Издавна и, похоже, неискоренимо в литературных журналах существует традиция – составлять первую (в ежемесячниках – январскую) книжку с особым тщанием. В частности, печатать в ней сочинение (желательно – роман) либо писателя широко известного и харизматичного, либо, так сказать, нового Гоголя. «Великий поход за освобождение Индии» был опубликован в № 1 «Нового мира» за 1995 год.

Странная фамилия Залотуха (опечатка, что ли?) не говорила мне (тогда занимавшемуся современной словесностью довольно плотно) ровным счетом ничего. Полагаю, что большинству моих коллег тоже. Пишу «большинству», поскольку в принципе допускаю, что кто-то из литературных критиков не только азартно смотрел современное российское кино, но и запомнил фамилию сценариста (не режиссера и не актера!) фильмов «Садовник» (1987), «После войны – мир» (1988), «Это мы, Господи!» (1990), «Танк “Клим Ворошилов – 2”» (1990), «Макаров» (1993). Я же до кинематографа никогда охотником не был. Немногим раньше слышал я, как перекидывались шутками по поводу «Макарова» кинообозреватели газеты «Сегодня» (сидели сотрудники отдела «Искусство» в одной комнатушке, что называется, друг у друга на головах), но никак впервые читаемый «Великий поход…» с этими разговорами не связывал. Хотя привкус «важнейшего из искусств» почувствовал в первых же строках.

Нет, не был я идеальным адресатом «Великого похода…». Слишком «киношно», слишком небрежно, слишком много всякой всячины понаворочено… Но чем дальше я продвигался по тексту, а лихие казаки по фантастической Индии, тем больше брало за душу странное повествование, поначалу казавшееся еще одним коммерческим проектом. И хотя, добравшись до финала, я преисполнился глубокой симпатией к прежде неведомому сочинителю, первоначальное чувство скептического раздражения оставило меня не вполне. Что и сказалось в тексте тогдашней моей рецензии. Вот что было написано в январе 1995 года:

По всем законам, канонам и резонам предприятие Валерия Залотухи должно было ухнуться, хряпнуться и накрыться медным тазом. Так случилось со всеми умниками, что старательно мечтали о крутых бестселлерах и аккуратно выдавали эти мечты за литературные факты. А Залотуха взял да и сделал из подручного материала если не бестселлер, то что-то похожее.

Главное, что я почему-то угадал (сам не вполне понимая, что говорю), – формула взял да и сделал, определившая жизненную стратегию Залотухи. То, что много лет назад могло мниться легкомыслием, оказалось бесстрашием художника. Ровно тем бесстрашием, которое уже позволило осуществиться повести «Макаров». (Увы, не знал я в 1995 году пророческой – ох, для многих – истории поэта, одновременно соблазненного и устрашенного «прекрасным новым миром».) Ровно тем сочетанием смелости и своего рода упрямства, что позднее обусловило появление «Мусульманина», «Последнего коммуниста», «Свечки». Взял да и сделал.

Вспомним, сколько по-настоящему хороших (как бы они ни заблуждались, безобразничали, грешили) людей описано в сочинениях Залотухи. Явно больше, чем дурных. Разве не раскаивается в затянувшихся беспутствах герой повести «Отец»? Разве не стремится он всей душой помочь юнцу, которого принимает за сына? Разве не грезит этот шпаненок о человеческой – нормальной – жизни? Разве не являет в конце концов буквально былинный героизм комический экипаж танка «Клим Ворошилов – 2»? Разве не симпатичны многие (да почти все!) персонажи повести «Платки»? (Ага, почти как их недальние соседи из «Мусульманина», что раньше или позже разобрались бы с бусурманским праведником. Сделав палачом «почти уверовавшего» офицера-афганца, Залотуха, разумеется, решал много задач. Но, кроме прочего, этим сюжетным ходом он не допустил до греха душевно искалеченных мужиков и баб. Хороших – при всех их «качествах» – людей, что остались бы таковыми и угробив Колю Иванова.) Разве не хорошего жаждут отец и сын Печенкины – герои истории о том, как теоретически обоснованное отцеубийство привело к «случайному» сюжетно, но совершенно закономерному по сути сыноубийству? Это «Последний коммунист», содержание которого, наголову круша обманку названия, напоминает неизбывную мудрость старой поговорки: последняя только у попа жена. Куда ни кинь (вплоть до «Свечки»), всюду хорошие люди и чудовищная, больная, расчеловеченная жизнь.

Может, пережимаю? Все-таки в финале «Макарова» поэт не кончает с собой, а пытается избавиться от своего злокозненного огнестрельного двойника. Если и не всучит его рассказчику (Бог милостив!), то в реку бросит (в урну никак нельзя)… Домой вернется – к любящим жене и дочери, к заговорившему сыну… Друг Вася деньжатами поможет (добыв их неизвестно откуда)… Глумливая телепередача, декадентствующая шлюха, бизнес-бандитские разборки и постмодернистские проекты забудутся, как страшный сон… И будет чудесная интеллигентная стихолюбивая семья жить-поживать да добра наживать. В высшем, разумеется, смысле, поелику не в деньгах счастье. Не уехала же в Америку героиня «Платков» Аня! Заглушила любовь к заморскому принцу (русскому американцу, готовому стать русским русским), осталась верна Богом данному здешнему мужу – прямо как Татьяна Ларина, хотя никакой Генка не генерал. Платочную фабрику, увы, надолго закрыли, но потом вроде бы купили японцы – стало быть, всё наладится. Славные старики, к сожалению, умерли, но ведь на том мир стоит, по-другому не бывает. Конечно, книгу о невероятных платках написал отбывший восвояси американец Иван Фрезински, но ведь была она «переведена и издана у нас, правда небольшим тиражом.

А у Генки и Ани сейчас двое детей: девочка и мальчик. Девочка постарше, мальчик помладше».

Вот и у Александра Макарова с Наташей дети. Вот и в «Отце» встреча случилась… Ох, что-то плохо верится в счастливое продолжение «Отца». Как и в возрождение замечательного поэта Макарова. Особенно при тех светотехнических, звуковых и фабульных эффектах, которыми изобилует позднейший роман «Последний коммунист». Что же до Ани с Генкой, то дай им Бог…

Всего этого в пору «Великого похода…» я не знал. И сейчас не знаю, когда были написаны «Платки» – до или после публичного дебюта Залотухи-прозаика. Зато знаю, что после сюжетно безысходных «Мусульманина» и «Последнего коммуниста» загорелась несгораемая «Свечка». Думаю, случилось это потому, что выведенная мной выше формула в мире Залотухи обратима: жизнь кругом чудовищная, больная, расчеловеченная, а хороших людей – много.

Как же сильно работал этот – добрый – извод обратимой формулы долгие годы! Как придавал он силы в тяжелых сумерках первой половины 80‑х! Ответственно говорю это о себе, но и о Залотухе, судя по его ранним «шахтерским» рассказам, тоже. Идеализации «пионерского детства», «людей труда» и прочей советчины там и в помине нет. Есть поэтизация родного мира, чувство органической с ним связи (отъезд в Москву не разрыв!), благодарность его добрым началам, доверие к тем самым людям труда (уже без кавычек), а значит, и к людям вообще. И потому – надежда на лучшее. Странно, но какая-то надежда была тогда у некоторых представителей нашего поколения (рожденных в 50‑е и начале 60‑х). Нет, не на общественные перемены (их начало встречали скорее скептически) – на окружающих людей. Казалось, что не все они скурвятся, погрузятся в спячку или уедут. Кругом скверно, но можно же (с понятными оговорками) лечить, учить, изобретать, чертить, эксперименты ставить, книги издавать, что-то строить… Вот и постараемся делать свои малые дела, не теряя лица. Иногда ведь получается.

Не будь этого странного чувства, не было бы и эйфории конца 80‑х – начала 90‑х. У кого-то схлынувшей, не успев начаться, но у кого-то державшейся (сознательно пестуемой) довольно долго. Конечно, опять все идет не так, как хотелось бы. Конечно, снова щепки летят. Конечно, свобода принесла кроме прочего чёртову тучу опасных, если не прямо губительных соблазнов. Но ведь дело делаем! Какое, милые, у нас десятилетье на дворе? Замечательное! И если появляется прозаик, у которого ироничная игра с историей не переходит в глумление, но напоминает (пусть шутливо) о наших бедах и болях, если его коммерческий посыл соединяется с искренней любовью к нашей бестолковщине, если его веселая сказка замешана на большой правде, то как же тут не радоваться? И как не надеяться, что подходит конец нашему хождению по кругу, что новое пришествие Ленина не состоится, что лихому рубаке Ивану Новикову и нам, его потомкам, все простится. Скоро. Виноваты, конечно, но больше друг перед другом, чем перед Индией. (Как будто от этого легче?) Но ведь так мучились! Должно проститься.

Это я к своей старой рецензии вернулся. В январь 1995‑го. Не такое было время, чтобы заканчивать газетный текст сентиментальной нотой. С одной стороны, меда уже наложил достаточно – должность критика требует перчику подсыпать. (Да и смущали меня некоторые обертоны в мелодии «Великого похода…) С другой – и это было куда важнее, сглазить страшно. Не столько незаурядного писателя, сколько общие наши надежды. Вот я и совершил надлежащий кувырок. Итак:

Должно проститься.

К тому же теперь все скверные тайны раскрыты. С кинематографическим цветным широкоэкранным двухсерийным кайфом явлена нам сверхсекретная экспедиция. Не все концы с концами у Залотухи сведены. Не все эпизоды взаимообусловлены. Не все индийские заморочки доходчиво истолкованы. Но ведь это только в изящной словесности принято, чтобы словечко к словечку клеилось и мотив с мотивом аукался. В жизни и в кино можно иначе: вперед и вперед. Без утайки. И побольше всякой всячины. Ни на миг не расслабляясь. Так весело, что плакать хочется.

Сильного резонанса «Великий поход…» не вызвал. (Боюсь показаться хвастуном, но, кроме своего, откликов в печати не помню. Если ошибаюсь, тем лучше.) Фильм о неудавшемся освобождении (а никаком не завоевании!) Индии снят не был. Когда (вскоре после публикации «Великого похода…») вышел на экраны «Мусульманин», а затем его сценарист получил «Нику», у меня, хранящего верность синемафобии, ничего в голове не щелкнуло. «Мусульманина» я прочел только в вагриусовском однотомнике (2000) – первой книге сорокапятилетнего писателя. Называлась она «Последний коммунист» (новомирская публикация появилась немногим раньше), но сдается, что и заглавный роман, и «революционную хронику» вывез к читателю текст, положенный в основу прославившейся кинокартины.

Это значит, что после блестящего дебюта прозаик Залотуха еще почти пять лет для читателей не существовал. Несмотря на то «Последний коммунист» был написан. Взял да и сделал. Для кино? Как сказать…

В 2000‑м году я входил в жюри русской букеровской премии, на которую роман был номинирован. При обсуждении «короткого списка» один из членов судейской коллегии (профессиональный, если не сказать больше, кинематографист) меланхолично о «Последнем коммунисте» заметил: «Сценарий… Хороший… Но сценарий». Я возразил, ибо нужно было безотлагательно решать конкретную тактическую задачу (проталкивать текст в «шестерку»), но потом (добившись своего) крепко призадумался. Может, правда сценарий? Сам же писал (и думал), что от «Великого похода…» цветным широкоформатным кайфом за версту несет. Так то индийская сказка… А здесь… Конечно, беготня героев (хоть младшего всю дорогу, хоть старшего под занавес) вполне киношна. Прочитав позже «Платки» и «Мусульманина», приметил ту же природу в автомобильных виражах чекиста, приставленного к американцу, и замполита, отслеживающего Колю. И на «монтажных» контрастах много строится. И гэги ловятся (Илья, морочащий Нилыча). И арест бедных «Анджелы Дэвис» и «Кима» прямо сравнивается с киносъемками. И роскошь олигарховского бытия наступательно зрима. Как и гниющая замусоренность бомжевого пространства. Все как в кино. И что с того? Если я это самое «всё» и так, без помощи режиссера, оператора, осветителей, художников, костюмеров и прочей королевской рати, вижу, то не логично ли предположить, что не тексты Залотухи нуждаются в киновоплощении, а мастера «важнейшего из искусств» с толком подбирают основу для своих свершений? Или скажем иначе: не потому Залотуха пишет (видит мир, предъявляет его читателю) именно так, что примеривается к экрану, но потянулся он к кинематографу, оказался востребован и стяжал в этом поле успех потому, что писал зримо и динамично, всегда помня о значимости занимательного сюжета и неповторимых характеров.

Я совсем не хочу «развести» Залотуху и кинематограф, объявить его многолетнюю работу над сценариями «случайностью», оспорить факт приязни (если не сказать – любви) писателя к игре теней. Я готов, если угодно, признать прозу Залотухи «сценарной». Но тогда потребую числить сценариями будущих спектаклей и пьесы Островского, писавшиеся, как известно, в первую очередь, для театра. Что не мешало драматургу отдавать свои творения в «Современник», а потом «Отечественные записки», а великому редактору Некрасову их печатать (не редко умоляя автора, чтобы тот поспел с текстом к «казовой» – открывающей год – книжке). У некоторых замечательных, даже великих сочинений в драматургическом роде театральная судьба складывается плохо или не складывается вообще – настоящих пьес, что жили бы только на сцене, не бывает. Так и с прозой Залотухи. Оттого, что «Танк “Клим Ворошилов – 2”», «Макаров» и «Мусульманин» получили киноверсии (в которые, разумеется, много разного привнесли режиссеры), повести эти хуже не стали. Точно так же сути своей не утратили «Великий поход…» и «Последний коммунист», оставшиеся только прозой.

В каждом сочинении Залотуха говорил о своем и по-своему, а не чеканил «заготовку» для потенциального режиссера. Если в «Великом походе…» авторская мысль развивалась все же не без учета экранной перспективы, то в «Последнем коммунисте» кинематографичность предстала лишь особенностью живого поэтического языка. Более чем оправданной, ибо таков тот единственный мир, что дан нам в каждодневных ощущениях. Быть может, это печально, но факт остается фактом. Не литературные персонажи, а мы сами (от крупных политических игроков до бомжей) ведем себя так, будто не единственную жизнь проживаем, но подвизаемся на съемках какого-то нескончаемого фильма. На нашей площадке каждый эпизод можно переснять в более удачном ракурсе, тот или иной сюжетный поворот откорректировать или вовсе выбросить в корзину, а коли таковых мер мало, приступить к раскручиванию заветной истории заново – будто ничего не случилось.

Увы, в жизни все случившееся действительно случилось. Поэтому зря надеется «новый коммунист» Илья Печенкин совершить настоящую (на провокации замешанную) революцию, а его отец, выкидываемый из страны миллиардер, построить настоящий храм. Убийства сыновей – восставшего против отца и не успевшего родиться – обусловлены всем прежним бытием «человека дела», который однажды смекнул, что «мы не белые, мы не красные, мы придонские», и решил, что этого открытия достаточно для возрождения России. Проблема в том, что окружают Печенкиных живые люди со своими чувствами, мыслями, обидами, страстями, надеждами, заморочками, болезненными комплексами… Отдельности и неповторимости каждого из этих людей (от самых близких до вовсе незнакомых) в упор не видят ни сытый пламенный революционер-тинейджер, ни его прагматичный и почвенный батюшка. Не может Илюшенька взять в толк, что «Анджела Дэвис» и «Ким» хотят вовсе не всеобщего равенства и изничтожения расовых барьеров, а нормальной жизни и любви, что если им тошно от нищеты и оскорблений, то это вовсе не делает для них привлекательными игры в террор. (Даже если не учитывать того, что им-то за барские забавы придется платить по полной.) Точно так же не способен Печенкин-старший заметить, что в его команду далеко не первый день входят еврей и голубой. Это ведь не важно – лишь бы дело делалось. «Эх, Владимир Иванович, Владимир Иванович, ничего вы вокруг себя не понимаете» – ласково и печально вздыхает секретарша Марина, но ее реплика не будет расслышана боссом даже на пороге подступающего отчаяния.

Презрение Печенкина к «идеологиям» («мы не красные, мы не белые…») насквозь идеологично. Его прагматизм (за которым стоит точно такой же прагматизм весьма многих политиков и бизнесменов, вершивших большие дела в 90‑х), с одной стороны, «идеалистичен» (не в философском, а в бытовом смысле слова, проще говоря – наивен), а с другой, увы, растет из того отрицания личности и свободы, что было и остается главным свойством коммунистического мировосприятия и коммунистической практики. Не важно, что губернатор – коммунист, а начальник охраны – бывший чекист, – они ведь у меня в кармане и под мою дудку пляшут. Ага. Ровно до того момента, пока другая свирель не заиграет. Что и происходит в финале романа.

Несколько раз Печенкин-старший задается вопросом, по сути, подрывающим всю его философию и жизненную стратегию: почему те, кто прежде халтурил за гроши, продолжают работать из рук вон скверно за куда большие деньги? Впору бы Владимиру Ивановичу об ином задуматься: почему те, кто прежде за копейки истово вкалывал, теперь, получая пристойно, все-таки продолжают трудиться на совесть? Увы, и те и другие яснее ясного осознают минутность «приличного» (более или менее) жалованья – сегодня хозяин склонен платить по-людски, а завтра потребуется ему (не по личной злой воле – по обстоятельствам!) ввести режим жесткой экономии. Или исчезнет этот самый хозяин вместе с гарантированными достойными зарплатами вовсе – как должен исчезнуть в финале романа из «почти счастливого» Придонска столько лет работавший на его (и свое) процветание Печенкин-старший. Вот и получается, что ответ на печенкинский вопрос проще пареной репы. Но и на вопрос, сформулированный мной (на самом деле неявно заданный в романе Залотухи), ответить нетрудно. Люди – разные. И выводы из печальной аксиомы о скоротечности цивилизованных (человеческих) отношений хозяев и работников они делают разные. В соответствии со своими личными душевными свойствами. И, уж извините, нравственными и/или религиозными убеждениями (чувствами, инстинктами). Кто-то, потерпев в махнадцатый раз уже привычное поражение (кстати, не только материальных благ люди лишаются, но и возможности с толком делать любимое дело!), продолжает трепыхаться, как лягушка в молоке. Кто-то с лету и на всю оставшуюся жизнь усваивает: от трудов праведных не наживешь палат каменных; рви, пока что-то можешь урвать, и готовься вовремя, до сигнала тревоги, дать деру. Из занюханного райцентра – в губернский миллионник, из прикидывающихся третьей (пятой, десятой) столицей Васюков – в настоящую белокаменную, из Москвы – в Нагасаки, из Нью-йорка – на Марс.

Не об экономических проблемах России писал Залотуха «Последнего коммуниста» – о жизни. Не о различии между социализмом и капитализмом, а об их общности, обусловленной верностью двум марксистским посылам. Первый: бытие определяет сознание. Второй: насилие – двигатель истории. У кого Илюша Печенкин научился смотреть на живых людей как на быдло, видеть в них материал, который будет грамотно использован для достижения единственно верной цели? У Ленина? Разумеется. Но и у папани своего не в меньшей мере. Еще вопрос, как сработали бы в головушке сынка, постигавшего либеральную премудрость в якобы бесконфликтном швейцарском далеке, старые зажигательные теории, если б Печенкин-старший не был так самоуверен и равнодушен (при всем своем веселом обаянии!) к окружающим людям, если б не так истово веровал, что нет на земле иной истины, кроме как «работать и работать». (В иной формулировке: «Рынок все расставит по местам».) На протяжении всего романа мы не устаем дивиться тинейджерской жестокости Печенкина-младшего, в которой сплавляются бездумный эгоизм закормленного барчонка (что хочу, то и получу – и ничего мне за это не будет) и теоретическая (брезгующая органикой жизни) страсть к отвлеченной справедливости. Всё так. Только убивает в конце концов не сын отца, а отец – сына. Да и другие смерти и беды случаются из‑за бесчувствия и недомыслия вроде бы способного любить и умеющего думать «строителя» новой – не красной, не белой – России. Свой страшный конец он выковывает собственными руками. А его последний (прямо перед финальной катастрофой) проговоренный план удивительно соответствует последним же чаяниям революционера-сынка. Печенкин-старший грезит о возведении настоящего храма, который должен заменить взорванную хрустальную часовню-рюмку. Несколькими страницами выше Печенкин-младший «с интонацией превосходства» поучает истукан Ленина: «Не запрещать, а разрешать! Можно всё! Не расстреливать попов, платя за это по сто тысяч рублей, и не бороться с церковью “чисто идейно”, а кормить чернорясников, набивать их утробы и строить, строить эти чёртовы храмы на последние народные деньги – из хрусталя, из золота, из чего угодно – до тех пор, пока их не возненавидят».

Что ж, при таком счастливом согласии враждующих отца и сына, может быть, и удастся вырастить какое-то особенное поколение. Только будет это не сообщество здравомыслящих трудяг-патриотов (как видится Печенкину-старшему, для которого Бог и храм – атрибуты вымечтанной России) и не армия революционеров-атеистов (как грезит взращенный в швейцарских оранжереях отморозок), а толпа внутренне опустошенных, ни во что не верящих, а потому отменно управляемых циников. Глубоко несчастных.

Отдадим, наконец, должное Печенкиным – такая реальность ужаснула бы обоих. Но контуры ее намечались их совместным тщанием. Если можно ради «высших целей» манипулировать людьми, то победу стяжает самый последовательный манипулятор. Прочие, слишком увлеченные какими-нибудь «идеями», будут отправлены на свалку (кто на придонскую, кто – на швейцарскую), а придумать новую или реанимировать старую «высшую цель» дело отнюдь не хитрое. Не знаю, кто из героев Залотухи (отец или сын) больше достоин имени «коммуниста», зато точно знаю: оба никак не последние, кто его заслуживает.

«Какое сегодня число?» – несколько раз спрашивает в финале «Последнего коммуниста» Печенкин-старший. И не получает ответа. До самых последних строк:

«За окном серело – то ли утро было, то ли вечер…

То ли весна стояла, то ли осень…

То ли жизнь, то ли уже не жизнь».

Кавычки закрылись. Автор романа «Последний коммунист» Валерий Залотуха не стал девятым лауреатом премии «Русской Букер» 5 декабря 2000 года (между прочим, день сталинской конституции). Чуть позже, 8 декабря, Государственная дума Российской Федерации подавляющим большинством голосов (381 – за, 51 – против, 2 депутата воздержались) приняла решение о восстановлении в правах гимна на музыку А. В. Александрова. Наступившее совсем вскоре десятилетие получило неофициальное именование «нулевые годы». Первоначально (если не ошибаюсь) возникло оно как характеристика нового положения дел в отечественной словесности. Вот и толкуйте мне о конце российского литературоцентризма…

Изменилась, однако, ситуация никак не для Залотухи. Однотомник повестей («Макаров») был выпущен в свет издательством «Текст» все в том же 2000‑м году. Только в 2006‑м издательство «Яуза» одарило публику «Великим походом за освобождение Индии» – «революционная хроника» встроилась в формат серии «Красные звезды. Героико-патриотическая фантастика». Потенциальные читатели Залотухи читателями реальными не стали. В этом отношении он разделил судьбу подавляющего большинства прозаиков своего поколения, включая тех, кто успешно дебютировал в пору «замечательного десятилетия» – 90‑х.

Здесь не место для разговора о том, что происходило недавно и происходит ныне с русской словесностью (прозой, поэзией да и литературной критикой). К счастью, я больше не исполняю обязанности литературного критика, а потому не должен учитывать все разнообразные извороты писательских судеб. Путь всякого одаренного художника неповторим, любые обобщения огрубляют картину и запросто могут показаться обидными, если не прямо оскорбительными. Но все же трудно не признать, что одни прежде весьма приметные (по крайней мере, в литературной среде) писатели замолчали, другие старательно (хотя порой безотчетно) репродуцируют наработанные художественные решения, третьи озабочены поиском не своего единственного слова, а тех слов, что наконец-то будут радостно приняты широкой публикой (для начала – могучим издательством и жюри «Большой книги»). Понимаю, что, во-первых, у каждого из серьезных авторов, которые сегодня пребывают, на мой взгляд, не в лучшей форме, все может перемениться, во-вторых, средняя температура по палате – показатель сомнительный, а в-третьих, исключения были видны десять лет назад и есть сейчас.

Валерий Залотуха и был таким исключением. Не единственным, но, кажется, самым сильным. Оправдавшим свою (и мою) литературную генерацию в мало подходящем для того социокультурном контексте. Что делал автор горчайшего и практически не расслышанного романа о наступлении безвременья после 2000‑го года, то есть упустив свой, казалось бы, последний шанс? Продолжал работать в кино, в том числе как режиссер-документалист (здесь надо назвать фильм «Ангел Русской церкви против отца всех народов», 2005). И писал «Свечку». Книгу о вере, надежде, любви и родившей их мудрости. О жесткой несправедливости и неодолимой тяге человека к свободе и счастью. Об отцах и детях (сквозная тема всей прозы Залотухи). О преступлении и наказании (наших общих). О войне (как может показаться, всех против всех) и мире, который должен войну одолеть. О назначении поэта. О том, как возникает и растет книга, не писать которую автору невозможно. О сегодняшнем дне «Архипелага ГУЛАГ». О том, что необходимо (несмотря ни на что) искать ответ на вопрос: как нам обустроить Россию?

«Свечкой» Залотуха предъявил грозный счет многим (от вершителей революции до оголтелой юной поросли), но, прежде всего, нашему с ним (уже не раз помянутому выше) поколению. «Замечательное десятилетие» пришлось на наши лучшие годы – встречали в тридцать с большими или меньшими «копейками», провожали на пятом десятке. С кого и спрашивать, если не с нас? И совсем не важно, кем мы в те годы были – ветеринарами или священниками, инженерами или филологами, военными или врачами, учителями или бухгалтерами, физиками-оборонщиками или бульдозеристами, звездами шоу-бизнеса или профессиональными оппозиционерами, скоробогатеями или опустившимися на дно, убывшими за кордон (хоть навсегда, хоть на время) или остававшимися здесь. За что спрашивать? За то, что описано в «Свечке». За то, что обрекло Залотуху на предфинальный фрагмент позднего (2013) прекрасного рассказа «Памяти моего отца», который органично, неотменимо и страшно дополнил прозу начинающего писателя родом из шахтерского поселка:

«Не хочу обобщать, но на моей малой родине длящаяся весь последний век война власти со своим народом закончилась полной победой власти. В годы моего советского детства на улицах и перекрестках стояла так называемая наглядная агитация: монументальные на железных трубах с бетонным основанием стальные листы, на которых были намалеваны по трафаретам квадратномордые мужики в комбинезонах с кувалдой в руках или отбойным молотком на плече, или же круглорожие бабы с прижатым к грудям снопом или поросенком, одним своим видом доказывавшие, как хорошо нам живется, а там еще слова были и призывы, призывы… И следа от них не осталось – сдали на металлы, а новой наглядной агитации нет, если не считать рекламы саун и похоронных бюро. Но под печальным даже в погожие дни небом, над измученной, истерзанной, заплеванной землей незримо реет последний властный призыв: “Сдохните все!”».

Залотуха не спрашивает, откуда эта враждующая с народом власть взялась. Хотя прекрасно знает («Свечку» читайте!), что не с Марса она свалилась, а из этого же народа вышла. Вышла, чтобы никогда не вернуться. В том же рассказе говорится:

«Отец был советским человеком, а советский человек по определению идеологичен. Если попытаться выразить идеологию отца одним словом, то слово это – примирение. Он примирил народ с властью, осознавая себя как часть народа и не имея ни малейшего отношения к власти. После Сталина верить в нашу власть было невозможно, он и не верил, но надеялся… На Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина, особенно на Ельцина, хотя именно при нем приличная шахтерская пенсия превратилась в копеечную… Надежда – не вера, много сил не требует, но они всё же нужны…»

Если кому-то здесь слышится укор (за «идеологичность», в этом контексте – поиск смысла происходящего, или за терпеливое приятие действительности), то ничем помочь не могу. Коли удобнее мыслить (и защищаться) таким манером, спорить проку нет. Уже при самом начале нашей свободы зазвучали темпераментные речи об извечности русского рабства. Слышны они по сей день – со все более формально весомой аргументацией. Залотуха пишет о другом – о необходимости надежды, без которой жизнь человека теряет смысл, а сам он – достоинство. О сопряжении в этом чувстве слабости (да, да!) и силы. Об ужасе его иссякновения, что настигает не одних только стариков. Увы, добрые надежды сбываются редко, питаться ими одними нельзя, но и отказаться от них – невозможно. Когда умирает надежда, приходит та полная тьма, выдержать которую не по силам даже «последним коммунистам».

А коли так, коли выбирать нам дано меж самообманом и цинизмом, то стоит ли жить? Что ж, на этот вопрос (как и на незримый придорожный слоган) безвременно ушедший писатель ответил однозначно:

«А я прошу: живите – сколько можете, сколько получится, живите всегда – дядя Саша Павлов с женой тетей Наташей, две тети Маши – Кузьмина и Сычева, и тетя Рая Картавенко…

В моем детстве в тех местах почти не было церквей и народ не был религиозен, имя Бога не упоминая даже всуе, но, я свидетельствую, он жил по божеским законам: не убивал, не крал, не желал жены ближнего своего…»

Многие ли из нас (кроме тех белофрачных праведников, что страшатся лишь «изнасилования покаянием») вправе так сказать о себе? Ох, лучше промолчать. И все-таки почему-то кажется, что прощальная просьба Валерия Залотухи обращена не только к старикам из шахтерского поселка, но и к его оставшимся на земле сверстникам, к их детям и внукам. Для них (то есть для нас) он долгие годы писал свою глубоко поэтичную прозу. Нашего отклика ждал. Хочется верить, что в конечном итоге не напрасно.