Это, наверное, раннее утро или вечер – солнца нет, но светло. Между огородами с отцветшей картошкой и приземистыми двухэтажными домами и сараями лежат на высокой насыпи рельсы железной дороги. Дома по одну сторону путей кирпичные, по другую – деревянные. Людей почему-то нет ни на огородах, ни около домов и сараев. Или их вообще нет, или они спят.

От огромного неживого террикона шел паровоз без вагонов. Он тяжело и шумно дышал, пуская вверх клубы серого дыма, напряженно, с хрустом работая стальными суставами.

И в эти, все заполняющие звуки машины вклинились другие звуки, похожие. Это человек. Где он? Было слышно, как человек дышал – как паровоз, только тише.

Паровоз набирал скорость: теперь он дышал часто и мощно, как сильный бегун.

И человек, видно, тоже набрал скорость – он тоже дышал часто и мощно. Он был сильный бегун.

Паровоз раздраженно и угрожающе загудел, пуская пар, предупреждая.

– Би-би-и-и! – пронзительно и тонко закричал человек. Он тоже предупреждал. Вот он! Он бежал навстречу паровозу и сам изображал паровоз: согнутые в локтях руки ходили наподобие шатунов взад-вперед. Человек увидел идущий навстречу паровоз и вновь встревоженно предупредил:

– Би-би-би!

Паровоз гудел не переставая и пуская пар, не в силах уже ни остановиться, ни даже сбавить скорость.

Лицо человека внимательно и тревожно. Он тоже не в силах был уже ни остановиться, ни даже сбавить скорость. Их разделяло совсем немного… Сейчас произойдет страшное…

И вдруг паровоз сошел с рельсов и, громыхая железом, спустился с насыпи на твердую глинистую землю. Он не снизил скорости и, успев пробежать с грохотом по земле метров двести, взобрался на насыпь и пошел дальше по рельсам, оставив человека позади.

Усталое и немолодое большое лицо человека с высокими залысинами спокойно: маленькие прозрачные глаза смотрят только вперед. На груди его, на кителе без погон позвякивают прицепленные кое-как медали и значки. Он в широких измятых и грязных галифе, но без сапог – на ногах подвязанные бечевкой галоши. В лице его, в глазах – навсегда обретенное счастье…

…Борис просыпается от стука закрывшейся двери. Напротив высокой металлической кровати, на которой он лежит, окно. В окне – белое утро, и видно, как мимо проходит мать, одетая поверх старенького платья в серый пиджак спецовки. Одной рукой она прижимает завернутый в газету шахтерский обед – тормозок, другой – привычно сильно взмахивает при ходьбе. Она уходит. В окне остаются лишь неподвижный корявый ствол тополя, дощатая серая стена сарая да утреннее белое небо.

Борис вскочил с постели, быстро натянул выцветшие шаровары и рубаху, пробежал по половичкам мимо большой железной кровати матери с красным куском материи на стене вместо ковра, а на ней фотография – портрет матери и отца, отец в пилотке со звездочкой, – мимо квадратного стола, покрытого белой вышитой скатертью, и этажерки с салфетками без книг – к прибитому в углу умывальнику. Плеснул в лицо пару горстей воды, быстро, на ходу, утерся концом рубахи и повернулся к стоящему рядом небольшому столу с голой скобленой столешницей. На ней – черная сковорода с жареной вчерашней картошкой и кусок хлеба. Борис торопливо набил картошкой рот, а хлеб спрятал за пазуху. С раздувшимися щеками он подбежал к ведру с водой, наклонился и попил, сделав губы трубочкой. У самой двери Борис сунул ноги в брезентовые самошитые тапочки, вытащил из замочной скважины большой ключ, вышел, закрыл дверь, повернув ключ два раза, спрятал его под лежащую на полу тряпку и выскочил на улицу.

Он посмотрел на небо, на совершенно безлюдную улицу, подошел к одному из окон дома, поднялся на невысокий цоколь и заглянул в окно. Комната очень похожа на ту, в которой проснулся Борис. Даже фотография на стене. Только на ней отец и мать Серого. Молодые, улыбаются. Серый спит. Суконное одеяло без пододеяльника сбито в ногах, подушка лежит на полу. Руки Серого раскинуты в стороны, голова запрокинута. Он худой, в больших выцветших трусах, без майки. Борис сильно постучал пальцами по стеклу. Серый мгновенно открыл глаза, перевернулся, посмотрел в окно и соскочил с кровати. Он оделся еще быстрее Бориса, посмотрел на картошку в сковороде, но есть не стал, а только сунул за пазуху хлеб.

Борис, улыбаясь, наблюдал сквозь стекло за другом.

Когда Серый уже подошел к двери комнаты, Борис, вспомнив, громко и торопливо вновь постучал в стекло.

Серый обернулся.

– Банку возьми! – крикнул Борис.

Серый смотрел непонимающе.

– Банку! Банку… – Борис изобразил руками и глазами что-то округлое и, не удержавшись, соскочил с узкой приступки цоколя.

Стукнула дверь, и из дома выскочил Серый. В руке он держал литровую стеклянную банку.

– Пошли, – сказал он недовольно. – До вечера успеть надо… Кур бы покормить… А, ладно… – Почесал лохматую со сна голову и, глядя на банку, спросил: – А чего сам не взял?..

– А мать вчера все банки сдала, – ответил Борис.

Они идут мимо сараев, мимо огородов и густой посадки молодых тополей, взбираются на высокую насыпь и шагают по шпалам рядом, положив друг другу руки на плечи, вперед, туда, где, сгорбившись, дремлет в последние утренние минуты седой от старости, разваленный надвое дождями и ветром террикон.

Дорога к шахте идет мимо деревянных дощатых домов, в которых со своими матерями живут Серый и Борис, и мимо других домов, разных: кирпичных, оштукатуренных и – сложенных из бревен.

Двери домов открывались, из них выходили люди: женщины, но больше мужчины, а иногда и женщины, и мужчины вместе, и у всех – у кого под мышкой, у кого в кармане или в сетке – свои тормозки, а также газетные свертки с полотенцем, мылом и мочалкой, чтобы мыться в бане после работы. Путь к шахте лежал через небольшое поле, с которого только что убрали хлеб, по узкой тропинке. Люди здоровались при встрече, кивая друг другу на ходу. Шли и парами, и тройками, о чем-то по-утреннему негромко разговаривая, а больше – по одному, думая об увиденных этой ночью снах. Так они тянулись цепочкой к шахте, где высился большой и живой, чуть дымящийся наверху террикон и крутилось, опуская людей под землю и вытаскивая оттуда выковырянный людьми уголь, шахтное колесо – копёр.

Мать Бориса поздоровалась с одной, с другой, с третьей, прошла в женскую раздевалку и вышла оттуда совсем другая – в брезентовой, почерневшей от угля спецовке и с противогазной коробкой на боку, в резиновых сапогах, в черной гофрированной каске с лампой «вольф» в руке, и поспешила к бункерам.

Клеть – шахтерский лифт – только поднялась. Из нее сначала вытащили какие-то ненужные сейчас внизу трубы, а потом вышли несколько чумазых до черноты шахтеров с не загашенными еще лампами «вольф». Они работали в ночную смену.

– Здравствуй, Федь, – сказала мать Бориса одному из них, большому, сутулому.

– А, здоров, Ань, – сказал он, при виде нее вскинувшись от лежащей на плечах усталости, и, снова ссутулясь, ушел.

– Чего задержались, ночники? – весело крикнул один из входящих в клеть.

Те не отвечали, улыбались устало.

– А у них там девки в закутке спрятанные, – хохотнул другой.

– И гармоня! – добавил первый.

Шахтеры засмеялись. И клеть полетела под землю.

Внизу все быстро освободили ее и пошли по черно-желтой подземной улице.

На откатке уже стояли женщины, с которыми работает мать Бориса, – маленькая толстая бабенка Любка и мать Серого.

– Чего опаздываешь-то? – тонко и весело закричала Любка.

– Проспала чего-то, – сказала мать Бориса и прибавила: – Здрасьте.

– Здорово! – крикнула Любка, видно, она не научилась тихо разговаривать. – Снилось чего хорошее?

– Ага…

– Расскажешь потом!

– Здравствуй, Ань, – бросила на ходу мать Серого. Она первая пошла к наполненным углем вагонеткам. Теперь их надо было откатывать до того места, где их может прицепить подземный поезд. Самое трудное – оттолкнуть вагонетку. Мать Серого уперлась плечом, подавшись вперед, мать Бориса откинулась назад, упершись спиной в стену и отталкивая вагонетку ногой. Рядом, в темноте проходки, вырываясь, оглушающе шипел сжатый воздух и били отбойные молотки.

– Пошли! – крикнула мать Бориса и, как мать Серого, наклонилась вперед и стала толкать вагонетки. Их лица напряжены, губы сжаты. Пошли…

Сзади навальщики – мужики. Большими шахтерскими лопатами они быстро наваливают в вагонетки уголь. Они снимают брезентовые робы и остаются в майках, грязных и рваных.

– Пошли-пошли! – кричит Любка.

Пошли…

В самой чаще густого кустарника, где вырыта землянка-штаб, сидят на редкой траве пацаны – те, кто живут со своими родителями в деревянных домах, а дрова, уголь и картошку хранят в деревянных сараях. Это – Витька, Вадим, Рыба и еще двое-трое больших ребят лет по пятнадцати. Остальные – пацаны от семи до двенадцати лет. Здесь же лежат два огромных лохматых пса, которые всегда с пацанами. Все молчат, потому что заняты делом серьезным и ответственным. У «больших», а также у Серого в руках длинные, похожие на старинные, самодельные поджигные пистолеты. Они счищают серу со спичек о края стволов – заряжают.

Между сидящими ползал на четвереньках остриженный наголо ушастый семилетний Колька и собирал очищенные спички. Он собрал целую горсть их и протянул на ладони Рыбе.

– Рыб, сколько здесь, посчитай!..

– Отвали, – отмахнулся Рыба.

– Юрик, посчитай, – обратился он к Юрику, который сам чуть больше Кольки.

Юрик долго смотрел на Колькину ладонь и наконец тихо сказал:

– Мы еще столько не проходили.

– Вить, посчитай, а?

Витька, похоже, самый взрослый из них. Он здесь командир, вождь. Он зажал пистолет коленями, взял с Колькиной ладони спички и пересчитал.

– Восемнадцать… А там у тебя сколько? – спросил он и указал на большую кучку обезглавленных спичек.

– Вот, – Колька показал пальцем на написанное на земле число – 838.

– Восемьсот тридцать восемь прибавить восемнадцать, – считает Витька, записывая на земле палочкой, – будет… восемьсот сорок шесть…

– Пятьдесят, – не отрываясь от дела, поправил его Вадим.

– Чего? – не понял Витька.

– Пятьдесят шесть, – пояснил Вадим, подняв на Витьку спокойные глаза.

– А-а, ну да, – поправился Витька и вывел на земле «856».

– Ты их сколько хочешь собрать, тысячу, что ли? – спросил Рыба.

– Тысячу девятьсот пятьдесят, – ответил Колька, четко выговаривая слова.

– Это почему же? – насмешливо спросил Рыба.

– Потому что сейчас – тысяча девятьсот пятьдесят, – ответил Колька, отодвинул в сторону спящую собаку и нашел под ней спичку.

– Во как, – хмыкнул Рыба. – Дает… Ну как ты целишься?! – прикрикнул он на Юрика, который подобрал с земли пистолет Рыбы и, приставив его рукояткой к лицу, сощурив один глаз, целился в одному ему известную мишень.

– Дай сюда! – Рыба отобрал пистолет. – Так без глаза останешься – отдача… Во как надо, – показал он, вытянув руку и сощурив глаз.

– Дай попробую, а, Рыб? – с тихой надеждой попросил Юрик.

– Вырасти сперва. – Рыба продолжал заряжать пистолет.

Все молчали, занимаясь своим серьезным делом.

– Всё, коробок зарядил, – заговорил первым Витька и бросил в сторону пустой коробок.

– Я – полтора, – подал голос Рыба.

Витька взял шомпол и, трамбуя, объяснил:

– Трубка новая, проверить надо… может разорвать.

Остальные тоже старательно трамбовали заряды, рвали газету на пыжи, засовывали их в ствол, снова трамбовали и после этого стали закладывать в стволы самодельные пули.

– Говорят, в ёлках нашли мужика и бабу с перерезанным горлом, – стал рассказывать Мишка, но замолчал, занятый своим пистолетом.

– Там банда, ее второй год ловят, говорят, и фрицы там есть, – продолжил Вилипутик.

– Хватит, – оборвал их недовольно Витька. – Я сколько раз туда за щавелем ходил… И не видел никого…

– Мало ли что не видел, – не согласился Мишка.

– А я в ёлки за миллион не пойду, – признался Рыба. – Давайте мне миллион – не пойду…

– Ага, просят тебя: «Рыба, возьми миллион!» – хмыкнул Вадим.

Пацаны засмеялись.

Рыба не обиделся, поднялся с пистолетом в руке.

– Получи, вражина, – тихо проговорил он, подготавливая в ямке на стволе «подкормку».

К тополю привязано пугало, одетое в форму немецкого солдата. Мундир страшно изорван, видимо, не одну пулю он уже получил. На его набитой тряпьем безликой голове – черная рогатая каска. Рыба встал, и сразу встали пацаны, глядя на «фрица». Рыба вытянул руку, прицелился и чиркнул боковушкой спичечного коробка по «подкормке». Сначала раздалось шипение. Пацаны вытянули шеи, подняли головы собаки. Выстрел ухнул. Ничто на мундире фрица не шелохнулось.

– Промазал! – первым крикнул Вилипутик, восьмилетний пацан с маленьким лицом и спокойными стариковскими глазами, младший брат Рыбы.

Пацаны и Рыба побежали осматривать мундир.

– Промазал, все дырки старые, – повторил Вилипутик бесстрастно.

Рыбе хотелось поспорить или дать брату пинка, но слишком явно было то, что он промазал.

– Сейчас бы шмайсер, как у Зверя, я б его напополам переломил, – сказал он, не отрывая глаз от фрица.

– Зверь из своего шмайсера голубя на лету сбивает, – негромко, но авторитетно произнес Вилипутик.

– Был бы шмайсер, ты б его, как тэтэшник, Скрипкину отдал, – сказал спокойно Вадим.

– Я отдавал, что ли? – сразу взорвался Рыба. – Он меня портфелем по спине стукнул, я свалился, а пистолет выскочил.

– Ладно, рассказывай, – словно и не Рыбе вовсе сказал Вадим, занимаясь своим «поджигом».

– Чего? Давай я тебя стукну по спине кирпичами? – продолжал горячиться Рыба.

– Давай, – тем же тоном продолжал Вадим. Он сильный. Это по всему видно. Он сильный и справедливый телохранитель вождя – Витьки.

– Хватит вам, – остановил их Витька.

– Вить, можно сейчас я? – спросил тихо Серый.

– Давай, – согласился Витька.

Серый вытянул руку, прицелился и выстрелил. На груди фрица возникли мгновенно три отверстия, из которых вылетел пух. Пацаны и Серый с пистолетом в руке подбежали осматривать пугало.

– В сердце!

– Нет, в середёнку, – вновь авторитетно сообщил Вилипутик.

– Эй, не стреляйте! – крикнул кто-то из кустов.

На поляну выбежал запыхавшийся пацаненок.

– Кирпичники Мишку бьют! – закричал он, задыхаясь.

– Где? – сразу вскочил Витька.

– На линии, там, – пацаненок махнул рукой.

Все кинулись сквозь кусты, на ходу засовывая пистолеты под рубахи.

…Прямо на шпалах дрались трое. Рядом стояли еще несколько человек и молча наблюдали. Увидев бегущих, они что-то крикнули дерущимся и сами побежали за насыпь к стоящим вдалеке кирпичным домам. С земли вскочили двое и бросились за ними, оставив на земле третьего. Ребята подбежали к лежащему вниз лицом Мишке и остановились. Мишка поднял лицо, измазанное кровью и пылью, в сторону кирпичных домов и сказал с пробивающимися сквозь голос слезами:

– Гады!

– За что они тебя?

– Да ни за что! – закричал Мишка. – К отцу на шахту ходил! Шел обратно, а они встретили.

Враги стояли метрах в ста отсюда, за насыпью.

Их стало больше. Они размахивали кулаками, бросали камни и кричали:

– Деревянщики! Эй, деревянные морды, еще получите!

– Говори честно, первый не задирался?! – глядя прямо в Мишкины глаза, спросил Витька.

– Ну, честно, Вить! – закричал Мишка, вытирая лицо рукавом рубахи. – Я еще поздоровкался! Там Лысый был… Я ему прошлым летом зуб сломал… А он через год отомстить, гад, решил…

– Давай дадим им, а, Вить, давай турнем, – заныли пацаны.

Витька смотрел на Вадима.

– Снова война начнется, – с сомнением произнес он.

– Кто не хочет жить в мире, того бьют всем миром, – рассудительно произнес Вилипутик.

– Отойди отсюда! – заорал Рыба на брата и влепил ему сильную злую оплеуху. – Отойдите, все на десять шагов отойдите!..

Пацаны пятились, оттесняемые Рыбой, и смотрели во все глаза на старших, ожидая их решения и желая только одного – войны.

Витька спрашивал что-то у Мишки, у Вадима, удерживал кричащего Рыбу и посматривал на кирпичников, видимо тоже жаждущих новой войны.

– Поджигные не брать, – тихо скомандовал Витька. – А вы, – крикнул он пацанам, – склады раскапывайте.

Все бросились в разные стороны: одни в огороды, другие к сараям – прятать в дровах пистолеты. Пацаны, стоя на коленях, по-звериному, руками быстро раскапывали землю на огородах в только им известных местах. Склады – это сложенные в ямки и засыпанные землей камни и железные болты. Ими все вооружаются, запихивают в карманы штанов, накладывают на руку, прижимая к груди.

– Цепью! – скомандовал Витька.

Все вытянулись в цепь и пошли на противника.

– Кирпичники, сейчас получите! – кричали пацаны. Кто-то из них бросил камень, хотя было явно далеко.

– Не бросать! – прикрикнул Вадим. Кирпичники швыряли камни не переставая, они уже падали среди наступающих.

– Вперед! – скомандовал Витька.

Все бросились за ним, швыряя на ходу камни, крича «ура». Кирпичники не выдержали и побежали.

…После такой быстрой победы были особенно возбуждены пацаны, они кричали, перебивая друг друга и хватая за руки, и рассказывали, как все было. У ног вились собаки, лаяли, но их никто не слышал. Большие старались сохранять спокойствие, но было видно, что и они рады такой быстрой и бескровной победе.

– Бибика! – закричал вдруг Колька, показывая пальцем назад.

Все резко остановились, обернулись. По линии шел, наклонившись, мужчина. При каждом шаге он наклонялся все больше и больше. Все смотрели на него до тех пор, пока Вилипутик не сказал:

– Дурак ты, Колька. Это ж пьяный… А Бибику еще в прошлом году поездом зарезало.

Это действительно пьяный. Все понимают это, поворачиваются и молча идут дальше, забыв неожиданно о победе.

Маленький и низкий зал клуба заполнен людьми. На первых рядах и прямо на полу пацаны глядят завороженно на экран. На экране двое – он и она. У них красивые одухотворенные лица. Они сидят то ли на горе, то ли на крыше дома и восторженно смотрят на восходящее солнце, держатся за руки, крепко их сжав, – это можно понять по лицам. Зрители в зале совсем другие, но глаза их похожи, они тоже радостно светятся.

Внезапно открылась входная дверь, в светлом проеме возникли трое. Один из них, всматриваясь в зал, протянул руку к выключателю и включил свет. Это большой, остриженный наголо рыжий парень. Он нашел того, кого искал, и сказал громко: «Сазан, на выход».

Со своего места поднялся щуплый паренек и, опустив голову, медленно пошел к выходу. Рыжий выключил свет и вышел следом, но дверь за собой не закрыл.

Из зала было видно: тот парень – Сазан, как назвал его стриженый, стоял у стены, а напротив трое. Один из них, светловолосый, что-то говорил ему, словно что-то доказывал. Но голоса слышно не было, так как с экрана гремели завершающие аккорды фильма – солнце почти взошло. Внезапно светловолосый ударил парня резко кулаком в лицо. Голова того дернулась и ударилась о стену. Из разбитого носа потекла на подбородок кровь. Парень закрыл лицо руками и медленно осел. Те трое повернулись и спокойно пошли прочь. Но один из них, маленький, чернявый, вдруг вернулся и с ходу ударил сидящего носком сапога в бок.

Парень медленно заваливается на бок. На экране возникает слово: «Конец».

…Они спускаются с насыпи и садятся на траву, отдыхая…

Борис взял банку и посмотрел на мир сквозь ее дно. Мир сделался круглым и немного смешным.

Серый достал клочок газеты, а в ней немного махорки, быстро и умело скрутил самокрутку. Борис вытащил спрятанную в резинке шаровар спичку и кусочек чирки от спичечного коробка, дал Серому прикурить. Тот затянулся и медленно, по частям, выпускал дым.

– Мне сегодня сон снился, – сказал Борис, заглядывая Серому в глаза, – как будто паровоз с рельс сошел, по земле проехал, а потом обратно на рельсы забрался и поехал.

– И мне тоже, – спокойно и тихо сказал Серый.

– Правда? – удивился Борис.

– Правда конечно. – Серого это почему-то ничуть не удивило. Он будто готовился сказать что-то более важное. – Да… К матери мужик один ночью приходит… Дядь Саша… Стукнет три раза, она открывает… Днем ему не разрешила приходить…

– Почему?

– Тебе хорошо говорить – почему. Вашего на войне убили. Твоя мать с кем пойдет, ей ничего не скажут. А наш – сидит. Они всю ночь в своем углу разговаривают. Жениться они хочут, только мать боится.

– Чего?

– Отца. И людей тоже. Говорит: чего люди скажут? А чего этого бояться, не понимаю…

– А моя, наверно, не женится никогда, – тихо сказал Борис.

– Женится, увидишь…

– К ней десятник на работе лезет. Я слышал, как она тёть Ире рассказывала. Она его ударила, а он ей за это денег меньше пишет… Ночью плачет, думает, не слышу…

Они замолчали. Борис взял оставшуюся половинку самокрутки, затянулся.

– Ты отца своего помнишь? – неожиданно спросил Серый.

– Не-а… Он на войну ушел – мне два года было. А когда уходил, я спал, мамка говорила…

– А я своего помню. Он с войны тогда пришел. Ордена на груди. С автоматом.

– Автоматы с собой брать не разрешали…

– Ему разрешили, у него разрешение было.

– А когда его в тюрьму сажали, помнишь?

– Не, – мотнул головой Серый.

– Я помню. Мильтоны приехали на мотоцикле с коляской, хотели его в коляску посадить, а он не давался. Они ему тогда руки крутить стали, а у него аж вот здесь кровь, – Борис дотронулся рукой до лопаток Серого. Серый молчал. – Я тогда еще маленький был, думал еще, его около сараев из пистолетов расстреливать будут… Серый, а за что его посадили? Я у мамки спрашивал, она не говорит…

– Моя тоже не говорит… Я у Скрипкина спрашивал. Он сказал: за то, что отец говорил чего не следует.

– А чего не следует?

– Не знаю… Я сперва думал – матом… А все мужики матерятся, кроме Скрипкина.

– Я, когда узнаю, чего не следует говорить, я не будут говорить, а ты, Серый? – тихо спросил Борис.

– Не знаю еще. Сперва узнать надо. Скажи честно, ты через ёлки боишься идти?

– Боюсь, – тихо и виновато признается Борис.

Под окнами их деревянного дома стоит вкопанный в землю стол и такие же лавки с двух сторон. На лавках – большие. Рядом примостились пацаны, среди них – Серый и Борис. На столе истрепанные игральные карты, ведро с водой и большая алюминиевая кружка. На земле под столом сидит со своей кучкой обезглавленных спичек Колька. Витька с Вадимом играют против Мишки и Рыбы.

– Ну, делай по уму, – с отчаянием в голосе призывал Мишка Рыбу.

– Делай… попробуй, если ни одного козыря нету! Швали всякой насовали, – злился Рыба, уткнувшись в веер карт.

– Вам, наверное, пить захотелось? Давно не пили, – издевался Вадим, – какая это кружечка будет, пятая или шестая?

– Шестая, – спокойно сказал Вилипутик.

– Уйди отсюда! – заорал Рыба и заехал брату.

– Быка не выиграешь, корову не проиграешь, правда, Вить? – обратился Вилипутик за помощью к вождю.

Петька рассматривал карты из отбоя. Особенно непонятны ему картинки. Он медленно поворачивал карту набок, стараясь поставить короля на ноги. У короля почему-то замазана черными чернилами голова. Вторая голова – нормальная, белая.

Петька поднял на больших глаза и спросил:

– А негры за кого, за наших или за немцев?

Никто не ответил, все задумались.

– Дурак ты, Петька! – вмешался, потирая затылок, Вилипутик. – Немцы бывают разные и негры разные тоже.

– Кто дурак? – возмутился Петька и поднялся, готовый драться сейчас же, здесь же.

– С погонами! – перебил его Вадим и пристроил на плечи Рыбе пару «шестерок». – Может, и водички попить захотелось?

– Пожалуйста, – Вилипутик протянул брату кружку.

Рыба одной рукой выхватил кружку, а другой отвесил Вилипутику оплеуху.

– Проиграл и не злись, – вступился за Вилипутика Мишка.

Он взял кружку и стал пить воду с шутовским удовольствием на лице, потешая пацанов.

Треск мощных мотоциклетных двигателей был сначала тихим, далеким, но все за столом насторожились. Треск приближался. Два больших трофейных мотоцикла вывернулись из-за угла дома и, подъехав на скорости к столу, резко остановились.

– Зверь, – успел сказать Вилипутик.

На первом мотоцикле сидел один, на другом – двое.

Наступила тишина. Мотоциклисты молча смотрели на сидящих за столом, а те старались не смотреть на мотоциклистов. Первый – Зверь, со светлыми вьющимися волосами и красивым лицом, в своей знаменитой кожанке. За ним – здоровый, рыжий, остриженный наголо – Кот; последний – маленький, чернявый, с темными мелкими глазками, его кличка Дохлый. Это они приходили в клуб.

– Ну что, пацаны, в картишки сыграем? – спросил наигранно лениво Зверь и слез с мотоцикла.

Двое пацанов вскочили с лавки, освобождая место. За Зверем оставили мотоцикл Дохлый и Кот и тоже сели на освобожденные сразу же места. Они сидели по обе стороны Витьки, а напротив – Зверь.

– Что, Витя, сыграем? – спросил Зверь тем же тоном, тасуя карты.

Витька молчал, уставившись взглядом в стол.

Из-за угла дома, откуда вывернулись мотоциклы, выходит Скрипкин. Он в низко надвинутой старой милицейской фуражке и в застегнутой под самое горло длинной и толстой темно-синей шинели. В руке у него маленький черный ученический портфель. Он идет неторопливо, а вернее – тяжело, и нетрудно рассмотреть его большое, немного одутловатое лицо, низкий лоб с тремя глубокими морщинами и маленькие глубокие глаза под лохматыми бровями. На лице – крупные капли пота.

– Скрипкин, – шепнул Вилипутик. Пацаны дернулись, но остались на месте.

Зверь спокойно продолжал тасовать карты. Скрипкин подошел к столу и из-за Витькиной спины протянул Зверю большую с толстыми пальцами ладонь.

– Давай, – сказал Скрипкин и пошевелил пальцами, – давай сюда.

Зверь еще немного потасовал, лениво и нагло глядя на Скрипкина, потом постучал ребром колоды по столу, складывая ее ровнее, и спокойно положил карты в нагрудный карман кожанки.

– Давай сюда, – жестче сказал Скрипкин.

– Мы не играли, – жалобно протянул из-за спины Вилипутик.

– Не играли и не надо, ладно, – примирительно сказал Скрипкин.

Он постоял некоторое время так, громко втягивая носом воздух и переминаясь с ноги на ногу.

– А место мне кто уступит? – спросил он. – Старшим надо место уступать… Не учили вас разве в школе?

Витька сгорбился еще сильнее, остальные пошевелились, но никто не поднялся.

– Да-а, – протянул Скрипкин и посмотрел сначала на рыжую голову Кота, потом на серую Витькину и остановился на черной лохматой голове Дохлого. – Подстригешься когда? – спросил Скрипкин и постучал пальцем по его голове.

Дохлый недовольно дернулся, но промолчал.

– Когда старшие спрашивают, надо отвечать, – продолжил Скрипкин, – и место им уступать! – Он схватил Дохлого за плечи и выдернул его из-за стола, как редиску из грядки.

Теперь, когда место освободилось, он, тяжело подняв одну ногу, перешагнул через скамейку, потом другую, поставил с глухим стуком портфель на стол и, вздохнув, сел, предварительно поддернув галифе.

– Стучат кирпичики? – с ухмылкой спросил Зверь, указывая на портфель глазами.

– Стучат, – согласился Скрипкин. – Стукнут они скоро, Зверев, тебя по башке. Ты парня, Карпухина, за что избил в клубе? Сапогами бил? У него ребро сломано…

– А ты видел? – спокойно спросил Зверь.

– Твое счастье, что не видел.

– Ну вот. Или заявление на меня есть?

– Заявления нет, – согласился устало Скрипкин. – А Валю Платонову из этого дома зачем ударил? Знаешь, что муж ее служит еще, некому заступиться?

– Нужна мне твоя Валя… Она что, заявление на меня написала?

– Не написала, не написала, – громче и жестче произнес Скрипкин. – А может, сказать пацану ее, чтоб он мать сюда позвал? – Скрипкин взглядом указал на опустившего голову Юрика. – Позвать и дать тебе при ней по башке этим портфелем!

– Не надо, – тихо сказал Юрик. Скрипкин вздохнул, щелкнул замком портфеля и вытащил оттуда листок и чернильницу-непроливайку с воткнутой в нее деревянной ученической ручкой.

– Повестка тебе. Явка в милицию. Вот здесь распишись.

– Неохота, – с издевкой в голосе сказал Зверь, – ты сам распишись лучше, у меня рука заморилась…

– Людей добрых бить она у тебя не заморилась… Ничего, я распишусь.

Скрипкин обмакнул еще раз ручку в чернильницу, посмотрел на перо, нет ли ворсинки, и, низко склонившись над столом, стал писать, медленно диктуя самому себе:

– В подписании повестки отказался. Старший сержант Скрипкин Мэ. Мэ.

– Мэ-мэ, – повторил Зверь.

– Да, мэ-мэ, – согласился спокойно Скрипкин и прибавил: – Ты уж лучше приди сам завтра, а то приедем, заберем. Нехорошо будет. Да-а. – Он оглядел сидящих и обратился к Витьке: – А ты самострел свой принеси или сломай его и выкинь в уборную. И все остальные… Я тебя за пистолет марки «Тэтэ» простил, а сейчас за самоделку в колонию отправлю…

– Нету у нас пистолетов, – жалобно протянул Вилипутик.

– Нету, – недовольно повторил Скрипкин.

Взгляд его упал на сидящего под столом Кольку и кучку спичек рядом.

– А это что такое? Подай-ка… – обратился он к Кольке.

Колька опустил голову и не двигался.

Скрипкин нагнулся, скрылся с головой под столом и, тяжело дыша, с побагровевшим лицом, поднялся. В ладонях его была вся куча обезглавленных спичек.

– Это чего? – спросил он.

– Не знаем, – пожал плечами Вилипутик.

– Зато я знаю, – повысил голос Скрипкин, – я знаю. Порох весь перевели, так теперь серу вместо него обчищаете?

Он достал из портфеля лист бумаги, завернул в него бывшие спички и все это спрятал в портфель.

– А вы?! – обратился он, повысив голос, к вздрогнувшим пацанам. – Кошек больше не вешаете?

– Не-е, – вновь тихонько пропел Вилипутик.

– И правильно, – одобрил Скрипкин и продолжил: – А то ведь сегодня кошек, а завтра кого?.. Теперь ведь всё для вас! – неожиданно обратился Скрипкин ко всем сразу. – В такой войне победили, столько жизней положили! И всё ведь для вас! Учитесь только… В люди выходите…

Скрипкин замолчал, тяжело поднялся, вздохнув. Но вдруг неожиданно резко перегнулся через стол и двумя пальцами выхватил у Зверя из кармана карты.

– А в карты играть не надо, – сказал он спокойно и назидательно. – Вы лучше…

Скрипкин замолчал, размышляя.

Все тоже молчали, ждали, что он скажет, что же им лучше делать.

– …стихи учите, – произнес он неожиданно, кажется, даже для самого себя и облегченно выдохнул на прощание: – Вопросы есть?

Он собрался было выйти из-за стола, завернув карты в кусок газеты и положив их в портфель, но его остановил Петька.

– Дядя Скрипкин, а вы почему в пальте, зиму встречаете? – спросил он, бесстрашно глядя снизу в глаза милиционера.

Скрипкин нахмурился.

– Я не зиму встречаю, как ты говоришь, а лихорадку из себя провожаю… Она меня два раза в год трясет. Вопросы есть?

– Есть, – кивнул Петька. – А негры за кого – за наших или за немцев?

– Негры? – Скрипкин задумался, опустив голову. – Негры… Вопрос серьезный. Сразу не ответишь. Я тебе… в другой раз расскажу, за кого они, – сказал он и, выйдя из-за стола, пошел по улице дальше – прямой, спокойный и тяжелый, с портфелем в руке.

Все смотрели на его сутулую, в шинели, непонятную спину и видели, как замедляет он шаг, как останавливается, вероятно задумавшись о чем-то, как возвращается Скрипкин назад.

– У меня одна задача, Зверев, – заговорил, подойдя, он. – Посадить тебя, покуда в армию не забрали. Таким, как ты, в нашей славной победоносной армии – не место. И я тебя посажу.

Скрипкин ушел.

– Томку позови, – зло сказал Зверь, глядя на Витьку.

– Я тебе не нанялся бегать, – по-прежнему не глядя на Зверя, ответил Витька.

– А я сказал – позови, – повторил медленно Зверь.

– А я сказал – не нанялся, – повторил Витька.

Томка выбежала из подъезда неожиданно. У нее, как всегда, слегка растрепаны волосы, и легкое ситцевое платье на ее налитом, живом, как речная вода, теле кажется прозрачным. Все замерли.

– Кого делите, меня, что ли? – крикнула она, смеясь.

Зверь еще раз взглянул на Витьку, поднялся, завел мотоцикл. Сзади села Томка. Она обхватила голыми руками Зверя за шею и прокричала ему в ухо:

– Задушу, если моего братика обидишь!

Мотоциклы срываются с места и исчезают за углом дома. За столом уже в который раз наступает тишина.

– Ох и сучка у тебя сестренка, – участливо заглядывая в глаза Витьке, говорит тихо Вилипутик.

Рыба молча и мгновенно отвешивает брату затрещину.

Серый и Борис минуют большие ворота, у которых стоит гипсовая скульптура шахтера с отбойным молотком на плече и за которыми начинается шахта, и быстрым шагом идут к кирпичному зданию конторы.

Крутится и гудит шахтное колесо, на террикон ползет вагонетка с породой, а наверху ее ждет человек, чтобы высыпать породу и отправить порожнюю вагонетку вниз. На самом верху, над шахтным колесом, бьется выгоревший на солнце флаг.

Серый и Борис прошли вдоль кирпичной стены мимо большого плаката, на котором рабочий, колхозница и воин держались за руки и было написано: «Страну отстояли, страну возродим!», и открыли тяжелую, обитую оцинкованным железом дверь. В почти квадратной полутемной комнате с высоким потолком и каменным полом с одной стороны – сплошная стена, с другой – натянутая от пола до потолка сетка. За ней на длинных полках лампы «вольф», противогазные коробки, гофрированные шахтерские каски. В стене – ниша, в которой торчат два водопроводных крана. Над одним написано краской «вода», над другим – «газ. вода».

Здесь же, в нише, несколько больших алюминиевых кружек на железных гремящих цепях. Серый и Борис взяли по кружке и по очереди поставили их под сильную струю газировки. Стукнулись кружками и стали пить. Первый же глоток выбил слезы. Они их вытерли рукавами и продолжали пить.

Дверь вдруг распахнулась, наполнив комнату светом. В нее ввалились с шумом большие тяжелые шахтеры в спецовках. Они сдали противогазы, лампы, каски и подошли к нише. Дверь то захлопывалась, то вновь открывалась, впуская вместе с входящими слепящий белый солнечный свет. И спецовки, и лица шахтеров грязные, некоторые почти совсем черные. Шахтеры пили газировку, крякали, переводили дух и пили снова. Один из них, высокий, кучерявый, с веселым улыбчивым лицом, заметил Серого и Бориса.

– Ну, как газировочка? – громко спросил он.

– Крепкая, – уверенно ответил Серый.

Кучерявый выпил целую кружку залпом и выдохнул с шумом:

– Ух… ух, и правда крепкая! Надо еще полкружечки! Хороша газировочка сегодня! – Он вытер ладонью рот и спросил, улыбаясь: – А вы небось помыться пришли?

Кучерявый спрашивал громко, да и спрашивал он так, как будто утверждал.

Серый и Борис хотели сказать, объяснить, но кучерявый уже обращался к стоящим рядом шахтерам:

– Видали, бойцы какие? Мыться с нами сегодня будут!

И Серый с Борисом только переглянулись.

Они стоят в выцветших старых трусах, вытянувшись, прижав тощие руки к худым туловищам, и смотрят, как раздеваются шахтеры. Те сбрасывают с шумом брезентовые черные робы, стаскивают старые, истлевшие во многих местах от пота рубашки и рваные майки, стягивают резиновые сапоги, разматывают черные сырые портянки, шевелят уставшими пальцами ног, скидывают тяжелые мокрые штаны и длинные, до колен, трусы. И оказываются голыми, обычными маленькими людьми. Только у многих то спина, то рука, то нога обезображена шрамом или рубцом либо посечена синей пороховой сыпью. У них впалые груди и тонкие белые ноги. Но на груди у многих вытатуированы Кремль, Ленин и Сталин, танки, самолеты. А также русалки и просто голые толстые женщины, женские имена, кинжалы и змеи, и великие простые истины-клятвы, и одна из них повторяется особенно часто: «Не забуду мать родную». Шахтеры словно стесняются своей наготы и грязи, вталкивают ноги в деревянные, стучащие по полу шлепанцы, которые зовутся колодками, и торопливо идут мыться.

Кучерявый раздевался рядом. Он большой, мускулистый, сильный, на груди его катер режет бурлящую волну, а над ним – полукругом надпись: «ТК “Бесстрашный”». Серый и Борис смотрели на кучерявого внимательно и удивленно, разглядывая татуировку. Кучерявый расправил грудь, подмигнул им, поднялся и крикнул проходящему мимо худому длинному шахтеру:

– Во, бойцы какие! А ты, Петрович, вроде мужик как мужик, а нарожал полный дом девок! И как это ты работаешь?

– Да как и ты, – отозвался на ходу Петрович, – беру отбойный молоток и работаю.

Шахтеры захохотали. Их смех гулко отдавался в высоком потолке, перекрывая шум воды, который доносился из-за закрытой двери.

– Ну, чего стоите? – обратился громко к Серому и Борису кучерявый. – Или в трусах мыться собрались? Мыло у меня есть, мочалка тоже, полотенцем одним вытремся! Мы ж мужики! Айда!

Серый и Борис стянули трусы, сунули ноги в колодки и, застучав ими по полу, заторопились за кучерявым.

Здесь стоял пар, смешанный с шумом бьющей сверху воды и хохотом шахтеров.

– А вот еще случай был, – доносился голос, – до войны еще, у нас на Урале. Две бабы на улице ругались страшно. Ревновала одна другую, что ли… Хрен их разберет. На улице проходу друг другу не давали. Как встретятся – ровно кошки. Ну, сошлись они раз, поливали друг друга, поливали, а потом одна говорит: «На вот тебе!» – поворачивается и задом к другой становится. Мол, вот тебе, кто ты есть!

– Ага! – обрадованно воскликнул щуплый мужичонка, растянув в улыбке до ушей рот.

– А та, другая, – продолжал рассказчик, – тоже не дура была. Взяла и к той задом повернулась. На вот, значит, посмотри!

Шахтеры захохотали. Тот подождал, пока смех утихнет, и с улыбкой продолжал:

– Время идет, а они не поднимаются. Уступить боятся. Народ собрался, пацаны кругом бегают.

– Ага! – воскликнул во второй раз щуплый мужичонка еще радостнее.

– А тут мужик одной идет. Попробовал он совестить их, растащить – не идут, упираются… Ну, он взял и стал рядом со своей.

Шахтеры снова захохотали.

– Два один, значит! – весело закричал щуплый и хлопнул себя по худым коленям.

– Та, значит, видит, какое дело… проигрывает. Вскакивает и бегом на завод, на мужика того жаловаться. А он у нас завкомом был. Выгнали из завкома!

– Ну?!

– Он тогда на собрании, когда выгоняли, говорит: «Что же мне делать было? Они б так до зимы на улице стояли. А мне баба дома нужна. Обед варить, да и вообще…»

Хохот заглушил шум воды. Когда смех утих, чей-то совершенно серьезный голос спросил:

– Слушай, Николай, скажи честно… Это ж ты небось и был?

Серый и Борис даже поежились от хохота шахтеров, переглянулись и улыбнулись. Кучерявый подошел к ним, наклонился.

– Вы что это, только под водой стоите? – спросил он. – Берите вот мочалку да спины трите друг дружке. Да посильней, посильней! На спине самая грязь собирается. – И крикнул в сторону: – Эй, не материтесь, пацаны здесь!

Шахтеры замолчали и занялись трудом – терли до красноты друг другу спины, вдыхая с шумом воздух и отфыркиваясь.

…Одевались Серый и Борис вместе с кучерявым быстро и весело.

– Спасибо, дядь, – сказали они кучерявому и уже пошли, но тот остановил:

– Погодите, куда заспешили?..

Серый и Борис переглянулись.

Они снова пошли по длинному коридору вместе с другими шахтерами.

В большой светлой комнате, где стояли стулья, покрытые кумачом столы, висел портрет Сталина, было людно и шумно. У зарешеченного окошечка кассы стояла очередь. Шахтеры, склонившись, получали пачки денег, отходили, пересчитывая, засовывали получку в карманы брюк, гимнастерок, пиджаков.

Подошла очередь кучерявого. Он взял деньги, пересчитывать не стал, тут же засунул пачку в глубокий карман широких брюк.

– Пошли, бойцы, – весело сказал кучерявый.

На улицу шахтеры вышли гурьбой, но сразу разбились на группы по нескольку человек. Кучерявый шел один, а рядом – Серый и Борис. Шахтеры были не похожи на себя – тех, вышедших из шахты, и тех, которые мылись в бане. У них чистые розовые лица и зачесанные назад частой расческой, не высохшие еще блестящие волосы. У Серого и Бориса тоже розовые лица и причесанные чубы.

Первый дом на пути шахтеров – белый, красивый, с колоннами и вылепленными наверху буквами – «Столовая». Большинство шахтеров направлялось к ней. И кучерявый тоже.

В столовой стоял папиросный чад и гомон голосов.

Кучерявый огляделся, выбрал свободный наполовину стол, подвел к нему Серого и Бориса.

– Сидите, – указал он на свободные стулья, оглядываясь озабоченно и деловито и здороваясь почти с каждым, кто был здесь.

Серый и Борис смущенно присели на стулья. Борис поставил банку на стол, но тут же убрал ее на колени. Напротив них сидел пожилой сухощавый мужик в гимнастерке и кепке. Перед ним стояла пустая четвертинка, стакан и пара кружек пива. Он устало и одиноко пьянел, отхлебывая пиво, всякий раз насыпая на край кружки щепоть крупной серой соли. Он не видел ребят.

– А вот и супчик! – улыбался, стоя перед ними, кучерявый.

В руках он держал круглый стальной поднос, а на нем две большие, наполненные до краев тарелки и крупно нарезанные полбуханки серого ноздреватого хлеба. Он поставил на стол тарелки, хлеб, протянул ребятам ложки и подмигнул.

– Давайте-ка… кушайте… Супчик первый сорт, горохово-музыкальный.

Серый и Борис смутились еще больше и, обернувшись, смотрели в спину кучерявого, который пошел к прилавку, где стояла небольшая очередь за пивом.

Продавщица – крупная, краснолицая, с татуированной рукой, в грязном переднике и белоснежной наколке в волосах – торговала быстро и весело.

– Пару кружечек, Рай, – сказад кучерявый и спросил: – А конфеток нет никаких?

– Сладенького захотелось? После горьконькой? – пошутила продавщица и засмеялась.

– Да не, ребятишки вон, – указал кучерявый на Серого и Бориса.

– Не, нету… Третьего дня были подушечки, все разобрали… – Продавщица наливала пиво и посматривала на ребят.

Кучерявый вернулся к столу – с пивом.

– А вы чего не кушаете? – заругался он. – А ну-ка, кушайте! Ишь, сидят, как эти… Да поставь ты свою банку, чего ты за нее держишься?..

Кучерявый посмотрел внимательно на мужчину, который не видел ничего перед собой, а видел только то, что было сейчас в нем, что болело и жгло, вздохнул и, ничего не сказав, выпил залпом полкружки пива.

– Кушайте, кушайте… – прибавил он. Серый и Борис ели быстро, видно только сейчас, за едой, почувствовав, как они голодны.

– Вот так вот, наворачивайте, – подбадривал негромко кучерявый. – А не хватит – добавки возьмем. Рубайте, бойцы…

Борис оторвался от супа, переводя дух, улыбаясь, смущенно спросил:

– Дядь, а как вас звать?..

– Дядь Толей меня звать, – ответил кучерявый.

Борис поворачивается к Серому и тихо повторяет:

– Дядь Толя…

Кирпичники – на насыпи железной дороги. Деревянщики – у своих деревянных сараев. Их разделяют огороды. Время от времени то с одной стороны, то с другой летят камни.

– Эй вы, деревянщики, деревянные морды!.. Идите сюда, мы вам покажем! – кричали с одной стороны.

– Сами, морды кирпичные… идите сюда! – отзывались с другой стороны.

– А чего у вас делать, нам и тут хорошо…

– А… испугались… в штаны навалили… ха-ха…

– Сами в штаны навалили…

– Цепью, – негромко скомандовал Витька, но все его услышали, пошли вперед по частым межам огородов, вытянувшись в цепь.

Кирпичники кидали камни, но не точно. Деревянщики не отвечали, а молча и сосредоточенно наступали. Удар! Петька замер и, ничего не понимая, свободной рукой взял большой выцветший картуз за козырек и обнажил лоб. На лицо хлынула кровь. Он резко натянул картуз почти на глаза, спрятал кровь и закричал:

– Вперед!

– Вперед! – отозвались остальные, побежали к линии, бросая в противника камни.

– Вперед, наши! – кричали пацаны.

– Вперед! – кричал Серый.

– Вперед! – кричал, стараясь не отстать, Борис.

Кирпичники дрогнули, стали медленно отступать. Деревянщики уже взбирались на насыпь, когда вдруг оттуда, с другой стороны, выскочила засада; несколько человек с камнями. Деревянщики оказались под градом камней, а самим кидать уже было нечего. Они скатились с насыпи и увидели, что наверху остались Витька и Петька.

Камень попал Витьке в грудь. Он согнулся, сморщился от боли.

– Витьку ранили, – закричал Петька. – Вперед, наши!

И хотя ни камней, ни болтов уже не осталось, все повернули и побежали с криком «ура!» на кирпичников. И те вновь не выдержали, кинулись к своим кирпичным домам и сараям.

Они скрылись в парадном и оказались запертыми в нем. Иногда в черном проеме мелькало любопытное лицо и сразу пропадало, боясь получить в лоб камнем. Через некоторое время из дома донесся предупреждающий голос:

– Эй, не бросайте! Переговоры…

Из двери вышли двое больших кирпичников с настороженными, но не испуганными лицами.

– Вить, иди сюда, поговорить надо, – сказал один.

– Говори, мы здесь свои, – ответил Витька громко.

Свои поддержали Витьку нарочитым смехом.

Кирпичники переглянулись, пошептались, и опять тот же сказал:

– Надо поговорить… только без пацанов…

Витька бросил на землю камень, который держал в руке, и направился к ним.

– Не ходи, – шепнул кто-то из пацанов.

За Витькой пошел Вадим. Пацаны недоверчиво смотрели на переговорщиков.

Витька с Вадимом вернулись.

– Пошли, – махнул Витька рукой и, ничего больше не говоря, направился к своему деревянному сараю. За ним – все остальные деревянщики.

За углом сарая сидит на корточках Петька. Кровь течет из-под картуза на лицо. Он прижимает ладони ко лбу, не пуская кровь на глаза, часто и удивленно моргает.

Солнце – высоко, а ветра нет. От рельсов и шпал поднимается прозрачное слоистое тепло. По обеим сторонам линии – поля, впереди дорога пересекает линию. Там – шлагбаум и белая железнодорожная будка.

Серый и Борис ускорили шаг. Тихо открыли дверь будки. У окна за столом, на котором лежали железнодорожный фонарь и желтые свернутые флажки, сидела, подперев рукой щеку, немолодая женщина.

– Теть, попить дайте, – попросил Серый.

– Попейте, попейте, – сказала она и тихо улыбнулась.

Они уже знали, что ведро стоит здесь же, в темном углу на лавке, накрытое мокрой и холодной, потемневшей от воды фанеркой, а на ней вверх дном – старая эмалированная кружка, с отбитой на дне эмалью. Они выпили по полной кружке медленно, с передышками, и все это время, пока они не ушли, сказав: «Спасибо, теть», а она – «На здоровье», женщина смотрела на них.

И они уходят по шпалам, растворяясь в горячем воздухе, и она смотрит им вслед спокойным и усталым взглядом.

Борис сидит в углу комнаты на корточках и насыпает ячмень из наполненного на четверть мешка в старую жестяную банку. Занятие это интересное: когда он берет зерно в ладонь, оно колется – легонько, по-доброму, как живое, а когда сыплется струйкой, в банку – шуршит и постукивает, тоже как живое. Дверь отворилась, вошла мать.

– Мам, я кур собираюсь кормить, – сказал Борис. И стал насыпать зерно бодрее, хотя можно было сделать совсем просто – зачерпнуть его банкой.

Мать словно не услышала и, не снимая спецовки, легла на кровать. Борис поднялся, внимательно посмотрел на мать. Она лежала, закусив губу, держа ладони на саднящем желудке. Глаза ее были закрыты.

– Мам, – позвал Борис. – Мам… – В голосе его были тревога и страх.

Она открыла глаза и, пересиливая боль, улыбнулась.

– Мама, живот болит, да? Снова болит? – спрашивал Борис, стоя рядом.

Мать вновь закрыла глаза, попыталась вздохнуть глубже, но не получилось.

Борис положил свою ладонь под ладонь матери.

– Сейчас пройдет… Сейчас пройдет, мам… – Борис повернул голову к окну, видя в нем край падающего, наливающегося малиновым цветом солнца, и что-то быстро и неслышно зашептал.

– Анька, ты чего лежишь? – прокричала в оставшуюся открытой дверь соседка тетка Ира, веселая и красивая. – Желудок снова? Ой, господи… – Она подошла к кровати, взъерошила волосы на голове Бориса. – Знаю я средство от язвы… Отец мой перед войной вылечился. Двадцать пять стаканов свежей земляники полевой надо съесть. В день по стакану. Сразу отживел. А то помирал совсем… – Тетка Ира присела на край кровати.

У матери задрожал подбородок, сильно задрожал.

– Ну, чего ты, Ань? – горестно спросила тетка Ира и обратилась к Борису: – А ты иди, Борь… Иди, кур корми. А я посижу с мамкой.

Борис закрыл за собой дверь комнаты, и у матери сразу прорвались слезы.

– Ой, Ир, не могу больше! Не могу терпеть! – причитала она, всхлипывая, захлебываясь слезами. – Всем премии дал по пятьдесят рублей, а мне не дал, говорит, за недисциплинированность… А сам зубы скалит. А потом отозвал и спрашивает: «Долго ломаться еще будешь или хочешь, чтоб вообще с шахты выгнали?..» Ой, не могу, что мне делать? А если тронет – убью. Обухом или каменюгой стукну по голове, и всё. Пусть что хочут делают тогда, хоть посадют – убью. А Борька как же, ой, боже ж ты мой!..

Падая, солнце наполняется малиновым цветом до предела, и кажется, что сейчас, когда оно коснется острой верхушки террикона, – прорвется и из него потечет густой и сладкий сок.

Серый и Борис сидели на лавке и, не сговариваясь, держась за край, стали медленно запрокидываться, и вместе с ними начала опрокидываться земля, и все поменялось местами: солнце было внизу, и к нему стремился террикон, а по шершавой, без травы, земле ходили замедленно, по-вечернему, женщины и сзывали кур, и куры бежали к ним со всех ног – вверх ногами по земле, как по небу, а внизу, как земля, стояло еще светлое, предвечернее небо.

Борис смотрел неотрывно на солнце и что-то вдруг прошептал, быстро и почти неслышно.

Серый покосился на него.

– Ты чего бормочешь? Как колдун…

– Ничего… – ответил Борис и нахмурился.

– Сегодня в десять большие будут драться там, за кустами, я подслушал, – сказал тихо Серый и сел нормально.

– Сергей! – позвала из окна мать Серого. – Иди кур покорми.

Серый нехотя поднялся со скамейки и пошел в дом. Оттуда он вышел с жестянкой, полной ячменя.

В разных концах двора, у сараев, женщины кормили своих кур с выкрашенными хвостами, или головами, или крыльями, чтобы не спутать, где чья, и из-за этого не поссориться. Женщины подзывали своих кур звонко и спокойно: тип-тип-тип или цып-цып-цып. К их голосам присоединился голос Серого. Он начал тихо, а потом громче и дошел до крика: «Типа-типа-типа!» Чужие куры ошалело закрутили головами.

– Ну что разорался! – прикрикнула на него большая, широкая в кости женщина – мать Вилипутика и Рыбы.

Серый замолчал. Куры успокоились и продолжали деловито клевать зерно. Но вдруг вскинулись и с шумом разлетелись в разные стороны. По двору сломя голову летела кошка. За ней из-за угла выскочил Вилипутик с сосредоточенным лицом и на не меньшей скорости понесся за кошкой. Следом, немного отстав, бежали другие пацаны, а рядом, суматошно лая, все те же две лохматые собаки. Как раз им-то, может, и не так нужна была эта кошка, просто они везде с пацанами.

Мать Вилипутика попыталась поймать сына, но он увернулся и скрылся за углом, куда побежала кошка.

– И скажи, чего они кошек так не любят? Говоришь им, хорошие кошечки, мышей они ловят, полезные, а все равно! – обратилась мать Рыбы и Вилипутика к стоящей рядом матери Мишки.

– А мой что, лучше, что ли? – отозвалась та. – Скорей бы в школу, что ли, шли…

– Да они и школу подожгут или взорвут… Бандиты! Не, мы такие не были… И тихие были все, и послушные. А день, бывало, что тебе целая жизнь… Утром встанешь пораньше, а вечером ложишься, будто целый год прошел… И всё – лето…

Мать Мишки слушала ее с интересом, вспомнив, видимо, и свое детство.

– Так то, Кать, до войны было… – объяснила она тихо.

Куры уже в третий раз забеспокоились – во двор въехали мотоциклы. За Зверем сидела, откинув голову, Томка. Зверь остановился. Томка медленно слезла с сиденья. Мотоциклы взревели и уехали.

Томка стоит посреди двора, широко расставив ноги, никого не видя. Пьяная. Она делает несколько неверных шагов в одну сторону, потом – в другую и идет, качаясь, к лавке. Садится. Долго смотрит, не двигаясь, на ноги, запрокидывает голову и кричит… страшно, как кричат только люди.

Линия эта старая, паровозы ходят по ней очень редко. Рельсы покрыты ржавчиной. Между пыльных шпал выбивается полынь. Внизу, параллельно линии, стоят деревянные телеграфные столбы. Вдалеке террикон и небольшой поселок, похожий на тот, в котором живут Серый и Борис. У столба, обняв его и прислонившись к шершавому дереву лицом, стоит одноногий мужчина. Он в белой рубашке с короткими рукавами и отложным воротником, в отглаженных широких брюках с манжетами. Одна штанина аккуратно заткнута за ремень.

Мужчина поднял голову, увидел Серого и Бориса, махнул им рукой и хрипло крикнул:

– Эй, ребятки… идите сюда… Идите…

Серый и Борис переглянулись и спустились осторожно вниз. Вблизи они увидели, что мужчина совсем пьяный. На его большое, с тяжелыми веками лицо упали длинные гладкие волосы, которые должны быть зачесаны назад. Мужчина с трудом оторвал от столба руку и протянул ее для рукопожатия.

– Здравствуйте, ребятки, – сказал он хрипло, но с улыбкой и заискивающей ноткой в голосе.

– Здравствуйте, – сказал Борис и, поколебавшись чуть, протянул ладонь.

– Здорово, – сказал Серый спокойно. Пьяного и одноногого можно было не бояться.

– Садитесь, ребятки, – предложил одноногий и показал рукой на сухую, твердую землю.

Серый и Борис продолжали стоять, и тогда мужчина решил сесть первым. Он отпустил столб, но не удержался, дернулся на одной ноге и, опрокинувшись на спину, тяжело упал, как все большие взрослые люди.

Серый и Борис быстро присели на корточки и, глядя в его неподвижное, с закрытыми глазами лицо, испуганно спрашивали, перебивая друг друга:

– Дядь, ты чего?.. Чего ты?.. Чего ты, дядь?..

Глаза мужчины медленно открылись. Они оказались светлыми и спокойными. В черных зрачках отражалось небо с кусками облаков и два мальчишеских лица.

– Ничего, – сказал мужчина неожиданно спокойно и трезво, а дальше вдруг опять пьяно: – Ничего со мной… Что теперь со мной может быть? Подмогните мне подняться, а, ребятки!

Серый и Борис взяли мужчину под руки и с трудом, напрягаясь, помогли сесть. Теперь мужчина сидел, вытянув единственную ногу, и вновь протянул руку для знакомства.

– Николаем меня зовут. Дядь Коля, значит…

– А меня – Борька.

– А тебя?

– Серый.

– А откуда вы? Что-то я тут вас не видал ни разу… – сказал одноногий, вглядываясь в лица Серого и Бориса.

– Мы с «пятой-бис»… – ответил Серый.

– Так «пятая-бис» там, – удивился одноногий, – а здесь двенадцатая… Вы небось заблудились?

– Не, мы в ёлки идем… – объяснил Серый.

– В ёлки? Это ж далеко…

– У нас дело, – объяснил Серый.

– Дело – это хорошо, – кивнул одноногий понимающе. – А у меня… Серый, радость большая, – продолжал он и вдруг тихо засмеялся и замотал головой, – сказал тоже… радость большая… радость большая… хрен старый… радость большая… Сын у меня родился, понимаете?

– Понимаем, – кивнул Серый, – бабы беременные становятся, а потом детей родют.

– Правильно, – обрадованно воскликнул одноногий, но спохватился: – Э-э! Этого вам знать нельзя еще. Детей на базаре покупают… А у меня сын родился… Танька, жена моя, родила… – Он счастливо и пьяно засмеялся, уронив голову на грудь. – Танюшка моя… сын… Андреем назову… Андрюха! Маленький он еще, – он показал руками, какой маленький у него сын, сведя расстояние между большими квадратными ладонями до нескольких сантиметров. – Ма-а-ленький. Но это ничего! Это он еще подрастет! И знаешь, кем он у меня будет? Не знаешь? Думаешь небось, шахтером? – Одноногий сжал ладонь в здоровенный жесткий кукиш. – Во! Во, скажу, видел?! Я в шахте наишачился и за себя, и за тебя. Не-ет, он у меня шахтером не будет, – продолжал он уже радостно. – Знаете, кем он у меня будет? Э-э! Не знаете. Он у меня будет… шофером! Вот это дело! Я сам всю жизнь мечтал. Только не вышло ничего… А Андрюха мой сделает! Вот вы небось думаете, что ногу мне на войне отчикали? – Он шлепнул ладонью по земле, по тому месту, где должна быть его вторая нога. – Нету… Все так думают. А я с войны целый пришел. Ранили, правда… в легкое… и контузия тоже… Но ноги-то целы были! – Одноногий опять хлопнул ладонью по земле. – Это мне в шахте… В прошлом году… Привалило меня…

Мужчина замолчал, сосредоточенно о чем-то думая, тяжело дыша. Серый и Борис сидели рядом, внимательно глядя в лицо одноногому.

– Я ведь, – начал мужчина тихо, – повеситься уже хотел… И веревку взял, и сук себе в саду присмотрел. А Танька приходит и говорит: беременная я… Беременная, – повторил он совсем тихо. – Мы ведь до войны с Танькой восемь лет прожили. И после войны… Всё, думаю, Николай, кончилась твоя ниточка. А теперь ноги нет, а сын есть!.. Видно, надо было ногу отдать, – шепотом, как великую тайну, объявил одноногий. – Вот какое дело… Да если бы я знал, – почти закричал мужчина, – я б ее сам себе отгрыз! – и ударил изо всей силы кулаком по земле. – А Танька, – засмеялся он, – говорила, что это от шахты… Вот баба, скажет тоже, все ведь в шахте работают, а дети все равно родятся. – Одноногий рассказал все, что, видно, нужно было ему сейчас рассказать. Помолчал. Прибавил тихо: – Вот так… – и заплакал.

Он не зарыдал и не закрыл лицо руками. Он, дергаясь всем телом, плакал. По большому мясистому лицу его из светлых глаз текли слезы. Серый и Борис встали, растерявшись, они видели много, но не видели еще плачущих мужиков.

– Дядь, не надо, дядь, – просили они. Одноногий, дергая носом, поднял на ребят виноватые глаза.

– Извините, ребятки… первый раз… – сказал он, удивляясь самому себе, – ведь правда, первый раз… На войне мужики ревели, а я никак. И ранили когда, и ногу… а тут… простите, ребята, вот беда… – он шмыгнул носом, – я больше не буду… Подмогните мне, а? А то я не дойду, плохо еще на костылях хожу… Да и выпил… – закончил он совсем виновато и опустил глаза.

Борис сунул банку за пазуху, подобрал костыли. Они подсунули головы под мышки одноногому и тяжело, с натугой, подняли его. Пошли…

И уходят так медленно, осторожно, трудно – двое маленьких по бокам, с волочащимися костылями, а посередине большой, одноногий.

Ночь только пришла, звезды еще неяркие, луны нет, поэтому темнота густая и холодная. Пространство между самодельными сарайчиками и сложенными – на дрова – бревнами освещено одинокой желтой лампочкой, висящей высоко на столбе. На это пространство из темноты с двух сторон выходят большие кирпичники. С другой – большие деревянщики.

Из-за штабеля дров в щель между бревнами смотрят, затаившись, Серый и Борис.

Кирпичники и деревянщики молча смотрели друг на друга. Наконец от кирпичников отделился самый здоровый, его еще ни разу не было с кирпичниками, и вышел на середину. Он по пояс голый – чтобы было лучше видно крепкое мускулистое тело, руки. Чтобы выглядеть еще сильнее, он напружинил мышцы, сжав кулаки. Но если всмотреться в глаза, можно было понять, что и ему страшновато.

– Ну, кто со мной выйдет один на один? Ну? – спрашивал он громко. – Испугались?! Полные штаны?! Трусы деревянные! Выходи! Враз челюсть сворочу! У кого глаз лишний – тоже выходи!

Деревянщики молчали, не ожидали они увидеть такого противника.

– Кто это, кто знает? – спросил тихо Мишка.

– Я знаю, – ответил Вадим. – Это Кузнец, он к одному пацану из деревни приехал. Он с Бараном у них дрался, с одного удара вырубил.

Витька отстранил Мишку и Вадима и вышел из темноты в круг света.

– Этот, что ль?! – закричал Кузнец, вгоняя себя в кураж близкой и неминуемой драки. – Стропило это? Карболка эта? Тьфу!

Витька и правда выглядел перед Кузнецом щуплым, хилым даже.

Противники остановились метрах в двух друг от друга, сжав вытянутые руки в кулаки. Они сделали так два или три круга, пока наконец не решился Витькин противник. Он вздохнул и кинулся вперед, рассекая кулаком воздух, но Витька успел отскочить в сторону. Кузнец с ходу ударил во второй раз и вновь промахнулся. Но в третий раз кулак достал Витькино лицо. Голова его дернулась, он взмахнул руками и упал бы, если бы не наткнулся спиной на сложенные бревна. Противник налетел, чтобы добить, но Витька встретил его ударом ноги в живот. Кузнец согнулся, задыхаясь и хрипя. Витька стоял рядом, дожидаясь, когда противник сможет продолжить бой. Кузнец хрипел, согнувшись, и пятился к своим. Неожиданно он схватил поданный кем-то сзади солдатский ремень и, размахнувшись, ударил бляхой Витьку. Он целил в голову, но попал в плечо. Витька отскочил назад, схватил протянутый ему своими такой же ремень и одним движением захлестнул петлей на правой руке. Теперь они ходили кругами, помахивая ремнями, и вновь Витькин противник, не выдержав, кинулся вперед, широко размахнувшись. Витька успел схватить левой рукой ремень противника, а правой – стал бить его бляхой по голове, по плечам. Кузнец закричал, привязанный своим ремнем к тому, кто его бил. И тогда остальные кирпичники выскочили из-за его спины, гремя цепями, размахивая ремнями. Вооруженные так же, выскочили деревянщики.

Стучали колья, гремели цепи, кто-то приглушенно кричал, подзадоривая себя, кто-то кричал от боли. Никто не услышал треска мотоциклов. Они въехали неожиданно.

– Атас! – все кинулись врассыпную.

Посредине, в ярком луче фары остался стоять Витька. На первом мотоцикле сидел Зверь. На втором – Кот и Дохлый.

– Выключи фару, – сказал Витька тихо и шмыгнул разбитым в кровь носом.

Зверь выключил фару. Зажег… Выключил… Зажег… Витька то появлялся из темноты, то пропадал. Выключил… Зажег…

– Выключи, гад! – закричал Витька и, когда свет зажегся снова, со всего маху ударил бляхой ремня по фаре.

Стало сразу темно и тихо, но тут же другую фару зажег Кот. Из-за его спины выскочил Дохлый и кинулся было к Витьке, но его остановил Зверь.

– Стой, – приказал он и повторил тихо: – Стой…

Дохлый остановился. Все ждали, что скажет Зверь.

– Ты смелый, – начал Зверь так же тихо, – смелый… Никого не боишься… Может, думаешь, за тебя Скрипкин заступится или Томка твоя. Да я всех вас поубиваю! А тебя первого! – закричал он. – Если ты… на колени сейчас не встанешь и башмак мне не поцелуешь. Ну… – Зверь вытянул ногу в большом черном ботинке и начал расстегивать кожанку.

Сначала на свет появилось дуло с большой мушкой, а потом и весь немецкий автомат – шмайсер.

Серый и Борис загипнотизированно смотрели из-за дров на оружие.

Зверь вытащил обойму и, наставив дуло на Витьку, начал вставлять обойму в гнездо.

Неожиданно быстро Витька выхватил из-под рубахи свой поджигной пистолет, спичечный коробок, направил пистолет в ничего еще не понимающего Зверя и чиркнул коробком по приготовленной «подкормке». Сера, зашипев, вспыхнула – стало ярче, чем днем. Все увидели перекошенное белое лицо Зверя и его руки, лихорадочно вставляющие в автомат обойму. Оглушительный выстрел ослепил всех на мгновение, но еще через мгновение все увидели… Зверь по-прежнему сидел на мотоцикле, а Витька стоял, согнувшись в поясе, прижав к животу черную кровоточащую руку, его обожженное, без бровей и ресниц лицо сморщилось от боли и ненависти к себе. Он смотрел невидящими глазами на Зверя и шептал:

– Разорвало… разорвало…

Щелчок – Зверь вставил обойму и щелкнул затвором. Витька, не отрывая руки от живота, распрямился, подставляя грудь выстрелу. Зверь прищурился, прицеливаясь. Все вздрогнули от внезапного крика Серого.

– Не стреляй! – кричит он и, выйдя из-за дров, встает перед Витькой, заслоняя его. И смотрит на Зверя, прижав руки к туловищу, вытянув тонкую шею. По ней прокатывается мальчишеский кадык. Дуло автомата медленно опускается. Ударом ноги Зверь заводит мотоцикл, разворачивается и уезжает. За ним, сорвавшись с места, исчезает и другой мотоцикл.

Большие и пацаны стоят у подъезда дома. Все невеселы. Из открытого окна доносятся басовитые вопли Рыбы и шлепки ремня по голому телу.

– А ты стой! Куда? Вернись! – кричала мать Рыбы и Вилипутика. – Ну, ты еще вернешься, жрать запросишь! Я тебя накормлю, я тебя накормлю, паразит такой!

По лестнице с грохотом скатился и выскочил на улицу Вилипутик, на ходу подтягивая штаны. Лицо его было по-прежнему невозмутимо.

– Брата лупцуют, – объяснил он, хотя его никто и не спрашивал.

– Господи, свалились на мою голову! Полосатики и есть полосатики! Кормишь, поишь их, одеваешь, а они мать родную скоро зарежут, – прорывались причитания матери сквозь сочные удары ремня.

Следом под крики матери скатился Рыба, подтягивая штаны и морщась, слегка приплясывая от боли. Под глазом у него был здоровенный синяк, а верхняя разбитая губа до смешного толста. Ему надо было на ком-то сорвать злость, и он налетел на Мишку.

– Чего же ты?! Чего же ты не прикрывал? Ты не видел, как он сзади подбежал, ты ж с ним, с Рыжим дрался!

– Я? Я и с Рыжим дрался, и с Тарасом. Это только ты бегал и кричал!

– Я?

– Это вы получили, потому что нам ничего не сказали, – прервал их Вилипутик и продолжил назидательно: – Нельзя маленьких обманывать… – закончить он не успел, так как получил звонкую оплеуху от брата.

– Чего ты дерешься, он правду сказал, – вступился за Вилипутика Петька.

– И ты захотел?! – заорал Рыба, подбегая к нему.

– Захотел! – закричал Петька в ответ, показывая, что он ничего не боится.

– Кончайте вы, – остановил их тихо Витька.

Он появился совсем неожиданно. Рука его была замотана тряпкой, лицо обожжено, в ссадинах.

Все замолчали.

Взгляд Витьки встретился со взглядом Серого.

– Зачем ты вышел?.. – тихо спросил Витька.

Серый опустил глаза.

– Зачем ты вышел? Зачем ты вышел? – повторял Витька, идя на Серого, и вдруг схватил его за воротник рубахи замотанной в тряпку рукой и, повторяя срывающимся голосом: «Зачем ты вышел? Зачем ты вышел?!» – затряс его.

Голова Серого запрокидывалась назад и падала вперед, как на тряпичной жалкой кукле. Витька оттолкнул его и кинулся в подъезд.

Вновь наступила тишина.

К дому быстрым, даже торопливым шагом подошел солдат, высокий, красивый, в ладно сидящей гимнастерке, с двумя орденами Красной Звезды на груди. На плече – вещмешок. Заметив детей, солдат пошел медленнее и остановился в нескольких шагах, стал растерянно всматриваться в лица. Похоже, солдат искал кого-то среди них, но не мог найти. Его глаза беспомощно скользили по лицам.

– Юра? – спросил он тихо.

Юрик опустил глаза и спрятался за спину Рыбы.

Первым все понял Вилипутик:

– Вы – дядь Ваня Платонов, Юриков отец?

Солдат кивнул странно, по-птичьи, по шее катнулся кадык.

– Не пугайтесь, живой он. Вот он стоит. – Вилипутик указал пальцем на Юрика, который стоял за спиной Рыбы.

Солдат удивленно смотрел на Рыбу.

– Да не я это, – с досадой сказал Рыба и отошел в сторону. – Вот он, ваш Юрик.

– Юра, – говорит солдат с каким-то горловым клекотом, становится перед Юриком на колени, зажимает его лицо ладонями и часто повторяет: – Сынок… сынок… сынок… – Он подхватывает Юрика на руки, прижимает к себе и говорит радостно: – Ну вот я и увидел тебя… И ты меня увидел… Теперь будем жить вместе!

– А мать на работе, – отвечает, не глядя на отца, Юрик.

На шахтах в начале всякой дороги и в конце – терриконы, горы шахтерского пота. Серый и Борис быстро взбираются на крутую гору. Порода под ногами местами размыта дождями до глубоких поперечных трещин. И чем выше, тем тяжелее идти и дышать кислым воздухом перегорающей внутри себя породы, но они идут быстрее и быстрее, а потом начинают бежать, чтобы скорее достичь вершины. Под рубахой Бориса скачет вверх-вниз банка.

На вершине они замирают, глотая воздух, подставляя себя вольно гуляющему здесь ветру.

– Во-он наша шахта, во-он «пятая-бис», – Серый показывал на почти невидный в дымке террикон – так далеко ушли они от дома.

Борис поднял голову и, щурясь, посмотрел на слепящее, набравшее свою полную силу солнце. Он смотрел неотрывно и уже не щурился, видя его золотой диск, и лицо Бориса вдруг исказилось обидой и ненавистью.

– Сожги!!! – закричал он вдруг вверх. – Сожги десятника!! Сожги мамкиного десятника!

…Они сидят тихо на терриконе и смотрят вниз. Они видят всю землю. Они видят поле с созревшим, наполовину скошенным хлебом, видят пестрые лоскуты картофельных огородов, видят маленькие сады, видят шахты с такими же терриконами, видят фабрики и заводики, видят дороги… И везде люди. Сверху их можно сравнить с муравьями. Их можно сравнить с муравьями и потому, что все они – работают. На полях они убирают хлеб, на огородах копают картошку, в садах собирают яблоки. Крутятся шахтные колеса, опрокидываются вагонетки с породой на вершинах терриконов, а из ворот шахт выходят паровозы, груженные углем, дымят фабричные трубы, на заводах рабочие таскают какие-то тюки, а на стройках носилки с раствором и кирпичи – люди строят дома, чтобы в них жить, и живут в них, чтобы работать. По узким дорогам бегут редкие машины, а где-то далеко, кажется, пропылили два мотоцикла… По дороге мимо деревянных домов идут люди, много людей. Над головами плывет гроб. Впереди – венки, на большой красной подушке три или четыре медальки.

…Серый и Борис видят всех и видят себя среди всех. Из деревянных домов выходят люди, больше женщины да пацаны. Они стоят и смотрят на похороны. Наверное, жарко – одеты и женщины, и пацаны легко. Но сзади, за гробом, идут люди в темно-синих, длинных, ниже колен, толстых шинелях, застегнутых на все пуговицы. Никто из милиционеров не плачет. В их опущенных в землю глазах – скорбь.

Трубы оркестрантов помяты. Они играют, дуют в трубы, надувая щеки, барабанщик бьет в большой барабан на животе, но будто кто выключил звук. Тихо.

У дома две женщины со скорбными лицами тихо разговаривают.

– Он, говорят, наган с собой никогда не брал, говорил, на войне настрелялся. Он кирпичи в портфеле носил. Так его, говорят, теми кирпичами и убили. Изуродовали так, что гроб не разрешили открыть.

– Господи, войну прожили, а такого зверства не видели. Чего еще людям надо?..

– Ждали-ждали мира…

Процессия останавливается. Прямо посредине дороги ставят две табуретки, на них опускают гроб.

Все стоят полукругом. Милиционеры не плачут. Они смотрят на гроб. А один, молодой, поднял глаза к небу, будто хочет там увидеть Скрипкина.

По лаве идут, тяжело ступая, несколько шахтеров. Они подходят к клети, помогают втащить в нее какие-то трубы и сами устраиваются в клети. Она с воем ползет вверх. Наверху сначала вытаскивают трубы, а потом выходят чумазые до черноты шахтеры с не загашенными еще лампами «вольф». Ночная смена.

– Здравствуй, Федь, – сказала мать Бориса одному из них, большому, сутулому.

– А, здоров, Ань, – сказал он, вскинувшись от лежащей на плечах усталости, взглянул на нее и, сутулясь, ушел.

– Чего задержались, ночники? – крикнул им кто-то в спину.

– А у них там девки в закутке спрятанные, – хохотнул другой.

– И гармоня! – добавил первый.

Шахтеры засмеялись.

Федька вместе с остальными шахтерами, работавшими в ночную смену, пошел через шахтный двор к конторе, где они будут сдавать лампы и противогазы, пить газировку, мыться в бане.

Крутится, крутится шахтное колесо…

…Федька вышел из ворот шахты вместе со всеми, но как-то сразу отделился от других и пошел стороной. Он в старом кургузом пиджачке – из рукавов торчат длинные руки и большие ладони, – в выцветшей кепке с пуговкой; он в коротких брюках, на ногах стоптанные ботинки. Идет – сутулится.

Он идет по тропинке через поле, по которой шли недавно шахтеры, работающие в первую смену. Только они шли к шахте, а он – от шахты. На двери здешней столовой – большой замок, и рядом с ней пусто, уныло. Федька только мельком, по привычке взглянул на нее и, опустив голову, пошел дальше.

Он открыл дверь своей квартиры, снял ботинки, повесил кепку на гвоздик, вбитый в стене. Жена стояла в маленькой кухне у большой плиты, варила суп.

– Чего так поздно? Картошка уже остыла, – сказала она, не глядя на него.

Он положил мокрый сверток на одну из табуреток, сел за самодельный некрашеный стол. На столе стояла черная сковорода, накрытая железной миской, рядом – большой кусок хлеба. Он поддел край миски ножом, снял ее. От упревшей жареной картошки поднялся пар. Он взял ложку и стал есть.

– Чего так поздно-то? – повторила жена свой вопрос.

– Работали, – спокойно, прожевав сперва, ответил он.

– Работали, работали, – проворчала жена. – Нет чтобы по-хорошему поговорить, как люди.

Он продолжал есть.

– У нас вчера еще одна курица сдохла, – пожаловалась жена. – Прихожу вечером кормить, а она – лежит, околела уже. А у Нинки Козловой две сдохло. Говорят, чума это куриная… А если травят?.. А чего?!

Он продолжал есть.

– Нинка говорит – это точно отравили… Этак ведь к зиме ни одной не останется… Может, рубить их начать, а, Федь?..

Он продолжал есть.

– Чего молчишь-то?.. Вот, господи, молчун. Еще мать-покойница говорила: хуже нет, когда молчун, лучше, говорит, пусть пьет…

А он продолжал есть и молчать.

– Надо бы дрова сегодня начать пилить. Козловы вон уже все попилили, а мы еще не начинали. Осень скоро… Кухню топить уже нечем. Угля тоже мало привезли на зиму… Боюсь, не хватит. Может, еще машину привезешь? А?.. Вот молчун-то, господи, достался…

Перед ним стояла пустая сковорода. Он встал, подошел к стоящему на самодельной некрашеной лавочке ведру, поднял крышку, зачерпнул полную кружку воды и, медленно выпив, вышел из кухни.

– Ты, если ложиться будешь, раздевайся, а то бухнешься так на койку… – не останавливаясь, говорила ему вслед жена.

Он вошел в комнату. Здесь стояли стол, две кровати. На одной из них валетом спали Вилипутик и Рыба. Он подошел к кровати, снял рубашку, брюки и в одних трусах и майке лег поверх лоскутного одеяла на спину. Лежал, глядя неподвижно в потолок с облупившейся побелкой. Вздохнул, закрыл глаза и заснул.

Рыба только проснулся, в трусах, босиком, прошел на кухню, взял кружку, попил из ведра воды, но, когда ставил кружку обратно, она выскользнула из рук и упала, громыхнув по ведру.

– Чёрт, гремишь! Отец спит! – заругалась на него мать и замахнулась ложкой, но не ударила. – Иди Генку буди, спит как хомяк.

Рыба пошел в комнату, потряс брата за плечо.

– Чего трясешь-то, не груша, – запротестовал Вилипутик, разлепляя веки.

– Не ори! – зашептал Рыба и замахнулся, но не ударил. – Отец спит.

Отец лежит все так же на спине, голова запрокинулась, он долго и глубоко втягивает воздух открытым ртом, – внутри что-то хрипит, не дает вдохнуть, – и, так и не вдохнув полной грудью, бесшумно выдыхает и носом, и ртом. Спит.

Серый и Борис стоят перед черной сплошной стеной леса, перед тем, что в этих местах называют ёлками.

Это была густая лесополоса, прикрывающая железную дорогу, большую, настоящую двухколейку. Дорога старая, давняя, и лесополоса посажена неведомо когда, и за многие десятилетия своей жизни она разрослась до размеров небольшого леса в ширину, а в длину ей, верно, вообще нет конца. Среди подлеска и колючего кустарника часто торчали высокие черные ели, с которых, видимо, и начиналась когда-то посадка и за которые она была названа ёлками.

Сзади лежало скошенное поле, можно было вернуться. Серый покосился на Бориса.

– Не трусь, – сказал он зло и прибавил: – Пошли…

Они вошли в посадку молча, осторожно отодвигая от лица колючие ветки кустарника и не замечая от страха дремучей жгущейся крапивы.

Кроны подлеска и лапы елей сомкнулись над головами, и сразу сделалось темно. Впереди, вдалеке что-то гудело и погромыхивало. Идти там, где росли ели, было легче, потому что они не пускали в близкие соседи никакие другие деревья, а тем более кусты.

Серый и Борис прибавили шагу и незаметно для себя, не глядя друг на друга, перешли на бег. Шум и гул впереди приближался и нарастал.

Сбоку от Бориса что-то вдруг треснуло и зашумело.

– А-а-а!! – закричал Борис в ужасе и кинулся вперед, обгоняя Серого.

– Ты чего? – успел спросить Серый, но ужас охватил и его, и он, взвыв, бросился вслед за Борисом.

Они летели, не видя друг друга, а только слыша по шуму листвы, по треску кустарников, они уже не выбирали дороги и не уклонялись от колючек, которые царапали лица и руки и рвали рубахи.

А гул впереди нарастал и заполнил собою мир, но гула они не боялись, а неслись ему навстречу, как к спасению.

Солнце, свет, тепло возникли мгновенно, как только они вырвались на узкую полоску высокой нескошенной травы между посадкой и линией, и тотчас же налетел, несясь по рельсам, поезд: он был не таким, какие ползали у них от шахты к шахте, он был стремительным, длинным, огромным, но легким, с алой остроконечной звездой на тендере.

– Э-э-э-э-эй! – закричали Серый и Борис, замахав руками и запрыгав от счастья и восторга.

Они успели даже увидеть машиниста, который выглядывал из окна, – усатого и носатого, в новой железнодорожной фуражке с опущенным, чтоб не слетела от ветра, ремешком, а когда пошли вагоны, они успевали увидеть в каждом из окон разных людей в их непонятной и счастливой жизни: они смотрели в окна, курили, пили чай, разговаривали, смеялись, спали на полках, разбросав во сне руки, а в последнем вагоне, в последнем окне, открыв его и высунувшись чуть не до пояса, торчал мордатый пацан и, сжимая рукой алый флажок, держал его, развевающийся, трепещущий, на ветру. Пацан, конечно, увидел Серого и Бориса, но сразу отвернулся, сделал вид, что не замечает, а смотрел только, задрав высоко голову, на свой бьющийся на ветру флажок.

Поезд уходит, покачиваясь и затихая.

Мать Бориса сидит за столом и строчит на швейной машинке. Когда машинка замолкает, в комнату через открытую форточку врывается звук гармони. Борис сидит у окна и с тоской смотрит на улицу.

Днем женщины и дети убирали двор – подметали землю, белили корявые стволы тополей, и теперь, вечером, – двор чистый и даже нарядный. Через весь двор песком написано большими неуклюжими буквами: «ДЕНЬ ШАХТЕРА!!!». Самый главный праздник.

Под тополем составлено несколько столов, на которых выпивка и закуска. Все уже хорошо выпили и хорошо закусили, а сейчас вышли из-за стола и плясали с частушками.

Гармонист, длинный и смешной, положил голову на меха, будто спал, и, счастливо улыбаясь во сне, играл. Рядом с ним сидел, терпеливо улыбаясь, его сын, лет десяти, похожий на отца как две капли. Между пляшущими носились, балуясь, пацаны.

Борис смотрел в окно и сделал еще одну попытку.

– Мам, ну можно я пойду погуляю?

Мать промолчала, украдкой глянув в окно.

Какая-то смеющаяся женщина тянула в круг Федьку, а он неуклюже упирался.

– Ну мам?

– Сиди, – отрезала мать.

Дверь без стука распахнулась, вбежала красивая и веселая тетка Ира.

– Ань! – крикнула она весело, призывно махнула рукой и притопнула ногой, продолжая пляску. – Ну-ка, пошли!

– Нет, Ир, не хочется, что-то желудок у меня болит…

– Ладно-ладно, завирай, желудок у нее болит! Когда болел – не сидела так небось! Небось машинку у Нинки нарочно взяла, чтобы не слышно было, как гармонь играет! – и засмеялась.

Мать растерялась, заморгала. Тетя Ира подбежала и потащила мать за руку из-за стола. Сзади кинулся помогать Борис, подталкивая мать в спину.

– Мам, ну пойдем, ну мам…

– Ой, брось, Ир, не пойду я, – отказывалась мать и прибавила: – Да и не одета я…

– Ну так одевайся, какого чёрта стоишь! – приказала тетка Ира и снова притопнула ногой.

…Борис уже носился вместе с остальными пацанами по двору, когда вышла одетая в красивое шелковое платье мать. Сзади ее шутливо подталкивала тетя Ира. Мать присела на край лавки. Пляшущие женщины, смеясь, что-то кричали ей.

Музыка прекратилась. Все остановились, ожидая, что же будет дальше. Сын гармониста не вытерпел, потрогал отца за плечо и попросил гармонь. Приладил ее на коленях и заиграл – закрыв глаза, положив голову на меха, как отец. И все закружились в вальсе.

Из подъезда медленно, явно волнуясь, выходят трое. Впереди Серый, а за ним его мать под руку с высоким сутуловатым мужчиной. Танцующие останавливаются. Серый подводит их ко всем, что-то говорит и оставляет. И мать Серого и тот мужчина начинают танцевать вместе со всеми.

Серый и Борис ползают на четвереньках по полю, ищут в траве что-то.

И страшные ёлки, и линия остались позади, а здесь было поле, бескрайнее, чуть холмистое и овражистое местами и потому, наверное, незасеянное, незасеваемое.

В траве на взгорках редкими каплями крови алела земляника. Борис ползал на четвереньках, двигая перед собой банку, оглянулся из-за плеча на Серого и тайком кинул две ягодки в рот.

– Борь, иди сюда! – позвал Серый.

Борис подбежал к нему с готовностью.

Серый сидел в траве, одной ладонью прикрывая макушку от зависшего в зените солнца, в другой держа горсть ягод.

– Подставляй…

Борис подставил банку, и Серый высыпал в нее ягоды. Они только-только прикрывали дно.

– Не ешь? – строго и подозрительно глядя, спросил Серый.

– Не. – Борис отвернулся.

– Гляди, знаю тебя… Лучше рядом собирай или банку отдай…

Они ползают на четвереньках по полю и собирают землянику.

Темнеет, черный террикон возвышается над поселком. Не крутится шахтное колесо.

Некоторые ушли уже домой. Веселье несколько утихло. И в этой тишине стали особенно слышны крики из Витькиного окна. Кричал Витькин отец – дядя Сережа:

– Не ходи, не ходи, слышишь! Не ходи, тебе говорю!

Хлопнула дверь, и из подъезда выскочила Томка с небольшим белым узелком в руке. Дверь снова хлопнула, и во двор выскочил дядя Сережа – маленький плешивый мужичок, а за ним его жена Клавка. Она в голос, по-дурному, ревела.

– Иди домой, иди домой, слышишь! – кричал дядя Сережа.

Дочь смотрела на него вызывающе, издевательски выставив одну ногу вперед и подперев рукой бок.

– Я сказала – поеду, значит – поеду. Дядя Сережа замолчал. Видно было, что ему очень хотелось стукнуть дочь, но никак он не мог решиться. Сзади тянула за рукав Клавка, но дядя Сережа двинул ее локтем, и она, взвизгнув, отбежала в сторону.

Во двор въехали на мотоциклах Зверь, Кот и Дохлый. Зверь остановил мотоцикл между Томкой и дядей Сережей.

– Садись, – бросил он Томке.

Но она почему-то не двигалась.

– Не надо, парень, – обратился дядя Сережа к Зверю. – У меня против тебя зла нет. Случилось – ладно. Твое дело мужицкое, а ее бабье… Не хочешь жениться – не надо. Никто про это не говорит. Но не трогайте вы… дите ведь будет… Она ведь глупая еще, ничего не понимает. И себя изуродует и дитю жизни не даст… а родит когда – поймет… Может, и ты тогда поймешь… Дите не трогайте…

Томка попыталась сесть на мотоцикл, но дядя Сережа потянул ее за руку к себе:

– Стой, не ходи!

– Зверь! – крикнула зло Томка. – Дай ему!

Зверь несильно толкнул дядю Сережу в грудь. Но тот вдруг взмахнул руками и, смешно пятясь назад, споткнулся обо что-то и упал на спину.

– Садись, – приказал Зверь Томке.

Но она опять почему-то стояла, смотрела на лежащего отца.

Дядя Сережа лежал несколько секунд так, с открытыми глазами, потом поднялся и медленно пошел на Зверя.

– Сынок… – говорил он тихо. – Ты… меня… А я… я ж воевал за тебя… За нашу Советскую Родину, за товарища Сталина, за детей наших… А ты… меня?..

Он медленно размахнулся, чтобы ударить в ответ, но Зверь опередил его резким ударом в лицо. Дядя Сережа не упал, а с поднятым кулаком, шевеля разбитыми губами, пошел на Зверя. После второго удара дядя Сережа упал и не двигался. Клавка визжала, показывая на лежащего мужа пальцем.

Все движения у стола прекратились. Еще никто ничего не понимал. Первым к Зверю пошел гармонист. Одной рукой он держал под мышкой гармонь, а вторую протянул ладонью кверху, словно собирался у него что просить. Но навстречу ему выскочил Дохлый и ударил с ходу в лицо. Гармонист откинул длинное туловище назад, как будто удивился чему, но второй удар нанес Кот, и гармонист упал. Они стали бить его ногами. Гармонист не шевелился, молчал, только гармонь вскрикивала. Двое мужчин побежали на помощь, но и их сбили и теперь топтали ногами.

Какая-то женщина согнулась, держась за голову, и тянула страшно, как на похоронах:

– Ой-ё-ё-ёй!

– В милицию, в милицию звоните! – кричала еще какая-то женщина.

– Ивана зовите! – кричала другая.

Кто-то сильно застучал в дверь квартиры, так что было слышно даже здесь, на улице. Из подъезда выскочил Иван, босой, голый, в одних длинных трусах, смешной и страшный.

– Где они?! Где они?! – закричал он, озираясь, широко расставив ноги. За ним выскочила жена – маленькая, тоненькая, как девочка. Она прижимала к груди сорочку, прикрывая свое совсем голое тело, цеплялась за его сильную руку, висла на ней и повторяла быстро одно и то же:

– Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи! Ванечка, не ходи!

Все произошло очень быстро. Иван подбежал с отведенным назад кулаком и ударил стоящего ближе всех Дохлого. Тот, как кукла, отлетел на несколько метров. Кот размахнулся, хотел ударить, но упал, раскинув руки, снесенный страшным ударом Ивана. Зверь пытался завести мотоцикл. Иван схватил его одной рукой за кожанку, другой изо всей силы ударил в лицо. Зверь упал вместе с мотоциклом.

Стало тихо. На земле сидела жена Ивана, трясущимися руками прижимая сорочку к лицу, не сводя глаз со своего мужа. Во двор, погромыхивая, въехала черная милицейская машина, из нее выскочили двое милиционеров.

Один подбегает к Зверю, берет его пятерней за волосы и отрывает лицо от земли.

– Всё, Зверев, всё…

Кирпичники и деревянщики молча, без крика, сходятся на насыпи. С силой швыряют камни. Лица и тех и других как никогда решительны. Это самый главный бой, самый последний, самый страшный.

Кирпичники первыми достали поджигные пистолеты и стали стрелять. Звуков выстрелов не слышно, лишь над вытянутыми руками поднимаются сизые дымки. Деревянщики отбежали, достали свои поджигные и стали стрелять в ответ.

– Сейчас, – пообещал Петька, – сейчас, сейчас. – И кинулся назад – к сараям.

Он открыл дверь своего сарая, стукнувшись об колоду коленом, и, взвыв и рассыпав высокую, сложенную на зиму поленницу дров, достал со дна ее что-то круглое, завернутое в тряпку. Он развернул тряпку и отбросил.

В руке его была круглая граната лимонка… Он спрятал ее под выпущенной рубахой и, держа там, побежал к насыпи, сильно припадая на ушибленную ногу.

Кирпичники и деревянщики уже сходились на линии. Петька опередил своих, кинулся к кирпичникам и, выхватив гранату из-под рубахи, выдернул чеку. Оставалось только отпустить скобу и бросить гранату.

– Бибика!!! – закричал вдруг Колька. Все остановились, повернули головы в его сторону.

– Би-би-и-и!..

Он совсем рядом, полубежит, замедляя у стрелки ход.

– Чух-чух-чух-чш-ш-ш. – Бибика остановился, издавая паровозные звуки.

Убедившись, что стрелка переведена, он дал задний ход, как бы для разгона, дернулся, как состав, резко затормозив, и пошел вперед, набирая скорость.

Сзади, совсем неподалеку, идет настоящий паровоз, пуская пар, но Бибика его не замечает. Он бежит мимо замерших кирпичников и деревянщиков, убыстряя ход.

– Чух-чух-чух!!! – И оставляет их позади.

Они стоят, глядя ему в спину, и вдруг срываются с места, бегут за ним. Они быстро догоняют его и бегут с двух сторон рядом. Время от времени то один, то другой выскакивают вперед и бегут так, повернув голову, смотрят внимательно на его ноги в калошах, подвязанных веревочками, и галифе, на позвякивающие на груди медали и значки, смотрят в его усталое от непрерывной дороги лицо с маленькими, внимательно глядящими вперед счастливыми глазами.

Сзади, буквально в нескольких метрах, тащится паровоз, гудит, пускает пар, а из окна высунулся машинист и, размахивая кулаком, разевает рот – матерится. Но никто не слышит ни паровоза, ни машиниста, а слышат только частое громкое дыхание Бибики.

И бегут, бегут…

Банка почти наполнена земляникой. Серый и Борис сидят в траве, смотрят на банку и едят хлеб, взятый из дома бесконечно далеким сегодняшним утром. Хлеб подсох на жаре, царапает язык и обдирает горло, они давятся, кадыки бегают по худым шеям, но съедают хлеб быстро и слизывают с ладоней колючие мелкие крошки.

– Попить бы, – пожаловался Борис.

Серый нахмурился, повернулся, спросил:

– А ты знаешь, что такое тэка? Тэ и ка…

– Знаю, – кивнул Борис, – это значит: торпедный катер… Я в книжке про моряков читал…

Серый опрокинулся на спину на теплую землю, в живую щекочущую траву.

– Борь, – спросил он снова, – а твоей матери сколько лет, знаешь?

– Знаю, – Борис лег на спину рядом. – Тридцать два…

– Старая… Моя еще старее – ей тридцать три…

– Старая… – согласился Борис и спросил: – А ты завтра со мной пойдешь сюда?

– Пойду… Все двадцать пять дней ходить будем. Только бы земляника не сошла.

– Не сойдет. Серый помолчал.

– Закурить бы… – вздохнул громко. – До темноты бы вернуться… Куры некормленые… Мать убьет.

– Ага…

Вверху вольно, радостно и торжественно плыли на своем небесном параде облака. Где-то за облаками гудел самолетик – маленький черный крестик, как букашка, он полз по небесной тверди.

– Самолет, – сказал тихо Борис.

– Чего? – не расслышал Серый.

– Самолет, – повторил Борис громче.

– Ага…

Самолет остановился прямо над ними, застыл, и от него отделилась маленькая черная точка. Точка стала расти, приближаясь, заблестела и завыла. Свист и вой заполнили поле, темнеющие вдали елки и весь белый свет; и все зашаталось здесь, зашумело, прижалось к земле, не желая этой встречи. Но она уже настигла землю, и земля в смертельном страхе вздрогнула и вздыбилась, защищая себя. А она все рвала черную плоть, разбрасывая живые теплые куски, силясь добраться до самого земного сердца…

Тихо… Серый и Борис лежат на самом краю огромной и страшной воронки. Края ее уже заживают, округляясь на разрыве, сглаживаясь, зализанные дождями и ветром, затягиваемые милосердной, терпеливой травой, но глубина, нутро земли чернеет мертвой плотью.

Тихо… Серый лежит на спине и улыбается во сне. Рядом на боку лежит Борис, положив руку на плечо друга.