал, ждал, ждал, надеялся на случай. Вот он и представился. Но это со стороны Макарова случай, а с Васькиной – закономерность. Система! Он выстроил ее с завидным хладнокровием. Ну да, этого ему не занимать: тюремщик, вертухай, надзиратель. Эти постоянные подкармливания как напоминания о себе… И стишки в нагрузку, вроде бы шутка. «И нам вместе очень хорошо станет». А Макаров помнит, как Наташа их слушала. Понятно, женщины любят таких – одиноких, не понятых, благородных. А для Наташи жизнь – продолжение книжек. Но что с нее взять, баба, а вот Васька… А этот водопровод? Зачем ему вдруг горячая вода понадобилась? Оськины колготки стирать?
Макаров горько усмехнулся. «Пойдешь направо – друга потеряешь» – идиот, наивный идиот…
Погруженный в свои мысли, Александр Сергеевич бродил по квартире и не заметил, когда и как в его руке оказался «Макаров»…
13
До поселка Комсомольский Макаров доехал на попутном грузовике. Водитель, молодой и, видно, бесшабашный, раз взял в машину пассажира в темное время суток, поинтересовался, кто это ему лицо расцарапал, и пришлось сочинять на ходу про взбесившуюся кошку. За разговором о кошках Макаров вспомнил, что не видел дома Сафо, и понял, что ее забрали. А вот это было уже свинством! Денег водитель не попросил. Даже если бы попросил, то Макаров не дал бы, потому что у него их не было. А если бы стал требовать, то Макаров показал бы ему пистолет, так он решил. Возможно, водитель это почувствовал.
Калитка была конечно же на запоре. Александр Сергеевич решительно полез через забор и сделал это успешно, если не считать ушибленного колена и куртки, разорванной на спине. Макаров спокойно переложил пистолет из бокового кармана куртки в карман брюк, после чего снял куртку, в бешенстве смял ее в комок и зашвырнул подальше в темноту.
В ту ночь синоптики обещали заморозки, и прогноз начинал сбываться, но Макаров не замечал холода. Он подбежал, пригибаясь, к Васькиному домишке, в котором светились все окна, и, заглянув в первое, увидел Анну. Она вышагивала по комнате взад-вперед, держа в руках книгу и читая вслух. Разумеется – стихи. Оська смирно сидел на диване и, сопровождая Анну взглядом, внимательно слушал. Отсюда, с улицы, ничего слышно не было, но Макаров напрягся и прочитал по губам дочери: Ходасевич.
– Идиотка – дочь идиотки, – прошептал он в ярости. – И ребенка хотите идиотом сделать. Ему спать пора!
Он перебрался к другому окну и увидел Васькину кошку, серую, полосатую, бездарную. Она умывалась перед сном и, видимо, почувствовав присутствие постороннего, опустила лапу, замерла и стала смотреть в окно. Макаров присел.
«А где же Сафо? – подумал он. – Неужели оставили дома? А если бы я домой не пришел? Если бы со мной что-нибудь случилось? Она бы от голода там сдохла? Сволочи…»
Александр Сергеевич перебрался утиным шагом к третьему окну и, осторожно заглянув внутрь, увидел все…
Наташа и Васька сидели за маленьким столом и говорили, но как! Они говорили поочередно: то он, то она, горячо и страстно. Нет, за руки они не держались, но коленями под столом касались. Этого не было видно, но было ясно – так они смотрели друг на друга. На столе между ними стояла пошлая свеча в виде идиотского гнома, правда, она не горела. То он, то она, то он, то она…
Макаров опустился на землю, затряс головой, обхватил ее руками, заскрипел зубами. В эту минуту он горько жалел, что пришел сюда. Нет, не потому, что он увидел то, что ожидал увидеть, просто было очень и очень больно. Макаров поднялся и пошел, покачиваясь, пьяный от своего горя, в глубину сада. Подходя к лавочке, он наступил на бутылку. Она выскользнула из-под подошвы, блеснула зеленым, булькнула. Макаров поднял бутылку. Это был их недопитый спирт, с полосками на этикетке. Спирт оказался кстати; только теперь Александр Сергеевич почувствовал, что холод пробирает до костей. Он сел на лавку, открутил пробку, запрокинув голову, сделал большой глоток и даже не поморщился, только равнодушно вытер потекший по подбородку спирт. Где-то неподалеку печально проблеяла Зина. Макаров грустно усмехнулся. Еще несколько дней назад на вот этой самой лавочке он сидел пьяный и счастливый, и у него был друг, была жена, было все, а теперь… Александр Сергеевич обернулся и посмотрел на Васькин дом. Теперь окна в доме были темны… Если не считать пламени свечи в той комнате, где сидели Наташа и Васька… Александр Сергеевич испуганно отвернулся и укусил себя за палец, чтобы сейчас же не наделать глупостей или, того хуже, не заплакать. Лицо его сделалось скорбным и решительным. Предстояло дождаться утра. Чтобы убить Ваську.
Утро наступило резко, внезапно, без подготовки: стало вдруг светло – и всё. На пожухлой прошлогодней траве, разумеется, серебрился иней. Макаров выбрал удачное место для наблюдения – за большой собачьей будкой, в которой никакая собака давно не жила, зато внутри валялась старая грязная телогрейка, служившая когда-то подстилкой, и Александр Сергеевич обрадованно надел ее. Но, конечно, он очень замерз и наверняка простудился – время от времени все его тело сотрясал сильный озноб.
Дверь дома распахнулась, Васька, в армейских брюках и голый по пояс, остановился на крыльце и с удовольствием потянулся, демонстрируя приличную мускулатуру. Макаров торопливо вытащил пистолет и снял его с предохранителя, но тут же осадил себя, потому что горячиться было нельзя, надо бить наверняка.
Васька высморкался и побежал в сортир. Александр Сергеевич усмехнулся. Неплохо было бы пристрелить его там, среди дерьма, и он уже почти решил сделать это, но Васька вышел из сортира и побежал к прибитому на столбе умывальнику.
«Умойся, умойся, в последний раз…» – великодушно позволил Макаров, глядя, как Васька, голый по пояс, умывается ледяной водой и крякает от удовольствия.
Отряхиваясь на ходу по-собачьи, Васька побежал в дом. «Чайку попить? Или, может, утренний поцелуй сорвать? Так кто ж тебя подпустит, мокрого и холодного?» – усмешливо думал Макаров.
Уже к утру мысль о Наташе перестала его мучить, Наташа ушла, не так, как Марго, не улетела, но ушла, далеко ушла, и Макаров был даже рад этому.
Васька вновь появился на крыльце, в расстегнутом армейском кителе, под которым была надета белая полотняная рубаха. В руке он держал пустую кастрюлю.
«К Зине», – подумал Макаров и оказался прав: Васька направлялся к сараюшке, где поселилась коза.
Когда Васька скрылся внутри, оставив за собой дверь открытой, Макаров поднялся и побежал следом. Но тут же он чуть не упал, наткнувшись лицом на протянутую на его пути бельевую веревку, которую он почему-то не заметил. На веревке сушились красные Оськины колготки, и Александр Сергеевич автоматически их пощупал. Колготки высохли.
«А дырку-то можно было зашить?» – раздраженно подумал Макаров, и тут его осенила очень удачная мысль. Он стащил колготки с веревки и натянул их себе на голову. Дырка оказалась как раз напротив глаза, правого. Макаров не видел себя со стороны, но ему представлялось, что сейчас он похож на омоновца на операции, и от этого почувствовал себя еще более уверенным.
Васька сидел к нему спиной, дергал козу за дойки и бормотал что-то себе под нос. Еще ночью Макаров решил, что стрелять будет в голову, ведь тогда в тире он попал именно в голову, и потом, он где-то читал, это выстрел наверняка.
Макаров взглянул на «Макарова» напутственно, тщательно прицелился в лысеющий Васькин затылок и нажал на спусковой крючок…
В ответ прозвучал довольно громкий в тишине щелчок, но никакого выстрела не последовало. Недоумевая, Макаров взглянул на пистолет, и в то же мгновение страшной силы удар отбросил его от сарая, а в следующее мгновение Васька уже сидел у него на спине, больно выкручивая при этом руку. Александр Сергеевич хрипел и стонал, не в силах пока ничего сказать Васька приставил дуло пистолета к его виску и говорил возбужденно:
– Что, Соловей, не вышло?! А я говорил – не выйдет… Пойдешь ты свои три года досиживать, да еще годиков шесть за побег, вот и считай! Но зато отсидишь и выйдешь на свободу с чистой совестью…
– Это я… Это я, Макаров… – прохрипел Александр Сергеевич.
Васька подумал, отпустил руку и стянул с макаровской головы колготки.
– Сергеич? – спросил он потрясенно и поднялся.
Макаров с трудом встал на четвереньки, и Васька торопливо помог ему встать на ноги.
– Сергеич! – обрадованно выдохнул он, явно еще не понимая того, что произошло. – А я думал, это Соловей. Его ж так пока и не поймали. А он обещал мне перед побегом пулю в лоб пустить, вот я и подумал…
Вид у Александра Сергеевича был жалкий. К расцарапанной щеке прибавились распухший нос, губы и подбородок в крови. Макаров дотронулся до носа и скривился от боли.
– Идиот, – сказал он и обиженно отвернулся.
Васька сочувственно поморщился и проговорил виновато:
– Так я ж не знал, что это ты, я думал – Соловей… – Он посмотрел на пистолет в своей руке и спросил: – А его где взял?
– Отдай! – потребовал Макаров, протянув руку, но Васька словно не слышал, повторяя:
– Где взял? Где ты его взял?
– Где взял, где взял… Купил! – раздраженно выкрикнул Макаров. – Дай, говорю!
Но Васька не отдавал, переводя удивленный взгляд с Макарова на «Макарова».
– Это ж статья, Сергеич, от трех до пяти… – Он передернул затвор, и на ладонь его выпала из патронника пуля с отметиной от бойка. – Осечка… – прокомментировал Васька, и тут только до него дошло: – Постой, так это ты в меня стрелял?
– Стрелял, – буркнул Макаров и отвернулся.
– А… за что, за что, Сергеич? – Васька не мог поверить. – За что?
– Отдашь, тогда скажу. – Макаров протянул руку, и Васька сразу отдал пистолет. И тут же Александр Сергеевич направил дуло в Васькину грудь. – А теперь ты скажи, – захрипел он, глядя зло и ненавидяще, – скажи, ты трахал мою бабу сегодня?
Васька недоверчиво улыбался. До него не дошел смысл сказанного, он не услышал, он не верил своим ушам, да и глазам своим, похоже, он все еще тоже не верил.
– Говори, ты трахал сегодня ночью мою бабу?! – выкрикнул Макаров и угрожающе тряхнул пистолетом.
Васька задохнулся от негодования и обиды:
– Да ты что, Сергеич! Это же Наташа! Твоя Наташа!
Макаров усмехнулся:
– Была моя… Думаешь, я вчера не видел, как вы – глаза в глаза! То ты, то она, то ты, то она…
– Так это мы стихи читали.
– Какие стихи?
– Твои, по памяти. Строфу – я, строфу – Наташа…
– А потом свет погасили?
– Да свет не мы, а подстанция, экономят… А я заранее свечку принес, чтоб Наташа одна не боялась, а сам на терраску спать пошел. Она вообще очень расстроенная вчера была, сказала, что вы поссорились, а из‑за чего – не сказала. Ну я, чтоб развеселить, и стал стихи твои читать, а она подхватила, а потом…
– Это я уже слышал, можешь не повторять! – выкрикнул Макаров. – Я все равно тебе не верю… – И он попятился к калитке.
– Сергеич, куда ты, нельзя с оружием! – Васька двинулся следом.
– Стой, стрелять буду! – попробовал остановить его Макаров, но Васька только улыбнулся:
– Ты затвор не передвинул… после осечки…
Макаров решительно рванул затвор, но Васька не остановился.
– Этого я не боюсь, Сергеич, давно не боюсь, – объяснил он, виновато улыбаясь и продолжая идти.
– А этого? – спросил Макаров и приставил пистолет к своему виску.
Васька замер. Не опуская пистолета, Макаров повернулся и побежал к калитке.
– Слышь, Сергеич! – крикнул вдруг Васька, когда Макаров, повозившись с щеколдой, открыл калитку. – Сергеич, Оська заговорил! Знаешь, что он сказал? «Мне на плечи кидается век-волкодав»! Ты представляешь? «Мне на плечи кидается век-волкодав»…
Макаров сунул пистолет в карман телогрейки и побежал прочь от Васькиного дома.
Он долго брел по обочине шоссе, пытаясь остановить попутную машину, но в наше время, как известно, редко берут попутчиков, а уж таких, каким был Макаров – в грязном ватнике, с разбитой и исцарапанной физиономией, покачивающимся на ходу, – никогда. Но Макаров не понимал этого, он очень хотел домой: упасть там, заснуть, забыть, не знать всего, что произошло, и потому поднимал руку, только заслышав звук машины, независимо даже от того, в какую сторону та шла. И когда пролетел мимо роскошный длинный лимузин, Макаров тоже поднял руку, не вспомнив, конечно, что такая машина в городе одна и принадлежит она одному человеку. Далеко за спиной лимузин зашуршал шинами, тормозя, взревел мотором, сдал назад и остановился напротив. Из распахнувшейся задней дверцы выскочил улыбающийся Фунтов.
– Александр Сергеевич! – воскликнул он обрадованно. – Далеко ли идете?
– Домой, – буркнул Макаров, глядя в асфальт у своих ног.
– Домой? – удивился Фунтов. – А ждут ли вас там? Поедемте-ка лучше ко мне на дачу! Дело у меня есть к вам. Хочу стихи свои почитать. Исписал в неволе целую тетрадку, представляете? Думаю издать, но инкогнито!
Говоря все это, Фунтов усадил Макарова на заднее сиденье, сам сел напротив и достал из бара пузатую бутылку и рюмку.
Макаров потянул носом воздух, поднял голову и увидел сидящего в углу третьего, который то ли читал газету «Коммерсант Дейли», то ли прикрывался ею.
– Глоток «Наполеона»? – Фунтов протянул рюмку, но Макаров помотал отрицательно головой, и Фунтов сам сделал глоток «Наполеона». – Неволин, Антон Неволин, как вам такой мой псевдоним?
Макаров поднял на Фунтова усталые глаза и спросил:
– А почему Антон?
фунтов пожал плечами и искренне признался:
– Чёрт его знает! Слушайте, Александр Сергеевич, а морду-то вам кто разбил?
Макаров опустил глаза и буркнул:
– Друг.
– Ну что я вам говорил! – воскликнул Фунтов. – У каждого Моцарта свой Сальери.
– Вас выпустили? – вяло поинтересовался Макаров.
– Да! Справедливость восторжествовала. Интриги, Александр Сергеевич, интриги! Этот пистолет подкинул мне в машину один сержантик. У него мама – старушка, и любит он ее пуще жизни своей. А на старушку – прорушка! То машина ее чуть не задавила, то кирпич на голову чуть не упал, то в канализационный люк, бедняжка, чуть не свалилась, одним словом – напасти. Ну, сержантик испугался за маму и признался в своем неблаговидном поступке. Меня и выпустили. Так что, Александр Сергеевич, справедливость восторжествовала, злодей повержен! – Фунтов сделал большой победный глоток «Наполеона».
– А злодея звали Джохар? – неожиданно спросил Макаров.
Фунтов посмотрел на Макарова изумленно и спросил:
– Вы знали Джохара?
– Я видел, как его убили. А под пули его подставила она. – Макаров ткнул пальцем в газету.
Газета упала. За ней скрывалась Марго. Она была возмущена настолько, что не могла сказать ни слова. Только развела руками, пожала плечами, надула щеки, выпучила глаза.
Хотя Фунтов и продолжал улыбаться, это была улыбка человека озадаченного.
– Что вы еще знаете? – спросил он.
– У вас на даче, в спальне, зеркало над кроватью, – равнодушно доложил Макаров.
Фунтов заерзал и обратил к Марго обиженный взгляд:
– Марго! Стоит мне сесть, даже ненадолго, как ты сразу тащишь в мою койку мужика.
– Фунт! – завопила Марго. – Не верь ему, там ничего не было, в натуре, Фунт!
Макаров покосился на Марго и брезгливо поморщился, он не ожидал увидеть ее такой вульгарной и жалкой.
– Нет, Марго… – не согласился Фунтов. – Нет, Марго, я верю Макарову. Он – поэт…
– Да какой он поэт. Фунт, он с пистолетом по улицам ходит. У него «Макаров»!
Теперь Фунтов смотрел на Макарова так, будто видит впервые и он ему очень интересен.
– Это правда, Александр Сергеевич?
Макаров опустил голову и кивнул.
– У Макарова – «Макаров», – проговорил Фунтов, прислушиваясь, повторил: – У «Макарова» – Макаров, – и громко, раскатисто захохотал.
И Марго засмеялась мелко, поглядывая при этом на хохочущего Фунта.
Макаров усмехнулся и, вытащив из кармана «Макарова», направил его в лицо Фунтову. Марго сразу замолкла, а Фунтов так хохотал, что, даже когда увидел дуло у своего носа, продолжал еще досмеиваться и вытирать ладонями выступившие слезы.
Наконец он успокоился, внимательно посмотрел на Александра Сергеевича и спросил деловито:
– Что прикажете?
– Отвезите меня домой! – строго приказал Макаров.
– Есть! – ответил Фунтов и крикнул водителю: – В город!
Машина развернулась и поехала не туда, куда хотел Фунтов, а туда, куда надо было Макарову. Держа пистолет перед собой, Александр Сергеевич взглянул в окно на голые весенние поля, на обширные придорожные лужи, на пыльные обочины и подумал, устало прикрыв глаза: «Домой, домой…»
Потом вдруг случилось что-то неожиданное и очень неприятное: дверь на ходу распахнулась, Макаров вылетел из нее и покатился по обочине, сдирая об асфальт и мелкие камни ладони, локти и колени.
Следом за ним вылетел и «Макаров»; блеснув прощально в воздухе, он шлепнулся, подняв брызги, в воду.
Лимузин остановился, развернулся и, набирая скорость, поехал все же не туда, куда было надо Макарову, а туда, куда хотел Фунтов.
Макаров с трудом поднялся на колени и посмотрел машине вслед. Из открытого окна холодно и равнодушно взирала на него Марго.
14
Наверное, Александр Сергеевич был в шоке, потому что он совсем не испугался того, что мог разбиться насмерть, он даже боли не почувствовал, хотя кожа на ладонях, локтях и коленях была содрана и на лице прибавилось ссадин. Макаров медленно поднялся, с трудом устоял на дрожащих подгибающихся ногах и стал спускаться в кювет, к луже, к тому месту, где, он чудом успел заметить, упал «Макаров».
Он остановился на бережку, долго и внимательно смотрел на прозрачную отстоявшуюся воду, но «Макарова» не обнаруживал. Тогда Александр Сергеевич вошел в воду и начал щупать дно руками, вытаскивая и отбрасывая в сторону всякий мусор: старые ветки, тряпки, обрывки раскисших газет, бутылки. Скоро вода в луже замутилась, так что ничего не стало видно, да это было уже и не нужно, потому что «Макарова» здесь не было. Он мог попасть в другую лужу, соседнюю, и Александр Сергеевич направился к ней. Он не сомневался в том, что найдет, отыщет своего друга, просто необходимо проявить терпение.
Макаров ступил во вторую лужу, но, не сделав и двух шагов, провалился вдруг, скрываясь в ледяной грязной воде с головой. Мгновенно запаниковав, он забил руками и ногами, поднимая брызги и глотая грязь, и закричал:
– Ма!.. Ма!.. Ма!..
Александр Сергеевич выполз на берег, поднялся и побежал обратно на шоссе, оскальзываясь и падая при подъеме.
– Макаров!! – закричал он из последних сил, обращаясь к водам, полям и лесам, к небу и земле.
– Ма!! ка!! ров!!
В глазах Макарова стояли слезы отчаяния, когда он слушал в ответ равнодушную тишину. И вдруг ударил выстрел! Это был выстрел надежды и спасения… Он прозвучал далеко от того места, где, как показалось Макарову, упал «Макаров». Александр Сергеевич кинулся туда и уже издалека увидел его. Он лежал на боку, на теплом камушке и грелся на солнышке.
– Макаров, – нежно проговорил Александр Сергеевич, осторожно и бережно взял пистолет и прижал к сердцу.
Теперь Александр Сергеевич не голосовал, ему было так хорошо идти домой вместе с другом и говорить, говорить с ним.
– А ты знаешь, старик, я испугался. Я подумал: как же я без тебя буду? Я ведь к тебе привык. Да нет, ты не обижайся, это не та привычка. Не как у мужа с женой – привычка, тут другое… Я себя без тебя теперь не представляю. Ты мне даже не друг, а брат. А что? Ты Макаров и я Макаров, конечно, братья! Но у тебя характер… Я ведь понял, почему ты в Ваську не стал стрелять. Потому что он в тире за тебя вступился, так? А меня ты потом решил наказать. Помучить немного во время моего выступления. Потому что я с этим «Стечкиным», так? Молчишь… Знаешь, что так, вот и молчишь… Да это хорошо, что у тебя такой характер! Знаешь, как мне тебя в жизни не хватало, у меня-то характер – воск. А теперь мы заживем! Я – воск, ты – кремень. Да мы с тобой горы своротим, мы им всем покажем! Макаров…
Сафо встретила Александра Сергеевича на пороге квартиры, но то ли не узнала его, то ли что-то почувствовала для себя нехорошее и метнулась стрелой прочь. Макаров не обратил на нее внимания.
– Сначала в ванну, потом поужинаем и спать, – проговорил он устало, снял в прихожей туфли и пошел в кухню, оставляя на полу мокрые следы. Но, увидев на столе вчерашний нетронутый ужин, Александр Сергеевич слегка изменил план.
– Сначала поужинаем, потом в ванну и спать.
Он включил телевизор, положил на стол «Макарова» и, забыв снять мокрую грязную телогрейку, взял в левую руку вилку, а в правую нож. На экране возникла беззвучно Алена Бам. Она чувствовала себя в студии хозяйкой, сидела в кресле, закинув ногу на ногу, перед низеньким столиком, на котором лежало несколько книг, улыбалась и смотрела на Макарова снисходительно и покровительственно. Макарова это не обидело, а рассмешило. Он взял в руку куриную ножку, так, будто это был пистолет, и сказал:
– Бам!
В ответ в телевизоре прорезался звук.
– Недавно в нашем городе вышла книга стихов Александра Макарова, – заговорила Алена Бам, взяла со стола макаровский сборник, показала его зрителям и бросила небрежно на стол. – «Александр Макаров. Избранное».
Александр Сергеевич покосился на «Макарова» и в волнении положил куриную ножку рядом с ним.
– Выход поэтического сборника в наше время – событие из ряда вон выходящее, – продолжила Алена Бам после многозначительной паузы. – Однако вряд ли кто станет утверждать, что эта книга стала событием нашей культурной жизни. Есть ли в этом вина автора? Скорее, не вина, а беда. Его не взяли с собой шестидесятники, даже в прицепной вагон, в семидесятых о нем никто не знал, а в поезд под номером восемьдесят он уже не успел.
Макаров улыбался, но руки его дрожали. В волнении он взял куриную ножку и попытался откусить кусочек, но это оказался «Макаров».
– Извини, – пробормотал Александр Сергеевич, не отрывая от экрана взгляда.
– Но… времена не выбирают, в них живут и умирают, – продолжала Алена Вам. – Судьбу Александра Макарова можно было бы назвать трагической, если позволить себе забыть, что трагедия – удел великих. Увы, наш город никогда не будет переименован в Макаровск. А мы не станем по этому поводу горевать. Книга Александра Макарова помогает нам расстаться наконец с мифом о том, что поэт в России – больше, чем поэт. Во всех цивилизованных странах поэт – не больше, чем поэт. Он пишет стихи, когда закрывает на обед свою продуктовую лавку, у него нет времени на рифму, которая давно стала рудиментарной роскошью, в чем, кстати, не нуждаются не только поэты, но и читатели – тираж поэтического сборника в пятьсот экземпляров там считается огромным.
Не отрывая взгляда от экрана, Макаров нервно вертел в руках пистолет.
– Возвращаясь к сборнику стихов Александра Макарова и кончая с ним, скажем: немощная климактерическая муза не может ничего ему дать. А у меня нет желания.
И вдруг прогремел выстрел, и одновременно взорвался телевизор, зазвенели, разлетаясь по всей кухне, осколки толстого опасного стекла, запахло гарью. От неожиданности Макаров обхватил голову руками и прижался к столу. В наступившей тишине что-то слабо потрескивало. Александр Сергеевич поднял голову и открыл глаза. Из разверстой пасти телевизора курился дымок, а над ним горели шторы. Макаров вскочил, сорвал их, не боясь обжечься, побежал в санузел, бросил в ванну и включил воду. Глядя на гаснущее пламя, он засмеялся:
– Бам! Бам – трах! Бам – трах, и нету!
Смеясь и повторяя эти слова, он скинул с себя одежду и встал под душ.
Если не считать распухшего носа и многочисленных ссадин и царапин, это был прежний Макаров, чистый, причесанный, в отглаженной пижаме и домашних тапочках. Он сидел на диване, держа на коленях большой плюшевый фотоальбом, а в руке «Макарова», показывал ему фотографии и объяснял:
– Это я в школе. На выпускном вечере читаю свои стихи. Смешной, правда? Ушастый… Это в институте, на митинге. Тогда в Чили случился переворот, все негодовали, всюду были митинги, вот и у нас… Я читал свое стихотворение: «На смерть Альенде». Девушки плакали. Смешно, правда? А это у меня был творческий вечер в ДК имени Свердлова, плохо получилось, Васька фотографировал… А это я на БАМе. Это называлось «поэтический десант», представляешь? Да, на БАМе… Только не на Алене Бам, ты не подумай, БАМ – это Байкало-Амурская магистраль, была такая стройка века… Ну, это все не то, не то, – он быстро перелистывал страницы, пропуская фотографии Наташи, Анны и Оськи, – не то, не то… А, вот! – воскликнул Макаров. – Вот… Это знаешь где я? В Политехническом! Меня пригласили, да. Вот видишь, это Женя, это Булат Шалвович… Что? Нет, Вознесенского не было, он болел, кажется. А вот я выступаю! Старик, вот это было счастье! Мне аплодировали, здорово аплодировали, а Окуджава даже руку пожал. Глаза горят, руки вразлет, того и гляди – полечу! А ведь правда казалось – полечу… Что, не похож? Ну так сколько времени прошло… Но все равно похож. Не похож? Ну, давай посмотрим…
Макаров встал, подошел к висящему на стене зеркалу, поднял альбом на уровень лица, предлагая «Макарову» сравнить. Глядя в зеркало, «Макаров» переводил взгляд своего единственного круглого черного глаза с сегодняшнего Макарова на того, что был на фотографии. Скосив глаза, Александр Сергеевич с волнением наблюдал, ожидая реакции.
– Не похож? – спросил он потерянно. – Да я и сам вижу, что не похож. Но это я… Это – я! Я! Я! – закричал Макаров в отчаянии, и вдруг прогремел выстрел, зеркало разлетелось осколками, а то, что осталось в раме, упало на пол. Александр Сергеевич не успел испугаться. Он не испугался, но очень огорчился и спросил: – Что ты хочешь этим сказать?
«Макаров» не ответил.
На том месте, где висело зеркало, остался след – квадрат более ярких, чем вокруг, обоев. Ровно посреди квадрата чернело маленькое круглое отверстие – след от пули.
Макаров подошел ближе, прислонился лицом к стене и заглянул в отверстие одним глазом… Он увидел свой кабинет и себя, сидящего за столом, свой неподвижный, как у мишени, затылок… Александр Сергеевич зажмурился, помотал головой, прогоняя странное и неприятное видение, и вновь заглянул в отверстие… Та же картина.
– А-а-а! – закричал Макаров и кинулся из гостиной в кабинет, держа пистолет, как в атаке, в поднятой руке.
Кабинет был пуст. На чистом столе лежали единственный чистый лист бумаги и любимая китайская ручка. Макаров сел за стол, положил пистолет и посмотрел в окно. Треснувшее стекло было пробито улетевшей пулей. Макаров дотронулся до отверстия и провел по воздуху прямую линию – она закончилась на лбу Макарова, ровно посередине.
Александр Сергеевич задумался. Он думал долго. Потом, повернув голову, посмотрел на «Макарова».
– Мудро, – проговорил он задумчиво и повторил: – Мудро…
После этого взял ручку, быстро и размашисто написал на листе: «В моей смерти прошу никого не винить». Расписался и поставил число.
– Так? – спросил он у «Макарова» и кивнул, подтверждая: – Так. Мудро, мудро… Я всегда верил в судьбу. Но я считал, что моя судьба – это поэзия, Наташа, жизнь, наконец! А выходит, судьба – это ты? Ну да, только ты знаешь тайну, которую не знает никто, о том, как однажды ночью в переулке я купил… тьфу, да ведь ты и есть та самая тайна! Значит, правильно – судьба… Как там: посади дерево, построй дом, вырасти сына. Деревья я сажал, когда пионером был, не знаю, правда, выросли ли они, но сажал, сажал… Дом не построил и строить не собираюсь, я и гвоздя-то вбить не могу, какой дом… Но квартиру-то эту я получил! Как член Союза писателей и вообще… То есть можно считать, что дом построил. Ну а сын – Оська… Не вырос, правда, пока, но вырастет, куда он денется… Выходит, и тут ты прав…
Он взял «Макарова» и пристально посмотрел в его дуло.
– Я не боюсь. Ты видишь, я не боюсь, – сказал он почти спокойно. – Если ты – моя судьба, должно быть так, как хочешь ты. А ты хочешь, да? Да… Хорошо, сейчас… – Макаров глотнул воздуха, перегнулся через стол, толкнул раму, окно. – Воздуха не хватает, – объяснил он и увидел внизу спешащих к дому Наташу с Оськой на руках и Анну.
«Макаров» тоже заметил их.
– Я сейчас, сейчас, – закивал Александр Сергеевич и заплакал. Он приставил пистолет ко лбу и спросил: – Так? Не так? А как? Так? – Он сунул дуло глубоко в рот, дернулся в рвотном позыве и испуганно вытащил. – Тогда так… – Он приставил пистолет к виску и стал считать шепотом, облизывая соленые от слез губы: – Раз… два… – Макаров громко и жалобно всхлипнул, – три…
Но выстрела не последовало. Александр Сергеевич скосил глаза и спросил:
– Что? Я сам должен? Конечно сам, сейчас… – Лицо его напряглось от титанического усилия, скривилось, он стал нажимать, давить пальцем на спусковой крючок.
В прихожей нервно и длинно зазвонил звонок. Макаров вздрогнул и обернулся.
– Сергеич, это я, открой! – крикнул за дверью Васька, который, видно, бежал первым.
Макаров посмотрел на «Макарова» и сообщил:
– Васька…
– Саша, Сашенька! – закричала за дверью Наташа.
– Наташа…
– Папка!
– Анна…
Дверь открывали ключом, но, наверное, из‑за спешки это не получалось.
– Стыдно, – признался Макаров, – Господи, как стыдно… – И он вскочил на стул, потом на стол, потом на подоконник, оттолкнулся и полетел…
Я хорошо помню тот вечер, хотя прошло уже больше года, помню месяц и день и мог бы даже сейчас назвать их, если бы это было нужно. Я запомнил дату не только по памятной передаче «Час критики», которую посмотрел тогда и очень расстроился и даже разозлился, потому что считал сказанное критиком Аленой Бам в адрес нашего очень хорошего поэта Александра Макарова несправедливым и даже оскорбительным. Я запомнил тот вечер потому… Нет, это уже было потом, и это я расскажу позже…
Словом, я так расстроился тогда и разозлился, что выключил телевизор и вышел на улицу. Я уже говорил, что была весна, и теперь повторяю – была весна. Вот это была весна! Дело в том, что в нашем городе много сирени и она в тот день распустилась… То висели на кустах кисточки, похожие на виноградные, тоже зеленые, но совсем маленькие, с крохотными плодами, жалкие такие… и вдруг! А запах какой стоял, аромат! Обычно сирень цветет у нас очень недолго, то есть она бы, конечно, цвела долго, но ей не позволяют этого делать. Раньше все больше влюбленные, а теперь все больше старушки – чтобы заработать немного денег, и, конечно, мальчишки, вездесущие мальчишки – и раньше, и теперь. А тут не успел никто, никто еще не знал, потому что она, сирень, только что, в тот час, видно, и распустилась. Было уже поздно, одиннадцатый час, людей я не видел и бродил один, забыв обо всех страхах и о дурацкой телепередаче забыв, вдыхал глубоко, полными легкими, точно какой-нибудь курильщик кальяна, сиреневый аромат, словом – блаженствовал. И вдруг раздался крик. Короткий, но неприятный такой, жутковатый даже… И я, признаюсь, струсил. Я повернулся к тому месту, где кричали, спиной и пошел домой. Я конечно же не подумал, не связал тот крик с Макаровым, хотя знал, что он в той стороне живет, в старом, ранней советской застройки доме, на третьем этаже.
Надо называть вещи своими именами: я смалодушничал. Однако в свое оправдание добавлю, что потом-то я не побежал, не ускорил даже шаг, потом, когда он вышел из темного переулка… Я, наоборот, замедлил ход и даже остановился. А ведь мог бы убежать, даже просто уйти, вроде как бы торопясь по своим делам, ничего как бы не слыша и ничего вокруг не замечая. Он бы не побежал за мной, не погнался бы… Тем более что он сильно хромал, припадал на одну ногу, на левую… да, точно, на левую… и тогда… я бы не смог рассказать эту историю, я бы попросту ее не знал…
Короче, когда я увидел его, появившегося из темноты переулка, с той стороны, где кричали, я насторожился, замедлив шаг, наблюдая боковым зрением, как он спешит – определенно ко мне, сильно припадая на левую ногу. Особенно настораживало, даже пугало то, что одна рука его была спрятана за пазухой, что-то он там держал, это я заметил сразу. А когда он оказался свете фонаря, я увидел, что он в пижаме, на одной ноге домашний тапочек, другая же нога – босая.
«Сумасшедший», – подумал я, а то, что это мог быть пьяный, – не подумал, хотя, казалось бы…
«Сумасшедший», – подумал я и остановился.
Вы, конечно, уже поняли, кто это был, но тогда я его не узнал, совсем не узнал, хотя знаю его по фотографиям в поэтических сборниках, которые у меня есть все, вплоть до самого последнего, да и на всех его публичных выступлениях я бывал и, вообще, признаюсь, Александр Макаров – мой любимый поэт, но тогда я совсем, совсем‑совсем не узнал его… Он вытащил вдруг из‑за пазухи пистолет, протянул его мне и спросил с горечью в голосе и страданием в глазах:
– «Макаров» нужен?
1992–1993
Танк «Клим Ворошилов – 2»
I
Ночь и туман укрыли Россию и ее людей, освобождая их на время от страха быть убитыми, ранеными или взятыми в плен и избавляя от необходимости убивать самим…
В те дни сон был забыт, отогнан прочь как вражеский помощник; он шел, бесшумный и злой, рядом, лишь время от времени прорываясь в ощеренные винтовочными дулами и трехгранными штыками неровные колонны – в самую незащищенную душу, и, падая, человек-солдат успевал увидеть грачиные гнезда своего детства…
Не разговаривали. И вовсе не потому, что в строю разговаривать не положено, и не потому даже, что сил на это не оставалось, – просто нечего было говорить, сказаны были все слова, как и выплаканы все тайные и нетайные слезы растерянности, унижения и бессильной ярости. В темноте во всеобщем молчании лишь звякало оружие о котелки и противогазные коробки, скрипели и повизгивали колеса подвод да глухо и изощренно ругались на лошадей коневоды.
А день какой начинался… Благодать Божья! Лето… Июль…
Небо впитывало в себя сырой земной туман и гасило им одну за другой звезды. Туман оставался лишь в ложбинах да скатывался рваной серой ватой в невидимую реку, накапливаясь там и скрывая просторные берега и черную текучую воду. И туда – в туман, как в райское небытие, шли, шли, шли люди… Гнутая грунтовая дорога не могла уместить всех идущих, и потому шли всюду: по обочинам и по широкой, чуть холмистой луговине, набив на ней тропы и новые дороги за эти первые недели великого и кровавого отступления… Шли кадровые военные, те, что первыми встретили врага и встречали его еще не раз с искренней и святой верой – остановить фашиста и отбросить, остановить и отбросить… Они уже не боялись смерти, простившись со всеми своими товарищами; незнакомые, из разных воинских частей, они узнавали подобных себе – по глазам, в которых росло желание собственной смерти. Впрочем, они тонули в массе новобранцев – почти мальчишек и почти стариков, по трое-четверо на одну винтовку. Эти шли по деревенской привычке босиком, перебросив через худые загорелые шеи связанные за шнурки ботинки.
Однако военные, как ни много их здесь было, терялись среди нестройных и неуправляемых колонн гражданских. Здесь были горожане, в основе своей политически грамотные, но одетые легко, с неудобными тяжелыми чемоданами и дурацки нарядными корзинами. Иные вели велосипеды, на худых боках которых висели те же фибровые чемоданы и корзины.
Но гораздо больше шло деревенского люда – он не тащил за собой разве что избы. Вместо взятых армией лошадей они впрягли в телеги коров, уложив горы серого убогого скарба. Сами же шли рядом – хмурые, злые мужики и перепуганные, с красными от слез глазами бабы; здесь же семенили тихие дети, отдыхающие на телеге попеременке, и такие же тихие и послушные, как дети, древние, высушенные годами старики и старухи.
Иногда гудели редкие грузовики, в кузовах которых лежали тесно тяжелораненые, забывшиеся в своей боли под утро, и вместе с ними не замечающие тряски, очумелые от крови и бесчисленных зримых смертей, задремавшие пожилые санитары.
При спуске людские потоки сливались в одну огромную толпу, движение ее замедлялось; толпа впитывалась в густой туман и растворялась в нем, и только там, ставшая невидимой, она вдруг обретала речь. Из тумана, перемешиваясь, разносились крики, брань, плач.
Там был мост. Единственный в округе мост через неширокую, но труднопроходимую, с долгими вязкими берегами реку. Из множества разных голосов с трудом пробивался голос начальнический, командирский – низкий и хриплый:
– Стоять! Стоять, сказал!! В сторону! В первую очередь – военные! Пропустите эту машину! Машину с ранеными пропустите!
Высокий и худой капитан НКВД командовал на мосту. Судя по виду, был он в жизни человеком терпеливым, не любящим и даже не умеющим кричать на людей. В руке он сжимал пистолет ТТ, размахивая им, как жезлом. Горло его, то ли раненное, то ли сорванное в крике, было перевязано грязным серым бинтом.
– Военные! Военные в первую очередь! – басовито кричал он.
Привыкшие слушаться деревенские – слушались, тесня друг друга, отходили от моста в ожидании своей очереди, городские же, особенно женщины, нервничали. Пробившись к капитану, они истерически кричали, размахивая перед его лицом руками:
– Почему военные?! Почему военные?! А знаете, где вы сейчас должны быть?! А-а?!
Капитан молчал, делая вид, что не слышит, или вправду не слышал. Отодвигая их свободной рукой в сторону, он инстинктивно взглядывал на светлеющее небо, которое и сегодня сулило беспощадный «воздух».
А под мостом шла неторопливая и тихая работа: трое голых по пояс саперов, стоя в воде, вязали к толстенным деревянным опорам моста толовые ящики, от одного к другому тянули провод. Время от времени мимо проходили почти беззвучно гражданские, не желающие ждать, когда их пустят на мост. Крупные узлы с одеждой они держали над головой. И никто ни на кого не обращал внимания.
Во всей этой огромной массе народа, связанной и ведомой лишь бедой и страхом, каждый был сам по себе.
В одно неуловимое мгновение откуда-то издалека, с запада, донесся тяжелый и напряженный гул. Движение к мосту, у моста и по мосту продолжалось, но стали тише голоса и звуки. Толпа ловила этот гул гигантским коллективным ухом, пытаясь скорее определить – что это, кто это…
– Воз-дух!! – крикнул кто-то высоко и заполошно, непонятно – мужчина или женщина, и толпа вдруг раздерганно и нервно задвигалась внутри себя, разделяясь надвое.
– Воздух! Воздух! – подтвердил другой голос, и края толпы качнулись и двинулись от моста в поле, ища спасения в его просторе, а середина толпы повалила к мосту в надежде успеть перебраться на восточный, кажущийся безопасным, берег.
– Стоять!!! Стоять!!! Паникеру – первую пулю! – кричал капитан, подняв вверх руку с пистолетом, держась другой рукой за перила моста. – Вы люди или кто? Вы русские люди или кто?! – беспомощно взывал он к толпе, но его не слышали, как не слышали двух предупредительных выстрелов в воздух, сделанных капитаном. И его наверняка оторвали бы от перил и понесли с собой, а скорее – затоптали, если бы почти каждый в этой зарождающейся панике все же не взглядывал на небо. Оно было белым от тумана и совсем безопасным. А главное, это становилось очевидным, что гул, который рос и приближался, не принадлежал самолету. И толпа, успокаиваясь, замедляла движение, края ее возвращались к центру, и по мосту снова пошли колонны, будто не было только что этой мгновенной постыдной паники, и лишь капитан, похоже все еще не веря, что обошлось, вертел по-птичьи головой и как заведенный сипло повторял:
– Паникеру – первая пуля, шпиону – вторая…
Увидев приближающийся к мосту танк, капитан замолчал.
Это он, танк, вернее, звук его могучего мотора стал причиной паники.
Ему не надо было требовать себе дорогу, он шел прямо и неторопливо, гордо задрав вверх мощную пушку, предупреждая о себе тяжелым грозным ревом. Идущие впереди лошади сами торопливо сходили на обочину, а люди отбегали в сторону, на ходу оглядываясь на танк.
Это был танк! Высоченный, огромный, с гигантской прямо-таки башней, мощной шестидюймовой гаубичной пушкой и двумя торчащими востроносыми пулеметами. Он был выкрашен ярко-зеленой парадной краской, а на просторных боках башни алели две большущие пятиконечные звезды, любовно и трепетно созданные художником энской части. Наверху, высунувшись по пояс из люка, стоял, судя по виду, командир, в форменной фуражке с черным околышем и поднятых на лоб танкистских очках. Командир был прям и недвижен, как статуя, пьедесталом которой был танк.
Перед мостом танк резко остановился, качнувшись от тяжести десятков тонн собственного веса, и командир в люке качнулся сильно вперед и назад, став неожиданно похожим на ваньку-встаньку. Он наклонился, что-то крикнул в люк, потом красиво подтянулся на руках, выбрался на башню, быстро и ловко спустился по скобам вниз, на гусеницу, и оттуда спрыгнул на землю. Был командир совсем молод, по-казарменному худ и строен, белобрыс, скуласт, курнос, серьезен. Он одернул ушитую по фигуре гимнастерку, поправил фуражку, глянул на свои вычищенные яловые сапоги и побежал к капитану.
– Командир танка старший сержант Мамин, – доложил он, козырнув. – Имеем запаса горючего на полчаса хода. Думаем заправиться в ближайшем населенном пункте. Разрешите следовать дальше? – Лицо его было бледным, осунувшимся от бессонницы, маленькие светлые глаза запали в глубоких синих глазницах, черные от въевшегося мазута руки были в многочисленных ссадинах, как у всякого, кто имеет дело с серьезной техникой. Но одновременно всё: значки КИМ и «Ворошиловский стрелок» на груди, портупея и планшетка, надетые в нарушение формы одежды, очки, которые совсем необязательно было сейчас держать на лбу, а главное, те же запавшие, страшно усталые глаза – все в нем радостно пело и кричало о первом командирском счастье. Капитан видел это и понимал это. Командиром такого танка курсанта с сержантскими треугольниками в петлицах могли назначить только теперь, в спешке и неразберихе этой войны. И конечно, втайне курсант был благодарен войне за то, что она случилась и сделала его прежде срока командиром, да еще такого танка. К тому же казалось, что курсант этот чуть припоздал на войну. Пару-тройку недель назад таких командиров, благодарных войне, было много. Но большинство их сразу убило, а те, что остались в живых, как бы переродились и сделались другими – это капитан знал по себе.
– Из какого училища, товарищ курсант? – спросил капитан.
– Из Новоборисовского! – И, не сдержавшись, курсант-командир улыбнулся, обнажив мелкие серые зубы.
Капитан тоже улыбнулся и, глянув на танк, пошутил:
– Ну прямо яичко пасхальное… Так и сияет… А как народ напугал. Следуйте дальше.
– Есть! – Курсант даже пристукнул каблуками, но задержался. – Товарищ капитан, разрешите обратиться, – сказал он.
– Обращайтесь.
– А из нашего училища, из Новоборисовского, здесь никто не проходил?
– Не видел, – подумав, ответил капитан.
– Разрешите идти?
– Идите.
И, вновь пристукнув каблуками, курсант повернулся и побежал к танку. В несколько секунд он оказался в люке, выкрикнул вниз команду, танк зарычал, ударив в идущих сзади гарью и копотью сожженной в моторе солярки. Бессловесная, понурая пехота опасливо огибала танк, поглядывала на торчащего в люке танкиста с долей зависти и почтения. И вдруг один, остриженный наголо, с коротким кавалерийским карабином за спиной и скатанной шинелью через плечо, оглянулся, осклабился и крикнул:
– Эй, чугунщики черногузые!
Курсант-командир улыбнулся, помахал в ответ рукой и потому не увидел, как к танку, почти под гусеницы, кинулся выскочивший из-под моста полуголый человек. Он что-то кричал, держа над головой скрещенные, сжатые в кулаках руки. Механик-водитель вновь неумело-резко остановил танк, и потому вновь командир стал похож на ваньку-встаньку.
– Куда лезешь?! Жизнь надоела?! – закричал он, побагровев от возмущения и поправляя съехавшую на лоб фуражку.
– А ты шо, хочешь мнэ мост загубыты?! – кричал снизу возмущенный, но все равно рассудительный человек. Это был один из саперов, минировавших мост, видимо, старший по званию. Крупный, белотелый, с мокрой волосатой грудью и вислыми моржовыми усами, он был в черных широченных, подвязанных на поясе обрезком бикфордова шнура рабочих штанах, с которых стекала в дорожную пыль вода. – Який вумный, який гедода! Бачишь чи нэ, шо це за мост? Ты тильки въидышь, як вин провалыться! А люды остануться, а их немець поубивае?
– Вперед! – похоже, мало что поняв, крикнул в люк курсант-командир, надеясь припугнуть сапера; танк взревел мотором, но не сдвинулся с места, потому что не сдвинулся с места сапер. Он рассудительно и часто сыпал украинскими словами, обзывая танкиста ругательством неслыханным и неизвестно что обозначающим – гедода. – Ах ты! – только и мог сказать курсант-командир от возмущения, орлом слетел с танка и кинулся на сапера. Курсант был меньше чуть не вдвое, но вдвое злее большого и добродушного украинца. Сапер схватил танкиста за руки повыше локтей, не давая себя ударить, но и не бил сам, а продолжал объяснять, что будет, если танк поедет по мосту. Курсанту не удавалось вырваться, от этого он злился еще больше и пытался достать носком сапога незащищенную ногу сапера.
– В чем дело, курсант, под трибунал захотел?! – знакомый капитан, руководящий переправой, осадил танкиста, схватив его сзади за плечо и с силой потянув на себя.
Курсант повернулся, козырнул и, оправляя гимнастерку, доложил:
– Не дает переправляться, товарищ капитан, чуть не раздавили. – Курсант с ненавистью глянул на сапера, который морщился от боли и стоял на одной ноге, как гусак в холодную погоду.
– Та, товарищ капитан, я це танки знаю. Скильки их бачив, воны уси мости валють…
– Почему, сержант? По мосту танки шли, – не согласился капитан.
– Так ти танки полэгче, а цэ вона же скильки весу мае… Вона б поихала, нам бы на головы свалилася… Нэ можно ему ехаты, мост нэ выдэржэ… – Капитан молчал. Сапер добродушно улыбнулся. – Та я ци танки рвав… Як застрянэ, ничем не вытянэшь… Двэ штуки рвав… – И, махнув совсем как-то по-бабьи на курсанта рукой, прибавил: – Бачите, який гедодный!..
– Да проскочим, товарищ капитан! Десять дней этот танк гоню. Сперва один, потом с экипажем. Танк секретный…
– А если не проскочите? – спросил капитан. – Если он прав окажется?
– Та цэ так, шо прав, то прав, – подал голос сапер.
– Народу сколько, – хмуро, не глядя на курсанта, сказал капитан. – И не до секретов теперь… Досекретничались… Поедете последними, – бросил он, поворачиваясь, уже на ходу.
– Есть поехать последними, – взял под козырек курсант-командир и, глянув на уходящего прихрамывающего сапера, досадливо скривился.
И вдруг побежал за капитаном.
– Как вы думаете, товарищ капитан, немцы отсюда далеко?
– Они у нас не спрашивают, где и когда им появляться, – недовольно ответил капитан.
– Значит, в любую минуту могут появиться?
– Могут, – ответил капитан, подумал и прибавил: – Между нами сейчас день пути, я так думаю… День…
– День, – повторил курсант, глядя на капитана, который повернулся и закричал на кого-то на мосту.
Курсант возвратился к танку, вытащил из кожаного кармашка портупеи командирский свисток, приставил к губам, надул щеки и засвистел в него высоко и пронзительно, один раз – длинно и два подряд – коротко.
Первым из своего люка вылез механик-водитель. Его голова в сползающем на глаза танкистском шлеме во время разговора торчала из люка. Был он совсем мальчишка – белоголовый, но страшно замурзанный, черный от мазута и соляры, в комбинезоне, великоватом, явно с чужого плеча. Механик стал выбираться наружу, но зацепился ногой за что-то в темноте люка, сильно и нервно дрыгнул пару раз, пока не освободился. Чуть позже спустился на землю невысокий, но коренастый и, видно, физически сильный рыжий человек. Одет он был аккуратно: в старой застегнутой на все пуговицы гимнастерке, в галифе и ботинках с черными обмотками. На голове его был островерхий буденновский шлем с черной артиллерийской звездой. На гимнастерке рыжего поблескивала медаль на узкой красной планочке – «За боевые заслуги».
Последним спустился человек совсем гражданский, нескладный и неловкий, лет сорока, в дешевом пиджаке и полосатой рубашке с отложным воротником, в широких брюках с отворотами. Типичный учитель из провинциальной школы. Впрочем, он и был учителем. Противогаз, висевший на широком ремне через плечо, ничего военного ему не прибавлял.
– Значит, так, товарищи, – качнувшись по-командирски с носков на пятки, заговорил курсант. – Нам придется переправляться последними, во-первых, это раз… А ждать мы не можем, это, во-вторых, два… Поэтому приказываю: механику-водителю провести профилактический осмотр… Остальные со мной пойдут искать брод…
Эта история подлинна. Еще в детстве мне рассказала ее одна женщина, пожилая, болезненно-полная… Теперь уже и речка та высохла, остался лишь заросший бурьяном след русла, и женщины той уже нет.
Может, потому, что был прост ее рассказ и одновременно – непостижим, непонятен, может, еще почему, но врезался он в память и не оставлял меня все годы, что прошли с того времени.
А знала-то она, помнила совсем немного: начало и конец истории. Да, помнила она еще, что одного из танкистов звали Василием и фамилия у него была необычная – Лето.
– Вставай, парень, ухо отдавишь! – Рыжий в буденновке потряс за плечо механика-водителя, который, свернувшись калачом, по-детски сладко спал на крышке двигателя танка. – Да вставай, что ль. – Рыжий тряханул механика сильнее.
– А? – Тот открыл глаза и поднял испуганно голову.
– Мамкина сиська небось снилась, вояка, – насмешливо произнес рыжий и, высоко поднимая ноги, переступил через гражданского, который сидел на земле, прислонясь спиной к танковой гусенице, и потирал легонько ладонью левую половину груди.
Быстро и деловито подошел курсант-командир. Он умылся: был бодр, свеж, а теперь частым железным гребешком зачесывал вверх жидкие русые волосы.
– Три танкиста, три веселых друга? – пошутил он, улыбаясь, и прибавил уже серьезно: – По местам, товарищи…
Заспанный механик-водитель стоял на броне танка, удивленно озираясь. Было утро – чистое, солнечное, теплое. Неподалеку от реки, на восточном берегу, к которому они стремились, росла сосна, высокая и сильная, дальше зеленела жиденькая изломанная березовая роща. Тихо и пусто. Будто и не было вовсе ночной толпы и паники, будто не было отступления, будто не было самой войны. Кое-где лишь на берегу белело брошенное тряпье да валялась пара поломанных при переправе повозок.
– Тильки вы быстрейше! Может, тады и проскочьтэ! – кричал с восточного берега усатый сапер. Он надел форму, сержантскую, в форме были и двое его помощников, рядовые. Рядом стояла их полуторка.
Механик направился по броне к своему люку, но курсант-командир остановил его.
– Сам поведу, – негромко сказал он. – А вы идите на мое место.
Танк зарычал, попятился назад, остановился и, как бегун на короткую дистанцию, приготовился к рывку. На том берегу указывал рукой и кричал что-то неслышное усатый сапер.
Командир дал полный газ. Танк пошел, покачиваясь, лязгая железом гусениц. Из открытого люка башни выглядывал механик-водитель. Танк въехал на мост, и тот сразу вздрогнул, принимая на свои деревянные плечи непривычную тяжесть. Но держал. На приближающемся берегу застыли саперы. Мост был пройден уже на три четверти, и командир, по-мальчишески закусив губу, стал переключать передачу, чтобы успешнее взять подъем, который начинался сразу за мостом. На секунду лишь танк замедлил ход, и тут же все услышали глубокий, какой-то нутряной надрывный треск. Командир до предела даванул газ, танк дернулся было вперед, но тут же стал пятиться назад, потому что толстенные колени опор подламывались и все больше и больше прогибался надломленный хребет моста.
– А-а-йа!! – что-то непонятное закричал командир, вцепившись в рычаги и ощущая падение.
Со страшным треском, поднимая древесную пыль, как карандаши, ломались опоры; и сползала вниз многотонная танковая задница, задиралось кверху дуло пушки.
У-у-ух!.. Река приняла в себя стальное чудовище, густая грязная вода поднялась взрывным цветком выше башни. Танк упал – как кошка лапами – гусеницами вниз и стал оседать в воде…
И тут же раздался еще один всплеск, уже негромкий – это механик-водитель сиганул с башни в воду и было поплыл подальше от танка, но остановился, потому что вода доходила ему лишь до пояса. Ошалелый и удивленный, он стоял, растопырив руки, в воде и смотрел на танк.
Танк был молчалив и невозмутим.
– Та я ж казав, шо провалитесь. – Сапер, похоже, даже чуть радовался подобному исходу, так как была все же доказана правота его слов.
– Живы все? – спросил, полуобернувшись, курсант-командир.
– Живы, – отозвался рыжий. – Жив, эй, четырехглазый?
– Жив, – глухо ответил гражданский.
Командир закусил губу и вновь взялся за рычаги. Лицо его было мокрым и грязным, так как вода попала в открытый люк. Мотор завелся сразу. Командир облегченно выдохнул, прошептал что-то, нажал на рычаг хода. Гусеницы заработали, но танк стоял на месте.
– Вы бачьтэ, шоб сам сэбэ не закопал! – кричал с берега усатый сапер, и его помощники тоже что-то кричали, показывая на танк пальцами.
– Еще больше садимся! – крикнул из‑за спины из темноты башни рыжий.
Но командир переключал зло скорости, давил газ… И вдруг что-то лязгнуло в моторе, и он мгновенно замолк.
Командир сидел несколько секунд молча, остывая вместе с перегретым мотором. Потом медленно обернулся, смущенно и виновато посмотрел на членов экипажа. Рыжий поглядывал зло сверху. Гражданский на командира не смотрел, прижимая ко лбу ладонь.
– Ударились? – спросил, чтобы что-то спросить, командир.
Гражданский улыбнулся, кивнул.
– Шишка, – сказал он.
– К железу прислонись, – хмуро предложил рыжий, – вон тут его сколько. – Он стал выбираться наверх.
– А где Лето? – удивился командир.
– Плавает, – насмешливо ответил рыжий.
– Вылезайтэ, шо кажу! Идитэ до мэнэ!
Курсант выбрался на броню.
– Чего надо? – спросил он устало и раздраженно и так же устало и раздраженно посмотрел на торчавшего в воде механика-водителя.
– Та поскорийшэ! – Сапер призывно махал рукой. – Знаю, як вам отсюда выбратысь! Есты одын способ!
– Не врешь? – спросил курсант.
– Та шо я тэбэ, брехаты буду? – обиделся сапер. – Тильки уси, уси до мэнэ!
Курсант коротко подумал и приказал экипажу:
– Все на берег! – И сам не раздумывая прыгнул в воду.
Следом в воду спустился рыжий. Он уже разулся и ботинки с обмотками держал в руке.
На броне остался гражданский, прижимая ладонь ко лбу, он тоскливо посмотрел на берег, потом на воду и тоскливо же прыгнул вниз. Сделал он это неудачно, завалившись на бок, чуть не с головой уйдя в грязную, с мазутными разводами воду. И, словно испугавшись, что останется здесь один, подгребая воду ладонями, торопливо пошел к берегу.
А усатый сапер двигался от берега к своей машине и подчиненным. Ничего не понимающий курсант торопился следом, за ним спешили остальные.
Сапер остановился у полуторки и обратился к курсанту-командиру:
– Снарядов та горючего нема?
– Нема-нема, – ответил тот. – А как, ты говоришь, можно танк вытащить?
– Кажу, тилыш лягайтэ, – мягко попросил сапер.
– Зачем? – не понял курсант-командир.
– Лягай! – закричал вдруг сапер страшно, и танкисты разом присели.
А один из подчиненных усатого, сидя на корточках, крутанул ручку небольшого черного ящичка. И тут же бабахнул оглушительный взрыв, подбрасывая мост в воздух, разнося в щепки доски и бревна, поднимая на воде большую быструю волну. Еще летела в воздухе щепа и не осела водяная муть, а курсант-командир прямо и встревоженно смотрел туда, где он оставил танк. Моста не стало, лишь кое-где торчали, как редкие гнилые зубы, надломанные бревна опор. А танк стоял, будто и не случилось ничего. Разве что осел, кажется, чуть глубже в воду, и башня была теперь сильно заляпана грязью.
– А тэперь я кажу, шо робыти, – заговорил как ни в чем не бывало усатый сапер. – Надо танке вашей шашку у дуло сунуты та рвануты… Та ихаты уси отсюда…
– Чего? – не понял курсант-командир, оглядываясь на танк.
– Шашку у дуло та розочку сдилать, – добродушно улыбаясь, повторил сапер.
Курсант посмотрел на него внимательно.
– У тебя усы свои? – спросил он.
Сапер несколько опешил.
– Чого? – Он потрогал усы.
– Усы, говорю, свои или приклеены? – серьезно и угрожающе спросил курсант и протянул к усам сапера руку. – Ты кто есть такой? Мосты рвешь советские, танки! Ты кто есть? Ты, может, диверсант? – И, перейдя вдруг на почти истеричный крик, заорал: – Дай! Дай мне эту шашку, я из тебя, гада, розочку сделаю! – Сапер попятился. В руке его был карабин. Но курсант замолчал, успокаиваясь и вытирая со лба выступившие крупные капли пота. Усатый стоял у машины.
– Який гедодный, – сказал он осуждающе и, открывая дверцу кабины, предложил: – Кто хоче, то и нэхай з намы едэ…
– Давай, ребята, вчетвером не навоюешь, – добавил один из подчиненных сапера, забираясь в кузов.
– Валите! – крикнул, презрительно улыбаясь, курсант-командир. – Ломать не делать, душа не болит…
Они остались одни. Было тихо. Совсем тихо. Никто ничего не говорил, и никто ни на кого не смотрел. Сидя на зеленой ежистой траве, рыжий наматывал обмотки и надевал ботинки. Курсант-командир открыл планшетку, вытащил из кармашка химический карандаш, послюнил, поставил на карте какую-то точку и посмотрел на гражданского.
– Ваша фамилья как пишется, товарищ Непомнящий, вместе или отдельно? – не отрываясь от карты, негромко спросил он.
Гражданский глянул на него чуть удивленно и спешно ответил:
– Вместе…
Курсант-командир поставил еще какую-то точку в своей карте.
Рыжий обулся, достал из кармана галифе папиросы, закурил. Зажженная спичка как-то особенно громко зашипела в висящей противной тишине.
– А у меня сестренка холодца боится, – тихо объявил механик-водитель, виновато улыбаясь.
– Почему? – искренне удивившись, спросил Непомнящий.
– А он трясется… – объяснил с той же виноватой улыбкой механик-водитель. – Трясется, а она думает, он живой… Чудная.
– Не знаю про сестренку, а вот фамилия у вас чудная, – подняв на механика-водителя глаза, неожиданно сказал командир. – Откуда она такая взялась? Слово наше, а фамилия вроде как и не наша. Лето… Никогда не слышал… Так ведь может быть и Зима – фамилия… Или Осень… – Курсант-командир хмыкнул.
– Не знаю, – растерянно пожал плечами механик-водитель.
– А вы должны знать… Должны знать, – курсант-командир возвысил голос, – что покидать боевую машину можно только с разрешения командира! А если бой?! А?!
Механик-водитель опустил белобрысую голову, шлем он держал в руке.
– На первый раз – два наряда вне очереди!
Лето кивнул, не поднимая головы, сказал еле слышно:
– Хорошо…
– Не хорошо, а есть два наряда вне очереди! – закричал курсант-командир.
Механик-водитель приложил ладонь к виску, повторил тихо:
– Есть два наряда вне очереди…
– И к пустой голове руку не прикладывают, – мстительно произнес курсант-командир. – Идите.
– Есть, – тихо сказал Лето, повернулся и, отойдя на несколько метров, остановился, потому что идти ему было в общем-то некуда. – А куда идти? – спросил он нерешительно.
– Куда хочете, туда и идите! – заорал курсант-командир, и механик торопливо повернулся и отошел еще на несколько метров.
– Почему вы на него кричите? – волнуясь, спросил гражданский. – Он моложе вас. Он ваш подчиненный. Разве вы имеете право на него кричать?
Рыжий из‑за плеча с насмешливым интересом глянул на гражданского. Курсант-командир, видимо, смутился.
– А я не кричу… – сказал он. – Только у меня есть задание. Ответственное задание. Доставить секретный танк в заданный район обороны. И я его выполню! А вот где вы научились делать замечания старшим по званию, я не знаю.
– Идет кто-то, – подал голос механик-водитель и показал пальцем на запад.
По широкой, парящей под утренним теплым солнцем луговине шел черный, страшный человек. Шел он медленно, словно прогуливаясь, так, как не должен и не может ходить человек на войне. Слюдяное слоистое тепло, стоящее над землей, покачивало человека из стороны в сторону, делая его почти нереальным и потому еще более страшным. На плече он нес то ли здоровенный дрын, то ли оружие.
– А если немец? – тихо спросил Непомнящий и глянул на курсанта-командира.
– Один немец не пойдет… – нервно ответил тот и потер ладонью бедро, где у каждого нормального командира должно находиться личное оружие.
Черный человек остановился, тоже заметив их, поправил то, что нес на плече, и пошел быстрее, теперь уже определенно – к ним.
– Здоровый, – тихо произнес рыжий, не сводя с чужака глаз.
Тот подходил. Был он высокий, крупный, тяжелый, одетый во все черное: в черный комбинезон и шлем. Поверх комбинезона была надета расстегнутая, чертовой кожи, танкистская куртка. Лицо и руки его тоже были черными. На плече он держал здоровенный танковый пулемет с насаженным черным блином диска. Он остановился на том, западном берегу реки и молча смотрел на экипаж.
– Наш брат танкист, – улыбнулся курсант-командир и, махнув рукой, крикнул: – Эй, танкист, давай к нам! Не глубоко здесь, не опасайся!
Ничто не изменилось в лице незнакомца, он ничего не сказал и, не раздеваясь, шагнул в воду. Когда вода дошла до пояса, он остановился и медленно присел, погрузившись в реку по самое горло, потом осторожно опустил в воду лицо. У застрявшего танка он замер и долго внимательно на него смотрел.
Чужак выбрался на берег и был похож теперь на огромную черную собаку, с которой ручьями стекала вода, подошел ближе, остановился.
Наконец они могли рассмотреть его лицо. Крупное, мясистое, с чуть опущенным большим носом, оно было страшным – без бровей и ресниц, черным, словно подкопченным, в красных трещинах, с висящими и скрученными струпьями обожженной кожи. Черные губы его были словно расплющены, из крупных трещин на них сочилась желтоватая густая сукровица. В маленьких черных глазах его стояли слезы.
– Запороли? – спросил он хрипло и укоризненно. – Такую машину запороли… Мне говорили, что такие есть, а я не верил. Сто пятьдесят два миллиметра гаубица? Да? Да если б нам в батальон такую… «Клим Ворошилов»? «Климент Ворошилов – два», да? – спрашивал он, заглядывая в глаза каждого.
– Кто вы такой, ваши документы, – сухо сказал курсант-командир и взял под козырек. Он говорил это чужаку в лицо, но тот не замечал. Он топтался на месте, смотрел по сторонам, вглядываясь в незнакомые лица, кривил в мучительной улыбке губы, время от времени прикладывая к ним мокрую грязную тряпку – промокал сукровицу.
– А где ж ваш командир? – спросил он наконец.
– Я командир, – отозвался курсант.
Чужак никак не реагировал.
Тогда курсант тронул его за плечо. Тот, сморщившись, обернулся и несколько секунд смотрел на курсантские знаки отличия и сержантские треугольники.
– Старший сержант Ермаков, помкомвзвода танкового батальона четвертого полка сорок четвертой дивизии, – доложил он и из нагрудного кармана куртки достал толстую стопку документов, аккуратно и плотно завернутых в клеенку, начал ее разворачивать. Но корявые больные пальцы не удержали документы, и они посыпались на траву. Он тяжело присел и сидя пролистывал одинаковые красные книжицы, чтобы, видимо, найти нужное, свое, удостоверение. На маленьких фотографических карточках застыли лица, разные, но похожие, равно молодые и симпатичные. Наконец чужак нашел свое удостоверение, поднялся, протянул. Рука его дрожала. Курсант смотрел на документы в другой его руке. Чужак протянул и их.
– Два экипажа сгорели, – сказал он и с силой зажмурил глаза, чтобы согнать с них слезы.
Курсант помедлил, взял удостоверение чужака, посмотрел, вернул.
– В госпиталь следуете, товарищ старший сержант? – спросил он.
Ермаков смотрел на танк.
– Если б нам в батальон хоть один такой, мы б… – вместо ответа проговорил он.
– Вы что, плохо слышите? – спросил командир.
Ермаков не отвечал, а только улыбался. Курсант наконец догадался и показал на уши.
– А-а, я не слышу, – поняв, закивал Ермаков. – Контузия сильная… Свист только… И голова болит здорово… А! – Он махнул рукой – ничего, мол.
Курсант подумал, раскрыл планшетку, развернул карту и, написав что-то на ее обратной чистой стороне, протянул Ермакову.
Тот долго вглядывался в незнакомый почерк.
– Не, – сказал он, разобрав. – Я не в госпиталь… Я своих искал, наших… Нашел вот, значит…
Курсант улыбнулся, написал: «Мамин, командир», – и ткнул себя пальцем в грудь. «Свириденко – башнер», – курсант указал на рыжего и прибавил громко:
– Он с белофиннами воевал!
Ермаков посмотрел на рыжего и на его медаль с внимательным уважением.
«Не… – карандаш курсанта запнулся, – …помнящий», – написал он раздельно.
– Стрелок-радист! Учителем физики в школе работал! – громко представлял каждого курсант, забывая, видимо, о том, что чужак не слышит. – «Лето – механик-водитель!» Фамилия такая – Лето… Весь экипаж!
– Пиши меня! – зарокотал чужак, тыча пальцем в бумагу. – Ермаков… Кем возьмете, тем и буду… Могу заряжающим, могу кем хочешь… Такой танк!
Но Мамин уже складывал карту, прятал ее в планшетку.
– Вам в госпиталь надо, – сказал он.
– Да, Ермаков, – повторил чужак и, посмотрев в сторону танка, с искренним удовольствием прибавил: – Хорошо сидит…
Не дожидаясь никого, Ермаков вошел в реку, и там, где вода дошла ему до пояса, он, как и в прошлый раз, остановился и опустился по горло в воду. Потом поднялся тяжело на башню и, оставив сверху свой пулемет, полез в люк. Мамин наблюдал за ним с интересом. Скоро голова Ермакова высунулась из башни.
– А где же боезапас? Ни снаряда, гляжу, ни патрона! Расстреляли?.. Да мы тоже, – махнул он рукой, – расстреляли сразу, а потом ждем-ждем, а нету!.. Приходит машина, а калибр не тот… А тут немцы и стали нас шерстить… – И он снова скрылся в башне.
Ермаков осматривал внутренности танка, как свой неожиданный новый дом, словно сам себе не веря, что этот дом есть. Он прикладывался к видоискателю, трогал рычаги и приборы. Потом высунулся из люка механика-водителя и прокричал совсем счастливо:
– Дизель?
Мамин кивнул. А Ермаков, похоже, ощущал сейчас себя хозяином прекрасного дома, который показывает его званым гостям.
– Я по запаху учуял! – кричал Ермаков. – Бензином не пахнет!! Это я понимаю! Это машинка! А наши «бэтухи» бензиновые горят, как порох!.. Сами в жару загораются… Пых – и нету… у нас комполка так сгорел… У меня гусеница поползла, я выскочил. А его танк сзади был, в него попасть не могли! Он – пых, и нету… Никто не вылез… «Бэтэшки»… А это машинка! Лошадей в ней сколько?
Мамин не ответил. Счастливый, забывший о контузии и постоянной боли, Ермаков снова скрылся в люке.
Отец Ермакова наверняка еще пахал сохой, а мать наверняка суеверно боялась трактора, который пригнали однажды в их деревню, устроив очередной митинг; сын же их – кровь от крови и плоть от плоти – полюбил тогда трактор, и любил с тех пор гудящие, трясущиеся, вонючие эти машины сильной, верной любовью, первой и новой любовью своего рода. Он и в армии остался сверхсрочно не потому, что нравилась служба, а для того, чтобы быть при технике; и танки он любил так же сильно, как трактора, только сокрушался, что даже в мирное время на танках нельзя пахать землю.
– Да что вы среди мусора копаетесь! – крикнул, стоя на танке, курсант-командир: члены его экипажа пытались найти среди остатков разнесенного взрывом моста целое бревно. – Бегом в рощу, дерево срубите и сюда! И вы, Лето, идите! Старший – Свириденко. Да быстрее, нам каждая минута дорога!
Приотставший Лето Василий догнал учителя и пошел с ним рядом, сначала молча, потом заглянул ему сбоку в глаза – осторожно и смущенно, заговорил:
– Сегодня облака до ужаса красивые, правда же? Я смотрел… А на кого вон тот похож? Во-он тот… – Он показывал на облако пальцем.
– Не знаю, – улыбнулся учитель. – На воздушные шары?.. Не знаю…
– А я подумал – на верблюда…
– Ты видел верблюда?
Вася кивнул:
– На картинке…
Свириденко, который шел впереди, поднял голову.
– На бабу оно похоже, – сказал он, не оборачиваясь. – Ишь раскорячилась. – И, уже повернувшись, скомандовал вдруг: – Бегом – марш!
Роща приближалась – маленькая, серая, жалкая, с искореженной вблизи землей и изломанными на опушке березками. Свириденко остановился у высокой ровной березы, протянул Непомнящему топор.
– Руби, да пошибче, – сказал он.
Учитель взялся неумело за топорище, скособочился, размахнулся сплеча и тюкнул по березе.
– Ниже бери, что ты ее пополам рубишь… – поправил Свириденко.
Непомнящий скособочился еще больше и еще раз тюкнул по березе.
– Давай-давай, – не без насмешки в голосе подбодрил Свириденко и проводил глазами механика-водителя, который шел к зарослям бузины, на ходу пытаясь расстегнуть комбинезон. – Дай-ка я! – Не выдержав, Свириденко выхватил у Непомнящего топор и с одного удара вогнал лезвие почти до середины ствола. Сделав еще пару таких же сильных и точных ударов, он надавил на березу руками, и она упала, трогая с громким шорохом своими густыми ветвями ветви соседей. Переступив через ствол, Свириденко стал, пятясь, обрубать сучки, но тут же поднял удивленно голову.
Из бузины выскочил Лето и бежал к ним, судя по виду, страшно перепуганный. А из‑за его спины с шумом и пронзительным, противным криком взлетело несколько ворон. Лето на ходу оглядывался, указывая рукой за спину.
– Что? – не разогнувшись, сжимая в руке топор, шепотом спросил Свириденко. – Немцы?
Механика-водителя колотила мелкая дрожь, подбородок его заметно дрожал.
– Говори, немцев увидел? – повторил Свириденко со свирепым лицом.
– Ме… мертвые… – прошептал Лето.
– Дурака кусок, – ругнулся Свириденко и пошел туда, откуда прибежал механик.
Следом двинулся Непомнящий.
За алеющей плотными гроздьями бузиной была просторная и, как опушка рощи, искореженная поляна. Посредине стояла наша полуторка. Деревянная крыша ее и тонкий жестяной капот были разворочены пулями крупного калибра. Этими же пулями были убиты двое. Один лежал на поляне ничком, обхватив руками голову. Спина его была словно взорвана изнутри. Второй, с кровавым месивом вместо лица, вывалился из кабины, зацепившись там за что-то ногой. В воздухе стоял густой гул от зеленых мясных мух.
Непомнящий зажал рукой рот и нос, стараясь не дышать, подавляя в себе подступающую противными толчками тошноту.
Свириденко подошел к убитым, взглянул на знаки отличия.
– Эх, артиллерия, – сказал он, встал на подножку кабины и, приподняв брезент, долго и внимательно смотрел на то, что лежало в кузове. Оглянулся и приказал Непомнящему: – Кричи командира, нехай сюда идет…
Учитель прошел мимо механика-водителя, даже, кажется, не заметив его. Пройдя еще несколько метров, Непомнящий остановился и вдруг низко наклонился. Его стало рвать, как впервой перепившего мальчишку, долго и жестоко – до густой горькой желчи.
Потом он выпрямился и, вытирая ладонью рот, морщась от бессильных позывов рвоты и тупой боли под ложечкой, вышел на опушку.
– Эй!.. Э-э-эй! – закричал он неожиданно высоким и жалким голосом и замахал рукой.
– Глубже копай, – глухо подсказывал Ермаков, глядя, как неумело и бестолково Лето и Непомнящий роют широкую могилу.
Ермаков был уже притравлен к смерти и не чурался ее, а был сосредоточенно-спокоен, торжественно-серьезен.
– Ермаков, заберите у них документы, отправим потом в часть, – приказал бледный курсант-командир.
Но Ермаков стоял к нему боком, не видел, а значит, и не слышал.
Побледнев еще больше, Мамин непослушными пальцами стал расстегивать нагрудные карманы и вытаскивать документы убитых.
– А оружия не было, Свириденко? – спросил он.
– Я не видал, – отозвался рыжий, продолжая обрубать у березы ветки.
– И куда это оружие у Красной Армии подевалось? – сам себя спрашивал Мамин, осматривая покрытую коркой черной засохшей крови кабину.
Когда могила была вырыта, Ермаков подошел к одному из убитых, наклонился, бережно и осторожно поднял его, уложил в могилу; затем – так же бережно и осторожно – второго. Их накрыли брезентом из кузова машины и забросали сырой комкастой землей. Ермаков прошел по ней, податливой, словно живой, притаптывая. Мамин стоял рядом с механиком-водителем и, не глядя на него, зло и деловито выговаривал:
– Как же так, товарищ Лето, ты не проследил, что в баке горючего нет ни капли?
– Я следил, – пытался объяснить механик.
– Ты же говорил: на полчаса хода, а вот Ермаков сейчас щуп сунул, а там сухо… Как же так?
– Я смотрел – было. – Лето пожимал плечами.
– За разгильдяйство – еще два наряда вне очереди!.. Спали вы, товарищ Лето, пока мы брод искали… И комбинезон порвал еще…
Лето прикрыл ладонью дырку на боку.
Ермаков закончил свою работу, и Мамин, неожиданно быстро переключившись от сердитого выговаривания подчиненному, продолжил голосом иным, командирским:
– Товарищи! – В руке он держал документы убитых. – Сегодня мы прощаемся с незнакомыми, но дорогими нам товарищами… товарищем Козловым Олегом Аркадьевичем и товарищем… – Забыв фамилию, Мамин заглянул в документы: –…Трофимчуком Петром Ксенофонтовичем! Они погибли как герои, защищая нашу великую социалистическую Родину! Спите спокойно, дорогие товарищи. Родина вас не забудет! Мы клянемся, что отомстим за вашу смерть!
– Метко бьют… Дал по кабине очередь и полетел дальше, – говорил Свириденко, упираясь руками в задний борт полуторки. Вместе с ним толкали машину Непомнящий, Лето, Ермаков.
Мамин сидел в кабине мертвого автомобиля, рулил. Дорога от рощи к бывшей переправе почти вся была под гору, и потому удавалось толкать тяжелую груженую машину.
– Мне рассказывали, они за каждым, за одним человеком на самолете гоняются… Пока не убьют – не улетают, – это сказал Непомнящий.
Мамин прислушивался, высунувшись из открытой кабины.
– А у них на одного нашего бойца по одному ихнему самолету, – это были слова Свириденко.
Мамин не выдержал.
– Вы что, товарищ Непомнящий, видели?! – закричал он, высовываясь из кабины, чтобы посмотреть ему в глаза.
– Я не видел, а отступавшие рассказывали…
– Не видел, – откровенно передразнил курсант. – А еще ученый человек! Правду говорят – у страха глаза велики.
– Я… – начал было Свириденко, но Мамин и его оборвал:
– И вы тоже молчите, товарищ командир башни! Вы что, считали, сколько у нас бойцов, а у них самолетов? Что?! А вот я считал! Пока от Иркутска добирался. Эшелоны и эшелоны! Танки и пушки! Танки и пушки! Пехота! Конница! Подошла сила! Заманили фашиста, теперь бить будем!
Ермаков толкал машину и все косил глазом, силясь понять – о чем речь.
– Стыдно, стыдно, товарищи! – продолжал возмущаться Мамин. – От кого от кого, а от вас не ожидал! – Он отвлекся от дороги, потому грузовик въехал в глубокую ложбину и встал.
Курсант, улыбаясь, деловито и оптимистично выскочил из кабины.
– А ну-ка! И раз-два – взяли! Еще взяли! – Он толкал машину вместе со всеми, однако ничего не выходило. И тогда Мамин, не теряя командирского и природного своего оптимизма, крикнул: – Шабаш, так перетаскаем!
До застрявшего в воде танка оставалась, может, сотня метров. Мамин обтер ладонью потное лицо, открыл задний борт, легко вскочил в кузов. Здесь стояли рядком деревянные защитного цвета снарядные ящики. Мамин сорвал пломбу, открыл один и посмотрел любовно внутрь.
– Сколько же я вас искал, – почти пропел он. – С ног сбился, а вы тут, рядом лежите… Ну кто, принимай! – Курсант-командир с трудом вытащил из ящика снаряд, похожий на длинное ошкуренное бревно.
Ермаков первый подставил плечо, подхватил снаряд и быстро понес.
– А если уронишь, что будет? – спросил Непомнящий.
– Ты сперва урони, тогда узнаешь, – хмыкнул Свириденко, подставляя плечо под очередной снаряд.
– Бетонобой, миленький. – Мамин провел пальцем по различительным полоскам на головке снаряда.
– Глядите! – крикнул вдруг Лето.
Все дернулись. Непомнящий посмотрел в небо. Свириденко – на запад. Мамин – на танк.
А Лето указывал в спину уже порядком удалившегося Ермакова. Верно, пятидесятивосьмикилограммовый снаряд был сейчас для него непосильной ношей. Но он продолжал идти к танку, пьяно, смешно и страшно, высоко поднимая колени.
– Сто-ой! – крикнул Мамин и, спрыгнув с кузова, побежал.
Но Ермаков уже не шел, он стоял, с трудом удерживаясь на ногах, снаряд разворачивал его, тянул к земле. И все же Ермаков справился с ним поставил на землю торчмя и, сделав два шага назад, упал тяжело на спину, раскинув руки.
Все бежали к нему. Ермаков повернулся на бок, посмотрел на бегущих, сел и попытался подняться. Но тут же, обхватив голову руками, закачался из стороны в сторону, замычал монотонно и жутковато.
– Ермаков! – позвал Мамин, тряся контуженого за плечо. – Ермаков!
Ермаков поднял голову, посмотрел виновато.
Из ушей его тянулись струйки густой черной крови.
– Темно сделалось, – объяснил он. – И в голове как загудит… – Он попытался подняться.
– Да лежи! Лежите, Ермаков! – с силой надавил на его плечо Мамин. – Сами перетаскаем. – Он присел к стоящему снаряду, ловко уложил его на плечо, крякнул, поднимаясь, и мелкими быстрыми шажками побежал к своему танку.
– Все! Нету больше! – крикнул сверху в открытый люк Свириденко, взлохмаченный, мокрый от пота.
В танке были Мамин и Лето. Они укладывали снаряды в специальные ниши.
Мамин глянул на механика весело, подмигнул:
– Ну, теперь держитесь, фашисты, правда, товарищ танкист?
Лето не ответил, тяжело, запаленно дыша. Мамин перебрался в заднюю часть башни, поманил механика, показал на дощатый ящик, в котором лежали плотно пригнанные толовые шашки и моток бикфордова шнура.
– Знаете, что это такое? – спросил Мамин.
– Не, – мотнул головой Лето.
– Самовзрыватель, – объяснил Мамин. – Танк наш секретный и врагу не должен достаться ни при каких обстоятельствах! Понятно?
Лето кивнул, с видимым страхом глядя на самовзрыватель.
Ермаков по-прежнему сидел на берегу, обхватив голову руками и покачиваясь из стороны в сторону в такт своей раскачивающей изнутри боли, чтобы умилостивить ее хоть немного, успокоить.
Мамин выбрался на броню и торопливо стал счищать грязь с алой звезды на башне.
– Чего, земляки, застряли? – услышал он незнакомый голос с того, западного берега.
Мамин, удивленный, повернулся.
На берегу стояли двое наших солдатиков. Оба низкорослые и неказистые, в гимнастерках без ремней и знаков отличия, оба раненые. У одного была перебинтована голова и рука, правая, у второго – только рука, тоже правая.
Мамин выпрямился, худой, грязный, в длинных, прилипших к телу трусах.
– А вы откуда? Кто такие?.. Как зовут?
– Зовут зовуткой, – отозвался первый и добавил удивленно, глядя на торчащие из воды обломанные опоры: – А здеся вроде мост был…
– Был, да сплыл. – Мамин запрыгал на одной ноге и затряс головой, выливая из уха воду.
– Чего, разбомбили? Немец разбомбил? – спросил первый.
– Сами взорвали, – ответил Мамин. – Откуда вы?
– Мы из окруженья вышли, – объяснил второй, поддерживая забинтованную руку. – Три дня идем… Поесть у вас ничего не будет?
– Мы у вас попросить хотели, – пошутил Мамин. – Ну и как там? – Он глянул за их спины, на запад.
– Да как-как? Плохо, вот как, – ответил первый. – Прет немец, нет ему преграды. Самолетами душит, танками давит. Связи нет, командиров нет, патронов нет. Одна «ура».
– Доуракались, – снизу, из воды, сказал согласно Свириденко. Он направлялся к своему, восточному берегу.
– В армию взяли, а ботинков не дали. – Первый показал на свои босые ноги.
– Все, – сказал второй.
– Что – все? – спросил Мамин, выпрямившись и уперев руки в бока.
Второй стушевался и, указав на сидящего на противоположном берегу Ермакова, спросил:
– Чего, раненый?
– Контуженый, – ответил недовольно Мамин.
– Понятно… – Второй помолчал. – А вы чего, немца ждете?
Мамин удивленно посмотрел на окруженца:
– А он что, близко уже?
Тот пожал плечами:
– А где ему пожелается, там он и будет. Он, может, вон уже где. – Окруженец показал здоровой рукой на восток. – Десант выбросит, и всё… Вы б, земляки, не сидели здеся. Вройте железяку свою и айда с нами… Немец, он шутить не станет… Поймает, звезду на пузе вырежет, и готово…
– Звезду? – удивленно спросил Мамин.
– У них каски… Пуля их наша не берет, отлетает… А наши каски как решето дырявит, – убежденно сообщил другой окруженец.
– Ладно, идите куда шли! – бросил Мамин недовольно, поглядывая на свой слушающий ненужное экипаж.
– Дело хозяйское… – обиделся первый окруженец, и они, не сговариваясь, пошли вдоль берега дальше.
– Эй! – крикнул Мамин. – Да вы здесь переходите! Здесь мелко!..
– Не, – почему-то не согласились окруженцы, – мы дальше пойдем…
И они пошли дальше.
Экипаж молча смотрел им вслед. Мамин оторвал от них взгляд и обратился к Ермакову, забыв о его временной глухоте:
– Вы с нами, Ермаков, в город пойдете, или мы доктора там поспрашиваем да сюда приведем?
Ермаков внимательно смотрел на курсанта, пытаясь понять, о чем тот его спросил, и, кажется, понял.
– Не, – заговорил он. – Немцы «ура» не кричат… Гогочут, как гуси: га-га-га, га-га-га! И автоматы свои, небольшие такие, в живот так вот упрут и сыпят. Патроны у них без счету, это правда, а «ура» они не кричат…
Мамин вернулся на берег, вытащил карту и на свободном месте изнанки ее торопливо написал свой вопрос. Ермаков прочел, улыбнулся, кривя от боли губы.
– Не, я здесь останусь, я с ним хочу разобраться. – Он указал на танк, потом посмотрел туда, куда ушли окруженцы, прибавил спокойно и уверенно: – А это самострелы… Я их перевидел теперь. Правую руку стреляют. Али мокрую тряпку намотают, али через толстую доску… Чтобы ожога не было. Самострелы… А потом рану мочой травят…
Мамин запоздало вскинулся на контуженого:
– Что же вы сразу не сказали! – и перевел тоскливый взгляд на ермаковский пулемет. Приказать контуженому отдать ему оружие Мамин не мог, потому что Ермаков не был формально членом экипажа, а попросить не решался, так как мог последовать отказ, и тогда его командирский авторитет конечно же упал бы в глазах подчиненных.
– Тебя как зовут-то? – спросил Ермаков, когда они остались вдвоем с механиком-водителем.
– Лето Василий…
– Как?
– Васька, – поправился Лето.
– Ванька? Иван? – Контуженый пытался прочесть по губам.
Лето улыбнулся, жалея Ермакова, посмотрел вокруг, поднял тонкую древесную щепку и написал на земле неровными печатными буквами: «ВАСЯ».
– Василий… – кивнул Ермаков. – А меня Жоркой звать. Я не люблю это – товарищ, я люблю, Вась, по-простому… Тарусский я… Жорка… – И, не выпуская пулемета из рук, Ермаков пошел в воду – к танку. Войдя по пояс, он присел, оставив над водой только голову, и, озабоченно глядя на механика, объяснил: – Мне в воде, Васек, лучше…
Шли молча и по-злому быстро. Выгоревшая от солнца на верхушках холмов трава жестко шершавилась под ногами, серые будылья репьев тихо шуршали, стукаясь колючими головками о голенища сапог Мамина, о плотное полотно обмоток Свириденко, цеплялись за широкие сырые и пыльные штанины Непомнящего.
Город дрожал, полупрозрачный, нереальный в летнем полуденном мареве.
– Как мираж, – громко сказал Непомнящий, прижимая ладонью ко лбу пятак.
Курсант-командир и рыжий не услышали или сделали вид, что не услышали.
Они шагали как заведенные.
Гражданский растерянно улыбнулся. Он сравнил вслух город с миражом для того, чтобы они согласились с очевидным – с тем, что город похож на мираж, и так, быть может, завязался бы нормальный, человеческий разговор и нарушилось это тягостное, противное молчание.
Однако те двое продолжали молчать.
Непомнящий остановился, глядя на город.
– Как мираж, – тихо повторил он уже самому себе.
Город приближался, но, приближаясь, не исчезал, как мираж, а все больше обретал плоть, обрастая деталями и подробностями серой и убогой окраины маленького провинциального городка.
Они подошли к крайнему дому, низкому и узкому, беленному известью и крытому старым серым толем. Через невысокую ветхую ограду свешивались ветки с частыми шариками зеленых незрелых яблок.
На дощатой двери дома висел замок.
– Эй, есть тут кто?! – крикнул Мамин. – Хозяева! Хо-зя-е-ва! – Прислушался. Никто не отвечал. И вокруг было тихо. – Ушли, значит, – объяснил Мамин и, наклонив ветку, содрал с нее вместе с листьями с десяток яблок – в свою подставленную фуражку. – Угощайтесь, – предложил он башнеру.
– Не, – отказался тот. – Зелень…
– Кушайте, – Мамин протянул фуражку Непомнящему.
Тот взял в ладонь несколько штук, поблагодарил.
– Пронесет, – хмуро пошутил Свириденко.
II
Мне очень хотелось назвать этот город. Потому хотя бы, что там я родился и помимо идущей из детства привязанности испытываю к нему чувство понятной каждому благодарности. Но, начав собирать для этой истории материал, я узнал, что не один, а чуть ли не десятки наших тяжелых танков застревали при отступлении в сорок первом: падали с виадуков, проваливались на мостах, вязли в болотах. Об одном таком случае даже Гудериан написал в своих мемуарах, они переведены, их можно прочесть… А назвав свой город, я невольно подчеркнул бы его исключительность. Но этого-то как раз не было и нет. Обычный провинциальный городок. Можно даже сказать – так себе городишко.
Город, если не считать его окраинных Нахаловок, был крохотен. И был он пуст и нем. Лишь на горбатой булыжной мостовой гоношились и гудели сизари.
– Пожрать бы, – сказал рыжий Свириденко. – Я на току когда работал, мы столько этих голубей поели…
– Вас в детстве как-нибудь звали? – неожиданно спросил его Непомнящий. – Ну прозвище у вас, Свириденко, было?
Рыжий насторожился.
– А тебе-то что? – спросил он.
– Ничего, – смутился учитель.
Мамин молчал. Он шел чуть впереди – командир.
– Парит… Гроза, наверное, будет… – Непомнящий сказал это, полуобернувшись в сторону рыжего, ощущая его изначальную и неутихающую неприязнь и как бы извиняясь за свой вопрос.
Мамин оглянулся, посмотрел на учителя снисходительно и насмешливо и как-то театрально, сверху вниз оглядел себя.
– Кажется, на нас ничего такого мучного или сахарного нет, не растаем, – пошутил он чужой, но, похоже, любимой шуткой, подумал и прибавил: – А меня, между прочим, в колхозе наркоминделом звали, Молотовым…
– Почему? – спросил Непомнящий, улыбнувшись.
– Выступать любил, – объяснил Мамин. – Все собрания, все митинги – мои… Политическая часть. Мне наш председатель, мужик головастый, тоже говорил: «Тебе, Иван, по политической линии надо идти…» Я один раз, на День Конституции, два часа пятнадцать минут говорил ровно… – Мамин покосился на подчиненных, продолжил: – А что? Люди – это такой народ. Им все время напоминать надо! Все время говорить, что хорошо и что плохо! А то они забываются… – Мамин замолк, вглядываясь вперед.
На другом конце этой длинной застроенной бревенчатыми одноэтажными домами улицы появился человек. Он шел навстречу. Мамин поправил фуражку и одернул гимнастерку. Свириденко хлопнул о колено шлемом, надел на голову. Непомнящий выглядывал из‑за спины командира.
Это была женщина – широкая серая юбка болталась у колен. Солнце светило им в глаза, слепило, мешало разглядеть женщину. Она шла по их стороне улицы, по тому же, что и они, высокому дощатому тротуару, немного смешно выбрасывая вперед ноги – пятки вместе, носки широко врозь.
– Баба, примета плохая, – пошутил рыжий.
– Это если с пустыми ведрами, – добавил, тоже шутя, Непомнящий.
– Беременная она, что ли? – спросил, вглядываясь и щурясь на солнце, Мамин.
Она их тоже увидела и замедлила шаг, разглядывая, но тут же пошла навстречу еще быстрее, чаще выбрасывая ноги, обутые в брезентовые самошитые тапочки и выставляя перед собою огромных размеров живот.
Теперь они могли видеть ее лицо. Она была некрасивая, рыжеволосая, губастая, и живот этот был наверняка ее первой и главной женской гордостью.
Они сближались, и росло между ними, густело знакомое каждому, тревожащее почему-то ожидание мимолетной встречи с незнакомым человеком в незнакомом городе.
Мамин одернул гимнастерку, неслышно внутренне кашлянул, готовясь задать вопрос, и она, беременная эта незнакомка, напряглась, похоже, внутренне и, когда оставалось между ними несколько шагов, замедлила ход, вглядываясь в лицо Мамина. А Мамин почему-то не открывал рта и не задавал свой вопрос.
Оскорбленно скривившись, она вдруг плюнула в маминские глаза. Он растерянно остановился, торопливо стирая с лица чужую пахучую слюну, а она прошла по тротуару рядом, потеснив их к забору. И пошла, как шла, не оглядываясь, прогнувшись сильно в пояснице и запрокинув гордо голову с жидкой рыжей косой.
Растерянные Свириденко и Непомнящий смотрели то в ее спину, то на командира, который, видно, никак не мог понять, за что же она плюнула в его, именно в его лицо, а еще ужаснее – он никак не мог сообразить: что же теперь ему делать?
– Товарищи военные! А, товарищи военные! – спасительно позвал вдруг откуда-то стариковский голос, мягкий, заискивающий, утомленный. – Закурить у вас не будет?
Чуть впереди на другой стороне улицы зеленел малюсенький сквер, в котором стояла старая пегая лошадь, запряженная в широкую и плоскую телегу-повозку, заставленную жестяными молочными бидонами. Лошадь тянула худую, стертую хомутом шею, обрывала губами листья с низких веток деревьев. Свесив ноги, в телеге сидел старик в лаптях, серой домотканой рубахе и драной соломенной шляпе.
– Будет закурить, старый, лети сюда! – крикнул Свириденко, вытаскивая из кармана пачку «Северной Пальмиры» и косясь на Мамина.
Старик обрадованно соскочил с телеги, крикнул двинувшейся следом лошади: «Стой, Серый!» – и побежал к экипажу мелкой стариковской рысцой.
Принимая у рыжего папиросу, старик, не теряя времени, заговорил, наверняка он для разговора и закурить просил:
– Нездешние? Я тоже… Намаялся тут у них в городе.
– Чего так? – спросил Свириденко насмешливо, закуривая вместе со стариком.
– Дак Верка-бригадирша на молзавод послала… А к ей без справки не вертайся… – объяснил обеспокоенно тот.
– Без какой справки? – вновь поинтересовался Свириденко.
– Для плана… Она стахановка, план вперед всех выполняет… Оторви и брось девка, ее все боятся… А молзавод закрыт, не достучусь, не найду никого… – Старик, видно, был настроен поплакаться, а заодно и выведать у военных товарищей про войну, но Мамин, оборвав его, спросил строго и серьезно, глядя куда-то в сторону:
– Знаете, где здесь местное начальство?
– Вон тама! – торопливо указал рукой старик. – Да я вас проведу, военные товарищи. – Он посмотрел на Мамина с почтительной боязливостью, признавая именно в нем командира. И, повернувшись, крикнул лошади, как старому необидчивому другу: «Серый! Давай сюда!»
Тележные колеса визгливо и противно скрипели в осях, стальные ободья стучали о стертый возрастом булыжник, глухо бились один о другой жестяные молочные бидоны. Старик и экипаж шли рядом. Одному старику садиться в телегу было неудобно, а всех проживший свой век Серый везти вряд ли смог бы.
– Ты б, старый, молочком напоил, что ли… – предложил Свириденко, похлопав ладонью по прохладному боку бидона. – По кружечке б налил…
Старик зыркнул на Мамина и сделался одновременно важным и обиженным.
– Разве можно колхозное-то? Каждому по кружечке – в Советской стране молока не останется… – И, переменившись в лице, старик с любопытством посмотрел вперед.
Через мостовую наискосок двигались трое.
В инвалидном кресле с велосипедными колесами сидел обезножевший старый еврей с длинными пейсами и в зеленых, защищающих от яркого солнца, очках. Он вертел головой и задорно смотрел на военных. На коленях он держал большую фарфоровую супницу, должно быть старинную. Подавшись вперед, кресло толкала худенькая девушка-ребенок, похожая на грачонка, – с большим, чуть горбатым носом и смоляными, расчесанными на прямой пробор волосами. В красивой, видно выходной, кофточке и старой полотняной юбке, босиком, шла, чуть отставая, женщина, похожая одновременно на старика и на девочку, – среднее и главное в этом малом роду колено. Связав ремнями и перебросив через плечо, она несла два старых чемодана – с ободранной краской и потрепанными фанерными боками. Она посмотрела на экипаж коротко, измученно-невидяще.
Как и экипаж, старик проводил их взглядом и со вздохом прокомментировал:
– Бегить еврейская нация… – Помолчав чуть, он повернулся к Мамину и спросил лисьим голосом, боясь ошибиться не только в постановке вопроса, но даже и в интонации: – И как там наша родная Красная Армия?
Мамин молчал. Старик вздохнул виновато, но все же продолжил:
– Я нынче тут на столбу газету читал. Порядок, выходит, бьем германца в хвост и в гриву. Хотя, правда, и на своей территории… А на небо глянешь – одни кресты, как у нас на погосте… Чевой-то не видать краснозвездных соколов…
– У тебя, старый, спросить забыли. Они там, где надо, летают, – жестко оборвал старика Мамин. – А как пишут в газетах, значит, так оно и есть. Или что, сомневаешься?
– Не, как можно, – откровенно струсил старик.
– Папаш, а что у вас есть в городе? – спросил неожиданно Непомнящий.
Старик глянул на учителя благодарно:
– Все есть… Кирпичный завод один какой… Старинный. И нивермаг, и баня…
– А школа? – вновь задал вопрос Непомнящий.
– У, тут школа – десятилетка!.. Недалеко тоже, позади нивермага…
Небольшая, мощенная булыжником площадь была, без сомнения, центром этого города. По одну сторону ее стояли главные здешние магазины: универмаг и продмаг, парикмахерская и какие-то лавчонки, а также – конторки с узкими арочными окнами и прикрепленными у дверей табличками с написанными бронзовой краской длиннющими аббревиатурами. По другую сторону стоял Дом Советов, построенный, видно, недавно, небольшой, но значительный, двухэтажный, с двумя полуколоннами и гипсовыми вазами перед входом. Сбоку пристроилась районная Доска почета, монументальная и торжественная, с лепниной, раскрашенной алым и золотым. Передовики смотрели с застекленных фотографических карточек гордо и напряженно. На высоком коньке железной крыши Дома Советов стоял поникший в безветрии флаг РСФСР – красный, с поперечной синей полосой у древка.
Мамин глянул на него, повеселел, улыбнулся, но задрал голову и посмотрел на небо. В белом полуденном зените почти не был виден зависший над городом немецкий самолет-разведчик с двойным фюзеляжем.
Мамин одернул гимнастерку, поправил фуражку, открыл дверь Дома Советов, вытер подошвы сапог о специально для этого положенную сухую тряпку и вошел. Вслед за ним, робея, двинулись Свириденко и Непомнящий.
Внутри было тихо и прохладно. Где-то давал резкие и громкие звонки телефон. Напротив входа висели на стене листы ватмана с диаграммами, на которых «кривые» всюду стремились вверх. В углу на столе стояли пышные, образцовые видимо, снопы льна, конопли и ржи.
«Большевистскими темпами выполним сталинскую пятилетку!» – написано было на кумачовой полосе под потолком.
Мамин огляделся деловито и повернул направо, в полутемный коридор, кашлянул приглушенно в кулак и постучал в первую же дверь. Не отозвались. Мамин постучал еще и подергал медную ручку. Дверь была закрыта.
То же повторилось возле другой двери. Мамин подергал все дверные ручки и побежал по застеленной дорожкой лестнице на второй этаж. Мешая друг другу, Непомнящий и Свириденко ринулись следом.
– Есть тут кто, товарищи? – спросил Мамин, стоя в коридоре, и помолчав, переспросил громко: – Эй, есть тут кто?
Рядом за дверью по-прежнему назойливо звонил телефон. Мамин хлопнул по двери раздраженно, и она вдруг открылась.
Кабинет был небольшим, с голыми, внакат крашенными стенами. Над старым столом висел пожелтевший портрет Калинина. А на самом столе было раскидано множество бумаг с какими-то приказами и резолюциями.
Такие же бумаги просыпались из стоящего у стены шкафа с приоткрытой дверцей.
Кроме бумаг на столе была самодельная берестяная пепельница с горой папиросных окурков да высокий черный телефон, который не предлагал, а требовал своим оглушающим звонком снять трубку. Мамин огляделся, подошел к телефону и, подняв трубку, осторожно приложил к уху.
– Але? – прозвучало отчетливо на том конце, будто говорили из соседней комнаты. Голос был мужской. – Але, это исполком?
– Да, – коротко и серьезно ответил Мамин.
– А кто это? – спросили осторожно.
Мамин промолчал.
– Але, это Илья Иваныч?
– Нет…
– А-а, – протянул голос в трубке, спешно соображая. – Товарищ… – заговорил он вдруг часто. – Товарищ, это Никитин из колхоза «Нацмен» вас беспокоит… Мы это… Мы, в общем, тут у нас шпиона поймали…
– Кого? – переспросил Мамин.
– Шпиона! – громко и взволнованно объявили в трубку. – Он, правда, в наше одет, в красноармейское, и по-нашему говорит. Но он агитацию вел… Говорил: «Встречайте немцев хлебом‑солью». Его наши и схватили сразу. А он стал тогда ругаться… по-фашистскому…
– Ну? – спросил Мамин, постукивая ладонью по столу.
– Так я вот звоню… – растерялся Никитин из колхоза «Нацмен». – Чего нам с ним теперь делать? Я Павлу Зотовичу в НКВД звонил, нету там никого… Везти его, что ль, куда сдавать?
Мамин вздохнул, глянул на портрет Калинина.
– Але! – крикнул он в трубку. – Але, слышите меня? Не надо никуда везти. У вас оружие есть?
– Есть… только… – заговорил растерянно Никитин.
– Так вот, – оборвал его Мамин. – Лично его расстреляйте! Лично! Понятно, товарищ Никитин? Всё! – Мамин положил трубку.
Свириденко и Непомнящий смотрели на него удивленно.
Мамин сел за стол, снял фуражку и пятерней взъерошил волосы, думая.
Непомнящий взял со стола листок, пробежал его глазами, чуть заметно улыбнулся и стал читать негромко вслух:
– «Постановили. Товарищу Гришаткину В. за грызню семечек и разговоры на рабочем месте объявить строгий выговор. В случае повторения передать дело в суд». – Непомнящий тронул рассыпанные кипы таких же листов. – А ведь тут жизни…
– Жизни не тут, товарищ стрелок-радист, жизни сейчас на фронте, – жестко оборвал его Мамин. И неожиданно прибавил: – А дело-то дрянь… Мы ведь так в плен попасть можем…
Они выбежали из Дома Советов. Старик-молоковоз держал под уздцы лошадь, смотрел на них вопросительно и ожидающе.
– Где, старый, твой кирпичный завод?! – закричал Мамин с порога.
– Тама! – показал старик рукой. – Прямо-прямо… Военные товарищи, а про меня не спросили?
– Спросили, – крикнул в ответ Мамин. – Сказали, чтоб вез молоко обратно!
Они побежали – «прямо-прямо». Потянувший навстречу ветер гнал по улице черный рваный пепел, сожженные и полусожженные листы бумаги.
Лето Василий поливал башню танка из ведра водой, тер красную звезду мокрой ветошью.
Жора копался в моторе, разговаривая с кем-то неведомым.
– Во, Юр, делаем, – говорил он ворчливо. – А это еще чего такое?.. Ого, как же тут топливо держаться будет? – Он повозился еще и сел, держа в руке и разглядывая пробитую трубку топливопровода. И, ничего больше не говоря и забыв, похоже, о механике-водителе, Жора подхватил пулемет, сполз с брони в воду, пошел к берегу.
Лето Василий растерянно и удивленно смотрел в его спину. Ермаков торопился. Он даже не окунулся по своей привычке в воду.
– Жор… – позвал его Лето. – Ты куда?
А тот выбрался на берег, зачавкал сапожищами по грязи.
– Жо-ор! – испуганно закричал Вася. – Дядь Жор! Ты куда?! Не уходи!! Я засну один, дядь Жор…
Положив пулемет на плечо, Ермаков уходил – большой, сутулый, непонятный…
Они торопливо подошли к проходной завода. Трубы не дымили, и небольшие заводские корпуса немо стояли за старой кирпичной оградой. Мамин подергал крепкую дверь проходной. Она была закрыта.
– Ну, ясное дело, – сказал Мамин, беспомощно оглядывая пустую улицу.
А Свириденко уже подбежал к заводским воротам, высоким, сваренным из толстых железных прутьев. Посредине на воротах были приварены вырезанные из толстого листового железа и выкрашенные бронзовой краской серп и молот. Свириденко попробовал ворота на прочность, подергал гигантских размеров замок и, нисколько не раздумывая, ухватился руками за прутья, стал карабкаться на ворота. Он забрался наверх и собрался спускаться – с другой стороны ворот, когда услышал вдруг голос, высокий, детский:
– Дяденька, вы куда? На завод?
Сразу за проходной была красивая, ухоженная клумба с алым львиным зевом посредине, и на клумбе паслась коза. Рядом стояла девочка-подросток, льноголовая, с косичками, худая, любопытная.
– На завод, – ответил Свириденко, подавая руку командиру.
– А туда нельзя, – сказала девочка вежливо и серьезно.
– Тебе можно, а нам нельзя… – пошутил Мамин, находясь уже рядом со Свириденко и подавая нетерпеливо руку карабкающемуся беспомощному учителю. – И ты чего это на общественной клумбе личную козу пасешь?
– А теперь ведь все равно, – ответила девочка. – Все равно ведь немцы придут, а завод взорвется.
– Это тебе кто сказал?
– У нас в городе все знают. – Девочка пожала плечами. – Моя мамка на заводе работает, она говорила… Да я сама видала, как военные бомбы в ящиках носили, а дедушка Воробьев им показывал, куда прятать, чтоб немцы сразу не заметили… Давеча… Я Зинку пасла и видала…
Мамин и Свириденко застыли на воротах, как петухи на насесте. Непомнящий внизу перестал карабкаться.
– А где этот дедушка живет, знаешь?! – подумав секунду, крикнул Мамин.
– Кто, дедушка Воробьев где живет? – спросила девочка.
– Дедушка Воробьев, – кивнул Мамин.
– Знаю, – со спокойным достоинством ответила девочка.
– Проведешь нас?
– Проведу. – Видно, она была очень спокойная девочка.
Мамин и Свириденко быстро спустились вниз, девочка пошла к воротам.
– Как же ты с козой перелезешь? – улыбаясь, спросил Непомнящий.
– А я здесь, – объяснила девочка, легла на живот и проползла под воротами по пыльному, в выбоинах асфальту, поднялась, отряхнулась и, протягивая руку сквозь прутья решетки, позвала козу тоненько: – Зи-ина… Зи-ина…
Коза осторожно, боком, подошла. Девочка быстро и привычно ухватила ее за рог и потянула упирающуюся к воротам, пригибая одновременно к земле. Недовольно, но тоже привычно, склонив набок рогатую голову, коза проехала под воротами.
– Идемте, – сказала девочка и пошла быстро и деловито. – Он на улице имени Полины Осипенко живет, он Костин дедушка…
– А тебя как зовут? – приветливо спросил Непомнящий.
– Меня?.. Зина… – ответила девочка, смущенно улыбнулась и глянула на козу. – Меня Зина и ее Зина… Мы ее уже большую купили… Она умная…
– А кем этот дедушка на заводе работает? – нетерпеливо спросил Мамин.
– Кто, дедушка Воробьев?
– Ну да, дедушка Воробьев.
– Он сторожем работает. Он у Кости боговерующий. Мы его два раза на совете дружины разбирали, а он не исправляется.
– Кто, Костя? – почему-то раздражаясь, спросил Мамин.
– Нет, дедушка Воробьев. – Девочка, наоборот, была невозмутима. – Мы за него Костю разбирали. Только если вам дедушка Воробьев нужен, то его сейчас там нет.
– А куда ж ты нас ведешь? – еле сдерживаясь, чтобы не заорать, спросил Мамин.
– Вы спросили: где живет дедушка Воробьев, я вас туда веду. Только сейчас его там нет.
– Где… он?.. – тихо спросил Мамин.
– Он в церкви, – терпеливо объяснила девочка. – Он боговерующий, он в хоре поет.
– А где церковь?! – заорал все-таки Мамин.
Девочка обиделась.
– Церковь там, – она указала в сторону, противоположную той, куда они шли. – Вон крест торчит…
Мамин повернулся и почти побежал к церкви, за ним – Свириденко и Непомнящий, девочка. Последней трусила коза.
Девочка нагнала Мамина, потянула его за рукав, остановила, посмотрела в его глаза серьезно и сосредоточенно, попросила:
– Вы скажите, пожалуйста, Косте, чтобы он не выбражал…
Церковь была невысокая, и не каменная, а бревенчатая, с просторными окнами в частых переплетах узорных решеток. Толстенные бревна стен были выкрашены темно-зеленой краской, кажется такой же, какой был выкрашен их танк. Маленькая золотая маковка с крестом лишь немного возвышалась над старыми густыми липами, окружавшими церковь.
– Красивая, – сказал на ходу Непомнящий.
– Чего ж тут красивого? – Мамин покосился на учителя недоверчиво и подозрительно.
На паперти стояли гнутые черные старухи и белые старики в допотопных каких-то армяках.
Они пробежали мимо, стараясь не глядеть на склоненные головы и протянутые стариковские ладошки.
– Кормит их Советская власть, кормит, им все мало, – процедил на ходу Мамин, и тут его схватила за край гимнастерки чья-то цепкая и сильная рука.
Мамин остановился, повернул голову. За гимнастерку держал его дурак – высокий, головы на полторы выше Мамина. У дурака было круглое детское лицо, грязное вокруг рта, с редкими жесткими волосками на подбородке, светлые, почти прозрачные глаза и золотистые курчавые волосы.
– Дяинька, – заговорил он голосом доверчивого пятилетнего ребенка. – Дяинька, дай медалю… – И вторая рука его, грязная, в цыпках, потянулась в груди курсанта, к значкам. У меня вона… – похвалился дурак, морща подбородок и взглядывая на собственную грудь. На грязной шее дурака, на голой костлявой груди висел на веревочке большой оловянный крест, а на старом полотняном пиджаке, на обеих сторонах, крепилось десятка полтора значков, самых разных. На дураке были узкие короткие штаны, а огромные грязные ноги обуты в новые блестящие калоши, подвязанные бечевками. – Дай медалю, дяинька… – повторил дурак искреннюю просьбу.
В первое мгновение Мамин испугался, но только в первое. Он с силой выдернул край гимнастерки из цепкой руки дурака и первым вошел в церковь, в притвор, куда пробивались из приоткрытой двери глухие неразборчивые голоса, запах ладана и мерцающий свет множества горящих свечей. Непомнящий стянул с головы кепку; глядя на него, снял шлем Свириденко. Мамин, в фуражке, уже открывал высокую тяжелую дверь.
– Фуражку снимите, – шепнул ему в спину Непомнящий, но Мамин как будто не слышал.
Войдя, Мамин чуть не натолкнулся на чьи-то здоровенные растоптанные лапотные подошвы. Это стояла на коленях широкая деревенская баба – в серой домотканой юбке, белой широкой кофте и в таком же выходном платке.
Церковь была полна.
– Вот они где, – возмущенно прошептал Мамин. – Нашли, куда спрятаться. Где тут у них хор? – спросил он Непомнящего.
Тот не ответил, потому что тоже не знал.
Посредине у аналоя стоял к ним спиной чтец и неразборчиво что-то бубнил. Под низкими темными сводами было сумрачно и душно. Позвякивала кадильная цепь. Почти все стояли на коленях и часто крестились. Чтец замолк, и тотчас в алтаре зазвучал голос – глухой и далекий, но сильный и суровый:
– Ми-ир ти!
– И духови твоему! – отозвался чтец.
– Премудрость! – воскликнул дьякон, с кадилом вышедший из сумрака на свет.
Мамин подмигнул товарищам и повторил саркастически:
– Премудрость…
– Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, – затараторил чтец, и тотчас высоко повторил хор:
– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!
– Там они, – шепнул Мамин и указал на клирос. Учитель умоляюще посмотрел на командира, но тот зашептал свирепо: – Мы что, ждать будем, пока они тут намолятся?
Учитель вздохнул и стал пробираться к клиросу.
– Услышит тя Господь в день печали! – протяжно проговорил чтец, и хор вновь запел «аллилуйя».
Царские врата стали медленно отворяться, и танкисты замерли в испуганном ожидании. С лица Мамина исчезла усмешка.
Батюшка был невысокий, с животиком под старой парчовой рясой, не очень похожий на попа, обыкновенный, уж очень домашний, без бороды, которая, видимо, не росла на его мягком розовом лице.
– Прему-удро-ость! – затянул он неожиданно густым суровым голосом, но в конце голос стал вдруг садиться, затихать, словно кто-то повернул ручку звука на уменьшение.
Священник смотрел на Мамина, прямо в его командирские глаза.
В церкви наступила тишина. Стоящие на коленях стали поворачиваться, неловко тянуть шеи, чтобы увидеть то, что заставило батюшку замолчать.
Мамин напрягся, на шее его катнулся кадык.
– Святый чистый, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас, – прошептала себе под нос какая-то старуха, и все услышали это.
Батюшка смотрел на Мамина, на его звезду на фуражке и словно ждал, что тот ему скажет сейчас что-то единственно нужное, исключительно важное, после чего можно продолжать жить на свете. Мамин почувствовал это и сказал.
– Здравия желаю, – сказал он вежливо, но твердо и, резко повернувшись, пошел к выходу.
Они почти бежали по пустой пыльной улице.
Мамин возмущался на ходу, резал ладонью воздух:
– Мы у себя в Новоборисове церковь последнюю сломали, и всё! Как рукой сняло! Я сам крест привязывал… Дернули трактором, и нету Бога! А точно этого деда в хоре нет? – обратился он к Непомнящему.
– Точно-точно, – в очередной раз подтвердил учитель. – Сказали – нога болит.
– Нога болит, – недовольно и зло повторил Мамин. – Где она, эта Полина Осипенко?..
За одной из калиток стоял пожилой мужчина; он улыбался все понимающей улыбкой и рукой подзывал их к себе.
– Где улица Полины Осипенко?! – крикнул Мамин.
Пожилой мужчина не ответил, а пуще и требовательней замахал рукой, подзывая их к себе.
– Этому еще чего? – недовольно произнес Мамин, но подошел к калитке.
– Здравствуйте, – сказал тихо, почти шепотом, мужчина. Лет пятидесяти, высокий, худощавый, благообразный, с полуседыми, зачесанными назад волосами, был он даже красив.
– Здравствуйте, – ответил хмуро Мамин. – Где улица Полины Осипенко?
– В том направлении. – Мужчина указал в сторону нужной им улицы. – А в том, в том доме, – указал он пальцем на соседний дом, – немцы…
Мамин дернулся, глянув на тихий соседний двор, заросший зреющей вишней. И так же испуганно на соседний двор глянули Непомнящий и Свирнденко.
– Откуда… откуда вы знаете? – спросил Мамин, не отводя глаз от того двора.
– Я знаю, – уверенно ответил мужчина. – Я здесь с ними тридцать лет живу.
Мамин перевел взгляд на мужчину, взгляд злой.
– Ты чего? – сказал он.
– А вы спросите, почему они не эвакуировались?
– Зачем мне это знать? – спросил Мамин.
– А затем, что они ждут своих, фашистов. И фамилия у них, между прочим, Вольт. И между прочим – родственники уехавших отсюда в семнадцатом году фабрикантов. Вы, может быть, не знаете, почему наш город не бомбят?
– Ну и почему? – Мамин терял терпение.
– Потому что фабриканты собираются вернуться. На нас уже бросали листовки, в них было все написано… Вы зайдите к ним, проверьте. Только, разумеется, чтобы я не фигурировал.
– Мужчины есть у них? – неожиданно спросил Свириденко.
– Нет, мужчин уже нет, – ответил тот. – Но разве это что меняет?
– А вы почему не в армии, почему не эвакуировались? – эти вопросы задал Непомнящий, с откровенной ненавистью глядя на благообразного мужчину.
– Я? – заволновался тот.
– Ты, дядя, за собой гляди… – Свириденко пошел от этой калитки первым.
Лето Василий домыл башню, прополоскал хорошенько в воде и отжал ветошь; спустившись в люк, разложил ее аккуратно на полу – как половичок. Потом вытер об нее босые ноги, огляделся, сел на место командира танка, прижался лицом к видоискателю… Луговина, сосна, роща приблизились, увеличенные, но были видны хуже сквозь мутные линзы триплекса, разграфленные сеткой прицела.
Лето Василий вздохнул, перебрался на место стрелка-радиста, подумал и нажал кнопку включения рации. Эфир ответил противным бульканьем и завыванием, и Васино лицо исказилось нервной гримасой. Он крутнул ручку настройки, и сразу же заговорил немецкий голос, мужской, спокойный.
«Айн, цвай, драй…» – считал он, по-видимому налаживая и проверяя свою связь. Лето торопливо перевел шкалу. Другой немец, кажется, кого-то ругал, страшноватым своим, гавкающим языком. Третий балаболил что-то быстро-быстро и добродушно прихохатывал… Вася торопливо крутил ручку, и всюду звучала только немецкая речь. Они были везде и были совсем рядом. Лето испуганно выключил рацию, торопливо выбрался наверх, вытянув шею, он испуганно и настороженно смотрел из люка по сторонам. Края круглой, как блин, чуть холмистой земли с центром – могучим, но застрявшим краснозвездным танком – были пусты, тихи, безмолвны.
Лето Василий прыгнул солдатиком с башни в реку, поплескал в лицо пригоршнями воду, помотал по-собачьи головой, поморгал, покрутил в воздухе худыми руками – все для того, чтобы отогнать от себя сон, вышел на берег, огляделся внимательно, стащил трусы, торопливо и кое-как отжал их и так же, присев, натянул.
После этого Лето Василий выпрямился. Постоял. Вздохнул. Сел. Погладил шершавую траву ладонью. Прилег, подперев скулу кулаком, что-то сказал неслышное – губы зашевелились, и лицо на миг сделалось виноватым и обиженным. Может, вспомнил, как ругал его командир танка и как укалывал без конца командир башни. Наверное. Да, кажется, и губы его пробормотали эти слова: «Кругом одни командиры…»
А может, и совсем другие слова… Может, вспомнилась, как это бывает у мужчин в одинокую и печальную минуту, – одна из пустяковых мальчишеских обид, которая не забывается почему-то и остается самой обидной обидой, и вспоминается, когда все кругом не так, как хочется, и когда от этого становится жалко себя. Лето Василий глубоко вздохнул и повернулся на спину. По небу плыли облака…
…И вдруг все сделалось белым-белым вокруг: холмы занесло блескучим, в мелких барашках снегом, река застыла прозрачным полузаметенным льдом, и танк их краснозвездный был мертво вморожен в лед…
Лето Василий открыл глаза. Где-то всхлюпывала тихо вода. Он прислушался, сел, поднялся. Да, все верно. Когда он присел на траву – было тихо, а теперь вода всхлюпывала.
И, присев, переставляя белые голенастые ноги, Лето Василий, таясь, двинулся на этот звук.
Услышав голос, он остановился. Голос был неопасный – грудной, мягкий. И слова были добрые. На берегу лежала вязанка свежесрезанного камыша с белыми сочными корнями и большой черный нож рядом.
Она ходила медленно за живым камышовым частоколом. Левой рукой она зажимала поднятый подол юбки, а правой, держа в ней сито, собирала ряску, процеживая воду сквозь сито.
Она остановилась, перестав петь, повернула голову, улыбнулась. Она не испугалась, не удивилась и не застеснялась, не опустила подол, не спрятала свои высоко оголенные ноги.
– Выспался? – спросила она ласково и спокойно голосом тем же, каким пела песню, словно продолжила ее.
Она вышла из воды, отпустила подол, высыпала собранную ряску в ведро. Она не была высокой, не была толстой, но почему-то казалась большой.
– А я гляжу – пушка в воде, а ты спишь. Да так сладко! Ну, я и не стала будить, думаю, пусть поспит. А ты чего же не ушел, все ушли, а ты не ушел.
– У меня приказ, – сказал тихо Лето Василий. – Я танк стерегу.
Она засмеялась, выпрямилась, убрала со лба прядь мягких русых волос, посмотрела на него удивленно:
– Да чего ж его стеречь! Нешто он нужен кому, такой страшила.
Лето Василий оглянулся, посмотрел на танк. Довод этот был неожиданным и убедительным. И он пожал плечами.
– А я утят завела, – громко и радостно сообщила она. – Хорошенькие! Желтенькие такие! Нарезала вот камышу, загородку им сделаю, а ряску – в корыто, чтоб как в речке плавали. Правильно же?
Лето Василий кивнул.
А она наклонилась, бросила за спину связку камыша, взяла в руку ведро и пошла от реки через луг.
Лето Василий смотрел ей вслед.
Во всякие времена с каким-то исступленным постоянством рождает таких, как он, наша природа и всякий раз сама потом удивляется глазами людей: как же это вышло такое, почему и зачем? Сами они обычно про себя не догадываются, а если и догадывается который, то легче им от этого не живется; обычно же они недоумевают, а винят во всем лишь себя. По жизни они становятся либо записными дурачками в своих деревнях и поселках, либо знаменитыми на всю округу певцами-пьяницами, да еще – ворами; и во всяком качестве одни бьют их и поносят, другие жалеют и любят; для одних они – в глазу сорина, для других – души отрада; с ними – невозможно, а без них, выходит, нельзя… Они лентяи, они часто говорят, что помнят, как родились, и значит, так оно и есть, потому как врать для них – труд более тяжкий, чем говорить свою правду. Они рождаются с удивленными лицами, удивляются свету до обмирания сердец и уходят, редко доживая до старости, – удивленные и благодарные…
– Слышь, – Свириденко на ходу обратился к Непомнящему, но не глядя на него, а зыркая нервно по сторонам зелеными своими, с прищуром, непонятными глазами, – а чего ты бабу свою бросил? Гуляла, что ль?
– Почему гуляла? – Учитель повернулся, посмотрел него возмущенно и беспомощно.
Идущий чуть впереди Мамин прислушивался.
– А чего? – тем же тоном продолжал рыжий. – Больная была?
– Откуда вы взяли! И не тычьте мне, пожалуйста, – оборвал его учитель, однако Свириденко будто не слышал.
– А если не гуляла и не больная, тогда чего? Сам, что ли, другую нашел?
– Никого я не искал и никого не нашел…
Свириденко повернулся к Непомнящему, посмотрел в его глаза прямо и насмешливо-презрительно:
– А чего ж тогда? – Он ждал ответа.
– Ну не сложилась жизнь, вы понимаете! Не сложилась! – почти закричал учитель.
Свириденко хмыкнул:
– Чего ей складываться, небось не кубики… Взял бабу, показал ей свою силу – и живи. – И для наглядности Свириденко сжал ладонь в большой жилистый, с редкими рыжими волосинами кулак, потряс им в воздухе.
Мамин свернул с дороги, подошел к высокой глухой ограде и, подтянувшись на руках, заглянул во двор.
– Товарищ! – крикнул он. – Воробьевы где живут? Худой длинный мужик копал что-то в огороде, быстро, судорожно даже как-то работая штыковой лопатой.
– Товарищ! – еще раз крикнул Мамин.
Длинный перестал копать и медленно, опасливо повернул голову, надеясь, видимо, на то, что это ему послышалось.
Рядом с Маминым подтянулся на руках и заглянул во двор Свириденко.
– Ого! – сказал длинный громко и отчетливо и кинулся бежать несколько комично – высоко поднимая колени, часто и широко работая локтями.
– Еще один чокнутый, – убежденно произнес Мамин. – Не город, а дурдом…
В огороде была разрыта довольно глубокая яма; на земле лежала на боку большая оцинкованная выварка, и из нее вывалилась одежда, которая была запрятана внутрь: мужской бостоновый костюм, женские шелковые платья и толстое зимнее пальто с каракулевым воротником.
– Чего это такое? – не понимал Мамин.
Непомнящий тоже не понимал.
– А это то, что одни граждане свое барахло поховали и уехали, а другие граждане остались и теперь это барахло выкапывают… Потайник это был, – объяснил Свириденко.
Со стороны центральной площади донесся вдруг звон разбитого стекла и крики.
Они торопливо вышли на тихую безлюдную площадь и не сразу заметили, что в высокой витрине продмага нет стекла. Из витрины спокойно, по-домашнему вышагнул парень. Он держал перед собой дощатый ящик, погромыхивающий стеклом бутылок. Парень поставил ящик на землю, отряхнул брюки, достал из кармана папиросы, закурил. Следом вышла из витрины женщина с выбеленным лицом. За спиной она тащила мешок с мукой. Мешок был тяжелый, она шла, напряженно наклонившись вперед, а битое стекло громко хрустело под ее ногами.
А парень поднял с земли кол, подошел к витрине универмага и, с силой размахнувшись, ударил по стеклу. Блестя большими острыми осколками и оглушительно звеня, оно вываливалось на мостовую.
– А ну стой! – заорал Мамин и стремительно побежал туда.
Парень ударил по другому стеклу витрины и посмотрел на Мамина удивленно.
– Застрелю гада! – закричал Мамин, расстегивая на ходу планшетку, как если бы это была кобура.
Парень бросил кол и побежал через площадь, и тогда, ругнувшись, кинулся наперерез Свириденко.
Непомнящий видел, как Свириденко с ходу сшиб парня, подхватил его, упавшего, потянул, прижал к стене. Подбежал и Мамин.
– Ты кого грабишь, гад? Ты свой народ грабишь! – кричал Мамин и тряс перед носом парня строгим указательным пальцем.
Непомнящий видел, как появились на площади юркие подростки, старики, женщины и, не замечая Мамина и Свириденко, а точнее – не обращая на них внимания, заскакивали в разбитые витрины и торопливо выбегали, сталкиваясь и падая, но, что удивительно, не ругаясь, а в полном молчащем согласии тащили в руках, мешках, ящиках, подолах – пряники, сухари, макароны, сахар…
Непомнящий видел, как из витрины продмага вышагнули еще трое парней и побежали через площадь – к стоящим к ним спиной Мамину и Свириденко. Один из парней волок за собой по земле что-то длинное.
– Осторожно! Осторожно! Осторожно! – как в кошмарном сне закричал Непомнящий бессмысленное слово, и, как в кошмарном сне, Мамин и Свириденко не слышали его. Непомнящий побежал к ним. Заметив его, один из парней, мордатый, свернул и побежал навстречу, лениво, вразвалку. Непомнящий замедлил бег, потом пошел, потом остановился. Он удивленно и испуганно смотрел на мордатого и уже не видел, как тот, который волок за собой что-то, раскрутил это что-то над головой – то была железная цепь с амбарным замком на конце – и с ходу ударил по спине Мамина. Мамин закричал, сильно прогнулся и, хватая руками воздух, пятясь, стал падать на булыжники площади.
А мордатый подбежал и с ухмылкой на лице спокойно и как бы несильно ударил Непомнящего в ухо. Непомнящий упал, скрючившись, и мордатый ткнул его несколько раз кованым кирзовым сапогом.
Сидя на земле, Мамин вцепился в цепь, другой конец которой был намотан на руку мародера, и тот рвал ее, пытаясь выпутаться, а Мамин, поднимаясь и оскальзываясь каблуками сапог на булыжниках, скалил в дикой улыбке мелкие и частые зубы, тянул врага на себя.
Свириденко прилепил к стене левой рукой за горло уже побелевшего парня, орал страшно, тараща налитые кровью глаза: «Задушу падлу!» – а правой пытался отбиваться от наседающих двоих.
Непомнящий сел, поскуливая и всхлипывая, как мальчишка. Непомнящий не видел также, как мимо, не глянув на него, пробежали еще трое и в опущенной руке одного мутно поблескивал финский нож.
И вдруг нарастающий осиный гул площади прошила четкая и тяжелая строчка выстрелов. В одно мгновение все на площади застыло, окаменело. Но только на одно мгновение, даже на малую долю его. А в следующую долю мгновения площадь ожила, дурноголосо заверещала какая-то баба, и все на площади кинулись врассыпную, бросая награбленное, сталкиваясь, падая, поднимаясь, крича, исчезая в переулках.
И еще одна очередь, пущенная поверх крыш и домов, подстегнула убегавших. Ермаков, держа пулемет в опущенной руке, как мог быстро пошел к своим. Увидев его, Свириденко отпустил мародера, и тот осел на подгибающихся ногах, сполз, не отрывая спины от стены дома, замер.
Второй, привязанный к Мамину цепью, сидел на мостовой и испуганно смотрел на подходящего страшного Жору. Свидиренко плюнул кровью, покачал передний зуб и, подойдя к сидящему мародеру, изо всей своей злой силы ударил его носком ботинка в грудь. Тот охнул и опрокинулся навзничь.
– А ты чего танк оставил? – спросил Мамин, в очередной раз забывая о контузии Жоры и держась за ушибленную поясницу.
Жора протягивал небольшую медную трубку.
– Кто ж так за мотором глядит? – начал Жора с выговора. – Топливопровод пробитый, а вы горючее ищете…
Мамин взял трубку, посмотрел на нее и сказал решительно:
– Надо этого Лету из танка гнать к чёртовой матери…
Свириденко первым увидел учителя, пошутил:
– И тебе досталось, четырехглазый?
Они ходили нервно взад-вперед, что-то говорили, смеялись собственным шуткам, машинально трогали ушибы, поглядывали по сторонам; они успокаивались после драки и начинали вспоминать о главном, о чем забыли на несколько смертельно опасных минут, – о танке…
– Этих бы надо в подвал куда закрыть… – Мамин возвращался в свое ответственное и временами, похоже, уже не так радующее его командирство.
Василий быстро шел по той окраинной улочке, по которой входило сегодня в город его танковое начальство. Лето Василий тоже шел быстро и тоже озирался по сторонам, но, в отличие от начальства, он часто спотыкался о кучи высыпанной на дорогу слежавшейся серой печной нажиги.
Как и утром, улица оставалась тихой, но теперь она была еще и мягкой, полусонной от летнего вязкого тепла. Он прошел не задерживаясь, мимо того дома, где искал хозяев Мамин, мимо еще нескольких домов и остановился у домика маленького и аккуратного, выкрашенного голубой и желтой краской. Палисадник был желтым и красным от множества высоких, с большими и малыми бутонами, георгинов.
В опущенной руке Лето Василий держал за тупое лезвие большой черный нож. Во дворе и в доме было тихо. Вася посмотрел по сторонам, повернул деревянную вертушку, открыл калитку и вошел во двор. И сразу к нему кинулась мелкая черная собачонка; обнюхав Васю, она не стала кусаться и лаять, а побежала, помахивая хвостом, рядом. Лето Василий прошел через двор, обогнул дом, остановился у высокой частой ограды рядом с бревенчатым сараем и застыл, улыбаясь.
Она сыпала в большое деревянное корыто с водой светло-зеленую ряску, доставая ее из ведра растопыренной ладонью, и продолжала петь – тем же своим мягким и добрым голосом, ту же свою песню.
Вокруг нее пискляво суетились, переваливаясь с боку на бок, желтые продолговатые утята. Почувствовав чей-то взгляд, она подняла глаза, но не испугалась и даже, кажется, не удивилась, в больших глазах ее возникла радость и тут же пропала, а точнее – затаилась.
Вася поднял нож.
– Вы возле реки забыли…
Она кивнула. Подхватывая ладонями разбегавшихся утят, она стала пускать их в воду.
– Видишь, какие! – похвасталась она утятами, окунула руки в воду, смывая с них прилипшие кружочки ряски, поднялась, подошла.
Вася протянул нож.
А она вновь присела вдруг и показала рукой на землю:
– Положи…
Он смотрел на нее удивленно и непонимающе.
– Сюда положи… – попросила она.
Вася торопливо присел, положил перед нею нож, ожидая, что же будет дальше. Но ничего не было. Она взяла нож, поднялась и пошла к дому. И он пошел за ней.
В полутемных сенцах она положила нож на лавку, объяснила:
– С рук в руки нож передавать нельзя – поругаешься…
Комната была светлая от солнца, яркая от цветов и занавесок, пестрая от приклеенных к стенам картинок, вырезанных из цветных обложек «Огонька». Напротив двери висели ходики – кошка с бегающими туда-сюда глазами.
Вася улыбнулся.
– Я кошек до ужаса люблю, всю жизнь в лишаях ходил, – сообщил он и спросил: – А вы?
Она нахмурилась.
– Тебе сколько лет? – спросила она.
Вася задумался, вспоминая, даже губами зашевелил.
– Двадцать… четыре… вроде, – неуверенно ответил он.
– Ну вот, – сказала она, – а мне двадцать семь, а ты мне выкаешь… Небось мне обидно… – Она помолчала, глядя на Васю. – А на вид ты совсем‑совсем молоденький, а уже двадцать четыре… Ничего, это и хорошо…
Вася пожал плечами – смущенно и виновато:
– Мне все говорят так… – Он улыбнулся и прибавил, глядя на нее искренне и восхищенно: – А тебе как будто не двадцать семь, а как будто больше…
– Ну это же только так кажется, – не согласилась она. – А тебя как звать?
– Лето Василий…
Она молчала.
– Вася, – сказал он.
– А меня – Фима, – сказала она.
– Как? – не понял он.
– Серафима… Фима…
Вася кивнул.
– А я кошек не люблю, – сказала она, – я их боюсь… Так и думаешь, глаза сейчас выцарапает… Садись, я тебя кормить буду…
Вася сел послушно, но предупредил:
– Я есть не хочу…
– Ничего-ничего, – сказала она, наливая молоко из кувшина в глиняную миску. – Мужчинам есть надо. Для силы. Мой отец так всегда говорит. – Она отламывала от большой краюхи хлеба куски и бросала их в молоко. Потом пододвинула миску Васе, дала деревянную ложку и сказала строго: – Ешь.
Вася вздохнул и стал есть, не отрывая от миски глаз. Она смотрела на него серьезно и внимательно. Вася улыбнулся:
– У меня сестренка есть, вот она тюрю такую любит! А как корова зимой отелится – с молозивом особенно. Чудная… Я ее люблю. Она не родная только. Меня летом нашли возле колодца, я помню, меня теть Катя нашла и подобрала. «Летошний», – сказала… Потом на метрику меня стали записывать, писарь говорит: «Как фамилье писать?» Теть Катя говорит: «Пиши – Летошний». А он пьяный был и говорит: «Дюже длинно, чернил не напасешься, ему и Лето хватит, так и так безродный». А товарищ командир спрашивает теперь: «Почему такое фамилье?» – а я молчу, говорю: «Не знаю», – а ну рассерчает, выгонит с танка, как узнает… – Вася осторожно отодвинул от себя миску. – Он хороший, да строгий больно… А умный! А еще учитель есть, у него фамилье только непонятное. Непомнящий. А так он – умный-умный! И добрый тоже, все со мной разговаривает…
Вася замолчал. Фима тоже молчала и продолжала смотреть на него.
Васю, кажется, не удивляло ее молчание, и он продолжил свой рассказ:
– Я в пастухах ходил, а меня дядь Миша, крестный, на курсы трактористов устроил в Глебов. Меня гнали все оттуда, не выходило у меня сильно, не хотел я сам, все плакал, бывало, ночью, как все заснут в общежитии. А у дядь Миши родня в городе, начальники тоже, за меня все заступались. – Вася улыбнулся, почесал макушку, продолжил: – Как война началась – иду по большаку, навстречу танк, ой, громадина, останавливается, и товарищ командир вылазит сверху, говорит: «Какая профессия?» Я говорю: «Тракторист», а он говорит: «Залезай, танкист будешь…» А потом остальные пришли, это уже в Глебове… – Он замолчал. Она тоже молчала. – Только ты про наш танк меня не спрашивай, – попросил Вася. – Он секретный. Товарищ командир приказывал. Он мне и так все: «Два наряда вне очереди, два наряда вне очереди». – Вася снова замолчал. – Да он добрый, товарищ командир, а ему, конечно, строгость нужна, а то мы разболтаемся. – Вася улыбнулся, объяснил: – Он так говорит. А так он добрый. Он мне тогда комбинезон свой отдал и шлем вот…
Фима посмотрела на шлем, на комбинезон и увидела дырку.
– Так он же рваный, – засмеялась она. – Давай зашью.
– Не, – замотал головой Вася.
– Да как же с такой дыркой? Сымай, сымай.
Фима повернулась и из наклеенной на стену фотографии маршала Буденного на коне вытащила иголку со вдетой черной ниткой.
– Ну сымай рубаху-то, сымай, – повторила она.
– Не, – мотал головой Вася, растерянный и смущенный.
– Чего? – Фима удивленно смотрела на Васю. – А?
Она отдельно не сымается, – объяснил он. – С штанами только вместе. Это ж комбинезон.
– Так сымай со штанами! Разве это дело – в рваном ходить?! Чего? Застеснялся? – Она поняла, улыбнулась. – Застеснялся? Я ж на речке тебя в трусах видела.
– Я там тоже стеснялся, – признался Вася.
– Ну а я тогда глядеть не буду, сымай, сымай, – настаивала Фима.
Вася поднялся, снял неловко и торопливо комбинезон, протянул его, сел, съежившись, на табуретку, затих.
– В огороде ве-ерба рясна, – тихонько запела Фима, быстро и умело зашивая дырку.
– А я прямо как чуял твой дом, подошел сразу, – сообщил Вася.
Фима кивнула, это ее не удивило совсем, кажется.
– Отец на войну пошел, а мама за ним, до Глебова провожать, – тихо стала рассказывать она. – И нету все и нету. Я тут плакала сперва от страха – страшно одной. Меня же один раз напугали, так я заикалась потом чуть ли не год. Совсем почти не разговаривала, стыдно ведь заикаться.
– Как напугали? – спросил Вася.
Фима подняла на него глаза.
– Да осенью, поздно уже было, я домой шла от тети… Один налетел, схватил меня. Я кричала. Соседка услышала, прибежала, отцу сказала. Ох как он бежал за ним! Наверное, прибил бы… – Фима засмеялась. – Женихов здесь много крутилось раньше. Так я сразу про болезнь свою говорила. Они и отворачивали. И слава богу…
Вася слушал.
Она засмеялась, поглядев на него:
– Я знаю, ты про болезнь не спросишь, тебе ведь не важно, правда?
Вася кивнул.
– А они все спрашивали, как услышат «болезнь». Я тебе все равно скажу про болезнь, а то ты напугаешься не знаючи. Припадки у меня бывают. Давно, правда, не было. Значит, будет скоро… Ты не пугайся тогда и голову держи, а то она и так вся побитая. Вон шрамов-то сколько, глянь. Под волосами не видно. – Она перегнулась через стол, наклонив голову. – Вот, глянь, и вот, видишь?
Вася осторожно дотрагивался до каждого шрама.
Она выпрямилась, откусила нитку, протянула комбинезон, улыбнулась:
– Теперь как новенький…
Вася торопливо оделся.
– У меня отец сильный очень. Он садчиком на кирпичном заводе работает. Я была один раз там, смотрела. Ох и страшно! Печи горят, огонь, отец голый по пояс, кирпичи хватает – и в печь. – Фима помолчала. – Как войну объявили, он сразу собрался и пошел. Мама плакала так… Только я знаю – отца на войне не убьют. Я взаправду знаю. – Она улыбнулась. – Меня же на улице заглазно ведьмой называют. За болезнь, наверно… Я про всех знаю. Отца на войне не убьют. И мама скоро из Глебова вернется.
– А меня? – тихо спросил Вася.
Фима не отвечала.
– Я прямо не знаю, как воевать буду, – признался Вася. – Я ведь всего на свете боюсь. Ветер ночью в трубе загудит, не сплю уже, трясусь. Я нашего танка так сперва боялся. Да я его и теперь боюсь.
– Тебя не убьют, – вдруг произнесла она убежденно. – Как же тебя убьют, если ты мне мужем будешь?
Вася вскинул на нее удивленные глаза, вытянулся.
– Хочешь мне мужем быть? – спросила Фима серьезно.
Вася продолжал смотреть удивленно и осторожно кивнул.
Она тихо и счастливо засмеялась.
– Видишь, как бывает. Я возле речки, когда ты спал, тебя все разглядывала и загадала. Если придешь сам ко мне, то мне и мужем будешь. Я тебя нынче ждала! Я бы тебя до конца войны ждала… Отца и тебя. Да ты уже нынче пришел. Значит, ночью сегодня ты мне мужем будешь, а я тебе – женой.
Вася беспокойно посмотрел по сторонам.
– Как мужем? – спросил он. – По-настоящему?
– Да, – ответила она.
– А я не сумею, – тихо и виновато признался Вася. – Я про это не думал даже. Да надо мной в деревне хохочут, дурачком зовут в глаза. Мальчишки дразнятся. Не-ет, не получится у меня. Я не сумею – мужем.
– Получится. Получится-получится, – убеждала его она. – Не может не получиться, как же! Я ведь для тебя себя берегла! Глянь, какая я. – И она быстро поднялась, вышла на середину комнаты, быстро стянула через голову кофточку и осталась стоять перед ним до пояса нагая. Она смотрела на него радостно.
Вася медленно поднялся.
– Видишь? – спросила Фима.
Вася кивнул.
Она быстро надела кофточку, поправила волосы, присела на лавку.
– А сейчас – нельзя? – тихо спросил Вася.
– Что? – Фима не поняла.
– Мужем и женой быть? – еще тише спросил Вася.
– Не-ет. – Она покачала головой. – Это ночью только бывает. Разве ты не знаешь?..
– А до ночи я уеду, – сказал Вася. – Танк заправим, и я уеду.
– Ну что же, – вздохнула она и прибавила решенно: – Я тебя тогда ждать буду. Скучать буду. Плакать буду. А с войны вернешься, мы и станем мужем и женой.
Вася согласно кивнул, попросил тихо:
– А можно я тогда до твоей руки дотронусь?
– На. – Она положила перед ним ладонь на стол. И, глянув на нее благодарно, он преданно положил на ее ладонь голову.
Площадь была пуста. Прислонясь спиной к стене дома, сидел Свириденко. Пулемет он положил перед собой. Рядом ходил взад-вперед Непомнящий, прихрамывая и держась за скулу.
Свириденко посматривал на него снизу, и взгляд его постепенно густел, наполняясь прежней презрительной и насмешливой злостью.
Медленно, покачиваясь, на площадь вдруг вышла красная комолая корова, худая, со сморщенным сухим выменем. Корова повела мутным фиолетовым глазом и замычала, нудно и противно, выматывая и так вымотанную душу.
В переулке медленно прошла еще пара коров, видимо, гнали через город эвакуированное колхозное стадо, да по какой-то причине бросили.
Корова нагнулась и стала языком собирать с булыжников просыпанные и подавленные макароны.
– А знаешь, четырехглазый, какая есть разница между бабой умной и бабой дурной? – медленно и как бы нехотя говорил Свириденко.
– Я этого не хочу знать, – раздраженно бросил Непомнящий. И вдруг взорвался истеричным криком: – И не называйте меня четырехглазым! Где вы видели у меня очки?
Свириденко вначале удивился, потом усмехнулся:
– Спрашивал, как меня в школе кликали? Живодером. Я кошек вешать любил. – Свириденко помолчал, подумал. – А в очках ты или в чем – это для меня безразлично. Все одно – четырехглазый. Трясет меня от вас. Знал я одного, художник был, плакатики малевал. Вот чего возьмем обсуждать. Человек ученый, как же! Так оно или этак, спрашиваю. А он всегда – и не так, и не этак. И то у него правильно, и это правильно… Вся путаница от вас идет, четырехглазый. Ничего. Погоди чуток. Война, она всех подравняет…
Непомнящий, кажется, и не слушал, а продолжал нервно, как хилый зоопарковский зверь в клетке, ходить рядом: три шага в одну сторону, три в другую.
Свириденко решил, что можно продолжить учить жизни четырехглазого.
– Умной бабе, ей – что есть, то и хорошо… Даже если мужичок самый завалящий. И с гулькин нос у него, и ни кола, ни двора, голова как пустой котел, и руки наоборот приделаны… Так ей, умной бабе, и это уже – лучше не бывает… Редкость такие, конечно, большая редкость, но есть. Я даже одну такую знал. Ну как, по-соседски исключительно, ничего такого. Курятниковы. Сам он тебе ниже пояса будет. А она – баба куда там, все при ней. Так вот он, Куряк, чёрт корявый, напьется, бывало, и орет: «Танька, тащи табуретку!» Она в голос сразу, но табуретку несет. А он, значит, на табуретку заползет и Танюшке своей по харе! Она голосит, да терпит, не отходит от табуретки-то. И думаешь – слово про него когда где плохое сказала? Ни в жизнь! Хвалит его еще перед соседками. – Свириденко вздохнул тяжело и задумчиво продолжил: – А дурная баба, ей что ни есть – все мало. Этих, четырехглазый, большинство. Вот моя баба такая и есть, – неожиданно признался Свириденко. – «Яша, надо завести индюшек». Не отболтаешься. Я ей детями рот затыкаю. Если что – иди сюда! Пятерьых ей настрогал, и все девки. В Краснодар всех отправил, к теще. Как знал…
Свириденко не договорил, заметив лежащую на площади бутылку, встал, медленно подошел, поднял ее, посмотрел на этикетку в форме полумесяца, крикнул через плечо учителю: «Ситро хочешь?» – и стал срывать пробку крепким желтым клыком. Пена из бутылки ударила на полметра вверх, облила Свириденко. Он равнодушно обтер ладонью лицо, приложил к губам, запрокинул кадыкастую, в толстой рыжей щетине шею. Но тут же с отвращением выплюнул ситро, отбросил бутылку, оглядел по-хозяйски площадь, и удивленный взгляд его замер.
По площади шел матрас. Белый с синими полосами, водруженный на чью-то гнутую спину, матрас волочился другим краем по булыжникам, собирая пыль и сор. Свириденко медленно и равнодушно пошел следом, нагнал и наступил на край. Матрас вздрогнул и остановился, решив, что за что-то зацепился, дернулся раз, еще раз и упал на землю. Старуха с проваленным беззубым ртом уставилась на Свириденко мутными постигающими глазками. Тот молчал.
– Чего фулюганишь? – шепелявя, спросила старуха, решив, видно, взять строгостью.
– Я не фулюганю, – усмехнулся Свириденко. – А вот ты, старая карга, советский магазин ограбила. И надо тебя за это судить!
Лицо старухи вдруг сморщилось, покрылось тысячью морщин, и она заныла, выплевывая слова:
– Жалко, что ли? А на мягоньком-то полежать хочется. Всю жизнь на голых досках. А помирать вот-вот уже. Хоть помереть на мягоньком-то…
– Помирать, бабка, все равно на чем, – сказал Свириденко, поднял матрас, подтащил его к стене – удобнее сидеть будет и охранять площадь. Осмотрелся и позвал учителя: – Четырехглазый! Ты где? Как тебя… Непомнящий! Понятно, – подумав, прибавил он и оглядел пустую, но настороженно наблюдающую за ним площадь. – Да подавитесь, – сказал он тихо и равнодушно, поднял пулемет и пошел устало прочь.
…Рыжий Свириденко любил порядок и правду. Причем первое больше, но неизменно связывая его со вторым; он считал, что одно без другого существовать не может, а так как подтверждения собственному убеждению чаще не находил, то обязательно злился, особенно в последнее время.
Ко всему он имел толковую голову, сильные и умные руки, а также память – цепкую и, разумеется, злую, и потому не считал себя ничьим должником.
Был дом. Двухэтажный, десятиквартирный, обитый доской-вагонкой когда-то красного, бурого теперь цвета, с широкими казенными наличниками на окнах и непременными геранями между белыми занавесками. Напротив дома стоял длинный серый сарай с убогими пристройками, крытыми где шифером, где толем, а где старой ржавой жестью.
Во дворе, под окнами дома был вкопан в землю стол с отполированной дощатой столешницей и двумя скамейками по обе стороны стола, тоже отполированными.
Земля была голой, без травы, твердой, притоптанной и как бы присыпанной мелким сором; по двору бродили, копаясь, разомлевшие от послеполуденной жары куры с выкрашенными синькой затылками, или хвостами, или крыльями – для того, чтобы своих не путать с чужими, а чужих со своими.
– Костя! Костя, вернись, кому сказала! – звала где-то за сараями невидимая женщина тем голосом, каким зовут только усталые рассерженные матери своих любимых непослушных детей.
Ермаков сидел на лавочке, положив больные руки на стол, – прямо и немо.
Мамин постучал кулаком в дверь, обитую старым суконным одеялом с намалеванной штемпельной краской кособокой тройкой, обозначающей номер квартиры, толкнул дверь, вошел. Посредине маленькой кухоньки, большую часть которой занимала печка, обмазанная потрескавшейся глиной, сидел на самодельной скамеечке белый, с жесткой седой бородкой дедушка. Одна нога его была обута в старый, толсто подшитый валенок, другая опущена в цинковое ведро, из которого поднимался пар. Ведро было узким, похожим на восьмидюймовую снарядную гильзу, и было непонятно, как там могла поместиться дедушкина ступня.
– Ты, папаш, Воробьев будешь? – спросил Мамин.
– Я буду, – чуть помедлив, ответил дедушка.
– Правда, что завод заминирован? – задал еще вопрос Мамин.
– Это кому я должен сообщить?
Курсант взял под козырек:
– Мамин, командир танка КаВэ-два.
– А где же танк? – спросил ехидно дедушка.
– Где надо, в надежном месте, – жестко ответил Мамин.
– Хех, – насмешливо закряхтел дедушка и плюнул в пол.
– Ты, дед, не плюйся! – зло сузив глаза, заговорил Мамин. – Тут у вас, гляжу, умные все, чуть что – плюются! А как магазины грабить – первые.
Дедушка посмотрел на Мамина с интересом.
– Это вы на площади стреляли? – спросил он.
– Мы…
– А зачем вам завод?
– Нам ваш завод сто лет не нужен, нам соляра нужна, хотя бы бочка, да топливопровод из старого трактора, можно это у вас найти?
Старик не ответил, глянул на Мамина веселее.
– Найдем и соляру, и запчасть, только ключи у меня спрятаны. – Он помолчал, прибавил: – Не бросаете свой танк… Это хорошо. А то я гляжу – бегут, всё бросают. Пушки, танки, машины. Мы за царя-батюшку воевали и не бежали так, а вы – за товарища Сталина и бегите.
Мамин хотел что-то определенное сказать и на это, но обернулся, потому что за его спиной открылась входная дверь. Вошел Ермаков и вместе с ним женщина с озабоченным и встревоженным лицом. Ей было лет сорок, и, наверное, в молодости считалась она красавицей, но без сожаления разменяла свою красоту на заботу о ближних и беспрерывную работу.
– Он ваш? – спросила она, глянув на Мамина.
– Наш, – согласился Мамин.
– Что же вы его в таком состоянии бросили? – Она повела Ермакова в соседнюю с кухней комнату.
– Она что, докторша? – обратился Мамин к дедушке.
– Фельдшерица, – ответил тот, снял с шеи сухую тряпку и вытащил из ведра ногу. У Мамина вытянулось лицо. Ноги не было чуть ниже колена.
– В Гражданскую, папаш, ногу-то потеряли? – вежливо спросил он.
– Не, – сказал дедушка, – я после той войны пить больно стал. В снегу заснул раз и ногу отморозил. Да и другую хотели отрезать.
Мамин был удивлен такой неожиданной откровенностью.
– И где же теперь ваша часть? – спросил дедушка, вытирая насухо культю.
Мамин улыбнулся.
– А нету части, папаш! – откровенностью на откровенность ответил Мамин, глядя искренне и весело. – Я этот танк в кустах нашел, в лесу. Вот честное комсомольское! Он без топлива был, ну и, видно, его орлы какие-то бросили. А я солярки нашел и погнал. Все хочу училище свое догнать, чтоб ребята увидели. Экипаж уже набран, снаряды нашли сегодня, теперь вот к части б какой пристать…
Женщина усадила Ермакова на диван в сером полотняном чехле, сняла шлем и осмотрела большую запекшуюся рану на взлохмаченной голове, потом помогла снять молескиновую куртку и стала осторожно расстегивать комбинезон. Жора сидел прямой и покорный, благодарно глядя на женщину.
Мамин стоял в дверях, подпирая плечом косяк, смотрел. Кажется, это была первая его в этот день минута отдыха.
– Вас как звать? – спросил он женщину.
– Вера Васильевна, – ответила она, не оборачиваясь. – А вас?
– Меня Иваном, – почему-то смутился Мамин и, подумав, прибавил доверительно: – А я женился, Вера Васильевна.
– Поздравляю! – Она обернулась, улыбаясь.
– А жена в Иркутске, – продолжил Мамин. – Мне в училище отпуск месячный дали. Двадцать второго, в воскресенье, расписались. Мы с ней в Москве на ВСХВ познакомились, два года потом переписывались. А я, правда, ночью про войну думал… Хотел двадцать третьего ехать, а она ревет, не отпускает. И родители… В общем, двадцать пятого ночью я поднялся и ушел. А ехал шестнадцать дней, Вера Васильевна, представляете? Вокзалы забиты, эшелоны… Билет мне не меняют, замучился. В общем, я опоздал.
– Куда? – спросила Вера Васильевна.
– На войну. Я в Новоборисов приехал, а там паника и никого наших нет. Я побегал по казарме, нашел вот планшетку Витьки Нечаева. Он вообще растерянный, не знаю, как командовать будет. – Мамин замолчал, глядя на обнаженного по пояс Жору.
Плотное большое тело Ермакова горело на плечах, груди, животе мясистыми язвами со следами грязной воды, кусочками несгоревшей, приваренной к телу одежды, с синими точками неразличимой теперь татуировки, а где не было язв – вспучились белые водянистые пузыри.
Вера Васильевна замерла, прижав ладонь ко рту. Из‑за плеча ее выглядывал Мамин.
Жора не выдержал такого взгляда, и маленькие глаза его сами наполнились слезами.
– Вдарило нас, как обухом, – громко, сбиваясь, заговорил он. – Я прочухался, дым черный такой. «Юра, – кричу, – ты жив?» Молчит… Я – вниз… Гляжу, а Юркина голова лежит и на меня смотрит. Одна голова… – Жора замолчал, сжался, чтобы себя пересилить, зажмурил сильно глаза, согнал слезы и закричал хрипло и глухо, стараясь, видимо, выглядеть веселым: – А это брехня, что в человеке девяносто процентов воды! Я б тому ученому сказал сейчас. Горит живой человек, горит, как порох!
– Сейчас больно будет, – предупредила Вера Васильевна, дотрагиваясь до ожога смоченным в чем-то тампоном.
Лицо Жоры исказилось.
– Он не слышит, – торопливо напомнил Мамин и, видя, как больно Ермакову, спросил: – У вас спирта нет? Он, может, заснет потом. А так он от нас не отстанет, шебутной…
Солнце падало вниз с полуденной высоты. Куры ходили по двору медленно и лениво как-то покряхтывали. Мамин поставил локти на столешницу, глаза сами по себе сомкнулись, и он мгновенно заснул.
– Дядь… – кто-то тронул его за плечо.
Мамин рукой помог себе, разлепляя веки, мотнул головой.
Рядом стоял мальчик лет двенадцати, худенький, темноволосый, в шароварах и тапочках, в застиранной белой рубахе. На шее его алел тщательно выглаженный пионерский галстук.
Мальчик смотрел внимательно и серьезно.
– Вы танкист? – спросил он.
Мамин кивнул.
– Костя! – неожиданно громко и почти истерично закричала в открытую форточку Вера Васильевна. – Иди домой сейчас же!
Мальчик помотал отрицательно головой.
– Ты чего мать обижаешь? – спросил Мамин строго.
– Я ее не обижаю, – не согласился мальчик. – Она требует, чтоб я галстук снял. А я не сниму. Испугались все…
Мамин посмотрел на мальчика с интересом.
– Так ты Костя? – спросил он.
– Костя, а что?
Мамин усмехнулся:
– Во-первых, Костя, ты не выбражай, это раз… А во-вторых, иди своего деда подгони, это два…
– Сейчас, – сказал Костя, но не пошел, а спросил: – Это ваш танк около взорванного моста в воде стоит?
– Наш, – помолчав, ответил Мамин. – А что?
– Ничего. Там ребята нахаловские по нему лазили, я их прогнал.
– Как? – вскинул брови Мамин. – Там должен быть… Танкиста ты не видел?
– Не-ет, – помотал головой мальчик. – Там никого нет.
– Фу! – выдохнул Мамин и хотел было подняться, но, увидев подходящего Свириденко, остался сидеть. – В чем дело, Свириденко, почему покинули пост? – спросил строго и настороженно Мамин.
Свириденко сразу не ответил, подошел, сел, прислонив пулемет к столу, глянул на командира устало и неприязненно-насмешливо.
– Я барахло да макароны стеречь не нанимался, – сказал он и прибавил равнодушно: – Хотят грабить – нехай грабят. – Хохотнул коротко. – Хоть день нехай поживут!
По худым скулам Мамина катнулись твердые быстрые желваки.
– А где Непомнящий? – спросил он.
– Ушел жид. Смылся. Умней оказался, чем я думал! – Свириденко глянул на мальчика, который, вытянув шею, рассматривал пулемет. – Иди отсюда! – бросил он раздраженно в его сторону.
– Значит, так, товарищ Свириденко, – командирским голосом заговорил Мамин. – За уход с поста – два наряда вне очереди. А сейчас – берите оружие и возвращайтесь на пост.
Свириденко усмехнулся, не пошевельнулся даже.
– Слушаюсь, товарищ командир. Было б приказано, забыть недолго. – И, перегнувшись через стол, начал задавать вопросы, как вбивать в Мамина гвозди: – Ты мне скажи, что это за танк, что мы его бросить не можем?
Мамин смотрел на Свириденко удивленно.
– К какой мы части приписаны, куда идем, зачем?
Мамин молчал.
– Где обмундирование, оружие, документ!? Самодеятельностью занимаешься?
– Ты… дезертир, – зашипел Мамин, медленно поднимаясь со скамейки и не отрывая злых своих ненавидящих глаз от злых и ненавидящих глаз Свириденко.
– Кушайте, пожалуйста, не побрезгуйте, – прозвучал над их головами мягкий женский голос, и полные с ямочками на локтях руки поставили на стол большую тарелку налитого по края горячего горохового супа. Как петухи в несостоявшемся бою, они еще пару секунд смотрели враг на врага, потом подняли головы.
Большая полная женщина в платье и переднике, в белом платке, подвязанном на затылке, улыбнулась и, избавляя их от смущения, повторила:
– Кушайте, пожалуйста, кушайте. – Она достала из большого кармана передника пару оловянных ложек и полбуханки порезанного крупно серого хлеба. – Ну что ты там возишься?! – неожиданно крикнула она в сторону подъезда, и тогда же из подъезда вышла девочка-подросток, удивительно похожая на мать, только без ямочек на локтях.
Она шла, чуть покачиваясь, медленно и осторожно, держа перед собой синюю обливную миску с черными кружочками на месте отбитой эмали. Миска жгла руки, и счастливое, сияющее лицо девочки морщилось от боли. Она донесла миску до стола, поставила осторожно, чтобы не пролить налитый так же по самые края суп, сказала шепотом: «Ой!» – и скрытно, за спиной, потрясла ладонями. Мамин глянул на женщину и пододвинул к себе тарелку.
– Кушайте-кушайте, не стесняйтесь. – Женщина смотрела на них, чуть склонив голову набок и спрятав ладони под передник.
– Водички б, – хрипло попросил Свириденко.
– Ой, сейчас! – со всех ног кинулась девочка в дом и почти тотчас бегом вернулась, держа большую алюминиевую кружку, проливая на землю воду.
Свириденко взял кружку и стал пить, громко гукая, большими жадными глотками.
– Вам тоже? – спросила женщина.
Мамин кивнул.
– Да чего же воду, у меня квас есть! – прокричала другая женщина в открытое окно на втором этаже, потом громко хлопнула дверь, и по деревянным ступенькам лестницы в подъезде застучали чьи-то шаги.
Эта женщина была некрасивая, худая, в кое-как застегнутом синем рабочем халате. К плоской груди она прижимала деревенский мокрый глиняный кувшин.
– Пейте, – сказала она. – Прямо с кувшина пейте. – И, вытирая о халат мокрые руки, обнаружив, что пуговицы застегнуты неправильно, стала спешно их перезастегивать. – Холодненький, только с погребу, – прибавила она.
Свириденко уже ел. Наклонившись над столом, набычившись, он ел громко и жадно, давясь, обжигаясь и не замечая этого.
Мамин стыдился, старался есть неторопливо, хотя это плохо удавалось, давился, запивая часто квасом, который он налил из кувшина в кружку.
Чьи-то новые руки, женские, но тяжелые, наработанные, поставили на стол черную большую сковороду с жаренной на подсолнечном масле горячей упревшей картошкой, посредине которой торчала воткнутая ложка.
Женщины не уходили, стояли полукругом, смотрели молча на мужчин, скорбно и терпеливо, и только та, что принесла квас, вдруг всхлипнула и, приложив ладонь к щеке, проговорила:
– Ой, горюшко-горюшко…
– А меня чего ж не накормите? – громко и чуть пьяно проговорил выходящий из подъезда Жора. За ним выбежала Вера Васильевна и тянула назад, но Ермаков не слушался. Покачиваясь, он шел к столу.
Лицо его было в частых пятнышках какого-то темно-вишневого лекарства, разбитые губы были замазаны зеленкой, шея и грудь под незастегнутым комбинезоном – в бинтах, руки тоже забинтованы – каждый палец по отдельности.
– О-ой, го-орюшко-го-орюшко… – громче, нараспев, срываясь, повторила та женщина.
– Наливать наливают, а закусывать не дают, – добродушно ворчал Жора, усаживаясь тяжело за стол. Он пододвинул к себе сковороду с картошкой и стал громко есть, некрасиво раскрывая рот, чтобы не обжечь больные губы.
Женщины шептались, глядя на него, всхлипывали приглушенно.
– Спасибо вам большое… – Мамин отодвинул от себя пустую тарелку. – Хороша, как говорится кашка, да мала, как говорится, чашка…
– Так вот картошка, огурчики, – засуетились женщины.
– Спасибо-спасибо. – Мамин командирски поднимался, оправляя портупею. – Нам на службе лишний жир ни к чему, – пошутил он.
Свириденко взял со стола большой, как лапоть, прошлогодний соленый огурец, стал молча есть его, поглядывая на Мамина.
– А немцы, они – кто?.. Люди или кто? – обратилась к Мамину одна из женщин, самая молодая, лет, наверное, двадцати, баба, располневшая после родов, простоволосая, большеротая и, кажется, здорово бестолковая. Она стояла на теплой шершавой земле босиком, коротконогая и толстопятая.
Не дыша, приоткрыв рот, она смотрела на Мамина в ожидании ответа.
Мамин кашлянул в кулак, быстро глянув на Свириденко.
– Я с ними напрямую не сталкивался, – сказал он и прибавил, указав глазами на Жору: – Это вот у него надо спрашивать. – Подумал и, вытащив из планшетки карту и карандаш, быстро написал вопрос, потом показал Ермакову.
Тот долго читал и поднял на командира удивленные глаза. Мамин указал на молодую:
– Ей вот скажи, спрашивает…
Ермаков подумал, кивнул сам себе, видимо найдя ответ.
– Немцы… не люди… не…
Женщины ждали.
– Черти они! – убежденно произнес Жора. – У них под касками рога. – И для наглядности он стащил шлем и к взлохмаченной, с круглой нашлепкой засохшей крови, мокрой от больного пота голове приставил указательные пальцы, длинные и толстые от намотанных бинтов, страшные.
– О-о-ой, ма-а-амочка! – по-детски широко раскрывая рот, завыла молодая.
– Замолчи, бестолочь! – замахнулась на нее худая в халате, но та не замолчала, а, продолжая выть, покачиваясь, пошла в подъезд.
Мамин разозлился, схватился было снова за планшетку, но потом нагнулся к Жоре, приблизил свое лицо к его лицу почти вплотную и закричал:
– Думаете, что говорите населению, Ермаков?!
Жора, кажется поняв, громко и виновато вздохнул, пьяно усмехнулся и обратился к Мамину:
– А вот скажи, курсант, ты, может, в первых у себя ходил, активистом был, раз тебе такой танк доверили, ты мне скажи – как это так может быть, что человек с винтовки немецкий самолет сбивает, а его за это – в особый отдел? С простой СВТ, я сам видел. Самолет не загорелся ничего, а прямо – набок и упал на поле. А как налет кончился – его особисты пришли искать. Думали, к награде, а мы его больше не видели. Сказали – вражеский шпион, демаскировал наше расположение.
Мамин оглянулся на испуганно внимающих женщин.
– Вы, Ермаков, говорите, да не заговаривайтесь! – громко и строго сказал он.
– Это почему же так? – сам себя спросил Ермаков. – Я же его, фашиста, гада длинномордого, в кабине вижу, и он меня видит, он в меня стреляет, а я – не пикни!.. Не рассекречивайся… Почему? А?! Молчишь?! Не знаешь?! А я знаю. – Ермаков заговорил тихо: – Потому что – нельзя. Что нельзя, почему нельзя – никто не знает. Нельзя – и всё…
– Замолчите, Ермаков! – заорал Мамин, но, видя, что тот не слышит, стал торопливо открывать планшетку, тащить из нее карту.
– Я уж не говорю, что у ребят в пехоте одна винтовка на троих. Один стреляет, а двое ждут, когда его убьют, у них очередь, им по четыре патрона выдали.
Мамин написал что-то на карте, сунул Ермакову, но тот не стал и читать.
– Ты мне вот напиши, почему им можно, а нам нельзя, а я тебе за это скажу, почему мы бегим. Не знаешь, чего писать? Ну я тебе так скажу, почему мы бегим. Немца мы боимся, это верно. Да в него стреляют – он тоже падает, не из железа небось. Мы, курсант, себя боимся, потому и бегим. И друг дружку, русский русского, и самоих себя боимся. Всё, курсант… – Ермаков замолчал, попытался подняться, но, качнувшись, сел, огляделся кругом. И вдруг увидел Костю, стоящего у сараев. – Эй, пионер… – позвал он тихо и ласково, поманив его рукой.
Все оглянулись, посмотрели на мальчика. Он смутился, подошел на несколько метров ближе, остановился.
– Иди, не боись, – вновь попросил Жора.
Костя взглянул на Веру Васильевну.
– Подойди-подойди, – подбодрила она.
Костя подошел близко. Ермаков взял его за плечи, придвинул к себе и долго смотрел в чистые детские глаза.
Мальчик боялся, подавался назад от этого огромного и страшного человека, от которого пахло кровью, паленым волосом, лекарствами, спиртом и жареной картошкой.
– Пионер? – спросил Ермаков.
Мальчик кивнул.
– Молодец! – одобрил Ермаков. – Отличник?
Мальчик подумал и снова кивнул.
– Молодец! – обрадовался Ермаков еще больше. – Песни знаешь?
Мальчик кивнул.
– А вот ты спой, спой мне, сынок, какую любишь…
Мальчик посмотрел внимательно и серьезно в лицо танкиста, высвободил плечи, отошел на два шага, прижал руки к телу, вытянулся, поднял чуть голову и запел.
Жора подался вперед, глядя на мальчика, как на своего единственного в жизни ребенка, замерев и склонив голову набок, растянув губы в счастливейшей улыбке.
Наверное, мальчик пел о ясных пионерских зорях или о высоких, с разлетающимися искрами кострах, о пионерской чести и геройстве – и Ермаков понимал это, хотя и не слышал.
И потому я не слышу.
Пожилая седая уборщица привычно и заведенно водила мокрой тряпкой по чистому школьному полу. Увидев Непомнящего, она оглядела его с головы до ног. Непомнящий смотрелся непривлекательно: с распухшей скулой, в разорванных на колене грязных брюках и таком же грязном пиджаке. Кепку он потерял. Лишь противогаз висел по-прежнему на боку. И стоял Непомнящий криво как-то, просительно и виновато.
– Скажите, Чистякова в вашей школе работает? – спросил он.
– Чистякова? – Уборщица подняла седые мохнатые брови. – А чего она учит?
– Она русский и литературу преподает.
– Нет, Чистяковой нет, – напряженно подумав, ответила уборщица.
– Извините, – сказал Непомнящий и пошел, совсем потерянно, к двери.
– А как ее звать-то?! – крикнула в спину уборщица.
– Виктория Анатольевна. – Непомнящий обернулся.
– Виктория Анатольевна есть, – утвердительно кивнула она. – Только не Чистякова, а Кузовлева…
– Да-да, Кузовлева, пусть Кузовлева. – Непомнящий подошел к уборщице.
– Кузовлева Виктория Анатольевна есть. По русскому она и литературе. И муж ее, Николай Николаевич, военруком работает. Работал, – поправилась она. – Он на фронт ушел…
Непомнящий даже не слышал этого, кажется, а все порывался спросить, где Виктория Анатольевна живет и как ее скорее найти, но уборщица его опередила:
– Она при школе живет, у нас пять учителей при школе, комнаты им дали. Вон через учительскую, она открытая, там дверь, а вы ей кто будете?
Непомнящий не ответил, быстро пошел к учительской, куда указала уборщица. В учительской стены были заставлены часто шкафами с наглядными пособиями за стеклянными дверцами, а в простенках между ними висели самодельные методические плакатики с правилами правописания, карты, цветные рисунки животных. Под высоким потолком, друг напротив друга, висели два больших портрета: Макаренко и Мичурина. В одном из простенков между шкафами была синяя дверь, и Непомнящий открыл ее. А здесь, необычно для школы, начинался обычный полутемный коридор и пахло керосином и человеческим жильем. Где-то плакал грудной ребенок. У общей печки в конце коридора сидела женщина в белых буклях, одетая в длинный цветастый халат, курила и смотрела в открытую печную дверцу на яркий бумажный огонь. Рядом с ней лежала стопка книг в хорошем переплете с золотым тиснением и барельефом знакомого усатого человека на обложке. Непомнящий остановился, не зная, куда идти, но стараясь не смотреть на эту женщину. Она наверняка слышала, как он вошел, но не оборачивалась, а спокойно кинула в печку еще один том и стала ворошить его там кочергой.
– Простите, Виктория Анатольевна где живет? – спросил осторожно Непомнящий. Женщина повернулась, оглядела его оценивающе и указала на дверь, за которой плакал ребенок.
Непомнящий подошел к двери, постучал. Никто не отозвался. Он постучал громче. Но снова в ответ лишь плакал ребенок, и Непомнящий нажал ладонью на дверь. Она открылась.
Комната была маленькой и казалась еще меньше из‑за множества старой мебели и разбросанных в беспорядке вещей. Здесь были: стол обеденный посреди комнаты и стол письменный – у окна, одежный шифоньер и книжный шкаф, высокая, кое-как заправленная кровать и рядом – кровать детская, в которой лежал и плакал ребенок, старые венские стулья, клетка с молчащим кенаром и глобус – на окне, а также разбросанные всюду в беспорядке книги, газеты, глаженые и неглаженые пеленки.
Непомнящий подошел к детской кроватке, посмотрел на ребенка и попытался ему улыбнуться. Ребенок продолжал плакать. Непомнящий осторожно и устало присел рядом на стул и, покачивая кроватку, принялся разглядывать комнату. На стене рядом с отрывным календарем была приколота булавками фотокарточка, сделанная в ателье: немолодые мужчина и женщина с лицами молодоженов.
В коридоре прозвучали чьи-то торопливые шаги, и дверь распахнулась.
На пороге она словно запнулась, стояла и смотрела на него удивленно и внимательно.
Непомнящий медленно поднялся.
– Вот это да! – сказала она и шутливо-обескураженно почесала затылок. – Я за молоком бегала. – Она поставила на стол маленький жестяной бидончик, подошла к детской кроватке. – Ты же спал! – как-то преувеличенно громко и преувеличенно радостно воскликнула она. – Ну ты же спал, когда мамочка уходила. Неужели снова хочешь кушать? Снова хочешь кушать? Ах ты, мой обжорка! – Она взяла ребенка из кроватки, расстегнула кофточку, полуотвернувшись, обнажила налитую грудь, стала кормить.
– Ты отрезала волосы? – спросил Непомнящий.
– Да, с ребенком они мешают, – ответила она. – А ты откуда? – Она оглядела его из‑за плеча. – Как ты меня нашел?
– Случайно. Случайно, можно сказать…
– А… зачем? – спросила она.
– Ты любезна…
– Какая есть…
– Он что, правда военрук? – спросил Непомнящий, и в голосе его прозвучала ирония.
– Да, военрук, – с вызовом ответила она. – И еще он преподает физическую культуру.
– И о чем вы с ним разговариваете?
– А мы не разговариваем. Он не слова любит, а дела. Впрочем, тебе, кажется, этого не понять. Он, между прочим, сейчас там, где должны быть все мужчины. А ты здесь сидишь. В каком-то непотребном виде. Тебя что, били? И зачем у тебя противогаз?
Непомнящий посмотрел растерянно на коробку, открыл ее и вдруг быстро и неумело натянул противогаз на лицо.
– Ты свихнулся? – спросила она. – Сними немедленно, ребенка испугаешь.
Он не снимал, сидел так, не двигаясь. За загрязненными круглыми стеклами глаз его видно не было.
– Ты что, оглох? – раздраженно спросила она.
Он содрал с лица резиновую маску, не глядя на нее, быстро и зло запихнул противогаз в коробку.
– Я танкист, – сказал он.
Она прыснула:
– А почему не летчик? Или лучше кавалерист.
– Нет, серьезно, – сказал он. – У нас в городе все побежали. Я проходил мимо военкомата, там толпа, крик, почти паника. Какой-то курсант ходит, кричит громче всех: «Кто разбирается в рациях?» Я подошел. Он забрал мои документы, посадил в танк, и мы поехали.
На лице ее жила усмешка.
– Как всегда, вверяешь свою судьбу случаю.
– А ты предпочитаешь быть хозяйкой своей судьбы, – он попытался уколоть ответно.
– Я не предпочитаю, я ею являюсь, – сказала она твердо.
Она застегнула кофточку, осторожно положила уснувшего ребенка в кровать, села за стол напротив Непомнящего, посмотрела на него внимательно, и он на нее посмотрел, и они заговорили одновременно, мешая друг другу, и, тут же замолчав, торопливо улыбнулись.
Он хотел сказать, похоже: «Ты еще красивее стала».
А она, кажется, хотела сказать: «Ты плохо выглядишь».
Но теперь они молчали, боясь, что снова заговорят вместе, и уже раздумали говорить те слова, которые хотели произнести.
– Ну, говори, говори, – предложила она.
– Ты его любишь? – спросил он.
– Без любви дети не рождаются, – быстро сказала она, словно готовила этот ответ.
– Это не абсолютный закон природы, – усмехнулся он.
– Это твои слова. Ты ведь у нас идеалист.
– Тише, могут услышать, – пошутил он.
– Не бойся, – она тоже пошутила. – Видел в коридоре? Наша историчка… А с утра крушила пластинки. Советский репертуар. – Лицо ее вдруг исказилось страхом, и она сделалась обыкновенной бабой, жалкой и беззащитной. – Все как с ума посходили. Сегодня, говорят, грабили магазины. Говорят, из тюрьмы вышли заключенные. Скажи, неужели немцы сюда придут? – Она ждала ответа, и губы ее дрожали.
– Кажется, придут… – помолчав, ответил он, не отрывая от нее взгляда. – А знаешь, я действительно не гожусь к военной службе. Не по здоровью даже, хотя очень тяжело, у меня постоянно болит сердце. А по сути своей, что ли. Я ничего не понимаю. Там какая-то другая логика. Этот вот противогаз. Он не нужен, он мне мешает. Я попытался его снять, а он на меня накричал.
– Кто?
– Командир. Мой юный командир. Симпатичный мальчишка, но… откуда такая убогость духа?! Когда успел? Демагог! Причем искренний демагог, верящий в свою демагогию, вот что ужасно! А второй, Яша, учил меня сегодня, как отличать баб хороших от баб дурных.
– Правда? Ну и какая я?.. – поинтересовалась она. – Хорошая или дурная?
– Ты? – Он глянул на нее серьезно. – Ты хорошая… – Взял торопливо со стола раскрытую книгу, посмотрел на обложку и поднял на нее удивленные глаза. Это был Блок. – Ты же всегда любила Маяковского, а его не терпела.
Она не ответила.
прочел он и замолчал, задумавшись. – Красиво. И с пафосом, – в голосе Непомнящего была усталая и нервная ирония. – Немцы, китайцы, англичане – все – кто. И одни мы – какие – русские… Имя народа требует своей оценки. Какие?
– Ну и какие же? – она спросила с насмешливой улыбкой.
А он глянул на нее неожиданно серьезно.
– Я за эту неделю такого насмотрелся… Хуже и быть не может… – сказал он тихо и убежденно и, листая книгу, улыбнулся вдруг. – А это помнишь? – И прочел:
В небе – день, всех ночей суеверней,
Сам не знает, он – ночь или день…
– Я посчитала, сегодня уже тридцать третий день войны, – сказала она тихо.
– Правда? – удивился он. – Вот тебе и малой кровью на чужой территории… Знаешь, – заговорил он неожиданно громко, – да, я иногда страдаю от одиночества, но в конце концов это ведь не смертельно. Зато сейчас чувствую преимущество собственного положения. Мне не страшно, мне почти не страшно, потому что мне нечего терять. У одного – молодая жена в Иркутске, у другого – шестеро детей в Краснодаре, у третьего сестра, кажется… А у меня никого. И значит, никто ни в чем не сможет меня упрекнуть. – Он замолчал и быстро, украдкой глянул на нее.
Она сидела напротив и на него не смотрела. Он подался медленно вперед, протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до ее волос.
Она отпрянула, откинула голову.
– Не надо, – сказала она. – Уходи.
Он посмотрел на нее почти умоляюще, но постарался сказать твердо:
– Подумай, пожалуйста, а потом скажи…
– Я уже подумала…
Дедушка Воробьев шустро вышагивал впереди, быстро и часто поднимая правое плечо. Был он в красной выцветшей косоворотке, подпоясанной ремешком с набором, в синих портках. На левой его ноге красовался начищенный хромовый сапог, а вместо правой, отсутствующей, была пристегнута деревяшка, старая, отполированная, со множеством тонких продольных трещин, вырезанная из крепкого, конечно, дерева. Деревяшка бутылочно сужалась книзу и заканчивалась медным стесанным и треснутым посредине набалдашником, отчего вся эта дедушки Воробьева нога здорово смахивала на чертово копыто.
За ним, не разговаривая, шли Мамин и Свириденко. Жоры Ермакова не было. Сзади, метрах в двадцати, торопливо и широко вышагивал Костя. Дедушка Воробьев, психуя, оглядывался и останавливался, и, когда он останавливался, останавливался и Костя.
– Костя! – теряя терпение, грозил дедушка. – Вот возьму хворостину, сниму штаны, надеру задницу!
Костя был невозмутим, делал вид, что не слышит, а если и слышит, то не понимает. И когда дедушка Воробьев делал к нему несколько торопливых и угрожающих шагов, Костя отступал, не показывая спины, ровно на столько же шагов. Но как только дедушка поворачивался и шел дальше, Костя отправлялся следом.
– Эй, военные товарищи, и вы все тута? – Сидя в тени на телеге, старик-молоковоз приветствовал их поднятым кнутом.
– Тута, – недовольно и раздраженно ответил Мамин и вдруг, словно вспомнив что, подбежал к повозке, молча и деловито начал снимать бидоны и ставить на землю.
– Ты чего это? – заволновался старик.
– Так оно небось прокисло? – говорил, работая, Мамин.
– Прокисло, – печально кивнул старик, – а ты откуда знаешь? Я ведь теперь вертаться пуще боюсь. Загрызет Верка.
Мамин рвал вожжи из рук старика, сталкивая его с повозки.
– Слезай, некогда! Дожидайся тут, потом вернем. Не нужна нам твоя кобыла…
– Это мерин, – обиделся старик-молоковоз, пытаясь вновь взобраться на телегу. Но Мамин хлестанул лошадь и подъехал к дедушке Воробьеву и Свириденко.
Телега гремела, визжала сто лет не мазанными колесными осями.
– Но! Но! Но, как тебя там! – кричал, стоя в телеге, Мамин и безжалостно хлестал кнутом по лошадиному крупу.
Телега подпрыгивала на редком ухабистом булыжнике. Чёртова нога дедушки Воробьева торчала, как пулемет. Внук его, Костя, бежал некоторое время следом, потом остановился и, заплакав, медленно побрел домой.
– Стой! – закричал внезапно Мамин, осаживая лошадь.
Падая назад, он тянул на себя поводья. Серый аж присел на задние копыта, задрав от боли голову…
А Мамин спрыгнул уже с телеги и побежал по улице, дробно стуча по булыжникам подкованными каблуками сапог.
Свириденко сразу ничего не понял, но посмотрел туда, куда устремился Мамин, и все стало ясно. Там стоял Лето Василий. В черном балахонистом комбинезоне и шлеме. Он, видно, не сразу понял, что Мамин бежит к нему и не для того, чтобы его похвалить. Наконец он понял это. Вася бежал быстро, но Мамин бежал много быстрее и на глазах настигал Васю. Какая-то женщина, пожилая и полная, стоя на дощатом тротуаре и поставив ведра с водой, удивленно и непонимающе наблюдала этот бег.
Вася оглянулся пару раз и остановился обреченно. Курсант-командир нисколько не замедлил скорости, а побежал даже быстрее и с ходу, без замаха, ударил механика-водителя кулаком в лицо. Лето Василий откинулся назад, но не упал, а подался вперед, полунаклонился и прижал ладони к лицу.
Мамин схватил его за шиворот и потащил, как нагадившего котенка, к подводе.
Бросив ведра, женщина шла рядом. Сознавая свою абсолютную правоту, Мамин повернулся к ней, оскалился в приветливой улыбке.
– Да чтоб у тебя руки отсохли! Что ж это так его ударил? – заругалась женщина искренне, в сердцах, все пытаясь увидеть Васино лицо. – Да за что ж он тебя так, сынок?
– Дезертир он, мать! – прокричал в ответ Мамин. – Сбежать хотел! Лето Василий его зовут, запомни, мать, чтоб ему стыдно было!
– Дезертир? – удивленно повторяла женщина. – Да какой же он дезертир! Сколько тебе лет-то, сынок? Да мало ль почему ушел! Мало ли чего бывает. Ты б спросил сперва. В ремни затянулся и думаешь – позволено людей бить. Гляньте на него, люди добрые, на паразита!
Мамин недовольно морщился.
Женщина чихвостила его до самой подводы, пока Мамин не толкнул Васю на телегу. Нет, Вася не плакал, а просто прикрывал, придерживал ладонями бегущую из носа кровь.
– Так с ними надо! – кричал Мамин, нахлестывая лошадь. – Они слов не понимают!.. Они уже приказов не понимают! С ними только кулаком надо, только силой! Только силой, чтоб боялись!
Непомнящий сидел у заводских ворот на корточках. Увидев несущуюся подводу и стоящего в ней командира, он поднялся. Мамин его тоже увидел и на ходу закричал:
– Прибыли, Непомнящий?! За уход с боевого дежурства – три наряда вне очереди! Это сперва! А потом проведем воспитательную беседу!
Они выскочили на площадь, сидя на телеге, придерживая две черные железные бочки с соляркой. Мамин безжалостно хлестал лошадь. И вдруг заорал что-то, потянул вожжи вправо, чтобы не столкнуться с несущейся навстречу большой и сильной каурой лошадью. Оглобля влетела в оглоблю, лошади запнулись, на телеге закачались опасно бочки, а с хороших подрессоренных дрожек заругался по-своему худой и красивый цыган. С ним сидели две цыганки, некрасивые, мослатые, до синевы смуглые. Они затарахтели, возмущенно размахивая руками. Мамин соскочил с повозки и хотел тоже закричать, и уже поднял вверх руку, но, глянув на дно дрожек, замолчал, опустил и ткнул туда указательным пальцем. Там лежали несколько керосиновых ламп без стекол, десяток железных дверных ручек и петель, а также манекен из витрины универмага, раздетый и убогий, – видимо, все, чем успели разжиться цыгане, припоздавшие на площадь.
– Это что такое? – спросил Мамин.
Цыган струхнул, заговорил быстро, полупонятно, гортанно:
– Это, капитан, валялось. Ехали сейчас, на дороге валялось. Мы подобрали.
И цыганки дружно подхватили эту мысль, развивая и расширяя ее, смешивая русский и цыганский.
– Та-ак! – загадочно произнес Мамин и оглядел площадь, пылающую в лучах падающего предзакатного солнца. В небе, на которое наползали откуда-то с юга черные тяжелые тучи, по-прежнему гудел самолет-разведчик. Люди стояли на площади там и сям, глядя, прислушиваясь, но не подходили.
Мамин вскочил на телегу, закричал им, призывно замахав рукой:
– Т-а-ак! Подходите, подходите, граждане, сюда! Подходите, не бойтесь!
Люди, человек двадцать, побаиваясь явно, подошли, собрались в кучку, смотрели на Мамина. Тот топтался на телеге, победно улыбаясь.
Курсант Новоборисовского танкового училища Иван Мамин знал всё, хотя были, наверное, такие области человеческого знания, до которых он еще не добрался. Однако Мамин отлично помнил, что нет вопроса, на который нельзя получить ответ, главное – правильно вопрос сформулировать. А формулировать Мамин умел.
– Товарищи, – негромко и очень серьезно заговорил он. – Мы наблюдаем тут у вас некоторые отрицательные явления. Какие-то слухи, разговорчики, паника и даже случаи мародерства. Это, во-первых, раз. Кое-кому… – возвысил голос Мамин и поднял торжественно вверх руку. До этого он, похоже, искал формулировку и вот наконец нашел: – Кое-кому небось показалось, что все кончается? Да нет, товарищи, это не так. Все только начинается! Это, во-вторых, два! – Мамин замолчал, быть может ожидая аплодисментов. Их не было.
Где-то рядом гудел мотор приближающегося автомобиля и часто, беспорядочно звенел колокол. Мамин и его аудитория одновременно повернули головы на этот звук и увидели, как на площадь выскочила ярко-красная пожарная машина. Сияющий медный колокол с незакрепленным языком и болтающейся веревкой звенел на ухабах сам по себе. Рядом с железной лестницей и пожарным насосом было прочно уложено барахло в мешках, поставленный на попа велосипед и даже оранжевый абажур. В кабине сидели двое: за рулем полный, с пышными усами дяденька в форменном пожарном кителе и фуражке и рядом – тоже полная, плотно сидящая женщина, неуловимо похожая на дяденьку, как становятся похожими друг на друга супруги от прожитого совместно времени, согласия и непреходящего бытового и физического благополучия.
Гудя и звеня колоколом, машина, как мечта о вчерашнем дне, пролетела мимо ошалевшей толпы. Несколько секунд на площади царила тишина.
– Симак-то, гля! – громко и весело выкрикнула вдруг какая-то женщина.
– Пожарный начальник со своей! Во, только пыль столбом! – поддержала другая.
– И машина заработала! – вновь подала голос первая. – А как Вольтиха горела, так «машина сломана», – скривившись, передразнила она, видимо, этого самого Симака. – Слышь, Вольтиха!
– А, хрен с ним! – крикнула в ответ равнодушно большая с усталым лицом женщина.
Выступление Мамина было смято, но сдаваться он не собирался.
– Немцы! – закричал Мамин, и все обратили к нему испуганные внимающие глаза. – Немцы – не финны! С ними мы договор заключать не станем! Будем бить наголову! До последнего гада! А город ваш, товарищи, оставляется пока из тактических соображений. Генеральная линия обороны рядом! Остановим врага и погоним вспять! Ждать вам долго не придется, товарищи! Ждать вам долго не придется! Ура!
Мамин закончил. Кто-то внизу робко и осторожно захлопал. Остальные не подхватили, а вместо аплодисментов посыпались сверху в великом белом множестве небольшие листки бумаги, и один из них, брошенный ветром, залепил Мамину лицо.
Сброшенные с самолета в пачках листовки летели вначале отвесно, но в воздухе пачки рассыпались, и бумажные листки, кружась и покачиваясь, падали на площадь, на головы стоящих людей.
Мамин глянул спешно на листовку, скривился и нервно смял ее в кулаке. Он увидел, что кто-то из стоящих внизу поднимает листовки, а кто-то держит их уже в руках и даже читает.
– Не трогать! – закричал Мамин испуганно и грозно. – Не глядеть! Не читать!
Но его перестали слышать, потому что одновременно все услышали возникший в небе тонкий свист, как будто падала оттуда гигантская смертельная игла.
Поняв, что это, толпа стала закручиваться в вихре страха и ужаса.
Цыган хлестанул своего жеребца, и дрожки с орущими, обхватившими друг друга цыганками понеслись прочь.
– Ложись! Воздух! – запоздало и бессмысленно закричал Мамин.
Мерин старика-молоковоза заволновался, засучил ногами, непонимающе завертел головой и вдруг рванул, и с повозки полетели одна за другой бочки, а с ними, рискуя убиться насмерть, Мамин, Непомнящий и Вася Лето. Свириденко успел ухватиться за поводья и пытался удержать обезумевшую от ужаса лошадь, рядом с ним телепался и подпрыгивал, каким-то чудом удерживаясь, дедушка Воробьев.
Они распластались на площади, обхватив руками головы и телом пытаясь вдавиться в землю, спрятаться в ней от близкого взрыва. Но страшнее даже этого неминуемого взрыва был раздирающий душу, мозг, сердце невыносимый вой, издаваемый бомбой.
– Всё!! Всё!! Всё!! – орала дико, стоя на коленях, какая-то растрепанная, зажимающая ладонями голову баба, качаясь вперед и назад, как в заклинании.
Мамин оторвал от земли голову.
Бомба крутилась беспорядочно в воздухе и как-то замедленно падала на площадь. Мамин зажмурил глаза и ткнулся лицом в булыжники… И тут же что-то упало с пустым грохотом на другом конце площади, загремело, покатилось, и все стихло. В абсолютной и бесконечной тишине лежали все на площади – живые, но уничтоженные. Никто не поднимал головы, и никто не смотрел на пустую железную бочку с сотней пулевых пробоин, сделанных специально, чтобы, падая, бочка выла и поселяла в душах этих русских смятение и ужас…
III
Двигались медленно – молчаливые, понурые, особенно загнанный Маминым мерин.
Правил лошадью дедушка Воробьев, рядом, свесив ноги, опрокинувшись на спину и закрыв глаза, лежал Мамин. Но не спал, лицо было напряженным, нервным. Сзади, возле бочек, сидел Непомнящий, ссутулясь, согнув колесом спину и положив на колени бессильные руки. Свириденко и Вася Лето шли рядом, по обе стороны повозки.
Рыжий Свириденко думал о чем-то, лоб его был нахмурен, каждые два шага он хлопал себя по колену шлемом.
А Васино лицо было тихим и блаженно-счастливым. Иногда он невольно улыбался и, косясь на товарищей, таил улыбку. Непомнящий ежился, озябнув. Воздух вокруг потемнел и потяжелел. Непомнящий с трудом выпрямил хребет, вздохнул глубоко, поморщился, глянул на небо.
– Гроза будет, – сказал он.
Никто не отреагировал, лишь Вася Лето задрал вверх голову, осмотрел небо, затянутое синими до черноты тучами, и согласился:
– Ага…
Пыхнула молния. Мамин открыл глаза, держась за спину, поднялся, и тотчас небо стало раскалываться с чудовищным треском, будто кто-то давил его там гигантскими ладонями, пробовал на зрелость свой вселенский арбуз.
Несколько крупных холодных капель упало на круп лошади, на телегу, на людей.
– Гони! – крикнул дедушке Воробьеву Мамин.
Дождь ливанул, налетел волной вместе с порывом холодного ветра.
Свириденко и Лето запрыгнули в повозку; мерин побежал шибче, шлепая широкими копытами по мгновенно раскисшей, поплывшей дороге.
Стало почти как ночью темно, частые молнии выхватывали из темноты белые, безмолвные, оробевшие лица людей. Живая дождевая вода лилась с неба потоком, и Серый, видимо перестав различать дорогу, встал. Мамин секанул его хлестко по мокрому крупу кнутом, тот вздрогнул, но продолжал стоять.
– Лезем под телегу! – крикнул Мамин.
Мокрые и замерзшие, они скучились, сидя на корточках под повозкой. Молний в открытом поле боялся каждый, но больше всех, похоже, боялся Лето Василий: он вздрагивал сильно, зажмуривал крепко глаза, жался к дедушке Воробьеву.
Мамин глянул весело и озорно, обнажая мелкие зубы и белые десны, прокричал:
– А ты чего не крестишься, папаш? Серчает Илья-пророк!
Дедушка Воробьев обиделся:
– Не твое дело. Когда хочу, тогда и крещусь. – И чтобы сменить тему, спросил: – Вы как его тащить собираетесь?
– Да есть, папаш, способ проверенный.
Дедушка Воробьев кивнул:
– Мы в ту войну тоже танки таскали. Воротом. А прошлый год вагон заводской так вытащили.
Теперь кивнул Мамин:
– Проверенный способ, папаш, танкистский. Самовытаскиватель называется.
Дедушка Воробьев кивнул вновь. Мамин засмеялся:
– А рванет ваш завод фашиста! Во будет делов!
– Да они минировали абы как. – Дедушка Воробьев расстроенно махнул рукой. – Наспех все, лишь бы не заругали. А и ругать-то некому. Я уж ходил за ними, стыдил. Строим абы как и рванем абы как.
Взорвалось, задрожало, загудело от грома небо.
– Не хохол?! – крикнул Мамин.
– Чего? – не понял дедушка Воробьев.
– Сапер, говорю, не хохол был? А то я знаю сапера одного, хохла. Ох и фрукт!
– Не, – мотнул головой дедушка Воробьев. – Наши, кацапы.
– Так вы за Ермаковым-то приглядите, – помолчав и поглядывая вокруг, попросил Мамин в который раз.
– Его Верка ночью к тетке отведет, в деревню. Там покойней будет, – пообещал дедушка Воробьев. – Я и Верке с Костькой наказал там остаться… Взорвется завод, меня потянут. Языкатых у нас много, а немцы народ ушлый.
Мамин внимательно посмотрел на старика, но скоро улыбнулся, засмеялся:
– А шебутной этот Ермаков! Выпил чуть, а разговоров, разговоров! Так пулемет и не отдал. Я, говорит, все равно своего фашиста убью! Шебутной…
Танк был цел-целехонек, стоял на том же месте, умытый и невредимый, и несколько секунд Мамин, не скрывая своих чувств, замерев, смотрел на него любовно и преданно.
– Ох и здоров, батюшка! – искренне высказался дедушка Воробьев.
– Еще в воде сколько! – самодовольно похвастался Мамин, будто речь шла о каких-то его личных достоинствах.
Он торопливо разделся и, оскальзываясь голыми пятками на раскисшем берегу, направился к своему танку, но остановился, что-то вспомнив. Спину его пересекала наискосок страшная багровая полоса от удара цепью на площади. Он обернулся и благодарно взглянул на экипаж. Мамин был сейчас похож на классного футболиста: худой, жилистый, чуть кривоногий, в длинных, прилипших к телу трусах с белыми полосками по бокам для шику, – он словно после тяжелого, но выигранного матча, стянув на ходу футболку, отправлялся по раскисшему от дождя полю в раздевалку. Жить Ивану Мамину становилось лучше и веселее.
– Лето меняет топливопровод, – отдал он первую команду. – Непомнящий заправляет баки. Свириденко и я ставят самовытаскиватель.
Растущее вечернее солнце падало за большой уходящей тучей, одаривая ее великодушно золотой каймой и разбавляя золотом голубизну умытого дождем неба. В реку бежали, чуть слышно журча, многочисленные мутные ручьи. Мамин приподнял срубленное в роще еще утром бревно и потащил его в воду.
Дедушке Воробьеву трудно приходилось со своим чёртовым копытом на склизкой и вязкой земле, но он не стоял на месте, крутился у бочки с соляркой, помогая Непомнящему переливать ее в ведро.
Из открытого танкового двигателя торчала лишь нижняя половина Лето Василия. Изредка он выглядывал, чесал макушку мазутной рукой, торопливо смотрел на Мамина в желании с ним посоветоваться, но, не решившись, вновь скрывался до половины в двигателе.
Самая тяжелая работа была у командира и башнера. Они привязывали впереди под гусеницу цепями бревно, и для этого им приходилось опускаться в грязную воду с головой, работая на ощупь, сбивая в кровь о металл руки. Но Мамин был бодр, весел даже. Проходящему мимо с ведром Непомнящему он крикнул шутливо:
– Вы, глядите, в радиатор не залейте! – И громко засмеялся, приглашая вместе с ним смеяться остальных. Свириденко хмыкнул. Непомнящий заулыбался смущенно. Вася вынырнул из двигателя и, не зная причины смеха, просто радуясь ему, засмеялся тоже.
– А все ж таки в наше время танки лучше были! – крикнул с берега дедушка Воробьев.
– Как лучше? – прокричал из воды Мамин.
– У вашего – одна голова, а тогда их было на одном аж по три-четыре!.. Ну и пушек, ясное дело, столько же!
Мамин подмигнул Свириденко:
– Видал, Яш? Три-четыре… А если десять ему башен, ему б вообще цены не было! А, дед? – И Мамин захохотал, качаясь и чуть не падая в воде от смеха.
Теперь уже широко улыбнулся и Свириденко, почесывая грязную безволосую грудь, засмеялся негромко и мелко Непомнящий, а Вася не выглянул – должно быть, как раз крепил топливопровод.
Дедушка Воробьев конфузился, поняв, что сказал что-то не то, но и довольный тем уже, что повеселил хороших людей.
– Досмеемся, – тихо сказал вдруг Свириденко, глядя на безмолвный кроваво-закатный запад.
– Только б завелся, – прошептал Мамин, забираясь в люк механика-водителя.
Экипаж смотрел на командира, не двигаясь и не разговаривая.
Мамин проверил приборы, подкачал топливо. Закусив губу, медленно нажал на стартер. Танк молчал. Еще раз. Еще… Танк оглушительно выстрелил выхлопной трубой и зарычал работающим мотором.
– То-то же! – закричал Мамин. – Десять башен! Десять им! – И, вдруг замолкнув, став предельно сосредоточенным и серьезным, начал осторожно и плавно давить на педаль газа.
Танк вздрогнул, гусеницы тронулись, подминая под себя бревно, и потянули танк к берегу.
– Давай!! Давай!! Давай!! – пятясь задом, Свириденко, Непомнящий и Лето кричали и манили его, призывали руками к себе.
Мотор ревел, сантиметр за сантиметром танк двигался к берегу, и это означало для всех, что кончается невыносимый и смертельно опасный день, и означало также, что вырученный ими из беды танк в благодарность выручит их, укроет броней и унесет к своим, туда, где можно будет, влившись в общую великую силу, начать новую, хоть и опасную, конечно, но настоящую, победную жизнь.
– Гляньте, Лето, бревно на заду?! – крикнул Мамин, когда танк перестал двигаться.
– На заду!
– Снимаем быстренько и на перёд его! – скомандовал Мамин.
Первым понял все Свириденко, хотя он впервые вызволял танк самовытаскивателем. Нутром человека, видавшего виды и дорожившего своей жизнью, он понял – танк сидит мертво. Может быть, и Вася Лето про то подумал – не случайно же он часто и удивленно взглядывал на командира. А может, раньше всех понял это сам Мамин, но, как командир, он не имел права поселять сомнение в умах подчиненных и потому выжимал газ до упора, шевеля напряженными тонкими губами.
Не понимал, кажется, лишь Непомнящий, который суетился перед танком, кричал, с трудом вытаскивал вязнущие в подводной трясине ноги, радовался, помогая отвязывать бревно на конце гусениц после того, как оно бесполезно проползало под танком, не приблизив его к берегу ни на сантиметр, но закопав еще глубже.
Бревно вновь протащило под гусеницами, и Мамин крикнул из люка очередной раз – делано деловито и оптимистично:
– Та-ак! Хорошо! А еще разик!
Уперев руки в бока, Свириденко смотрел на командира пристально и задумчиво. Тот вылез из люка и, не дожидаясь башнера, сам стал крепить впереди бревно.
– Не идет! – крикнул с берега дедушка Воробьев.
– Пойдет-пойдет! – не оборачиваясь, закричал в ответ Мамин, но в крике этом он, кажется, израсходовал НЗ с лихвой отпущенного ему оптимизма.
– Куда он пойдет? – спросил за его спиной Свириденко. – Сам себя он закопает. И нас заодно.
Мамин медленно повернулся, подошел к башнеру, глядя на него бессильно и ненавидяще.
– Что вы сказали? – спросил Мамин тихо. – Что вы сказали, товарищ командир башни?
– Сказал! – заорал в ответ Свириденко. – Бечь отсюда надо – вот что я сказал! Если уже не поздно!
Мамин помолчал, соображая, и задал еще один вопрос:
– Это что, призыв к дезертирству?
Танк заглох вдруг сам по себе, и встала вокруг неожиданная и страшная тишина.
– Это что, дезертирство и призыв к нему? – повторил Мамин, склонив набок голову, ожидая ответа.
Свириденко усмехнулся.
– Не зря тебе та беременная в лицо харкнула, почуяла твою подлость, – сказал он и пошел к берегу.
Мамин машинально вытер лицо, как тогда, на тротуаре, глянул растерянно на Непомнящего, на Лето и заторопился за Свириденко.
Тот слегка обтер обмотками мокрое тело, стал молча одеваться, и Мамин тоже натянул гимнастерку и фуражку, а про остальное забыл.
– Далеко не уйдешь, ноги у тебя короткие, – сказал Мамин.
– Ничего, до земли достают – и ладно, – усмехнулся Свириденко.
– Вы же участник Финской кампании, – беспомощно посмотрев по сторонам, заговорил Мамин уже иначе, почти ласково пытаясь заглянуть в глаза рыжему башнеру. – Ведь вы же опытный боец, кавалер медали «За боевые заслуги». Да вот рядом человек стоит, – Мамин похлопал по плечу дедушку Воробьева. – Он за нас ногу в Гражданскую отдал… А вы?
Свириденко взялся накручивать обмотки, но выпрямился, придвинулся к Мамину вплотную и, не разжимая зубов, попросил:
– Ты меня не совести, я без тебя советский…
– Придем к своим… – медленно и спокойно заговорил Мамин, но, сорвавшись, перешел почти на визг: – Я тебя под трибунал, гада, отдам, под расстрел подведу!!
– Отдай!! Подведи!! – заревел в ответ Свириденко. – Только сперва давай до них дойдем, до своих! Пацан! Сопляк! В героев играешься?! А ты видел, как пуля человека рвет? Знаешь, чего с пленными делают? А я видел, знаю… И не хочу ни под пулю, ни в плен!
И Свириденко вновь наклонился и стал размашисто и нервно накручивать обмотки.
Мамин стоял рядом и мелко дрожал от вечерней сырости и от желания ударить Свириденко ногой, как сегодня тот ударил на площади мародера.
– Воротом ежели попробовать? Мы воротом, бывало… – совсем некстати заговорил дедушка Воробьев.
– Уйди, дед! – не сдержавшись, закричал Мамин, подхватил вдруг старика под мышки, кинул на повозку и саданул кулаком мерина по крупу, вложив в удар всю свою злость на Свириденко. Серый испуганно дернулся, дедушка Воробьев опрокинулся на спину, заелозил смешно и жалко, ворочая из стороны в сторону деревяшкой-ногой.
– Экипаж! – закричал Мамин. – Непомнящий, Лето, ко мне!
Те торопливо пошли на сушу.
Свириденко разогнулся, затянулся ремнем, оправил волглую гимнастерку, надел на голову шлем. Мамин понял, что тот уходит, и торопливо ухватил башнера за грудки.
– Не уйдешь, гад! – прошипел он.
Преодолевая в себе лютую ненависть, Свириденко усмехнулся, взял Мамина за запястья и, побагровев в одно мгновение, с дикой силой сдавив, оторвал от себя руки курсанта.
Подошли Лето и Непомнящий, замерзшие, грязные, растерянные. Лето – в трусах, Непомнящий – в рваных брюках и майке.
Мамин тяжело и часто дышал, потирал машинально запястья и, указав на Свириденко, заговорил:
– Мы сейчас его судить будем. По закону военного времени. Во-первых, за паникерские настроения – это раз. А во-вторых, за самовольный уход с линии фронта в период временной обороны – это два.
Их было трое. А он один. Это Свириденко сосчитал.
– Они, может, не знают, а я устав строевой службы лучше тебя знаю, курсант. Надо танк рвать и к своим идти.
– Как рвать? – не поверил Мамин. – Как это его – рвать?
Вася Лето переступил с ноги на ногу, подсказал нерешительно:
– Там взрывчатка в углу лежит, вы показывали…
– А ты вообще заткнись, придурок! – крикнул на Васю Мамин.
– Не хочешь – оставайся, таким, как ты, видно, закон не писан, – вновь обратился к Мамину Свириденко. – Отдай мои документы, да я пойду…
– Какие документы? – едко спросил Мамин.
– Мои документы: военный и паспорт… – ответил Свириденко.
– Какие документы? – переспросил Мамин.
– Мои документы: военный билет и паспорт, – терпеливо повторил Свириденко.
– Ваши документы, сержант запаса Свириденко, находятся в военном комиссариате города Глебова…
– Врешь ты, – сказал Свириденко. – В кармане они у тебя. И ихние тоже. Помнишь, что в военкомате делалось? Нас и не приписывали никуда. Секретный танк… Дура железная, ни один мост не держит. Где ты его взял, курсант? Нашел? Ну скажи, нашел?
Мамин не отвечал, и тогда Свириденко протянул руку к нагрудному карману на гимнастерке командира, но тот отошел на шаг и с веселым и почти смертельным отчаянием во взгляде пообещал тихо:
– Горло перегрызу, рыжий…
Свириденко подумал, глядя в землю, повернулся и пошел от реки, от бывшего своего странного экипажа, от полубезумного командира и от молчащего таинственного танка – на восток, опоздало уходя вслед за тысячами тысяч таких же, как он.
– К бабе! В Краснодар! Под юбку! – проорал вслед Мамин, и в голосе его закипели бессильные мальчишеские слезы.
Свириденко быстро уходил.
– Гляньте-ка, – зашептал громко Вася, указывал куда-то вбок пальцем, чуть даже присев от удивления; и, увидев его таким, Мамин и Непомнящий не решились сразу посмотреть туда. А Вася указывал пальцем на рощу, рот его был приоткрыт, и глаза сияли – завороженно и счастливо.
– Гляньте-ка, – шептал он, – чего это?
Мамин и Непомнящий повернулись к роще разом, и на лицах их возникло недоумение, потому что ничего, а точнее – никого они не увидели, но почти сразу выражение лиц их стало меняться, и у Мамина сам по себе приоткрылся рот, а Непомнящий прищурился и, порывшись в глубине бокового кармана, вытащил очки и спешно надел их, чтобы увидеть.
Роща светилась.
Во влажных сиреневых сумерках она горела неведомым, неразрушающим огнем живого бледно-зеленого цвета, и огонь этот, поднимаясь над рощей, превращался в ее нимб.
Все умерло вокруг, она – жила, великой и таинственной жизнью, то ли по рассеянности, то ли нарочно доверившись именно этим людским глазам.
Васин рот растянулся в улыбке, он закрыл глаза и тут же открыл их – нет, не пропало – и закричал срывающимся от счастья голосом, призывая и Свириденко увидеть это:
– Э-эй! Э-э-э-ээй!
Свириденко остановился и повернулся, и Вася, ликуя, молча стал показывать пальцем на рощу.
Свириденко смотрел – прямо и пристально.
– Это чего же такое? – громким шепотом спросил у учителя Мамин.
– Озоновое свечение, – быстро объяснил Непомнящий. – Явление редкое, но описанное и объясненное… Озон, послегрозовая атмосфера… Ну и некоторые другие тонкости…
– А красиво все равно, – сказал Мамин.
– Очень, – согласился Непомнящий.
– Если, если у вас действительно наши документы, – заговорил, не глядя на командира, Непомнящий, – то вы можете посмотреть… У меня в паспорте лежит справка… Я освобожден от военной службы два года назад… Я не военнообязанный… У меня очень больное сердце… У меня недостаточность митрального клапана.
Мамин кивнул и как-то замедленно расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытащил пачку документов, протянул Непомнящему. Учитель торопливо нашел свой паспорт и стал показывать какую-то бумажку.
– Вот, – говорил он. – Я лежал в областной клинике… А это не мои… – Он вернул остальные документы командиру.
– Тебе тоже? – Мамин обратился к Васе.
– Мне? – испугался тот. – Так я же без документов.
– А-а, – протянул Мамин и бросил документы в грязь.
Непомнящий торопливо одевался. Автоматически он взялся за противогаз, но тут же испуганно отложил его в сторону.
Валентин Андреевич Непомнящий родился трусом. И если верить тому, что предназначенье всякого человека – оставаться в жизни самим собой, можно сказать, что он уже выполнил свое предназначенье. Однако, если верить и тому, что самые геройские поступки совершают далеко не герои, можно предположить, что у него еще все впереди…
Мамин подошел медленно к воде, встал напротив танка и молча уставился на него. Был Мамин нелеп и жалок – в гимнастерке, фуражке, трусах, босиком. Когда он повернулся, Непомнящего не было. Не было и Лето Василия. Мамин посмотрел на рощу. В наступающей ночи она была черной, корявой, жалкой. И Мамин снова повернулся к танку.
– Ну что? – обратился он к своему хозяину и другу. – Всё?
Танк молчал.
На спуске заскрипела подвода, зачавкала копытами по грязи лошадь. На телеге сидели неразличимые черные люди.
– Но, Серый, но! – погонял лошадь слышанный где-то Маминым стариковский голос.
Мамин пошел навстречу, удивленно глядя вперед и нервно почесывая правую ладонь, – здороваться.
Правил лошадью старик молоковоз, который, увидев Мамина, первым делом его пристыдил:
– Нешто мой мерин, военный товарищ? Небось он колхозный. А ты взял – и нету…
Мамин не слушал, смотрел на телегу, где сидел дедушка Воробьев, придерживая рукой груз: длиннющие металлические трубы, мощный, толщиной в человеческую руку, стальной трос, какие-то железяки, топоры, пилы, лопаты.
Рядом с телегой шли двое худощавых, похожих друг на друга дядек – в черных рабочих пиджачках и кепках. Они курили, папиросы разгорались и затухали в сумерках, как маячки. Время от времени дядьки убирали папиросы изо рта, пряча их внизу в кулаке – совсем по-пацански.
– Плотники, – коротко представил их дедушка Воробьев, соскочил с телеги, вскидывая чёртово свое копыто, подошел бодро к Мамину. – Воротом пробовать будем. И это… Мы там одного твоего встретили. Вертается он. – Почесал хрустко бороду и прибавил озабоченно: – Час назад на той стороне немецкий дозор на мотоциклетах видели. Такое дело…
Около сосны они сгрузили с телеги все, кроме пил и топоров. Дедушка Воробьев взял топор и принялся торопливо стесывать со ствола кору, а дядьки, вскочив на телегу, направили Серого к роще.
– Военный товарищ! – прокричал с подводы старик-молоковоз и махнул рукой. – Давайте с нами, вчетвером скорей управимся… Давайте.
Мамин, толком ничего не понимающий, не стал искать в темноте галифе, сунул лишь в сапоги ноги и побежал за подводой.
Дядьки курили, шмыгали носами и сбивали на берегу настил из бревен, привезенных из рощи. Делали они это без спешки, но быстро, мастерски, с двух ударов вгоняя в сырые березовые стволы гвозди-полуторасотку.
Дедушка Воробьев ладил к ошкуренному, гладкому и скользкому стволу дерева стальные башмаки, а к ним трубы. Помогал ему старик-молоковоз, а также Мамин, но помогал довольно бестолково, так как все не мог сообразить, что же здесь затевается, суетился и потому даже мешал. Время от времени он останавливался и смотрел удивленно на спуск. Оттуда – по одному, двое, трое – спешили сюда люди. Увидеть, кто они, какие, было нельзя, лишь доносились иногда высокие голоса – женские…
Дядьки сбили уже настил, метров примерно пять на пять, разделись до трусов и маек, не сняв почему-то кепок и не выплюнув папирос, начали стаскивать настил в воду.
Подошли женщины, первые, человек десять, глядели с интересом на танк, на работающих дядек и стоящего столбом Мамина, а одна из них, подбоченясь, оглядела его с головы до ног и крикнула громко и озорно:
– Чего, солдат, штаны снял? Не затем небось пришли!
Женщины охотно засмеялись, показывая на Мамина.
– Коровы цементальские, – ругнулся на женщин дедушка Воробьев.
Мамин смутился и побежал в воду, не сняв сапог и гимнастерки, но поскользнулся и упал по пути, чем вызвал целое веселье.
– Гати, гати, – подсказывали дядьки друг дружке негромко и привычно, притапливали край настила, подводя его под гусеницы, и по-прежнему пошмыгивали носами и посасывали размокшие папироски. Третий край настила держал Мамин, четвертый – был свободен, и, может, потому не удавалось сделать то, что они хотели. Но скоро в воду вошел четвертый, как был, в одежде. Мамин мельком глянул на него и не стал больше смотреть, отвернулся. Это был Непомнящий.
Кажется, теперь все было готово. На мощные танковые клыки набросили два толстенных троса, они тянулись, лежа на траве, к сосне, которая была теперь центром, сердечником сооруженного ворота: на стволе крепились стальные башмаки, от них расходились лучами трубы, заполненные внутри для прочности застывшим раствором.
– Чего мнетесь, взялися! – прикрикнул дедушка Воробьев на женщин.
За каждую из труб встало человек по десять.
– И пошли! – скомандовал дедушка Воробьев, все налегли на трубы, и ворот стал крутиться легко и просто, «башмаки» скользили по гладкому стволу.
– Голова закрутится, – пошутил кто-то.
Ворот шел легко до тех пор, пока канат, шевелясь в траве, как змея, не поднялся и не натянулся, прямо соединив собою танк и людей.
От спуска подходили еще люди, в основном женщины; видя, что работа началась без них, они торопливо подбегали к трубам, тесня остальных.
Ворот встал. Ничего не кончилось. Все только начиналось.
– Да скорей, тянетесь! – кричал дедушка Воробьев, подзывая идущих.
Теперь у каждой трубы стояло человек по двадцать, тесно-тесно стояли. Мамин потерялся как-то среди всех, перестав быть здесь командиром и, кажется, даже забыв про собственное командирство, приготовясь толкать трубу, он озирался и видел женские лишь лица, бабьи. В черных пиджаках спецовок, в телогрейках, в сапожищах, а кто-то и в платьишках и легкой обувке – как позвали, так они из дому и выскочили, в платках и простоволосые, старые, молодые, худые, полные: те, что молились сегодня, и те, что грабили; те, что орали громче всех, и те, что молчали; те, что смеялись, и те, что выли; те, что попрекали, и те, что жалели.
– Разом как рукой махну, так и навалилися! – объявил дедушка Воробьев и поднял руку.
Каждый у ворота приготовился, каждый напрягся, каждый вдохнул глубоко сырой ночной воздух.
– На раскачечку! На раз-два-три! А и взялися!! – Дедушка Воробьев опустил резко руку и, налегая на трубу, вдавливая в землю копыто, поднимая вверх всклокоченную бороденку, закричал высоко и чуток по-козлиному: – Ты, боярыня, куды пошла! И-и-раз!! Я, боярин, во лесок пошла! И-и-два!! Ко боярину молоденьку! И-и-три!!
Навалились все на ворот, разом охнув, и каждая фраза стародавней рабочей песни приказывала: держать! держать! держать!
– Ты, боярыня, куды пошла!
Что был каждый из них, да и все, взятые вместе, в сравнении с танком? Ничего! Они же были – временные, а он, наверное, – вечный. Они были из боящегося огня, холода и боли мяса, из неверных хрупких костей, он – из могущественного железа. Они хворали сызмала, они сомневались во всем на свете, они трусили по поводу и без повода, они врага боялись, а убив его вдруг, они бы каялись после всю жизнь, себя бы мучили и других, а он, танк, нет, никогда…
– Я, боярин, во лесок пошла!
И как сразу исказились у всех лица, как напряглись, натянулись – до последнего надрыва надорванные по жизни души…
– Ко боярину молоденьку!
– Ох, мамочка!!!
Танк не сдвинулся ни на миллиметр.
– Ну вот чего, – сердито заговорил дедушка Воробьев, – побаловались, а теперь работать давайте…
Все поняли, какая предстоит работа, и молча, моляще смотрели на дедушку Воробьева.
– Налегись, Галька, налегись! Другую трубу небось держать привыкла! Черта своего рябого!
Ствол сосны скрипел пронзительным живым голосом, верхушка раскачивалась, заслоняя свет частых крупных звезд, то одних, то других. Канат вздрагивал тяжело и натягивался струной толщиной в хорошую мужскую руку.
– Рожу, бабы!
Они упирались в трубы не руками уже – грудью, вытянув шеи, тараща напряженные глаза, поднимая некрасивые, потные, с прилипшими волосами, перекошенные от натуги, кричащие немым криком лица.
– Ты, боярыня, куды пошла? Я, боярин, во лесок пошла! Ко боярину молоденьку! – козлиным фальцетом выкрикивал дедушка Воробьев.
Перед Маминым, держась за край трубы, шел рыжий Яков Свириденко. Он был пунцов от натуги, глаза налились кровью, а на шее и поперек лба вздулись страшные синие вены.
Непомнящий оскальзывался, падал и был на вороте почти бесполезен.
Мамин по своей привычке скалил зубы, сжимая их с такой силой, что из белых его десен сочилась кровь.
Они вытащили танк под утро, когда черная земля начала сереть, а звезды – блекнуть. Кто-то лежал, скрючившись, на подводе. Кого-то глухо и безжалостно рвало.
Они, трое, стояли возле танка.
Под сосной, у ворота, скучились остальные. Грязные, измученные, жалкие. Теперь они видели, сколь велик и могуществен танк, и оттого робели, уважали его и, может быть, даже любили, а не ненавидели, как только что, когда тащили…
Мамин одернул гимнастерку, поправил фуражку и танкистские очки на лбу. Он был черен от усталости, но глаза сияли от счастья.
– Товарищи! – торжественно заговорил он. – От имени танкистов, от имени всей Красной Армии выношу вам горячую благодарность! Мы уходим, но мы вернемся! И будет это скоро, очень скоро, вам не придется долго ждать! Мы вернемся со всей непобедимой Красной Армией! Советская власть, товарищи…
– Да ехайте ж вы, господи боже мой! – заругалась и заплакала какая-то баба. – Налетят немцы, побьют вас, ехайте!!
Мамин сбился. Он не любил, когда ему мешали выступать, поморщился, хотел продолжить, но выхватил вдруг из кармашка на ремне планшетки командирский свисток и, надув щеки, пронзительно засвистел: два раза длинно и раз – коротко… И сам побежал к люку механика-водителя, а Свириденко и Непомнящий стали карабкаться по скобам на башню.
Танк взревел, осветил мощной фарой холмистое поле и пополз, покачиваясь и набирая скорость. Стоящие видели, как в луче фары возникла вдруг человеческая фигура, небольшая, щуплая, в черном. Танк остановился. Из люка выскочил Мамин, крикнул что-то этому человеку, погрозил широко пальцем, а потом отвесил затрещину и полез наверх, на свое командирское место, а этот человек стал торопливо забираться в люк механика-водителя.
И танк пошел дальше на восток, почти сразу растворившись в черном густом воздухе…
Ну вот и вся история. Хотя последнего я не сказал, сейчас… С рассветом они вернулись на то же самое место и приняли бой. Они шерстили немцев, расстреливали, не подпуская, мощной гаубичной пушкой короткоствольные и, в общем, жидкие фашистские танки, рубили пехоту картечью. Они держали переправу целый день и не пускали врага в наш город. А вечером, оставшись без снарядов, они взорвали себя и танк. От взрыва башня танка отлетела далеко, почти к самой сосне и еще долго там лежала, ржавела… После войны только, году где-то в шестидесятом, ее порезали автогеном и увезли на металлолом, это уже и я помню…
– А, это ты, Юр, напрасно, напрасно, зря ты так считаешь, зря. Да хороши мы сами, ясное дело, Юр, кто ж спорит? Разве ж я спорю? Только рожки-то я видал! Видал у одного. Это уже без тебя было, Юр, без танка, в пешем строю. Пошли мы в атаку, я штык у одного выпросил с винтовки СВТ, думал, резать их буду, врукопашную, думал, Юр. Да они не захотели врукопашную, Юра, они нас из минометов всех до единого положили. Всех до единого, а была почти полная рота…
Жора Ермаков замолчал. На западном берегу переправы он отрыл окопчик, неглубокий, для стрельбы с колена и, стоя к реке спиной, утрамбовывал, топоча сапожищами его песчаное дно, и разговаривал с тем, кого здесь не было. Но Жора, наверное, видел его теперь и слышал, иначе что бы он разговаривал.
– Очнулся я, Юр, и слышу: «пок-пок, пок-пок». Что это, думаю, такое?.. Глаза открываю, а один только открылся, левый, а правый – не, правый фрикцион у мене, видать, тогда отказал. И все перед глазом – в красном свете, застит… Открыть он открылся, а моргнуть им не могу, видно, и левый фрикцион, Юр, барахлил… А – «пок-пок, пок-пок»… Чего ж это, думаю, такое? А я потом уже разобрал, мне шкуру на затылке счесало и кровью все лицо залило, потому и красное-то все… А крови у меня, Юр, как у хорошего кабана, не совру… Гляжу я этим глазом своим красным, а их трое с пистолетами ходят, нас добивают. И к мене подходит один, встает и глядит… И я на него гляжу глазом этим, как рыба какая, как налим какой, хочу моргнуть ему: бей, мол… Уж так мне обидно-то было лежать перед ним, Юрочка… Уж так стыдно… А он, знаешь, достает с кармана тряпку, платок, значит… Каску-то снял и макушку свою вспотелую вытер, а потом плюнул на меня, как на падаль какую, и дальше пошел… Ну и чего, говоришь? А-а, Юр, как был ты нетерпеливый человек, так ты и есть! Рожки я у него видел, Юр! Два рожка, маленькие такие, востренькие и не на самой макушке, а чуток так с боков… Во-от… А ты говоришь – люди… Ты уж не спорь, Юр, пожалуйста, не спорь со мной…
Жора соорудил из сырого песка бруствер, выдавил забинтованными, похожими на лопаты ладонями ямку и дулом на запад положил сверху пулемет…
Потом сел на кран окопчика лицом к реке и стал разматывать бинты, освобождая от них ладони, чтобы было удобнее стрелять. Бинты прилипли к открытой, без кожи, плоти, и, отрывая их, Жора недовольно ругнулся:
– Паскуды…
Пошевелил черными кровоточащими пальцами, равнодушно на них глядя, и вдруг улыбнулся:
– А мальчонка тот, у-ух, Юр, молодец! И пионер, и отличник. Я ему говорю: «Спой-ка мне свою песню!» А он не отказывался нисколечко, сразу запел! Просто молодец мальчонка, Юр, просто молодец!.. Ладно, ладно, Юр, ладно… Я тебе про него еще расскажу… У нас теперь много время будет, Юра… Я тебе про него завтра расскажу…
Жора Ермаков поднял голову и долго смотрел перед собой, чтобы навсегда запомнить, как в нешироком пространстве между серой землей и серым небом обнялись и слились, рождая новый слабый свет, два тайных существа – черное и белое – ночь и туман России.
1989
Отец
Вверху, в сером предутреннем небе, тяжело и натужно гудел большой пассажирский самолет. Он уже выпустил шасси и опустил закрылки, бортовые огни нервно вспыхивали и гасли в непрозрачном, словно взвесь, воздухе.
А под ним с жутковатым воем летела черная изогнутая электричка с мутно светящимися квадратами окон по бокам. Вагоны тряслись, вздрагивали на стыках, их раскачивало вверх и вниз, мотало из стороны в сторону, словно испытывая на разрыв.
Сначала самолет отставал, но вот он настиг поезд и завис вдруг над ним, остановился – совсем низко, может, в сотне метров…
…Они летели, неслись, мчались по отношению ко всему миру – этой серой, промороженной, но не укрытой снегом земле, бетонным столбам вдоль линии и черным деревьям, что вмерзли в землю навсегда, но по отношению друг к другу самолет и поезд остановились, замерли, и в эти мгновения вдруг не стало воя самолетных двигателей и визга колес поезда, и сделалось совсем тихо, потому что еще не наступило утро и никто еще не шумел…
Но в следующее мгновение самолет взвыл, заваливаясь на левое крыло, а поезд закричал гудком, предупреждая, и пошел по рельсам вправо, и вагоны еще сильнее затрясло и закачало.
И они разошлись, пропав почти сразу, в сером густом воздухе, словно и не было их здесь никогда.
Людей в салоне самолета было немного. Они застыли, ожидая посадку, вслушиваясь внимательно и напряженно в гудение двигателей. Некоторые прильнули к иллюминаторам, вглядывались в темноту, пытаясь хоть что-нибудь увидеть.
И только один человек спал, большой человек в толстом свитере, а сверху – в расстегнутом отличном полушубке, покрытом блестящим кожзаменителем. Такие выдаются под расписку нефтяникам Тюмени, шахтерам Якутии, да и в других местах можно достать, наверное, но это по очень большому блату.
Человеку было лет сорок – сорок пять. Его большая лобастая, облысевшая почти наполовину голова лежала неловко на левом плече, на подстриженной колючей овчине воротника. Редкие черные волоски прилипли к его вспотевшему лбу, словно разрезанному от края до края – двумя глубокими морщинами. Крупные щеки и подбородок были небриты, и в ложбинке под нижней губой, угольной от щетины, выступили мелкие капли пота. Одна рука его, левая, лежала на подлокотнике кресла, и ладонь, большая, тяжелая, с почти черными панцирями ногтей свесилась и еле заметно вздрагивала. А правая рука лежала на колене, на вздутой от непрерывной носки черной выцветшей ткани давно не глаженных брюк. Старая, из серого кроличьего меха шапка сползла с головы, но не упала, застряв в складке полушубка.
Человек улыбался тихо и сладко, как очень редко улыбаются во сне мужчины – большие и сильные люди.
Томительное и нервное ожидание посадки затянулось для всех, и только для него продолжался этот тихий, наверняка счастливый сон. Но самолет вдруг стукнул сердито колесами по земле, словно способность летать давала ему над нею какое-то превосходство, поднял холодную пыль, побежал по серым бетонным квадратам. От удара все дернулись в дюралевой утробе самолета, ожили тут же, зашевелились облегченно, обретя привычную связь с землей.
Человек мгновенно проснулся, посмотрел по сторонам, и в этот момент в его маленьких темных глазах было как будто удивление, но он тут же закрыл их, откинулся на спинку кресла и сидел так, не двигаясь.
Он шагнул на трап и задохнулся от неожиданно ударившего в лицо ледяного ветра, который гулял свободно по просторному голому аэродрому. День начинался, разменивая неохотно надежную ночную темень на зыбкую утреннюю серость. Вдалеке над стеклянным кубом аэропорта светились большие буквы: МОСКВА.
Низкий, почти ползущий на брюхе, аэрофлотовский автобус, скрипнув дверями, выпустил теперь уже бывших пассажиров. Иных встречали, но праздновали встречу недолго, потому что надо было бежать к транспортерной ленте, выдающей багаж, непростительно равнодушной к тому, где чье добро.
И лишь он, тот человек, не пошел за багажом, а отделился от суетливой толпы и, оказавшись один, посредине сонного еще зала, остановился, сунул руку в задний карман брюк, вынул оттуда несколько смятых купюр, посмотрел на них и спрятал обратно.
Потом он спустился в пустой больнично-белый туалет и долго стоял, нагнувшись у крана, то умываясь, то глотая холодную воду пригоршнями под равнодушный женский голос, который по-прежнему извещал о том, что совершил посадку самолет Ту-154 из Нижневартовска…
Он ходил – бессмысленно и бесцельно – вдоль стеклянной стены аэропорта, за которой стояли самолеты, нелепые застывшие птицы. Судя по лицу и глазам, человек был удивлен и даже озадачен, но ровно настолько, насколько он, знавший, похоже, в своей жизни всякое, мог удивиться. К тому же выглядел он очень усталым. Он подошел к расписанию и посмотрел, когда самолеты вылетают в Нижневартовск. Постоял около расписания, думая о чем-то своем, усмехнулся зло самому себе и пошел сутулясь, но довольно быстро – к выходу.
Вокзал был еще пуст. Электронное табло над аркой, под которой стояли спящие поезда, показывало время – 07.10. На перроне никого не было, только носатый дворник в толстом пальто, валенках, кожаной шапке-ушанке и меховых рыбацких рукавицах водил по асфальту скрежещущей, словно из проволоки сделанной метлой.
Человек в полушубке прошел рядом, к стоящей на крайнем пути электричке. Может быть, это была та самая электричка, что летела недавно вместе с самолетом.
До отправления еще было время, и, сев у окна, он почти сразу заснул, но спал совсем недолго. Кто-то потряс за плечо – сильно и повелительно. Он открыл глаза. Напротив стоял милиционер – молодой, крупный, краснолицый, в новой, ниже колен шубе и валенках с галошами, перепоясанный ремнем, перекрещенный портупеей и ремешком планшетки, с портативной рацией на боку. Маленькими темными зрачками милиционер заглядывал человеку в глаза, пытаясь определить сразу – пьян тот или нет, а если не пьян, то почему спит в холодной стоящей электричке.
Человек, похоже, не очень удивился и уж совсем не испугался милиционера, смотрел даже как будто насмешливо снизу вверх.
– Куда едешь? – негромко, но очень серьезно спросил милиционер.
Человек не ответил, сунул руку в карман, вытащил билетик на электричку, молча показал.
– Документы, – сказал милиционер.
– Что? – не расслышал или сделал вид, что не расслышал, человек.
– Документы, пожалуйста…
Милиционер выговаривал слова мягко, с сильным южнорусским говором.
– Что, доверия не внушаю? – усмехнулся человек, вытащил из кармана потрепанный паспорт, протянул.
Из раскрытого документа, покачиваясь, упал вдруг на пыльный пол авиабилет.
Милиционер выдержал паузу, наклонился, поднял его, посмотрел внимательно, потом, присев на сиденье, стал изучать паспорт человека.
– Прописок-то сколько… Не сидится, что ль, на одном месте?
Человек кивнул.
– А сюда что ж, на родину потянуло? – спросил милиционер, вчитываясь в записи в паспорте.
Человек снова лишь кивнул, ничего не сказав. Милиционер вернул паспорт. Похоже, был в порядке.
– Слышь, а как там платят-то, в Сибири? – спросил милиционер другим тоном, доверительным, почти приятельским.
Человек вздохнул, пряча паспорт в карман, заговорил тихо и неожиданно жестко:
– А ты поезжай, покрути гайки на морозе – узнаешь…
Милиционер поднялся.
– Между прочим – не ты, а вы, – сказал он угрожающе и направился к выходу.
Электричка неслась, визжа и взвывая, вагоны трясло и раскачивало, словно испытывая прочность их связи, и голова человека выводила подбородком на груди кривую – от левого плеча к правому.
Голос в динамике проговорил что-то хрипло и неразборчиво, и электричка, скрежеща тормозами, остановилась. На секунду стало тихо. Видимо, тишина разбудила его. Он резко поднял голову и быстро посмотрел в окно, вглядываясь, стал читать сквозь мутное стекло название станции. Но, прочитав, успокоился и оглядел вагон. Только двое железнодорожников сидели здесь друг напротив друга, мерзли, поеживаясь, в своих форменных шинелях, дремали.
Он вытащил из кармана пачку «Примы», достал со дна последнюю сигарету, размял осторожно, сунул в рот и пошел, покачиваясь в такт вагонам, в тамбур.
У одной двери стоял щуплый мужичок в куцем полупальто с поднятым шалевым воротником и почему-то в широкополой черной шляпе, надвинутой низко на лоб.
Человек, кажется, не заметил его, стал у другой двери, у защищенного стальными прутьями стекла с надписью «Не прислоняться», бросил в угол пустую пачку, смяв ее предварительно в кулаке, зажег спичку, прикурил и, прикрыв глаза, глубоко и сладко затянулся.
Мужичок в шляпе курил коротко и мелко, поглядывая с живым интересом на человека в таком богатом полушубке, готовясь, видимо, заговорить, и заговорил, чуть шепелявя, выплевывая слова, как шелуху от семечек.
– Шубу-то, шубу-то, говорю, цыган уже продал, а ты ходишь все, ходишь, – повторил он громче и еще больше улыбаясь, но в его глазах появилась неуверенность и даже вина.
А тот человек и не обернулся. Мужичок стушевался вдруг, бросил, не загасив, окурок, и заторопился в вагон.
– Чего? – быстро спросил человек, но поздно – мужичок шел по вагону быстро и не оглядываясь. И человек забыл о нем, снова стал смотреть в окно, где мгновенно возникали и исчезали черные ледяные деревья да тянулась белесая от инея опавшая давно листва.
За спиной, глухо стукнув, закрылись двери, дернулись вагоны, и электричка ушла, быстро набирая ход. Он остался на перроне один, спрятал руки в карманы полушубка и посмотрел по сторонам. На станции застыли в ожидании разгрузки товарняки, за ними лежали навалом белые ошкуренные бревна, тес; дальше, за невысоким бетонным забором, была пустая дорога, за ней – фабрика, а еще дальше, за речкой, стояли, скучившись, блочные пятиэтажки.
А здесь, с другой стороны высокого перрона, была станция, домик с острой крышей, обитый вагонкой. За станцией и небольшой площадью стоял стеной огромный, этажей на девять, дом из белого кирпича. Он был построен, но не отделан еще внутри – незастекленные широкие окна чернели ровными рядами. Человек смотрел на дом с интересом, но совсем недолго и стал медленно спускаться с перрона по скользким опасным ступенькам.
На площади стояли два пустых автобуса и свободное такси. Пожилой аккуратный таксист посмотрел внимательно из‑за стекла на человека, предполагая в нем возможного пассажира. Но тот не обратил на такси внимания, пошел на другую сторону площади, где стояла телефонная будка. Подходя, он замедлил шаг, словно от нее исходила опасность. Но вошел в будку, снял трубку и приложил ее, холодную, к уху. Трубка молчала. Он постучал пальцем по скрежещущему рычагу, но трубка была неизлечимо нема. Он вернул ее на рычаг и только сейчас заметил, что провод, защищенный стальной крученой проволокой, оборван.
Он толкнул взвизгнувшую дверь будки плечом, вышел и направился в город мимо того девятиэтажного дома по улице имени Героя Советского Союза Курзенкова.
Улица Курзенкова была старой, застроенной давно небольшими частными домиками среди своих садов; теперь она приготовилась к смерти или, это, конечно, точнее, – ко второму рождению. Левая ее сторона уже была застроена длинными, почти впритык поставленными новыми пятиэтажками, еще не заселенными, а правая оставалась прежней – садики и деревянные дома. Иные, что покрепче, были разобраны и увезены хозяевами для продажи дачникам, остальные же дожидались смерти, брошенные, но живые еще. За домами лежал пруд, схваченный морозом в одну безветренную ночь, и потому лед был ровный и чистый.
Один из домов, серый дощатый, был уже без ограды, и яблони перед ним спилили. Посреди двора стояла стеклянная трехлитровая банка, наполненная доверху замерзшей водой и треснувшая изогнуто посредине так, что с одной стороны лед был застекленный, а с другой – голый, беловатый, повторивший форму банки. Рядом с нею на корявой замерзшей земле лежали два крупных осколка стекла, острыми краями кверху.
Дойдя до улицы Курзенкова, человек свернул на 1‑ю Пионерскую и пошел дальше, в город.
Описать город Н-ск, куда он приехал, не так просто, хотя город этот и небольшой. Дело в том, что есть в нем старая часть и есть новая – старый город и новый город. Но как в старом, среди деревянных домов или кирпичных казарм еще дореволюционной постройки, успели вырасти блочные многоэтажки, так и в новом продолжали кое-где стоять крепкие бревенчатые срубы. К тому же город разрезан надвое речкой, мелкой, но довольно быстрой и широкой, и еще надвое – лежащей на высокой насыпи железнодорожной линией важного южного направления. И хоть маленький тот город, он словно состоит из нескольких разных городков, и каждый из них надо описывать отдельно; а чтобы попасть из одного в другой, надо пройти над гремящими поездами по переходному мосту, либо под поездами – в тоннеле, или над водой, по мосту, рядом с гудящими грузовиками.
Звали того человека Виктор Васильевич Лосев, хотя это, в общем-то, и не так важно.
С 1‑й Пионерской, которая кончалась с одной стороны невысоким, но с двумя толстыми колоннами по фасаду зданием суда, а с другой – пожарной частью с крепко-накрепко закрытыми дверями, он вышел к реке и здесь остановился, явно удивленный. Через реку был переброшен не один мост, а целых два – один от другого метрах в пятидесяти, не больше. Дальний был старым, ненадежным на вид, с неровным, в выбоинах, асфальтом, со старомодными изогнутыми наверху столбиками фонарей у перил. А ближний был новым, недавно, похоже, построенным, на мощных опорах, широким и надежным, с лампами дневного света на высоких бетонных столбах. Несколько секунд человек раздумывал, по какому мосту пойти, и пошел по дальнему старому.
Сразу за мостом начиналась за высоким забором территория комбината: стародавние, почти черного уже кирпича цеха вперемежку с новыми бетонными коробками. А напротив, через дорогу, внизу за сквером на ограниченном деревянным забором пространстве чернела небольшой, но плотной живой толпой барахолка, довольно известная в этих местах.
Он нигде не задерживался, зная, похоже, этот город, как себя или даже лучше. На электронных часах над проходной комбината было десять минут десятого.
Здесь начиналась самая большая площадь города – площадь Свободы. Но и здесь он не задержался, свернул налево, прошел вдоль кирпичного забора хлебозавода и оказался у высокой железнодорожной насыпи, пробитой насквозь узким бетонным тоннелем. Наверху, на линии, гремел пустыми цистернами почти бесконечный состав. Человек вышел из тоннеля и оказался в новом городе.
Улица Рижская, на которую он вышел, выглядела солидно, дома были хоть и пятиэтажные, но сложенные из белого силикатного кирпича.
Через дорогу был детский сад за высокой чугунной оградой, пустой и тихий в этот субботний выходной день. У ограды стояла телефонная будка. Здесь он замедлил шаг, остановился и несколько секунд, стоя к дому боком, скрытно, искоса смотрел на два окна над вторым подъездом на третьем этаже. Как и другие окна, они были завешены тюлем, и что там, за тюлем, происходит – увидеть было невозможно.
Он достал из заднего кармана брюк мелочь, выбрал двушку и, с трудом открыв взвизгнувшую на немазаных петлях дверь, вошел в будку.
Этот телефон работал. Он набрал три цифры быстро, а четвертую последнюю цифру короткого провинциального номера отжал до упора и не отпускал… Посмотрел через стекла будки по сторонам, склонил голову набок, потерся лицом о шершавый воротник, усмехнулся и убрал палец с отверстия диска. И потянулись в трубке длинные гудки, длинные гудки, длинные гудки…
Но вдруг щелкнуло что-то, монетка полетела в автомат, и он вздрогнул, словно не ожидал этого.
– Алло? – услышал он женский голос, как показалось – встревоженный.
Он молчал, вслушиваясь.
– Алло, алло! – повторил голос нетерпеливо и нервно.
Он молчал.
– Алло, говорите громче, я вас не слышу! – требовала она.
– Алло, – отозвался он тихо и глухо.
– Алло, алло! – почти закричала она. – Говорите громче!
– Алло, – повторил он немного громче.
– Алло, кто это? – спросила она нетерпеливо.
– Я, – отозвался он.
– Кто? – настаивала она. – Кто я?
– Я это. – Он умолк, но, пересилив себя, продолжил: – Виктор.
– Алло, какой Виктор? – нервничала она. – Какой Виктор, алло?
– Ну я это, Тоня, я, Виктор, – сказал он и, помолчав секунду, прибавил: – Я приехал.
– Какой Вик… – начала она по инерции, но споткнулась, замолкла и спросила удивленно и испуганно: – Витя… ты?..
– Ну да, – кивнул он, – я…
– Витя… – повторила она растерянно и вдруг тихо, по-детски совсем, как раньше и как, значит, всегда, тонко и протяжно заплакала: – И-и-и-и…
– Ну чего ты, Тоня, чего ревешь-то? – терпеливо помолчав, спросил он виновато и почти ласково.
– И-и-и-и… – Она начала всхлипывать и шмыгать носом, и это означало, что скоро она успокоится.
– Ну все, все перестань, – повторял он, поглядывая из‑за стекла будки на ее окна.
– Да… я сейчас… все, все… – заговорила она, успокаивая себя.
Он услышал, как стукнула положенная на стол трубка, наверное, она пошла умыться. Потом взяла трубку – он это услышал, но ничего не говорила, молчала.
– Ну что, как ты? – спросил он, испугавшись, что молчание может помешать начавшемуся разговору.
– Да у меня все хорошо, – заговорила она, пошмыгивая тихонько. – Я тогда тебе письмо послала…
– Какое письмо? – удивился он.
– Как, разве не получал?
– А-а, да, получал, – вспомнил он, – только когда это было… лет десять назад… или сколько?
– Тринадцать, – поправила она. – Только ты, конечно, не ответил, – заговорила она быстрее и нервнее.
– А чего отвечать, – миролюбиво произнес он, – я рад был… честное слово… Даже выпил, помню, за твое счастье…
– Это уж конечно, – успела вставить она.
– Нет, я серьезно… Ну и как, хорошо у вас все?
– Ничего, не жалуемся, – ответила быстро она.
– А он как?
– Кто?
– Ну муж… как его зовут, забыл…
– Николай зовут, Коля, – в тон ответила она. – Хороший муж, хороший… А что лучше тебя, это точно…
Он промолчал, хотя, кажется, хотел на это что-то ответить.
– А чего, дома его нет? – спросил он. – Сегодня вроде выходной…
– А что, или не веришь? – насмешливо спросила она. – Не боялся, что он трубку поднимет? А?..
– Кто?
– Ну муж, муж!.. А раз считаешь, что нет у меня его, так заходи. Тут у меня и постель еще разобранная, – хохотнула она зло и прибавила: – Конец месяца сегодня, черная суббота, забыл небось… Работает.
– Ну и хорошо, хорошо, – чтобы успокоить ее, быстро заговорил он. Но и сам замолчал. Потом тихо спросил: – А ты… ты не родила от него?
Она коротко засмеялась:
– Да нет, Витя… Сначала он хотел, а я не хотела… Не могла… А потом – поздно вроде, стыдно…
– Да ну, чего же стыдиться, – сказал он, успокаиваясь. Похоже, его больше устраивало то, что она не родила от нового мужа.
Теперь они оба молчали.
И наконец он спросил осторожно:
– А Виталий, как он?
– Чего ему сделается… – до обидного для него равнодушно произнесла она.
– Не болеет, ничего?
– Что ему сделается? Он уж здоровее тебя небось.
– Да ты что, правда? – обрадовался он. – Значит, в меня, крепкий?
– В тебя, крепкий, – подтвердила она, но без радости, устало. – Он же с самого начала был на тебя похож, не помнишь?..
Виктор Васильевич кивнул смешно, по-птичьи, и ничего не сказал.
– Кончил восемь, в девятый не пошел. Захотел в ПТУ. На будущий год кончает. Говорит, если после армии захочу учиться, пойду в техникум. Только он и сейчас еле-еле, куда там после армии…
У Виктора Васильевича даже рот приоткрылся, когда он слушал о сыне.
– Не женился еще… Женится – пригласим на свадьбу, – прибавила она, видимо шутя.
Он засмеялся коротким смехом.
– Ну а ты как? – быстро спросила она.
– Да я что, работаю, – ответил он, пожав плечами.
– По морям – по волнам?
– Да не. – Он улыбнулся. – Я после тех морей… Я теперь на Самотлоре… Нефть качаю…
– А-а, – протянула она, ничуть не удивившись, – ну, качай-качай! Не женился еще? – неожиданно спросила она, даже, кажется, чуть игриво, совсем по-женски.
– Да нет, – усмехнулся он.
– Чего ж так? На умной да на терпеливой, а? – Она напомнила, видимо, какие-то давние его слова. Но он перебил:
– Слушай, он сейчас на занятиях? В каком он?
– Чего? – не поняла она.
– Ну, в каком училище Виталик учится, в группе какой?
– Зачем тебе? – оборвала она его настороженным тоном.
– Да так, – попытался он уйти от вопроса, но, поняв, что не получится, прибавил просяще: – Я только издалека на него погляжу, и всё. Он не узнает. Слово даю, Тонь…
– Ты что, забыл, как мы с тобой договаривались, – зачастила в ответ она. – Уехал, и нет тебя для него! И его для тебя тоже нет! Всё!.. Или что, отцовская кровь заговорила?!
– Может, и заговорила, – вставил он зло и хотел продолжить, но она не дала.
– Ты что, издеваешься? Для этого приехал специально? Ты откуда звонишь?
– Со станции, – торопливо соврал он, глянув на ее окна. – Не специально я… Случайно, можно сказать, здесь оказался… Сегодня уеду… Вышло так, Тонь…
Она нервно захохотала, потом перевела дух и прибавила тихо и угрожающе:
– Вышло так? Ты вот что… Ты садись сейчас в электричку, а то я сейчас приеду и туда тебя затолкаю! Думаешь – сил не хватит? Так я мужа с работы вызову…
– Тонь, Тонь, – пытался он остановить ее, но бесполезно.
– Отец приехал! На сына глядеть! Радуйтесь, товарищи! – кричала она. – Отец… Отец – тот, кто воспитывает, понял?! А таких, как ты, – сейчас как собак нерезаных!!
– Где он, я спрашиваю, – заговорил Виктор Васильевич спокойно. – Я его все равно найду.
– Ну найди, найди, найди! – закричала она в истерике.
– Дура, – процедил он со злостью сквозь зубы, но из трубки уже побежали короткие гудки. И он повесил трубку на рычаг. Постоял, потер лицо ладонью, прислонился лбом к холодному металлу автомата, успокаиваясь. Потом выпрямился, расправил плечи, поискал в карманах сигареты, вспомнил, что их нет, и плюнул с досады.
Виктор Васильевич долго стоял так, прислонившись спиной к стенке будки, смотрел под ноги, ковырял тупым носком ботинка примерзший окурок папиросы. Потом поднял голову и вдруг замер, увидев его.
Он стоял у подъезда, прислонившись спиной к закрытой двери, тоже ковырял носком ботинка что-то под ногой. Был он без шапки, в черной болоньевой куртке с поднятым воротником, высокий, черноволосый. Он втягивал голову в плечи, грел то одно, то другое ухо, прятал руки в карманах. В последний раз ткнув что-то ногой, он поднял голову и посмотрел прямо и спокойно на Виктора Васильевича.
Тот растерялся и даже, кажется, испугался. А паренек переступил с ноги на ногу и пошел к нему неторопливо.
Виктор Васильевич вытянулся, прижался спиной к аппарату, не имея возможности спрятаться и не в силах даже отвести взгляда от темных, как будто насмешливых глаз паренька. Он не был готов сейчас к этой встрече.
Но когда до будки оставалось метра три, не больше, паренек свернул вправо, пошел, удаляясь, вдоль ограды детского сада. Виктор Васильевич обмяк как-то вдруг, прикрыл на секунду глаза, прошептал какие-то слова.
Паренек уходил. Был он немного сутуловат со спины, рук из карманов куртки не вытаскивал.
Ветер поднимал на тротуаре холодную промороженную пыль, шевелил на его голове чуть курчавые волосы, а он шел и шел, прижимая к плечам поочередно то левое ухо, то правое.
Виктор Васильевич прикрыл за собой осторожно дверь будки и пошел следом, словно привязанный длинной и невидимой, но крепкой на разрыв веревкой.
Они шли так долго, и Виктор Васильевич, сам того не заметив, приблизился и был теперь от паренька в каких-то десяти метрах. Тот вытащил на ходу из кармана сигарету, сунул в рот, достал спички, остановился и неожиданно повернулся лицом к Виктору Васильевичу.
Виктор Васильевич остановился резко, застигнутый врасплох, но паренек только мельком глянул на него, прикурил с одной спички, ловко укрыв огонь ладонями, и, повернувшись, пошел дальше. Не доходя до кинотеатра «Октябрь», он свернул налево на улицу Мира, застроенную двухэтажными дощатыми домами. Под окнами их, наверно недавно посаженные, торчали тоненькие голые деревца.
Паренек скрылся в подъезде второго дома, а Виктор Васильевич зашел за стоящую напротив трансформаторную будку, так его не могли увидеть из окон дома. Здесь не было ветра, и он расстегнул полушубок, вздохнул полной грудью, приходя в себя.
Но и сюда залетел ветер, загулял, поднимая с земли сор, перекатывая тяжелые грязные листья. Виктор Васильевич застегнул полушубок, поежился, посмотрел по сторонам и, наконец, решившись, выглянул, а потом и вышел из‑за будки. Никого вокруг не было, дом казался пустым, и только деревца двигались, вздрагивали ломаными ветвями. Виктор Васильевич быстро вошел в подъезд. Здесь было темно, лишь впереди светилась прямая, перпендикулярная полу тонкая полоса дневного света. Виктор Васильевич тихо и осторожно, боясь что-нибудь задеть и наделать шуму, пошел к ней. Подойдя, он нащупал ручку и рывком открыл дверь. Белый дневной свет ударил в лицо, и Виктор Васильевич невольно зажмурился. Подъезды в этих домах были сквозными. И сын ушел через эту дверь. Виктор Васильевич постоял, глядя на пустую улицу и не зная, куда идти.
На широкой и просторной улице Маркса он замедлил шаг и остановился у киоска «Союзпечати», где за стеклом рядом с газетами лежало курево. Очередь состояла из людей пожилых, видимо, пенсионеров. Они покупали «Беломор», «Неделю», «Огонек», брали стопки свежих газет. Купив все, они отходили от киоска на пару шагов и оставались так стоять, разговаривали, обсуждая газетные новости.
Виктор Васильевич не прислушивался.
– …«Динамо», что твое «Динамо»?
– …А что твой «Спартак»?
– …А читал в «Труде»?
– Про воров-то? Читал, как же…
– Да не, про пожар…
– Не…
– Пожар в доме… В Краснодарском крае, что ль… Ну, все стоят, пожарных ждут, а пацан один раз – и в дом. И нету его, нету… Все орут, а он выходит и двоих ребятишек держит…
– Во как, видишь… Живы-то?
– Живы, очумели только от дыма…
Наконец очередь дошла до Виктора Васильевича, он протянул в окошечко мелочь:
– «Примы» пачку…
Продавец нагнулся за сигаретами. Виктор Васильевич повернул голову и увидел вдруг паренька, который быстро шел по противоположной стороне улицы и сейчас должен был скрыться за углом дома.
И Виктор Васильевич почти побежал от киоска следом.
– Сигареты возьми! – потребовал продавец, протягивая пачку.
– Сигареты возьми! Сигареты возьми! – кто-то охотно поддержал продавца, но Виктор Васильевич не слышал.
Паренек спускался вниз по тротуару, который огибал старую четырехэтажную казарму и нырял на повороте в тоннель под железной дорогой, тот самый, который проходил сегодня Виктор Васильевич. А над ним, мягко покачиваясь, на небольшой скорости бежали почти беззвучно вагоны международного экспресса с высокими покатыми крышами.
При выходе из тоннеля паренек остановился, посмотрел на лежащие перед ним улицы старого города и побежал через дорогу к пятиэтажному дому, в первом этаже которого, а вернее даже – в полуподвале был магазин «Одежда», и потому дом в городе назывался «Одежда». Перед ним лежала небольшая детская площадка, которую отделяло сейчас белье – квадраты простыней и пододеяльников на протянутых между деревьями и столбами веревках. От ветра простыни то поднимались, то опускались, как жалюзи, и паренек, нагнувшись, быстро и ловко прошмыгнул под ними и вбежал в подъезд. Виктор Васильевич присел под раскрашенный грибок на край песочницы с промороженным, каменной твердости песком, прислушался, как гулко стучит на ветру жестяное белье.
Напротив, почти у самой насыпи железной дороги стоял небольшой, но крепкий и аккуратный бревенчатый домик, выкрашенный, видно, этим летом блестящей масляной краской. Из кирпичной трубы дома вываливался густой цельный дым, но тотчас же рвался ветром на мелкие клочки и разметывался в разные стороны. Внутри дома у окна сидел крупный мужчина в майке. Рядом была большая тарелка с ложкой и высокая чашка.
Мужчина старался не смотреть на Виктора Васильевича, но почему-то смотрел. И Виктор Васильевич старался не смотреть на мужчину, но тоже почему-то смотрел.
Иногда мужчина говорил в сторону, отвечая коротко и неохотно на чьи-то вопросы. Некоторое время он молчал, слушая, потом сам заговорил, повышая на кого-то голос, и с раздражением взялся за ложку. В последний раз глянул быстро на Виктора Васильевича и задернул белую занавеску.
И тут же хлопнула дверь подъезда, и из него вышел паренек. Он разговаривал о чем-то сам с собой недовольно.
Виктор Васильевич резко отвернулся. Но паренек не пошел обратно к тоннелю, в новый город, а скрылся за углом дома. Виктор Васильевич поднялся и осторожно направился следом. Он обогнул угол дома и остановился в растерянности, потому что увидел, что паренек снова пропал. Виктор Васильевич завертел головой. Улица была пуста – некуда было ему деться, и тем не менее он пропал.
Ближайшим зданием здесь, на Каляевской, было старинное здание аптеки, но вряд ли он мог за это малое время дойти туда и даже добежать.
Виктор Васильевич обернулся и увидел магазин «Одежда», про который он забыл, подошел к низкому и узкому окну, затянутому мелкой сеткой, заглянул, но не увидел ничего. Тогда он выпрямился и быстро спустился по ступенькам к двери магазина. С силой надавил на тяжелую, обитую дерматином дверь и вошел в магазин.
Паренек стоял к нему спиной метрах в двух-трех. В первую секунду Виктор Васильевич испугался, ткнулся спиной в дверь, но она открывалась внутрь. И он остался. Паренек стоял у витрины с женской одеждой. Не очень красивые и, наверное, не очень модные платья и пальто висели, поникшие, на плечиках. Виктор Васильевич огляделся. Кроме них, в магазине никого не было, даже за прилавком. Из полуоткрытой двери подсобки доносился глубокий и сильный голос женщины, разговаривающей по телефону.
– Какой размер? – спрашивала она предельно серьезно. – Нет, пятьдесят шестой мне мало… Ну куда?.. Ну, смотри, Вер, если ты мне не сможешь сделать, я тебе тоже не смогу… Ты ж понимаешь… Да…
Здесь было очень тепло, просто жарко. У стены под узким окном протянулась длинная и толстая труба отопления. Виктор Васильевич медленно подошел, положил на нее ладони и вдруг резко отдернул, обжегшись. Паренек прошел мимо вешалок с женской одеждой, мимо мужских костюмов и пальто, глянул мельком на Виктора Васильевича и направился к трубе отопления, к другому ее краю, протягивая на ходу озябшие руки.
Виктор Васильевич видел, что и сын сейчас обожжется, ему хотелось предупредить, сказать, но, не решившись, он не раскрыл рта. Паренек положил ладони на трубу, но тут же, сморщившись, отдернул их, прижал к холодной куртке, глянул зло на Виктора Васильевича, будто это он подстроил специально, и быстро вышел из магазина.
В окно Виктор Васильевич видел, что паренек пошел вверх по Каляевской, в сторону аптеки.
Он вышел на тротуар. И заторопился вверх по улице, почти побежал. Он пробежал рядом со стеной аптеки и хотел обогнуть ее, потому что туда, в новый город, через линию железной дороги мог уйти паренек.
И вдруг Виктор Васильевич остановился резко. Парень стоял перед ним, на первой ступеньке высокого аптечного крыльца. Ростом он был даже выше Виктора Васильевича.
– Тебе чего надо? – спросил он хрипловатым голосом. Лицо его было злым, даже угрожающим. Глаза были прищурены, губы сжаты.
Виктор Васильевич открыл рот, но не смог ничего сказать, глотнул лишь, как рыба, воздуха.
– Ну, чего надо? – повторил паренек настойчиво.
– Я… Я… – хрипло, как больной, заговорил Виктор Васильевич, – закурить хотел… попросить…
– На, закури, – паренек протянул пачку «Явы», и Виктор Васильевич стал вытаскивать сигареты большими неловкими дрожащими пальцами. Но и у паренька пальцы еле заметно дрожали. Наконец Виктор Васильевич вытащил сигарету, сунул ее в рот и так стоял, забыв прикурить. – Ну, что ходишь? – продолжил парень. – Думаешь, не вижу, что от самой Рижской за мной таскаешься? Смотришь, к кому хожу? А чего, ходить уже нельзя? Бобылев попросил? Да? Ну, чего молчишь? Или из‑за мотоцикла из‑за того… Дело ж закрыли, чего еще? Понятно тебе?!
Виктор Васильевич быстро кивнул.
– А если понятно, значит, вали отсюда! – сказал парень зло и прибавил: – А то я сейчас свистну ребят, ты у нас пятый угол поищешь.
Виктор Васильевич смотрел в землю.
– Вали, вали отсюда, я чего сказал! – громко приказал парень напоследок и даже толкнул несильно Виктора Васильевича в грудь.
Он быстро взглянул на сына, кажется, хотел что-то сказать, но повернулся и пошел вниз по Каляевской, не оглядываясь.
Остановился он на площади Свободы, вытащил изо рта сигарету, посмотрел на нее растерянно и, сломав между пальцами на две половинки, бросил.
Рядом с павильоном автобусной остановки стояло то же, что и утром такси и тот же пожилой аккуратный таксист посматривал на него из‑за бокового стекла. Виктор Васильевич подумал и подошел к машине. Таксист опустил чуть стекло, глядя вопросительно.
– До станции подбрось, – попросил Виктор Васильевич.
– Садитесь, – вежливо сказал таксист.
Виктор Васильевич сел с ним рядом. Захлопнул дверь. Но, глянув в окно, попросил вдруг:
– Погоди, не едь…
Он смотрел, не отрываясь, на женщину, которая шла по другой стороне площади. Лица ее он не видел. Она удалялась, небогатое зимнее пальто, сапоги, серый платок. Шла быстро, глядя по сторонам, ища кого-то.
– Ну, едем или нет? – не выдержал вежливый таксист.
– Погоди-погоди, – попросил Виктор Васильевич, провожая женщину взглядом.
Она шла к Рижской.
Когда женщина скрылась, Виктор Васильевич глянул на таксиста чуть виновато.
– Извини, пожалуйста, – сказал он и, выйдя из машины, быстро пошел, почти побежал, но не туда, куда пошла его бывшая жена.
Он добежал до аптеки и остановился. Можно было идти вверх по Каляева, где стояли исполком, почта, гостиница и универмаг. А можно было перейти дорогу и попасть на Комсомольскую, состоящую из домов не старых, но старомодных: двухэтажных, с лепниной, арками и гипсовыми шарами.
Вероятнее, что сын пошел по Каляевской, потому что там был центр старого города, универмаг, в котором он мог купить то, что не купил в «Одежде», но Виктор Васильевич перебежал улицу и заторопился по Комсомольской. Паренек вышел из-под арки ближнего дома, уткнувшись взглядом себе под ноги, и не видел Виктора Васильевича. А тот остановился и стал ждать.
Паренек поднял голову, вздрогнул от неожиданности и тоже остановился.
Виктор Васильевич медленно подошел к нему с протянутой рукой, словно собираясь что просить, негромко заговорил:
– Слушай… парень… Я не из милиции… И за тобой не слежу… И про мотоцикл этот я ничего не знаю… Я вообще в вашем городе первый раз. И ты на меня не кричи, пожалуйста. А ходить за тобой я ходил. Это правда… Только вот почему… сейчас объясню… У меня сын был такой, как ты, не только по годам, а вообще… На тебя похож был как две капли… Я когда увидел тебя, даже испугался. Думал – это он…
– Ну и чего? – спросил недоверчиво и настороженно парень.
– Он… – У Виктора Васильевича перехватило дыхание. – В общем, нет его больше. – Ладонь его осталась протянутой к сыну. – Он… этим летом погиб. Понимаешь… А у ме… ме… меня, кроме него, никого не было… Ну, вообще никого… Вот я и пошел… Ты извини, если я тебя напугал.
– Да чего, – заговорил парень, оскорбившись предположением, что его можно напугать. И вдруг повернул резко голову, посмотрел назад, словно опасался там кого увидеть. Улица была пуста.
Виктор Васильевич молчал. Он опустил руку и смотрел в сторону на бетонный комбинатовский забор, который здесь, в старом городе, был, кажется, всюду, на два высоких тополя, качающихся от ветра.
Парень тоже молчал, смотрел себе под ноги.
– У тебя сегодня дела? – тихо спросил Виктор Васильевич. – Я смотрю, ты все ходишь…
Парень кивнул, быстро взглянув на него. И Виктор Васильевич кивнул понимающе и согласно и снова посмотрел в растерянные глаза парня.
– Пока ты будешь дела делать, можно я с тобой похожу? Просто так… Я мешать не буду…
Паренек не ответил, постоял чуть и, обойдя Виктора Васильевича, пошел дальше, медленно и еще сильнее сутулясь.
Несколько секунд Виктор Васильевич смотрел в его спину и двинулся следом, так же медленно. Был он от сына шагах в семи-восьми. Не отставал, но и не решался приблизиться. Так они и шли.
По Каляевской паренек шел довольно быстро – мимо стенда с киноафишами, книжного магазина с выставленными в низкой витрине детскими книжками, маленькой двухэтажной гостиницы. У универмага, небольшого, но важного, с двумя колоннами и просторными, украшенными кумачом витринами, паренек замедлил шаг.
Виктор Васильевич оказался ближе и осторожно спросил:
– Ты купить чего хочешь?
Паренек пожал еле заметно и неопределенно плечами и не стал входить в универмаг, прошел до его угла и вдруг неожиданно рванулся, побежал через неширокую дорогу к стоящему на другой стороне зданию почты.
Это было так неожиданно, что Виктор Васильевич остановился и даже как будто испугался, ничего не поняв. А парень уже стоял на другой стороне переулка к нему лицом, прижавшись спиной к боковой стене почты.
Виктор Васильевич сделал к нему два быстрых шага, но тот остановил резким глухим криком:
– Стой там!
Виктор Васильевич остановился, совсем растерявшись.
– Видишь там… пацанов? – спросил быстро парень.
Виктор Васильевич посмотрел на другую сторону улицы. На тротуаре стояли подростки, человек десять. Они были в болоньевых куртках, без шапок, мерзли, курили, переговариваясь и поглядывая по сторонам.
– Вижу, – ответил Виктор Васильевич, продолжая смотреть на подростков.
– Куда они идут?
– Никуда, стоят, – объяснил Виктор Васильевич, глядя теперь на паренька.
– На меня не смотри! – приказал он. – И молчи.
Подростки посматривали иногда на Виктора Васильевича, единственного, кроме них, человека здесь, потом повернулись и пошли, посмеиваясь чему-то своему, в другую сторону – к новостройке огромных белых девятиэтажных домов.
– Они пошли, – сообщил Виктор Васильевич.
– Куда?
– Туда, – махнул рукой Виктор Васильевич.
Паренек постоял еще немного и медленно двинулся вдоль стены, а потом вдоль невысокого дощатого забора, ограждающего задний двор почты.
А Виктор Васильевич пошел по другой стороне переулка, вдоль высокого бетонного забора потребсоюзовского склада.
За заборами тянулась змейкой однопутная железная дорога. Раньше по ней ходили паровозы, завозили на комбинат сырье и вывозили готовую продукцию. Теперь это делали автомобили. Рельсы лежали на старых шпалах в толстом слое пристывшей пыли, между ними торчала пучками побитая морозом жесткая шуршащая трава.
Линия уходила за город. Паренек шел по шпалам быстро и привычно. Виктор Васильевич был чуть сбоку, отставал на одну лишь шпалу. Он посматривал на паренька и наконец спросил негромко, с едва заметной улыбкой:
– А чего ты от них прятался?
Тот полуобернулся быстро и в первое мгновение, кажется, хотел сказать что-то резкое и злое, но сдержался, промолчал.
Виктор Васильевич улыбнулся больше.
– Небось старый город на новый деретесь?
Паренек снова посмотрел на Виктора Васильевича, теперь чуть удивленно.
– А вы откуда знаете? – спросил он.
– Чего ж я, таким, как ты, не был? – ответил Виктор Васильевич обрадованно, потому что начинался разговор. – Я в таком же городе, как ваш, родился. Поменьше, правда, был. Ну, вот мы край на край и дрались, бывало… Старый на новый… Только мы помоложе были. Лет по двенадцать… четырнадцать… А в ФЗО уже не так… Там уже только на танцах… Но не так все равно… Придешь с завода, устанешь…
Паренек слушал с интересом. Но Виктор Васильевич замолчал.
– Да нет, – заговорил теперь паренек, – мы край на край давно не деремся… Теперь все по-другому… Просто мы ихнего одного поймали… – паренек замялся, подбирая слова, – хоровод ему устроили…
– А за что? – быстро спросил Виктор Васильевич.
– Надо было, – неохотно ответил паренек. – А теперь они меня ловят.
– Зачем же тогда на старый город один заходишь? – спросил нетерпеливо Виктор Васильевич.
– Надо, значит, – вновь неохотно ответил паренек и, помолчав, прибавил: – Да я не думал, что они рано так выйдут.
– Смелый, не боишься. – Виктор Васильевич сказал и испугался, что парень почувствует подхалимаж.
Однако тот лишь усмехнулся:
– Станешь смелым. – Ему, похоже, понравилось, что этот мужик так про него сказал.
Линия поднялась по насыпи вверх. Слева внизу лежало небольшое, шумящее на ветру сухим камышом болотце. Обходя лед, по нему крался, прогибая спину, здоровенный головастый котище, черный, с белой грудью. Видно, он искал здесь мышей, перейдя к другой стороне насыпи из Филяндии.
Филяндией назывался поселочек, выросший еще после войны без плана застройки и разрешения начальства. Везде такие поселочкн обычно называются Нахаловками, а здесь почему-то – Филяндия, но не официально, конечно. Официально и для почты это была улица Железнодорожная.
Парень побежал по шуршащей насыпи вниз, поднимая при каждом шаге быструю пыль, за ним, осторожнее, спустился Виктор Васильевич. По узкой набитой тропинке между высокими заборами они вышли к небольшому домику, почему-то покрашенному белой и черной краской, как шлагбаум.
Сын вошел в низкую дверь дома без стука, Виктор Васильевич остался на улице. Здесь, в низинке между домов, было тихо. Виктор Васильевич поднял голову и только сейчас заметил, что белое небо чисто от облаков и в самой его вершине, в углу наклоненного набок небесного конуса застыл маленький шарик солнца. Он грел еще. Виктор Васильевич прислонился к забору, отдыхая, прикрыл глаза, но тут же открыл, услышав из‑за сарая суматошный крик:
– Стой! Стой, тебе говорю! Ах ты, мать твою!
И тут же из‑за сарая выскочила крупная, но шустрая свинья, а за нею, нагнувшись, широко расставляя ноги, выбежал пузатый невысокий мужик. В правой руке он сжимал длинный с почерневшим лезвием немецкий штык-нож военного времени.
Свинья летела прямо на Виктора Васильевича.
– Держи, не пускай! – закричал мужик, размахивая на бегу руками. За ним, переваливаясь с боку на бок, выбежал мальчик лет пяти, закутанный в шубу и толстый, завязанный узлом на спине шерстяной платок. Он держал старую солдатскую шапку с суконным верхом, принадлежащую, видимо, этому пузатому мужику. Неожиданно мальчик споткнулся, упал на руки и живот, но не заплакал, а быстро поднялся и остановился.
– А ну стой! – весело зашумел на свинью Виктор Васильевич.
Та заметалась и встала, настороженно похрюкивая.
– Ну, чего испугалась, дурочка, – говорил хозяин, подходя к свинье осторожно. Он был и страшный и смешной, толстый человек со штыком в руке, с непокрытой головой, подстриженной недавно под полубокс. – Ну, чего, чего испугалась? – говорил он, нагнувшись, притворно улыбаясь и почесывая свинью за ухом. И одновременно, с трудом задерживая частое сиплое дыхание, он обратился к Виктору Васильевичу: – Слушай, помоги зарезать?.. Соседей нет никого, а хозяйка моя от ихнего визга падает… И шурин, как назло, в больнице лежит.
– Да ну, ты чего… – улыбнулся Виктор Васильевич недоверчиво.
– А чего? Одна минута – и готово. Один я не справлюсь. Выкормил дуру…
Свинья дернула головой, захрюкала громче.
– Маша, Маша, – успокоил хозяин, продолжая чесать ее за ухом. И вновь обратился к Виктору Васильевичу: – Я хоть и на пенсии, а не могу же за ней весь день бегать, как ты думаешь?
Виктор Васильевич оглянулся на пустое полосатое крыльцо и торопливо согласился:
– Давай.
– Ну вот и отлично, – обрадовался хозяин. – Маша, Маша… – И, обернувшись, негромко и ласково сказал мальчику: – А ты не смотри, внучек, не смотри, Федечка… – И вновь заговорил громким деловым шепотом с Виктором Васильевичем: – Значит, так – я за переднюю, а ты за заднюю и наваливайся.
– Да знаю, – тихо сказал Виктор Васильевич, снял осторожно полушубок и, оставив его на земле, начал медленно подходить.
Он сделал все умело. Свинья пронзительно и оглушающе завизжала, во дворах залаяли перепуганные собаки. Мальчик стоял с крепко зажмуренными глазами.
Виктор Васильевич поднялся и, отряхивая брюки и свитер, обернулся. Сын стоял на крыльце дома вместе с каким-то парнем. Они разговаривали, кажется, спорили о чем-то.
Мальчик смотрел на заколотую свинью удивленно и немного испуганно, продолжая держать в руке оброненную дедом шапку.
– Слушай, – заговорил, поднимаясь, хозяин, – давай мы ее с тобой обделаем? Быстро вдвоем управимся… А потом такую печенку закатаем, а? Хозяйка моя против не будет, не думай…
Но Виктор Васильевич не смотрел на него, да и не слышал, похоже. Он смотрел на сына. Тот сказал что-то напоследок приятелю, глянул немного удивленно на Виктора Васильевича и пошел к насыпи.
– Да нет, – сказал Виктор Васильевич, поднимая с земли полушубок, – в другой раз как-нибудь… – И, не попрощавшись, заторопился за сыном.
Он догнал его уже наверху и объяснил негромко и чуть виновато:
– Уговорил помочь… Он за ней, говорит, весь день бегал…
Ветер давил в лицо. Паренек шел, подавшись чуть вперед, молчал.
– У тебя что, неприятности какие? – нашел наконец, что спросить, Виктор Васильевич.
– Да так, – ответил парень неопределенно и неохотно.
– Ты скажи, может, я помогу… – предложил Виктор Васильевич.
Паренек молча усмехнулся.
– Чего?.. Это ведь сам не знаешь, какой человек поможет…
– Поможет… А потом догонит и еще поможет.
– Почему? – растерялся Виктор Васильевич. – Просящему, говорят, дают…
– А я ничего просить не собираюсь, – упрямо и зло ответил паренек.
– Тоже правильно, – растерянно согласился Виктор Васильевич и замолчал. И вдруг заговорил громко, волнуясь: – А ты знаешь, мы вот с сыном друг другу все говорили. Все по правде. Тайн не было. Зачем нам тайны?.. Если ему что было нужно, он ко мне подходил: «Отец, мне нужно, понимаешь?» Садимся и вместе думаем, как тут лучше сделать. А если мне нужно было, я к нему подходил. И решали все вместе… на равных… Вдвоем-то мужикам легче, верно?
Паренек молчал. Он не смотрел на Виктора Васильевича, но, кажется, внимательно слушал.
– Так что тут не знаешь, кто поможет… Глядишь, может, и я, как говорится, пригожусь…
Паренек задумался и, слегка улыбаясь, сказал:
– Мне три дела надо сегодня сделать…
– Ну, какие дела? – обрадовался Виктор Васильевич. – Я ж как-никак постарше тебя. Я, можно сказать… – Он умолк на секунду, не найдя продолжения. – Какие дела? Надо все дела делать по плану, знаешь… Первое, второе, третье… Первое сделал, переходи ко второму, второе сделал – к третьему. За все хвататься сразу нельзя, так ничего не получится, – суетился в словах Виктора Васильевич.
– Первое дело… – кривя рот в улыбке, заговорил сын, – первым делом по ушам надо одному дать, поможете? – и покосился на Виктор Васильевича.
Тот растерянно молчал.
А ветер давил и давил холодом в лицо.
– Ну, погоди, – заговорил наконец Виктор Васильевич. – По ушам дать – это, как говорится, не проблема… Только же сначала надо разобраться?..
– А там нечего разбираться.
Ветер разрывал их слова на клочки и разметывал в разные стороны.
Впереди, близко совсем, был город, слева старый, справа новый.
Они спустились с насыпи, пошли по утоптанной глинистой земле в новый город. Виктор Васильевич первый заметил подростков, стоящих у задней стены кинотеатра «Октябрь».
– Глянь, кто это? – предупредил он сына.
Тот приостановился, посмотрел и сказал спокойно:
– Это свои. – Подумал и прибавил: – Я с ними поговорю и догоню потом.
Они прошли еще несколько метров рядом, пока сын не свернул к приятелям.
Виктор Васильевич остановился в стороне, посматривая на ребят. Сын поздоровался с каждым за руку и обратился к одному с каким-то вопросом. Тот ответил, вытащил из кармана деньги. Сын взял деньги, спрятал в карман, постоял еще немного, сказав что-то приятелям, и двинулся к Виктору Васильевичу.
Здесь, на Маркса и углу Садовой, стоял кубик кафе. Стеклянные простенки были уже разрисованы к Новому году – Дедом Морозом, Снегурочкой, зайцами и припушенными снегом сказочными елочками.
Виктор Васильевич глянул в сторону кафе.
– Теперь тебе куда надо? – терпеливо спросил он.
Сын пожал плечами.
– Я в три с Огурцом встречаюсь… В парке…
– Так, может, поедим пока? – обрадовался Виктор Васильевич. – До трех есть время.
Виктор Васильевич взялся за ручку, приглашая сына войти первым, рывком открыл тяжелую стеклянную дверь, на которой трепыхался на ветру листок с надписью «Закрывайте дверь», и сразу навстречу им, как большой белый человек, вывалился пар.
– Дверь закрывайте! – потребовал кто-то изнутри тонким простуженным голосом.
В кафе было тепло и народу совсем мало.
– Ты садись, а я сейчас, – сказал Виктор Васильевич и заторопился к пустой кассе, где лежала бумажка меню, прочитал быстро и тут же вернулся. – Ты чего будешь? – спросил он, наклонившись. – На первое борщ и суп гороховый, на второе котлеты и поджарка.
Паренек не ответил, пожал плечами, явно смущаясь.
– Ну ладно, – помог Виктор Васильевич, – по борщу и по поджарке. И чайку, так?
Сын согласно кивнул.
– У меня есть деньги, – вспомнил он и сунул руку в карман.
– Ладно, сиди, – остановил его Виктор Васильевич.
Виктор Васильевич вернулся к кассе, но кассирши по-прежнему не было. Он повертел головой, достал из кармана монетку и нервно постучал по корпусу кассового аппарата.
Однако было тихо.
– Ну, где кассирша, сколько ждать можно! – возмутился Виктор Васильевич, и тогда в широком раздаточном окне появился худенький подросток в грязном переднике и белом колпаке.
– Давайте я вас так обслужу, – сказал он тем самым тонким простуженным голосом, который требовал закрыть дверь. – А то она не скоро еще придет.
Поваренок крутился у большой газовой плиты, а Виктор Васильевич смотрел то на него, то на сына, который, хоть и сутулился сейчас, смущался, был все равно красивым и сильным.
Удалось уместить все на одном подносе, и теперь он медленно шел между столами, осторожно и бережно держа перед собой еду. Борщ парил. Виктор Васильевич смотрел на сына и улыбался. Тот улыбнулся в ответ и еще больше смутился.
Виктор Васильевич поставил тарелки и, прежде чем отнести поднос, подбодрил:
– Ты ешь, ешь давай… Поджарки нет, правда, но это ничего… Котлеты тоже штука хорошая.
Виктор Васильевич крепко посолил и поперчил борщ, глянул торопливо на сына и стал с шумом, обжигаясь, отправлять в рот ложку за ложкой.
– Я и вчера ничего не ел, некогда было, – объяснил, словно оправдываясь, он.
– А вы куда в командировку приехали, на комбинат? – спросил паренек негромко. Было заметно, что и он голоден, но старался есть медленно, на вид почти без охоты.
– Да нет, не на комбинат, – быстро ответил Виктор Васильевич. – В одну организацию тут у вас… по монтажу…
– А откуда, из Москвы?
– Нет, – улыбнулся Виктор Васильевич. – Я издалека. Из Самотлора, слышал про такой?
Тот кивнул, хотя и не очень уверенно.
– Ну вот, – продолжал Виктор Васильевич. – Я там на буровых работаю… Вахтовым дежурным… Вроде аварийщиков. А ты в ПТУ?
– Угу…
– А в каком?
– В тридцать третьем.
– Специальность какая?
– Электромеханик.
– Ну что ж, это дело хорошее. Только ты не останавливайся. ПТУ в наше время мало. Даже техникума мало. Учиться надо обязательно.
– Да, после армии, может…
– Правильно, правильно, – одобрил Виктор Васильевич. – Только, если решил, надо своего добиваться. Не сворачивать. – Он перестал есть, почувствовав, что кто-то смотрит на него сзади, и медленно обернулся.
У стенки, в углу, сидел худощавый мужчина с тонкими правильными чертами лица. Он был одет в отличное демисезонное пальто, застегнутое под самое горло. На голове его была высокая твердая шапка из ворсистого меха нутрии. Он внимательно и пристально смотрел на Виктора Васильевича.
Виктор Васильевич повернулся к сыну и продолжил, но уже не так уверенно и деловито:
– Да… вахтовым дежурным… Вышка – сорок метров. Мороз – тоже сорок. А ветер – посильней сегодняшнего. Держишься за брус и… проволоку рубишь… зубами…
– Зачем? – не понял сын.
– Да нет, – улыбнулся Виктор Васильевич, – это так там говорят… Зубы сжимаешь – страшновато…
– У нас по-другому говорят, – чуть смутившись, сказал с улыбкой сын.
– Там тоже по-другому… – усмехнулся Виктор Васильевич. – Да ты ешь, Виталь, ешь, остывает… – Он запнулся, поняв, что проговорился. Сын поднял на него удивленные глаза. – У меня сына так звали, – торопливо объяснил, глядя в тарелку, Виктор Васильевич. – По привычке…
Сын взял вилку и принялся за котлеты и успевшее уже остыть картофельное пюре. Виктор Васильевич обернулся и вновь увидел бесцветные глаза того человека.
– А как… он… погиб? – тихо спросил Виталий.
– Кто? – не понял Виктор Васильевич.
– Ну… ваш сын…
– Сын… – Виктор Васильевич задумался, постукивая вилкой по тарелке, посмотрел па Виталия и, увидев, что тот ждет, заговорил, пряча глаза и спотыкаясь на каждом слове. – Из школы шел… смотрит – дом горит… А он знал, что там дети. Люди стояли, не знали. А пожарные еще не приехали… Все стоят… Ну, он – в дом, залез!.. А там дети… Трое или четверо, не помню сейчас… Он всех спас, а сам выйти не успел… Про него в газете писали… – Виктор Васильевич замолчал, глядя в тарелку, стал есть, с трудом, давясь, как-то вдруг потемнев лицом.
Виталий помолчал немного, но задал еще вопрос:
– А вы вдвоем жили?
– Ну, – кивнул Виктор Васильевич.
– А где ж… – Виталий замялся, – ну… жена ваша?
– Ушла, – быстро ответил Виктор Васильевич и закашлялся вдруг. Кашлял он долго и тяжело, всем нутром, то держась за грудь, то вытирая ладонью мгновенно вспотевший лоб и выбитые слезы. И долго успокаивался, приходил в себя, глотая остывший чай.
Виталий испугался даже и хотел, кажется, стукнуть Виктора Васильевича по спине, помочь, но не решился.
– Ну что, поел? – спросил Виктор Васильевич, не глядя на Виталия, и поднялся.
– Ага, – быстро ответил тот и первым пошел к выходу.
Уже в открытой двери, когда пар стал вываливаться наружу белыми клубами, кто-то взял Виктора Васильевича сзади за локоть. Перед ним стоял тот самый человек в нутриевой шапке. Он смотрел снизу, потому что был мал ростом, тянул вверх, морща лоб, белесые брови и, растягивая в приветливой улыбке тонкие губы, спросил:
– Я извиняюсь… Ваша фамилия – не Лосев? Витька Лось, правильно?
Виктор Васильевич высвободил локоть из маленькой цепкой руки этого человека, замотал отрицательно головой, но тот будто не видел.
– Я Жорик Филатов, помнишь? Жорик… На одной парте в шестой школе сидели… Лось – правильно?..
Виталий стоял рядом и смотрел на них удивленно.
– Да нет, – растерянно улыбнулся Виктор Васильевич, – ошиблись вы… Меня по-другому зовут…
– Как же… не может быть… – не соглашался Филатов.
А поваренок из глубины кухни кричал тонко и нервно:
– Дверь закрывайте! Сколько можно говорить! Холоду напустили!
Виктор Васильевич вышел, подталкивая легонько Виталия в спину, а Филатов так и остался стоять внутри, у двери.
– А правда… вас как зовут? – спросил тут же Виталий.
– Какая разница, – не успокоившись еще, словно самому себе, сказал Виктор Васильевич и тут же спросил: – Слушай, а что это у вас весь день музыка?
Действительно, здесь, в центре нового города, да и в старом на Каляева было то же – из редких дюралевых репродукторов на столбах разносились глухие неразборчивые марши.
– Не знаю, праздник какой-то, – ответил Виталий, втягивая голову в поднятый воротник куртки.
Они сбежали с дороги вниз, мимо закрытого на зиму дощатого тира, пошли по узкому под высоченными черными липами тротуару – к парку имени Воровского. Над раскачивающимися кронами лип металось шумное воронье и словно радовалось, дурноголосое, ветру этому и холоду.
Было видно, что Виталий ждет встречи, что приятель, которого он называет Огурцом, ему очень нужен. Он посматривал по сторонам.
– Так это ты Огурцу обещал по ушам дать? – скрывая усмешку, спросил Виктор Васильевич.
– Не… Огурец – друг… Он пообещал… Пообещал мне деньги… Я его весь день искал. А пацаны сказали, что он сюда придет и деньги принесет. В три…
– Долг, что ли? – спросил Виктор Васильевич.
Виталий не ответил.
В парке было темнее, но тише. Среди старых, черных лип белели гипсовые фигуры: лисица и журавль замерли у высокого кувшина, босая колхозница стояла, широко расставив полные и крепкие в икрах ноги, утирая одной рукой невидимый пот со лба, а другой прижимая к груди толстый тяжелый сноп, пограничник в буденновке затаился, опершись на колено и положив ладонь на холку большого остроухого пса.
Виктор Васильевич смотрел на них, на стадион вдалеке, на пустые скамейки под деревьями.
Виталий молчал, не обращая ни на что внимания. Похоже, он готовился о чем-то заговорить.
– Ну вот, – начал он неуверенно, – а у вашего сына… девчонка… ну, девушка была?
Виктор Васильевич приостановился, вздохнул, но ответил быстро:
– Да, была… Конечно была… А как же… – и замолчал.
– И как она?
– Чего?.. – не понял Виктор Васильевич. – Что ж теперь делать…
– А он за нее дрался?
Виктор Васильевич удивился:
– Зачем?
– Тогда она, ну… некрасивая была? – спросил Виталий, однако тут же поправился: – Не очень красивая?..
– Почему… Красивая… Да… Очень даже красивая… – Виктор Васильевич помолчал, подумав, и прибавил: – Он ей стихи писал…
– За красивых надо драться, – спокойно и убежденно произнес Виталий.
Виктор Васильевич удивленно посмотрел на сына.
– Это тебе кто сказал? – спросил он.
– Один человек… – уклончиво ответил Виталий.
– Не знаю, не знаю, может он и прав, – задумчиво заговорил Виктор Васильевич. – Только мне кажется, за другое надо драться… А потом, где они красивые, что-то я не вижу? – Он посмотрел по сторонам. – Где они красивые? Может, раньше были… Не спорю… А сейчас?
– Бывают, – уверенно и спокойно не согласился Виталий.
– Раз бывают, то покажи! – потребовал вдруг Виктор Васильевич.
– Может, и покажу! – пробубнил, не соглашаясь, Виталий.
– Ну покажи! Покажи! – Виктор Васильевич нервно заходил рядом.
– Может, и покажу…
– Красивые! – неожиданно громко, на весь парк, закричал Виктор Васильевич. – Красивые!.. Эй!! Где вы?..
Виталий смутился, даже, кажется, чуть испугался, сжался.
Виктор Васильевич прислушивался, делая вид, что ждет ответа. В парке было тихо, лишь воронье где-то резко и пронзительно вскрикивало. Виктор Васильевич глянул насмешливо на Виталия:
– Не видно – не слышно красивых-то…
– Бывают, – тихо и упрямо произнес Виталий.
– Бывают… – повторил Виктор Васильевич.
Они прошли парк насквозь и теперь были на пологом берегу реки; на другой стороне ее громоздились корпуса комбината.
Шли они быстро по твердой глинистой земле с островками мертвой травы и не замечали, что шли быстро, и вокруг ничего не замечали, потому что разговаривали о важном. Виктор Васильевич горячился, выясняя что-то. Виталий выглядел одновременно злым и растерянным.
– Огурец – гад, – сказал он с досадой.
– Так эти деньги тебе на подарок нужны? – спросил Виктор Васильевич.
– А вы разве не поняли? Я к башлям спокойно отношусь. Нету – и не надо. А тут такое дело…
– И сколько денег тебе надо?..
Виталий поднял на Виктора Васильевича чуть удивленные глаза и не ответил.
– Ну, сколько, говори, что боишься?
Виталий отвернулся в сторону, сказал равнодушно:
– Я не боюсь… – и назвал цену: – Два рубля.
– Два рубля? – удивился Виктор Васильевич. – Из‑за двух рублей столько разговоров? – Он полез в карман, вытащил смятые рублевки.
– Ха, ну вы даете, – почти засмеялся Виталий. – Два рубля – это двести значит. Двести, понимаете?..
– Двести, – повторил Виктор Васильевич тихо, – понимаю… почему ж не понимаю…
Виталий глянул по сторонам, поежился и пошел вдоль берега. Виктор Васильевич постоял немного и заторопился следом.
Они поднялись к старому мосту, вошли по нему в старый город, и вдруг Виталий подтолкнул Виктора Васильевича вперед, спрятался за его спину, приказав:
– Стой так!
Виктор Васильевич остановился, посмотрел вперед. Тех подростков не было видно, да и вообще улица была пуста, только по дороге, тарахтя, медленно ехал навстречу мотоцикл с коляской. Виктор Васильевич не сразу разобрал, что это был милицейский мотоцикл. За рулем его сидел пожилой полноватый милиционер в толстой, перекрещенной портупеей шинели, в шапке с опущенными ушами. Он затормозил, остановился на другой стороне дороги и смотрел на них. Виталий уже вышел из‑за спины Виктора Васильевича, тоже смотрел на милиционера. Тот молча и призывно помахал рукой в кожаной рукавице.
Виктор Васильевич сделал к нему шаг, но Виталий остановил, незаметно удержав его за рукав, сказал:
– Стой здесь, – и пошел вразвалку, словно от нечего делать, поглядывая по сторонам и не глядя на милиционера.
Виктор Васильевич наблюдал, как, не слезая с сиденья, милиционер заговорил, спокойно и невозмутимо, делая в такт словам движения рукой: вверх-вниз, вверх-вниз… Виталий молчал, потом что-то коротко стал отвечать, кажется огрызаясь. Тогда милиционер указал рукой на Виктора Васильевича, спросил, и Виталий, оглянувшись, ответил что-то быстро. Милиционер некоторое время еще пристально и внимательно смотрел на Виктора Васильевича. Тот улыбнулся нерешительно.
Они еще долго разговаривали – милиционер спрашивал, Виталий отвечал, а когда не отвечал, милиционер снова спрашивал, настаивал.
Наконец милиционер сказал что-то напоследок, погрозил пальцем, сняв для этого с крупной ладони рукавицу, надел и стал заводить мотоцикл, который завелся не сразу, и уехал, оставив Виталия одного.
Виталий повернулся и не увидел Виктора Васильевича. Посмотрел на старый и новый мост, на площадь Свободы. И мосты, и улицы, и даже площадь были пусты, только за сквером чернела толпой барахолка.
Виталий все же вернулся на то место, где они были вместе, постоял одни, потом достал сигареты, закурил и пошел неторопливо в сторону площади Свободы, в опасный для него старый город.
Виктор Васильевич догнал его уже на площади, тронул сзади за плечо. Виталий резко обернулся, но, увидев его, улыбнулся в ответ и тут же отшатнулся невольно, не узнавая.
Виктора Васильевича действительно было трудно узнать. Он стал высоким и нескладным, потому что был теперь не в полушубке, а в длинном, сантиметров на десять ниже колен, старомодном пальто с широким простроченным воротником, здорово побитым молью, и накладными карманами с клапанами.
Виктор Васильевич развел смущенно руками и стоял так, как нелепый манекен.
Виталий ничего не понимал.
– По дешевке мужик продал, за четвертной, – объяснил Виктор Васильевич.
– А где дубленка?
– А нету шубы, уплыла, – бесшабашно ответил Виктор Васильевич. – Чуть с руками не оторвали. – И прибавил: – А теперь пойдем твой подарок покупать. – И он протянул стопку десяток.
– Да вы чего?! – закричал, пятясь, Виталий.
– Чего? – не понял Виктор Васильевич.
– Да не нужны мне ваши деньги! Что я, нищий! Это я просто у отца не захотел просить… Дубленку продал!.. Нашелся родственничек…
Виталий резко повернулся, чтобы уйти, но Виктор Васильевич схватил его за руку, удержал.
– Да отвали ты! – вырывался Виталий, но Виктор Васильевич держал крепко.
– Па-па-пагоди, па-аслушай, – неожиданно заикаясь, заговорил он. – Мне ведь от тебя, Виталь, ничего не нужно… Я попросил день этот с тобой походить, объяснил все, ты согласился. Я понимаю – у тебя свои дела. Но ты ж меня тоже понял! Ходишь со мной, разговариваешь… Ты молодой еще, ничего в жизни не знаешь. Думаешь, это для девушки твоей или для тебя? Это для меня подарок! Дарить подарки приятнее, чем получать, ты такого не слышал ни разу? А деньги что? Думаешь – это для меня деньги? Знаешь, сколько я там получаю? Да я тысячи получаю! А за шубу отчитаюсь как-нибудь, – прибавил он уже сам себе, видимо вспомнив вдруг, что полушубок – казенный.
Виталий молчал.
– А ты запомни, запомни – дарить подарки приятнее, чем получать! – горячился Виктор Васильевич.
Они вышли на площадь Свободы, которая стала теперь довольно живой: торопились во все стороны люди, гудели машины, сюда доходил грохот поезда, по-прежнему разносились из репродукторов марши, мигали электронные часы на проходной комбината.
И вдруг сверху, с Каляевской, ударил такой ветер, что все остановилось. И воронье, ветром сметенное, исчезло с верхушек тополей. И репродукторы замолкли. И поезда затихли. И на часах даже, кажется, вспыхнули нули.
И Виктор Васильевич с сыном остановились, ошарашенные, захлебнулись ударом холодного воздуха, наклонились навстречу ветру, набычились. А ветер давил и давил, взметая волнами холодную, со льдом пыль.
И тогда они разом повернулись к ветру спиной и, быстро глянув друг на друга, пошли дальше.
На Филяндию теперь шли весело. Время от времени Виталик прикладывал ладонь то к одному уху, то к другому, грея их. Виктор Васильевич косился на него недовольно и наконец не выдержал:
– Ты б не модничал… Без шапки ходишь…
– А я не модничаю, – с независимым видом спокойно ответил Виталий.
– Может, мою поносишь пока. – Виктор Васильевич снял с головы шапку, но Виталий мотнул недовольно головой и даже отошел в сторону.
Виктор Васильевич подержал шапку в руках, раздумывая, куда ее деть, и вернул на свою лысеющую голову. Потом сунул руки в карманы пальто и заговорил громко и шутливо:
– Ты, Виталь, в своем городе, прямо как шпион. От ребят прячешься, от милиционера прячешься…
– Да это наш участковый Бобылев, – неохотно объяснил Виталий. – Это он из‑за Матроса все…
– Из‑за какого матроса? – не понял Виктор Васильевич.
– Да есть один, – хмурился, не желая объяснять, Виталий. – Матрос – кличка…
– Ну и что?
– Я ему… – Виталий замолчал, не зная, какое здесь сказать слово.
– По ушам дал? – помог Виктор Васильевич.
Виталий улыбнулся, посмотрел из‑за плеча на Виктора Васильевича, кивнул.
– Что, сильно так, раз милиция…
– Да не очень… – поморщился Виталий, – нормально… Это его пацаны меня ловят, а сам дома сидит, ха, свет не включает…
– Почему? – не понял Виктор Васильевич.
– А зачем, – с улыбкой сказал Виталий, – ему фингалы светят… – Он хохотнул коротко и самодовольно.
– Хоровод? – спросил Виктор Васильевич.
– Ага, – кивнул Виталий.
– Это что ж такое, не знаю…
– А, – махнул рукой Виталий, не желая вдаваться в подробности. – В общем – там падать нельзя…
Виктор Васильевич кивнул:
– Падать нигде нельзя. И никогда… – И обратился к сыну с еще одним вопросом: – А чего это Бобылев на меня показывал?
– Да спрашивал – кто такой…
– А ты что?
– Говорю – родственник с Самотлора приехал…
– А он… поверил?
– Не знаю…
Виктор Васильевич помолчал немного и снова спросил:
– Это ты поэтому меня родственничком назвал… тогда, на площади…
– Ну, – кивнул Виталий.
– А старый у вас участковый…
– Старый, – согласился Виталий, но тут же спросил с интересом: – А вы чего, заикаетесь?
– Когда волнуюсь, редко очень, – глядя вперед, быстро и недовольно ответил Виктор Васильевич.
Виталий мотнул головой, усмехнулся чему-то своему.
На Филяндии все было по-прежнему. Виталий побежал к домику с крыльцом-зеброй, а Виктор Васильевич подошел неторопливо к пенсионеру. Тот озабоченно крутился вокруг свиньи, распростертой на подложенных под спину широких досках. Рядом стояла загашенная паяльная лампа. Резко пахло бензином и приятно – паленой щетиной.
Одна половина хрюшки была смоляно-черной, другая, обработанная уже, была чистой, желтоватой, светящейся изнутри. Пенсионер выплескивал из ведра на черноту горячую, с космами полупрозрачного пара воду и, раскорячившись, тщательно соскабливал черноту штыком, держа его одной рукой за ручку, а другой – за обмотанное тряпкой острие.
Обработанная, в глубоких черных морщинах морда свиньи застыла в блаженной улыбке, словно это и был самый счастливый ее миг.
От пролитого кипятка земля вокруг оттаяла, налипала на калоши, мешала работать, но пенсионер этого не замечал. Он громко и часто сопел от усердия так, что слышал даже Виктор Васильевич.
Мальчик стоял рядом, на сухом, и, не двигаясь, смотрел то на своего деда, то на хрюшку.
– Ну, как дела? – весело спросил Виктор Васильевич.
– Нормально, – буркнул в ответ пенсионер, на секунду отрываясь от работы и вытирая вспотевший лоб рукавом. Он не узнал Виктора Васильевича, вновь принялся скоблить мягкое свиное брюхо, но тут же вспомнил. – А, это ты? – удивленно привстал он. – Ты ж вроде по-другому был одет. В шубе, что ль?..
– Так цыган-то уже шубу продал, – пошутил Виктор Васильевич.
– Не, – не согласился пенсионер. – Цыган как Новый год встретит, так сразу и продает.
– А я сейчас продал, – улыбался Виктор Васильевич.
– Ну и правильно, – удовлетворенно согласился пенсионер. Он вновь принялся за работу. Но тут же остановился, пораженный простотой пришедшей в голову мысли. – Так ты это, подмогнуть мне пришел? Тогда пошли, я тебе переодеться дам. Тебя как зовут-то?
– Виктором. – Виктор Васильевич улыбался.
– А меня Федор Иванычем, Федькой… Вот внучка в мою честь назвали… Так пошли?
– Не, – отказался негромко Виктор Васильевич.
Стукнула дверь, и на крыльцо вышел Виталий с бумажным свертком под мышкой.
Виктор Васильевич посмотрел на него.
– Кто это? – громким шепотом спросил пенсионер.
– Сын… – чуть смутившись, ответил Виктор Васильевич.
– А-а, – закивал понимающе пенсионер, поглядывал то на Виктора Васильевича, то на Виталия, – похож… А мы вот с внучеком живем. Дочка у меня одна, в Москве работает. Ну и живет там. Пожила два года с одним, родила и разошлась… Не хотят ни хрена жить молодые…
– Я пошел, – перебил его Виктор Васильевич, глядя на стоящего у крыльца Виталия.
– Стой-ка! – воскликнул пенсионер, подбежал к свиной голове, отхватил штыком половнику смоленого и вычищенного уха и разрезал его на ладони на три части. – На-ка, возьми, погрызете с сыном. Это раньше в деревне первое лакомство было. Помнишь небось? Да бери, чего ты…
Виктор Васильевич взял два кусочка, улыбнулся, сказал:
– Спасибо, – и заторопился к ожидающему его Виталию.
– Давай… – сказал пенсионер и крикнул вдруг: – А то приходи вечером, посидим, я тебе сала отрежу, мяса…
Он подошел к внуку, наклонился, заговорил с ним ласково и озабоченно:
– На, погрызи-ка, внучек. Вкусная! Не замерз? Ох и сопля у тебя висит! А мы сейчас ее вытерем… Вот так…
И назад, в город, шли они быстро. Попробовали погрызть свиное ухо, но Виталию сразу не понравилось, и он выбросил его незаметно. Виктор Васильевич погрыз еще немного, вздохнул, держа его перед собой в руке.
– Непрожаренное, – с видом знатока объяснил он. – Палил мало… И с солью надо… С солью отлично просто.
Виталий перекладывал сверток из руки в руку. Больше он терпеть не мог.
– Что ж вы про подарок не спрашиваете?
– Да я не знаю, ты как-то не говоришь…
Виталий сразу же остановился, развернул газету, обнажил яркий целлофановый пакет, бережно вытащил из него новые джинсы с молниями и фирменной наклейкой на заднем кармане.
– Это что ж, штаны? – удивленно и озадаченно спросил Виктор Васильевич.
– «Бананы», – объяснил Виталий.
– Что-что? – не понял Виктор Васильевич.
– Джинсы, – нетерпеливо объяснил сын. – Американские. «Леви Страусс» фирма. «Бананы» – это самые модные… Она обалдеет.
– Кто? – рассеянно спросил Виктор Васильевич, разглядывая джинсы.
– Ну, она… Она вообще-то вся по фирме одевается. У нее дядя, что ли, за границей работает. Но все равно таких нету.
Виктор Васильевич укладывал подарок в пакет.
– Не понравились? – недоверчиво спросил Виталий.
– Да нет, ничего… Я при чем? Главное – чтоб ей понравились.
– Ей понравятся! – произнес Виталий убежденно.
– Скажи, а ты книжки любишь читать? – спросил вдруг Виктор Васильевич серьезно.
– Люблю, – с настороженностью в голосе ответил Виталий.
– Какую последнюю прочитал, не помнишь?
– Не помню, – сухо ответил Виталий.
– Ну а какая любимая, любимая книжка у тебя есть? Какая? – настаивал Виктор Васильевич.
– «Муму», – отвернувшись, ответил Виталий. – Кончай, говорит, Муму… Герасим не велел. – Он усмехнулся, распрямил плечи, посмотрел по сторонам, заговорил громче: – У моего отца этих книжек… Все полки заставлены… Я какую хочу, такую и беру… У нас с отцом дружба. Он меня понимает, я его. Он мне на следующее лето «Яву» обещал подарить. И подарит обязательно…
Виктор Васильевич молчал. А Виталий продолжал говорить:
– Я на этот подарок из‑за мотоцикла не стал просить. Дорого все-таки – и то, и это, да и мать… орет все время. А с отцом у нас порядок.
– Что куришь ты, он знает? – быстро и нетерпеливо спросил Виктор Васильевич.
– Знает, конечно, – спокойно ответил Виталий. – Чего тут такого особенного?.. У нас с ним по-честному, как говорится. Когда она в наш город приехала, в наш класс, к ней сразу все клеиться стали. Матрос сначала, потом Огурец… Мы ж трое друзья были с первого класса… А я хожу, глазами хлопаю. Он спрашивает: «Что?»
– Кто? – не понял Виктор Васильевич.
– Отец… Ну, я рассказал… Он тогда мне и сказал: «За красивых надо драться». Так ведь?
Виктор Васильевич не отвечал.
– Матрос больше к ней не полезет, – продолжал Виталий. – Огурец и подавно. Обещал деньги принести и не принес… Ну, я ему сделаю. Я к нему сейчас пойду.
– А потом?
– Потом – на день рождения.
– А если она твой подарок не возьмет?
– Возьмет, – без тени сомнения ответил Виталий.
– Ну а потом что?
– А что? Ничего, – хмыкнул Виталий. – Как говорится, она – моя, женский род…
Они вышли на железнодорожные пути, по которым ходили поезда. Сверху наваливался нетерпеливый вечер. Таращил светящийся глаз семафор.
– Матрос, Огурец, – тихо заговорил Виктор Васильевич. – У тебя тоже кличка есть?
– Да есть, – неохотно ответил Виталий.
– Какая?
– Лысый…
– Это почему ж Лысый? – почти обиженно произнес Виктор Васильевич и покосился на лохматую голову сына.
– Да я раньше, давно уже, кошатником был, – по-прежнему неохотно объяснял Виталий. – Лишаев нахватал один раз… Меня в больнице обрили… В школу пришел потом… В пятом классе еще. Все сразу – Лысый, Лысый…
– Лысый, – повторил Виктор Васильевич и еще раз покосился на сына.
Из‑за поворота с тяжелым медленным грохотом выползала сцепка из двух мощных электровозов с бесконечным хвостом груженных лесом вагонов. Густой прожекторный луч, не сумев добраться до них, рассеивался и терялся в сером воздухе. С электровоза их вряд ли видели, а может, и видели, потому что сначала дважды коротко, словно проверяя голоса, а потом бесконечно долго зазвучал его глухой утробный гудок.
Было уже совсем темно. Они подходили к тому дому на улице Мира, где утром Виктор Васильевич потерял Виталия.
– Слышь, Виталь, – серьезно и озабоченно говорил Виктор Васильевич. – Если он там, ты не дерись ни в коем случае. Вызови и поговорим. Или лучше я поговорю, объясню, понятно?
Виталий не отвечал.
– И родителям бы надо позвонить, слышишь? С самого утра ходишь. Мать-то волнуется небось… Ну, ты слышишь или нет?
– Да слышу, – недовольно ответил Виталий.
Он остановился у трансформаторной будки, протянул пакет.
– Нате, подержите. Я скоро, – сказал он и пошел к дому, но Виктор Васильевич остановил:
– У тебя сигарета есть?
Сын вернулся, протянул сигарету и снова пошел к дому.
Виктор Васильевич достал из кармана спички, открыл коробок и увидел, что на дне его, у стенки, лежит одна лишь спичка. Он с трудом вытащил ее, зажег быстро, прикурил и отбросил в сторону вместе с коробком. Потом прислонился к кирпичной стене будки, посмотрел на небо. В разрывах черных невидимых облаков вздрагивали редкие простуженные звезды. Он отошел от ледяной стены, ежась, поднял воротник пальто, походил – три шага туда, три обратно…
Какой-то шум, показалось, возник в подъезде, похожий на топот множества ног по дощатым полам, но сразу пропал. Он сделал еще пару затяжек, прислушался. Было тихо.
И вдруг он понял все, уронил подхваченную ветром сигарету и побежал в подъезд. Здесь было совсем темно. Он быстро прошел подъезд насквозь, задев что-то, что громыхнуло и покатилось дребезжа по полу, чертыхнулся, распахнул дверь и вышел на улицу. Пустая дорога была освещена неяркими, но частыми фонарями.
Они были уже довольно далеко, но Виктор Васильевич хорошо видел, как, подавшись вперед, словно бегун на своих главных соревнованиях, бежал сын, а за ним, метрах в пятнадцати, не отставая, – подростки, человек десять. Они бежали молча, только каблуки дробно стучали по промороженному каменному асфальту. Виктор Васильевич смотрел на них секунду, даже меньше, и побежал следом так быстро, как только мог.
На ходу он расстегнул пальто, сдернул с головы шапку, но все равно бежал тяжело, часто и хрипло дыша.
Дальше начиналась хорошо освещенная и наверняка людная еще в это непозднее время улица Маркса, но Виталий свернул вдруг вправо, скрылся в темноте дворов, а за ним и его преследователи.
Свернув во двор, Виктор Васильевич остановился, задержал на секунду громкое, мешающее дыхание, прислушался, но все равно ничего не услышал. И медленнее уже, потому что под ногами морщилась опасная мерзлая грязь, побежал вниз, в сторону городских гаражей.
Вначале тянулись одна за одной несколько длинных, освещенных редкими лампочками линий кооперативных гаражей, а дальше шли бесчисленные дикие сараюшки и балаганчики. В них стояли мотоциклы с колясками и без колясок, мопеды, хранился всякий хлам, который было жалко выбрасывать, а в вырытых внутри погребах лежала картошка да квашенная на зиму в кадках капуста.
Виктор Васильевич остановился на первой линии гаражей, завертел головой, прислушиваясь, надел шапку, посмотрел рассеянно на сверток с подарком и запихнул его в просторный карман пальто.
Гаражи были похожи на дома, хотя и без окон, и только на первый взгляд казались нежилыми. Сквозь щели между многих дверей пробивались узкие полоски света. Виктор Васильевич торопливо и осторожно подбегал к ним, прислушивался. Гремели ключи, и прогревались моторы под позывные «Маяка» из транзисторов, в двух или трех спорили, играли в карты. Кто-то ругал вслух сам себя за какой-то проступок, прибавляя часто: «Дурак я, дурак-дурак!»
Это был тайный город мужчин. Впрочем, из одного углового гаража, где из слухового отверстия в окне торчала дымящая жестяная труба, Виктор Васильевич услышал женщину. Она смеялась грудным высоким голосом, но мужской голос успокаивал ее испуганно:
– Ну тише, тише, не шуми… Слышишь, кто-то ходит…
Кооперативные гаражи кончились, начались дикие, и, войдя сюда, Виктор Васильевич сразу споткнулся и чуть не упал. Здесь совсем не было света и людей, похоже, не было. Лишь однажды Виктор Васильевич увидел человека – тот быстро шел навстречу, в спортивном костюме, низко нагнув голову в шапочке с белым помпоном. За спиной он нес большой и, видно, тяжелый мешок.
– Эй! – позвал его негромко Виктор Васильевич.
Тот резко остановился, поднял голову, ойкнул и побежал, не бросая мешка, в обратную сторону, почти сразу растворившись в темноте, лишь белый помпон выдавал его, весело болтаясь из стороны в сторону.
Чуть на отшибе стоял длинный металлический гараж с продавленной посредине крышей, словно кто-то огромный стукнул по нему однажды кулачищем. Сквозь щель неплотно прикрытой двери сочился слабый свет.
– Сова! – услышал оттуда Виктор Васильевич резкий и пронзительный голос. Он побежал к гаражу, остановился у двери. Теперь там было тихо. И вдруг тот же голос прокричал новое слово: – Японец!
Двери были без ручек, и Виктор Васильевич, ухватившись пальцами за край створки, потянул ее на себя. С негромким скрипом она подалась, но совсем немного. Мешала скрученная толстая проволока, которой створки были схвачены изнутри.
В эту небольшую щель Виктор Васильевич с трудом, царапая щеку, просунул край лица и одним растянутым страшным глазом увидел внутренность гаража, под крышей которого висел отражателем книзу белый круглый фонарь. Он освещал стоящего под ним Виталия.
Тот стоял сжавшись, широко расставив ноги и нагнув голову. У стен гаража, полукругом, стояли подростки. Лица их не попадали в свет фонаря.
– Колян! – возник из темноты тот же голос. И сразу из круга вышел подросток и, размахнувшись, с ходу ударил кулаком Виталия в лицо.
Виктор Васильевич ухватился двумя руками за дверь и с искаженным от напряжения лицом потянул на себя, но она не поддавалась.
– Акула!
Виктор Васильевич опустил руки, потряс ими, вдохнул глубоко, выдохнул, снова взялся за дверь и резко, что было сил, с криком и рычанием дернул ее на себя.
Загремела проволока, дверь, взвизгнув, распахнулась, и Виктор Васильевич ввалился в гараж. Он тяжело дышал и пытался успокоить дыхание, но это не удавалось. Подростки отшатнулись к стенкам гаража.
– Ну, в чем дело? – не справляясь с дыханием, тихо спросил Виктор Васильевич. Все смотрели на него. Виталий прижимал ладонь к губам. Виктор Васильевич подошел к нему, стал рядом.
– Ну, в чем дело?! – неожиданно громко и угрожающе повторил он. – Вас как, поодиночке или всех сразу?! – Он медленно повернулся, оглядывая всех, но лиц не видел, они были в темноте. – А?! – еще раз спросил Виктор Васильевич, послушал молчание в ответ и, сложив ладонь в здоровенный страшный кулак, потряс им в воздухе. – Видели? Ну, глядите мне! Если этого парня кто тронет… – Виктор Васильевич умолк на секунду, – ноги повыдергиваю, спички вставлю… Понятно?
В ответ было молчание.
– Пошли, – сказал он негромко и, взяв Виталия за плечо, повел к раскрытым нараспашку дверям.
– А ты кто такой?! – раздался вдруг из‑за спины тот же пронзительный хрипловатый голос.
Виктор Васильевич резко обернулся.
– Я кто такой? – заговорил он вновь угрожающе. – …А вот тогда узнаешь, кто я такой…
Он повернулся, но новый голос, насмешливый, остановил:
– А ты с ним все время ходить не будешь?!
– Я?! – Виктор Васильевич приставил к груди палец. – Кто сказал… Я не буду? А вот тогда узнаете, буду или нет!
Они сделали от гаража уже несколько быстрых шагов, когда оттуда прокричал тот же злой с хрипотцой голос:
– Лысый, мы тебя сегодня возле ее дома поймаем!
Виталий пытался остановить Виктора Васильевича, но тот даже не заметил этого, в два прыжка оказался в гараже.
– Это кто сказал, ты? – спросил он у первого, кто стоял рядом. Тот испуганно пятился, и Виктор Васильевич ткнул его в грудь. – Это ты сказал?.. Ты?.. Ты?.. Ты?.. – Виктор Васильевич подходил и задавал этот вопрос каждому. Все молчали, и он каждого отталкивал от себя.
– Это ты сказал?! – закричал он вдруг и схватил пятерней за грудь одного. Затрещала громкая болоньевая ткань куртки, и, почти приподняв подростка в воздух, Виктор Васильевич вытащил его на свет. Патлатый и остроскулый, с чуть раскосыми глазами, он смотрел прямо в глаза Виктору Васильевичу совсем без страха.
И Виктор Васильевич отбросил его от себя.
Тот ткнулся спиной о стену и замер.
Виктор Васильевич быстро вышел, и они с Виталием стали удаляться от гаража, но вновь услышали тот же голос, еще более пронзительный и злой:
– И ты, мужик, перо в бок получишь!
Виктор Васильевич снова остановился, но Виталий схватил его за руку, удержал.
– Да пошли, пошли, – просил он и тянул Виктора Васильевича от этого опасного места.
Они перешли через улицу Мира, потом – широкую и светлую, но безлюдную уже – Маркса, остановились в переулке под фонарем.
– Ну дай лицо, посмотрю, дай, чего ты, – настаивал Виктор Васильевич.
Но Виталий отворачивался и, прикрывая ладонью рот, повторял:
– Бить не умеют… Ну ничего, я научу… – одновременно он что-то искал в карманах и наконец нашел. Это было небольшое круглое зеркальце.
Отворачиваясь от Виктора Васильевича, он посмотрел в грязноватый стеклянный круг. Крови не было, верхняя губа здорово распухла, смешно нависая над нижней. Он посмотрел на Виктора Васильевича растерянными глазами, трогая пальцами губу, и спросил голосом жалким и дрожащим:
– Ну как я теперь к ней пойду? – и вдруг, глянув на свободные руки Виктора Васильевича, испуганно закричал: – А где джинсы?!
В первое мгновение Виктор Васильевич тоже испугался, но тут же взялся за пузатый карман пальто, успокоил:
– Здесь они, не бойся…
– Ну как я теперь к ней пойду? – спросил еще раз Виталий, но уже спокойнее.
– Да ничего, Виталь, – улыбаясь, успокаивал его Виктор Васильевич. – Мужчину шрамы украшают. А будешь с ней разговаривать, втягивай губу вот так, – и Виктор Васильевич показал, как это делается.
Они пошли мимо кирпичной казармы и длинной стены кинотеатра, поглядывая по сторонам, торопливо разговаривая.
– Это ты молодец, Виталь, – подбадривал сына Виктор Васильевич. – Знаешь, уметь удар держать – это поважнее, чем бить самому. Это я тебе точно говорю. Плохо только, что все на одного. Не по-честному… Хоровод… Черти…
– Не по-честному, – повторил Виталий насмешливо. – Сейчас никто один на один не дерется. Ну ничего. Мы этого Японца тоже подловим. – И он попытался спрятать разбитую губу, втягивая со свистом холодный воздух, как Виктор Васильевич учил…
Они вышли к высокому переходному мосту, поднялись по деревянным ступенькам, молчали. И внизу было тихо, не было поездов. Везде было тихо.
У гостиницы Виктор Васильевич остановился.
– Слышь, Виталь, – заговорил он. – Мне в гостиницу надо. Узнаю, есть места. Ты постой вон там за углом, чтоб тебя видно не было, ладно? Я быстро. – И он побежал к двери гостиницы.
Виталий остался стоять на том же месте, посматривая с тревогой по сторонам и все пытаясь, как показывал Виктор Васильевич, научиться прятать разбитую губу.
Вернулся Виктор Васильевич действительно быстро.
– Порядок, – сказал он, улыбаясь.
Как и во всяком старом и маленьком городе, в Н-ске – небольшой центр и лежащие рядом с центром обширные окраины. Вот и Колхозная, где жила она, считалась окраинной улицей, хотя находилась, в общем-то, недалеко от центра старого города, сразу за районной больницей.
Они быстро прошли мимо больничных корпусов с белыми незашторенными окнами, у которых стояли, курили, разговаривали и смеялись мужчины в серых больничных халатах и пижамах, свернули на Колхозную.
За высокими прочными заборами гремели цепями и глухо лаяли собаки.
– Слышь, Виталь, – негромко заговорил Виктор Васильевич, – где ее дом, покажи. Я первый пойду, пугану, если они прибежали…
– Это вы их в гараже на понт взяли, – сказал Виталий, глядя внимательно на стоящий напротив большой каменный дом с ярко освещенными окнами, и прибавил: – Я сам пойду.
Виктор Васильевич придержал сына, но тот дернул плечом, вырвался, сказал упрямо:
– Я сам пойду, сказал!.. Нет там никого, отсюда видно… Подарок давайте, – попросил он.
– А… – Виктор Васильевич вытащил торопливо из кармана сверток, протянул его Виталию, внимательно глядя на дом. За высоким штакетником и густыми кустами крыжовника можно было спрятаться.
– А вы, – продолжал Виталий, – в гостиницу идите. Я тут все равно долго буду…
– А если они придут?
– Не придут…
– Не придут… – передразнил сына Виктор Васильевич. – Я уж лучше тебя здесь подожду.
Виталий все это время косился на окна дома, но теперь нетерпеливо и нервно посмотрел на Виктора Васильевича.
– А вы завтра хочете встретиться, как договорились? – спросил он неожиданно.
Виктор Васильевич молчал.
– Хочете? – повторил вопрос Виталий. – В Москву съездить, по ВДНХ походить, как договорились?..
Виктор Васильевич быстро и почти виновато кивнул.
– Ну вот, тогда идите в свою гостиницу, понятно? А завтра встретимся…
– Во сколько? – негромко спросил Виктор Васильевич.
– Да все равно, – пожал плечами Виталий, снова косясь на окна ее дома.
– Пораньше, часиков в одиннадцать?.. Около гостиницы… – предложил Виктор Васильевич.
– Можно, – рассеянно согласился Виталий.
– Или нет, – поправился Виктор Васильевич, – лучше в десять…
Виталий, кажется, не услышал, глядя на освещенные окна дома, в которых за шторами двигались чьи-то фигуры.
– Хорошо, значит, в десять, – ответил за него Виктор Васильевич. – В десять около гостиницы я тебя буду ждать. Хорошо?
Виталий кивнул, глянув торопливо на Виктора Васильевича:
– Вы идите…
– Хорошо, – согласился Виктор Васильевич, пошел вдоль забора, но почти сразу остановился, посмотрел назад.
Сын переходил на другую сторону улицы, выпрямившись, расправив плечи. Под мышкой он сжимал сверток с подарком, а свободной рукой приглаживал волосы. И одновременно как будто насвистывал, пряча разбитую губу. Он не оборачивался.
Виктор Васильевич видел, как сын подошел к калитке, быстро поднялся на крыльцо, позвонил. Дверь почти сразу открыли, и он шагнул в проем возникшего света.
Виктор Васильевич вздохнул, поглядел по сторонам, спрятал руки в низкие неудобные карманы пальто и присел на корточки у забора рядом с гудящим телеграфным столбом, почти слившись с темнотой. Потом он стал напевать что-то себе под нос.
Но скоро дверь дома открылась, в квадрате света возникла фигура Виталия и пропала, потому что сразу за ним закрыли дверь. Хлопнула калитка. Виталий быстро перебежал через дорогу и остановился метрах в трех от Виктора Васильевича, глядя на окна дома, и вдруг громко и отчетливо произнес:
– Сука…
Потом посмотрел по сторонам, говоря что-то тихо и неразборчиво, и прибавил громче, так, что Виктор Васильевич услышал:
– …И он ушел.
– Я не ушел, я здесь, Виталь, – поднимаясь, заговорил как можно тише и ласковее Виктор Васильевич, чтобы не испугать сына.
Но Виталий все равно испугался, сильно вздрогнул, отскочил в сторону и закричал вдруг:
– А почему не ушел?! Я тебе говорил – иди, значит, иди! Чего здесь спрятался?!
– Да я… – с виноватой улыбкой пытался объяснить Виктор Васильевич.
– Да я, да я! – перебил Виталий. – Ходит весь день! Думаешь, если две сотни дал, значит, всё?! Подарок… Видал я твой подарок!! – закричал вдруг он.
Вытащив из пакета джинсы, схватил их за штанины, попытался разорвать, напрягся, задрожал весь, но ничего не вышло, и тогда, размахнувшись, бросил их в Виктора Васильевича:
– На!!
– Да ты чего? – спрашивал, недоумевая, Виктор Васильевич.
– А ничего, ничего, понятно?! – закричал Виталий и побежал по улице.
Виктор Васильевич побежал за ним, держа в одной руке джинсы, а другую протягивая к сыну.
– Да что случилось-то, объясни… – просил он.
Виталий выскочил из переулков к огородам, которые широкими ровными полосами скатывались вниз к реке, но, не добежав, вскрикнул вдруг коротко, взмахнул руками и пропал в темноте.
– Господи, – выдохнул Виктор Васильевич и побежал быстрее туда.
Сын сидел на дне неглубокой, в полметра, ямы, вырытой на краю огородов для навоза, раскачивался из стороны в сторону, держась за колено, стонал глухо и протяжно:
– У-уй, у-уй, у-уй…
Виктор Васильевич спрыгнул к нему, присел рядом и, заглядывая в лицо, быстро спросил:
– Виталь, что, ушибся? Больно? Где больно, покажи…
Сын не ответил, но показал пальцем на колено.
– Здесь? Ну-ка дай… я посмотрю… дай-ка… выпрями ногу…
Он осторожно поднял разодранную штанину, обнажил разбитое в кровь колено.
– Больно? Здесь больно? А здесь? Нет?.. Ну ничего… это ничего, просто ушиб… Перевязать бы чем… Черт, платка нет… У тебя нет?..
Он посмотрел на джинсы и стал осторожно стирать ими грязь по краям раны.
– И грязный ты весь, вымазался. – Тыльной стороной ладони он пытался стереть грязь с лица сына, но тот не давался, отворачивался, и вдруг губы его стали вытягиваться и опускаться краями книзу, задрожали, и он заревел неумело и басовито.
– Св… св…. св… сволочь она! – объяснил он, заикаясь и всхлипывая, размазывая грязь по лицу. – С Огурцом… с… Огурцом гадом ушла… ушла-а-а…
Виктор Васильевич прижал к себе за плечо сына и, улыбаясь, наклонив голову, сказал:
– Ну что ты, а? Ну, подумаешь – ушла. Ты же мужчина… Да если так, то она тебе не нужна, ногтя она твоего не стоит… Ну чего ты?.. Да знаешь, сколько их еще будет?.. Другая найдется, в сто раз лучше…
– А мне другая не нужна! – выкрикнул Виталий.
Но скоро он стал успокаиваться, всхлипывать, затихая…
Они выбрались из ямы и медленно пошли по холодной больной земле огородов к реке, которая изгибала внизу свою живую серебристую спину. Виталий сильно хромал, припадая на ушибленную ногу, всхлипывая еще иногда, шмыгал носом. Виктор Васильевич обнял его, поддерживая и помогая идти, говорил что-то тихо, успокаивал…
Они присели на твердом пологом берегу; Виктор Васильевич зачерпывал в ладонь воду и умывал сына.
– Ну вот, вот так… вот, – приговаривал он. – Вот и порядок… Ну, успокойся, успокойся… Чёрт, вытереться нечем. – Он посмотрел на джинсы и подал их. – На, вытрись.
Виталий долго и старательно вытирался, потом вернул джинсы. Виктор Васильевич вновь посмотрел на них и сказал вдруг зло:
– Подарок… Цветы им надо дарить, цветы! Остальное – взятка!
И бросил джинсы подальше в воду. Они поплыли бесформенным комком и скоро пропали за изгибом реки, за низким густым кустарником.
Виталий глянул на Виктора Васильевича, шмыгнул носом, но ничего не сказал.
– Знаешь, а давай костер разведем! – предложил неожиданно Виктор Васильевич. – Посидим, погреемся, давай?
Виталий кивнул.
Виктор Васильевич выпрямился, поискал в карманах спички, но не нашел.
– У тебя спички есть?
Виталий пошарил по карманам.
– Нету, потерял, наверно, – сказал он тихо.
– Ну и ладно, без костра обойдемся! – бодро произнес Виктор Васильевич.
– Сейчас… – Виталий пошел вдоль берега, поглядывая по сторонам.
– Тут пацаны маленькие днем костры жгут, – объяснил он, наконец, непонимающему Виктору Васильевичу и, присев над большим кострищем, стал осторожно разгребать рукой сизый разлетающийся пепел, отбрасывать в сторону черные холодные головешки.
В самом низу, под пеплом, мерцал и вздрагивал огонек величиной с ноготь мизинца.
– Траву сухую давайте скорей, – зашептал он громко, встал перед огнем на четвереньки, тихонько дуя на него, не давая загаснуть.
Виктор Васильевич оборвал сухую редкую траву и, набрав в кулак, принес, торопясь, сыну.
Виталий положил немного травы, снова стал дуть. Головешка задымила, но огня не давала. Виктор Васильевич сидел рядом на корточках, похожий на большую чудную птицу: полы пальто разлетелись и лежали на земле, вроде крыльев. Он молча и терпеливо смотрел на сына и на дым без огня, но все же заговорил, улыбаясь:
– У нас в детстве спичек не было, кто ж даст… Ну и мы так же точно костры разводили… Это «по-деревенски» называлось…
– Да у нас тоже, – переводя дух, сказал Виталий.
– Давай я, – предложил Виктор Васильевич. Он поправил траву, встал на четвереньки и, вытянув шею, набрал в легкие воздуха, надул щеки, став вдруг от этого смешным, дунул, но слишком сильно, так, что трава разлетелась в разные стороны.
– Не так сильно-то, – проворчал недовольно Виталий, подбирая траву и укладывая ее на тлеющую головешку. – Вместе давайте…
И они стали вместе дуть с двух сторон, и наконец первый малюсенький язычок пламени превратил единственную травинку в огонь, и от нее занялись остальные.
Костер был большим и жарким. Они сидели на бревнах друг напротив друга, смотрели в живой, звучащий огонь.
– И сигареты потерял, когда бежал, – невесело сказал Виталий. – Закурить бы…
– Курильщик… – проворчал Виктор Васильевич. – Курить не будешь, будешь лучше бегать. – Он обернулся, посмотрел на Виталия. Тот не обиделся.
– Я завтра Огурца поймаю… А потом мы всех остальных подловим… Японца… Сову… Коляна… – говорил он спокойно и чуть устало.
– Ладно, – прервал его Виктор Васильевич. – На вот лучше, погрызи… – Он поднял прутик, который держал над огнем. На конце его был насажен кусочек свиного уха.
Виталий снял его, перебросил несколько раз с ладони на ладонь и стал грызть с аппетитом, наклоняя голову набок, боясь обжечь больную губу. Он оставил половинку, молча протянул ее Виктору Васильевичу, но тот отказался.
– Ты ешь, ешь… Ну как, вкусно? – спросил он, улыбаясь.
Виталий кивнул.
– А ты говоришь…
Виктор Васильевич помолчал и громко спросил с чуть хитроватой улыбкой:
– А вот скажи, Виталь, нас сейчас сколько?
– Как сколько? – не понял Виталий.
– Ну, сколько нас сейчас здесь? – еще больше улыбаясь, спросил Виктор Васильевич.
– Как сколько? – пожал плечами Виталий. – Двое… вы и я…
– А вот и нет! – довольно засмеялся Виктор Васильевич. – Трое! Ты, я… и костер…
Виталий посмотрел на огонь, потом на Виктора Васильевича и сказал неожиданно:
– Тогда четверо.
– Почему? – удивился Виктор Васильевич.
– А луна… луна – четвертая…
Виктор Васильевич поднял голову, увидел неполную еще, остролицую луну и посмотрел удивленно на сына.
Потом было молчание. А потом Виктор Васильевич заговорил решительно:
– Знаешь, я тебя об одном деле попрошу… Я тебя вот о чем попрошу… Не называй меня на вы, хорошо? На ты меня называй…
Виталий молчал. Он поднял с земли щепку, бросил в огонь.
– Хорошо? – повторил Виктор Васильевич.
Но Виталий молчал. Смотрел в огонь.
– Хорошо?
Виталий поднял на него глаза.
– Ты… – Он замолк на мгновение. – Ты мо-а… мо-а… ма… – неожиданно стал заикаться он и снова замолк, переводя дух. – Ты мо-а… мо-а… Ты мой отец?
Потрескивал и дышал костер, а в остальном мире было тихо.
– Да, – давясь, ответил Виктор Васильевич.
– Приехал… – тихо заговорил Виталий. – Я знал, что приедешь… Я тоже, когда первый раз увидел – показалось, что видел тебя уже, только давно очень… А потом, знаешь, показалось, что это было у нас уже… Ну вот прямо знаю, что сейчас будет, будет, что сейчас будет… Понимаешь? – Он посмотрел на отца и заговорил громче: – Я знаешь когда первый раз подумал? Когда тебе про отца сказал… Ну, наврал все… Я специально придумал… Разозлился чего-то… Гляжу, а ты как-то сразу… Ну не знаю… я тогда подумал – отец… А это я наврал все. Нету у матери никого. Был один, давно уже… Алкаш-ханыга… Она его выгнала. Я и не помню его почти. А так нету… И не водит она никого, честно…
Виталий замолчал, посмотрел на огонь, потом на луну, потом на отца.
– Ты пойдешь домой сегодня?
Виктор Васильевич не отвечал, смотрел в огонь.
– Да я понимаю, – вздохнув, произнес Виталий. – Сразу трудно… А она пустит, вот увидишь… – Он снова замолчал, покачал головой, соглашаясь с какими-то своими мыслями. – У тебя правда сын был другой?
Виктор Васильевич помотал головой:
– Не, соврал я тебе, извини… Слышал, как рассказывали… А как бы ты со мной пошел?.. Не было у меня никого… И нету… Ты один…
Сын помолчал и улыбнулся виновато:
– А я думал, ты из‑за него меня Виталием зовешь… Я и молчал… Тогда и подавно… Ты теперь меня моим именем зови, хорошо? А то все – Виталь, Виталь… Хорошо?
Костер затихал. Виктор Васильевич молчал, не двигался.
– Хорошо? – повторил паренек, глядя на Виктора Васильевича, и прибавил, показав пальцем: – У тебя кровь на щеке, обцарапался где-то…
Виктор Васильевич провел ладонью по щеке, медленно поднялся и пошел к речке. Там он присел на корточки, зачерпывал горсть за горстью воду и с силой прижимал ладони к лицу.
Виктор Васильевич сидел у костра с мокрым уставшим и безразличным лицом. Он съежился как-то, стал вдруг маленьким и жалким, почти таким же, каким был совсем недавно этот паренек.
А паренек, нагнувшись, подбирал с земли мелкий горючий сор и бросал его в огонь.
Шальной холодный ветер вырвался из‑за поворота реки, зашумел в кустах, поднял старые листья, взъерошил волосы на голове паренька. Он поежился.
Виктор Васильевич медленно покосился на него, стянул с головы шапку, закрыл ею свое лицо.
– Ты чего? – спросил паренек, выпрямившись.
По вытянутой шее Виктора Васильевича катнулся и гукнул кадык.
– Чего ты? – повторил паренек встревоженно.
Виктор Васильевич с силой провел шапкой по лицу так, будто хотел содрать кожу, посмотрел на паренька и неожиданно нахлобучил шапку ему на голову.
Тот отпрянул, хотел тут же снять ее, но Виктор Васильевич остановил.
– Попробуй сними! – пригрозил серьезно он.
И паренек так и остался сидеть, смирный и тихий, в этой явно великоватой ему шапке.
Было тихо, совсем тихо.
– Пойдем? – спросил паренек.
– Пойдем, – согласился Виктор Васильевич.
Но не вставали. Было тихо…
И вдруг все ожило, заволновалось: где-то поезд загудел и застучал, отсчитывая торопливо рельсовые стыки, ветер зашумел по пустым огородам, поднимая холодную пыль; чей-то пронзительный и тревожащий душу долгий свист возник ниоткуда, а луна, половина ее лица, одни глаза, не прикрытые невидимой тучей, забегали нервно и раздерганно по серому рябому телу реки…
И в это мгновение они подались почти незаметно друг к другу и прижались плечом к плечу. Так было теплее.
Костер взмахнул мгновенно возникающими языками, как ладонями, и словно сказал что-то шепотом.
И тут же все стихло. Поезд затаился где-то, ветер пропал, луна очистилась и стала прежней, усталой и скорбной, река остановилась. Они сидели рядом, плечом к плечу, смотрели в костер.
Ладони пламени тоже сразу пропали. Костер покойно затихал, серел. Лишь иные места на его теле были еще довольно яркими, они мерцали, дрожали мелко, успокаиваясь от недавней боли, – тише, тише, тише…
1985
Платки
Туман, туман упал на Васильево Поле – на преющий в теплом воздухе пахучий зернистый снег, на покойные дома и домики, на деревья с потными стволами и ветками.
В тумане стреляли… Возникая из густой тишины, медленно и глухо поднимались и плыли над додремывающим городом равномерные ружейные выстрелы. Отставник майор в галифе и бурках, в застегнутом по-уставному теплом кителе и в мягкой офицерской шапке с отметиной от кокарды прохаживался по площади перед городским дворцом культуры. На согнутой в локте левой руке он бережно нес дорогое, красивое, с богатой гравировкой ружье, подаренное, вероятно, сослуживцами в день выхода в отставку.
Дворец культуры был высок и важен: с толстыми колоннами, с лепными барельефами и с каким-то окончательно мудрым изречением на фронтоне, сейчас плохо различимым.
С крытой оцинкованным железом крыши, с карнизов ее и водостоков свисали могучие, похожие на слоновьи хоботы опасные весенние сосульки.
Сделав несколько неторопливых шагов, отставник, глядя вверх, останавливался, доставал из оттопыренного кармана пару алых пластмассовых патронов, заряжал ружье, вскидывал его и, тщательно прицелившись, стрелял…
Срезанная у основания сосулька отваливалась от карниза, медленно набирая скорость и заваливаясь набок, все быстрее летела вниз, пока не взрывалась на очищенном от снега асфальте громким и красивым ледяным взрывом.
За отставником брели двое пацанов в зимних расстегнутых пальтишках, наверняка прогуливающие школу: один – рыжий мордатый, шкодливый уже с лица, другой – щуплый, очкастый, по несчастью попавший под дурное влияние рыжего.
Щуплый отставал, теребил конец выбившегося пионерского галстука, при каждом выстреле торопливо и скрытно зажимая уши ладонями, но глаза его всякий раз восторженно округлялись под стеклами очков, когда сосулька падала на асфальт и взрывалась огромным ледяным цветком.
Рыжий же на это никакого внимания не обращал, он, как нищий, держал перед собой отобранную у щуплого кроличью шапку и складывал в нее падающие на снег гильзы. Лицо рыжего было заученно-постно, он брел за отставником словно привязанный и, как только останавливался, обращался с одной и той же просьбой, сжевывая от безразличия и лени имя-отчество отставника:
– Фетефей Фетефеич… Дайте разочек стрельнуть… Фетефей Фетефеич… Ну дайте, пожалуйста, разочек стрельнуть…
А из тумана, словно искаженное эхо, медленно удаляясь, тянуло девчоночий ябедливый голосок:
– Ага, Санечкин! Ага… Все мамке расскажу…
Эта история случилась в небольшом городке Васильево Поле лет примерно десять назад; сегодня ее там вряд ли кто помнит… Я тоже многое подзабыл и, вспоминая, путаюсь в деталях и именах. Впрочем, это даже неплохо, ведь детали можно присочинить, а имена все равно придется менять…
Тишина – теплая, пыльная, вязкая…
Гудение проснувшейся, бьющейся в стекло мухи…
Голоса – мужские, усталые, умиротворенные обедом и законным послеобеденным отдыхом…
– Отживела, гля…
– Чего же ты хочешь – весна.
– Весна…
– А лето, говорят, жаркое будет.
– А я слыхал – холодное.
– Да по приметам вроде…
– По приметам…
И вновь – тишина, и вновь – гудение отжившей, проснувшейся после зимнего небытия мухи у пыльного, сто лет не мытого окна цеха. Платки – наполовину расцвеченные, наполовину просто белое полотно – висели под низким потолком на квадратах старых темных рам – сохли. На больших, похожих па биллиардные, обтянутых войлоком рабочих столах отдыхали после обеда, кемарили набойщики. Дядя Сережа – бригадир сидел на краю одного из столов – маленький, нахохленный, как воробышек. Одет он был в старый армейский китель, вытертые лыжные штаны с начесом и новые китайские кеды. На соседних возлежали: крупный мрачноватый Тарасов, худой насмешливый Красильников, носатый и кадыкастый Гусаков.
Бабахнула старая черная дверь на новой блестящей пружине, и в цех шагнул Генка. Голубоглазый, худой и белобрысый. На нем, как и на дяде Сереже, были кеды, точно такие же, но штаны не лыжные, а трикотажные, растянутое на коленях трико, а старая цветастая рубаха была завязана на пупе узлом.
Дядя Сережа закряхтел, выпрямляясь, и, подавляя в себе озноб, нетерпеливо спросил:
– Принес?
– Угу, – кивнул Генка, протягивая упаковку таблеток.
– Д-долго чего? – поинтересовался заика Гусаков.
Генка не ответил, молча скакнул на стол рядом с дядей Сережей.
– Пара… – читал тот, приблизив упаковку к глазам, – цета… Пара-цета… Тьфу! От чего – не сказала?
– Сказала: от головы, от простуды, – болтая ногами, равнодушно объяснил Генка.
– Дома этих таблеток воз, а как заболеешь, кинешься, не знаешь, какую глотать, – угрюмо высказался Тарасов. – Напишут – не прочитаешь…
– Дурят, – сыронизировал Красильников.
– Дурят, конечно! – Тарасов иронию не принял. – Нет чтоб по-людски написать: от головы, от простуды, от живота…
– Пара-цета-мол! – справился, наконец, дядя Сережа, торжественно водрузил на язык таблетку, громко глотнул из банки чая и, запрокинув худую шершавую шею, замер, прислушиваясь к себе.
– Д-да ты бы правда домой шел, Сергеич, – участливо посоветовал Гусаков.
– У тебя не спросил, – огрызнулся дядя Сережа.
– А то помрешь еще, бугор, – подпирая щеку кулаком, меланхолично высказался Красильников. – По десять копеек потом на венок сдавать…
Дядя Сережа улыбнулся, обнажая стариковский щербатый рот.
– Я, как помирать стану, за смертью Генку пошлю…
– Сгоняю, – охотно согласился Генка.
– Как за таблетками гонял – целый час, – проворчал Тарасов.
– Во-во! Я его потому и пошлю! – Эта мысль как раз и развеселила дядю Сережу.
– Ё‑моё! – воскликнул вдруг Генка, будто его кто в задницу уколол. – Вы сейчас все попадаете! К нам на фабрику скоро приедет американец!
Генка, похоже, рассчитывал на адекватную сенсационности сообщения реакцию, но ее не последовало – никто не попадал. Один Красильников спросил – меланхолично и насмешливо:
– Живой?
– Живой, конечно, мертвый, что ль? – возмутился Генка. – Мне сам Плюшевой говорил!
– Сам Плюшевой! – со значением повторил Красильников.
– Ну и чего он тут делать будет? – решил поинтересоваться Тарасов.
– А я откуда знаю?! – проорал, отвернувшись, Генка.
– Кт-то-то ж его сюда пустит? – высказался Гусаков, но его не услышали.
– Работать будет… У нас в набойке… – это был Красила.
– Ага! – кивнул Генка и заулыбался – ему понравилась эта мысль.
– Ам… Ам… Американец? В набойке? – не врубился Гусаков, он вообще тяжело врубался.
Дядя Сережа был от природы смешлив и уже хихикал, трясся, выгнув худую спину и уткнув подбородок в грудь.
Глянув на него, загыгыкал Генка.
Гусаков непонимающе вертел головой. Тут прорвало и Красильникова. За ним заржал Тарасов. И чуть погодя вся «набойка» заливалась смехом:
– Американец!
– В набойке!
– А-ха-ха!
– О-го-го!
– Ой, не могу!
Первым начал это всеобщее веселье дядя Сережа, первым же он решил его и заканчивать. Стирая кулаком слезинки с глаз, дядя Сережа посмотрел на свои старые наручные часы и удивленно мотнул головой.
– Хорэ, хорэ… Хорэ ржать, работать пора, – проговорил он негромко, но, странное дело, – услышали, и смех стал стихать.
– Ешь – потей, работай – зябни! – выкрикнул Генка, пытаясь продлить удовольствие, но шутка не прошла.
Набойщики уже поднимались, посмеиваясь и потягиваясь, расправляя спины и плечи, не торопясь и как будто неохотно приступая к продолжению своей работы. Пара за парой, они снимали рамы с незаконченными платками и укладывали их на столы.
– Как таблетка? Помогла? – спросил, направляясь к своему столу, Генка.
Дядя Сережа прислушался к себе и серьезно и важно ответил:
– Помогла.
Он сбросил кителек, выбрал цветку, серую, тяжелую, приколол узорную ее часть к пропитанной краской губке, щуря глаз, примерился и, крякнув от удовольствия и натуги, придавил цветку к белому шерстяному полотну.
Набойщики во всем цехе ходили парами вокруг платков, словно танцуя какой-то таинственный мужской танец и разгоняюсь в нем все быстрее, распаляясь все больше. И платки наполнялись на глазах красками, горели ярче и радостнее. И все быстрее, быстрее, быстрее…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Цветка – краска – платок…
Художников, точнее, художниц на фабрике было четверо, и всех их звали Аннами.
Главной и самой по возрасту старшей была Анна Георгиевна – женщина начальнического вида, но с добрыми глазами.
Худую и нервную, подстриженную в старомодную скобочку, со старомодным же полукруглым гребнем в волосах звали Анной Васильевной, но в глаза и за глаза ее называли по фамилии – Спиридонова. Про таких, как она, еще говорят: сзади пионерка, спереди пенсионерка.
Третья Анна свое имя не любила, презирала даже и требовала называть себя Аллой. Она обожала сладкое и пользовалась только импортной польской косметикой.
А четвертой Анной была Аня, просто Аня, Генкина жена.
В большой комнате, так называемой живописной, было светло и по-женски уютно. Комнатные цветы заполняли все свободное пространство: стояли на подоконниках и полу, ползли по стенам, добираясь до потолка.
На каждом рабочем столе лежали листы ватмана с эскизами-кроками, четвертинками будущих возможных платков.
По радио, которое включали в начале рабочего дня, а выключали в конце, в передаче «В рабочий полдень» Алла Пугачева пела «Арлекино». Анна-Алла ей подпевала, и получалось, почти как у Пугачевой.
– Нинка Земляникина со склада куртку продает – ее мужику не подошла. Зимняя, кожаная, на молнии. В обед пойду своему Мишке смотреть, – поделилась радостным Спиридонова и обратилась к Ане, предлагая ей составить компанию, но Аня только помотала отрицательно головой – была увлечена своей работой.
Пугачева допела, и Анна-Алла сообщила:
– Американец на фабрику приезжает!
– Да уж слышали, знаем, – равнодушно отреагировала Спиридонова.
– Слышала она, знает… А что еще знаешь?
Спиридонова пожала плечами.
Анна-Алла отбросила карандаш, который вертела в руках.
– Во-первых, негр! Во-вторых, два метра ростом! И в-третьих – миллионер…
– А зовут как? – спросила ошеломленная Спиридонова.
Аня закусила губу, чтобы не рассмеяться.
– Зовут… – задумалась Анна-Алла.
– А зовут его Иван, – неожиданно подсказала Анна Георгиевна.
– Иван? – удивилась Анна-Алла.
– Иван… – повторила Спиридонова.
И даже Аня подняла на Анну Георгиевну глаза.
– Иван? – первой догадалась Анна-Алла.
– По-американски Иван, а по-нашему Иван.
– Наш, что ли? – сморщилась Анна-Алла, как будто лимон лизнула. – Не американец?
– Американец. Но предки русские, уехали в Америку еще до революции. Мне Полубояринова на парткоме рассказывала.
– У них же в Америке все приезжие! – пришла на помощь Спиридонова, но Анна-Алла отмахнулась:
– Без тебя знаю.
– Так что – не негр и даже не миллионер, – с улыбкой проговорила Анна Георгиевна и склонилась над своим эскизом.
– А рост? – не теряла надежды Анна-Алла.
– Про рост не знаю, – не поднимая глаз, ответила Анна Георгиевна.
– Надо же: то даже болгар к нам в город не пускали, а тут – американец, – задумчиво проговорила Спиридонова.
– Говорят, он письмо Горбачеву написал, – объяснила Анна Георгиевна.
– А он, оказывается, нахал! – вновь вдохновилась Анна-Алла.
– А Горбачев ответил? – удивленно спросила Аня.
– Раиса Максимовна ответила, – язвительно проговорила Анна-Алла.
– Не знаю, кто кому отвечал, но знаю, что разрешили. Директору министр звонил…
И в этот момент на столе Анны Георгиевны зазвонил телефон. Художницы вздрогнули и замерли. Показалось, подумалось на мгновение всем, что звонит министр, а может, сам неведомый американец.
Анна Георгиевна сняла трубку, молча выслушала какое-то сообщение и, положив, проговорила по слогам:
– За-ка-зы!
– Заказики! – воскликнула Анна-Алла.
– В честь чего это? – недоумевала Спиридонова. – Майские отгуляли, а до Дня города еще далеко.
– Американец приезжает! – дурашливо крикнула Анна-Алла. – Приедет, а мы тут сидим, икру наворачиваем… Ну, чего там, Анна Георгиевна, чего?
– Курица, майонез, две пачки индийского чая и банка югославской ветчины на двоих, – перечислила Анна Георгиевна.
– Это все Ашот старается, – одобряюще кивнула Анна-Алла.
– Курица наша или импортная? – заволновалась Спиридонова. – А то мой Мишка импортных не ест, говорит, рыбой воняют.
Шел дождь, мелкий, плотный, с ветром. В такую вот погоду, да еще в провинциальной бесфонарной ночи въезжал в город Васильево Поле американский гражданин Иван Фрезински.
Его встречали. На обочине узкой разбитой дороги, соединяющейся с широким междугородним шоссе, стоял гаишный москвичок с включенной мигалкой.
Плюшевой оглянулся из придорожных кустов, увидел проезжающую мимо иностранную машину, глухо ругнулся и, запахивая полы брезентового плаща, подбежал к «москвичу».
– Егорыч! – сокрушенно кричал он простуженным голосом, открывая переднюю дверцу. – Ты что, спишь, Егорыч?
Темная неподвижная фигура в салоне сонно качнулась. Это был гаишник – крупный, тяжелый, в толстой шинели с белой клеенчатой портупеей.
– Нет, не сплю, – отозвался он глухо и невозмутимо.
– Проехал, проглядели! – укорил Плюшевой, указывая пальцем вперед.
– Догоним, Василич, куда он денется, – проговорил гаишник, окончательно просыпаясь.
– Вот ведь как бывает! Ждали-ждали, и на тебе – проглядели! – никак не мог успокоиться Плюшевой.
Они видели впереди яркие красные огни, но догнать «иностранку» не могли – «москвич» не тянул. Тогда Плюшевой взял микрофон и, волнуясь, заговорил на всю округу:
– Товарищ… То есть это… Мистер… Мистер Иван Фрезинский! Остановитесь, пожалуйста, мы вас встречаем!
Большой серебристый автомобиль тотчас сбросил скорость и встал на обочине. Плюшевой выбрался из «москвича» и побежал туда, наклонился к открывающемуся стеклу, заговорил, улыбаясь радостно и виновато:
– Узнали, мистер Фрезинский? Плюшевой Михаил Васильевич, председатель фабкома. Мы с вами в министерстве виделись, помните?
Гость вспомнил, заулыбался, открыл дверцу. Плюшевой сел рядом, пожал протянутую руку. Гаишный москвичок вежливо их объехал, не выключая мигалки, и повел за собой.
– Мы вас тут встречаем на всякий случай, а то дороги у нас… – сокрушенно проговорил Плюшевой.
– Дороги… – согласился Иван.
– Да и погода тоже… – махнул рукой Плюшевой. Иван глянул на него искоса и кивнул.
– А там – Егорыч, – Плюшевой показал пальцем на «москвич». – Мы с ним в одном классе сидели за одной партой… Я ему помогаю, он мне помогает… Хороший мужик.
Председатель фабкома оглядел салон, расправил плечи и поинтересовался:
– Машинка своя или казенная?
Иван не понял. Плюшевой смущенно улыбнулся:
– Ну, машина эта – ваша личная или на службе получили?
– Один мой знакомый журналист улетал отдыхать и оставил машину мне.
У американца был акцент, но небольшой, совсем небольшой, приятный.
Плюшевой провел ладонью по передней панели:
– Американская?
– Нет, шведская, «вольво».
– А журналист тоже шведский?
– Нет, журналист американский.
Похоже, ответы озадачили Плюшевого, и он замолчал, да, в общем-то, и вопросов больше не было. Михаил Васильевич расслабился и искоса наблюдал за гостем.
Иван выглядел лет на тридцать и был парнем симпатичным, можно даже сказать, красивым: подбородок крепкий, нос прямой и волосы густые, чуть рыжеватые, а глаза – их в полутемном салоне было не разглядеть.
Фабричный профилакторий, в котором предстояло жить гостю, был двухэтажным дощатым домом со сплошь темными окнами. Вокруг валялись пустые бочки из-под краски и строительный мусор.
– Только ремонт закончили. Еще никого не селили, – объяснил, спотыкаясь, Плюшевой и, остановившись у входной двери, нажал на кнопку звонка.
Казалось, дверь в этом темном безмолвном доме откроют нескоро, а то и не откроют вовсе, но ключ в замке сразу же заскрежетал, и дверь отворилась. На пороге стояла бабушка-шарик в белом с пояском халате и в белой косынке.
– Не спишь, теть Пав? В дырочку глядишь? – пошутил Плюшевой и засмеялся. – Привез я его, привез!
– Здравствуйте, – сказал Иван и широко улыбнулся.
Тетя Пава задохнулась от волнения и, вместо того чтобы сказать ответное «здравствуйте», поклонилась Ивану в пояс. Плюшевой снова засмеялся:
– Она никак не может понять: как это – американец, но русский… Объяснял-объяснял – не понимает!
– Не понимаю, – виновато подтвердила тетя Пава.
И Иван вдруг обнял старуху за плечи и, наклонившись, поцеловал в щеку.
Стоя в дверях, Иван смотрел на комнату, в которой ему предстояло прожить целый месяц. Здесь была деревянная кровать с панцирной сеткой, накрытый скатертью старомодный круглый стол, а также небольшой стол – письменный, с лампой. У стены стоял полированный шкаф. Большой цветной телевизор «Рубин» был водружен на хлипкую тумбочку, а сверху торчала ваза с пластмассовыми цветами. На стенах висели две репродукции пейзажей неизвестного Ивану художника. Свежевыкрашенный дощатый пол был застлан широкой синтетической дорожкой.
Плюшевой пытливо вглядывался в лицо Ивана, пытаясь понять: нравится ему или нет. Спросить Плюшевой не решался.
– Краской пахнет. Я правильно говорю? – спросил Иван.
– Краской пахнет, – нахмурился Плюшевой, но тут же объявил, указывая на дверь сбоку: – Зато – удобства!
Иван взглянул на него непонимающе. Плюшевой сделал шаг и открыл дверь в совмещенный санузел:
– Удобства…
– Удобства, – негромко повторил Иван, запоминая новое для себя слово, и, стремительно войдя в санузел, торопливо повернул кран. Труба заурчала в ответ, но воды не было. В глазах Ивана возник искренний испуг, который, правда, был совсем недолгим, потому что вода полилась из крана тоненькой струйкой.
– С водой у нас хорошо, – успокоил Плюшевой, – ночью горячая всегда. А вот электричество отключается – завод забирает.
В длинном полутемном коридоре Плюшевой подобрался к висящему на стене телефону и набрал короткий номер.
– Козетта Ивановна? – спросил он вкрадчиво. – Это Плюшевой вас беспокоит… Козетта Ивановна, а Ашот Петрович дома? Не спит еще? Ашот Петрович! – заговорил он громче и бойчее. – Я это, Ашот Петрович! Встретил, доставил, расположил. Доволен, Ашот Петрович, очень доволен! Как в Америке… Да, завтра в десять. Так точно! Спокойной ночи, Ашот Петрович! – Плюшевой повесил трубку на рычаг, измученно вздохнул и, стянув с головы фуражку, вытер вспотевшее лицо.
Порция гуляша с картошкой была огромной. Мужественно и безмолвно Иван поглощал этот ужин Гаргантюа под немигающим взглядом сидящей напротив тети Павы. Очистив тарелку, Иван откинулся на спинку стула и улыбнулся. Тетя Пава коротко вздохнула и опустила смущенно-радостные глаза.
– Добавочки? – предложила она с надеждой.
– Что? – не расслышал или не понял Иван.
– Добавочки, – от волнения почти беззвучно повторила тетя Пава.
– Вы сказали: «добавочки»? – обрадованно заговорил Иван. – Когда я был еще маленький мальчик, моя бабушка так же спрашивала: «Добавочки»! – Глаза Ивана светились радостью. – А потом я забыл это слово, и вот теперь вы мне его напомнили! Добавочки…
Тетя Пава была счастлива от сознания того, что доставила человеку такую радость.
– Так добавочки? – спросила она.
Иван понял, о чем идет речь, испуганно поднял руки:
– Нет, нет! Это очень много. Тетя Пава, я не ем так много!
Бодро и весело Иван распаковывал свои дорожные сумки, напевая при этом вполголоса:
– Во поле бере-зка стоя-ла…
По телевизору перед неподвижной и настороженной аудиторией выступал Горбачев, но он совсем не мешал петь.
– Во поле кудря-вая стоя-ла…
Осторожно и нежно Иван водрузил на письменный стол персональный компьютер, подключил его и проверил: по экрану пополз сплошной английский текст.
После этого достал из сумки фотографию улыбающейся жизнерадостно, типично американской старушки, поцеловал ее, поставил на стол и проговорил, приветствуя:
– Добавочки!
Под рукой неожиданно оказалась еще одна фотография в рамке, и Иван посмотрел на нее озадаченно. На фотографии была запечатлена симпатичная кокетничающая девушка. Иван хотел опустить ее обратно в сумку, но передумал и великодушно поставил на стол, на другой его край.
– Удобства, – шутливо проворчал он.
Иван посмотрел на него с нескрываемой симпатией, упал на спину на кровать, полежал, закинув руки за голову и улыбаясь, и закрыл глаза. А Горбачев все говорил, говорил…
Наступило утро следующего дня, а Горбачев все говорил. Впрочем, это было повторение вчерашнего выступления, и не по телевизору, а по радио.
Генка не слышал. Генка спал и улыбался во сне.
– Гена! Гена… Вставай… Ну вставай же! – Аня уже была готова к выходу, а Генка все спал. – Гена! – Она привычно трясла его за плечо.
– Анька, у тебя чайник кипит! – прокричал женский голос из‑за двери, и там же заплакал ребенок.
Аня выбежала из комнаты и скоро вернулась. Щеки у нее стали большими, как у хомяка. В последний раз Аня встряхнула мужа и прогудела что-то означающее: «Гена, вставай, а то водой обрызгаю». Генка спал.
И Аня скинула с него одеяло и обрызгала. Генка сладко потянулся и открыл глаза.
– Такой сон снился, – сказал он, не переставая улыбаться.
В ярком спортивном костюме и белых кроссовках Иван бежал по грязной обочине мокрого разбитого асфальта, нагоняя подводу, гремящую пустыми молочными флягами. Лошадью – старым сивым мерином – правил сутулый усатый мужик.
У магазина стояли и ждали открытия женщины с бидончиками для молока.
– Вась, дай молочка! – крикнула одна из женщин, и возчик обернулся и с ходу ответил:
– От бешеного бычка!
Шутка была, видно, старая, привычная и потому всегда имела успех. Женщины засмеялись. Потом увидели Ивана и, глядя на него, стали совещаться. Возчик не обратил на Ивана ни малейшего внимания, а мерин удивленно вытянул шею.
Впереди шла строем рота солдат, солдатиков-первогодков, худых и жалких, в грязных бушлатах и больших разболтанных сапогах. Их вел неохватно толстый прапорщик. Удивленно и восхищенно солдатики смотрели на Ивана, на его костюм, а особенно – на кроссовки.
– Мужик, закурить не найдешь? – храбро крикнул шедший в строе последним – самый маленький и жалкий.
– Не найду… – ответил Иван, от растерянности даже приостановившись. – Не курю…
– Курицын! – оглядываясь, закричал прапорщик. – Разговоры в строю!
Иван обогнул памятник Ленину, стоящий на площади Ленина, и побежал обратно.
Он завтракал за тем же столом, за каким вчера ужинал, но тетя Пава не сидела напротив, а стояла в нескольких метрах и скорбно и непонимающе смотрела на то, как Иван ест кукурузные хлопья с молоком.
Хлопнула дверь, и широким деловым шагом в столовую вошел мужчина в темном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе. Он был лет пятидесяти, коренастый и темноглазый. В руке незваный гость держал дорожную сумку с большими буквами «USSR».
– К завтраку успел? Хорошо! – воскликнул незнакомец громко и оптимистично, после чего подошел к Ивану и протянул руку:
– Альберт!
– Иван. – Американец выглядел растерянным.
– Ты в какой комнате живешь? – спросил Альберт с тем же напором.
– В десятой…
– А я в одиннадцатой! – еще более оптимистично воскликнул незнакомец. – Значит, соседями будем!
Иван на мгновение нахмурился, но сделал над собой усилие и улыбнулся.
Генка по-хозяйски обошел мотоцикл, постучал ногой по колесу.
– Ну, садись, чего стоишь, – поторопил он жену.
– Ген, а какой сон тебе снился? – тихо спросила Аня, вглядываясь в мужа, словно пытаясь так узнать, что же ему сегодня ночью снилось.
– Какой-какой… Еще какой! – загадочно ответил Генка, поправляя на голове танкистский шлем.
Аня вздохнула, надела мотоциклетный шлем и уселась в коляску. Мотоцикл был большой и старый. Чихая и кашляя, он завелся только с третьего раза, и муж и жена Головановы поехали на работу.
Иван обогнал грузовик и стал нагонять бойко бегущий посредине мотоцикл с коляской. Генка оглянулся и, чуть свернув к обочине, прибавил газу. Генка не любил, когда его обгоняли.
Несколько секунд они двигались параллельно. Иван посмотрел сквозь стекло на мотоциклистов и приветливо улыбнулся.
Генка был напряжен и бесстрастен. Аня взглянула на Ивана удивленно и испуганно.
Иван прибавил газу и плавно ушел вперед.
– «Форд»! – крикнул жене Генка, указывая на удаляющийся автомобиль.
Аня посмотрела на мужа с уважением и кивнула.
Плюшевой встретил Ивана в проходной фабрики и повел в контору коротким путем – через «отбелку» – цех, где отбеливали шерстяное полотно для будущих платков. И среди большого сумрачного пространства, где стояли огромные парящие чаны, а под потолком висела сохнущая ткань, Иван увидел неожиданную и удивительную картину, которая заставила его остановиться. У противоположной стены рядом с большим грязным окном – танцевали. На подоконнике лежал портативный магнитофон, звучал Штраус, и под эту музыку танцевали двое: женщина в сером рабочем халате и резиновых сапогах и девочка-подросток в яркой болоньевой куртке. Ушедший вперед Плюшевой тоже остановился и посмотрел туда, куда смотрел Иван.
– Малышева… – проговорил Плюшевой, морщась, как от изжоги, и сердито крикнул: – Малышева!
Женщина и девочка остановились и вопросительно уставились на председателя фабричного комитета.
– Ну как тебе не стыдно, Малышева! – укорил Плюшевой и указал взглядом на ничего не понимающего Ивана. – Дисциплина труда у нас еще хромает, – хмурясь, проговорил Плюшевой и, разведя руками, объяснил: – У дочки выпускной бал скоро, вот она и приходит к матери… учиться… Дома тесно, а здесь просторно. – И Плюшевой погрозил женщине пальцем.
Уже выходя из цеха, в двери, Иван оглянулся и вновь увидел танцующих.
Кабинет директора фабрики был небольшой, а народу собралось много, так что пришлось тесниться. Высокому гостю освободили место рядом с директорским столом под портретом Ленина. Глаза у Ивана прямо-таки светились радостью – карие, лучистые.
– Меня зовут Иван Фрезински, – заговорил он, волнуясь, вытянувшись струной и подавшись вперед к тем, кто смотрел на него и слушал с интересом и даже, можно сказать, жадностью. – Не Иван, как меня здесь уже называли, а Иван. Это там, в Америке я Иван, а здесь, на родине моих предков, среди русских людей, я – Иван. Я приехал из Соединенных Штатов Америки, город Сакраменто, штат Калифорния. – Он вздохнул в волнении, засмеялся, некоторые из слушающих тоже рассмеялись, и напряжение несколько спало. – Сегодня я – счастливый-пресчастливый человек! Я правильно говорю?
Стоящие прямо напротив закивали: правильно, мол, правильно.
– Моя родная бабушка уехала в Америку, будучи юной девицей. Это было еще до Октябрьской революции. Единственная вещь, ценность, которую она привезла с собой, был платок. Когда я был еще маленький мальчик, я рассматривал узоры бабушкиного платка и таким образом представлял себе таинственную и сказочную страну Россию. Затем я закончил Калифорнийский университет, факультет народного и прикладного искусства. Я имею много публикаций в специальных журналах. Моему перу также принадлежит книга об искусстве американских индейцев. Уже давно я замыслил написать книгу о русских женских головных уборах, которые попросту называют – платки, и посвятить ее памяти моей родной бабушки. Я много работал в библиотеке национального конгресса и собрал очень большой материал. Благодаря этому я узнал и полюбил творчество великого, как я думаю, художника платков Павла Иконникова, который для меня значит так же много, как Чайковский в музыке, Толстой в литературе, Левитан в живописи.
Взгляд Ивана встретился со взглядом Ани, и он запнулся и задумался, а Аня смутилась и спряталась за спиной стоящего впереди Плюшевого.
– Сегодня я также счастливый-пресчастливый человек, потому что я наконец оказался в городе моей мечты. Раньше это было совершенно невозможно, а теперь, благодаря перестройке, слава богу, стало возможно… В вашем городе творится русский национальный дух в его художественно-прикладном аспекте! Я также счастлив от сознания того, что целый месяц буду разговаривать на русском языке с моими родными русскими людьми! Спасибо.
Выступление гостя удивило и взволновало. Первым захлопал в ладоши директор, за ним зааплодировали остальные. Ашот Петрович развел руками. Он был маленький, лысоватый, с животиком.
– Ну что, товарищи? – обратился он к подчиненным. – Поможем товарищу?
– Поможем! Конечно, поможем, – глухо отозвались приглашенные.
– Тогда, как говорится, официальная часть, сами понимаете…
Видно, было все подготовлено – словно по волшебству отворилась дверь, и в кабинет вошла пожилая секретарша с большим металлическим подносом в руках. На подносе стояли несколько открытых бутылок лимонада и лежали на тарелках две горки бутербродов с сыром и колбасой.
– Вы в курсе, у нас сейчас борьба с пьянством? – Ашот Петрович налил лимонад в фужеры.
– Да, конечно! – еще более оживился Иван. – Я читал, знаю, раньше здесь очень много пили.
– Много, много, – со вздохом согласился Ашот Петрович. Он сделал глоток лимонада, скривился и спросил: – А вы армянский коньяк пробовали?
– Нет! – бодро ответил Иван. – Дело в том, что я совершенно не употребляю алкоголь!
– Совсем? – Ашот Петрович не поверил.
– Совсем, да! Когда я был еще маленький мальчик, я захотел однажды попробовать виски. И бабушка не отказала в моей просьбе. Я выпил целый стакан и с тех пор совершенно не употребляю алкоголь!
Ашот Петрович смотрел на американца сочувственно.
– Если бы то было не виски, а армянский коньяк… – И подмигнул гостю.
Иван оценил шутку, несколько даже переоценил ее, громко засмеявшись, а следом засмеялся и автор шутки.
Рядом на столе лежал сделанный из картона раскрашенный макет праздничного потешного городка.
– Наш Диснейленд! День города. Вы в августе здесь еще будете? – спросил директор.
– В августе здесь я еще не буду. Уже не буду… Я правильно говорю? – Иван задумчиво посмотрел на макет, видимо пытаясь представить его в реальности, и осторожно потрогал пальцем заостренный конец торчащего посреди макета деревянного штыря.
А общение меж тем становилось все более неформальным, видно, лимонад раскрепостил собравшихся, а пузырьки его взбодрили кровь…
– Полубояринова, секретарь парткома. – Галина Ивановна была женщина решительная. – В каком году ваша бабушка отсюда уехала?
Иван глянул на нее коротко и испуганно:
– В одна тысяча девятьсот шестнадцатом году.
– А что послужило причиной? Если не секрет, конечно…
– Любовь. Несчастная любовь.
Полубояринова пожала плечами:
– Да, чёрт побери! Все одно и то же. Во все времена и при всех системах.
Тут подошел директор заводской многотиражки Аркаша Суслов – улыбающийся, похожий на большого ребенка с грустными глазами. Подняв вверх палец, он обратился к секретарю парткома с ироничным пафосом в голосе:
– Я согласен, Галина Ивановна, что в единстве с партией сила народа, но и вы не забывайте, что в единстве с народом сила партии.
– Шутишь, Аркаш? – спросила Полубояринова и объяснила Ивану: – Он у нас шутник.
Аркаша протянул руку, мгновенно делаясь серьезным:
– Суслов. Однофамилец. Аркадий. Редактор местной газеты. Хотел бы договориться об интервью для наших читателей.
– С превеликим удовольствием! – Иван принял шутливый тон общения. – Это будет мое первое интервью в жизни. Как называется ваша газета? «Правда»? «Таймс»? «Интернешнл геральд трибюн»?
– «За коммунистический труд», – отрапортовал Аркаша. Неподалеку стояла Аня, и Аркаша заговорил громче, чтобы она услышала: – Хотите, познакомлю вас с самой прекрасной дамой нашего города?
Аня смутилась.
– Я смотрю на вас… Мне кажется, у меня есть такое чувство, как будто я вас где-то видел…
Аня улыбнулась:
– Сегодня утром по дороге на фабрику.
– Так это были вы?! – обрадованно воскликнул Иван.
– Продолжаю знакомство! – вмешался Аркаша. – В старые времена считалось, что города стоят на сорока праведниках. Но то было в старые времена, теперь с праведниками напряженка…
– Напряженка, – повторил Иван новое слово.
– Напряженка, – продолжил Аркаша. – Да и городок наш маленький… Я авторитетно заявляю, что Васильево Поле держится на этих хрупких плечах…
– Аркаша, – попросила Аня.
– К тому же, – продолжил Аркаша, – она лучший художник фабрики, общественный директор нашего музея, а также, как и вы, поклонница творчества Иконникова. Да и еще – примерная жена.
– Аркадий, – попросила Аня, в голосе ее появилась жесткость.
Аркаша умолк.
– Иван, – представился гость.
– Аня.
– Анна?
– Аня.
– Анна.
И они одновременно засмеялись.
В самом конце рабочего дня Аня и Иван отправились в фабричный музей. Они быстро шли по длинному коридору, а рядом двигался Аркаша, держа в вытянутой руке диктофон.
– Скажите, а это правда, что вы написали письмо Горбачеву? – спросил он.
– Письмо Горбачеву? – удивился Иван. – Я позвонил конгрессмену от нашего штата и попросил помочь. А конгрессмен обратился к Горбачеву, когда тот был в Америке.
– Чёрт побери! – воскликнул Аркаша. – Какому мне позвонить конгрессмену?
Аня недовольно хмурилась.
– И последний вопрос. Как вы думаете, когда перестройка начнет приносить плоды?
Иван задумался и, улыбнувшись, ответил:
– Лично мне она их уже принесла.
Теперь задумался Аркаша и, чуть погодя, захохотал. Следом засмеялся Иван:
– Благодарю! Тэнк ю вери мач. Интервью читайте в ближайшем номере! – Он хотел сказать что-то еще, но Аня остановила:
– Аркаша…
Аркаша поднял вверх руки – как бы сдаваясь, попятился, споткнулся, чуть не упал и побежал по коридору в другую сторону.
Иван удивленно посмотрел ему вслед.
– Он хороший, – объяснила Аня. – Хороший… Просто он устал.
Генка проходил по фабричному двору, когда в окне музея что-то коротко вспыхнуло. Вспыхнуло и погасло. Генка остановился – озадаченный и заинтересованный. А там снова вспыхнуло. Вспыхнуло и погасло. И Генка, ясное дело, подошел ближе и заглянул в низкое окно… И лучше бы он этого не делал. Потому что тот американец его, Генкину, законную жену фотографировал.
– Не понял… – сказал сам себе Генка.
Вообще-то, понимать особенно было нечего. Американец фотографировал платки, которые Аня держала поочередно в вытянутых руках. Но Генке все равно это очень не понравилось, и он сделал вид, что не понимает – что там такое происходит.
Потом они стали о чем-то разговаривать, стоя очень друг к другу близко, теребя в руках то один, то другой платок и фактически друг до друга дотрагиваясь.
– Этот платок называется «Весна Священная», – сказала Аня.
– Стравинский?
– Да, Павел Тимофеевич тогда очень любил этого композитора. А этот… – Аня немного смутилась, – …«Любовь». Шутливый узор, видите? Тогда на фабрике работала девушка Люба, очень смешная и очень славная. И Павел Тимофеевич посвятил ей эту работу. А это… – Аня вздохнула. – Это «Кайма».
– «Кайма»? – удивленно повторил Иван.
– Да… Видите, черное поле и золотая кайма с очень тонким и красивым узором… У Павла Тимофеевича тогда умерла жена, и он сделал этот платок. Черное поле, он говорил, это – жизнь, а золотая кайма – смерть. Но тут я с ним не согласна.
– Анна, вы так говорите, как будто знали Иконникова лично, – с улыбкой проговорил Иван.
Аня улыбнулась:
– А я его и сейчас знаю.
То, что увидел Генка дальше, было ужасно. Американец выпучил глаза, закричал что-то, а потом взял Аню за руки.
– Да вы чего, озверели? – спросил Генка и отвернулся.
Когда Аня вошла в комнату, Генка сидел перед телевизором и смотрел программу «Время». Горбачев встречался с народом, и Генка сидел и смотрел. Аня улыбнулась.
– Добрый вечер, – сказала она, но Генка продолжал смотреть телевизор.
Аня посмотрела на него удивленно и спросила:
– А почему ты меня не подождал? Что-нибудь случилось?
Генка молчал и смотрел телевизор.
Аня устало вздохнула, присела на маленький диванчик у двери и стала удивленно смотреть в Генкин затылок. Теперь не только он, но и она молчала – говорил один Горбачев, и этого Генка вынести уже не мог. Он вскочил, выключил телевизор и, повернувшись к жене, гневно и страстно вопросил:
– Зачем он тебя фотографировал?!
Аня не сразу поняла, о чем идет речь.
– Он не меня фотографировал, а платки, – объяснила она после паузы.
– Видел я, какие платки он фотографировал! Он тебя фотографировал!
– Он не меня фотографировал…
– Видел я, кого он фотографировал! Зачем он тебя фотографировал? (У Генки получалось – «фоторафировал».)
– Гена, он фотографировал не меня.
– Видел я, кого он фотографировал! Зачем он тебя фотографировал?
– Ты видел и не зашел? – удивленно спросила Аня.
– Если бы я зашел, я бы его там убил! А я не хочу сидеть… из‑за какого-то козла американского!
– Гена, ты подсматривал? – удивленно спросила Аня.
– Я не подсматривал, я смотрел! – возмущенно закричал Генка и прибавил трагически, переходя на шепот: – Как мою жену… фотографируют…
Аня улыбнулась:
– Гена, какой ты смешной. И не кричи, пожалуйста. Ты разбудишь ребенка.
– Да, я смешной! – нервно засмеялся Генка. – Я в кювет влетел. Чуть не перевернулся!
В Аниных глазах возник испуг, она инстинктивно поднялась и сделала шаг к мужу, но он, останавливая ее, выставил вперед ладонь:
– Не надо! Этого не надо!
Аня остановилась.
– А зачем он брал тебя за руки?
Тут Аня действительно смутилась, и это не ускользнуло от Генки.
– Брал! Я видел! Я все видел!
Аня снова улыбнулась:
– Ты видел, но ничего не слышал. Если бы ты слышал…
– А мне не надо слышать! Знаешь такую поговорку: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать»? Взял за руки и держал! Чужую жену! Это в Америке, может, можно, а у нас…
Генка развивал эту глубокую мысль, без устали нес чушь, и Аня заговорила, стараясь объяснить:
– Дело в том, что он там в Америке видел репродукции платков Павла Тимофеевича, но там не было датировки, только фамилия, и он думал, что Павел Тимофеевич жил в девятнадцатом веке. И когда я сказала, что Павел Тимофеевич сейчас жив-здоров и что можно…
– Павел Тимофеевич! Павел Тимофеевич! Вот где он у меня, твой Павел Тимофеевич! Ему давно в психушке место или на кладбище, а ты носишься с ним! – заорал Генка.
– Не говори так! – остановила его Аня. – И не кричи. Ты разбудишь ребенка…
– Погоди, погоди, – дошло до Генки. – Так ты теперь вдвоем… с этим… к этому поедешь? Так?
Аня села на диванчик и объяснила:
– Я обещала познакомить его с Павлом Тимофеевичем. Если хочешь, поедем вместе.
– Я? – ткнул себя в грудь Генка и засмеялся. – Та-ак, – протянул он и зашагал по комнате. – Так-так-так… Я, значит, для нее всё! Пить бросил, курить бросил, деньги все до копеечки. В коллективе уважают, несмотря на судимость. Ко мне Полубояринова, парторг, подходит сегодня: «Голованов, ты как насчет партии думаешь?» А она? А ты? Ты! – заорал Генка, и в этот момент за стеной заплакал ребенок.
– Ну вот, разбудил… – тихо и устало проговорила Аня.
– А-а! – высоко закричал Генка, схватил с диван-кровати, на котором они спали, и швырнул на маленький диванчик, где сидела Аня, подушку и одеяло. – Спи тут! Я с тобой теперь спать не собираюсь! – Подумал и, решив усугубить наказание, забрал одеяло себе.
Пальцы летали по клавиатуре компьютера, буквы быстро складывались в слова, а слова в предложения. Ивану работалось. Внезапно в двери что-то громыхнуло, и Иван удивленно оглянулся. На пороге стоял сосед Альберт – пьяный, веселый и расхристанный.
– Сосед! – воскликнул он бодро и жизнерадостно. – Давай выпьем!
– Спасибо, я не употребляю алкоголь, – твердо ответил Иван.
– Не употребляешь? Ну, тогда пойдем погуляем! – предложил Альберт и, подмигнув, прибавил громким шепотом: – Я тут такое женское общежитие разведал…
Иван улыбнулся:
– Спасибо, я не гуляю.
Альберт развел руками.
– Ну, тогда извини… – проговорил он, нисколечко не обидевшись, и скрылся за дверью.
Этот неожиданный визит не испортил настроения, но от работы отвлек. Иван поднялся со стула и, сунув руки в карманы, широко зашагал по комнате.
запел он грудным, самодеятельно поставленным голосом.
Взгляд Ивана упал на фотографию бабушки, и он остановился.
– Бабушка, я влюбился? – Он вдруг смутился и сформулировал вопрос иначе: – Бабушка, я полюбил? Я люблю? Я правильно говорю?
И вновь зашагал по комнате, напевая уже вполголоса:
Теперь взгляд его переместился на фотографию девушки и, возможно, ее взгляд потребовал другой песни. Сам того не замечая, Иван перешел на английский:
Он остановился перед фотографией и прокричал по-английски:
– Джессика, я влюбился!
измученно напевала за стеной женщина, укачивая плачущего ребенка.
Аня плакала почти совсем неслышно, но Генка слышал.
– Ань… Аня, – зашептал он виновато и с одеялом на плечах подошел к диванчику, на котором, поджав ноги и отвернувшись к стене, лежала в одежде Аня. – Ань, не плачь, – попросил Генка. – Когда ты плачешь, я… умираю…
Несмотря на противный моросящий дождь, Иван совершал свой утренний «джоггинг». Обгоняя колонну тех же солдат, он вновь, как и вчера, услышал:
– Закурить не найдется, командир?
Иван не успел ответить, потому что идущий в строе последним объяснил:
– Он не курит, у него вчера спрашивал.
– Курицын! – прокричал впереди неохватно толстый прапорщик. – Разговоры в строю!
Огибая памятник Ленину на площади Ленина, Иван обернулся и с удивлением увидел бегущего следом Альберта. Тот был в костюме и шляпе, но без галстука. Судя по виду, чувствовал Альберт себя неважно. Остановившись напротив продмага, он задумался о чем-то печальном и, держась за сердце, скрылся в его открытой двери.
Набойщики лежали, полулежали и сидели на столах и внимательно слушали бригадира. Дядя Сережа, в очках, держал в руках многотиражку и читал вслух интервью Ивана. Оно называлось «Плоды перестройки». Дядя Сережа был важен, читал громко и отчетливо:
– «Вопрос: Если бы вы родились, допустим, в Австралии, а потом вам пришлось бы выбирать между Америкой и Советским Союзом, какую бы страну вы выбрали?» Ишь Аркашка куда гнет, – прокомментировал дядя Сережа и прочитал дальше: – «Ответ: Я бы выбрал Австралию».
Дядя Сережа одобряюще крякнул. Слушателям тоже понравился такой ответ. Только Генка не слушал или делал вид – сидел на подоконнике и смотрел в окно.
– Дилектор! – предупредил пожилой мужик, и набойщики разом посмотрели в сторону двери. Там действительно стоял Ашот Петрович. А рядом с ним был Иван.
Лежавшие на столах сели, а сидевшие соскочили на пол. Не то чтобы директора очень боялись и не то чтобы так уж уважали, но все же – директор есть директор. К тому же рядом с ним – американец. Ашот Петрович посмотрел на Ивана и пошутил:
– Я думал, они тут работают, а они газеты читают…
Дядя Сережа торопливо подошел к начальнику, поздоровался и ткнул пальцем в интервью:
– А мы тут это… читаем…
– Зачем читать, я вам его живого привел, – продолжал шутить Ашот Петрович. – Мистер Иван Фрезинский!
– Да уж я понял, – кивнул дядя Сережа, глянув смущенно на американца.
Гость первым протянул руку:
– Иван.
– Сергей! – с готовностью представился дядя Сережа, торопливо пожимая руку.
Набойщики уже стояли рядом.
– Правильно там про рыбу сказал, – одобрил Тарасов.
– Про какую рыбу? – не понял Ашот Петрович и насторожился.
Объяснение последовало сразу от нескольких мужиков:
– Ну что можно человеку по рыбке давать…
– Давать, чтоб он с голоду не подох, а можно научить рыбу ловить. Правильно.
– Правильно, конечно!
Всем эта мысль очень понравилась, понравилась она и директору. Ашот Петрович даже поцокал языком от восхищения.
– Можно давать, можно не давать, а тут научил – и пусть, как говорится, ловит себе на здоровье, никому не мешает.
И набойщики кивали головами и соглашались. А дядя Сережа тем временем посмотрел на часы, послушал их у уха и, поводя головой, крикнул высоко:
– Хорэ болтать, рыбаки! Работать давно пора.
И, посмеиваясь и почесываясь, все как бы неохотно, набойщики направились к своим столам…
– До сорока километров в день накручивают, мы измеряли, – объяснял Ашот Петрович очень серьезно и важно, как будто это он сам накручивает в день по сорок километров.
Иван завороженно смотрел на работающих, словно танцующих людей.
– Нигде в мире больше такого нет, – еще раз похвалился Ашот Петрович.
– А можно я тоже… попробую… – неожиданно предложил Иван, но директор не удивился, только пожал плечами:
– Можно, почему нельзя? У нас все можно.
Подозвав дядю Сережу, Ашот Петрович озадачил подчиненного. Тот задумался и почесал плешивую макушку:
– Разве с Генкой? У него напарник загудел.
– Гусаков?
– Он.
Генка, конечно, не слышал этот разговор, потому что работал за одним из дальних столов, но остановился вдруг, оглянулся и встретился взглядом с Иваном.
– Ну почему?! – горячо и страстно воскликнула Анна-Алла. – Почему, как иностранец – так красивый, стройный, уверенный в себе? Смотришь на него, и глаз радуется, и на душе тепло становится. А наш или хмырь болотный, или олух царя небесного… – Анна-Алла говорила очень искренне, голос ее дрожал, и на глазах даже поблескивали слезы. – А иностранцы… они… – Голос из презрительно-гневного вдруг превратился в нежный. – Они даже пахнут иначе…
– А ты нюхала? – поинтересовалась Спиридонова, не отрываясь от работы.
– Нюхала, – мгновенно ответила Анна-Алла, принимая вызов, хотя никакого вызова и не было.
Спиридонова подняла голову и сообщила всем:
– Мой Мишка говорит: мужчина должен быть чуть красивей обезьяны.
– Это он себя имеет в виду? – поинтересовалась Анна-Алла.
Спиридонова бросила на стол свой карандаш. Стало тихо и нехорошо.
– Ну что, девочки, обедать будем? – вмешалась Анна Георгиевна, гася первые же огоньки пожара в коллективе. – Я такую селедку принесла – пальчики оближешь.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Цветка – краска – платок.
Набойщики уже начинали обедать: разворачивали завернутые в газету толстые ломти хлеба с равно толстыми ломтями сала, колупали вареные яйца, отпивали из банок жидкий чай, а Генка с Иваном не останавливались. Точнее – Генка не останавливался, а Иван, поглядывая на него, старался не отставать. Только на пару секунд Генка прервал работу – скинул мокрую от пота, завязанную на пупе цветастую рубаху. И Иван следом стянул через голову белую футболку. Генка был худ и жилист – с грубо исполненным шрамом, оставшимся после операции на желудке, и полувыведенными татуировками на руках; Иван был хорошо, пропорционально сложен, почти как спортсмен-гимнаст.
Дожевывая и отхлебывая чай, к столу, где проходил этот необъявленный поединок, стали подходить набойщики.
– Давай, Гендоз! – подначливо крикнул Тарасов.
– Жми, Америка! – взял противную сторону Красильников.
Все вокруг, конечно, шутили, да и для Ивана это была игра, и только Генка относился к происходящему предельно серьезно, ему нужна была только победа…
…Насчет селедки Анна Георгиевна не обманула. Художницы ели и – буквально – облизывали пальчики. Но разговор, начатый Анной-Аллой, бередил душу, не отпускал даже за едой.
– Муж должен быть один, – изрекла Спиридонова.
– Жизнь – одна, – выдвинула контрдовод Анна-Алла.
Возникла небольшая пауза, и Анна-Алла обратилась к Ане (а голос у нее был нехороший, с намеком, разбирало ее сегодня, как будто черти ее драли):
– А молодежь наша что думает? Сколько у женщины должно быть мужей? Молчишь чего-то все, Ань?
Аня действительно все это время молчала, да она и не ела почти. Взглянув на Анну-Аллу, она тут же опустила глаза и неожиданно покраснела.
Анна-Алла закусила губу, чтобы не расхохотаться. И вновь вмешалась Анна Георгиевна.
– Знаете, девочки, – заговорила она, горько вздохнув. – Когда он есть, его, может, и не так любишь. А вот когда его уже нет… – Уже три года, как Анна Георгиевна овдовела.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Цветка. Краска. Платок.
Набойщики наблюдали за происходящим молча и неподвижно. Дядя Сережа неодобрительно поглядывал на крестника. Американец не сдавался.
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
Цветка. Краска. Платок!
К счастью, платок был закончен, а то бы они оба упали, наверное.
Иван расправил усталые плечи. Набойщики смотрели на него с симпатией. Иван не проиграл.
Но Генка сам записал себя в победители. Ни на кого не глядя, он подхватил свою рубаху и, вытерев пот с лица, пошел по цеху к выходу, покачиваясь слегка. Все молча смотрели ему вслед.
пропел Генка противным мультфильмовским фальцетом и скрылся за громко хлопнувшей дверью.
– Только вы потом никому не говорите, что мы у Павла Тимофеевича были, – попросила Аня.
– Почему? – не понял и удивился Иван.
– Его на фабрике не любят.
За забором загремела цепь, и огромная псина кинулась с громовым лаем на ворота.
А во дворе глухо и хрипло заругался старик.
– Кто? – спросил он настороженно и угрожающе.
– Это я, Аня, Павел Тимофеевич.
– Замолчи, чёрт черный, фашист проклятый! Какая Аня?
– Аня… Аня Голованова…
– Нюрка?
– Я! – Аня заулыбалась, просияв вдруг и глянув смущенно на Ивана.
– Отойди! Отойди, чертяка фашистская!
Звякнула щеколда, и калитка отворилась.
Это был очень длинный и очень худой старик, одетый по-зимнему, с черенком от лопаты вместо палки. Щуря глаза, старик с подозрением смотрел на незваного гостя.
– Это Иван, – представила его Аня. – Он приехал из Америки! Вас даже в Америке знают! – Аня говорила громко, почти кричала – старик плохо слышал. Возможно, он не расслышал, а возможно, его не трогали ни сообщение о собственной известности в Америке, ни вид пришедшего в гости живого американца. – Представляете, Иван считал, что вы жили в девятнадцатом веке! – прокричала Аня.
Старик задумчиво склонил голову и проговорил:
– В девятнадцатом? Нет, я в девятнадцатом веке не жил… Я в двадцатом веке жил…
Дом был маленький, старый, заваливающийся на один бок, единственная комната внутри – грязная, замусоренная. Иван смотрел по сторонам и смотрел на Иконникова и, похоже, все никак не мог поверить в то, что это тот самый Иконников и что он, тот самый Иконников, живет здесь.
Аня выкладывала из сумки на стол продукты: половину курицы, кусок ветчины, банку шпрот, пачку чая.
– Я вам чай принесла, Павел Тимофеевич! – радостно сообщила Аня. – Индийский, со слоном!
– Чай – это хорошо, – задумчиво проговорил старик, косясь на Ивана.
Приблизив лицо к стеклу, Генка разглядел спидометр «вольво» и присвистнул:
– Двести двадцать кэмэ…
После чего подошел к воротам, осторожно их подергал и, поняв, что они закрыты изнутри, стал карабкаться на высокий глухой забор.
– Куда лезешь? – строго спросил его кто-то из‑за спины.
Это было так неожиданно, что Генка свалился на землю и, сидя на заднице, смятенно смотрел на приближающегося незнакомца в черном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе.
– Куда полез, я спрашиваю? – остановившись, повторил свой вопрос незнакомец.
Генка взял себя в руки, поднялся и, указав взглядом на забор, ответил на вопрос вопросом:
– А может, я там живу?
– Я знаю, где ты живешь, – усмехнулся незнакомец и прибавил: – Я все знаю.
– А ты… – заговорил Генка и запнулся, замолчал, начиная понимать – кто этот человек. И взгляд его глаз с сердитого сменился на заговорщицки-веселый. А у незнакомца взгляд уже был таким.
– Понял теперь? – спросил тот и в открытую улыбнулся.
– Так точно! – ответил Генка и выпрямился. – Понял, командир! – Рот его непроизвольно расплылся в улыбке.
Незнакомец взял Генку за воротник рубахи и притянул к себе:
– И на будущее: ближе чем на пятьдесят метров к нему не подходи.
– На пятьдесят? – переспросил Генка.
– На пятьдесят, – подтвердил незнакомец.
– Понял, командир! – весело согласился Генка.
– Генка-то твой жив? – спросил старик, прохаживаясь по комнате и продолжая коситься на сидящего на табуретке гостя.
– Жив, жив, – добродушно отозвалась Аля. (Она быстро чистила картошку.)
– Ну, жив и жив. – Старик впервые повернулся лицом к Ивану. – Отец у него тоже жил-жил, а потом взял и повесился. Пил. А не пил, может, еще раньше б повесился. Мастер был. Какой был мастер… А ты вот как к Сталину относишься? – неожиданно спросил он, настолько неожиданно, что Иван даже вздрогнул.
Старик стоял напротив и ждал ответа. Иван кашлянул в кулак.
– Я много думал о своем отношении к Сталину. Да… Я считаю его неизбежным злом.
Ответ неожиданно развеселил старика. Он хрипло засмеялся, склоняясь вперед и опираясь на палку, вытирая одной рукой слезы. Иван еще больше смутился и даже растерялся.
Старик поднял на Ивана глаза, в которых не было ни капли радости и веселья, а только горе и злость.
– А дуракам всякое зло неизбежно! – проговорил он и вновь заходил по комнате. – Чего меня только не заставляли на платках рисовать. Трубы… «Чтоб труба повыше да дым погуще». Трактора колесные да гусеничные тоже. Танки. Железного наркома товарища Ежова. Я говорю: нам нельзя, у нас цветы, у нас на платках триста лет цветы! Вот тебе и неизбежное зло… Неизбежное оно, когда его ищут. А ты гляди мне! – старик погрозил Ане пальцем. – Как помру, чтобы в клубе ихнем в гробу меня не выставляли! Я к ним ни живой, ни мертвый! Слышишь?.. А знаешь, как жена моя покойница платки наши называла? – Старик вновь обращался к Ивану. – «Богу картинки»! Неграмотная она у меня была. Богу картинки… Он, мол, там наверху сидит, смотрит на бабьи маковки и радуется… Среди грязи нашей, серости вдруг – платок! Богу картинки… Ну, давай, чего намалевала… – Иконников взял картонный тубус, который принесла Аня, открыл его, стал вытаскивать один за другим кроки, рассматривать их, стоя под лампой, и бросать на пол. – Барахло… Барахло… – комментировал он и вдруг замер, разглядывая очередную работу. И Иван увидел, как по небритому корявому лицу старика текут слезы. – Нюрка, Нюрка, – сипел старик. – Вот она, Богу-то картинка! Вишь, как вывернула… Повилика! Я его и за цветок никогда не держал – трава, на корм скотине… Повилика…
– А худсовет не принял. – Аня выглядела радостной и смущенной. – Сказали – отход от традиции.
– Отход от традиции… – повторил старик, не отрывая от рисунка взгляда.
– А торговля все требовала, чтобы мы Аллу Пугачеву нарисовали.
Старик поднял голову и спросил удивленно:
– А это еще кто?
Альберт подошел к забору, ухватился руками за край, подтянулся, сел сверху, посидел, глядя по сторонам, и спрыгнул в сад. Но пробыл он там совсем недолго, не больше мгновения. Оттуда донеслось торжествующее рычание, и Альберт вновь, только теперь с другой, внутренней стороны стал подтягиваться на заборе. Однако теперь выходило хуже. Перекошенная физиономия Альберта дважды появлялась над забором и дважды скрывалась за ним. Только с третьего раза ему удалось преодолеть уже, казалось, неодолимую преграду. Альберт посмотрел на свои ноги. Одна штанина почти до колена была оторвана.
– Собака, – сказал Альберт, и это была не констатация факта, это было ругательство.
В комнате стало светло и чисто. Аня, Иван и старик сидели за нарядно накрытым столом; Аня и Иван уже пили чай, а перед стариком стояла тарелка с остывшим бульоном.
– Ешьте, Павел Тимофеевич, что же вы не едите? – уговаривала его Аня.
– Да не хочу я, Нюр… Что мне эта еда… Она мне уже… – отказывался старик, о чем-то размышляя. – Вот и скажи спасибо своей Америке! – неожиданно проговорил он и съел пару ложек бульона – шумно и неопрятно.
Иван улыбнулся:
– Почему… За что я должен благодарить Америку?
– За то, что живешь…
Иван растерянно улыбался.
– У нас в Васильевом Поле знаешь как бабы намастырились плод изводить? Спицей выковыривали!
– Павел Тимофеевич, ну пожалуйста! – Аня пыталась остановить его, но старик продолжал:
– И правильно делали! Вот сыночка моего Ваньку выносила жена, а теперь я от него Фашиста завел! От него, от кого же еще? Он ведь у меня, сыночек мой родненький, чуть не все платки попропивал. А я ведь, как с фабрики ушел, руками их расписываю. Три месяца – один платок. В год четыре платка, если не болею. А он его – за бутылку! А кроки у меня хранились аж с позапрошлого века, они дороже золота, а он ими печку растопил. Я увидел – меня паралич разбил. А думаешь, холодно ему было? Не-е… Осень теплая стояла, никто печек еще не топил. А ему холодно стало, сыночку моему… Думаешь, один он такой? Они все такие. Им хорошо, когда наблевано… А когда красоту видят, их трясти начинает…
Аня вошла в свою комнату и, увидев Генку, остановилась. Генка был в одних трусах, но с чалмой на голове. Чалма была сварганена из махрового полотенца. Генка сидел на полу, скрестив ноги и сложив ладони под подбородком, как это делается в индийском кино. Перед ним лежала какая-то раскрытая книга. Генка был серьезен.
Аня засмеялась, но Генка держался, продолжая оставаться серьезным. Подглядев в книгу, он гундосо пропел:
– Слава Аллаху, господу миров!
После чего сам заржал, подбежал к жене, подхватил ее, закружил.
– Ты чего, Ань, мне Котофей с тарного цеха такую книжку дал почитать! На одну ночь только! Там на странице восемьдесят три такое написано! Они вообще, что ли, оборзели, такое печатают? Кто только разрешил, я б не разрешил ни за что! Оборзели совсем…
Аня присела и посмотрела на обложку. Это была «Тысяча и одна ночь».
– Давай сейчас читать, Ань? А то Котофей меня завтра убьет, если не отдам. Давай, Ань? Я буду читать, а ты слушай.
– Ну давай, – согласилась Аня.
Они устроились тут же на полу, на синтетическом коврике. Генка сел, Аня прилегла рядом, приготовилась слушать.
– Давай сразу со страницы восемьдесят три начнем? – предложил он.
– Нет, – не согласилась Аня. – Начнем с начала.
Генка вздохнул и начал с начала:
– «Слава Аллаху, господу миров! Привет и благословение господину посланных и да приветствует благословением вечным, длящимся до Судного дня». – Генка почесал затылок и вздохнул. Попробовал найти страницу восемьдесят три, но Аня остановила:
– Читай дальше.
– «А после того: поистине, сказания о первых поколениях стали назиданием для последующих, чтобы видел человек, какие события произошли с другими, и научился, и чтобы, вникая в предания о минувших народах и о том, что случилось с ними, воздерживался он от греха. Хвала же тому, кто сделал сказания о древних уроках для народов последующих», – пробубнил Генка и вдруг отбросил книгу и навалился на жену. – Ань!
– Гена, – вырывалась Аня. – Гена, не надо… Гена, ну пожалуйста!
– Ань! – настаивал и требовал Генка.
– Ну, Гена! – Аня чуть не заплакала и, вывернувшись, вскочила на ноги, отбежала к окну и остановилась.
Громко дыша, Генка сидел на полу и смотрел в спину жены.
– Гена, я не знаю, как дальше жить, – тихо сказала Аня.
Генка шмыгнул носом, поднялся и прошел по периметру комнаты, как зверь вдоль прутьев клетки. Выбрав, на его взгляд, подходящее место, Генка хотел врезать кулаком по бетонной стене и уже замахнулся – с яростью, изо всей силы, но передумал на ходу и сменил правый кулак на левый, решив, видимо, что правый еще пригодится. Звучно хрястнули суставы. Аня испуганно обернулась. Генка согнулся, сжимая разбитый кулак между коленей, кривился от боли, но молчал – женщина за стенкой укачивала ребенка.
В «живописной» было шумно и нервно. Анна-Алла стояла посреди комнаты и, можно сказать, выступала:
– Эх, сбросить бы мне годков пятнадцать, видели бы вы этого Ивана. И меня б видели!
Спиридонова прижала ладонь ко рту. Анна Георгиевна сокрушенно помотала головой.
– Уехала бы? – спросила Спиридонова потрясенно.
– А то бы осталась?! – Анна-Алла засмеялась. – Знаете, как молодежь эту страну называет?
– Какую страну? – не поняла Спиридонова.
– Ну, эту, эту! – Анна-Алла топнула ногой, показывая, какую страну она имеет в виду. – Знаете как? Совок! Вот именно – совок!
Спиридонова ойкнула. Анна Георгиевна закусила губу и закрыла глаза.
– Каждой женщине дается в жизни шанс! – продолжала выступать Анна-Алла. – Один! У меня он тоже был… Да Анька будет последняя дура, если этого американского Ваню за жабры не возьмет! У меня же глаз, я все вижу… Он хоть и американец, но он же еще и наш… Олух царя небесного!
Анна-Алла словно объявила выход на концерте: в дверь кто-то корябнулся, и вошел Иван – робкий какой-то, растерянный, вылитый олух царя небесного.
– Здравствуйте, я пришел… – сбивчиво заговорил он, но Анна-Алла взяла инициативу в свои руки.
– Здра-а-авствуйте! – пропела она, раскинув руки, словно собираясь заключить его в объятия. – А мы вас который день ждем… Вот здесь мы и работаем…
И женщины стали водить Ивана по своей комнате, показывая все и объясняя, и Иван слушал и даже что-то записывал, но нет-нет и поглядывал на пустой Анин стол – с растерянностью и тоской.
Любовка – это соседний с Васильевым Полем рабочий поселок, где темными летними вечерами местные женщины и старушки играли на улице в лото.
– Кончила… Кончила! – подскочила радостно сухонькая старушенция в очечках.
– Кончила, – хмыкнул проходивший мимо Генка, отправил подальше щелчком окурок, плюнул вслед и пошел к деревянному домишке, где жили его крестная мать и крестный отец.
Стелясь по земле и виляя хвостом, к нему кинулась мелкая рыжая псина.
– Шарик, Шарик-бандит. – Генка трепанул пса по холке. – Здоров, крестный! – крикнул он еще из темных сенцев.
– Здоров, – ответил дядя Сережа, когда увидел Генку.
Он крошил в миску с молоком кусок серого батона.
– Вечерять будешь?
– Не-а… Неохота, – отказался Генка.
– Анька там как? Не болеет?
– Нормально, чего ей сделается? Ты это, крестный, ружье мне дай, – попросил Генка, нервно поглядывая в окно.
– На охоту, что ль?
– Ну…
– На кого?
– На кабана, на кого…
– А заловят? Не сезон ведь…
– Не заловят. С ментами иду, – объяснил Генка.
– С какими?
– С нашими. С Воробьем и с Бармалеем.
– С каким Воробьем, с Витькой? – оторвался дядя Сережа от своей тюри.
– Ну…
– Тогда бери. На полатях лежит.
Генка вскочил па табуретку.
– Оно у тебя на сколько метров бьет?
– Да метров на шестьдесят свободно…
– На шестьдесят, – удовлетворенно повторил Генка, вытаскивая из хлама ружье в чехле. – На шестьдесят – это хорошо…
И тут же хлопнула первая дверь, потом вторая, зажегся свет, и зазвучал веселый голос тети Маши:
– Чего в темноте сидите? Электричество экономите? Здорово, крестник! Чего как петух на насесте?
Генка продолжал стоять на табуретке с ружьем в руках.
– На охоту, что ль? Правильно! Слазий, давай подержу. – Она взяла из Генкиных рук ружье и поставила в угол. – Ты, дед, накормил крестника? – обратилась она требовательно к дяде Сереже. – Щи на печке… Сам ешь тюрю свою… Зубы, Генк, так и отказывается вставить! Упрямый! Лошадиные, говорит, вставят еще… Ну и хлебай свою тюрю, а мы щей с курятинкой сейчас, правда, Генк?
– Да я не хочу, крестная. – Генка не выдерживал напора крестной.
– Ладно! – махнула она сердито рукой. – Ладно-ладно! Садись, не разговаривай! Вот и пупок тут… Ты ж пупки любишь. Как пупок, бывало, так Генке…
– Да я… крестная. – Генка сглотнул слюну.
А тетя Маша уже ставила перед ним налитую до края миску наваристых щей. Потом взяла с комода кошку-копилку, выгребла из кармана кофты мелочь и принялась ее пересчитывать, приблизив ладонь к лицу.
– Это не гривенник, глянь? – Она показала монету Генке.
– Двушка, – буркнул он, не отрываясь от щей.
– Собака такая, обманула, – ругнулась на двушку тетя Маша. – Сорок две копейки сегодня!.. Понял, дед! И давеча семьдесят! Так, глядишь, на цветной телевизор соберу! Сама буду глядеть, а тебе хрен покажу!
Дядя Сережа закряхтел, заерзал на табуретке, но промолчал.
– Злится, Ген, а сказать нечего! – Тетя Маша прижала кошку к обширной груди, опуская в прорезь монеты.
Вновь стукнула входная дверь, что-то упало в сенях, и в комнату вошла сутулая черномазая и носатая баба.
– Ой, Маш, а ты чегой-то раньше ушла? – спросила она из двери.
– Чего надо, того и ушла, – не очень вежливо ответила тетя Маша.
– Выиграла? Скока? – задала еще вопрос носатая.
– Сорок две, – ответила тетя Маша тем же тоном.
– А я шешнадцать копеек проиграла… А Ксенька-бушманка снова выиграла… Два рубля, – сообщила женщина. – Ой, а кто это сидит? Ген, ты, что ль? – фальшиво удивилась она. – Здравствуй, Ген!
Генка буркнул в ответ неразборчиво и чуть не подавившись. Дядя Сережа взял со стола будильник, послушал и снял ножом заднюю крышку.
– Ой, а Маринка моя с Москвы привезла кофточку такую жатенькую, сорок рэ… И платок серейский блескучий красотющий. Не то что наше барахло… – вновь заговорила незваная гостья.
– Чей платок? – не расслышал дядя Сережа.
– Серейский, – повторила она и добавила: – С тистями…
– С чем? – Генка оторвался от щей.
– С тистями… – менее уверенно повторила баба. – Ну, с бурхамой! Ой, да ну тебя, насмешничаешь. Так Маринка моя оделась – как куколка! Говорит, чегой-то Генки Голованова давно не видать? Не случилось ли чего у него там?
– Ладно, чего пришла? – грубо оборвала ее тетя Маша.
– Терку дай, – попросила в ответ та. – А то Маринка моя оладиков картофельных захотела, а терка сломалась, ручка отвалилась.
– На! – оборвала ее тетя Маша, сунув терку и оттирая гостью к двери.
– Ладно, пойду я… До свидания, Ген! Заходи в гости-то!
– Щас, разбежались, – бросила тетя Маша, закрывая дверь. – Сама бушманка… Ксенька на пяти картах играет, а она на одной норовит разбогатеть… Ворона… Терка ей нужна… Сама была… Неизвестно с кем Маринку прижила. И Маринка ее, прости господи… С шестнадцати лет терка. Никто замуж не берет, перестарка. Ты гляди мне! – серьезно и строго пригрозила тетя Маша Генке. – Ни ногой мне туда! Враз окрутят!
– Чего болтаешь, кого окрутят? – вмешался дядя Сережа. – При живой жене… У него – Анька…
– Анька! – зло передразнила тетя Маша. – Лежишь тут, не знаешь ничего! Вся фабрика знает, вся Любовка говорит! Бросает нашего Генку Анька, уходит!
Дядя Сережа удивленно и непонимающе смотрел на Генку. Тот еще больше склонился над миской, скреб ложкой по дну.
– Как уходит? – спросил он тихо. – Так – уходит?
– Так… Как же! – закричала тетя Маша. – Дура, да не та! С американцем спуталась, в Америку захотела. Ну, видела я его… Смотреть не на что! Его разве с нашим Генкой сравнишь? Рыжий! Это же срам! Раньше с рыжим по улице стыдились пройти, а теперь хоть за кочережку копченую пойдут, лишь бы нерусский! – Тетя Маша глянула на Генку и спросила ласково: – Молочка попьешь?
– Угу, – кивнул Генка, не поднимая головы.
– Налей, дед, – скомандовала тетя Маша и горестно вздохнула. – Простой ты больно, крестник… От простоты и страдаешь… Сколько раз я тебе говорила, сколько раз учила: «Простота хуже воровства!» Вылитый батя, вылитый Голованов-покойничек, забубенная головушка…
Дядя Сережа поставил на стол кружку с молоком. Генка взял ее и, по-детски гукая, стал пить.
Тетя Маша, глядя на него, шмыгнула носом и прибавила:
– Говорили вам: «Живите у нас, места хватит!» – «Дом старый»… Да он сто лет стоял и еще сто простоит!
Дядя Сережа закурил, длинно выпустил дым.
– Это мне еще дед говорил: «В чужую жену, Сереня, чёрт ложку меда ложит», – проговорил он и вдруг грохнул будильником по столу так, что колесики раскатились, попадали на пол.
Генка вздрогнул от неожиданности и посмотрел в угол. Ружья там не было.
– Милиция?! Милиция! Але, это милиция? Скорей к нам ехайте, а то у нас тут…
Иван открыл глаза, непонимающе повертел головой. Гремело кровельное железо – кто-то бежал по крыше. Иван торопливо натянул джинсы, сунул ноги в кроссовки, щелкнул выключателем, но света не было. Ругнувшись по-английски и схватив со стола фонарь, выбежал в темный коридор.
У открытого окна стояла тетя Пава. Увидев Ивана, она успокаивающе улыбнулась и объяснила:
– Городушки…
– Что? – не понял Иван.
– Праздник такой. Городят – друг дружке гадости делают. Праздник – городушки. А у вас в Америке нету?
– Нету…
– Чёрт-те что, – проворчал подошедший Альберт. – Сколько по Союзу ездию, нигде такого не видел.
Альберт был в майке, заправленной в черные сатиновые трусы, и с перебинтованной ногой.
– Ну вот, а у нас есть, – удовлетворенно кивнула тетя Пава. – Прошлый год в уборную на вокзале дрожжей два ведра вылили. Плыло по всему городу. Ох и вонища была!
– Зачем? – не врубался Альберт.
– Я же говорю, праздник такой: городят, куролесят. – Тетя Пава выглянула в окно. – Небось антенну свинтили.
И, возглавляемые тетей Павой, Иван и Альберт двинулись к выходу.
– Да они не со зла, балуются только. А правда, как-то было: проволоку через дорогу протянули, мотоциклист ехал, парень молодой, так ему голову и срезало…
Иван первым сбежал с крыльца и посмотрел на крышу. Антенна стояла на месте, но за нее был привязан надутый презерватив.
Иван растерянно улыбнулся.
– Тьфу! – плюнула, увидев, тетя Пава.
– Гондон! Ей-богу, гондон! – озвучил ситуацию Альберт.
Тетя Пава поглядела в темноту улицы и высказала догадку:
– Ох, не Генка ль это был Голованов?
– Кто? – обратился к ней Альберт.
– Да Генка, в набойке работает, Аньки-художницы муж. В белой рубашке был…
Иван на секунду задумался и направился к своей машине, рядом с которой стояла и машина Альберта. Иван открыл дверь «вольво».
– Ты далеко, сосед? – встревоженно спросил Альберт.
– Покатаюсь, – отозвался Иван.
Альберт посмотрел на свою машину, потом в пугающую темноту улицы, подошел, сильно вдруг захромав, к сидящей на приступке тете Паве и сел рядом.
Иван ехал быстро, очень быстро, и вдруг резко, с колесным визгом затормозил, чуть не врезавшись в протянутый через дорогу канат. Он выскочил из машины и неожиданно обнаружил, что это всего лишь нитка – канатом она казалась в свете фар.
Иван сердито разорвал ее и увидел перебегающего через дорогу человека в белой рубашке. Схватив с сиденья машины фонарь, Иван кинулся следом.
Тетя Пава и Альберт сидели на приступочке бочком к бочку и разговаривали. Говорила тетя Пава, Альберт слушал.
– Она-то девка хорошая, а он – никудышный. Живут… А как получилось? У ней жених был, Аркаша, он газету на фабрике выпускает. Человек обходительный, грамотный. Они уже заявление в загс подали. Вот и шли они по парку Урицкого вечером, а там любовские, фулиганье, они к нашим драться приходят. Аркаше сказали: «Иди», он и пошел… Испугался, конечно, а как не испугаешься, если у них ножики? Да они б с ней ничего и не сделали, у нас этого баловства нет. Попугали б… А Тут и Генка идет. Он хоть ее и не знал, а вступился. Ему что – он свою жизнь ни в копейку не ставит… Он ее за спину спрятал, а сам ножик свой вперед и никого не подпускает. Их человек десять, а то двенадцать, это я уж сама видела, прибежала, не поздно еще было, часов восемь. Вот так и ходили они кругом. Один вперед кинется, а Генка ему ножик навстречу – тот назад! Народу собралось! За милицией побежали, а те сами любовских боятся, да и на Генку у них зуб, мол, зарежут его, нам спокойнее будет. Целый час они так кружились, кружились… Генка спереди, а она за него сзади держится… Потом разошлись… Не помню уж как. А потом его, Генку-то, все одно посадили! Он одного так по голове доской треснул, у того чуть мозги не вылетели… Сгоряча, и не того треснул, кого надо было, – перепутал.
– Да я знаю… – кивнул Альберт и нахмурился.
– Он это был, Генка, в белой рубашке, – убежденно проговорила тетя Пава.
Человек в белой рубашке бежал впереди, делая на бегу зигзаги, стараясь вырваться из света мощного фонарного луча. Подкованные каблуки звонко цокали по асфальту. Иван бежал в кроссовках бесшумно и азартно, приближаясь к убегающему все ближе и ближе. Тот задыхался и сдавал. Иван схватил его за плечо и рванул к себе. Незнакомый подросток смотрел испуганно и одновременно нахально.
– Дядь, ты чего? – спросил он и напомнил, оправдываясь: – Городушки же…
Иван усмехнулся и разжал руку.
– А у него в комнате телевизор стоит, привез с собой, сам на кнопочки жмет, а сам в телевизор этот смотрит, – сообщила тетя Пава.
– Это не телевизор, – поморщился Альберт и важно прибавил: – Это ЭВМ – электронно-вычислительная машина.
– А-а, – понимающе закивала тетя Пава. – Считает?
– Считает, – согласился Альберт.
– Считает… Американец… – задумчиво прошептала тетя Пава.
Город был погружен в темноту, но не спал. Где-то кто-то засвистел, следом раздался жуткий крик и сатанинский дурацкий смех…
Железная автобусная остановка была поставлена на попа.
На телеграфном столбе болталось огородное чучело.
Человеку со штурвалом на большом монументальном плакате были пририсованы усы-пики и другие атрибуты мужской доблести.
Впереди темнел забор, за ним возвышались фабричные корпуса. У проходной сидели на ящиках двое, курили и разговаривали. Один держал между ног ружье.
Иван остановился и, оставаясь невидимым, слушал.
– Не, раньше войны другие были – правильные, честные… Раньше если война, так наш князь с ихним ханом, например, выходит один на один. Они выходят, а народ стоит: там ихний, тут наш. Бьются, бьются! Кто победил – того и взяла. А народ-то целый остался! Князя-то нового выбрать можно, зато народ цел! А теперь все наоборот. Сами сидят там, а людей своих изводят. Ну, вот хоть в ту войну – разве не так было? Их оттуда Гитлер гнал, нас отсюда Сталин. Так же? А если по-правильному, как надо, так пусть бы вышли да морды друг дружке квасили! А мы бы поглядели! Так же?
Собеседник помолчал, размышляя, и спросил:
– А чья бы, как думаешь, взяла?
– Да думаю – Сталин, – помедлив, ответил первый. – Он грузин, покрепче вроде был…
Человек выплюнул окурок и быстро поднялся, глядя в сторону Ивана.
– Это я, – подал голос Иван.
– Американец, – шепнул второй.
То были набойщики, Иван узнал их: Красильников и Тарасов.
– А, это вы, – приветливо заулыбался Красильников.
Иван подошел, поздоровался с каждым за руку.
– Не спится? – дружелюбно спросил Тарасов и предложил: – Садись, Вань, посиди.
Иван присел.
– А мы вот охраняем… Ашот попросил… Городушки… – объяснил, почему-то смущаясь, Красильников.
– Городушки, – повторил Иван.
– Ну, как вам у нас? – подавшись вперед, заинтересованно спросил Тарасов.
Но Иван не успел ответить. Красильников вскочил вдруг, вскинул ружье и выстрелил в небо. Длинное белое пламя осветило всех троих.
– Ты чего, Жор? – с удивлением и интересом обратился к нему Тарасов.
– Сын у меня женится, – сказал Красильников, и в глазах его стояло счастье.
Дом был маленький, словно игрушечный, и стоял на самом краю Васильева Поля, где начинались луга и лежали заросшие по краям осокой озерца. Сквозь квадратное окошко в дом пробивались розовые лучи закатного солнца, освещая прикнопленные к стене фотографии Гумилева и Ахматовой, а также большой портрет Пушкина – огоньковскую репродукцию с картины Кипренского в любовно сработанной самодельной рамке.
Аня лежала на своей детской кровати – узкой и короткой, на боку, поджав под себя ноги и подложив под щеку сложенные ладони. Она была в верхней одежде и лежала поверх пледа. Глаза были закрыты, но она не спала.
По маленькой комнатке взад-вперед вышагивала Анина мама – пожилая, сухощавая, с учительским пучком седых волос, и, держа в руке книгу, читала вслух – громко и выразительно:
Иван и Аркаша шли через «отбелку» и полемизировали на ходу, не спорили, а именно полемизировали, чуточку собой любуясь, как это случается всегда, когда полемизируют. По гулкому пустынному цеху разносились термины и имена, которые вряд ли когда здесь звучали: «экзистенциализм, Кришнамурти, панславизм, Михаил Булгаков».
Иван и Аркаша так увлеклись, что остановились и продолжили полемику.
– «Нация – это не то, что она думает о себе во времени, а то, что Бог думает о ней в вечности», – возвышая голос, проговорил Иван.
– Это Бердяев? – удивился Аркаша.
– Нет, это Владимир Соловьев.
– Я так и подумал, – кивнул Аркаша.
И в этот момент из лежащей рядом трубы вырвался пар и окутал на мгновение их двоих. Когда пар растворился в прохладном воздухе «отбелки», рядом, словно чёрт из бочки, появился Генка.
– Здоров, мужики! – закричал, скаля зубы. – Анекдот рассказать? Один еврей в ментовку приходит и говорит: «Заберите у моего соседа козла». Мент спрашивает: «Почему?» – «А он все время: “Ка-гэ-бэ-э! Ка-гэ-бе-е”»!
Аркаша смотрел на Генку невозмутимо и бесстрастно. Иван улыбнулся, но только из вежливости. Генка загыгыкал, хотя, судя по глазам, было ему совсем не смешно. И, не прощаясь, повернулся и пошел по цеху, напевая:
– Вы, кажется, ищете Аню? – глядя в спину удаляющегося Генки, спросил вдруг Аркаша.
– Откуда вы… знаете? – растерянно спросил Иван.
Аркаша пожал плечами:
– Город маленький – все всё знают. А разве у вас в Сакраменто не так? – И, не дожидаясь ответа на свой вопрос, назвал адрес: – Луговая, девяносто шесть.
День был теплый, мягкий, полупрозрачный, как называют такие дни в Васильевом Поле – млявый. Река остановилась и не текла больше. Вдоль берега неподвижно стояли редкие разомлевшие рыбаки. Словно домотканые дорожки, скатывались к воде полоски огородов с картошкой, цветущей сиреневым и белым. На одном из огородов жгли костер, и сизый дым лениво сползал к реке.
У самой воды густо зеленела сырая и тонкая луговина в бородавках ворсистых кочек. Делая низкие крути над одним и тем же местом, пронзительно и тревожно кричал чибис. Целенаправленно и осторожно туда двигались дети – верно, чтобы поглядеть гнездо с птенцами. Первым топал рыжий мордатый нахалюга, за ним худой печальный очкарик, а на кочке стояла и смотрела им вслед маленькая тонконогая девочка.
– Са-ань! Санечкин! – жалобно и ябедливо тянула она. – Не ходи туда! Болото засосет! Са-ань! Я все мамке…
А на той стороне, за рекой, ничуть не скрываемый высоким бетонным забором, стоял огромный, мутновато отсвечивающий на солнце дюралевый куб почтового ящика.
Аня перевела взгляд на прикнопленный чистый лист ватмана и внимательно посмотрела чуть вправо. Обвивая куст колючего шиповника, к небу тянулась повилика с узкими бледными листьями и большими бело-розовыми воронками цветов.
Внимательно глядя по сторонам, Иван медленно ехал по проселочной дороге и, увидев стоящий у куста шиповника этюдник, остановился. Стоя на обочине, Иван посмотрел по сторонам, нигде не видя Аню, хотел крикнуть, позвать ее, но передумал и пошел по густой траве вперед.
Аня спала рядом с этюдником – совсем по-детски: поджав под себя колени и подложив под голову сложенные ладони.
Иван посмотрел на незаконченный эскиз, потом на шиповник и повилику, потом, смущенно и коротко, на Аню. Она улыбалась во сне. Внезапно, неожиданно для него самого, на глазах Ивана выступили слезы, и он торопливо вытер их пальцами. Он сел на траву неподалеку и стал смотреть вдаль, дожидаясь, когда Аня проснется.
Аня открыла глаза, увидела Ивана и нисколько не удивилась, а только больше улыбнулась, видимо считая, что это сон. Но тут же поняла, что не сон, торопливо поднялась, села, провела ладонью по лицу и поправила волосы.
Иван взглянул на нее и снова стал вежливо смотреть вдаль.
– Сакраменто, – тихо сказала Аня.
– Что? – не расслышал Иван и посмотрел на Аню.
продекламировала Аня – негромко и, кажется, насмешливо.
– Что это?
Аня пожала плечами:
– Стишок. Из детства…
– Из детства, – задумчиво повторил Иван и вдруг поднялся и произнес ее имя: – Анна! – Он произнес ее имя очень серьезно и почти торжественно.
– Анна! – попыталась скопировать его Аня. Получилось похоже, и она засмеялась. – А вы знаете, наши платки никому не нужны…
– Как? – От неожиданности Иван снова сел на траву.
– Да-да, никому. Склады забиты, торговля не принимает. А платки все носят японские. Вы зайдите в магазин, поинтересуйтесь: наши лежат, а как японские появляются – сразу расхватывают. Японцы наши самые ходовые рисунки скопировали и гонят их на своих японских машинах, печатают, как газеты. А краски у них лучше. И дешевле… И японские…
Иван не знал что возразить, но соглашаться он не хотел.
– А как же это?.. – Он указал рукой на этюдник, на искусный Анин эскиз.
– А это план, – ответила Аня. – Четыре эскиза в месяц. Мы делаем платки по привычке. По инерции… Анна Георгиевна дорабатывает до пенсии, Спиридонова ждет, когда освободится ее место, Анну-Аллу держит Ашот Петрович за какие-то былые заслуги…
– А вы?
– А я… – Голос у Ани дрожал. – Я жду, когда дадут квартиру. И ее можно будет обменять на Москву, на комнату с доплатой…
На дороге возник звук автомобиля. Иван посмотрел в ту сторону и увидел остановившийся жигуленок. Из него вышел Альберт и, стараясь не смотреть туда, где были Иван и Аня, открыл капот и стал делать вид, что копается в моторе.
Иван скривился, как от знакомой и привычной, но все же боли, и повернулся к Ане.
Аня улыбнулась.
– Вот сейчас скажу, что там производят, – она указала пальцем на заводской корпус за рекой, – и вы станете шпионом, а я – предателем Родины.
– Ой, нет, нет, не надо! – поверил и испугался Иван и инстинктивно обернулся и глянул на дорогу.
Улыбающийся Альберт помахал ему рукой.
– Сосед, это ты?! – крикнул он.
Иван кивнул.
– А я смотрю: ты или не ты? И машина вроде твоя. Аккумулятор накрылся! Подцепишь, может? Да ты разговаривай, я подожду. – Альберт заложил руки за спину и стал прохаживаться взад-вперед.
Иван растерянно поглядел на Аню. Она закусила губу, но глаза ее смеялись.
Иван поднялся и пошел к дороге, но обернулся на ходу и проговорил:
– Я люблю вас, Анна.
– Да брось ты, Геныч… Детей нет… Задница об задницу и разбежались…
Димыч, Генкин сосед по квартире с подселением, курил, отхлебывая из кружки чай. Он был в красной линялой майке, на правой его руке у самого плеча падал в затяжном прыжке десантник.
Горестно обхватив голову, Генка сидел рядом. В цинковом бачке кипятилось и булькало на плите белье.
– Она думает, я к ней побегу, прощенья просить стану. – Во! – Генка показал руку от локтя. – Сама попросит. Я ей сделаю! Я ей, проститутке, сделаю… Узнает, кто в доме хозяин…
Из соседней с Генкиной комнаты вышла жена Димыча, крупная, рано начинающая полнеть, в коротком застиранном халате. За нею шариком выкатился ребенок в мешковатых ползунках и распашонке.
– Им сперва свобода нужна. А потом за любого хватаются. Полгорода разведенок бегает, глазами стреляют… – продолжал Димыч.
Жена фыркнула по-женски оскорбленно:
– Ты можешь хоть газ прикрутить – вода льется. Все про баб! Чем других учить, за собой погляди!
Димыч поднял на нее удивленно-недобрые глаза.
– Чего? Чего? – спросил он, возвышая голос. – Ты вон за ребенком гляди лучше!
Тот сидел на полу и играл грязными картофелинами.
Жена, похоже, побаивалась этой интонации мужа, подхватила заревевшего ребенка, шлепнула его и пошла в комнату, хлопнув дверью.
– Придет, я ей сделаю… – успел повторить угрозу Генка, как вдруг щелкнул замок и отворилась входная дверь. Генка подскочил, кинулся решительно в коридор и, увидев Аню, бухнулся перед ней на колени.
– Ань, ну прости, – заговорил он моляще. – Прости меня, Анют, за все прости.
В Аниной опущенной руке был большой бумажный сверток.
Из соседней комнаты выскочил ребенок, глядя удивленно на Генку, который был сейчас ростом вровень с ним. Жена Димыча выглядывала из открытой двери с удивленным любопытством.
Сам Димыч сидел в кухне и продолжал спокойно курить и пить чай.
Аня смотрела на стоящего у зеркала мужа и встревоженно спрашивала:
– Не жмет?.. А в плечах?.. А под мышками?.. А на спине не коротка?.. Боюсь, в поясницу дуть будет.
На Генке была несколько нелепая летом зимняя кожаная куртка с меховым воротником. Генка поднимал и опускал руки, приседал и делал наклоны и говорил… Аня перебивала его, спрашивала вновь: «А здесь не жмет?» Но Генка продолжал рассказывать. Вот его рассказ…
– Мне сон тогда приснился. Помнишь, ты еще спрашивала: «Расскажи», а я не стал рассказывать, потому что боялся… Чтоб не спугнуть… Знаешь, мне что приснилось? Коммунизм! Ну, не совсем, конечно, я уже в коммунизм не верю, но – как бы, как в детстве… Знаешь как? Весна, тепло, ну, как на Первое мая. Листочки такие маленькие, зелененькие, липкие еще. Улицы чистые, как будто их веником подмели. И женщины стволы известкой белят… Пахнет известкой… А небо – синее… Синее-синее! И народ гуляет. Флаги, шары разноцветные… И мы с тобой… – По Генкиному горлу катнулся кадык. – А рядом двое детишек… Наших… Девочка и мальчик… Девочка постарше, мальчик помладше… – Он помолчал и повторил: – Девочка постарше, мальчик помладше…
– А не холодная? Зимой не холодно будет? – все волновалась Аня.
– Да ты чего, Ань? – улыбался Генка. – Еще какая теплая, я уж весь упрел. И не жмет нигде, и не мала, и не велика… В самый раз! – Он обнял жену, прижал к себе. – Только как же ты без Черного моря… Сколько лет уже ты без Черного моря…
– А, – сказала Аня и махнула рукой.
– Тоже правильно! – охотно согласился Генка. – Здесь отдохнем, крестному картошку выкопаем… Да! Светка прибегала! Плачет, а сама рада… Ей Леха пузо натер! Заявление уже подали. На День города свадьбу сыграют – приглашали… А Леха молоток! «Оторвало, оторвало…» Не оторвало!
Генка спал – похрапывал во сне. Аня не спала – глаза были открыты. Из‑за стены доносилось равномерное поскрипывание кровати и звуки любви – не очень страстные, семейные, приглушенные, чтобы не разбудить детей и не тревожить соседей… Окно было открыто. Ночь стояла теплая, душная. Где-то погромыхивала, приближаясь, гроза…
Ивану хорошо работалось. Подавшись к экрану дисплея, он быстро набирал текст, напевая под нос про березоньку, которая во поле стояла. За окном погромыхивал гром, за стенкой похрапывал сосед Альберт.
Внезапно темнота за окном осветилась близкой молнией, и на мгновение стало светлей, чем днем. И в то же мгновение в компьютере что-то затрещало, посыпались искры, и над ним поднялся легкий дымок. Экран погас.
Иван понял, что произошло, и выругался хлестким и злым американским ругательством.
Альберт перестал храпеть.
Иван поднялся, опрокидывая стул, и заругался уже по-русски:
– Чёрт подери! Двести страниц текста! Полгода работы! Чёрт… Чёрт подери!
Словно издеваясь над ним, кто-то в ответ вырубил свет.
Иван горько рассмеялся и не стал больше ругаться. Подошел к окну, распахнул раму, вдохнул полной грудью пьянящего грозового воздуха.
Гроза бушевала такая, словно здесь была не средняя полоса России, а Юго-Восточная Азия, какой-нибудь Сингапур, – с мечущимся из стороны в сторону обезумевшим ветром, беспрерывным, катающимся туда-сюда грохотом грома и аритмично-частыми белыми вспышками молний.
И вдруг Иван почувствовал, что в комнате кто-то есть, что кто-то стоит за его спиной.
– Кто здесь? – спросил Иван, не оборачиваясь.
– Это я, – ответила Аня.
Они стояли посреди комнаты, и Иван прижимал ее к себе.
– Я полюбил… Я влюбился… Я люблю вас, Анна… – бормотал Иван, прижимая ее к себе сильнее.
Свет зажегся так же внезапно, как и погас. Иван словно испугался чего-то и опустил руки. Аня стала маленькой, как ребенок, и немного жалкой.
– Знаете, что я хотела вам сказать? – заговорила она. – Помните, я вам говорила, что наши платки никому не нужны и скоро их совсем не будет? Когда я это вам говорила, я сама в это верила. Но, может быть, не совсем, не до конца, но все-таки верила. Так вот, в тот же день я встретила одну знакомую старушку, и она мне сказала: кто-кто, а старухи наши платки всегда носить будут. Я сначала пропустила это мимо ушей, а потом подумала: а ведь старушки всегда будут… А значит, и платки наши тоже всегда будут, правда же? И я тоже буду когда-нибудь старушкой и буду носить наши платки…
Иван смотрел на Аню, слушая ее сбивчивое и смущенное откровение, и улыбался.
– «И будем мы старые хрычи, а жены наши будут старые хрычовки…» – процитировал он, и Аня взглянула на него с нежностью и благодарностью.
Он взял ее за руки и заговорил негромко и ласково, как взрослые иногда разговаривают со своими детьми:
– Когда я ехал сюда, я не знал, конечно, не знал, но чувствовал, что здесь что-то случится, что я встречу… Я всегда мечтал встретить русскую девушку… Не потому, что я сам русский, а потому, что я знал, знаю, что русские женщины – лучшие в мире: они самые ласковые, самые бескорыстные, самые сильные. Вы оказались именно такой, какой я себе вас представлял… Я правильно говорю? Только имя… Мне казалось, что будет Катерина.
Аня засмеялась:
– Катерина? «Гроза» Островского или Катерина Измайлова?
– Нет-нет-нет! – Иван замахал рукой, поняв, что имеет в виду Аня, и тоже засмеялся. – Нет, Анна…
– Называйте меня Аней, мне так привычнее, – попросила Аня – глаза ее все еще смеялись. – «Анна Каренина» или «Анна на шее»?
И это предположение Иван хотел оспорить, но вдруг услышал подозрительные шорохи за дверью.
– Негодяй! – воскликнул Иван. – Опять ты…
Он подскочил к двери, распахнул ее и, к своему удивлению, обнаружил там не Альберта, а тетю Паву. Та даже не успела разогнуться.
– Тетя Пава… – проговорил Иван укоризненно и печально, но та не смотрела на Ивана и не слышала его. Тяжело выпрямившись, она многозначительно поприветствовала ночную гостью:
– Здравствуй, Ань.
– Здравствуйте, теть Пав, – испуганно и виновато отозвалась Аня.
– Охо-хо, грехи наши тяжкие, – пробормотала тетя Паша и ушла – утиной своей походочкой.
Иван и Аня одновременно поглядели друг на друга и одновременно засмеялись, захохотали, зажимая ладонями рот и чуть не падая. Внезапно Аня чихнула.
– Будьте здоровы! – сказал Иван, смеясь.
Аня чихнула еще раз, и Иван перестал смеяться.
– Будьте здоровы, – сказал он.
Аня чихнула в третий раз, и Иван посмотрел на Аню серьезно и ответственно. Он показал на дверь санузла.
– Там – удобства! Горячая вода ночью всегда есть. Халат совершенно чистый.
В душе шумела вода, а Иван носился по комнате, подготавливаясь к выходу Ани: включил самовар, смел со стола невидимую пыль, встряхнул одеяло, посмотрел на себя в зеркало, потер скулы и подбородок, расстегнул верхнюю пуговицу на сорочке, но снова застегнул, поцеловал портрет бабушки и, ликуя, показал большой палец, после чего вспомнил о другом фотопортрете, скорчил девушке рожу и бросил фотографию в стол.
Из‑за стены, за которой жил Альберт, донеслись какие-то подозрительные звуки, там словно двигали кружку по стенке. Иван саркастически улыбнулся и показал стенке кукиш.
Аня вышла из душа – розовая от горячей воды, в белом, до пола Ивановом махровом халате. Она смущенно глянула на Ивана.
– Платье скоро высохнет, – пробормотала она.
Иван тоже был смущен.
– Чай скоро будет… Долго закипает… Самовар… А это моя бабушка! – Он взял фотографию в руки.
– Та самая бабушка? – спросила Аня.
– Да, та самая, моя любимая бабушка… Анна, я должен открыть вам страшную тайну… – Иван посмотрел на стену.
Подозрительный шорох доносился теперь почти из-под потолка, где была решетка воздуховода. Иван перешел на шепот:
– Тайна заключается в том, что моя бабушка уехала из России не до семнадцатого года, а после семнадцатого года! Она была… – Иван не успел сказать, кем была его бабушка после семнадцатого года, потому что одновременно из‑за стенки донесся грохот падающей мебели и оглушительно зазвонил телефон.
Иван озадаченно посмотрел на него и поднял трубку.
– Алло… Алло, – повторил он в молчащую трубку несколько раз и хотел уже положить ее на место, как вдруг услышал голос – высокий женский голос, говорящий по-английски, и Аня его услышала. – Джессика… – растерянно проговорил Иван. Он заговорил по-английски и выглядел немного растерянным и виноватым.
Аня опустилась в кресло, терпеливо дожидаясь конца разговора, иногда внимательно взглядывая на Ивана.
Он преобразился вдруг, отдалился, стал чужим, иностранным. Аня опустила глаза. Иван положил трубку и виновато глянул на Аню:
– Анна… Это не должно вас беспокоить. Это… – Он присел рядом на ручку кресла. – Это не жена и не невеста и даже не подружка! У меня с ней ничего не было, я вам клянусь! Она даже подбросила мне в сумку свою фотографию. Я стал разбирать сумки и вдруг вижу ее фотографию…
Аня улыбнулась немного грустно:
– Разве я вас о ней спрашивала?
Иван взял в руки Анины ладони и заговорил:
– Анна, я прошу вас стать моей женой. Я прошу вас уехать вместе со мной в Америку. Я не богат по американским меркам, но… У меня есть дом, кредит выплачен, маленькая яхта…
Аня улыбнулась и проговорила негромко:
– Сакраменто, край богатый…
– Да, Сакраменто, штат Калифорния… – Иван ходил по комнате. – Анна! Вы нигде не были, ничего не видели, вам не с чем сравнивать! Это ужасно, поверьте мне! Мы были с вами у Иконникова, да? Если страна относится так к своим великим, то как она относится к простым людям? А вы не простая! – Сам того не замечая, Иван перешел на крик: – Пшик – и нету! Двести страниц текста, полгода работы, а потом – пшик – и нету! Была страна, а потом пшик… Она проклятая! Проклятая… Я верю, что проклятие кончится, когда-нибудь здесь можно будет жить, но не скоро, не раньше чем через тысячу лет! А мы не живем так долго… Анна, уедемте, уедемте отсюда! Я знаю, у вас мама, чудесная женщина, учительница, мы заберем ее с собой… Геннадий… Он очень интересный, необычный человек, но он… недостоин вас!
Аня улыбнулась:
– А вы?
– Я? – растерялся Иван. – Да, я… Да, я тоже недостоин, но я тоже хороший… То есть не такой хороший, но и не плохой… То есть не очень плохой… – Иван вконец запутался. – Я правильно говорю? – спросил он с робкой, последней надеждой в голосе и взгляде.
Аня посмотрела в окно:
– Рассвело… И гроза прошла… И платье, наверное, высохло…
Иван стоял у открытого окна и смотрел, как выбежала на тихую свежеумытую улицу Аня. По дороге ехала подвода – гремела колесами и пустыми молочными флягами.
– Здравствуйте, дядь Вась! – обратилась она к усатому возчику с папироской в зубах. – Вы на Луговую?
– А то куда ж, – ответил мужик. – Где у нас еще коровы остались?
Аня прыгнула на ходу на телегу и, прежде чем скрыться за углом, взглянула на Ивана и помахала рукой.
К открытой двери стоящего на отшибе кирпичного магазина со старой, в пятнах ржавчины вывеской: «Вино. Водка. Табак» припечаталась толпа человек в сотню. У двери стояли, пропускал порциями внутрь, два активных добровольца-алкаша, которыми лениво руководил милиционер с красивым восточным лицом.
Генка стоял в стороне, в маленьком вытоптанном и замусоренном скверике, опираясь плечом на чей-то старый, ободранный и исписанный постамент без статуи, покуривал, подумывал, глядя на толпу, потом бросил щелчком окурок, харкнул вслед и пошел к толпе, как в спортивной ходьбе, подавшись вперед, оттопырив костлявую задницу и работая локтями и ногами.
– Пропустите чемпиона! Чемпиона пропустите! – объявлял он на подходе, прибавляя: – Спорт – могила, водка – сила! – И, уже врубившись в толпу, загыгыкал, здороваясь почти с каждым. – Физкультпривет! – поприветствовал он милиционера, приложив руку к виску.
– Пустая голова рука не прикладывай, – засмеялся милиционер, и, заглядывая ему в глаза, подобострастно засмеялся Генка. – Развязал? – поинтересовался милиционер.
– Не развязал, а только развязываю, – поправил Генка. – Завязать мы, конечно, можем, но если развяжем, тогда держись…
– Не пугай, пугала, – улыбался милиционер. – Лучше деньга вытрезвитель готовь.
– Да хоть сейчас. – Генка вытащил из кармана брюк комок смятых червонцев и четвертных. – Мотоцикал цыкал, цыкал и совсем заглох! На, бери…
– Потом, потом, – засмеялся милиционер, отказываясь.
– Наше дело – предложить, – развел руками Генка. – Ну, я пойду? А то мочи нет! Сколько лет не пил.
– Пускай, – приказал милиционер алкашам, и Генка пропал в черном дверном проеме.
Художницы сидели за своими рабочими столами, а за Аниным столом сидела Полубояринова.
– Чудесный-расчудесный, – повторяла она язвительно и возмущенно.
– Генку жалко все-таки, – высказалась Спиридонова.
– Да при чем тут Генка, – отмахнулась Полубояринова. – Чудесный-расчудесный… Жили тихо-мирно, приехал, перебаламутил! Он мне сразу не понравился, в первый же день. «Я русский, мы русские…» Великодержавный шовинизм какой-то! А на Ашота смотрела, и мне его жалко было. Аркаша тоже стоял… Он что, виноват, что он еврей?
– Кто сказал еврей?! – шутливо воскликнул Аркаша, входя в «живописную».
Спиридонова от неожиданности вздрогнула. Анна-Алла даже не повернула головы – она все время смотрела в сторону, усмехаясь и пофыркивая.
Анна Георгиевна, судя по ее взгляду, была солидарна с Полубояриновой.
– Он, Аркаш. – Полубояринова взмахнула рукой, приветствуя его. – Мы про этого Ивана говорили. Неизвестно еще, где он русский язык выучил.
– Где-где, в ЦРУ, – подбросил мыслишку Аркаша.
– А что? – не удивилась Полубояринова и подтвердила это свое неудивление: – Я не удивлюсь…
Аркаша развел руками:
– Ну, Галина Ивановна, вы еще скажите, что бывший владелец фабрики купец Фрязин – его родной дедушка.
Возникла пауза, требуемая для осознания услышанного.
– А ведь правда, – потрясенно заговорила Спиридонова. – Тот Фрязин, этот Фрязинский.
Анна-Алла хмыкнула и отвернулась к окну.
В дверь постучали, и в «живописную» вошел Иван.
– Здравствуйте, – сказал он и поздоровался за руку с Аркашей. – Здравствуйте… Простите, Анны нет?
После некоторой паузы ответила Полубояринова:
– Я за нее.
Плюшевой увидел Ивана в «отбелке» и молча поманил пальцем. И еще раз, и еще – настойчиво и просительно. Иван усмехнулся и пошел следом.
Он шел за безмолвным Михаилом Васильевичем по темным коридорам, через пыльную котельную, хлюпая в залитом водой подвале. У низенькой и неприметной дверцы Плюшевой остановился, открыл ее ключом. Это была крохотная каморка, в которой помещались только лежак и табуретка. Каморка была замусорена огрызками хлеба, колбасы и плавленых сырков, загажена мышами, заставлена десятками пустых пыльных бутылок. Это было тайное убежище тихого алкоголика.
Плюшевой достал из кармана бутылку водки и налил в захватанный стакан по самые края.
– На, легче станет… – Он застенчиво улыбнулся и ободряюще подмигнул.
Иван повернулся и пошел обратно.
Он постоял у двери маленького домишки по адресу Луговая, 96, подержал на ладони небольшой навесной замок.
– Не лает, не кусает, в дом не пускает, – усмешливо проговорил он и спросил неведомо кого: – Я правильно говорю?
У куста шиповника, где он нашел спящую Аню, за вбитый в землю железный штырь была привязана коза. Она выщипала всю траву в диаметре, допускаемом веревкой, да и шиповник прилично обработала, – видно, шипы ее не останавливали. Глянув наглыми зелеными глазами, коза противно проблеяла и направилась к Ивану то ли попрошайничать, то ли бодаться.
Иван растерянно улыбнулся и отвернулся. Там мутно поблескивал и гудел куб почтового ящика. Иван торопливо посмотрел в другую сторону и увидел сосну, одиноко и гордо стоящую на зеленом холме. Сосна была нетолстая, но очень высокая и как стрела прямая.
решительно запел Иван и быстро пошел к дереву. По пути он запутался в лежащей в траве ржавой проволоке, но, дрыгая на ходу ногой, продолжал напевать в ритме марша:
Обняв дерево, он с минуту стоял, неподвижно и крепко прижимаясь щекой к щекочущей коре, освобождаясь от отрицательной энергии и заряжаясь положительной. После чего сел на мягкую хвою, прислонившись спиной к стволу и прикрыв глаза. И почти сразу же услышал звук приближающегося автомобиля.
Это был грузовик. В кузове его стояли два человека. Грузовик подъехал и остановился в нескольких метрах. Слегка недоумевая, Иван смотрел, как медленно выбирались из кузова слегка хмельные добродушные мужики. Было непонятно: то ли они специально не смотрели на Ивана, то ли в самом деле его не замечали.
– Николай, шишку хочешь? – спросил один, подобрав с хвои сосновую шишку.
– Белку хочу, – ответил второй, закуривая.
– Какую белку?
– Маруську Белкину из столовой.
– Ах-ха, – засмеялся третий, – это баба! – Он вылез из кабины и вытаскивал следом бензопилу. – Она знаешь что мне сказала? «Баба без живота, что клумба без цветов!»
Все трое засмеялись, поглядывая на дерево и начиная поглядывать на Ивана. Иван поднялся.
– Вы что… Что вы собираетесь делать? – растерянно спросил он.
– Валить ее собираемся, – объяснил третий, пытаясь завести пилу. – Ты отойди-ка подальше, а то пришибет, а нам за тебя отвечать. – Он говорил мирно, дружелюбно.
– Но почему, почему именно это дерево?! – воскликнул Иван.
– Тебе сказали – иди отсюда, – включился в разговор второй. У этого были злые глаза. – Алеша-Почемучка, – прибавил он насмешливо.
Первый засмеялся:
– Начальство сказало – мы пилим.
Третий наконец завел пилу, и она оглушительно затрещала.
Иван что-то еще хотел сказать, может быть главное, окончательное, но промолчал, передумав, поняв, вероятно, что бессмысленно этим людям что-либо говорить, бесполезно. И быстро пошел прочь. Уже на подходе к машине он услышал прощальный звук падающего дерева.
– Удобства, – насмешливо проговорил Иван, оглядывая свою опустевшую комнату в последний раз. Взяв одну из сумок, он открыл дверь и замер от удивления.
В коридоре напротив стояли рядышком Альберт и тетя Пава. Альберт был в брюках и майке, и левая рука его была забинтована и висела на перевязи. Оба они улыбались: Альберт – искренне и открыто, тетя Пава – смущенно и виновато.
– Уезжаешь? – спросил Альберт.
– Уезжаю, – кивнул Иван.
– Ну и правильно, – одобрил Альберт и протянул здоровую руку к сумке. – Давай помогу.
Они погрузили в «вольво» сумки, и Альберт протянул ладонь:
– Без обиды?
Иван подумал, усмехнулся и молча пожал руку своего соглядатая.
Тетя Пава преданно смотрела снизу слезящимися глазками-пуговками.
– Приезжайте еще, – прошептала она.
Иван сделал к ней шаг и на мгновение прижал к себе.
На повороте, где разбитая провинциальная дорога соединялась с широкой и ровной столичной, стоял на обочине гаишный москвичок, и тут же выглядывал из кювета трактор «Беларусь». Гаишник, тот самый Егорыч, который встречал Ивана здесь, на этом же месте, выговаривал трактористу и грозил ему пальцем. Увидев краем глаза «вольво», Егорыч повернулся и взял под козырек. Иван коротко нажал на сигнал.
Он выехал на шоссе и быстро набрал скорость. «Вольво» мчалась, обгоняя грузовики и легковые авто. Шоссе выкатывалось вперед ровной серой дорожкой, приятно шуршало под резиной колес. Иван глубоко и облегченно вздохнул и включил радио. Там говорил Горбачев. Иван расправил плечи и запел в полный голос:
На окрестные поля и перелески опускался обычный летний, божественной красоты вечер.
Где-то звучал бодрый голос дикторши «Доброго утра».
– Проснулся, Геннадий Батькович? Как спалось-то на новом месте?
Генка открыл глаза и медленно повернул на голос голову. В дверях маленькой душной комнаты стояла Ворона. Она улыбалась.
– Ну, вставай, вставай, у нас все уже готово… – Она указала взглядом на стол. Его украшал букет блеклых бумажных цветов в стеклянной вазе, рядом стояла бутылка «Столичной», в больших мисках лежали соленые огурцы и помидоры, на тарелке – порезанная ломтями колбаса, сало, пара открытых банок консервов. А на краю, ближе к кровати, стояла литровая банка манящего, свежего, чуть мутноватого рассола.
– Или полежишь еще? – по-прежнему ласково допытывалась Ворона. – Встаешь?.. Ну вставай… Маринк, Генка твой уже встает, а ты еще с картошкой возишься! – закричала она, выходя из комнаты.
Генка посмотрел на соседнюю подушку, на которой отпечаталась голова спавшей здесь Маринки, закрыл глаза и еле слышно, но очень горько заскулил. Он нашарил под одеялом трусы, натянул их и медленно, по-стариковски поднялся. В изголовье кровати были веером приклеены вырезанные из журналов фотографии молодых красавцев: Магомаева, Кобзона и Алена Делона…
Дверь распахнулась, и в комнате торопливо и торжественно появилась Маринка. Одета Маринка была нарядно: в ту самую, верно, кофточку – «жатенькую, сорок рэ», в новую джинсовую юбку; на плечах ее лежал платок, «серейский».
– Встал? – спросила она по-домашнему деловито, с трудом скрывая ликование. Фигура у нее была ничего, но дело портило скуластое двуствольное лицо, глаза жадноватые и злые, черные усики и крупные мужицкие руки – вылитая мать Ворона.
– А штаны где… мои? – спросил Генка низко и глухо.
– Брюки? Постирала. – Маринка улыбнулась. – А ты чего, стесняешься? Да иди так, чего уж теперь стесняться?
Маринка поставила на стол миску, повернулась к Генке и, хлопнув его ладонью но груди, ухмыльнувшись, пошутила:
– Грудь моряка… Умываться пошли, а то картошка стынет…
Шлепая по половицам голыми ступнями и подтягивая длинные цветастые трусы, Генка обреченно побрел за Маринкой, косясь на рассол и сглатывая слюну.
Генка тыкал по гремящему носику умывальника и не столько умывался, сколько пил из ладоней воду. Маринка стояла рядом, держа наготове полотенце, и рассказывала то, что было вчера:
– А ты меня вчера в загс потащил, а мамка говорит: «Сперва разведись, а то не распишут».
Замерев, Генка выслушал и это сообщение, стал еще громче стучать по носику умывальника и, вытерев кое-как лицо полотенцем, сиплым шепотом попросил:
– В туалет…
– Галоши вон надень, – сказала Маринка в сенцах и, пока он шел в старый дощатый сортир, стоящий на краю двора, хозяйским взглядом проводила его гнутую фигуру в огромных галошах, в которых Генка полз, как на лыжах.
Маринка внимательно смотрела на закрытую дверь сортира, а Генка внимательно наблюдал из‑за двери за Маринкой. Наконец ей надоело стоять на одном месте, и она скрылась в доме, успокоившись видно. Генка вышмыгнул из уборной, обогнул ее и, собравшись дать окончательного деру, облегченно вздохнул, как вдруг услышал за спиной:
– А ты это куда?
Генка испуганно обернулся и увидел Ворону-старшую, Маринкину мамку. Та опрыскивала смородину от вредителей. За спиной ее висел на лямках баллон с ядохимикатом, в руке – штырь опрыскивателя с загнутым концом. На глазах были круглые очки в резиновой оправе, делающие Ворону еще более страшной.
Генка смотрел на нее и пятился.
– Ты… куда? – возмущенно повторила Ворона.
Вместо ответа Генка повернулся и побежал. Ворона успела огреть его штырем по спине, и хуже того – крюк зацепил резинку трусов. Генка рванулся, понял, что произошло, подхватил трусы одной рукой и, теряя галоши, выбежал на улицу.
День был воскресный, теплый, и потому на улице было много праздного люда. Погоню наблюдали все, разделившись в своем участливом наблюдении: женщины болели за Генку, а мужики, странное дело, поддерживали Ворону.
Вороне мешал баллон за спиной, она боялась бросить его на дороге. Генка же не мог бросить трусы, поэтому довольно долго Ворона почти настигала беглеца и еще пару раз огрела его по спине железным штырем. И все же молодость взяла свое, и Генка стал отрываться и уходить вперед, и обессиленная Ворона остановилась, а Генка все бежал, бежал, и начинало казаться, что он не остановится уже никогда…
Иван шел по улице Ленина и с трудом узнавал ее – так она была принаряжена: флаги, плакаты, разноцветные воздушные шары. В нескольких местах одновременно играли духовые оркестры и гудели дюралевые репродукторы на столбах. Люди, что тянулись сплошным потоком к площади Ленина: дети, женщины, мужчины и снова дети, – тоже были нарядны и праздничны. Впрочем, и Иван был наряден – в светлом модном костюме и белой сорочке с галстуком, хотя, похоже, он не ожидал оказаться на празднике города Васильево Поле. На него оглядывались, выделяя не своего, иностранца.
В одной руке Иван держал роскошный и тоже не здешний букет роз, в другой – целлофановый пакет из «Березки». Люди улыбались, и Иван улыбался. В этот день всем было хорошо.
Чуть в стороне двигалась строем рота солдат, ведомая неохватно толстым прапорщиком.
– Курицын! – крикнул Иван и заторопился к солдатам.
Последний солдатик, самый плохонький, маленький, но с неожиданно неглупыми глазами, удивленно смотрел на незнакомца. Иван выхватил из пакета два блока сигарет «Винстон» и протянул их солдату:
– Возьми. Это тебе. С праздником. – Иван улыбался.
– Ты чего, дядь, крэзи? – недоверчиво спросил солдат.
– Крэзи, да, крэзи, – обрадованно закивал Иван.
– Курицын! Разговорчики в строю! – кричал впереди прапорщик.
Солдат улыбнулся:
– Ну, если крэзи… – схватил сигареты и побежал догонять строй.
– А вы знаете, – воскликнул, пожимая руку Ивана, Аркаша, – оказывается, какое самое страшное проклятие у китайцев? – Он старался перекричать играющий рядом оркестр. – Чтоб тебе жить во времена перемен! – Аркаша вел себя так, как будто они расстались не две недели назад, а только что и вот снова встретились на суетном пятачке жизни. Он ничего не спрашивал, а только поглядывал на букет в опущенной руке Ивана. – Может быть, именно поэтому китайская цивилизация существует уже пять тысяч лет?
Иван пожал плечами – ему совсем не хотелось сейчас философствовать.
– Да! – вспомнил Аркаша и представил стоящих рядом жену и дочь лет пяти. Жена была еще молодая, но, видно, не очень здоровая женщина – рыхлая, дебелая. – Моя законная супруга!
– Света, – устало назвалась женщина.
– А это дочь…
Девочка упоенно лизала мороженое в вафельном стаканчике и очень была этим увлечена, но все же сделала книксен и назвала свое имя:
– Аня.
– Ну, как вам?! – прокричал Аркаша, окидывая взглядом если не море людское, то уж озеро, большое озеро – точно.
– Хорошо, – сказал Иван.
На площади Ленина были выстроены ярко раскрашенные фанерные балаганы – точь-в‑точь как на макете в кабинете Ашота Петровича, когда Иван приехал на фабрику знакомиться.
Посредине торчал высоченный столб, сотворенный из ошкуренного ствола сосны, на конце которого что-то болталось. По столбу вверх лез человек.
– А что там? – с интересом спросил Иван.
– Туземные игрища! – ответил Аркаша и засмеялся.
– Идемте посмотрим? – предложил Иван.
Аркаша указал на супругу снисходительным взглядом:
– У моей благоверной не выдерживают нервы.
И Иван направился туда один. Там было больше всего народа, и значит, там было всего интереснее. Аркаша поглядел ему вслед и вдруг увидел, как Ивана берут. Из непонятно как пробравшихся в эту толчею «жигулей» выскочили двое мужчин в белых сорочках с закатанными рукавами и потянули Ивана в машину. Он что-то пытался сказать, объяснить, но те только мотали в ответ головами и тянули за собой в машину.
Аркаша отвернулся.
Внизу у столба ходил массовик-затейник в рубахе навыпуск, в картузе с лакированным козырьком и с блеклой бумажной розой, в поясе шире, чем в плечах, и с мятым лицом.
– А ну, подходите, добры молодцы! – кричал он высоким бабьим голосом, тяжело прохаживаясь на больных ногах. – Покажите свою удаль молодецкую! На радость людям добрым!
Здесь же стоял последний неудачник, крепкий, красный мужичок с твердой блестящей лысиной.
– Я ж электриком работаю… Я этих столбов миллион облазил, – объяснял он.
– Так там же «кошки», – отвечал ехидно вежливый дядечка с аккуратной седенькой бородкой, ждущий, когда следующий осрамится.
Генка протиснулся сквозь толпу, щурясь на солнце, поглядел вверх, отхлебывая при этом из бутылки теплое ситро. Он был в старом трико, в дяди-Сережином кительке на голое тело и в китайских кедах без шнурков.
– А чего там есть-то? – спросил он деловито.
Массовик расправил жирную грудь и, загибая короткие пальцы, в очередной раз объявил:
– Гармонь – хозяину! Красные сапожки – хозяюшке! Петушка – малым детушкам!
– Давай лезь! – крикнула из толпы какая-то женщина. – Баб-то обхватываешь! Вот обхватывай и лезь…
Генка оглянулся, глянул рассеянно на крашеную блондинку, полную, подвядшую, в яркой штукатурке. Она нахально, на виду у всех курила и провокационно подмигивала.
– Да, – сказал сам себе Генка. – Ща… – И, поставив бутылку на землю, стал раздеваться.
– Штаны-то для чего сымаешь, бесстыдник! – в сердцах заругалась старушка в платке, но ее не поддержали.
– Нехай сымает… А стыдишься, бабка, глаза закрой…
– Стыдно, у кого видно!
Генка остался в длинных, чуть не до колен трусах, босиком. Покачиваясь, посмеиваясь вместе со всеми, он подошел к столбу, обхватил его, поднялся на пару метров и под дружный хохот сполз вниз. Но смеха, похоже, Генка уже не слышал. Он вернулся, покачиваясь шарнирной своей походкой, взял бутылку и стал лить липкое ситро на живот, грудь и руки. Допив последний глоток, Генка отбросил бутылку в сторону, медленно вернулся к столбу, напрягся, запрыгнул повыше и пополз.
– Горил, вылитый горил, – прокомментировал старичок.
– Придумали забаву, упадет – убьется… – ворчала старушка.
– А никто не заставлял! Сам полез – сам упал – сам и отвечай! – рассудительно проговорил старичок.
Генка был почти уже у середины, и толпа стала затихать, наполовину поверив, и начинала между собой спорить – доползет или не доползет. С побагровевшим потным лицом Генка остановился, устроив передышку, и тяжело, хрипло дыша, глянул вниз. Десятки, нет, сотни лиц были подняты к нему, как подсолнухи к солнцу.
– Гляди – сотрешь, девки любить не станут! – крикнула разбитная блондинка.
Генка не слышал, он снова полз вверх. Теперь он продвигался медленно, экономя силы, и видел уже и бумажку на подошве сапога, и собранные меха гармони, и удивленный красный глаз петуха.
Пальцы побелели от напряжения, ногти почернели, мокрые волосы прилипли ко лбу.
Генка глянул вверх, прямо на солнце – не щурясь, и прохрипел:
– Господи, помоги…
Было еще метра два, не больше.
Генка опустил голову, глянул туда, и земля и толпа внизу качнулись вдруг и стали заваливаться набок. Генка торопливо зажмурил глаза, прижался лбом к холодному дереву.
– Ой, разобьется! Ой, разобьется! – причитала старушка в платке.
Иван молчал. Молчали и его попутчики: Тарасов и Красильников. Водитель тоже молчал. Только мелодично позвякивали стоящие на первом сиденье два ящика водки.
Генка торопливо полз вверх, уже не думая о силах, которых не осталось. Петух вертел головой и готовился клюнуть.
– Башку откручу, – хрипло пригрозил Генка, протягивая к петуху руку, но почему-то передумал, стал сдергивать сапоги и разорвал руку о вбитый рядом гвоздь. Кровь побежала вниз по руке к мокрой соленой подмышке, по туловищу.
– Козлы! – ругнулся Генка, не чувствуя боли, сорвал сапоги и крикнул вниз, не глядя: – Ловите!
– А-аах! – Толпа расступилась, образовав черную воронку, и, как только сапоги упали в нее, снова сомкнулась.
Генка осторожно снял гармонь, укрепил ремень на плече, стал протягивать руку к петуху, улыбаясь ему измученно и притворно:
– Пе-етя… Пе-е-етя!
Петух и не думал клеваться, лишь жалобно заклохтал.
– Бросай, долетит! – крикнули снизу.
– Ща, – пообещал Генка, наматывая на руку веревку.
И еще раз, напоследок, посмотрел вниз. И на ждущую толпу, и на яркий фанерный городок, на пляшущих, поющих и декламирующих, на торгующих и стоящих в очередях людей, на реку, на фабрику – на весь свой белый свет.
– Ну и чего? – спросил себя Генка.
– А вот и молодец-удалец, выше всех наверх залез! – кричал, обращаясь к Генке и к толпе, массовик.
Генка стоял, покачиваясь на кривых, согнутых в коленях ногах, с окровавленным боком, в мокрых от пота трусах.
– В крови-то, господи, в крови-то весь, – суетилась рядом старушка, вытирая тряпицей кровь.
– Ой ты, добрый молодец, как вас звать-величать? На каком предприятии трудитесь? – допытывался массовик.
– Да Голованов это, Гендоз… С фабрики набойщик. Его каждая собака знает!
– А… са… сапоги… где? – задыхаясь, спросил Генка.
– Сапоги… Сапоги… Сапоги… – задвигалась, заволновалась толпа, ища у себя сапоги и не находя их, пока какой-то крупный мужик, вызывая огонь на себя, не ответил спокойно и мрачно:
– Сперли, бросать не надо было!
– Не перевелись богатыри на русской земле! – кругами ходил вокруг Генки массовик. – Через леса темные, через горы высокие!..
– Сперли!! – подхватила толпа и насмешливо, и сожалеюще.
– Хор… хорошие ж вроде были… Им… импортные… – пожаловался Генка, медленно подбирая одежду и машинально отталкивая от себя все суетящуюся, вытирающую кровь старушку.
– Ага! – крикнула весело разбитная блондинка. – Жди! Губы раскатал! Повесят тебе импортные! – Толпа засмеялась, соглашаясь, а она, захохотав, закончила: – Небось и петух-то топтаный!
Толпа охнула, закачалась, взрываясь хохотом. Генка подобрал шмотье и пополз сквозь толпу на волю. Меха гармони растянулись, и она волоклась по земле.
– Голован! – крикнул кто-то ему в спину. – Подари гармонь! Все равно играть не можешь!
– Да бери… – не оборачиваясь, отпустил вякнувшую гармонь Генка.
– А петуха! Петуха! – заорали сразу несколько охочих до дармовщинки.
– Хрена вам, а не петуха, – негромко ответил Генка. И, глянув на петуха, прибавил: – Хрена им, правда, петь?
– Американец… Американец! – зашептали плотно сидящие нарядные гости за большим, еще почти не порушенным праздничным столом.
Было много набойщиков. Они тянули к Ивану руки для пожатия, улыбались, приятельски подмигивали и одновременно двигались и теснились, определяя американца на место поудобнее и попочетнее.
– Садись, Вань, и не стесняйся, – попросил Красильников, сосредоточенный и серьезный, будто не его сын, а он сам сегодня женился.
– Полотенчик вам, чтоб не обкапаться, – суетливо и ласково проговорила какая-то женщина и положила на колени Ивана вафельное полотенце.
Только теперь Иван увидел, выделил из всех жениха и невесту. Они были похожи друг на друга: бледные от волнения, худые, остроскулые, с тонкими нервными губами и светлыми глазками.
Иван приподнялся и протянул невесте букет:
– Поздравляю.
– Спасибо, – ответила та и смущенно опустила глаза.
Иван протянул жениху ладонь, и тот поднялся, опираясь руками о стол – почти от самого паха у него отсутствовала нога. Прислоненные к стене, за спиной стояли дюралевые костыли.
Напротив сидел крупный и плотный, с залысинами, в импортном костюме-тройке мужчина и буравил Ивана внимательным взглядом. На груди его висели несколько медалей, послевоенных, какими награждали всех офицеров к разным юбилеям. Он решительно поднялся, и медали слабо звякнули.
– Попов Николай Иванович! – представился отставник громко и отчетливо. – Всю сознательную жизнь – по службе Родине, по дальним гарнизонам. После выхода в отставку – по велению сердца на должности тамады. – Он указал рукой на молодых: – Виновники торжества. Невеста у нас – человек известный, герой славы трудовой! Передовик! Депутат райсовета! Фамилия громкая – Зайцева!
Но кто-то весело крикнул:
– Теперь будет Красильникова!
– Теперь Красильникова, – важно согласился майор. – А жених у нас – герой славы ратной! Выполнял интернациональный долг. Имеет боевые ранения и соответственно награды.
За столом притихли, поглядывая то на жениха, то на американца.
– Прошу всех встать! – по-командирски зычно скомандовал тамада.
– А ты сиди, сиди, – зашептали сидящие рядом женщины на пытающегося подняться жениха. – Не вставай, сынок! Свет, да скажи ж ты ему!
Но жених встал, и все остальные, разумеется, встали с рюмками в руках.
– В присутствии нашего уважаемого гостя предлагаю поднять тост… – Тамада выдержал паузу, и стало очень тихо. – За дальнейшее улучшение отношений между СССР и США! За потепление международного климата! Как военный человек, я скажу: трудно все время держать руку на пусковой кнопке… Она ведь может и дрогнуть! И трижды прав Михаил Сергеевич: «От конфронтации к сотрудничеству, от сотрудничества к дружбе»! За дружбу!
– За дружбу! – дружно поддержали тамаду гости.
– За дружбу! – тянули они свои рюмки к рюмке Ивана.
– За дружбу…
– За дружбу!..
– За дружбу.
Чокаясь с одним, другим, третьим, Иван вдруг заметил стоящего в двери Генку. Тот опирался плечом о косяк двери и, держа под мышкой петуха, смотрел на Ивана гипнотизирующе и насмешливо.
– А за любовь?
Генку услышали, но не увидели еще и согласились:
– И за любовь, и за любовь!
Тамада кинул в свою рюмку хлебный мякиш, притворно удивился, будто неожиданно там его обнаружил, и, окинув всех лукавым взглядом, воскликнул:
– Что такое? Непонятно! Что-то мне горько… Горько!
– Горько! Горько! – охотно и дружно стали вторить ему гости.
Жених и невеста незряче взглянули друг на друга и стали целоваться напряженно и неловко. Кто-то стал считать:
– Ра-аз, два… – но остановился – праздник только начинался, поцелуи на счет были впереди… А главное, все наконец заметили Генку.
– Генка!
– Гендоз!
– Ну дает – с петухом!
Генка обвел всех шальным взглядом, подняв свободную руку, прокричал:
– Хвала Аллаху, господу миров!
Генка подошел к молодым, подмигнул жениху.
– «Оторвало, оторвало…» Не оторвало! Светка! – полез он обниматься к невесте. – Ты мне хоть и троюродная, но дороже родной! Только не ругайтесь, главное. Главное – не ругайтесь! А вот подарок! Я за ним на небо слазил!
Молодые растерялись, петух вырвался на волю, отряхнулся и хрипло закукарекал.
Все засмеялись, зашумели.
– На счастье, на счастье! – закричал кто-то убежденно.
Генка вновь взглянул на Ивана и неожиданно подмигнул.
Иван попытался улыбнуться, но это ему плохо удалось. Встревоженный Красильников подошел к Генке и сказал что-то на ухо.
– Спокойно! – мотнул головой Генка. – Третьей мировой не будет…
В маленькой, полутемной из‑за задернутых штор, приготовленной для молодых комнатке стояли широкая, накрытая парчовым покрывалом кровать, трюмо и кресло. Всюду лежали подарки: швейная машинка в футляре, пара часов: настенные и напольные, отрезы ткани, два одинаковых уродливых плюшевых медведя и большая кукла в лентах, снятая со свадебной машины.
На столике трюмо лежал здоровенный кирпич, нарядно перевязанный лентой, «символический», в основание будущего дома, наверняка подаренный отставником-майором. Прислоненный к стене, стоял свернутый в трубу ковер.
Иван осмотрелся и сел на край кресла, Генка отодвинул медведя и плюхнулся на кровать. Трюмо умножило их двоих на три, и в комнате стало совсем тесно. Генка распахнул кителек, вытащил заткнутую за пояс бутылку, только что упертую с общего стола, а из карманов – два хрустальных фужера. Молча и деловито он сорвал зубами и выплюнул пробку, после чего налил по полному фужеру, поднял свой и, глядя на Ивана все теми же шальными глазами, заговорил:
– С немцами, гэдээровскими – пил, на учениях, нормальные ребята… С монголом пил один раз на Курском вокзале. А с американцем пока ни разу. Ну что, будешь пить? За Аньку… – Генка стал вдруг очень серьезным.
– За Анну… – Иван подумал и поднял фужер и даже хотел чокнуться, но Генка отстранил свою посудину:
– А вот чокаться я с тобой не буду. – И в три громких решительных глотка выпил свою водку. После чего страшно скривился, задохнулся и просипел, объясняя: – Не в то горло…
Иван внимательно посмотрел на него и выпил водку так, словно в фужере была вода.
А за стеной разгоралась свадьба. Заскрипел, запиликал баян, застучали каблучки по половицам, и высокий женский голос исполнил «проверочную» частушку:
Дверь приоткрылась, и в комнату заглянул Красильников, сосредоточенный и внимательный.
Генка успокаивающе поднял руку:
– Спокойно, Юр…
Красильников прикрыл дверь, Генка повернулся к Ивану и начал развивать тему сегодняшнего вечера:
– Ну что, американец, за Анькой приехал?
– Да, я приехал за Анной, – спокойно и уверенно ответил Иван.
Генка посмотрел на кирпич и, дернув за конец бантика, развязал его. Но Иван смотрел по-прежнему прямо и спокойно.
– Да, американец… – протянул Генка, не зная пока, что дальше делать.
– Американец – это оскорбление? – поинтересовался Иван.
– Конечно – оскорбление! – обрадованно согласился Генка и объяснил почему: – Америка ж против нас. Американец…
– А ты, знаешь, кто ты? – теряя терпение, спросил Иван. – Дурак! Ты – дур-рак, понимаешь?
– Понимаю, – неожиданно мирно, охотно даже согласился Генка. – Дурак, конечно… Обижал ее. Пил, гулял, все такое… Родить от меня не может который год. А ты думаешь, я пустоцветом родился? Да от меня до армии три бабы залетели, четыре почти! А служил-то я знаешь в каких войсках? В ракетных! Гептил знаешь что такое? Не знаешь, конечно, у вас они на сухом топливе. Пока мы свой гептил в баки заливаем, вы – шарах! Так, да?
Иван громко вздохнул:
– Понимаешь, Геннадий, дело заключается совсем не в том, на каком топливе работают ракеты здесь и там; дело заключается в том, что ты дурак.
– А ты знаешь, где у нас с Анькой свадьба была? – Генка неожиданно перешел на шепот: – В лагере… Начальник свидетелем был… Вся зона поздравляла. Она – красавица, школу с золотой медалью закончила, у нее мать учительница, а я, а у меня… – У Генки задрожали вдруг губы, и он заплакал, сдавленно заревел, грязными кулаками размазывая по лицу слезы.
Иван смотрел на соперника без жалости и даже без сочувствия.
– Да, тебе повезло, тебе сказочно повезло, потому что такие, как Анна, – одна на миллион или, может быть, реже. Она здесь последняя, а ты… Дуракам везет, я знаю это выражение, везет, да, но… недолго…
Генка хлюпал носом и мусолил грязные щеки кулаками.
– Ты… ее… увезешь?
– Да, увезу, потому что здесь ей делать нечего.
– А если она… Если она не поедет?
– А если она не поедет, я останусь здесь, – твердо ответил Иван, поднял бутылку и неожиданно предложил: – Добавочки?
Генка кротко кивнул.
…Когда Красильников, а вместе с ним и майор-тамада заглянули в комнатку, то, к удивлению своему, не обнаружили там ни Ивана, ни Генки, но обнаружили распахнутое окно.
…Они стояли на взгорке у реки: враг напротив врага.
– Нож есть? – спросил Генка.
Иван непонимающе нахмурил лоб.
– Нож, спрашиваю, у тебя есть? – заорал Генка, теряя терпение от такой бестолковости. – Если есть – выкинь!
– У меня нет ножа, – ответил Иван и помотал головой, но Генка не поверил и, подбежав, сноровисто провел по бокам и ногам противника, после чего, расставил руки в стороны, предлагая проверить себя:
– Обыскивай!
Иван мотнул головой.
– Веришь? – спросил Генка.
– Верю, – ответил Иван.
– Ну и зря! – Генка отрывисто засмеялся, но тут же вновь стал серьезным, предельно серьезным. – Значит, так, правила просты – бьем по очереди – до вырубона. По яйцам не бить! Кто первый?
Иван пожал плечами. От волнения и вечерней прохлады его бил озноб. Генка тоже волновался и от волнения суетился.
– Ну ладно, я, – торопливо проговорил Генка.
Иван возмущенно вскинул брови, но ничего не сказал.
А Генка меж тем уже отступал, пятился, как футболист перед одиннадцатиметровым. Иван расставил ноги и подался вперед, чтобы удержать удар, чтоб не упасть.
– А я тебя по-русски! – дико проорал на бегу Генка и, вынеся из‑за спины кулак, ударил. Удар получился неважным, по касательной. На скуле Ивана появилась ссадина, но сам он, хотя и пошатнулся, не отступил ни на шаг.
В Генкиных глазах возникла растерянность.
– Ну, теперь ты, давай, бей, – предложил он, сжимаясь и становясь меньше.
Иван потрогал ладонью ссадину, поморщился и тоже закричал:
– И я тебя по-русски!
Удар вышел крепкий – прямо в середину Генкиной рожи. Тот, взмахнув руками, опрокинулся навзничь, но, словно ванька-встанька, вскочил с залитым кровью ртом и подбородком и вновь проорал свой боевой клич:
– А я тебя по-русски!
Как-то незаметно, сразу наступил вечер, и остывающая вонючая речка принарядилась в сырую вату тумана.
– И я тебя по-русски!
Теперь у Генки удар получился, а у Ивана не очень.
– А я тебя по-русски! И я тебя по-русски! – прокричали они еще по разу и вцепились друг в друга мертвой хваткой, повалились на землю и, хрипя, рыча и взвывая, покатились под гору к реке.
Потерявшие большую часть своей одежды, грязные, в крови и соплях, они схватывались, стоя на коленях, потому что сил подняться на ноги уже не было, схватывались и валились на землю, скатываясь все больше к реке…
И в этой борьбе, как в Третьей мировой, уже не могло быть ни победителей, ни побежденных…
И вдруг на всем белом свете наступила тишина, и враги замерли, глядя друг на друга. Это была та самая особенная тишина, после которой всегда что-нибудь случается: очень хорошее или очень плохое.
И – случилось: страшно бабахнуло вдалеке, и от неожиданности Генка и Иван расцепились и посмотрели в ту сторону.
Над пустырем взлетела дымная ракета и взорвалась в небе – разноцветно и празднично.
– Ура… – глухо и неуверенно закричал кто-то наверху.
Драчуны повернули головы в другую сторону и увидели стоящих гурьбой свадебных.
Взлетела вторая ракета, и второе «ура» было более громким и дружным.
А в стороне, одна, стояла Аня. Генка и Иван посмотрели на нее одновременно. Она была в легком белом платье, а на плечах – платок. Аня смотрела на них – удивленно и кротко.
А они смотрели на нее – удивленно и вопрошающе и не поднимались с коленей.
– Курицын! Курицын, твою мать! Запускай вертушку! – кричал на бегу неохватно толстый прапорщик.
И тут же закружилось, разбрасывая красные брызги, огненное колесо.
– Ура! Ура! Ура! – орали свадебные.
А мимо них, мимо Ани, мимо Генки и Ивана неслись к реке, к первому в своей жизни настоящему салюту трое детей. Первым мчался рыжий мордатый пацан, за ним, отставая, щуплый очкарик. Последней бежала девочка, худенькая, тонконогая. Она спотыкалась о кочки, падала, поднималась и, прихрамывая, бежала снова, плача и упрашивая:
– Сань! Санечкин… Ну по-дож-дите! Я все мамке… Са-ань! – И при каждом новом взрыве ракеты подхватывала за всеми высоко и тоненько, горько и радостно: – Ура-а-а…
За время, прошедшее после той истории, в Васильевом Поле многое изменилось. Набойку давно закрыли, да и вся платочная фабрика долго не работала. Говорят, теперь ее купили японцы, но пока никто их в глаза не видел.
Старик Иконников умер. Генкиных крестных, дядю Сережу и тетю Машу, тоже, как здесь говорят, отнесли за реку. Аркаша Суслов уехал с семьей из Васильева Поля. Иван Фрезински, кажется, женился, там у себя, в Америке. Но это не точно. А вот книгу о платках написал, она была даже переведена и издана у нас, правда небольшим тиражом.
А у Генки и Ани сейчас двое детей: девочка и мальчик. Девочка постарше, мальчик помладше.
1988–1998