Время и идеалы эпохи Екатерины II. Либерально-правовое направление: Я.П. Козельский, Д.И. Фонвизин. Патриархально-консервативное направление: М.М. Щербатов. Радикально-демократическое направление: А.Н. Радищев.
Пик русского Просвещения приходится на время Екатерины II. Возведенная на престол взбунтовавшейся гвардией (1762), бывшая ангальт-цербская принцесса более тридцати лет правила Россией, оставив по себе память не только «лицемерного тирана», но и «философа на троне» — мудрой, просвещенной монархини. Эпоха ее царствования по своей значимости не уступает петровской. Екатерина довершила то, что начинал Петр. Она и сама желала видеть себя прямой наследницей «величия и дел Петровых», неустанно предаваясь самой широкой и разнообразной реформаторской деятельности.
Императрицу прежде всего интересовало российское законодательство. Ее не устраивал старый законодательный материал, накопившийся со времени Уложения царя Алексея Михайловича. Она хотела создать новое законодательство, а не приводить старое в систему. Это определялось ее европоцентристским подходом к России. В составленном ею «Наказе» говорилось: «Россия есть Европейская держава. Доказательство тому следующее. Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в то время, совсем не сходствовали с климатом и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чужих областей. Петр Первый, вводя нравы и обычаи европейские в европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал» (ст. 6, 7). Екатерина считала чужими, наносными те нравы, с которыми жила древняя Россия; поэтому их следовало как можно скорее переделать на европейский лад, чтобы и в России восторжествовали общеевропейские начала. Много потрудился для этого Петр, теперь настал черед Екатерины: императрица торжественно возлагала на себя продолжение преобразовательной миссии.
Самое радикальное преобразование, которое намечала монархиня, предполагало отмену крепостного права. Проект такой реформы содержался в подготовительных записках к «Наказу»: с одной стороны, отмечалось, что «противно христианской религии и справедливости делать рабов из людей, которые все получают свободу при рождении», а с другой — предлагался «способ» освобождения крестьян: «поставить, что как только отныне кто-нибудь будет продавать землю, все крепостные будут объявлены свободными с минуты покупки ее новым владельцам, а в течение сотни лет все или по крайней мере большая часть земель меняют хозяев, и вот народ свободен». Это положение не сохранилось в окончательной редакции «Наказа», однако следы его отчетливо проступают в других статьях законодательного памятника. В ст. 254 говорится о необходимости ограничения рабства законами, а в ст. 269 осуждаются помещики, переводящие свои деревни на денежный оброк, не заботясь о том, «каким способом их крестьяне достают им деньги». Эта мысль развивается в ст. 277, где резко отвергается точка зрения, согласно которой «чем в большем подданные живут убожестве, тем многочисленнее их семьи» и «чем больше на них наложено дани, тем больше приходят они в состояние платить оные». По мнению Екатерины, «они суть два мудрования, которые всегда пагубу наносили и всегда будут причинять погибель самодержавным государствам».
«Наказ» провозглашал равенство всех граждан перед законом, выступал в защиту веротерпимости и вольности. Многие свои идеи императрица почерпнула из сочинений Беккариа, Вольтера, Монтескье, открыто заявив о своей приверженности гуманным принципам европейского Просвещения.
Это, однако нисколько не мешало ей оставаться ярым сторонником самодержавия. В России, заявляла Екатерина, «государь есть самодержавный; ибо никакая другая, как только соединенная в его особе, власть не может действовать сходно с пространством столь великого государства» (ст. 9); более того, «всякое другое правление не только было бы России вредно, но и вконец разорительно» (ст. 11). При этом она подчеркивала: «предлог» самодержавного правления состоит не в том, чтобы «у людей отнять естественную их вольность, но чтобы действия их направити к получению самого большого от всех добра» (ст. 13). Но до практики это не доходило, там все шло по налаженной колее: вводилось рабство на Украине, дарились фаворитам десятки тысяч «душ», повсюду утверждалось самое низменное тиранство. Ничто не могло помешать устоявшейся традиции — ни советы блестящих «учителей», вроде Вольтера и Дидро; ни тревоги суровой пугачевщины.
Даже Французская революция 1789 г. лишь ужесточила политический режим: изданный после казни Людовика XVI Указ Екатерины Сенату (1793) запрещал ввозить в Россию «журналы и прочие периодические сочинения, во Франции издаваемые», а французам, желавшим остаться в России, выставлялось требование «отрещись присягою от правил безбожных и возмутительных, в земле их ныне исповедуемых». Бюст Вольтера был сослан из кабинета императрицы в подвал. Мыслящие люди затаились или перешли на попечение палача Шешковского. Мрачно и сиротливо завершалось восемнадцатое столетие, с новой силой повергая в раскол еще не окрепшее русское общество, разрывая тонкую нить зарождавшейся цивилизации.
Своей противоречивостью, разладом между словом и делом эпоха Екатерины II породила все позднейшие течения русской политической философии, начиная от либерализма и кончая консерватизмом и радикализмом. Именно тогда «завязывались те узлы, которые приходилось распутывать или еще более запутывать в настоящее время» [Л.С. Лаппо-Данилевский].
а) Либерально-правовое направление. Возникновение этого направления относится к наиболее светлой поре екатерининского царствования — времени составления «Наказа» и бурных законодательных дебатов 1767–1768 гг. В литературе появилась новая генерация мыслителей, воспитанных на идеалах просвещения и гуманизма. Одни из них, как, например, А.Я. Поленов, ратовали за отмену крепостного права; другие, вроде Д.С. Аничкова, И.А. Третьякова, С.Е. Десницкого, обсуждали проблемы мировоззрения и социальности; третьи, подобно М.Т. Болотову и Н.И. Новикову, развивали бурную писательскую и издательскую деятельность.
К этой славной когорте отечественных просветителей XVIII в. принадлежал и Я.П. Козельский (1728–1794), автор «Философических предложений» (1768), ознаменовавших крупную веху в становлении политической философии русского либерализма.
Козельского сближало с Татищевым и Крижаничем то, что он, как и они, крайне неприязненно относился к макиавеллизму. Заявляя о неприемлемости «безбожного совета» средневекового флорентийца, мыслитель признавал «слабой политику, где инде отдается на жертву один или несколько человек, будто для спасения множества; это не политика, а недостаток политики». Политику Козельский относил к разряду практических наук, ставя ее на один уровень с этикой. И все же, для него этика — «пустая наука», если она не сливается с политикой и законодательством. Здесь его установки были близки Гельвецию, который «немало подкрепил» его на поприще философских исканий. Политика должна не только укреплять благополучие общества, но и содействовать развитию добродетели и благопристойности. «Политика, — писал Козельский, — есть наука производить праведные намерения самыми способнейшими и праведными средствами в действо». Она как бы «выглаживает», «полирует» социальность, гармонизирует натуру человека, которая по своей природе «шероховата, следовательно и не выполирована». Поэтому познание политики составляет главнейшую задачу философии и тождественно познанию «общей природы вещей».
В зависимости от направленности политики Козельский разделял ее на «политику, касающуюся до каждого человека особо» и «политику, касающуюся до начальствующих особ». В своей первой ипостаси политика представляла собой «такое искусство в человеке, когда он во всей своей жизни поступает безобидно, добродетельно, следовательно и любезно в рассуждении других людей». Чтобы добиться успеха в этом, необходимо хорошо знать человеческие качества. Они отчасти зависят от врожденного темперамента, но в большей степени формируются окружающей средой и воспитанием. Разумный человек почитает доброе и отвращается от худого. Однако не все люди имеют верные представления о добре и зле. Отсюда их заблуждения и ошибки, и долг философов — помочь им в правильном «искании благополучия».
Что касается второго рода политики, то это уже сфера компетенции власти. «Начальствующим особам» вменялось в обязанность «управлять своими подчиненными так, чтобы они их любили и почитали». Для этого должно всемерно заботиться о цветущем состоянии государства и его «наружной безопасности». Если благополучие государства держится на «двух подпорках» — добронравии и трудолюбии граждан, то для соблюдения внешней безопасности в первую очередь необходимо «как можно меньше» зависеть от других государств, далее — «иметь доброе и справедливое… обхождение с другими народами» и, наконец, содержать «себя в вооруженном состоянии». Такое сочетание добродетели и силы, полагал Козельский, позволяет одним народам находить путь к доброй взаимности и полезному общению, а других удерживает от чрезмерных притязаний и опрометчивых действий.
Вместе с тем истинная политика не может строиться в расчете только на ближайшую перспективу и по «расположению других народов». Она должна руководствоваться идеей долговечности государства и предполагать достижение общей пользы. Это подводило Козельского к вопросу о формах правления. Его симпатии явно были на стороне республиканской системы. Он возражал Монтескье, который полагал, что республика приемлема лишь для малых государств, тогда как уделом обширных всегда остается монархия. Подобная классификация вполне устраивала Екатерину II, находившую самодержавие наиболее соответствующим громадным пространствам России. Козельского же монархия отвращала прежде всего с точки зрения человеческой пользы.«…В самовластных правлениях, — писал он, — трудно или и не можно быть добродетельным людям…». Таково же было мнение и самого Монтескье, и Козельский, отмечая противоречивость позиции французского мыслителя, ставил под сомнение вообще правомерность географической детерминации политической власти. Зато он охотно принимал его тезис о том, что только «в республиканском правлении общая польза есть основание всех человеческих добродетелей и законодательств». Для Козельского это означало превосходство республики над монархией, ибо «никакого народа нельзя сделать иначе добродетельным, как чрез соединение особенной пользы для каждого человека с общею пользою всех». Однако он допускал и возможность «совершенной» монархии, при которой государь правит на основе «справедливых законов» и при помощи специально подобранных — с учетом «качества разума, качества духа и качества сердца» — советников. Эта «совершенная монархия» напоминала политические идеалы Симеона Полоцкого и Татищева. Козельский не до конца определился в своем выборе между республикой и монархией, но важно то, что он плюролизировал представление о путях развития российской государственности, развеял иллюзию нерасторжимости ее с монархическим правлением.
После Козельского уже мало кто пытался сообразовывать благоденствие России с общефилософскими рецептами. В политической мысли все более усиливалась критическая струя, вовлекавшая в свой поток не только отечественные, но и западноевропейские реалии. В Лондоне и Париже русские путешественники пристально вглядывались в чужеземные обычаи и традиции, стремясь постичь тайны цивилизованного существования. Вблизи многое утрачивало ореол процветания, отчетливо проступали контрасты и различия. Запад разнообразился в своих политических оттенках, умеряя восторги и упования российских европеистов.
Примечательный пример в этом отношении дает Д.И. Фонвизин (1744–1792), подолгу проживавший в 80-х годах в Париже. В одном из своих заграничных писем, адресуясь к графу П.И. Панину, он не без иронии заявлял: «…если кто из молодых моих сограждан, имеющий здравый рассудок, вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к отечеству нет вернее способа, как скорее послать его во Францию». Знакомство с этим европейским государством позволило Фонвизину выработать более трезвое и реалистическое понимание либерализма, очистить его от элементов утопизма и экзотики.
От проницательного взора писателя-сатирика не укрылось то, что во Франции «вольность по праву» совсем не одно и то же, что «действительная вольность». «Первое право каждого француза, — писал он, — есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою; а если захочет воспользоваться драгоценною своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом: вольность его есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Столь печальное «состояние французской нации», по мнению Фонвизина, сложилось вследствие «злоупотреблений духовной власти», занятой больше собственным обогащением, нежели нравственным воспитанием общества. Падение церковного авторитета обусловило возникновение «систем нынешних философов», провозгласивших независимость добродетели от религии. В результате «первым божеством здешней земли» сделались деньги, а нормой отношений — борьба: «Кажется, будто все люди на то сотворены, чтоб каждый был или тиран, или жертва». Государство целиком оказалось «на откупу», пало под давлением торгового капитала. Король уже не столько управлял сам, сколько управлялся «чужими головами». Ни во что превратились даже его привилегии. Из уважения к особе государя во Франции было узаконено не собирать пошлины в местах его присутствия. Однако из-за этого он не мог бывать в Париже, ибо город по контракту был отдан на разграбление «государственным ворам», т. е. откупщикам. Тем самым он вынужденно оставался в Версале, «куда французского короля посылают откупщики на вечную ссылку». Фонвизину почти осязаемо удалось передать политическую атмосферу предреволюционной Франции, задолго до трагедии якобинства выделить в ней очаги будущих грозовых разрядов.
Глубокое знание западноевропейской действительности облегчило ему постижение «домашнего быта». Признавая равенство благом, когда оно происходит не от «развращения нравов», как во Франции, а основывается на «духе правления», как в Англии, Фонвизин в своем трактате «Рассуждение о непременных государственных законах» (1780–1783) дал единственный в своем роде анализ российской политической системы. Он исходил из того, что всякая форма публичной власти должна быть устроена «сообразно с физическим положением государства и моральный свойством нации». Однако не такова Россия. Государство, не имеющее себе равных по обширности пространства; государство, славное своим многочисленным и храбрым воинством; государство, «дающее чужим землям царей», — это государство не имеет до сих пор ни разумного устроения, ни справедливого законодательства. В нем «люди составляют собственность людей» и «знатность… затмевается фавером». Оно не обрело даже своей окончательной формы: это «государство не деспотическое, ибо нация никогда не отдавала себя государю в самовольное ею управление…; не монархическое, ибо нет в нем фундаментальных законов; не аристократия, ибо верховное в нем правление есть бездушная машина, движимая произволом государя; на демократию же и походить не может земля, где народ, пресмыкаясь во мраке глубочайшего невежества, носит безгласно бремя жестокого рабства».
Так безотрадно выглядела картина российской государственности, изображенная Фонвизиным. Будущее России представлялось ему в монархической перспективе. Он выступал за просвещенную монархию, огражденную в целях «общия безопасности посредством законов непреложных», т. е., собственно, конституции. Добродетельный и просвещенный государь, на его взгляд, должен в первую очередь «сделать людей способными жить под добрым правлением». Для этого вовсе не требуются особые именные указы и постановления. «Здравый рассудок и опыты всех веков показывают, что одно благонравие государя образует благонравие народа». Он судит народ, а народ судит его правосудие. Только честность монарха служит порукой истинности его законов. Он — «добрый муж» и «добрый хозяин», и все самодержавие держится на любви к нему подданных. Фонвизину не удалось избежать общей участи всех просветителей — огосударствления морали, возведения ее в ранг политического ритуала. Отстаиваемая им идея подражания монарху, вдохновлявшая еще Симеона Полоцкого, как нельзя лучше демонстрировала неразвитость общественного правосознания. Именно этим объяснялось то, что русский либерализм в классическую пору, в системах Сперанского, Кавелина, Чичерина, так и не отрешился до конца от наивного предпочтения «нравственного идеала» законодательной норме.
б) Патриархально-консервативное направление. Если для зарождающегося либерализма рост абсолютистских тенденций был сопряжен прежде всего с недостаточностью правовых ограничений («непременных законов»), то для консерватизма, напротив, это означало «повреждение нравов», «забвение отечественных преданий». Враждебно настроенный к европеизации, западничеству, он как бы вобрал в себя пафос и дух старого раскола, погрузившись в прошлое России, в «скучный и полудикий быт наших предков» [А.И. Герцен]. «Протопопом» интеллигенствующих «старообрядцев» второй половины XVIII в., их идейным вдохновителем был князь М.М. Щербатов (1733–1790), крупный екатерининский вельможа, действительный камергер императорского двора. Среди его главных трудов — многотомная «История российская от древнейших времен» (вышло 18 книг), а также острые политические памфлеты «О повреждении нравов в России» и «Путешествие в землю Офирскую», написанные им примерно в 1786–1787 гг. и изданные впервые лишь столетие спустя. По подсчетам исследователей, Щербатов в своих трудах высказал «семьдесят два неудовольствия»: три раза — самой системой правления, пять раз — законами, пятьдесят раз — монархом, четыре раза — правительством и десять раз — вельможами [Д.И. Шаховской]. Это была критика господствующих устоев «справа», однако по некоторым важным пунктам она переходила границы, намеченные самим автором, и «объективно совпадала… с левыми, прогрессивными оценками» [Н.Я. Эйдельман].
Отвергая петровские преобразования, Щербатов отнюдь не идеализировал «старину». Его многое не устраивало в ней — и суеверные обычаи, и невежество народа. Поэтому, писал он, «нам ничего не оставалось более, как благоразумно последовать стезям прежде просвещенных народов». Щербатов даже с удовлетворением констатировал, что благодаря начавшейся европеизации «мы подлинно в людскости и в некоторых других вещах, можно сказать, удивительные имели успехи и исполинскими шагами шествовали к поправлению нашей внешности». Но он, как никто другой, ясно сознавал, что на неподготовленной почве могли взрасти только горькие плоды просвещения. Народ еще не в состоянии был проникнуться новым самосознанием, и поэтому «обрезование» его старых ветвей повлекло за собой лишь «совершенное истребление всех благих нравов, грозящее падением государству». В особенности опасным симптомом «повреждения нравов» Щербатову представлялось развитие секуляризации, приведшее к ослаблению веры, к вольтерьянству. Похвально, рассуждал он, что Петр Великий хотел истребить суеверия, ибо и в самом деле «не почтение есть Богу и закону суеверие, но паче ругание». Так, на Руси бороду образом Божиим почитали и за грех считали ее брить, впадая тем самым в ересь антропоморфитов. Или же упование на чудеса и явленные образы, которые столь «привлекали суеверное богомолие и делали доходы развратным священнослужителям». Вооружаясь против всего этого, Петр, несомненно, был прав и желал блага стране, но он действовал как «неискусный садовник», не столько созидая, сколько разрушая. Оттого-то случилось так, что, «отнимая суеверия у непросвещенного народа, он самую веру к божественному закону отнимал». «Исчезла рабская боязнь ада, но исчезла и любовь к Богу и к святому его закону: и нравы, за недостатком другого просвещения исправляемые верою, потеряв свою подпору, в разврат стали приходить». Щербатов не склонен был преувеличивать роль власти в удержании целостности и крепости государства; на первое место он ставил моральное состояние общества, традиции и миросозерцание народа. Опыт политика и историка убеждал его, что достаточно разрушить нравы, чтобы привести к падению государство. Свою уверенность он передал позднейшим славянофилам.
Но в политическом опыте Щербатова было и другое — он имел возможность наблюдать, как с «повреждением нравов» общества усиливается деспотизм власти. Перемена «рода жизни», отмечал он, повсюду разлила «сластолюбие»: «начали люди наиболее привязываться к государю и к вельможам, яко ко источникам богатства и награждений». С другой стороны, и государь, видя возрастание своего положения, уже мало помышлял «о законе Божий, а тем меньше еще о узаконениях страны». В его представлении власть отождествлялась с самовластием и он по произволу изменял ее формы, «вооруженнюю рукою» пресекая «возмущения». Словом, чем деспотичнее становилась власть, тем явственней делалось расстройство «внутреннего спокойствия государства», благополучия его граждан.
Не будучи всецело почитателем «старины», но и не принимая воцарившегося в стране произвола вельмож и тирании монархов, Щербатов пытался создать собственную утопию «идеального» государства, названного им «Офирской землей». Мыслитель использовал литературный прием, в соответствии с которым в прошлое Офира проецировалось настоящее России, что позволяло сочетать предвидение с сатирой, политическую фантазию с историческим реализмом.
Какие же российские обстоятельства критиковал Щербатов?
Во-первых, перенос столицы из «Квамо» (т. е. Москвы) в «Перегаб» (т. е. Петербург) — город, полностью изолированный от всей страны, построенный «против природы вещей». Это повлекло за собой многие беды, и главные из них — это, с одной стороны, пренебрежение властителей, оторванных от центральных частей страны, к внутренним делам государства, к заботам подданных, а с другой — отрыв высших сословий от народа, которые, живя теперь в столице, пренебрегли своими поместьями и без зазрения совести грабили крепостных крестьян. Тем самым народ был доведен до крайности и участились бунты. Щербаков возродил в русской политологии «столичную тему», идущую от старца Филофея, превратив ее в своеобразный синоним противопоставления России и Запада. От него эта тема перешла к славянофильству и далее — к Леонтьеву и Каткову, пока, наконец, не была завершена переносом столицы из Петербурга в Москву большевиками.
Во-вторых, критика относилась к градостроению. Губернатор Перегаба в беседе с путешественником, от лица которого ведется повествование об Офирской земле, с «великой премудростью» заявлял, что «власть монарша не соделывает города, но физическое или политическое положение мест, или особливые обстоятельства». Само по себе градостроение приносит только вред, ибо «где есть стечение разного состояния людей, тут есть и больше повреждение нравов; и переименованные земледельцы в мещане, отставая от их главного промысла, развращаясь нравами, впадая в обманчивость и оставляя земледелие, более вреда, нежели пользы государству приносят». Щербатов однозначно считал, что политика урбанизации, проводившаяся Екатериной II, дестабилизирует общество, вносит в него разрушительный элемент социальной мобильности. Его идеалом была сословно-кастовая система: в богоданном государстве монарх должен оставаться монархом, вельможа — вельможей, а крестьянин — всегда крестьянином. «Сельская жизнь, воздержанность и трудолюбие» — вот та триединая формула, которая выражала суть щербатовского понимания народного блага.
В-третьих, Щербатов решительно протестовал против захватнических войн, которые вела Россия, он вообще был противником всякой имперской идеи. «Не расширение областей, — заявлял мыслитель, — составляет силу царств, но многонародие и доброе внутреннее управление. Еще много у нас мест не заселенных, еще во многих местах земля ожидает труда человеческого, чтобы сторичный плод принести; еще у нас есть подвластные народы, требущие привести их в лучшее состояние, то не лучше ли исправить сии внутренности, нежели безнужною войною подвергать народ гибели и желать покорить или страны пустые, которые трудно будет и охранять, или народы, отличные во всем, от нас, которые и чрез несколько сот лет не приимут духа отечественного Офирской (т. е. Российской. — A.3.) империи и будут под именем подданных наших тайные нам враги». Щербатов предлагал воздействовать на соседние страны дипломатическими средствами и в укреплении «дружелюбия» видел главную задачу мудрой политики.
Переходя от сатиры к положительному идеалу государства, автор «Путешествия в землю Офирскую» развил целое «зерцало князей» — причудливое политологическое наставление о благоразумном правлении. В Офире «власть государская соображается с пользою народною», правда, народ — это в основном высшие слои, т. е. дворянство и сановники. Общим народным согласием «соделаны» также законы, которые «беспрестанным наблюдением и исправлением в лучшее состояние приходят». Правительство здесь «немногочисленно, но и дел мало, ибо внушенная из детства в каждого добродетель и зачатия их не допускает». Народ в Офире чтит в первую очередь добродетель, затем закон, а уж потом властителей. В «зерцале» это обосновывалось тем, что «не народ для царей, но цари для народа, ибо прежде нежели были цари был народ». Офирский царь получает власть по наследству, он назначает чиновников, воздействует на законодательство, но не может самостоятельно издавать законы. «Цари, — как сказано в одном из пунктов „зерцала“, — не бывают ни ремесленниками, ни купцами, ни стряпчими и не ощущают многих нужд, которые их подданные чувствуют, а потому и неудобны суть сами сочинять законы». Однако высокое положение, занимаемое царями, все же оставляет им «множество случаев соделать преступления». Для избежания этого предусматривался ряд привентивных мер: запрещались личные почести царям, им не дозволялось иметь личную охрану и при жизни и даже сразу после смерти им не воздвигались памятники; лишь по прошествии нескольких десятилетий собрание мудрых мужей «непредвзято» оценивало деяния покойного властителя.
Сами офиряне разделялись на несколько строго иерархизированных сословий. На вершине пирамиды стояли аристократы-дворяне; царь среди них был лишь «первым среди равных». Только дворянам представлялось право занимать руководящие посты в стране, в армии, обладать законодательной властью. Доступ в их среду для представителей других сословий был практически исключен. За ними шли средние помещики и незначительное по численности купечество. Купеческие депутаты допускались лишь в департаменты «домостроительства», государственных доходов и торговли, но и то в ограниченном количестве. Самый низкий класс — крестьяне; они обрабатывали землю и несли на себе всю массу государственных податей, оставаясь в то же время большей частью в крепостной зависимости. Щербатов находил подобное состояние вполне нормальным, и еще в бытность свою депутатом Уложенной комиссии настойчиво протестовал против каких бы то ни было «освободительных» тенденций. Однако он ратовал за хорошее обращение помещиков с крестьянами, о чем свидетельствует соответствующий пункт офирского законодательства: «Не будь жесток к рабам твоим; служащих тебе не оставь без довольного пропитания и одежды; живущих на твоих землях не отяготи излишними податьми и работою, и не оскорби их жестокими наказаниями; ибо правительство на все сие имеет присмотр и обличенного тебя в таковых беспорядках лишит управления твоих имений».
Жесткий правительственный контроль устанавливался и в духовной сфере. В Офире за нравами и религией наблюдала полиция. Сами священники служили в полиции и носили форму офицеров. Обязательной считалась еженедельная молитва в храме. Богохульство тяжко каралось. Уличенный в этом преступлении лишался своих должностей, имение его и он сам отдавались под опеку, дети отымались от воспитания. Если к тому же обвиняемый упорствовал в своем заблуждении, он, «яко бешенный», подвергался заключению и оставался там, «дондеже исправится и принесет публичное признание в безумии своем». Священнослужители вмешивались в семейные отношения, контролировали нравственность супругов. Строжайше запрещались не только многоженство и сожительство, но и разводы. «Виновная» сторона предавалась осуждению и изолировалась от общества. Офиряне не изучали ни литературы, ни философии, ни даже теологии — все необходимое в смысле духовности и идеалов им доставляло государство. Благодаря этому пресекались плевелы разномыслии и соблазнов. Офирская система поощряла лишь технические усовершенствования, умножавшие материальное благо. Щербатовская утопия несла на себе все черты феодально-полицейского государства, предвосхищая в этом отношении мрачные реалии «казарменного» социализма.
Стихия Щербатова — яростная, неудержимая критика, которая по своей глубине, прозорливости намного превосходила его позитивные политические построения [И.А. Федосов]. Эту раздвоенность сознания, разобщенность между сатирой и предвидением он передал своему знаменитому внуку — П.Я. Чаадаеву.
в) Радикально-демократическое направление. У истоков русского радикализма стоял А.Н. Радищев (1749–1802), благородный и искренний мыслитель, создатель замечательной оды «Вольность» и «зловредной» (по характеристике Екатерины II) книги «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790). Сопоставляя. Радищева со Щербатовым, Герцен писал: «Князь Щербатов и А. Радищев представляют собой два крайних воззрения на Россию времен Екатерины. Печальные часовые у двух разных дверей, они, как Янус, глядят в противоположные стороны». Радищев сам сознавал свою роль революционного первопроходца, и «любопыствующему узнать о нем» оставил мужественное стихотворное послание.
Радищев попал в илимскую ссылку за издание «Путешествия». Хотя издание было тайным, полиция по приказу Екатерины II быстро открыла имя писателя. Императрица штудировала книгу с пером в руках. «Тут царям достается крупно»; «сочинитель не любит царей и, где может к ним убавить любовь и почтение, тут жадно прицепляется с редкой смелостию»; «царям грозится плахою»; «помещиков сочинитель казнит»; «надежду полагает на бунт от мужиков» — писала она, отчеркивая в книге «места сильнейшие». Ее испугала ярая враждебность автора к монархам, и она сама определила ему меру наказания: смертная казнь, которая затем была заменена на десятилетнюю ссылку. В Сибири Радищев пробыл около шести лет, и после смерти Екатерины получил разрешение вернуться назад и жить в своей деревне. При Александре I ему было дозволено поселиться в столице и даже участвовать в работе правительственной комиссии по составлению Свода законов. Но не умея примириться с существующей действительностью, чуждый ей до самых корней, он в один из моментов трагического отчаяния покончил жизнь самоубийством.
Впервые свою антимонархическую программу Радищев сформулировал в примечаниях к переведенной им книге Г. Мабли «Размышления о греческой истории или о причинах благоденствия и несчастия греков». Одно из них, самое важное, гласило:
«Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естесству состояние. Мы не токмо не можем дать над собою неограниченной власти; но ниже закон, извет общия воли, не имеет другого права наказывать преступников опричь права собственной сохранности. Если мы живем под властию законов, то сие не для того, что мы оное делать долженствуем неотменно; но для того, что мы находим в оном выгоды. Если мы уделяем закону часть наших прав и нашея природныя власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу; о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то мы освобождаемся от нашея обязанности. Неправосудие государя дает народу, его судии, то же и более над ним право, какое ему дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества».
Двадцатипятилетний Радищев открыто заявлял о приоритете прав народа над правами монархов. Его позиция определялась просветительской философией общественного договора, однако он переносил акцент на различение закона и власти. Общество не передает никакому лицу всю полноту власти, оно лишь отчасти ограничивает свою свободу, чтобы дать место закону. В законе претворяется общая воля народа, которой «послушна» всякая другая власть.
Радищев уподоблял закон божеству, стражами коего являлись истина и правосудие. Перед ним равны все — и низшие и высшие; он единственный царь на земле.
Посягать на закон, уклоняться от его установлений не допустимо ни для подданных, ни для монархов: в первом случае это преступление, во втором — тирания. Власть, возвышающаяся над законом, плодит неравенство прав и «ласкательство»; государи начинают жаждать божественных почестей, входят в союз с церковью, духовенством. Так «суеверие священное и политическое» смыкаются друг с другом для достижения общей цели.
Но тиранство не бесконечно, оно само готовит себе погибель, и погибель страшную — в крови и мщении. Невежественные рабы, загрубевшие в своих чувствованиях, при первом же порыве свободы устремляются к разрушению. «И се пагуба зверства разливается быстротечно». Тогда не щадят они ни пола, ни возраста. «Веселие мщения» им дороже, чем само «сотрясение уз», т. е. избавление от рабства.
Радищев страшился подобных бессмысленных кровопролитий, ибо на примере истории хорошо видел, что «право мщенное природы», к которому время от времени прибегают рабы, не способно что-либо изменить в самой их жизни: разгул отчаянной вольности стихает и все приходит в прежние берега.
Труден и тернист путь к народному счастью, и не скоро еще «приидет вожделенно время».
А как мрачно, как безысходно положение в России! «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Сказано гениально и трагично. Это самый драгоценный, самый всечеловеческий перл русского гуманизма! Радищев тонко, проникновенно чувствовал народную жизнь, русский национальный характер. Вот он говорил о мягкости тона русских народных песен, и тут же следовало важное умозаключение: «На сем музыкальном расположении народного уха умей учредить бразды правления». Он страдал, видя, что крестьяне «в законе мертвы, разве по делам уголовным», и с нескрываемом осуждением констатировал: «Член общества становится только тогда известен правительству, его охраняющему, когда становится злодей». А подъезжая к Новгороду Великому, с гордостью вспоминал:
«Известно по летописям, что Новгород имел народное правление». Древнерусский вечевой строй укреплял демократизм Радищева, подталкивал его на создание собственного «проекта в будущем» — программы преобразования российской государственности на республиканских началах.
В проекте Радищева во главу угла ставилось «блаженство гражданское». Оно, во-первых, бывает внешним и преходящим, как, например, «тишина и устройство» государства, сила и могущество его войска. Но это блаженство непрочно и зависит от удачи или случая. Другое дело — блаженство внутреннее, которое держится на общем гражданском равенстве и уважении законов. Если в первом смысле Россия и кажется блаженной, то является ли таковой во втором? — спрашивал Радищев. Заслуживает ли уважения государство, «где две трети граждан лишены гражданского состояния»? «Можно ли назвать блаженным гражданское положение крестьян в России? Ненасытец кровей один скажет, что он блажен, ибо не имеет понятия о лучшем состоянии». Нетрудно представить, каким гневом вспыхивала Екатерина II, читая эти «предерзкие» рассуждения!
Что же подразумевал Радищев под «лучшим состоянием»? Прежде всего такое «первоначальное общественное положение», когда тот, кто обрабатывал землю, «имел на владение ею право». В России ничего этого не сохранилось. «У нас, — писал мыслитель, — тот, кто естественное имеет к оному право, не токмо от того исключен совершенно, но, работая ниву чужую, зрит пропитание свое зависящее от власти другого!». Отсюда и все беды общества: «принужденная работа дает меньше плода», а это препятствует «размножению народа». Но самое главное — рабство «опасно в неспокойствии своем», оно расшатывает царства. «Гибель возносится горе постепенно, и опасность уже вращается над главами нашими», — предупреждал Радищев.
Корень всех зол — рабство, и, не уничтожив его, невозможно создать «блаженство гражданское». Однако неволя одного сословия проистекала из привилегий другого, в данном случае дворянства. Поэтому вопрос стоял о лишении его права на владение крестьянами. Немногие в XVIII в. решались на подобные требования. Первым среди них был Радищев, прямо заявивший о необходимости «умаления прав дворянства». «Полезно государству в начале своем личными своими заслугами, — писал он, — ослабело оно в подвигах своих наследственностию, и, сладкий при насаждении, его корень произнес, наконец, плод горький». Дворянство превратилось в совершенно бесполезное сословие, надменное и самолюбивое, лишенное благородства души и талантов. Ничего не давая обществу, оно только угнетает того, на ком держится все благо государства. «Варвар! — в сильнейшем негодовании восклицал Радищев. — …Богатство сего кровопийца ему не принадлежит. Оно нажито грабежом и заслуживает строгого в законе наказания».
Разрабатывая план освобождения крестьян, мыслитель допускал два варианта: постепенный, эволюционный и радикальный, революционный. Первый вариант состоял в том, чтобы по ходу дела само правительство запретило превращать крестьян в дворовую челядь, дало им звание гражданина, уравняло их в правах перед законом, организовало выборность судей, запретило наказание без суда, закрепило за крестьянами в постоянную собственность земельные наделы, жилище, сельскохозяйственный скот и инвентарь, разрешило крестьянам покупать в собственность землю и откупаться на свободу. Вместе с тем Радищев не питал особых иллюзий за счет «благородных побуждений» правительства и призывал самих крестьян взяться за разрешение своей проблемы. «О! если бы рабы, — мечтал он, — тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим, главы наши, главы бесчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их исторгнулися великие мужи для заступления избитого племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишены. Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от очей наших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие».
Надо признать, что сила исторического предвидения оказалась на стороне Радищева, как и то, что именно Радищев предсказал недолговечность народных ликований и новое торжество деспотизма. Он внес в политическое сознание идею повторяемости революций, которая вознесла радикализм на вечный пьедестал всечеловеческого равенства. Это позволило ему легко перейти в XIX и XX века, и, возможно, он уже говорит нам из будущего.
Литература
а) Источники
Екатерина II. Наказ, данный Комиссии о сочинении проекта Нового уложения. СПб., 1893.
Екатерина II. Философическая и политическая переписка с Вольтером. С 1763 по 1778 гг. Т. 1–2. СПб., 1802.
Козельский Я.П. Философические предложения // Избр. произв. русских мыслителей второй половины XVIII века. В 2-х томах. М., 1952. Т. 1.
Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву; О законоположении; Вольность // Избр. философ, произв. М., 1949.
Фонвизин Д.И. Письма // Фонвизин Д.И. Соч. Полн. собр. оригин. произв. СПб., 1893.
Фонвизин Д.И. Рассуждение о непременных государственных законах // Русская философия собственности (XVIII–XX вв.) СПб., 1993.
Щербатов М.М. Путешествие в землю Офирскую // Сочинения князя М.М. Щербатова. В 2-х томах. СПб., 1896. Т. 1.
Щербатов М.М. О повреждении нравов в России // «О повреждении нравов в России» князя М. Щербатова и «Путешествие» А. Радищева. Факсим. изд. М., 1984.
б) Исследования
Берков П.Н. История русской журналистики XVIII века. М.-Л., 1952.
Благой Д.Д. История русской литературы XVIII века. Изд. 2-е. М., 1951.
Грацианский П.С. Политическая и правовая мысль России второй половины XVIII в. М., 1984.
Гуковский Г. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века. Л., 1938.
Добролюбов Н.А. «Собеседник любителей российского слова». Издание княгини Дашковой и Екатерины II / Собр. соч. В 9-ти томах. М. -Л., 1961. Т. 1.
Иконников B.C. Значение царствования Екатерины И. Киев, 1897.
Каменский А.Б. «Под сению Екатерины…». Вторая половина XVIII века. СПб., 1992.
Коган Ю.Я. Просветитель XVIII века Я.П. Козельский. М., 1958.
Лаппо-Данилевский А.С. Очерк внутренней политики Екатерины II. СПб., 1898.
Пекарский П. Введение в историю просвещения в России XVIII столетия. СПб., 1862.
Пекарский П. Материалы для истории журналистской и литературной деятельности Екатерины II. СПб., 1863.
Старцев А.И. Радищев в годы «Путешествия». М., 1960.
Старцев А.И. Радищев: Годы странствий. М., 1990.
Сухомлинов М.И. А.Н. Радищев, автор «Путешествия из Петербурга в Москву». СПб., 1883.