Великан

Замчалов Григорий

 

Рассказы

 

Клавдя

I

Она была как репей. Куда ни пойди, и она за тобой. Убежишь — она подымет крик, и мама потом ругается. Ты, говорит, большой, должен уступить. А как ей уступить, когда и так меня все товарищи «мамашей» из-за нее прозвали!

Наконец подошло мне время итти в школу. Мама заранее сшила мне сумку. Тятя подарил настоящий пенал. Дядя Миша выстрогал линейку из дуба. Она была гладкая и блестящая, как стекло.

Клавдя вдруг присмирела. Она уже больше не приставала ко мне. Наоборот, теперь она даже подмазываться стала. Слушается, все подает; утром хватает кружку и бежит поливать мне умываться. Раз я вынул свою сумку, примерить, — на ней приклеен портрет Ворошилова, он был самый любимый у Клавди, и то она не пожалела, Я даже испугался: либо уж хитрость какую придумала? И правда, когда все ушли, она подсела и давай нашептывать:

— Федя, ты не сказывай маме. Я завтра спрячусь у колодца. Ты пойдешь в школу, и я с тобой. Мне ничего не надо: ни сумки, ни пенала, только бы вместе с тобой.

Я по-хорошему объяснил ей: разве красиво к большим соваться? У меня теперь без нее дела хватит. Надо и писать, и примеры на доске решать, и стихи напамять учить. Когда мне возиться с ней?

Она засопела носом. Из глаз у нее кап-кап-кап…

Я,s только до школы провожала тебя.

Я рассердился и закричал. Тогда она ушла ж весь день пропадала у дяди Миши.

II

Первого сентября мама дала мне надеть все праздничное, новое. Она чуть свет напекла пирожков с яблоками. Я поел с чаем, да еще она завернула мне отдельно в газету. Я встал из-за стола и сразу надел сумку. Мама сказала — рано еще, но я говорю:

— А вдруг меня дежурным назначат? Тогда мне нужно раньше всех быть.

Тятя нарочно погрозил пальцем:

— Ну, сын, не подкачай!

Мама проводила меня до ворот. Про Клавдю я совсем забыл. На улице меня дожидались Ваня Арбузов и Петя Живов. Мы заговорились и незаметно дошли до колодца. Тут Ваня толкнул меня в бок. Я глянул: за срубом — Клавдя. Глаза у нее красные, большие. Мы кинулись бежать. Я думаю: вот догонит и осрамит на всю школу, что мне тогда делать?

Но она не погналась. У школы я обернулся — ее не видно. А дальше мне уж не до нее было. Пришли ребята со всего села. Старшие показали нам интересную игру. Потом зазвонил звонок. Пришла Анна Ивановна. Она весь урок говорила про школу, как мы будем учиться, и рассаживала нас по местам. Мне досталось с Ваней Арбузовым.

На втором уроке нам раздавали книжки и тетрадки. Окна были открыты. Ваня выглянул и показал мне. Я тоже выглянул. За окном была Клавдя. Я опять испугался, что она осрамит меня, и не слышал, как в это время меня вызвали за книгами. А Анна Ивановна при всех сделала мне замечание:

— Э, брат, так не годится! Если во время уроков будешь заглядываться по окнам, тогда ничему не научишься.

Я думал, теперь все будут показывать на меня пальцами, но они ничего, не показывали.

III

Когда я пришел домой, наши все запели, как будто музыка, и закричали:

— Ура школьнику!

Клавдя смотрела себе на ноги. Я уж не стал рассказывать, как она подвела меня. Все-таки жалко: ведь ей целый год еще дожидаться школы. После обеда я ушел на улицу. Вечером прихожу — она держит мой букварь и хвастает:

— Федя, я уже шесть букв знаю. Вот эта, стульчиком, — Я, кружочком — О, с перекладинкой — А, воротами — П, две палки и поперек — Н, а вот эта, наискосок палка, — И. Это мне мама показала.

Вот егоза! Лезет не в свое дело. Главное, чужие книги берет. Попачкает, тогда мне Анна Ивановна что скажет? Я налетел на нее так, что она со страху чуть под кровать не залезла. Вот пускай еще тронет хоть одну книжку — увидим, что ей будет. Она в слезы. Как раз в это время зашел дядя Миша. Он стал утешать ее:

— Ничего, Клава. Ты наплюй на него. Я тебе такие же куплю. У него будут свои, у тебя свои.

Я думал, он шутит. Нет, правда купил. Вот чудной, зря деньги истратил. Ведь ей семь лет только. Зачем ей книги? Только рвать. Она куклы — и то все порвала.

У дяди Миши своих детей нет, вот он полюбит Клавдю. Она у них сто раз в день бывает. Когда начались морозы, она и ночевать у них стала. По целым неделям не приходила домой. Я и рад: по крайней мере, никто не мешает.

А то она себе моду взяла: только откроешь книгу, она станет за спиной и смотрит через плечо, как будто понимает что. Я раз прочитал вслух «ещэ»; она говорит:

— Да не «ещэ», а «ещё». Разве так говорят: «ещэ»?

Я и внимания не обратил: она ведь не знает, как надо по-книжному. Но в другой раз она влезла при тяте. Я прочитал: «муш»; она засмеялась:

— «Муш»! Сам ты муш! Там, наверно, «мышь» написано.

— Тятя, ну пускай она не вмешивается! Откуда она может знать? Может, тут вовсе «топор» написано.

— Нет, не топор. Я знаю, знаю!

Тятя насилу отогнал ее от стола. Вот приставучая! Правда, что репей.

IV

Зимой, перед самыми каникулами, было рождение Вани Арбузова. Меня позвали вместе с Клавдей, но я ей ничего не сказал. Неловко же тащить с собой маленькую, когда там одни ученики будут. Потом, самое главное, надо придумать подарок. А это знаете как трудно? Я и то насилу придумал.

Ванина мать наварила и напекла, как на свадьбу. Ребят пришло — чуть не весь наш класс. Даже Анна Ивановна пришла. Ваня каждого встречал у дверей и принимал подарок: либо конфеты, либо игру какую-нибудь. Я подарил ему свой лук и стрелы. Это ему понравилось больше всех, я по глазам видел.

Мы сперва долго сидели за столом. Потом Ванин брат завел патефон. Кто умеет, пошли танцовать, а кто не умеет, тоже пошли — учиться. Потом мы играли во всякие игры, пели песни, опять танцовали.

Вдруг, в самый разгар, ввалилась наша Клавдя. В одном платье, без шапки — видно, прямо от дяди Миши. Подмышкой у нее какая-то книга. Она стала у двери и покраснела, как редиска. Все ребята замолкли и смотрят то на нее, то на меня.

Я думаю: «Вот когда она опозорила меня! Это она на пироги прибежала, как будто голодная. Теперь вся школа будет знать. Хоть бы догадалась поздравить Ваню!» Нет, стоит у двери и молчит. Одна девочка позвала ее к нам — она ничего ей не ответила. Ванина мать хотела посадить ее за, стол — она покачала головой, как немая, и подошла к Анне Ивановне. Тут она совсем задохнулась. Ни слова не может выговорить. Наконец одними губами прошептала:

— Я… прочитать. Вы меня только спросите.

— Что, деточка? Я не понимаю, что тебя спросить?

— Чтобы я прочитала. По книжке. Я умею.

— Ах, вон что! Ну, хорошо. Только у меня с собой нет… Ваня, твой букварь далеко?

Клавдя подала ей свою книгу, но это оказался не букварь, а настоящая, с мелкими буквами.

— Нет, деточка, эта тебе не годится. Тебе надо полегче.

— Ничего, я и по этой могу.

В комнате все засмеялись. Я прямо не знал, куда спрятаться от стыда. Клавдя взяла книгу, открыла рот. Она еще ничего не сказала, а все уже опять засмеялись. Анне Ивановне самой смешно было, но она все-таки остановила их:

— Тише! Дайте девочке почитать.

Ребята притихли. И вдруг я услыхал, как наша Клавдя начала бойко вычитывать. Как трещотка: та-та-та-та. Я встряхнул головой, думал — ослышался. Нет, и другие ребята тоже все рты поразинули. Даже Анна Ивановна удивилась:

— Ой, какой ты молодец! Тебе сколько лет-то?

— Семь. Я и писать умею и складывать. Мы с дядей Мишей вместе учились, каждый вечер. А еще я стихи сочинила, сама.

— Да что ты говоришь! А ну, прочитай! Или ты наизусть помнишь?

Клавдя взяла свою книгу, обеими руками протянула Ване и напамять прочитала настоящий стих:

Мы счастливей всех на свете, Потому что — в СССР. Ваня, вот тебе подарок От Молчановой от Клавы, Чтобы ты его читал И заботы бы не знал.

Ух, что тут поднялось! Все захлопали в ладоши. Клавдю чуть не разорвали на куски. Каждый тянул ее к себе. Анна Ивановна не отходила от нее весь вечер. Когда кончили, она запахнула ее в свою шубу и так повела к нам домой. Я пришел, они сидят с мамой и тятей. Анна Ивановна гладит Клавдю по голове и говорит:

— Ну вот, Клава, если тебе так хочется, то завтра же можешь приходить в школу.

 

Тайное место

В поле стоял походный вагон. Возле него была вырыта четырехугольником узкая канава. В ней как раз умещались ноги до колен. Получалось, как будто со всех сторон скамьи, а в середине стол, покрытый зеленой травой. Вся бригада завтракала. Слева от меня сидел мой папа, справа — Володя «С места не сойти».

В середине завтрака подошла кухарка. Колхозники заговорили про обед, стали жаловаться: мясо надоело, хоть бы рыбки сварили. Она говорит: рыбы взять негде; пускай наловят, тогда она сварит. Тут Володя возьми и бухни:

— Хотите, мы вам наловим рыбы?

Я его незаметно толкнул в бок. Дедушка Савелий тоже хотел его выручить. Он сказал, что теперь на целую бригаду не наловить: рыбы с весны-то мало было, а теперь и вовсе повыловили всю. Но Володю уже нельзя было удержать.

— Мы, — говорит, — с Петей наловим. Мы такие места знаем: ловить — не переловить. Что, не верите? Вот с места не сойти!

Папа сердито спросил меня, правда ли это. Я промолчал. У меня язык будто приклеился. Неловко же про своего товарища, с которым ты вместе пришел, сказать: «Не верьте ему, он натрепался». А Володя разошелся, кричит кухарке:

— Тети Катя, завтра готовь для ухи все! У тебя сковородка есть? Мы и на жарево принесем.

Когда все разошлись, я начал ругать его, а он и мне то же самое:

— Чего ты? Я и правда знаю. Вот с места не сойти! Что, не веришь? Ну вот увидим!

Мы взяли из дома четыре вентеря. Тащили их на себе два километра, все взмокли. Володя был за командира. Он привел меня на озеро. Мы взяли в кустах лодку и поехали. Один вентерь он поставил на середине, между двумя пучками камыша.

— Вот. Тут самые караси. Полно ведро будет — с места не сойти!

Вынул из кармана кусок хлеба, покрошил в воду. Из другого кармана вынул банку с червями. Кидает их по одному и бормочет себе под нос:

Ловись, ловись, рыбка, Ложись тут, как в зыбку. Ни много, ни мало— Сорок штук попало Вам на похлебку, Нам на уху.

Остальные вентери мы расставили в разных местах. Он каждый раз крошил в воду хлеб, кидал червей и бормотал свою приговорку.

Когда шли домой, он велел мне сказать нашим, чтобы они завтра тоже готовились уху варить. Я только рукой махнул. «А ну тебя! — думаю. — Как мы теперь в бригаду покажемся? Еще хотели на комбайн проситься».

Вечером подул холодный ветер, нагнало тучи. Я надел фуражку, сапоги, пиджак, Володя — полушубок. На всякий случай захватили удочки и еще червей: мало будет, так пойдем на речку удить.

Пришли на озеро, сели в лодку. Он все время шептал свою «Ловись, ловись, рыбка». Первым делом выехали на середину. Он вытащил один кол, приложился к нему ухом и тихонько засмеялся.

— Слушай, слушай! Ох, и рыбы! Зачем ты ведра оставил на берегу? Во что мы теперь класть будем?

Стали потихоньку вытаскивать. Я тоже услыхал, как рыба трепещет. Показался первый обруч. Я схватил его и потянул к себе. Вдруг Володя вскрикнул:

— Ой, лягушки! Они нам бородавок насажают.

Я увидел на сетке двух жаб, огромных, зеленых. Немного подальше сидели еще. Мы насчитали их девять штук. А рыбы ни одной. Поехали к другим вентерям — там то же самое. Во всех четырех сетях мы наловили тридцать три большие лягушки и три маленькие горбатые рыбки. Вылавливать их надо было руками, потому что жабы напутались и прыгали, как собаки. А станешь вытряхивать, они лапами держатся за сетку. Володя трусил их. Он сперва стоял в стороне и только кричал:

— Вон, вон еще одна! Дай ей хорошенько по затылку!

Но я выловил пятнадцать штук и больше не стал. Теперь, говорю, пускай он сам попробует. Он зажмурил глаза и начал шарить, как слепой. Нашарит одну — весь сморщится, три раза плюнет и выбросит. Кончил — тогда только открыл глаза. Посмотрел на меня и захохотал:

— Ты что это? Как мокрая курица. Думаешь, не поймаем? Это рыба ветра испугалась. Давай еще раз поставим. Смотри: стало тихо, тепло. Утром полно будет. Не веришь, да?

Конечно, я не верил, но мы все-таки поставили и пошли на речку. Володя привел меня еще на одно «секретное место» — там, говорит, рыба кишмя-кишит. Мы просидели там дотемна и поймали всего шесть окуньков. Тогда мы решили остаться ночевать: на утренней заре, говорят, рыба идет лучше всего.

Ночь была теплая, но на рассвете мы замерзли. Встали, попрыгали, чтобы согреться, и — снова удить. Рыба клевала плохо. Солнце взошло высоко, а у нас в ведре было только девятнадцать окуней.

Володин поплавок плыл, плыл по воде и вдруг весь окунулся. Немного погодя — опять. У нас прямо дух захватило: так клюет только большая рыба. А вдруг сом кило на десять? Володя одной рукой зажал рот, чтобы не засмеяться, а другой осторожно дернул. Лёса натянулась, вот-вот лопнет. У Володи глаза сделались круглые, большие.

— Водить начинает! С места не сойти, сом! Ой, только бы лёса выдержала! Помогай, Петя: вместе же понесем в бригаду.

Мы стали тянуть вместе. Хотя руки у нас тряслись, но мы чуяли: поймал ось что-то огромное. Оно подавалось с трудом, но, спасибо, не кидалось из стороны в сторону, как сом. А то бы пропала лёса.

Вдруг из воды показался мокрый черный сучок. Тьфу, чтоб ты сгорела: коряга! Крючок зацепился. Пришлось нам лезть в воду и отцеплять его. Володя так прозяб, что потом до самого конца не раздевался. Жара, а он в полушубке.

После речки мы побежали на озеро. Осмотрели вентери — в них опять ничего нет. Я начал уговаривать Володю итти домой: все равно теперь у нас уж ничего не выйдет. Но он и слышать не хотел.

— Зачем домой? Ты погоди еще. Пойдем, я тебе покажу самое-самое секретное. Там еще никто не ловил. Вот честное слово!

Мы взяли только удочки с ведрами. Он долго вел меня по лесу, потом вывел в поле, недалеко от нашей бригады, где мы вчера завтракали.

— Вот. Разматывай удочки.

Я схватился за живот и давай хохотать. Верно, тут никто никогда не ловил. Потому что и ловить нечего. Это даже не пруд, а болото на голом месте. В него даже скотину поить не гоняют. Я повернулся и пошел домой, но Володя вцепился в меня обеими руками:

— Петя, ну что тебе — жалко? Ну, немножко, одну минуту… Если не хочешь, то посиди только рядом.

Мы сели на высоком, крутом берегу. Он размотал удочки и закинул. Минут десять было тихо. Потом он вскочил и нагнулся над берегом, сам не хуже удилища.

— Ага, что! Я говорил, я говорил! Смотри: клюет.

Ловись, ловись, рыбка, Ложись тут, как в зыбку. Ни много, ни мало…

Он схватил удочку и хотел дернуть. Тут глина под ним обвалилась. Он чудно взмахнул руками и прямо в полушубке полетел вниз. Вода от него брызнула, как от кита. Он крикнул и начал барахтаться. Я уже хотел прыгать, спасать его, но он сам вылез: там было ему по шейку.

Выбрался на отлогий берег, уже ступил на сухое — и вдруг опять как закричит! Я никогда не слыхал, чтобы так страшно кричали. Он упал лицом в землю, дрыгал ногами, и вопил, как зарезанный: О-ё-ёй! О-ё-ёй! Я подбежал, спрашиваю, где болит. Он показал себе на спину и завопил еще сильней. Я отвернул его полушубок и увидал большой рыбий хвост, он дергался и хлестал Володю по спине. Красная чешуя его блестела на солнце.

Это был большущий карась, почти сазан. Он с испугу залез под сборки и там запутался в мокрой шерсти. Когда я вытащил его, Володя сразу успокоился.

— Ага, что! Ты говорил, тут нет ничего, да? Тут их — кишмя-кишит. Вот с места не сойти! Я сам слыхал, как они стукались об меня головами. Айда скорей за бреднем!

Я хотел сказать, что, может быть, лучше еще раз попробовать вентери, но он опять уже не хотел ничего слышать.

Принесли бредень, разделись. Первый раз зашли на середину, где поглубже. Шагов двадцать прошли — бредень стал тяжелый, будто в него глины наклали. Я говорю:

— Наверно, мы водяной травы захватили. Володя шипит на меня:

— Молчи уж лучше! «Травы»! Сам ты трава!

Тут он с головой нырнул в воду. Вынырнул, отдышаться не может.

— Ф-фух, чуть не утонул! Тут яма! Хорошо, что бредень не упустил.

Прошли еще немного — он опять нырнул. На этот раз конец бредня выскользнул у него. Но он сейчас же его поймал.

— Ф-фух! Пойдем к берегу. Наверно, уже поймалось.

— Да где поймалось? Ты только и знаешь — нырять. Всю рыбу распугал!

Кое-как дотащились до берега. Я глянул — и не верю глазам своим. Как будто во сне: караси прыгают прямо через край. Стали выбирать — полное ведро! Зашли второй раз, Володя не успел даже понырять как следует, — опять полное ведро. А больше и класть не во что. Тогда мы решили так: это отнесем в бригаду, а про место никому не скажем. Надо будет — ночью придем, потихоньку половим, и — опять молчок.

В бригаде нас прямо на руках подкидывали. Ко мне десять человек приставали — сказать, где это место, но я молчал. А Володя сразу забыл про наш уговор и бухнул:

— Да вон там, в болоте. Их там видимо-невидимо!

Через три дня наше болото уже вычистили, только на развод оставили. Ну, ничего. Зато в бригаде мы теперь желанные гости. На комбайн нас пускают, когда захотим.

 

На бахчу

Это было давно, в старое время, еще когда я был маленький. Бабка у нас старая была, глухая. Она жила у дяди Антона и ничего не делала. Только чулки вязала да летом дом караулила, когда никого не было.

Вот раз дядя Антон пришел к нам утром и говорит:

— Марья, пускай твой Гришка на бахчу съездит с бабкой. Самим нам некогда, а одну ее пустить нельзя. Знаешь ведь, какая она, еще в овраг свалится.

Это он первый раз меня за делом посылал. Раньше он даже и о смотрел на меня. Все думал — я маленький, ничего не умею. Только когда напьется пьяный, придет бывало к нам и давай насмехаться надо мной, хозяйством дразнит:

— Ну, Григорий Тимофеич, как делишки насчет работишки? Хозяйство у вас больно огромадное, небось голова кругом идет. Сказывают, вы новую избу хотите ставить — может, возьмете меня плотником? Я по этому делу умею и возьму недорого. Вы как — тесом будете крыть аль железом?

Зимой у нас в избе холодно было, а топить нечем. Мамка жалела нас, что мы мерзнем, а я утешал ее:

— Ничего, мама, постой, вот я вырасту, тогда у нас все будет. А избу мы себе выстроим большую, теплую, под железом.

Должно быть, мамка разболтала про это дяде Антону, вот он и насмехался.

Когда он пришел за мной, я обрадовался. Думаю: «Ага, теперь сам просит! Погоди, еще не так будет. Еще в работники позовет. Вот увидит, как я умею работать, и позовет».

Мамка спрашивает:

— Как же они поедут? Ведь Гришка не был на бахчах нынче, дороги не знает.

— Да бабка знает, тыщу раз там была. Иль уж вовсе памяти решилась?

Я скорей надел фуражку и пошел с дядей Антоном. Пришли к ним. Он вывел кобылу Пеганку и хотел запрягать. Я говорю:

— Дядя Антон, ты не трожь, я сам все сделаю.

Он смеется:

— А ну, а ну, погляжу я, кто из вас кого запряжет: ты кобылу или кобыла тебя?

Я принес хомут и стал запрягать кобылу. Хомут был тяжелый, я думал — не надену его. Но тут мне помогла сама Пеганка. Только я наставил хомут как следует, она как сунет в него голову! Чуть с ног меня не сшибла — вот до чего умная. А смирная: я ей заправляю шлею под хвост, тормошу ее, дергаю, — другая бы лягнула или хоть убежала, а эта ничего. Стоит себе, дожидается, пока я все сделаю.

Таким же манером, сама почти, она зашла в оглобли. Я вставил один конец дуги, а другой перекинул на тот бок. Там тоже кое-как подтянул и закрепил гуж.

Теперь надо было затягивать супонь. Я попробовал, как большие, упереться ногой — нога недостает, высоко очень. Хотел так стянуть, руками — силы нехватает. А дядя Антон стоит, смотрит. Я бы не знаю, что сделал, чтобы затянуть эту супонь проклятую, а у меня ничего не выходит.

Дядя Антон подошел и говорит:

— Ладно, давай уж я затяну. Она тугая очень.

— Дядя Антон, ну постой же, что тебе жалко, что ли? Сказал я — сам все сделаю.

— Да некогда мне с тобой!

— Ну, еще немножко. Я сейчас, ты только погоди.

И я все-таки затянул! Уперся лбом в клещевину, замотал на обе руки супонь и давай тянуть. Клещевина давит мне лоб, из глаз у меня слезы катятся, а я, знай свое, — тяну. Когда обе клещевины сошлись, я захлестнул как надо супонь, потом подтянул чересседельник и полез по оглобле уздечку продевать. Дядя Антон сам принес мне вожжи.

— Ну, ты, Гришка, молодец! Из тебя, брат, добрый хозяин выйдет.

Я хотел тут же проситься к нему работать, но он сам сказал:

— Вот что. Мы нынче молотим. Лошадь мне нужна будет. Если ты скоро съездишь, то послезавтра я возьму тебя на мельницу. Только чтобы духом: одна нога там, другая здесь — понятно?

— Понятно.

— Ну, вот и хорошо. А там еще найдем работу. Будет, побаловался.

Пришла бабка, уселась на телегу и сидит. Дядя Антон открыл ворота. Я напоследок спросил:

— Сколько накладать? Для еды только или больше?

— Накладай больше, что зря лошадь гонять! Да смотри, зеленых не навали.

— Зачем зеленых, я знаю каких.

За воротами дядя Антон еще раз окликнул нас:

— А вы скорее, слышите?!

— Ладно! Мы духом: одна нога там, другая — тут.

Пеганка бежала рысью, как будто понимала, что надо скорее возвращаться. Я сначала держал наготове конец вожжей. Думал, если пойдет шагом, так подхлестну. Но она даже у Глиняного оврага, в горку, и то бежала рысцой.

Бабка сидела рядом со мной и шептала про себя. Пошепчет, пошепчет и засмеется. И опять шепчет. За Глиняным оврагом дорога расходится надвое. Я спросил:

— Бабушка, нам куда надо — налево или направо?

— Потрава? Какая потрава? Ты про что это говоришь?

— Я говорю, по какой дороге ехать: по этой или по той?

— А!.. Езжай по этой. Все одно приедем.

— Да бахча-то где? Там, что ли?

— Должно быть, там. Ну да, там.

Я повернул, куда она сказала. Ехали, ехали. Пеганка уставать начала. Я спрашиваю:

— Бабушка, далеко еще?

— Чего?

— Далеко еще до бахчи?

— Нет. Вот тут она, за лесочком.

— Тут и лесочка-то нет никакого!

— Е-есть… Как это ему не быть, должон быть.

— Да нету же, бабушка!

— А ты не бреши, родимец. Старого человека нехорошо обманывать, грех, да…

Я ей говорю — нет, а она свое твердит:

— Я тут эсколь годов езжу, и всегда лесок был, а теперь нету? Как же это без лесочка? Без него нельзя, никак нельзя. Да…

Я над самым ухом кричу ей:

— Бабушка, да ты погляди: ведь вот с этой стороны поле, да?

— Ну, поле.

— Ас этой тоже поле. И прямо все поле — вон аж до того бугорка, видишь?

— Вижу, зачем пе видать? Бугорок, он бугорок и есть.

— А где же лесок твой?

— Там он и есть, за бугорком. И бахча там.

Выехали за бугор — перед нами село какое-то. Навстречу мужик едет. Я спросил его, он говорит:

— Да вы не туда попали. Эка вас дернуло куда! В Осиповку заехали. Вам бы надо за Глиняным оврагом налево повернуть, а вы — направо.

Я упустил вожжи из рук. «Вот тебе, — думаю, — и духом съездили!»

Мужик рассказал нам, как надо ехать до бахчи. Я достал вожжи, и мы поехали назад. Я старался не смотреть на бабку: все равно ведь с ней ничего не сделаешь. Если бы это мальчишка был, ему бы хоть по затылку можно дать, а то — старуха, бабушка. А она всю дорогу бормотала себе под нос:

— Во-от. А то: «Лесочка нет». Кто же это его, волки слопали, что ли? Да я тут эсколь годов езжу, и всегда лесочек был. Без него как же? Нельзя без него…

Ношепчет про себя, засмеется и опять:

— Лесочка, говорит, нет. Ну и озорник!

У самой бахчи она ни с того ни с сего заплакала. Выставила, вперед руки, смотрит на них и плачет.

— Бабушка, ты что это?

Она ничего мне не сказала, должно быть не расслышала. А сама с собой разговаривала:

— Сколь я его просила: «Господи, возьми ты меня, господи, туды, на небо к себе. Что я людей-то объедаю!» Нет, не берет, родимец. Да… Анисья — она сурьезная, карахтерная. Вечор как озлилась! «Горшок, — говорит, — разбила, сама того не стоишь». Человек, вишь, ей дешевле горшка. А что с ними делать, с руками-то? Не держат они, чисто деревянные…

Арбузов на бахчу как будто накатали руками. Да все большие, светлые, на солнце блестят. Дынь тоже много поспело. Мы подъехали к тому концу, где арбузы были. Я слез и говорю:

— Бабушка, я буду таскать, а ты с лошадью останешься. Я все сам сделаю.

— Ну-ну, иди. Я покараулю.

Смотрю — она тоже слезает.

— Зачем ты, бабушка? Сидела бы на телеге, я ведь скоро.

— Ничего, я на земличке малость, а то там жестко больно.

— Ну, смотри. Если лошадь уйдет, тогда нам дядя Антон даст.

— А ты иди, иди. Никуда она не уйдет.

Я пошел на другой конец, где дыни. Их выбирать труднее. Арбузы — те что: которые светлые да на щелчок не бунят, те и рви. А дыни надо пощупать, да понюхать, да на руках подержать: тяжелая или нет, да и то ошибиться можно. Чтобы вернее было, я выбрал одну и разбил ее об коленку. Лучше одну испортить, чем нарвать зеленых. Попробовал — в самый раз, поспела. Остальные я уже подбирал под эту. Срывал и тут же складывал в кучу.

У нас дыни крупные, иную насилу обхватишь. Я шестнадцать штук сорвал и больше не стал: и так куча вышла здоровая, должно быть на половину телеги. А ведь арбузы тоже надо уместить.

Солнце было высоко, и я подумал: «Может, успеем еще. И пугаться, может, никто не будет. Вот сейчас нарву поскорее арбузов, потом перетаскаю все на телегу, и готово».

Побежал к арбузам, вдруг — что такое? Прямо передо мной Пеганка. Стоит с телегой посреди бахчи и рвет зубами плетенку. Под ногой у нее раздавленный арбуз красный, как кровяной. Переднее колесо чекушкой тоже зацепило арбузные плетенки, взгорбило и запуталось в них. Дальше за телегой, до края бахчи — два следа от колес, и виднеется еще один раздавленный арбуз. На краю, боком ко мне, сидит бабка. Сложила руки на коленках, нагнула к ним голову и смотрит.

Надо бы тихонько подойти к Пеганке, взять под уздцы и им вести. А я с перепугу заорал:

— Куда те занесло?! Ах ты, собака,!

И кинулся к ней. Она оборвала все запутанные плети и — рысью назад. «Ну, — думаю, — пропал теперь я: все подавит и убежит домой!» Смотрю — нет, ничего. Сбежала с бахчи и стала. Арбуза ни одного не раздавила. Только колесами пробороздила два следа.

Я поставил ее на место, а сам к бабке:

— Бабушка, как же ты смотрела?!..

Молчит.

— Бабушка!

Молчит. Толкнул в плечо — подняла голову.

— Ась?

— «Ась»! Погляди вон, что лошадь наделала. Все арбузы помяла!

— А я, родимец, вздремнула. Солнышко распарило меня, я и заснула. Завела глаза-то, а передо мной будто лужок, цветочки всякие. И так хорошо, чисто в раю. Девчата будто, парни молоденькие! И сама я молоденькая…

Ну что с ней толковать! Я плюнул и пошел было на бахчу, потом вернулся, сжал кулак и показал ей:

— Вот, если ты еще недоглядишь, — ей-богу, побью! И дяде Антону расскажу все.

Она отшатнулась от меня:

— Что ты, что ты! Какой оборванец: слова ему не скажи, так и обрывает.

Но все-таки поднялась, села на телегу и взяла вожжи в руки.

Если бы все шло, как надо, нам бы уж дома быть. А у нас им чего не было готово. Дыни лежали в куче, арбузов даже не сорвано ни одного, а тут еще новая работа объявилась: скрывать то, что натворила Пеганка.

Я первым делом взялся за эту работу. Куски раздавленных арбузов собирал и уносил подальше от бахчи. Помятые плетенки где перевертывал на другой бок, а где вовсе отрывал. Следы не земле заравнивал руками и притаптывал ногами. Так, шаг за шагом прошел от края почти до середины и обратно.

Как я ни торопился, а все-таки, когда управился с этим, солнце уже садиться начало. Я скорее нарвал арбузов, бегом перетаскал всё на телегу, и мы поехали.

Пеганка отдохнула и теперь бежала опять хорошо. Я пошевеливал ее вожжами, старался поспеть домой до захода солнца. Бабка сидела позади меня на арбузах. В самом задке у нас лежали дыни, и она смотрела, чтобы они не попадали.

У Глиняного оврага я обернулся, вижу — сзади нас на дороге дыня лежит. Я чуть не заплакал:

— Бабушка, опять ты не смотришь! Вон дыню потеряли.

— Дыню потеряли!

— Застряли?

— Вон, дыня!

— А-а!.. Ну, подыми.

Я сбегал, эту поднял, за ней — другая, подальше немного. До той добежал — еще видно, две сразу. Ну, куда же мне, разве я утащу четыре штуки? Я только одну взял и побежал — заворачивать Лошадь назад. Уже полдороги пробежал — смотрю, Пеганка тронулась и пошла от меня вперед. Сначала тихо, шагом, потом все скорее, скорее, потом припустилась рысью. Я кричу:

— Бабушка, куда ты? Постой же, бабушка!

Она сидит на арбузах, трясется и ничего не слышит. Вот тетеря глухая!

Я бросил дыню и понесся догонять. Весь овраг обогнули, тогда только я догнал и прыгнул на телегу. Вырвал у бабушки вожжи, остановил Пеганку, спрашиваю:

— Ты что, бабушка, сбесилась, что ли?

— Чего?

— Зачем ты хотела уехать от меня?

— Я не уехать, мне кобылу жалко: навалили на нее целый воз да сами еще сидим. Ты молоденький, и пробежишь, так не беда.

— А как же дыни-то?

— Какие дыни?

— Попадали которые.

— И-и, родимый, я уж, и забыла про, них. Старая становлюсь, намять у меня плохая…

Мы завернули и поехали подбирать дыни. Нашли восемь штук. Пять совсем разбились, и мы их бросили, а три были целые, только немножко треснули. Я положил их на телегу и сказал:

— Ну, теперь смотри, бабушка. Я шибко поеду. Если еще потеряем что-нибудь, я про тебя все расскажу.

— Нет, не потеряем. Зачем терять? Мы лучше сами съедим.

Я ударил Пеганку вожжами. Она дернула и с места взяла рысью. Я крикнул:

— Держись, бабушка!

Поглядел — на возу никого нет. Лежат арбузы, в задке дыни, даже треснутые на месте, а бабки нет. Поглядел дальше — она на дороге. Лежит, ворочается, встает. Руки у меня сами собой потянули за вожжи. Пеганка встала. Я спрыгнул к бабке:

— Что, бабушка, убилась?

— Ну что это я убиваться буду! Тут мягко, — вишь, пыль какая.

Приехали домой — уже темнело. Я, чтобы не сразу отвечать, стал отпрягать Пеганку. Бабка слезла и пошла в избу. Навстречу ей вышел дядя Антон — злой, нахмуренный.

— Здравствуйте, с добрым вечером. Скоренько вы! Духом съездили. Чего доброго, еще растеряли половину.

— Чего?

— Хоть половину привезли, говорю?

— Зачем растрясли? Вот они, все целы.

Он махнул на нее рукой и направился ко мне. Я отстегиваю вожжи, а у меня руки трясутся — никак не могу отстегнуть.

— Ну как, хозяин, а?

И начал расспрашивать меня: почему долго, почему Пеганки тяжело дышит, почему дынь мало?

Спрашивает и смеется. А у самого брови нахмурены, вот-вот ударит. Я сперва отмалчивался. Потом вывел из оглобель Пеганку, стал перед ним и говорю:

— Я тут не виноват. Это всё…

Вдруг открылась дверь в сенки, и стало слышно, как тетка Анисья ругает там бабку: как собака, накинулась на нее. Дядя Антон наступает:

— Если не ты, так кто же виноват: Пеганка, что ли?

Я вспомнил еще, как давеча бабка плакала над своими руками. Вспомнил и вместо ответа отдал дяде Антону Пеганку, а сам пошел домой. Он только пробурчал мне вслед:

— Хозяева! В рот вам мякишу!

Так и не взял он меня на мельницу. И все бабка виновата. А что же с ней сделаешь? Старая ведь она, глухая.

 

Красный фартук

Она, Варя, всегда такая была. Скажет ей мать ложки вымыть — она не хочет: руки будут мокрые. Пошлет в кооперацию — она весь день проходит. Оставит поиграть с маленьким Васькой — она убежит на улицу, а Васька без нее глины наестся.

Старшая девочка, Оля, пасла гусей, помогала матери обед готовить, поливала огород, подметала избу. А Варя ничего не делала.

Один раз мать собралась в поле, бахчи полоть, а Варе сказала:

— Отгони гусей на болото — Оле нынче некогда будет.

Варя обрадовалась: лучше гусей пасти, чем с Васькой сидеть. Но мать прибавила:

— Пасти их нечего. Только поглядывай, чтобы не ушли куда. Да с Васькой хорошенько играй! Опять глины бы не наелся.

Варя заупрямилась:

— И за гусями и с Васькой — ни за что не буду! Дашь красный фартук надеть, тогда буду.

— Какой тебе еще красный фартук?!

— Сатиновый, с черной каемкой, который ты в сундуке бережешь.

Мать билась, билась с ней, так и пришлось ей выдать фартук.

— Ну, смотри: если ты его замараешь, тогда лучше на глаза мне не показывайся.

Как только мать ушла, Варя схватила фартук и к зеркалу, примеривать его. Фартук был длинный. Она сделала большую складку — он все равно длинный. Она свернула его вдвое и веревочкой подвязала. Нарядилась, думает — красивее всех на свете.

— Оля, можно мне на улицу сбегать? Я только на минутку. Сейчас приду и гусей погоню.

Оля сказала:

— Можно.

Варя выбежала за ворота и пошла вдоль улицы. Шаги она делала широкие, как будто взрослая. Шла нарочно тихо, чтобы весь народ увидел ее фартук.

Но народу никакого но было. И главное — ни одной девочки. Как сквозь землю провалились. Варя спросила одну бабушку, она говорит:

— Не знаю. Скорее всего, на выгон ушли, играть.

А на выгоне как раз болото, куда гусей гнать. Варя пришла домой и стала просить:

— Оля, можно мне Ваську с собой взять? Я там сразу буду и за ним и за гусями смотреть.

Сна думала так: придет на выгон, девочки глянут на фартук и все с ума сойдут от, удивления. И весь день будут ухаживать за ней — кто с Васькой, кто за гусями. А она только будет распоряжаться, как начальница.

Оля сказала:

— Можно.

Варя взяла Ваську на руки, вышла во двор и позвала гусе как их всегда Оля звала:

— Тега, тега, тега!

Гуси сперва было закричали, загакали и побежали к ней. Потом остановились, подняли головы. Варя опять позвала их:

— Тега, тега!

Гуси вдруг как зашипят, да как кинутся к ней, и давай со хватать — за ноги, за фартук, за платье. Она закричала:

— Оля! Они дерутся! Ой, все ноги откусали!

Оля выбежала и отогнала гусей.

— Ничего. Это они не привыкли к тебе. Когда новый пастух они всегда так.

И неправильно: главное-то вовсе не в пастухе и не в привычке. Оля, наверное, не звала, а все знают: самое главное — гуси красного не любят. Она, наверное, думают, что это кровь, и злятся.

Доро́гой гуси больше не кусали. Только всё удивлялись на фартук. Согнут голову набок, на Варю, и смотрят. И разговаривают между собой: га-га-га, га-га-га. Потом зашипят: шшш, шшш. Вара остановится — и они останавливаются. Ни на шаг не отходят, как привязанные.

Варя кричит на них, будто серчает, а сама рада: если гуси так, то как же удивятся девчонки? Они, наверное, прямо на ногах не устоят.

Пришли на выгон — там ни одной девочки. Варя чуть не заплакала: зачем же она тогда фартук надевала? Зачем Ваську с собой брала?

А тут еще гуси. Прямо как пьяные. Им надо пастись, надо на болоте плавать, а они всё на фартук дивуются. Шипят, гогочут, наскакивают. Варя рассердилась. Она посадила Ваську на кочку, взяла прут и начала гонять их.

Пока гоняла, Васька смеялся, думал — это игра такая. Но как только она перестала, он захныкал, потом закричал на весь выгон. Варя взяла его на руки — опять гуси сбежались. И так все утро: то гуси донимают, то Васька.

Наконец солнце поднялось высоко. Стало жарко. Гуси зашли в болото и поплыли. Васька начал кунять носом. Варя покачала его, и он уснул. Она сняла с себя красный фартук, завернула Ваську и положила между двух кочек.

Теперь ее больше никто не донимал. Но зато стало скучно. Она поискала в кустах ягод. Выломала тоненький длинный прутик, попрыгала через него, как через веревочку, — нет, все равно скучно.

Варя опять стала думать про девочек и вдруг догадалась: они же на речке! Наверное, купаются, хохочут. Вот бы к ним в фартуке явиться! Небось, сразу бы затихли.

Или сюда позвать их? Как будто так, ни за чем. А тут сразу надеть… Только Ваську вот бросить нельзя… А может, можно? Что ему сделается?

Она отошла сперва немного, как будто в шутку. Потом подальше, еще дальше, потом кинулась бежать. Девочки, правда, были на речке. Варя было сразу начала:

— Ой, девочки! Я сколько ягод нашла! У болота, в кустах…

Но они еще не кончили купаться. Ей тоже пришлось раздеться и залезть в воду. Залезла — они вздумали на другой берег плыть. Пока переплывали, устали очень. Вылезли, стали отдыхать. Потом обратно поплыли. Да собирались, да шли сколько — их же не заставишь бегом бежать! Наконец вот оно, болото. Варя забежала вперед.

— Девочки, подождите немножко. Я вам что-то покажу. Интересное! Вы только повернитесь спиной и так постойте.

Она побежала к кочкам, где положила Ваську. Глянула — там нет ни Васьки, ни фартука. Она думала — ошиблась. Стала бегать по другим кочкам — нет, нигде не видно. Она испугалась и заплакала. Девочки тоже испугались. Они все кинулись искать. Обежали все болото — Васьки нигде нет.

Варя сбегала домой, привела Олю. Оля тоже ничего не нашла. Одна девочка, когда лазила в кустах, наткнулась на красный фартук. Он был весь истоптан и замазан грязью.

— Значит, его волки…

Оля с Варей закричали в голос и понеслись на бахчу, где работала мать.

Пять человек из бригады бросили работу и побежали в лес, разыскивать Васю. Немного погодя кто-то сказал и отцу. Он позвал еще нескольких человек, и они тоже отправились в лес. Искали до вечера, Оглядели каждое дерево, каждый кустик — нигде никакого следа Васьки не было.

— Может быть, он в болоте утонул?

Все мужчины залезли в болото. Они обшарили ногами дно, три раза прошли из конца в конец — Васьки в болоте не было.

— Да, может, это кто-нибудь подшутил? Может, он в селе давно?

Кинулись в село. Обошли все дворы — Васьки нигде не было. А больше уж и искать негде. Люди погоревали, погоревали и разошлись.

Вечером мать с Олей сидели у стола и плакали. Они не ругали Варю, ни слова ей не говорили. Они только вспоминали, какой Васька был умный да веселый, как он рано начал ползать и все понимать.

Варя взяла отцов, ремень и сказала:

— Мама, на́, побей меня. Это я во всем виновата.

Но мать не стала ее бить, она только еще сильнее заплакала. Тогда Варя залезла на печь и там просидела до полночи. Она то же плакала и сама себе говорила: «Если бы Васька нашелся, я бы никогда не отошла от него ни на шаг. Я бы целый день чистила картошку, убирала комнату, в кооперацию бегала, сбивала масло и кормила бы Ваську кашей, пасла гусей — все бы делала. И мама сказала бы, что я лучше всех детей на свете. Вот только бы он нашелся!»

На другой день во всем селе, в бригадах, на гумне только и говорили, как у Козловых пропал Васька. В избу к ним заходили женщины и девочки, Варины подруги. Женщины разговаривали с матерью, жалели ее, утешали. А девочки все время заставляли Варю шопотом рассказывать, как все было.

Варе уже надоело шептать, ей было очень неприятно. Но она нарочно заставляла себя рассказывать всю правду: как она не слушалась мать, как бросала Ваську и ничего не делала, как хотела пофорсить красным фартуком, даже — как вчера не смогла проплакать всю ночь, а только до половины.

Вечером мать сидела у открытого окна и молчала. В избе и на улице под окном было много женщин. Они пригорюнились и тоже молчали. В это время на улице затарахтела телега. В ней сидели старик и старуха — из чужого села. У старухи на руках был какой-то сверток. Старик остановил лошадь и спросил:

— Где тут у вас совет? Нам вот заявить надо. Мы младенца нашли брошенного.

— А где вы его нашли?

— Да вчера. Едем мимо болота вашего, смотрим — гуси топчут красное что-то. Потоптали немного — убежали и кусты. Мы подошли — в кочках мальчик сидит. Мы было взяли его в дети, да боимся, как бы не подумали, что мы его украли.

Мать выпрыгнула прямо в окно. Она подбежала к старухе, вырвала у нее сверток и крикнула на всю улицу:

— Васенька, Вася!

Развернула — Васька смеется, будто ничего не было.

 

Талант

Мы катались на салазках с горы. Алёнка все время садилась с одним Васькой Дуниным, а со мной не хотела. Тогда я взял и вывалил Ваську в снег. Он вылез, отряхнулся — я его еще раз, потом еще. Он заплакал и ушел домой. Алёнка тоже пошла домой. Я догнал ее, говорю:

— Алёнка, пойдем еще покатаемся. Не все равно тебе, с кем? Вот увидишь: дальше Васьки будем скатываться. И не упадешь со мной. Я получше править умею.

— Не хочу я! Вася уже в школу ходит, потом у него отец бригадир, он ему велосипед купит.

Я хотел пугнуть ее, чтобы она не форсила, но тут из-за угла вышла Анна Федоровна, учительница из нашей школы. Подошла ко мне, спрашивает:

— Про тебя рассказывают, что ты первый озорник на весь конец. Правда это?

— Кто это сказывал тебе? Брешут они. Ты видала, чтобы я озоровал? Не видала, так и не говори.

— Ага, попался! Вот возьму да в совет тебя отведу.

— Ну и веди. Думаешь, забоюсь? Я тебе ничего не сделал.

— Ого, какой ты смелый! Вот такого мне и надо. Ты хочет играть на сцене?

— На какой это сцене?

— Ты разве не видал? В школе у нас подмостки такие сделаны, а перед ними — скамейки. На скамейках народ сидит, смотрит, а на подмостках артисты играют.

— Да не играют вовсе! Представляют — я видел на ярмарке.

— Ну, представляют, все равно. Так как же ты: хочешь или не хочешь?

— А зачем ты из школы не взяла, больших?

— Большой есть один. А еще надо маленького. Вот такого, как ты: смелого, чтобы не испугался.

— Ну, тогда ладно. Я смелый. Я ничего не боюсь.

Когда Анна Федоровна отошла, Алёнка стала подлизываться ко мне:

— Гриша, пойдем коли, покатаемся.

Я снял сапог, как будто мусор высыпать из него, наступил голой ногой прямо на снег и сказал:

— Холодно очень. У тебя слюни замерзнут. Ты лучше домой иди, с Васечкой своим.

И пошел от нее.

Я думал: сразу соберется народ, мы выйдем и будем представлять, как на ярмарке. А там, оказывается, сперва приготовиться надо. Мы восемь вечеров ходили на эти репетиции.

У меня хорошо шло, лучше всех. Там другой мальчишка был — большой-то, про него еще Анна Федоровна говорила, Это оказался Мишка Дунин, Васькин брат. Он все делал не так: то вперед забежит, а то совсем ничего сказать не может. Анна Федоровна велела ему на меня смотреть, учиться у меня.

Про наши репетиции все узнали. Мальчишки и девчата тоже стали ходить в школу каждый вечер. Анна Федоровна не пускала их, чтобы не мешали. Тогда они налеплялись на окна и заглядывали в них. На улице — холод, стужа, а им ничего.

Кончится репетиция — они провожают меня до самого дома, Алёнка старается поближе итти, заговаривает, а я даже посмотрю на нее. Только нарочно про Мишку рассказываю:

— Опять он не так делал. Как пенёк — ничего не понимает. Анна Федоровна говорит: «Если бы знала, какой он, другого бы взяла». Я уж показывал ему, как надо, да он не умеет.

Перед Новым годом по селу бумажки расклеили про наше представление:

1 января в школе будет

спектакль

представлена будет драма в трех действиях

«ЗА НАРОДНОЕ ДЕЛО».

Дальше были фамилии написаны, кто представляет, и в самой середине моя — Григорий Тимофеев. В конце — сколько надо платить за вход: пятьдесят копеек.

В этот вечер, когда мы шли с репетиции, ребята уговорились, чтобы каждый выпросил у отца полтинник. Алёнка сказала мне потихоньку:

— Гриша, я уже выпросила, вот они, в кармане. Хочешь, покажу?

— Ступай Васеньке своему покажи.

— Гриша, я с ним больше не буду играть. Он такой же, как их Мишка, — пенёк.

— А я еще в школу не хожу. И отец у меня не бригадир. Потом у меня на рубахе заплатка. Не веришь — могу показать. Разве с таким можно водиться? Я бы ни за что не стал.

Она видит, я смеюсь над ней, — осерчала:

— Никто и не хочет водиться с тобой. Кому ты нужен! Вася еще получше тебя. Ему отец новый велосипед купит. А тебе кукиш с маслом! Что?! Я и смотреть на тебя не пойду. Я лучше конфет на полтинник куплю.

На Новый год репетиция была днем. Кончилась — уже темнеть стало. Народ начал сходиться на спектакль. Возле школы собрались девчата и мальчишки со всего села.

Я два раза выбегал смотреть Алёнку. Ее не было. Уже сцену приготовили, а ее все нет. Стали намазывать артистам лица и одевать по-другому. Я в последний раз выбег, всех девчат переглядел — нет Алёнки. Хоть плачь. Тогда я послал за ней Митьку:

— Сбегай скорее, скажи, чтобы приходила. Вот отдай ей билет. Это мне Анна Федоровна дала, бесплатно. А на полтинник пускай конфет купит.

Он успел сбегать, пока меня еще не намазали. Прибежал — отдышаться не может, аж пар от него идет.

— Ну что?

— Вот, возьми назад. Она сказала: «Пусть подавится им!»

Я оттолкнул его и побежал на сцену. Даже билета не взял у него: на что он мне теперь?

Когда впускали народ, я стоял за занавеской и смотрел. Вес прошли, а Аленки так и не было. Ну, ладно! Нарочно буду лучше всех представлять. Все равно, ведь ей завтра всё расскажут.

Когда открыли занавеску, мы были как будто у себя в избе: Анна Федоровна, Мишка и я. Анна Федоровна пряла и говорила нам про отца, что он долго писем с фронта не шлет. Мишка вязал сеть. А я сидел на полу, играл в бабки сам с собой. Вдруг приехал как будто наш отец. Я вскочил, побежал ему навстречу и закричал: «Тятя, тятя приехал!» Анна Федоровна заплакала, будто от радости.

После этого мы долго разговаривали все вместе. Отец прижимал меня к себе и целовал. В будочке, закрытый от людей, сидел председатель сельсовета и подсказывал, что надо говорить. Только я без него помнил все. Я не слушал. Мне хотелось поглядеть на народ, но Анна Федоровна запретила нам смотреть туда. А то еще заглядимся и собьемся.

Потом к нам стали приходить мужики. Отец рассказывал им про войну, как там мучают и убивают народ. Они качали головами и ругали царя.

Когда закрыли занавеску, Анна Федоровна похвалила мена, сказала, что я играл очень хорошо.

Во втором действии я только в самом конце выбежал на сцену, крикнул: «Тятя, тятя, урядник приехал!» и опять убежал.

Зато в третьем мне надо было много говорить. Отца нашего арестовали и увезли в тюрьму. В селе после этого был бунт. Мужиков тоже много арестовали. Казаки посвязали им руки. Урядник допрашивал их и бил нагайкой. Я зашел на сцену, увидал его и заплакал:

— Зачем ты нашего тятю увез? Дурак!

Казаки оттащили меня и держали за руки, пока он бил одного мужика. Дальше надо было, чтобы урядник мена тоже сперва допрашивал и потом побил, а казаки бы скрутили мне руки и арестовали.

Но тут, пока меня держали, я нечаянно глянул туда, на народ. Там было темно. Не то что людей, даже лиц не видать. Одни глаза — тысяча, наверно. И все на меня смотрят. Я хотел отвернуться — и опять глянул, поближе, в первый ряд. Там сидели Митька, Серега, Васька… Эх ты, а это кто? Алёнка! Ну да, она. Вот тебе раз! А говорила — не придет…

Наверно, я долго смотрел туда. Когда отвернулся, председатель из будки сердито шептал мне:

— Да говори же ты, поросенок! Гришка, а Гришка!

Передо мной стоял урядник. Надо было ему говорить что-то, а я все забыл. Председатель захрипел на меня из будки:

— Да ты что, очумел, что ли? Вот гад!

У меня все перепуталось, и я, — должно быть, со страху, — заорал точь-в-точь как председатель:

— Да ты что, очумел, что ли? Вот гад!

Не глядел в будку — председатель шипит:

— Ах, паршивец! Ах, поросенок грязный! Так бы вот и стукнул тебя!

Урядник тоже сбился и повторяет за ним:

— Ах, паршивец! Ах, поросенок грязный! Так бы вот и стукнул тебя!

Я подумал, что, может, так и надо; может, я правильно все говорю. Но председатель из будки грозил мне кулаком. Он был весь красный, злой — вот кинется на меня. Значит, неправильно я, по-другому надо. А как? Я, что ли, знаю? Чем злиться, лучше бы показал, как надо.

Я взял и погрозил уряднику кулаком — лишь бы сделать что-нибудь. Потом обругал его. Он бросился за мной, а я от него под стол. Тогда он заорал:

— Казаки! Держите его, ловите! Дайте мне его, я ему все ребра обломаю…

Казаки ловить меня кинулись. Я прошмыгнул у них между ног да в дверь — и убежал со сцены. Выскочил за перегородку, смотрю — Анна Федоровна машет руками и шепчет:

— Занавес! Скорее занавес!

Урядник на сцене рявкнул:

— От проклятый! Убег! И занавеску задернули.

Вот хвастал, хвастал: «Я лучше всех, меня хвалили, Мишке велели у меня учиться!» — и дохвастал. Вес испортил. И себя спутал и других.

Когда закрыли занавеску, немного времени — вот как дыхнуть надо два раза — было тихо. Я думаю: «Ну, пропал теперь я! Засмеют ребята, по улице нельзя будет пройти».

Вдруг за занавеской народ захлопал в ладоши. Сильно, будто стена в овраге обвалилась. Кто-то закричал: «Гришка! Молодец!» За ним еще, еще. Открыли занавеску. Меня вытолкнули вперед. Анна Федоровна шепчет мне:

— Поклонись, поклонись!

А я у нее не пойму ничего.

Когда народ ушел, Анна Федоровна сказала:

— Никто не понял. Подумали, что так и надо. А знаете, может быть, и в самом деле так лучше, веселее. Уж очень было там печально.

Если бы она тут замолчала, так бы и кончилось все хорошо. А она под самый конец выговаривать мне вздумала. Да еще при людях.

— Ты, — говорит, — на сцене держишься, как у себя дома, великолепно. А из трудного положения как ты вышел — поразительно. Нет, ты талант, настоящий талант!

Ну, мальчишки узнали об этом и теперь меня задразнили: талант да талант.

 

Трясина

На этот раз я себе три удочки сделал. Федька с одной пришел. Серега — с двумя, а у меня — целых три. Федьке завидно стало:

— Откуда у тебя столько?

Я говорю:

— Мне дядя Петька целый хвост отдал, вот и навил лёсок. А крючки у меня были.

А мне дядя Петька никакого хвоста и не давал вовсе. Мы как то поехали с лошадьми в ночное. Я утром встал, когда все мальчишки спали еще, и надергал у лошадей. Немножко у одной, немножко у других — вышел большой пучок, мне на пять лёсок хватило.

Вышли мы рано. У нас в Медведице вода холодная. Рыба за ночь намерзнется, утром, чуть солнышко встанет всходить, она вся — наверх, греться. Вот тут ее и ловить надо: дуро́м клюет, только закидывать поспевай. Должно быть, от тепла она глупей делается.

Федька дорогой подлаживаться ко, мне стал:

— Гришка, у тебя ведро маленькое. Хочешь, лови и в свое и в мое.

— А ты куда?

— Я себе снизку сделаю. У меня и веревочка есть. Все равно ведь у меня только одна удочка. Чего я с ней наловлю?

— Погоди еще, — может, и класть нечего будет. С порожними, — может, вернемся.

— А если хорошо будет клевать, тогда возьмешь?

— Ну, ладно, возьму.

— Вот. А мне за это рыбки дашь?

В лесу было еще совсем темно. Мы хоть и привыкли ходить так, но все-таки в темноте-то боялись немножко. А тут еще Серега — со страху, что ли, — про разбойников начал рассказывать. Про какого-то атамана, будто он бедным денег давал и помогал им, а с богатых шкуру живьем сдирал.

Рассказывал, рассказывал и вдруг остановился. Мы тоже стали.

— Что такое?

— Тише вы! Тут шевелится кто-то.

Мы прислушались — правда, что-то шевельнулось. Потом прыгнуло и побежало по лесу.

Мне стало холодно, аж зубы застучали друг о дружку.

Серега бросил про своего атамана рассказывать. Федька взял меня за руку, и мы пошли совсем тихо, даже шагов своих не слышали.

Идем рядышком, плечо к плечу, и как будто если кто скажет хоть одно слово, то сейчас нам всем капут.

Сбоку от нас посветлело. Мы свернули туда. Думали — это уже Медведица, но оказалось — полянка. Федька, как только вышел на нее, уселся с краю под деревом, крякнул и сказал, как большой:

— Эх, теперь бы трубочку закурить!

Мы накинулись на него:

— Тоже еще: курить!

— Сперва научись, а потом болтай.

— От земли не отрос, а сам…

Как только мы заговорили, так и страх весь прошел. Я хотел даже песню запеть.

Но тут на полянке кто-то заржал. Лошадь какая-то. Тихонько так, вроде хозяина своего узнала. Мы оглянулись — никакой лошади не видно. Немного погодя опять заржала, и опять оттуда, с полянки. Слышно, что вот тут, где-то близко, а где — не видно.

Федька поднялся и зашептал:

— А может, это нас леший, а?

— Эх ты! Скажешь тоже! Еще курить собирался. Сам-то ты леший!

Я сказал, чтобы они меня подождали, и побежал посмотреть. Пробежал шагов пять и увяз по колена, Да еще упал и руками тоже завяз. Насилу-насилу выкарабкался. Вылез весь грязный, в тине. Серега с Федькой смеяться начали, а Федька признался:

— Я знал, что тут трясина, Я нарочно не сказал.

У меня на руке был комок грязи. Я размахнулся и этой грязью как шлепну в него.

— Шиш ты у меня получишь теперь рыбки!

— Уж и посмеяться нельзя.

— А кабы я утоп, тогда что?

Тут опять заржала лошадь. Серега вскочил на ноги.

— Вон она! Смотрите: утопла. Почти всю засосало.

На другой стороне, недалеко от берега, и правда, была лошадь. Не знаю, как мы раньше ее не заметили, — ведь уже почти рассвело. Весь зад ее, до холки, увяз, наверху были только шея, голова и передние ноги до колен.

Мы кинулись на ту сторону. Лошадь, когда мы подбежали, повернула к нам голову. Вся шея, морда и даже уши у нее был и выпачканы грязью. Грива тоже была в грязи, только у самой шеи, откуда растут волосы, шла светлая полоска.

— Наверно, пить хотела, вот и залезла, — сказал Федька.

— Ну да, пить.

Я стал насвистывать, как когда лошадей поят, потом поманил:

— Тпр-се, тпр-се…

Лошадь рванулась, высвободила передние ноги, даже вся повернулась к нам, но ее сейчас же назад втянуло.

— Не вылезет, наверно, — из сил она выбилась.

— Когда гуща такая, конечно не вылезет.

Лошадь отдохнула немножко и опять заметалась. Под ней что-то хлюпало, как в квашне. Я увидел, что у нее прыгает губа, а глаза выворочены на нас: чего же вы, мол, стоите, не помогаете?

— Да что же мы? Ведь сдыхает она…

Я бросил свои удочки, банку с червяками и ведро. Ребята тоже, побросали. Федька засучил рукава и спрашивает:

— Ну чего делать, сказывайте?

А мы с Серегой и сами не знаем. Самим лезть в трясину — все равно не поможешь..;

— Надо в село бежать, мужиков звать.

— Не успеешь, задохнется она.

— Эх ты, топора нет! Нарубить бы сучков побольше и побросать ей — вот бы ей и упор был.

— Давайте хоть сухих насбираем: может, вылезет как-нибудь.

Федька, для начала, хотел оборвать со всех удочек лески, а удилища пока бросить к лошади. Мы не дали ему: какая от них польза, когда они, как соломины, тоненькие?

Пошли собирать валежник. Но его было мало, да все гнилой, трухлявый. Лошадь подмяла его под себя и как будто еще глубже потонула.

Я залез на дерево, сломал штук пять тоненьких сучков и с листьями бросил ей. Она даже не поглядела на них: видно, совсем замучилась.

— Глядите, глаза закрыла! — крикнул Серега.

— Сдыхает, должно быть.

— Что же теперь, а?

Тут кто-то вспомнил:

— Лесника надо позвать, он близко.

Я сломя голову бросился к леснику. Он жил за большой дорогой, недалеко от сломанной осины. Бежать надо было все время лесом. Я не смотрел, что босиком, и летел напрямик изо всех сил. Один раз меня так полоснуло по лицу веткой, что я думал — глаза вырвало. В другом месте наскочил на пенек и расшиб палец на ноге.

У большой дороги у меня загорелось сердце, и я остановился передохнуть. Остановился, слышу — идет кто-то. Выбежал на дорогу — Харитон Савельич. Он раньше попом был. Теперь он живет, как мужик; недавно даже в колхоз просился, но только его не приняли. Я подбежал к нему и слова не могу выговорить: запыхался очень и за лошадь страшно, что сдохнет.

— Дяденька… Савельич… Харитон…

— Что, милый? Да ты не волнуйся. Что ты, господь с тобой!

— Нет, лошадь… завязла она… сдыхает…

— Какая лошадь? Где? Да говори ты толком, ну! Я вот тоже, ищу свою. Спутал недалеко вот тут, а теперь никак не найду.

— Вот там, у Медведицы.

— У Медведицы? Нет, это не моя, наверно. Моя не зайдет туда: далеко очень.

— А не все равно? Если колхозная, так пусть пропадает? Да может, твоя еще: распуталась и ушла.

— Разве что распуталась. Ну-ка, пойдем скорей.

Я побежал назад. Он тяжело потопал за мной. Сапоги у него как из железа, штаны широкие, на голове — старая рыжая шляпа, похожая на гриб. Из-под нее торчат длинные космы.

Пошли немного — он спрашивает:

— Какой она масти, лошадь-то?

— Темная. Должно быть, каряя.

— Как каряя? Моя буланая… И остановился.

Я тороплю его:

— Скорее! Она же задохнется.

А он стоит и расспрашивает:

— Ты хоть гриву-то разглядел как следует?

— Разглядел.

— Ну, какая она?

— Черная, а возле шеи белая немножко.

— Нет, это не моя. Слушай, ты вот что: сбегай лучше в село и скажи мужикам. Они живо вытащат. А я пойду свою искать.

Я схватил его за полу и не пускаю.

— Дядя Харитон, не надо, не уходи! Ведь она сдохнет, пока в село сбегаешь.

— Не сдохнет. Господь не допустит, чтобы она сдохла.

— Да-а, не допустит! Ее уж и так по горло втянуло. А про бога я знаю: его и нет вовсе, это вранье все.

Он затряс своими космами.

— Ах ты, паршивец! Да разве можно так говорить? Да я тебя сейчас…

Я крикнул ему прямо в лицо:

— Пошел ты вон, дурак косматый! Еще в колхоз просился… и опять изо всех сил побежал к леснику.

У него никакого двора не было. Прямо в лесу избушка, и возле нее собака бегает. Здоровенная, серая, на медведя похожа.

Увидала меня — ощетинилась, бухнула раза два. Я не испугался ее и забежал на крыльцо, Только хотел дверь открыть, она меня сзади лапами сгребла и стащила вниз. Я упал, она надо мной стала и рычит, а кусать — не кусает.

Тут выбежала баба, — должно быть, лесникова хозяйка.

— Полкан, Полкан! Ах, окаянный, загрыз парнишку, начисто загрыз!

В руках у нее чугунок был. Она подбежала и чугунком этим собаку по спине, потом помогла мне встать.

— Искусал? Погрыз? Что же ты, ай не видишь, какой он? Он не только что человека, быка — и то повалит.

— Да нет, не покусал он меня. Ты скорей дядю твоего зови, лесника.

— А его нет, он в село уехал. На что он тебе?

— Лошадь там утопла, вытаскивать надо.

— Какая лошадь-то, чья?

— Да не знаю я. Может, ваша.

— Нет, на нашей сам уехал. Что же теперь делать? Надо в село бежать.

— Какое там село! Она уже сдыхает. Сейчас надо — скорей. У вас топор есть?

— Есть.

— А веревка толстая?

— Веревки нет, есть вожжи старые.

— Давай скорей, я вам принесу потом.

— А ты не потеряешь? Сам-то мне тогда…

— Не бойся, не потеряю. Да скорей ты, тетка, вот какая!..

Она зашла в избу и пробыла там, может, и недолго, а мне показалось — полдня целых. Вышла, я у нее выхватил из рук топор с веревкой, чуть, с ног ее не сшиб — и бежать. Собака кинулась было за мной, баба на нее прикрикнула, и она отстала.

Лошадь, когда я прибежал, была все на том же месте, Глубже ее, правда, не затянуло, — должно быть, уж до дна дошла, — но и вперед она нисколько не подалась.

Серега с Федькой накидали кругом нее много валежнику, но она даже и не пробовала вылезать: положила голову на кучу сухих прутьев и стоит, не шевелится. Я как увидал се такой, так у меня и руки опустились.

— Что, сдохла?

— Нет, видишь — глазами моргает.

— Силы у нее нет нисколько.

Недалеко от поляны липа стояла. Листья у нее большущие были, как заслонки. У нас ими в поле воду в ведре покрывают.

Если нарубить больших сучков с такими листьями, то по ним ходить по чистой воде можно — все равно выдержат. И еще мягкая она очень, липа. Рубить ее ничего не стоит.

Мы с Серегой забрались на нее. Федька нам подал топор, и мы взялись за дело. Я порублю немножко, устану — Серега начнет. Федька снизу кричит нам:

— Довольно уж, хватит!

А мы, знай свое, рубим. Нарубили целую кучу и слезать стали. В это время в лесу кто-то засвистал, потом закричал:

— Маш, Маш, Маш! Машка, Машка!

Лошадь подняла голову, навострила уши и опять, как давеча, когда увидала нас, заржала. Федька побежал на крик: догадался, что это хозяин, наверно. Серега спрыгнул и побежал за ним, а я остался на дереве — ждать, что будет.

Немного погодя забубнили голоса. Я узнал Федькин и Серегин. Они говорили оба вместе, перебивая друг дружку. Им отвечал мужичий, тоже будто знакомый, а чей — не поймешь. Слышно было, что ребята ему что-то доказывают, а он не соглашается.

Потом сразу, как будто дверь отворили, стало слышно все, что говорят.

— Некогда мне, детки, — упирался мужичий голос. — На мельницу я собрался. И так все утро у меня пропало.

Ребята наскакивали на него:

— Да ты посмотри сперва. Может, это еще твоя.

— А хоть и не твоя лошадь, так все равно помоги.

— Ну, какой я помощник! Больной я, детки, спина у меня не годится. Мне тяжелого-то вовсе ничего нельзя делать.

Они вышли из-за дерева и очутились почти подо мной. Я посмотрел вниз, вижу: с одной стороны Федька идет, с другой — Серега, а посредине — рыжая шляпа, из-под нее торчит кусок бороды.

Когда они прошли, я слез с дерева.

Харитон вышел на поляну и посмотрел на лошадь.

— Ну, конечно, не моя. Моя буланая, а эта — и не разберешь, какой масти. Я же говорил, что не моя.

Лошадь смотрела на него во все глаза и будто ждала чего-то. Грязные уши ее стояли торчком. Только он успел сказать, что это не его лошадь, она в ответ ему тихонько заржала — так, как ржут лошади, когда им овса не дают.

И тут все — и я, и ребята, и сам Харитон — подумали, что это его кобыла, Харитон аж подпрыгнул на месте.

— Господи, да что ж это такое?! Она, ей-богу, она!.. Машенька, Маша!

Кобыла больше не отвечала, как будто у все последние силы кончились. Харитон кинулся к ней прямо в трясину и упал. Когда он вылез, на бороде его шматками — зеленая грязь. Руки тоже грязные. Шляпа с него слетела, и он ее не поднял. Только бегал по берегу и причитал:

— Пропала, пропала! Что я буду делать без лошади? Господи, господи…

Потом подбежал к нам и начал просить:

— Деточки, ребятушки, уж вы помогите, милые! Может, спасем как-нибудь. Я уж вам на орешки…

Я нарочно сказал:

— Что, не хотел итти, когда звали? Теперь вот сам и вытаскивай.

Он чуть не заплакал.

— Родной мой, прости ты меня, дурака старого! Кабы не дурак, разве бы я не пошел? Уж вы не серчайте. А то как же я один-то? Пропадет ведь она.

Я хотел ему сказать: «А бог-то? Ты говорил — он не допустит», да уж не стал: лошадь тут заметалась, и мне жалко ее стало, Харитон бросился к ней и стал увещевать:

— Машенька, сейчас, родная, постой минуточку, сейчас мы тебе поможем!

Мы с Серегой выбрали самые толстые и длинные сучки, сложили их в ряд и кое-как наскоро переплели ветками. Получилось вроде мостика. Снизу мы до самой лошади густо накидали веток с листьями, на них поперек наклали сучков потолще, а сверху положили этот мостик. Вышло — лучше не надо: троих нас выдержало! Мы даже подпрыгивали, и то ничего.

Только вот беда: мостик оказался короткий. Надо было еще столько, а у нас толстые суки кончились.

А тут Харитон еще. Мы думали — он помогать будет, а он только мешает. Лезет все время, хватается руками, путает все и упрашивает:

— Постарайтесь, ребятушки, потуже связывайте — тяжелая ведь она. Я уж вам по рублю всем, по целковому выдам.

Мостик положили — он первый на него забрался и опять запричитал над лошадью. Серега не вытерпел и шугнул его:

— Уйди ты отсюда! Чего под ногами треплешься? Стань вон там со спиной своей и стой! Вытащим — тогда будешь разговаривать.

Он отошел к сторонке и больше не мешал нам.

Я слазил на дерево, нарубил еще толстых сучков, и мы сделали другой мостик, лучше первого. И никаких веревок не понадобилось, зря только я вожжи тащил.

Второго мостика хватило как раз до лошади. Мы, когда клали его, чуть за морду ей не задели. Серега так обрадовался, что подбежал к ней, погладил ее по храпу и тоже, как Харитон, стал разговаривать:

— Вот, видала? Сейчас, брат, вылезешь. Смотри, как крепко!

И запрыгал на краю. Мостик покачнулся, и он чуть сам не свалился в грязь. Только уж так, для виду, что, мол, не испугался, стал он будто показывать лошади:

— Ноги подымешь, и вот сюда их. Понятно? Потом задние так же.

Когда все было готово, мы пустили на мостки одного Харитона. Он достал из кармана кусок сахару и стал манить кобылу:

— Маша, Маша, на! Сахарку вот на, Машенька, на!

Лошадь только ушами повела, а сама даже не пошевелилась. Он ее и так и этак, и насвистывал ей, и кричал на нее — никак не идет. А подойти ближе, надеть узду боится. Я взял у него и сам надел. Он ухватился за самый кончик повода и начал тянуть:

— Иди, родная, иди! Холодно ведь тебе там. Не бойся, иди.

Федька на берегу вдруг покатился со смеху.

Я. спрашиваю:

— Ты чего?

— Наш тятька когда напьется пьяный — мамка при людях вот так же зовет его: «Иди, родной, иди». А домой придет — но щекам его.

Харитон все показывал лошади кусок сахару и потягивал за кончик повода:

— Иди, дурочка! Что же ты? То сама кидалась, а то не идешь?

Я подбежал и вырвал у него повод:

— Уходи-ка отсюда! Сейчас она у меня пойдет, и уговаривать не надо… Серега, Федька, заходите по берегу с боков. Когда я потяну, кричите сильней и кидайте в нее чем-нибудь.

Они взяли в руки по сучку и стали с боков. Я уперся ногами покрепче и заорал:

— Но, но, ты, чорт!

Два сучка ударились возле самой кобылы; ребята тоже закричали. По лесу загромыхало:

И-чо-то-ва, гав-гав!..

Лошадь испугалась и кинулась ко мне… Но тут что-то случилось. Меня будто подкинуло снизу. Под носом у меня мелькнула грязная морда кобылы, и я очутился в холодной гуще. Дальше за меня все делали руки и ноги: сам я с перепугу ничего не соображал.

Руки уперлись во что-то твердое и гладкое, пошарили, ухватились за пучок травы или волос, а может, и за корягу какую, и перевернули меня. Ноги подтянулись к ним и обхватили толстое и круглое. Обхватили и съехали: толстое бревно было очень-скользкое. Тогда руки перехватились подальше, за выступы небольшие, и подтянули меня выше. На этот раз круглое очутилось подо мной. Ноги крепко обхватили его и посадили, меня как будто верхом. Я открыл рот и стал дышать.

В рот мне заползла жижица. Я выплюнул ее — она опять ползет. Я схватился руками за лицо, за голову — кругом эта жижица проклятая. Спереди от меня Серега закричал:

— Гришка, смотри глаз не открывай, а то ослепнешь!

Я подождал немного, потом взял ладонями со всей головы и с лица обжал грязь и хотел уже открыть глаза. Вдруг толстое и круглое, что было подо мной, зашаталось и двинулось вперед. Я лег на него грудью и обхватил руками и ногами так крепко, что мне даже больно стало.

Оно поднялось вверх совсем прямо, потом опустилось, опять поднялось, мотнуло меня в одну сторону, в другую и начало сильно бить об себя. Потом так швырнуло, что я отцепился от него, и обо что-то ударился еще сильней боком…

Когда я открыл глаза, надо мной стояли Серега с Федькой и травой вытирали с меня грязь. Федька увидал, что я глаза открыл, спрашивает:

— Ну что, Гришка?

— Ничего.

— А я думал — ты убился.

— Кобыла там еще, в трясине?

— А вон она, погляди-ка.

Я поднялся, смотрю — она на берегу стоит. Черная вся, и грязь с нее течет. Рядом с ней Харитон. Одной рукой за шею ее обхватил, другой — сахар в нос сует. Кобыла отворачивается, не смотрит на него.

Серега рассказал, как она вылезла:

— Ты когда залез на нее, она стала совсем тонуть. Грязь уже под зебры ей дошла. Ну, а подыхать-то, думаешь, охота ей? Она и давай кидаться. Раза два оборвалась, ну потом все-таки вылезла по мостикам.

Мы собрали свои удочки, байки с червями и ведра. Хотели итти дальше, на речку. Вдруг Харитон как завизжит, будто его ножом нырнули:

— Караул! Ах, окаянные! Ах, погибели на вас нет!

У нас от его крика все повыпало из рук. Я спросил:

— Ты чего кричишь?

— Да не моя это, чужая лошадь! Ой, батюшки, сколько я времени загубил зря!

Он схватился за волосы и убежал. Лошадь осталась на месте. Мы взяли ее на речку, выкупали. Масть у нее оказалась чалой — у нас в колхозе ни одной лошади такой нет.

Мы все-таки решили отвести ее в правление — там разберутся. Федька вызвался отнести леснику вожжи и топор. Я прямо в одеже влез в воду, обмылся, чтобы мать не ругалась. Потом я сел верхом, а Серега взял лошадь за гриву, и пошли домой. Отошли немного, слышим — Харитонов голос кричит:

— Постойте, постойте! — Он выехал из лёса тоже верхом: значит, нашел свою лошадь. Руки у него еще были грязные. Он болтал ими над головой и спрашивал: — Шляпа, где моя шляпа? Куда вы ее задевали?

Мы схватились за животы и давай хохотать.

— Что вы смеетесь? Я вас про шляпу спрашиваю. Я сквозь смех насилу выговорил:

— В трясине она утопла… Помолись богу — может, спасет.

Лошадь оказалась не наша — из соседнего колхоза. Нам за нее выдали премию: всем по костюмчику.

 

Великан

Мы пошли в лес. Пошли всё большие, годов по девять, по десять. Только один увязался с нами маленький: братишка мой, Левка. Мы прогоняли его, пугали волками, разбойниками, грозились, что бросим его одного в лесу, он все равно шел за нами и плакал. Тогда я сказал:

— Там Великан ходит у леса. Хочешь, чтобы он тебя, как тетку Марфу?..

Левка подумал и сказал:

— Нет, не хочу.

Великан — это колхозный бык. Он большой, как гора. Жирный, глупый и злой. Его все боятся. В прошлом году он тетку Марфу как саданул в бок, так ее отвезли в больницу. Она там пролежала четыре месяца и теперь ходит согнутая, как старуха.

— Ну, пойдешь теперь? — спросил я Левку.

Он подумал еще раз и сказал:

— Все равно пойду. Раз вы не боитесь, и я не боюсь.

Я насильно усадил его на землю, и мы бросились удирать. Он закричал, будто земля обожгла его. Володя Бобров остановился и начал уговаривать всех:

— Зачем обижать маленького? Что вам, жалко?

Мы немножко поспорили с Володькой и согласились. Левка обрадовался. Он бежал за нами вприпрыжку, всхлипывал и смеялся. А на щеках у него еще были слезы.

* * *

Дорогой у нас зашел разговор: вот если будет война и большие уйдут на фронт, а к нашему селу подступит враг, кого нам тогда выбрать главным командиром, чтобы защищать село?

Стали думать: Вася Бобкин умный и учится хорошо, но он не умеет плавать. А вдруг нам придется вплавь заходить в тыл врагу? Потом он долго думает, когда отвечает на вопросы. Пока думает, на него десять бомб сбросить могут.

Володя Бобров сделал модель, она пролетела сто шагов. Кроме того, он умеет ездить на велосипеде и хорошо решает примеры на всё четыре действия. Зато он — соня: до девяти часов спит. Из-за этого сколько раз на уроки опаздывал. Если ночью будет атака, его не добудишься.

Миша Терехин всем хорош: и сильный и смелый. Он один ночевал в лесу с лошадьми. Он и бегает лучше всех, и плавает хорошо, и стихов много наизусть знает. Но он хвальбиша, о других никогда не думает: всё «я» да «я», а все остальные дураки. Такой разве может быть командиром?

Я совсем не гожусь: у меня язык неправильный, вместо «шапка» говорю «хапка». Если я буду командовать, то меня никто не поймет. Ну, а Левка — маленький, про него и говорить нечего.

* * *

Пока мы так перебирали всех, дорога из кустов вышла на выгон. У самого леса, и правда, ходило стадо коров. Хотя Великана не видно было среди них, но мы все-таки свернули опять в кусты, Лучше с ним не встречаться.

Немного прошли, Миша опять про выборы:

— Ну кто же у нас командиром будет?

Он уже заранее был уверен, что выберут его, поэтому он так и старался. Мы стали опять думать и в конце концов выбрали его. Хотя форсун, хотя хвальбиша, а все-таки выбрали, потому что геройский. Раз он один ночевал в лесу, значит и с врагами будет хорошо бился.

Но ему этого показалось мало, и он начал важничать:

— Эти выборы неправильные. Надо, как у больших. Как вот комсомольцы выбирали: чтобы всем бумажки раздать и каждый чтобы потихоньку написал, кого он хочет, и в шапку положил.

— Да где мы тебе карандашей возьмем, бумаги? И шапки ни у кого нет. Ладно уж и так. Спасибо скажи, что выбрали.

Нет, не унимается. Знаете, он что придумал? Чтобы кто за Васю хочет, пусть листочек положит, за Володю — травинку, за него самого — палочку, а за меня — зеленую ежевику. Вместо шапки будет Левкин подол. За кого больше накладут, тот и будет командиром.:

* * *

Тут как раз было удобное место: полянка и небольшой обрыв над ямой. В яме была лужа после дождя, но она нам не мешала: все равно до нее ноги не доставали.

Мы посадили Левку на край ямы, собрали ему в руки подол рубахи, так что получилось вроде черпака.

— Вот, держи крепче. Когда мы скажем тебе, будешь вынимать и показывать, что тут положено. Смотри не растеряй — это голоса.

— Какие голоса?

— Такие, что кого мы тут выберем, тот, значит, лучше всех, и его надо слушаться.

Все пошли искать палочки. Но мне очень не хотелось выбирать Мишу. Когда стали класть Левке в подол, я незаметно сунул большой лист, за Васю. Ведь он же лучше, а плавать он может научиться в три дня.

— Ну, Левка, вынимай! — сказал Миша таким голосом, как будто он уже сто лет был командиром.

В это время позади нас вдруг кто-то как заревет! Как гром но небу: о-ра-рах! А потом обратно, только тоненьким голоском со всхлипом: и-и-их! о-ра-рах! и-и-их!

Мы глянули назад. Из кустов вылез широкий, как табуретка, лоб Великана. Волосы на нем курчавились, глаза горели и все время поворачивались то красной, то синей стороной. Ноздри были у самой земли, они выдували из нее две струйки пыли, как мехи.

Мы все шарахнулись в кусты. Пробежали немного, вдруг Левка как крикнет: «Ма-ма!» Хватились — его нет с нами. Вася говорит — надо итти спасать его. Миша не соглашается.

— Сейчас, — говорит, — Великан нас всех подавит. Пускай он немного успокоится, тогда я пойду один его прогоню.

В это время ветки в кусте шевельнулись — наверное, от ветра. Миша как прыгнет к дереву и давай на него карабкаться. В один момент залез, как кошка. Поглядел сверху, кричит:

— Эх ты, Левка в яму свалился! Великан его достать не может. Он от злости аж землю роет ногами!

— А далеко он от Левки?

— Нет, совсем близко. Если на колени станет, дотянется.

— Тогда слезай, пойдем прогонять его.

— Да, хитрые! Он вон какой страшный. Вот лезьте-ка сюда, посмотрите.

Мы плюнули да него и побежали одни.

* * *

Вася на ходу сорвал нам всем но хорошему пруту. Мы подкрались к яме и выглянули из кустов, с разных сторон. Великан стоял, опустив вниз голову, и смотрел в яму. Он уже не ревел и не рыл землю ногами.

Вася первый высунулся и огрел его прутом по жирному боку. Огрел и — опять в кусты. Великан неуклюже повернулся, поглядел — никого нет. Тут я его огрел. Он повернулся ко мне — Володя резнул его. Потом опять Вася.

Тут он, верно, одурел с перепугу, начал топтаться на месте, поворачиваться и подставлять нам по очереди бока для ударов. Я не знаю, откуда у нас храбрость взялась: мы совсем вышли из кустов. Вася командовал: «Раз, раз, раз!» — и мы с трех сторон хлестали Великана прутьями.

А он только мотал широким лбом и ничего не делал нам. Теперь он видел нас — и все равно не трогал.

Когда мы всыпали ему раз по десять, он заревел, как маленький теленок, и побежал, не разбирая, где куст, где полянка.

Мы проводили его до самого выгона, и там его забрал пастух.

Когда мы вернулись, Левка сидел по грудь в луже. Он под водой крепко держал свой подол с нашими голосами. Мы вытащили его, обмыли. В это время и Миша слез со своего дерева. Он подошел к нам и как будто с обидой сказал:

— Чего же вы убежали? Я не успел даже с дерева слезть. Если бы успел, я бы один с ним справился.

Мы говорили:

— Эх ты, а еще хвастаешь всегда! Как же ты одни ночевал в лесу, с лошадьми?

— Да, я сперва с отцом был. Потом, когда я уснул, он ушел рыбу удить при месяце, а под утро опять вернулся.

Левка вспомнил про голоса и спросил:

— Уже можно вынимать?

Миша сказал:

— Можно.

Мы все опустили головы. Нам было стыдно за него, и мы не знали, как ему сказать, что теперь эти выборы уже не годятся.

Левка запустил руку в подол и вынул большой мокрый лист — наверное, мой. Миша хотя удивился, но все-таки громко сказал, как на собрании:

— Один за Васю!

Левка вынул второй голос — это был тоже лист. Теперь уже мы удивились и обрадовались. Левка полез за третьим — опять лист. И только в четвертый раз он вытянул маленькую гнилую палочку. Мы с Володей вскочили, запрыгали, закричали:

— Ур-ра! Ур-ра!

Так Вася сделался нашим командиром.

А Великан теперь стал чудной. Когда он разозлится, ему сейчас же кричат: «Раз, раз, раз!» — и он уходит. А если это крикнет маленький, да еще с прутиком, так он бросается бежать куда глаза глядят.

 

Помешали

I

Вася Сивов уже пятый день оставался после занятий с Фимкой. Еще пока все уходили, Фимка торопливо складывала в сумку тетради, вынимала из кармана замусоленную бумажку и втыкалась в нее так, что ничего не видела и не слышала.

Вася долго не начинал. Он презрительно поглядывал на эту «белобрысую кнопку» и злился. Два года подряд на торжественных собраниях шестого ноября, накануне великого праздника, он говорил речи от имени отряда и школы. Каждый раз ему хлопали; большие хвалили, а товарищи удивлялись, до чего здорово у него выходит. А теперь вдруг назначили эту, белобрысую. Потому что маленькая. Как будто речь говорить — это все равно, что в куклы играть или конфетки сосать. Да еще обучи ее сперва, приготовь, а она чужими руками будет жар загребать.

— Ну, давай уж! — сердито бросал наконец Вася.

— Ну, давай, — тихо повторяла Фимка, оторвавшись от бумажки.

Она вылезала из-за парты и робко становилась перед доской. Тоненькие руки ее сгибались в локтях и приподымались, как будто она собиралась по первому знаку Васи вспорхнуть и полететь. Прямая белая прядка волос сползала ей на глаза. От волнения она начинала шмыгать носом. Васе это было нож острый.

— Ну что же? Я за тебя буду, да? Стала и стоит, как дура.

Фимка еще тише начинала говорить речь:

— Товарищи!.. Девятнадцать лет…

— Да чего ты пищишь?! — возмущался Вася. — Пищит, как будто ее за хвост тянут. Ну, снова начинай.

— Товарищи! Девятнадцатый год… Самая счастливая… пятилетка…

— Тьфу! Вот дура! Вот так ты, наверное, и дома разговариваешь. Из-за этого ваши и в колхоз не идут.

— Нет, они не из-за этого.

— А из-за чего же тогда? Ведь это прямо сказать стыдно: единоличники. Их во всем селе-то осталось девять человек, а у нас в отряде и вовсе ни одного. Одна ты позоришь всех. По-настоящему тебя бы давно выключить надо.

— Я тятьку уговорила, — оправдывалась Фимка совсем шепотом. — Он сказал, что хоть сейчас запишется. А мамка не хочет. Я, что ли, виновата?

— Виновата, виновата! Так будешь говорить, так, конечно, виновата будешь. Ну, начинай снова.

Иной раз они просиживали до вечера, Вася все больше разъярялся, передразнивал ее, лез с кулаками. Она еще больше путалась, говорила все тише и под конец вовсе замолкала.

За день перед праздником Вася сказал учительнице, что с Фимкой ничего нельзя сделать, она только все испортит.

— Лучше кого-нибудь другого, — сказал он, уверенный, что, кроме него, никого назначить нельзя.

Учительница ничего ему не ответила, а после занятий осталась с Фимкой сама. Фимка опять стала у доски, приготовилась к полету.

— Товарищи… — с трудом выдавила она.

— Вот, хорошо! — одобрила учительница.

— Нынче девятнадцать лет, как царя прогнали…

— Правильно! Молодец! — похвалила учительница.

— Теперь у нас нет никаких царей и помещиков. Мы сами все устраиваем для себя. Из-за этого у нас жизнь стал хорошая.

Голос у Фимки становился тверже, хорошие слова говорились сами собой. Она спокойно досказала все, что надо, и сама удивилась этому. И скорее попросила:

— Можно еще раз?

Учительница согласилась. Фимка начала снова и сказала еще лучше.

Утром накануне праздника Фимка как проснулась, так и начала твердить: «Товарищи, нынче девятнадцать лет… Товарищ! Нынче девятнадцать…»

За завтраком мать спрашивает ее что-то, а она ей:

— Товарищи, нынче…

Не успела поесть как следует, побежала в школу. Там учительница рассказывала про Октябрьскую революцию. Потом были уморительно веселые Петрушки. Потом все окна закрыли ставнями в темноте на белой стене показывали кинокартину про Ленина и еще одну, веселую. Все хохотали, кричали, а Фимка нашептывала свою речь.

Когда все кончилось и отряд с барабаном, со знаменем прошел по селу, она прибежала домой пообедать. До большого митинга времени еще было много, но Фимка так торопилась, что обожгла себе щами весь рот.

— Тише ты! — закричала на нее мать. — Не видишь, пар идет. Что, за тобой гонятся?

Фимка таращила глаза, набирала в рот холодного воздуха, что бы утишить боль, а сама про себя твердила: «Товарищи, нынче девятнадцать лет…»

Вылезли из-за стола. Отец оделся и ушел. Фимка убрала чашки ложки, хлеб, постелила скатерть и тоже стала одеваться. Мать покормила маленького Петьку и, зевая, сказала:

— Пойти, что ли, на эту их митеньку?

— Митинг, — засмеялась Фимка. — Какой тебе митенька?

— Ну, митик. Я ведь не знаю этих ваших названиев. Ты, Фимка, далеко ли собралась? Раздевайся да вон с Петькой посиди, а то он чего-то кашляет.

Фимке будто второй раз обожгло рот.

— Как «посиди»?! Мне нельзя, я тоже туда пойду.

— Зачем это ты попрешься? Там одни большие будут.

— Ну что же, и мне надо, мена назначили туда.

— Ничего, обойдутся и без тебя.

— Да нельзя же, мама! Говорю — назначили.

— Будет брехать-то! Назначили! Какая комиссариха нашлась!

Фимка просила, уговаривала, два раза принималась плакать — никакого толку. Мать собралась, посадила Петьку на кровать и ушла, да еще пригрозила напоследок:

— Ну, смотри у меня: если ты бросишь его да уйдешь — лучше домой не вертайся!

Когда захлопнулась за ней дверь, Фимка легла рядом с Петькой и вся затряслась от слез.

II

На собрании мужчины уселись сзади, женщины впереди. Татьяна, Фимкина мать, была во втором ряду. Она плохо, без всякого интереса слушала выступавших ораторов — сначала приезжего из рика, потом своих: председателя колхоза, секретаря, двух комсомольцев. Потом председатель сказал:

— От пионерского отряда и школы слово скажет Фима Сухарева. И оглянулся назад, ища Фимку.

«Ишь ты! — подумала Татьяна. — Правду она, значит, сказывала. А я не пустила. Нехорошо. Народ-то позавидовал бы. Из всего села выбрали девчонку».

Вдруг из-за стола, сбоку, показалась Фимка. Она вышла на край подмостков, откинула прядку волос, раскрылила руки. Татьяна глазам не верила.

— Товарищи! — крикнула Фимка тоненьким, пронзительным голоском.

— Ах ты, окаянная! — не выдержала Татьяна. — Это ты этак с мальчишкой-то сидишь?

У Фимки опустились руки. Она растерянно оглянулась на президиум.

— Татьяна Семеновна! — строго сказал председатель. — Не мешай говорить. Сейчас не время об этом.

— Как это так — не время? Парнишка там, может, убился а тебе — не время?

Сзади засмеялись. Татьяна оглянулась на них, хотела ругаться, но услышала тихий голос Фимки:

— Да не убился, он вовсе не дома.

— А где же он?

— Сейчас покажу.

Она пошла было назад, за стол, но оттуда кишел приезжий из рика. В руках у него был закутанный в два одеяла Петька. Приезжий высоко поднял его и, улыбаясь, сказал:

— Вот он, целехонький. Теперь, брат, уж он не твой. Мы его в Москву назначим, управляющим молочным трестом.

Татьяне понравилась и шутка и то, что этот приезжий, самый главный тут, так по-свойски говорит с ней. А главное, так удивительно хорошо держит Петьку, будто отец родной. Она сразу подобрела, отмякла.

— Ну, дочка, — повернулась она к Фимке, — скажи, чего ты хотела. Скажи, уж я не буду…

Фимка опять раскрылила руки, сказала «Товарищи!» — и запнулась. У нее выскочили все слова, какие надо было сказать.

— Ну, скажи, скажи, дочка, — подбадривала ее мать.

Фимка совсем смутилась, лицо и шея у нее залились краской. Она дернулась бежать с подмостков и вдруг увидела позади президиума, в уголке, ехидно улыбающегося Ваську. Ей показалось, что он тихонько говорит: «Что, вылезла, вылезла?»

Тогда она обернулась к народу и с плачем стала выкрикивать:

— Я все знаю! И про царя и про помещиков… Еще знаю, какие в колхоз не идут, про них… Для них стараются, а они не хотят. Я, что ли, виновата, да? Еще… мы…

Больше она ничего не могла выговорить. К ней подбежал председатель, стал гладить ее по голове, уговаривать. В народе, в задних рядах, опять кто-то густо засмеялся. Вася Сивов радостно поддержал его и крикнул на весь дом:

— Она забыла все!

Татьяна, красная, с горящими глазами, замахала руками.

— Ну, чего, чего ржете? Обрадовались — девчонка сробела.

Председатель попробовал остановить ее, но она отмахнулась.

— Ой, уйди ты, ну те! Пристал — слова не даст сказать. Чай, я дело… Что, не правду девчонка говорит? Для кого их делают, колхозы-то? Для вашего же добра. А вы нос воротите, чисто у вас денег взаймы просят. Да я бы на эдаких — тьфу вот! Плюнула бы, да и разговаривать не стала.

— А сами-то вы! — послышалось в дверях, где сгрудились опоздавшие.

— Да и мм эдак же, Кабы умнее были, давно бы взошли. И чего надо людям, неизвестно. Там и трактора, и косилки, и эти, как их… комбайны. Там и об человеке забота: если покачнулся на ногах, так тебе уж не дадут упасть, поддержат. Летось Анна Баракова захворала, так ее — шутка сказать! — на теплое море послали, где раньше сам царь отдыхал. Да во всем, что ни возьми, разве нам теперь сравняться с ними? Мы вот лето-то жилились с ночи до ночи, ни разу не отдохнули, а много нажилили? Ну-ка, скажите! Они-то сеянку пшеничную едят, а мы размол аржаной. А кто виноват? Мужики. Бабы им, дуракам, наплетут, они и слушают. Еще мужики называются! Не стыдно? Вот, например, Ивана Сидорыча взять. Кто ему мешает записаться?

Поднялся шум. Человек десять мужчин и женщин — сплошь единоличники — повскакивали с мест. Одни кричали, что Татьяна орет пустое, сама не знает что. Другие соглашались с ней насчет колхоза, но возмущенно пожимали плечами: при чем тут бабы! Татьяна азартно спорила. Она называла имена, перебирала причины, мешающие каждому вступить в колхоз, и удивительно просто доказывала, что причины эти — маленькие, смешные, устаревшие.

Председатель много раз стучал по столу, напоминал о повестке дня, но ничего не мог сделать. Когда наконец все успокоились, он предложил выходить и высказываться по порядку. Некоторое время никто не двигался. Все молчали. Потом вышел высокий старик, Дмитрий Андреич, и сказал:

— Что ж, я скажу — правильно она говорит, Татьяна. Мы вот со старухой тоже давно хотели записаться, да все как-то… того. А так, что же, хоть сейчас записывайте. Или хоть завтра туда к вам приду, в правление.

Председатель, а за ним и весь народ захлопали в ладоши. Тогда вышел Фимкин отец и сказал почти то же самое. За ним уже прямо с мест стали выкрикивать:

— И меня пишите, Ивана Савичева! И меня! И нас!

Собрание кончилось поздно. В этот вечер в колхоз записались последние девять единоличных дворов. Маленькая, робкая девочка, возвращаясь домой, горько думала: «Это все мамка виновата. Если бы не она, я бы еще получше Васьки сказала. Вот так…» И она три раза подряд без запинки повторила свою речь.

 

Старый мерин и Звездочка

У нас в колхозе конюшня большая. В ней стоят пятьдесят три лошади. За ними хорошо ухаживают, поэтому они все сытые, красивые. А одна есть, Звездочка, так она прямо как на картинке. Масть у нее серая, с темными яблоками. Ее возили в город Воронеж. Она там взяла первый приз на скачках, всех обогнала. Теперь ее держат в особом станке, и она все время бьет по деревянному полу копытом.

Старый конюх — мой тятя. Дедушка Федор тоже немножко родной нам. Из-за этого мне прямо беда. Мальчишки думают, что я, когда захочу, могу покататься на Звездочке. Они все время пристают:

— Гриша, попроси отца, пусть он даст нам поездить. Ну что тебе, жалко?

А я отцу даже заикнуться не могу про это. Он сердитый. Подойди только к лошади, дотронься до нее — он сейчас же кричит:

— Уйди, уйди! Это тебе не игрушка, понятно?

Дедушка Федор гораздо лучше. Мы с Семкой один раз пришли к нему, когда тяти не было, еще в начале зимы. Он говорит:

— Родные вы мои, я бы с удовольствием. Да вы сами подумайте: лошади работали все лето, устали, надо им дать отдохнуть. Вот приходите подальше туда, к весне, тогда можно будет Тогда уж я вас покатаю.

К весне мы пришли, он опять не дает. Скоро, говорит, пахать поедут: надо, чтобы лошади были справными. Нельзя их гонять перед работой. Вот летом — другое дело. Тогда купать лошадей самое подходящее для ребят.

Приходим летом — он смеется:

— Тю, милые! Да сейчас и лошадей-то нет. Они все на работе. Вы на палочках — это гораздо удобнее: по крайней мере не упадешь.

Мы зашли в конюшню. Там все окна закрыты, темно, прохладно. Лошадей, правда, ни одной нет. Даже Звездочку нашу увели, хотя она в поле совсем не работает. В самом конце запахло свежим навозом. Мы прошли туда и увидали старого мерина. У него зад торчал наружу из станка, а спину видно было сверху — вот какой он большой. Масть у него тоже серая, как у Звездочки, только гораздо светлее и не в яблоках, а в маленьких крапинках — в гречке. Но самое главное — он ведь старый-престарый. Как на нем ездить, когда у него нижняя губа отвисает до полу?

Мы все-таки пошли к дедушке:

— Дай хоть на мерине покататься!

— Нет, ребята, не дам. Надо совесть иметь. Сколько он на своем веку тяжестей перетаскал — в гору не уложишь. Это был умный конь, послушный. А теперь у него силы нет… Вы сами подумайте: разве хорошо такого старика тревожить?

Мы сделали вид, как будто ушли, а сами спрятались недалеко и ждем. Немного погодя дедушка ушел. Он запер конюшню на замок, ключ положил под самую крышу. Мы достали ключ, открыли дверь. В конюшне на стене висели уздечки. Мы надели одну на Серого, заправили ему в рот удила и вывели во двор. Он был смирный: как остановится, так заснет. Хоть из ружья стреляй — не пошевельнется.

Теперь — как взобраться на такого верзилу? Мы думали, думали, наконец придумали. Рядом с конюшней есть старый сарай, открытый. Под ним есть кормушка. Я встал на кормушку, с нее — на Серого. Крыша у сарая низкая, верхом можно проехать только в одном месте, где в ней сделан вырез. Я направил туда Серого, и он послушно вышел. Двор у конюшни большущий. Я сперва, ездил шагом, и Серый все слушался меня. Потом я погнал его рысью; тогда он вовсе остановился и заснул. Мы оба кричим на него, машем руками — он ни с места. Семка принес длинный прут и начал стегать его сзади, а я поводом сверху. Кое-как сдвинули, даже разогнали рысью. Я два раза проскакал взад-вперед по двору. Семка все бегал за мной и просил:

— Ну, довольно уж! Гриша, теперь давай я немножко. Ну, хватит, Гриша!

В третий раз Серый бежал, бежал и вдруг остановился на самой середине двора. Я не успел схватиться за гриву и перелетел через его голову. Ударился я не больно, даже не почуял ничего. Только вышло смешно: я упал и лежу, не встаю. Семка спрашивает: убился? А я ничего не вижу и не слышу. Потом очухался и сразу на Серого:

— У, ты, старая дубина! Тоже еще хитрить вздумал. Смотрю — он уже спит. Глаза закрыты, нижняя губа висит, за ней торчат желтые зубы. А дышит тяжело — в точности, как дедушка Федор, когда устанет. Бока высоко подымаются и опускаются. Мне стало жалко его, и я сказал:

— Сема, давай, правда, совесть иметь. Сколько он тяжестей перетаскал! Разве хорошо такого тревожить?

Сема говорит:

— Да, хитрый! Сам покатался, а как мне, так совесть иметь. Вот я покатаюсь, тогда пожалуйста.

Мы снова повели Серого под сарай. Он обрадовался, думал — отдыхать, и шел скоро. Но, когда на него взобрался Семка, он ни за что не хотел итти. Насилу-насилу тронулся с места. Семка на радостях ударил его поводом.

— Гриша, смотри, как я: с места карьером. Гляди!

Серый нарочно взял и свернул налево, где нет прореза в крыше. Семка бьет его, изо всех сил тянет направо, кричит: «Трр, трр!» А он, знай свое, тянет налево.

Я кричу:

— Нагнись! Нагнись скорей, а то он тебя расшибет!

Семка нагнулся, и Серый занозил его под крышу. Я уцепился за гриву, тяну Серого вперед:

— Но, но! Но, Серенький!

Он как мертвый: закрыл глаза и опять уже спит. Удила выплюнуты, с них свешивается зеленая слюна.

Семка сперва кряхтел, потом начал стонать, потом закричал глухим голосом, как будто ему сдавили горло. Его зажало между крышей ж спиной Серого, ему нельзя было пошевельнуться. Я увидал это и закричал сильнее Семки:

— Дедушка, дедушка! Ой, дедушка, скорей!

Он, наверно, был близко. Прибежал, вытащил Семку, отпустил Серого. У Семки была ободрана вся спина до крови. Как только его сняли, он заплакал. Но дедушка, вместо того чтобы утешать его, вдруг затопал ногами:

— Ах вы, безобразники! Это вы что же — замки ломать? Сейчас отправлю в совет! В тюрьму вас обоих, под суд! Измываться над старой лошадью — ах, разбойники!

Семка притих. Мы начали просить прощенья. Тут, откуда ни возьмись, мой тятя. Подошел, спрашивает, в чем дело. Мы опустили головы, ждем, что теперь будет. Дедушка помолчал немного, потом говорит:

— Да вот… ребята пришли. Пристают: дай им работу, помогать хотят. Какую я им работу дам, таким маленьким?

— Пускай вон двор подметут, коли хотят.

Мы прямо не дышим от радости. Вот так дедушка! А мы думали, он рассердился на нас.

Мы подмели двор, убрали в конюшне, потом до самого вечера помогали дедушке смазывать дегтем хомуты и шлейки. А вечером из леса привели Звездочку, и тятя сказал:

— Ну, раз они такие молодцы, тогда им можно прокатиться.

И мы проскакали по три раза. Правда, по двору только, но зато на Звездочке и рысью.

 

Хлеб

Очень-очень давно это было — я как сквозь сон помню. У нас кончился весь хлеб, а больше печь не из чего — муки не было. Мамка ходила к богатым мужикам, просила, чтобы взаймы дали, — они не дают.

Нам с Ванькой тоже есть хотелось, да мы молчали. А Фроська — дура, не понимает ничего. Она все время приставала:

— Мама, я есть хочу.

Мама ей сколько раз говорила:

— Доченька, где я возьму-то тебе? Нету у нас ничего. А она все свое:

— Мама, дай хлебца.

Мама зачем-то на двор вышла. Я подошел к Фроське и кулак ей показал:

— Видала вот?

Она говорит:

— Видала.

— А будешь еще хлеба просить?

— Буду.

Я хотел ее стукнуть по спине, да не стукнул: маленькая она, еще заплачет.

Вечером мамка ушла. Должно быть, опять к богатым мужикам. Я говорю:

— Ванька, ты посиди с Фроськой, а я на улицу пойду. Поиграю немножко, потом ты.

— Ну, иди. Только недолго.

— Ладно, я скоро.

Вышел на улицу — там никого нет. Холодно очень, нос отмерзает. Я потоптался у ворот, нога об ногу постукал — все равно холодно.

Тут у Плетневых в избе свет зажегся. Я увидел и пошел к ним. Мамка говорила — они хоть небогатые, Плетневы, но хлеба у них много..

Тетка Анна у печки возилась. Я, как зашел, хотел сразу хлеба попросить, да мне стыдно стало: как нищий.

Тетка Анна спрашивает:

— Ты чего, Гришка?

Я молчу, не знаю, что сказать.

— В гости, что ли, пришел?

— Нет, я хочу… Тетка Анна, у тебя воды много?

— Нет, вот отец придет, пойду принесу.

— Давай я схожу.

— Куда ты в такой холод пойдешь? Еще замерзнешь.

— Нет, мне легко. Я дома всегда хожу за водой.

— Да с чего это ты надумал за водой итти?

— Тетка Анна, ну дай схожу. Тебе, что ли, жалко? Я схожу…

Она сперва не давала, но потом говорит:

— Ну, коли тебе так охота, поди сходи. С одним ведром. Два не бери, а то вовсе не пущу.

Я схватил ведро и живо сбегал. Даже не устал ничуть. Принес, она спасибо сказала.

— Вот молодец! Теперь мне до завтра не итти. А немного погодя спрашивает:

— Как вы живете-то? Плохо, поди?

Я говорю:

— Нет, ничего. Мы хорошо живем.

— Хлеб пока есть?

— Нисколько нет. Мамка ходила занимать, да ей не дали.

— Да вы хоть нынче-то ели?

— Нет, не ели. Мы не хотим. Одна Фроська только плачет.

— Ах ты, дурак этакий! Что же ты мне раньше не сказал?

Она вынула из печки щи, налила мне в чашку:

— Садись, поешь вот.

Потом, когда я поел, достала целый хлеб и дает мне:

— На, неси скорей.

Я взял и — бежать. Выбежал на двор и опять вернулся.

— Тетка Анна, я завтра приду помогать дяде Тимофею убираться.

Она засмеялась:

— Что с тобой поделаешь, приходи.

— Ты скажи ему, тетка Анна, ладно? Я и воды опять буду приносить.

— Да иди ты, ну тебя совсем! Там люди не евши, а ты…

Я домой прибежал и хлеб нарочно в сенях спрятал. На скамейку положил — его и не видно в темноте.

Захожу в избу — мамка за столом сидит. И Ванька с Фроськой. А на столе ничего нет. Мамка положила Фроськину голову себе на колени, гладит ее и сама плачет.

Я спрашиваю:

— Мама, ты чего это?

Она ничего не говорит.

— Это ты, что хлеба, нет, плачешь?

Она еще ниже нагнулась над Фроськой и голосом заплакала.

Я говорю:

— Мамка! Ты… не надо плакать. Я тебе сколько хочешь достану хлеба.

Она не поверила:

— Дурачок ты мой, где ты его возьмешь-то?

— А хочешь, сейчас целый хлеб принесу?

Она опять не поверила. Улыбнулась даже.

Тогда я побежав в сени, принес оттуда хлеб и положил на стол:

— Нате, ешьте! Я не хочу, я уже наелся.

Мамка ахнула и долго глядела на меня. А потом сказала:

— Хорошо, когда в доме есть мужик!

 

Волки

Наша мама полола просо у Сухой балки. Это далеко, восемь километров. Там интересно: большая дорога, вдоль нее столбы гудят — это люди с Москвой разговаривают.

А в балке родник с ключевой водой. Вода холодная и такая чистая, что ее не видать: нагнешься пить, думаешь, она далеко еще, где камушки, а она тебе все лицо будто льдом оботрет.

Вечером еще интересней. Как кончат работу, все собираются ужинать, прямо на траве. Потом бригадирша велит запрягать кобылу с жеребенком. Женщины, у которых дома некому корову доить, садятся в телегу. Меня в самую середину сажают. Дорогой женщины песни поют, веселые рассказы рассказывают. Жеребенок рядом бежит. Он рыженький, с белыми чулочками на ногах и лысинкой на лбу. Заедем в лес — там деревья темные, страшные, как будто за каждым стоит разбойник или волк.

Я там два дня пробыл с мамой. На третий мы заработались допоздна. Все женщины в поле остались. Маме они тоже советовали не ездить.

— Поздно уже. Ночи короткие. Не успеешь доехать — утро. Ложись тут.

— Нет, как же, корова не доен а останется.

— Да соседи подоят. Мало ли там людей рядом?

— Нет уж, поеду. Разве можно на соседей надеяться! У них свои дела.

Мы подождали, пока взойдет месяц, и поехали. В лесу было совсем черно, даже дороги не видно. Мама посадила меня рядом с собой и, чтобы я не боялся, все время говорила:

— Вот сейчас и приедем. Тут недалечко, живо прикатим. Да и кому мы нужны-то, правда, сынок?

А сама тоже боится, лошадь то и дело погоняет. И кобыла боится. Бежит и оглядывается — тут ли жеребенок. Как он немножко отстанет, так она начинает тише итти, либо вовсе остановится и тихонько ржет: подзывает его к себе. Из леса когда выехали, стало как днем: все поле видно. Мама положила кнут в телегу. Кобыла пошла тише, у меня весь страх прошел. Я говорю:

— Мама, а я и в лесу не боялся. Мне хоть сейчас назад, так ничего.

Тут кобыла остановилась.

— Чего это она?

— Должно быть, надо ей. Пускай постоит.

Кобыла опять тихонько заржала. Я посмотрел — у нее голова поднята кверху и уши сложены вместе. Вдруг она как фыркнет и с места рванула. Мы с мамой повалились назад, и она вскачь понеслась.

Мама оглянулась и крепко схватила меня за руку:

— Волки!

Я тоже оглянулся. От леса вдогонку нам, и правда, бежали волки. Я хотел сосчитать их, да не смог: телега очень прыгала. Мама опять схватила кнут и начала хлестать кобылу. А ее и погонять-то нечего было, она сама скакала во весь дух.

Я повернулся лицом назад и так сидел, смотрел на волков. Они бежали скорей нашей кобылы и становились все ближе да ближе. Впереди бежал самый большой. Когда он стал уже совсем близко от нас, я увидел, что у него открытый рот.

У нас от тряски выпал задок. Волки добежали до него, остановились, понюхали и опять погнались за нами.

Мама все хлестала кобылу. У мамы съехал с головы платок, а она и не видала. И как задок выпал, тоже не видала, Она только махала кнутом и оглядывалась на волков.

До деревни было уже недалеко. Вот только проехать бы еще маленький лесочек, а там и деревня.

Но тут, как назло, кобыла пошла тише. Жеребенок почуял волков, испугался и стал лезть ей под брюхо. Ей надо бежать изо всей силы, а он мешает.

Передний волк был уже около самой телеги. Я отвязал ведро и кинул в него. Ведро ударило его по голове, потом скатилось на дорогу и загремело. Волк зарычал и кинулся на него. Я видел, как он схватил ведро за край зубами, поднял и потряс в воздухе. Когда волк его бросил, подоспели задние и кучей тоже набросились на ведро. А мы пока отъехали. Мама ударила кнутом жеребенка. Он выскочил из-под кобылы и, как ошпаренный помчался вперед. Тогда и кобыла опять поскакала.

Но у самого лесочка волки все-таки догнали нас. Передний сразу стал забегать вперед, к кобыле. Мама хотела ударить его кнутом. Он поймал кнут зубами и вырвал у нее. Тогда мама прижала меня к себе и стала кричать. Я тоже заплакал и уткнулся головой маме в колени. Я думал, что волки сейчас нас съедят.

Немного погодя мама перестала кричать, и я услыхал совсем близко, рядом с нами, балабон. Поднял голову, смотрю — волы. Штук десять. За ними Иван Сергеич. А волки уже далеко от нас. Иван Сергеич подошел к нам и сказал:

— Я тут в лесочке был с волами. Услыхал крики, вышел, смотрю — волки. Я на них — быков. А они быков страсть как боятся!

Приехали домой — наша корова уже подоена. Соседи все сделали: подоили корову, загнали в хлев, дали ей корму, кринки с молоком поставили в погреб, на лед. Они даже избу подмели у нас.

— Зря мы с тобой страху натерпелись. — засмеялась мама. — Ну что, теперь поедешь на Сухую балку?

Я говорю:

— Конечно, поеду. Ты меня завтра обязательно разбуди.

 

Тятя

Иван Федорыч пришел к нам хмурый. Он все молчал. Потом вздохнул тяжело и сказал:

— Да. Кажется, всего у нас вдоволь: и одёжи, и хлеба, и скотины. А вот зашла в дом хворь — и ни к чему душа не лежит.

Наш тятя стал звать его на болото, уток стрелять — он сначала только рукой махнул:

— Ну, какая мне теперь охота!

— Да пойдем! Разве можно так духом падать? Теперь уж дело на поправку пошло.

Иван Федорыч кое-как согласился. Они взяли ружья, патроны. Мы с Семкой проводили их, потом пошли к нему домой. Мать его лежала на кровати. Она мокала в чай сухарь из магазина и сама себе жаловалась:

— И что за доктор такой? Есть не велит. Наладил одно: куриный бульон. Да что я ему всех кур порежу?

Лицо у нее было желтое, рука сухая, как лучинка. А глаза большие — прямо смотреть страшно. Я тихонько говорю:

— Сема, пойдем лучше на двор.

Мы вышли во двор. Семка все приставал, чей отец больше убьет: мой или его? Я отмалчивался. Об этом и говорить нечего. Всем известно, что наш тятя самый лучший охотник.

Стало смеркаться. Вдруг залаяла собака. Мы сразу узнали голое Тумана и выбежали на улицу. Охотники шли посредине дороги. Иван Федорыч смеялся. У него с пояса свешивались пять уток, У нашего тяти — одна. Я не поверил. Оглядел его со всех сторон — верно, одна только. А кругом на улице люди, ребят много. Я скорей затащил тятю во двор и там сказал:

— Как тебе не стыдно: Иван Федорыч целых пять, а ты одну!

— Что поделаешь, сынок, такое счастье ему.

— Эх ты, не мог уж постараться! Что я теперь мальчишкам скажу? Что ты стрелять не умеешь?

— Ничего. Скажи, что в другой раз и я убью. Не все же мне удача.

На другой день, в обед, Семка вышел с узелком, В узелке был горшок, а в горшке жареная утка, Мать его так обрадовалась уткам, что даже с кровати встала. Она одну сварила себе, а другую сжарила и велела отнести Ивану Федорычу на пашню.

— Давай отнесем: он ведь заслужил, — правда, Гриша? Пять штук ухлопал, это тоже не всякий умеет. Мы и твоему отцу дадим немного.

— Пожалуйста, без вас обойдемся. Наш тятя, если захочет, так сто штук убьет. Он волка один раз и то убил…

— Да что ты врешь! А ну-ка, скажи, какой он, волк? Если вы убили, так ты же видал его.

— Нет, я тогда еще маленький был. Он только рассказывал мне.

— Ну, ладно. Пусть будет по-твоему, только пойдем скорей. Они опять взяли с собой ружья. Может, они вечером возьмут нас на охоту.

Туда, где наши пахали, были две дороги: одна кругом — по ней на телегах ездят; другая прямо через лес. Мы пошли прямо. Чего нам бояться в лесу? Идем, разговариваем, смеемся. Потом оглянулись — сбоку от нас какая-то собака. Немножко на нашего Тумана похожа. Лоб широкий, сама вся серая, а нос черный. Я хотя сразу узнал, что это не Туман, но все-таки позвал его, так просто, нарочно:

— Тумочка! Тум! Поди сюда, на́!

Он глянул на меня и свернул в сторону. Отбежал немного и опять пошел за нами. Я еще раз позвал его, строже:

— Ну, поди сюда! Туман! Иди сюда скорей! Вот, смотри: хлебца, на́, на́!

Он остановился и ощерил зубы. Мы с Семкой рассердились. Нашли по хорошему сучку и — на него.

— Ах ты, дрянь такая! Пошел тогда отсюда! Пошел вон!

Я как запустил в него сучком своим, так он сейчас же удрал.

А мы пошли дальше. Шли, шли, вдруг смотрим — впереди иле, недалеко, срубленное дерево. Не срубленное, а его пилой спилили с двух сторон. На пеньке, в ложбинке, лежит что-то серое, рыжеватое. Семка говорит — заяц, я говорю — нет. Пригляделись получше — верно, заяц, одно ухо видать.

Мы долго на цыпочках искали, нашли здоровую дубинку, начали подкрадываться. Я шел впереди. Семка сзади. Мы смотрели под ноги, чтобы не хрустнуть веткой. Мы даже дышать старались тише. Но тут мне пришло в голову: «А что, если это мать и ее где-нибудь дожидаются дети? Тогда ведь нехорошо убивать ее».

Я остановился, чтобы сказать это Семке, и наступил на ветку. Она чуть треснула. Заяц рванулся, и мы увидали, что их там было два целых. Да красивые, оба со звездочками на лбу. Вот бы поймать таких живыми!

Тут, откуда ни возьмись, опять эта собака. Как бросится на них! Они повернули назад, в разные стороны. Но она враз настигла одного. Мне показалось, что она только дотронулась до него носом. Он лег и перестал двигаться. Собака бросилась за вторым. Мы подошли — у зайчика вся голова красная. Семка говорит:

— Бежим скорей, тятям скажем.

Мы схватили горшок и понеслись.

Пашня была близко. Мы выбежали из леса — наши сидят под деревом, обедают. Я только начал им рассказывать, Иван Федорович вскочил на ноги.

— Где, какая собака? Ах, паршивцы! Да ведь он мог вас насмерть загрызть!

Мой тятя тоже вскочил. Они даже не дослушали про зайчиков. Кинулись в палатку, схватили ружья и — в лес, откуда мы пришли. Мы с Семкой побежали за ними, но они так здо́рово прыгали, что мы сразу отстали. Зашли в лес — их уже не видно. Искали, искали, нигде нет. Как в землю провалились.

Мы уже хотели обратно итти. Смотрим — опять серая собака, Скачет во весь дух, в зубах у нее наш зайчик висит. Вдруг на леса — бабах! Мы глянули — там дымок, за дымком Иван Федорыч. Собака подпрыгнула и ударила в другую сторону. Тогда из леса второй раз — бабах! Это выстрелил мой тятя, я хорошо видел. Собака закружилась на одном месте, потом упала. Иван Федорыч подошел и сапогом повернул ей морду.

— Здоровый! Видно, не очень голодный был.

Он подумал немного, потом обернулся к Семке и сердито закричал:

— Да зачем вас понесло в лес-то?

— Мы обед тебе несли. Мама утку послала, которую ты вчера убил.

— Умница твоя мама! Я же не голодный тут. Вы знаете, какая это собака была? Волк!

Я прямо подпрыгнул от радости. «Ага, теперь не будешь форсить больше! Погоди, еще нашему тяте премию дадут. Я расскажу всем мальчишкам, и тогда о ваших утках никто даже не вспомнит».

Подошел и тятя. Он тоже потрогал волка сапогом и вдруг сказал:

— Эх, и здоровый! Ну, Иван Федорыч, тебе второй день везет. Вчера пять уток сшиб, сегодня волка.

Иван Федорыч даже сам удивился:

— Постой… Да разве это не ты его? А мне показалось…

— Нет, я промахнул. Шут его знает, палец как-то сорвался. Бахнул и сам вижу — в дерево. Такое уж, видно, счастье тебе.

Семка обрадовался. Он стал уверять, что своими глазами видел, как его отец убил волка. Я хотел сказать, что все это неправда. Но тятя строго поглядел на меня и мигнул, чтобы я молчал.

Тогда я вспомнил больную Семкину мать и все понял. Наверно, так же было и с утками: тятя попадал, а Иван Федорыч только подбирал. Вот так тятя! Жалко, нельзя рассказать никому!

У меня дома был ножичек, складной. Я его от всех прятал, потому что он с шилом и штопором, — такого ни у кого нет. Вечером мы с Семкой собрались итти в кузницу, смотреть, как там огненную болванку разбивают. Семка вышел из дому заплаканный.

— Гриша? Нашей маме опять хуже. Она капусты поела, и у нее живот заболел.

Я забежал домой, взял свой ножичек и зажал его в руку. Пошли в кузницу. Семка все про мать свою говорил. Я нарочно поглядел в сторону, как будто там было что-то интересное. Семка тоже оглянулся, а я тем временем бросил вперед ножичек.

Идем дальше. Вот уже видно. Я опять стал смотреть по сторонам, чтобы Семка один нашел. А он не видит. Зевает, как ворона. Я толкнул его плечом, прямо на ножичек — он все равно не увидел. Наступил рядом и прошел мимо. Мне пришлось нагнуться, будто ногу уколол, и поднять.

Немного прошли, я второй раз кинул. Он опять прошел мимо. Вот слепой! В третий раз я, как бросил, так начал смотреть себе под ноги. Семка тоже опустил голову. Неужели и так не заметит? Нет, заметил. Вытаращил глаза, кинулся вперед и закричал:

— Чур одному! Чур одному!

Наконец-то! Я подбежал и нарочно стал говорить, что я тоже видел. Но он знал правила: раз я ничего не крикнул, значит ножичек его. Все вышло хорошо, как я хотел. Но дальше все пошло совсем не так. Семка первым делом объявил, что ножик чересчур маленький. Потом, у него нет ножниц и подпилочка. Потом, одно лезвие на конце чуть сломано. Я говорю:

— Ну, и бесстыжие глаза у тебя! Ты знаешь, какая польза от ножика? Потом, самое главное: кто найдет, тому счастье будет. Вот ты нашел, значит ваша мать скоро поправится.

Он обрадовался и меня же начал стыдить: как я под самым носом не заметил ножичка, Пришли к кузнице, там полно ребят, а он во весь голос кричит:

— Вот счастье нам! Тятя вчера пять уток убил, сегодня волка. Я сейчас иду — на дороге ножик. А Гришка — ворона: чуть не наступил на него и не заметил…

Я сжал зубы — ни одного слова. Ладно, думаю, бреши! Но он как нарочно, заговорил про тятю: как он два раза оскандалился — один раз с утками, другой раз с волком. У Семки выходило так, что тятя даже ружья как следует держать не умеет.

Тогда я не вытерпел. Схватил его за грудки и крикнул:

— Эх, дурная твоя голова! Да ты знаешь, откуда вам счастье такое?

Тут мимо кузницы прошел Иван Федорыч с нашим тятей. Я поглядел на тятю и рот себе зажал рукой.

— Э-э, не знает, не знает, что сказать!..

Думаете, легко мне было промолчать? Зато я теперь знаю: вырасту, буду все делать, как тятя.

 

По́мочь

Про колхозы тогда еще не знали, трактора ни одного не было, каждый сеял сам для себя, да еще в разных местах, на узеньких делянках. Про пионеров у нас только слух шел, а комсомольцев было штук десять, не больше. Над ними все смеялись, считали их вроде дурачков — за то, что они любят песни петь. Я сам тоже так думал.

И вот один раз пришло время косить, а у нас ни лошади, ни косаря нет. Мамка хоть и умела косить, да чего она накосит? Кабы она мужик была, а то какая в ней сила? Да и косы тоже не было.

Раньше нам всегда и косил и возил дядя Петька, а тут у него у самого лошадь сдохла. А другие дядья у нас богатые. Они даже не знались с нами.

Мамка плакала все время:

— Пропадет хлеб, весь погибнет! Зимой что будем есть? Разве что побираться пойдем.

Я сказал ей, чтобы она по́мочь собрала, — она не хочет.

— Водки, — говорит, — надо, без водки никто не пойдет. А у нас денег нисколько нет.

Пошла мамка к Лаптевым. У них трое мужиков и лошади были. Микита Лаптев говорит:

— Ладно, сделаем. И скосим и обмолотим — готовенький хлеб получишь. Только половину нам.

— Да что же нам-то останется? Там его всего ничего, а ты — половину.

— Ну, как хочешь. А так, зря, мы тоже не будем возиться.

Мамка подумала, подумала, да и согласилась. Что же с ними сделаешь, раз они такие? Весь хлеб пропадет, тогда еще хуже будет.

Пришла она после этого домой и все мне рассказала. Она всегда мне все рассказывала. Я хоть и маленький был, а все-таки самый старший.

Я хотел придумать что-нибудь, чтобы без Лаптевых обойтись, и не придумал ничего. Так на этом и порешили. Мамка сказала, что в это воскресенье Лаптевы свой хлеб будут докашивать, а на другое наш скосят.

* * *

Вечером пошел я на улицу — там Серега Шкурин и еще другие мальчишки. Стали играть, а Серега все время форсит. Своим братом Мишкой хвастает, что он в комсомол поступил. Я говорю:

— А чего в них хорошего? Только песни свои орут да без порток ходят.

Мальчишки на мою сторону стали, а Серегу заело.

— Они, — говорит, — будут грамоте всех обучать.

— Они сами «а» да «б» не знают, а то еще других учить!

— А еще с кулаками борются.

— С какими это кулаками?

— Ну, с богатыми мужиками.

— Побороли одни такие, как же! Своими боками!

Чуть до слез не довели Серегу. Ему уж под конец нечего говорить, так он про бедных начал.

— Они, — говорит, — бедным помогают, комсомольцы.

Меня зло взяло. Я говорю:

— Бедным помогают, да? Вот пускай они нам помогут. У нас Лаптевы половину берут за уборку. Думаешь, мы бы сами не съели?

— Ну что ж, и помогут.

— Будет болтать-то! Заткнись лучше со своим Мишкой!

— Да чего ты ко мне лезешь?

— А что?

— Ну, и не лезь.

— Еще но шее надаю, поговори только!

Если бы он еще чего-нибудь сказал, я бы залепил ему. Пускай бы тогда своему комсомольцу жаловался.

* * *

Дома мамка опять свое завела: про хлеб все. А мне до того надоело это — слушать противно. Я и ужинать не стал, полез на печку и уснул. А утром, как встал, нарочно ушел из дому.

Только я вышел, навстречу мне Мишка идет, Серегин брат. Подошел, спрашивает:

— Ты чего там Сереге говорил?

Я сначала стал было отказываться — мол, ничего не говорил. Потом вспомнил про мамку да про Лаптевых, и опять меня зло взяло:

— А чего вы с ним задаетесь зря?

И давай ему опять, как с Серегой. Про комсомольцев — все высказал. Он слушал, слушал меня, потом, когда я кончил, выругался:

— Дурак ты, и больше ничего! Тебе уши надо бы оборвать за твои слова. Ну как вы с матерью беднота, то уж ладно, не буду. А насчет хлеба вашего я поговорю с кем надо. Ты приходи вечером к нам.

— Зачем?

— Там увидишь, зачем.

— А ты драться не будешь?

— Сказал — не буду, ну и не буду.

Я хоть и не очень поверил ему, но вечером все-таки пошел. Кто его знает — может, и правда, что-нибудь сделает.

Прихожу — он на дворе. Увидал меня, подошел и смеется:

— Ну, будешь комсомол ругать?

— А что?

— Нет, ты скажи — будешь?

— Ну, не буду.

— То-то вот! В воскресенье уберем ваш хлеб.

— Вре-ешь?!

— Не вру, а правду говорю. Ты только собери штук пять мальчишек. Вон Сереге нашему скажи, еще кому-нибудь из своих товарищей. Достаньте каждый по граблям и в воскресенье пораньше соберитесь. Мы вас будем ждать вот тут, возле нас.

— Мишка, а как же с угощением? У нас нет ничего.

— Не надо, и так сделаем.

Я, как ошпаренный, побежал домой. Хотел все рассказать мамке и думаю: «А что, если он зря трепался? Нет, уж лучше после, когда все будет готово. Она еще больше тогда обрадуется».

До воскресенья я набирал ребят. Серега Шкурин первый согласился и еще двух уговорил. Я тоже троих. Насчет граблей мы сговорились, что если кому отец не даст, пусть у чужих попросит или у себя же стащит: все равно в воскресенье они не нужны никому.

Я достал грабли у дяди Пети. Он было спросил, зачем мне, да я заговорил ему зубы.

В воскресенье я еще до свету встал и начал собираться. Мамка проснулась, спрашивает:

— Куда это ты?

— На рыбалку. Хоть рыбки поесть, а то все щи да щи.

— Поспал бы еще. Что это в такую рань?

— Далеко итти очень. Мы на Медведицу.

— Ну, ступай! Да недолго ты. Голодный ведь, возьми хоть хлеба кусок.

Я отломил хлеба и скорей бежать.

На улице никого не было, все спали еще. В одном месте на мена собака накинулась. Я ее граблями, черенком, ткнул в бок, она и отстала.

Возле Шкуриных тоже никого не было. Я подождал немного; вышел Мишка, за ним Серега. Немного погодя стали подходить и мои ребята, все до одного с граблями. Потом подъехал рыдван, и на нем четыре парня с крюками. Я только одного узнал — Игната Мишурина. Он тоже был в комсомоле, давно уже.

Когда они подъехали, Мишка отворил ворота и вывел свою лошадь с рыдваном. Все уселись и рысью поехали в поле. Собачня на улице припустилась за нами и гналась до тех пор, пока мы не выехали за гумна.

* * *

Делянки наши были в трех местах: одна совсем близко сейчас же за старым ветряком, другая — под горой, а третья — аж у Глиняного оврага. Мы поехали сначала на самую дальнюю.

Я, пока ехали, смотрел на Мишку и на его товарищей, все думал: «Ничего они не сделают: уж больно они много смеются да песни поют».

За старшего у них был Игнат. Он осмотрел делянку и сказал:

— С одного раза возьмем. Даешь, ребята, без отдыха до конца?

— Ладно, давай.

— Ну, смотри: кто не выдюжит, в то воскресенье на молотьбу к тетке Марье! Идет?

— Идет!

Игнат снял с себя рубаху и пошел первым. Другие тоже поснимали рубахи. Так голыми и косили.

Мы, мальчишки, принялись вязать за ними. Изо всех сил взялись, старались не отстать, да где же? Рожь густая — они как взмахнут раз, так у каждого по снопу валится. Мы не успели по три снопа связать, а они уж далеко от нас ушли.

Я второпях все руки себе поколол. Из них пошла кровь, а мне наплевать: лишь бы не отстать от других.

Делянка была длинная, с одного конца не видать другого. Я вяжу, стараюсь, а сам думаю: «Хоть бы они не выдюжили, тогда мамке и молотить самой не надо». Вдруг, слышу, Мишка кричит;

— Ребята! Мочи нет, давайте передохнем малость.

Другой парень, который в середине шел, тоже говорит:

— Правда, ребята, куда гнать? Успеем еще. Так хуже толку не будет. Запаримся и ничего не сделаем.

А Игнат, знай свое, машет и ничего не говорит. Мишка прошел еще немного и остановился, будто косу поточить. «Ага, — думаю, — один есть».

За Мишкой и средний остановился. А из-за него, который за ним шел, тоже стал. Только двое не сдались: первый, Игнат, и второй. Игнат, как нарочно, еще сильней замахал. Те трое, что остановились, подсмеивались над ним:

— Огонь, жилы полопаются.

— Гляди, портки сзади мокрые, вытекешь весь.

Второй не выдержал тоже.

Ладно — думаю, — хватит и четырех, живо обмолотят.

Пока эти четверо отдыхали, Игнат докончил свой ряд. Отдышался, вытер со лба пот и сказал: — Ну, шут с вами, так уж и быть, молотить вместе будем.

* * *

Первую делянку скосили, солнце еще совсем низко было. Игнат и другие парни, как только кончали свои ряды, помогали нам вязать. Когда все довязали, запрягли лошадей и стали накладывать возы. Мы с Мишкой сели и поехали, а остальные с крюками и граблями пошли за нами.

Под горой остановились. Я показал ребятам, где наша вторая делянка. Они остались на ней, а мы поехали дальше, на гумно.

Пока мы возили, ребята скосили уже больше половины второй делянки. Мы приехали, помогли им немного и опять стали возить. На этот раз, когда мы отвезли и приехали на последнюю делянку, все парни и мальчишки сидели в кругу на меже и варили обед на камушках. Мы отпрягли лошадей.

Игнат помешивал ложкой кашу в котелке. Один парень лег на спину и задрал ноги кверху. Полежал, полежал, да вдруг как крикнет, будто с перепугу:

— «Мы молодая гвар…»

И бросил.

— Не идет что-то. Ох, и животик подвело, братцы! Терпенья нет.

— Еще бы! Намахались вдосталь. Одного поту сколько вышло.

— А что, Игнат, если бы мы дома так? Ни за что бы пороху нехватило!

— Сравнял тоже! Тут ты по своей охоте, а там тебя заставляют.

Серега подполз ко мне и на ухо шепчет:

— Ну что, теперь видишь?

— Вижу… Серега, давай к ним в комсомол проситься.

— К ним нельзя. Это в пионеры надо.

Игнат снял кашу и так складно сказал:

— Помоги, господи, рабу твоему Игнатию побольше каши сожрати.

Мы все взяли ложки, подвинулись и начали есть.

* * *

Сложили последний воз. Ребята стали уходить с нашего гумна. Я сказал им «спасибо». Хотел еще сказать что-нибудь, да у меня ничего не вышло. Только уж когда они отошли далеко, я догнал их:

— Ребята, мы скоро козленка будем резать, приходите тогда к нам, ладно? Я позову вас.

— Ладно! Ты лучше скажи тетке Марье: пусть к тому воскресенью пирогов напечет — мы молотить придем!

И пошли дальше. Я скорей домой побежал, а то мамка, наверно, уж думала, что меня волки съели. Занес я дяде Пете грабли и совсем было направился домой, да вспомнил про Лаптевых.

«Надо, — думаю, — сказать им, пусть позлятся».

Они, когда я пришел, ужинали. Я поздоровался и сразу сказал:

— Дядя Микита, вы нам косить взялись?

— Ну, взялись, а что?

— А сколько вы за это хотите? Половину, да?

— Половину.

— Я несогласен так!

— Что? Ах ты, щенок!..

— И мамка несогласна. Мы вам ни одного снопа не дадим.

— Вон как! Ну, так скажи твоей мамке: мол, голод — не тетка. Небось, есть захочет, так придет, поклонится.

— А нам наплевать на вас, мы и без вас скосили! Что?!

Ой, что с ним тут сделалось! Аж затрясся весь. Кинулся было ко мне, а я нос ему наставил в две руки и — бежать…

Ссылки

[1] Балабон — колокольчик из тонкой меди. Привязывается одному из волов на шею, чтобы по звуку легко можно было их найти в лесу.