Очень страшно, но все-таки нужно. Страшно, но важно. Стой на месте, ни шагу назад.

Проехала еще одна машина – молочно-грязная и длинная, как пастила или клавиша рояля. Ехала медленно-медленно, наверное, рассматривали ее из окна, но не взяли, не нужно. Ей и самой это не нужно, ждет чего-то другого.

Потом промчались три быстрые и удачливые, как пули, фуры, подняв над полем снежные облака. Отряхнула снег с пальто, увидела вдалеке что-то тошнотворно-зеленое, замахала руками: стойте, помогите, подберите!

Хотя такое время, никто никого не подбирает уже.

Тем не менее, машина затормозила на обочине, но тормозила неторопливо, как в рапиде, скользя, будто по маслу, по бесконечной грязевой снежной полосе. Бежала, спотыкаясь, распахнула дверь и сразу, не глядя, зажмурившись, спросила:

–  До границы подбросите? Очень надо. Я не как эти там все остальные, у меня паспорт в порядке, все в порядке, деньги есть, сколько надо, все есть, я заплачу.

Некоторые в такой ситуации отказываются, тогда нужно упрашивать, плакать, совать деньги буквально в лицо, тогда могут согласиться, но некоторые до последнего не соглашаются, и тогда полный провал.

Садится, закрывает дверь, все еще жмурится, будто от сияния чуть заметных медовых всполохов на горизонте, успевает подумать, что тошнотворно-зеленый цвет машины чересчур биологический, в том-то и дело – причем не фитобиологический, а животный, хрусткий; это пряная ядовитая зелень тропического жука, закатанного в жидкую сувенирную пластмассу, или опьяняющая металлическая изумрудность брюшка мухи-навозницы. Невозможно не узнать, невозможно не вспомнить. Но потом открывает глаза и осматривается.

–  Вы тоже на границу? – интересуется она дрожащим голосом, расстегивая пуговицы на пальто и нащупывая на висящем там, под тремя свитерами, кошельке приколотые к нему намертво медные булавки, это чтобы не бояться, никогда не надо бояться, хотя иногда, конечно, надо бояться, и булавки именно для тех ситуаций, когда бояться надо.

Все молчат. Она смотрит на свои сапоги, с которых вязко, как в сказке, сползают игривые ручейки грязи.

–  Шла через болото пешком, – небрежно говорит она. – Не сложно ни фига, что бы там ни говорили. Все промерзло уже. Простите, я вытру потом за собой, только дайте там тряпку или что.

Все молчат. Она вынуждена повторить это мысленно: все, все молчат.

Этими «всеми» оказалось двое мужчин: один высокий, пожилой, закутанный в клетчатое одеяло и какую-то неприятную сальную тряпку, обмотанную вокруг головы, – этот просто сидел на пассажирском кресле и курил огромную стеклянную трубку, почти трубу, без дыма и огня (делал вид, что курил – поправила она себя – казалось, что, если постоянно анализировать собственные мысли и вовремя себя одергивать, все как-то наладится и ужас пройдет). Другой – широкоплечий невысокий живчик с волосатыми руками и кудрявым, как шапочка-каракуль, затылком – этот сидел за рулем и подпрыгивал от нетерпения. На заднем сиденье еще была обезьяна в детском платьице с оборочками, будто со старого советского календаря (обезьяна, а не платьице, – снова поправила она себя). Это вначале я подумала, что там ребенок на заднем сиденье, поэтому не страшно, можно подсаживаться, снова мысленно сказала она сама себе, а потом сразу, кажется, уже увидела, что это обезьяна, но решила, что я вообще не заметила ничего, ни ребенка, ни обезьяны, ни платьица, просто села и села, зажмурившись. А теперь уже поздно.

Обезьяна в платьице сидела кротко-кротко, теребя оборочки, а потом засунула себе в широкий улыбчивый рот все пальцы и натужно, будто расстреливая кого-то из пулемета, сказала:

–  Ы! Ы!

Это была обезьяна-шимпанзе, кажется, достаточно молодая, с хорошей гладкой шерстью (не больная, то есть, обезьяна – думает она, – не заражусь ничем) и блестящим лицом.

–  Молчи! Молчи! – с такими же пулеметными интонациями, будто передразнивая обезьяну, отозвался водитель. Его спутник покопался в кожаном чемодане, который стоял у него в ногах, достал оттуда пучок каких-то полевых хвощей и начал запихивать их в стеклянную трубку. Обезьяна задрала платье себе на голову, и стало видно, что на ней надет памперс.

–  Давно, наверное, едете?

Похлопала, еле сдержав рвотный рефлекс, обезьяну по плечам. Всегда боялась обезьян, смертельно и необъяснимо: похожи на немых, увечных, измученных людей, не дошедших до своей человечности, и даже не животные, а грустные добрые вещи, в которые не до конца вложили душу и ясность, и безъязыко мычат, заглядывают в глаза, рвутся сознанием в суть, но никаких шансов. Страшно, потому что кажется, и у тебя такая судьба, и у тебя. Никогда не думала, что будет сидеть так близко с обезьяной – даже в зоопарках всегда бежала подальше от тех мест, где люди смеются над обезьянками, ей всегда хотелось рыдать, и теперь тоже захотелось, но от ужаса.

–  Да, давно едем, – хихикнул водитель-барашек. – Жозефина! Хочешь молока? Молока, говорю, хочешь?

Обезьянка закивала, молчаливый сосед передал ей набитую травами трубку – оказалось, что он еще долил туда молока непонятно откуда, может, из термоса – молоко было горячим и дымилось. Обезьяна начала пить молоко из трубки, покачиваясь и мыча. Сосед сказал ей что-то по-арабски (может, и не по-арабски, поправляет она себя, просто у него закутана голова в эту вонючую бензиновую тряпку, может быть, это мусульманин), обезьяна перестала мычать, но пить молоко с травами не перестала.

Каких-то сто пятьдесят километров до границы, сказала она себе, подумаешь. Главное – пройти паспортный контроль. Можно и пешком пройти, сказать, что тебя подкинули до границы, и все. Не говорить просто, из какой ты машины вообще. Так можно. Подкинули и все. Нет, не знаю, там же все машины одинаковые, не заметила даже. Я не с ними, я не с ними.

–  А у вас есть документы на обезьянку? – учтиво спросила она, надеясь, что мужчины не замечают ее дрожащего голоса. Мама всегда говорила ей, что нельзя садиться в машину, где один мужчина, двое мужчин или трое мужчин. Ей просто показалось, что на заднем сиденье ребенок. Мама, я просто подумала, что это девочка, – мысленным плачущим голосом взмолилась она. Мысленная мама молчала и сверлила ее осуждающим взором: сама виновата, я умываю руки, как будто сообщала мысленная мама, и уж лучше бы она плакала или ругалась вслух, чем это.

–  Документы? На обезьянку? – изумился барашек. Потом начал хохотать и хохотал минут десять. Араб, действительно, достал откуда-то термос с молоком, и начал хлебать молоко прямо из термоса. Барашек указал пальцем на араба:

–  Вот мой документ! – и снова захохотал. – Молочный брат! Паспорт на ножках! Мы едем-едем-едем в далекие края! Прекрасные соседи! А? Что? Прекрасные соседи?

Повернулся и подмигнул. Над его глазами, будто налившаяся кровью монобровь, цветился и перламутрился тугой валик давнего шрама.

Заставила себя улыбнуться:

–  Отличные соседи, приличные друзья!

Араб что-то сказал по-арабски и протянул ей термос с молоком. Взяла, сделала вид, что глотает, жидкость обожгла ей губы, вернула.

–  Я почему про паспорт спросила, – продолжила она. – Ветеринарный контроль же. Я когда-то, когда была журналистом, еще до всего этого, в нормальной жизни, писала колонку с новостями, связанными с животными и границей. У меня был просто пунктик на этом – эти вот новости. Каждые две недели колонка, и постоянно столько всего! Я ходила каждый день на сайт Погранкомитета и смотрела новости – там, знаете, регулярно пограничники хвалились тем, каких животных хотели контрабандой провезти, но ничего не вышло, обезвредили, нашли. Однажды конфисковали десять той-терьеров, как-то их расфасовали в кульках прямо под капотом, скотчем сонных приклеили. Нашла пограничная собака Магда, терьерчиков, облизывала капот и выла, так и написали в новостях: ну, щеночки же. Так, знаете, отклеили и потом раздали своим же, пограничным родственникам, детям. Один живет в той же семье, где Магда, так она думает, что это ее щенок, а он взрослый уже, но все равно хватает за холку и носит всюду, перекладывает с дивана на диван. Да! Это я звонила и расспрашивала. Еще была история с попугайчиками. Это когда птичий грипп, помните? В общем, конфисковали триста волнистых попугайчиков. Они без ветеринарных сертификатов были, поэтому и везли тайно, внутрь колеса-запаски их нафасовали. Начинили, то есть, колеса попугайчиками, как конфетами – тоже сонными, ну. Так слушайте, пограничники их сожгли в муфельной печи! Меня особенно испугало, что в муфельной, что это такое вообще, я не знала, но слово было страшное: муфельная. Такое концлагерное. Как будто печь, где сжигают детей и маленьких животных. Я потом нашла в интернете про муфельную печь – она и правда малютка совсем, в ней только совсем беззащитных сжигать. Попугайчики, писали потом, были здоровые, чирикали и резвились – в газете так и сформулировали: чирикают, резвятся. В муфельной печи чирикают, резвятся, ну. Триста попугайчиков! Якобы было дорого на каждого выписывать ветеринарный сертификат. Щеночков, например, было семеро, это семь сертификатов. А тут триста – кто бы такое оплачивал? Значит, дешевле сжечь попугайчиков. Я вот думаю: кто их жег? Есть ли такая должность на границе – сжигатель попугайчиков? Я звонила потом туда и спрашивала – сказали, что их вначале усыпили, а потом уже сонных туда накладывали в печь. Мне представлялись почему-то такие живые факелы, которые летают по комнате – все триста, а их направляют в печь газетами и лопатами, захлопывая дверцу время от времени, чтобы не вылетели и не подожгли таможню…

Обезьяна Жозефина заползла ей на колени и обвила ее шею щетинистыми руками.

–  Я, наверное, вас заболтала уже? – шея полностью мокрая от пота и ужаса. – Просто я люблю животных и переживаю все время за них. Наверное, это ваша домашняя обезьяна? Она такая воспитанная, такая человечная.

Жозефина рыгнула ей в ухо и всхлипнула, как невеста, потрясая плечами.

Сдержалась, чтобы не закричать, не сбросить с себя, не завыть. Страшно, а что поделать. Это нормально, что страшно, такие условия.

Араб почему-то начал петь – медленную, красивую песню с чудовищным текстом – неразборчивым, конечно, но было почему-то понятно, что чудовищным: сама фонетика была резкой, липкой и едкой, как помои. Может быть, это был и не арабский, подумала она, вроде бы это красивый заклинательный язык, а тут какая-то жидкая грязь, а не язык – наверное, это вообще никакой не язык, если так жутко получается.

Хотя нет, язык служит нам для передачи неких сообщений, успокоила она себя, и этот неприятный песенный вареный язык, запекающийся в мозгу серебристой пеной, тоже передает сообщение и информацию: кромешную жуть и кошмар и ощущение ошибки, вот что он передает. Хорошо еще, что она не глотнула молока. Хотя вот обезьяна глотнула – и ничего. Впрочем, у нее отрыжка – может, ей живот болит?

–  Скоро граница уже, Жозефина, тебе не надо в туалет? – захохотал водитель. – А, не надо?

Араб посмотрел в окно и засуетился: начал торопливо снимать с себя все одежды и пытаться запихнуть их в чемодан. Через пять минут он остался совершенно голый – она видела впереди его подрагивающие, как туман, молочные дряблые плечи, никогда не видевшие солнца – возможно, он разделся впервые в жизни, подумала она. Ее это уже не удивляло, хотя все равно пугало, но было так страшно и странно, что уже не страшно и не странно.

–  Еще недавно какой-то мужик вез двух павлинов в багажнике, – продолжила она ватным голосом смертника, чтобы как-то разрядить обстановку. – Причем не усыпленных даже, они просто сидели там, как курочки, с перевязанными ленточками хвостами, чтобы не замаслились. Тоже нашла пограничная собака Елена. Так странно, что у собак на границе человеческие имена. И все эти имена непременно указываются в новостях. Я одно время даже вела каталог пограничных собак: собака Елена, собака Магда, собака Елизавета. Собак с мужскими именами на границе, кажется, нет. Наверное, кобели не работают пограничными собаками из-за темперамента, или что. Павлинов конфисковали, но что с ними сделали – непонятно. Пытались выяснить, пограничники не сказали. Ну вот что они могли сделать с павлинами? Хотя, может, начальник какой на дачу себе взял. Хочу павлинов на дачу, говорит, пусть ходят там, чтобы все богато было. Я вот надеюсь, что так и было.

–  Ценник! Ценник! – вдруг страшно закричала обезьяна.

Успокоила себя – обезьяна просто что-то там себе кричала, а звучало похоже на «ценник», не может быть, чтобы обезьяна осознанно произносила какие-то звуки.

Тем не менее она окончательно поняла, почему боится обезьян: они ведут себя как душевнобольные, это невыносимо больно видеть.

На всякий случай нашарила левой рукой в кошельке под одеждой нужную сумму, отсчитала ровно семнадцать бумажек, все уже хорошо знают, сколько там нужно, зажала деньги в кулаке. Вот и ценник.

Машина притормозила – все, уже граница. Араб держал в руках стеклянную трубку, наполненную чем-то белым. Вдруг она поняла, что его тошнит – прямо в трубку. Все-таки хорошо, что она отказалась от молока.

–  Полная уже? – поинтересовался водитель, глядя на своего голого страдающего соседа, в очередной раз скорчившегося над трубкой. – Просто граница уже, когда передаешь, полная должна быть. Иначе можем и не пройти, и что тогда?

Араб ответил что-то неприятное и скривился, раздались физиологичные звуки, похожие на бесконечный мясной дождь.

Она гладила обезьяну по голове вспотевшей ладонью. Казалось, что на ладони – глаз, и этому глазу очень больно, и он плачет. Больше в ней ничего не плакало. Ну, давай, скорей. Подъезжай.

Вдалеке показалась будка пограничника.

–  Давай сюда, все, – водитель забрал у соседа стеклянную трубу, наполненную до краев чем-то белым – не таким белым, как молоко, а белым кромешно, невозможно, болезненно. – Уже отдавать надо. Жозефина, у тебя с собой уже все? Все с собой?

Обезьяна отползла в угол и начала, дрожа, стаскивать с себя памперс, потирая ногу об ногу.

–  Быстрей давай, мать твою! – вскинулся водитель, – Быстрей! Я же сам не могу, ты же знаешь, не могу сам же! Уже в каждой руке белый! Белый в каждой, а ты свой черный сама должна! Уговор же был!

–  Эвоэ! – сказала обезьяна и, содрогнувшись всем телом, избавилась от памперса, подняв его над головой.

Нащупала дверную ручку, нажала, будто провалившись туда всем телом, – поддалась, работает.

–  Спасибо, ребята, – боже, жива. – Я пойду. Паспортный контроль пройду сама, мне так проще, да и вам проще. Удачи вам. Дальше я пешком как-то.

–  Какое пешком? – вдруг разозлился водитель.

–  Да мне просто до первого города после границы, это километров пять, дойду.

–  Какое дойду?! – заверещал он.

–  Возьмите деньги, – спохватилась она и протянула водителю потный кулак с зажатыми в нем деньгами.

–  Руки, блять, заняты! – заорал он. – Не видишь, что ли? Нельзя сейчас! Не клади никуда, ну вот дура же какая, дура, а! Не клади, блять! Назад! Назад их убери быстро, пока не увидели, потом, потом отдашь, после границы! Нельзя сейчас!

Испуганно сунула руку назад за пазуху, пролепетала что-то. Вышла, закрыла за собой дверь.

Неужели.

Все, забыть о них и не думать, что там сейчас будет, пусть сами разбираются. Уходя, успела заметить, как водитель, широко осклабясь, передает молоденькому пограничнику в серебристо-синей форме стеклянный сосуд с белым ужасом.

Подошла к самой дальней будочке паспортного контроля, передала паспорт, подождала минуту, улыбнулась фотокамере, кивнула на вопрос: «Пешочком переходим, без машины?», поблагодарила, вышла.

Все получилось.

Но думать об этом она пока что не могла.

Шла вперед, не оглядываясь. Мимо медленно проезжали прошедшие контроль машины, шуршал под ногами черный снег, над далеким-далеким лесом тихо и минорно, как рождественская песня, тянулась торжественная пурпурная пелена заката. Впереди виднелись полосатые столбики – новая территория, граница, новая жизнь. Всегда новая жизнь через двести метров, обычное дело.

Вдруг увидела впереди свою тень – четкую и резную, похожую на ангела, в свете фар.

–  Стой! Да стой же! – выглядывает из окошка, машет рукой. – Прошла? Все нормально?

Зеленая пряная навозница, как цирковая наездница, переливается и блестит – все на месте: араб в одеяле на голое тело, обезьяна сидит у него на коленях и грызет, как яблоко, черноватого цвета авокадо.

Это все невозможно, вот что.

–  Как? Вас пропустили?! – черт, вот не надо было так удивляться, что теперь будет, что теперь будет.

–  А что не пропустили, – деловито и задорно затараторил водитель. – Все нормально было, все как в документации, все со всем сошлось, белое туда, черное туда, и где проблема? Проблемы нет. Но только слушай, это, права у тебя есть? Есть права? Ты же не без документов вот так едешь с одним рюкзаком, есть права?

Кивает.

–  Слушай, короче, – вылезает, пошатываясь. – Я не могу вести машину, я пьяный. Да, пьяный. Чик-чик и пьяный, вот как.

–  Пьяный?!

–  Да, пьяный. Не был пьяный, теперь пьяный, пришлось там еще выпить с ребятами за всякое туда-сюда, здоровье-нездоровье, каляды-маляды. Тут уже другие правила, остановят пьяного – жопа, все. До города давай ты веди, потом – иди куда хочешь.

От него, действительно, сильно несло какой-то сивухой.

Села за руль, барашек уселся сзади, обезьяна Жозефина тут же переползла к нему и начала нежно ворковать, гладя его за ушами и перебирая пальцами его кучерявые волосы. Араб отвернулся и смотрел в окно – вблизи оказалось, что он совсем уже старенький.

Ладно, успокоила она себя, ехать всего ничего.

Остановилась в центре, на маленькой ратушной площади.

–  Деньги, – услышала сзади.

Залезла снова за пазуху, достала комок денег, передала. Сзади завозились, запыхтели, передали деньги обратно – уже другие деньги: проверила, пересчитала, все сошлось.

–  Все сошлось, – сказала она. – Тогда забирайте вещи, всего вам хорошего.

Оглянулась на заднее сиденье. Там сидел высокий, бледный мужчина лет сорока, у него на руках недовольно изгибалась диким зверьком маленькая сонная девочка лет двух.

–  Жужа, мы уже все, мы приехали, можешь не корчить из себя тут уже! – нежно прощебетал кто-то у нее над ухом, обращаясь, видимо, к девочке.

Рядом сидела женщина, очень похожая на мужчину с заднего сиденья, как будто они близнецы – бывают же такие семьи, подумала она, а вот девочка вроде ни на кого конкретного не похожа, отдельная такая девочка получилась.

–  Спасибо вам, – тихо сказала женщина, голос ее дрожал и запинался. – Если бы не вы, я не знаю, что бы. Что бы мы. Там же уже все у нас. Как вам это удалось, я не.

–  Спокойно, все хорошо, – положила ей руку на плечо. – Это наша работа. Это нормально. Мы же вам говорили, что бояться не надо, это наша работа – бояться. Сказали, что все нормально пройдет, – видите, все нормально.

–  Вы не представляете, что мы, – снова попыталась что-то сформулировать женщина. – Там у нас… как это. Уже не было надежды. Теперь вижу, что вы и правда. Счастье, что поверили, а ведь вначале. То есть нет. Просто чудо, что вам это…

–  Никаких чудес, – погладила ее по плечу. – Все теперь позади, все хорошо будет. Удачи.

Мужчина молчал, видимо, был все еще в шоковом состоянии. Передал жене девочку, забрал чемоданы из багажника, потом помахал ей рукой: ну, все нормально, значит, уже не в шоке, разберутся как-то теперь, разберутся.

Отъехала немного, остановилась на узенькой улочке, достала из кармана телефон.

–  Все нормально прошло, я в городе, деньги заплатили, все в порядке.

Помолчала немного, послушала, вздохнула.

–  Нет, давай уже не на этой неделе, тяжело это все-таки, я потом три дня, три дня лежу, просто лежу три дня как чертовая тряпка, ну.

Отложила телефон на пассажирское и не слушала какое-то время, пока из него что-то булькало, шелестело и увещевало. Потом, выдержав паузу, снова взяла.

–  Да я понимаю! Понимаю это все, что люди, что они там месяцами и неделями уже, что кошмар что творится, что не выбраться вообще никак, что никто больше не поможет, ну то есть я и все! Понимаю! Но я если каждый день так, то мне трындец, ты не представляешь, как это проходит все, это ужас, ужас просто, сегодня вообще даже рассказывать не хочу, кто там и что, я думала, живая не доеду уже просто!

Но потом закивала, конечно: да, да, понимаю, приеду, всех жалко, никого не спасти, но на самом деле кого-то все-таки спасти, если подумать, но лучше не думать; два дня отдохнуть можно? Можно? Ну спасибо, что можно.

И поехала в гостиницу отсыпаться после этого долгого, долгого, невыносимо долгого рабочего дня.