Уехал в командировку в другой город на несколько месяцев и звонил все реже, такое бывает.

Невозможно скрыть отъезд: она улыбалась соседям, друзьям, родственникам, объясняла – важная работа у мужа, вызвали и отбыл, а что же она, а вот она поехать не смогла, не вышло у нее.

На самом деле, конечно, у них не все было гладко, как и у всех этих соседей, друзей, родственников (они, хитро щурясь, как шпионы из детских фильмов, со знанием дела переспрашивали: так ты не смогла? не вышло, значит?) – и оба они восприняли новость о необходимости командировки с некоторым облегчением: спасительная возможность отдохнуть друг от друга и подумать о том, что с этим всем делать.

Тем не менее каждый вечер она писала ему, как прошел день: купила китайский чай, тот самый, с молоком, видела в парке смешную желтую собаку, похожую на парус, ездила на день рождения ребенка подруги и поняла, что рижский бальзам можно смешивать с белым вином, и получается красное вино, ругалась с мамой из-за цвета штор, потеряла штопор, не купила платье, удержалась.

Он тоже писал, но исключительно о работе: город грустный, вечное лето, никогда не заканчивается четверг, выходных не бывает, но если бывает, тогда идет к морю на пикник, ест бутерброды и яблоки, читает местные газеты, они смешные. Ничего не писал о том случае с книжной полкой (впрочем, рука у нее уже давно зажила), не писал про то, как возвращались из гостей и позвонил Никита, не писал даже о том, как собирал вещи – как будто всего этого и не было, командировка и командировка. Отъезд не скроешь, но можно скрыть хотя бы его обстоятельства.

Иногда они созванивались «скайпом», но во всем этом звенело мучительное ощущение неловкости: как будто оба застыли в янтарном пласте беспамятства и ни один не может пошевелиться – сидели и смотрели друг на друга, как две медовые мухи, хоботок увяз и всей мушке пропасть, пока кто-нибудь не начинал рябить, шероховатиться, плыть белым шумом вдоль экрана – и тогда второй кричал: эй, ты где, ты куда, и первый отвечал откуда-то из-за этой вязкой подвальной пелены: я никуда, я никуда!

«Тут очень хреново с интернетом, – написал он ей. – Поэтому мы можем просто писать друг другу письма, как раньше».

Это спасительное убеждение, что если делать что-то «как раньше», все станет как раньше, вряд ли было тем изначальным толчком, породившим всю эту пирамиду вранья, – скорей всего, ее обижало то, что он почти ничего не рассказывал об этом маленьком приморском городе, только в полслова, вполголоса: грыз груши в беседке у пляжа, слушал в парке провинциальный джаз, видел в жару ежа.

Возможно, одно из этих писем и заставило ее соврать в первый раз: она пришла на работу и попросила отпуск, сообщив, что у нее проблемы со здоровьем и ей срочно нужно в санаторий. Она чувствовала, впрочем, что у нее и правда какая-то проблема со здоровьем: все вокруг казалось пустым, нездоровым, неестественным, а призрачная отдаленная пустота этого маленького города, в который он уехал в командировку, хаотично билась вокруг сердца, как раненый воробей, вонзая в его янтарную, медовую мякоть стальное кружево перьев, гадкий графит клюва, гранитное предчувствие финала. Сердце металось в этой пустоте, которая металась вокруг сердца, и не было этой чехарде ни конца, ни края, поэтому она пошла на вокзал и купила билет в этот город, а друзьям и родным ничего не сказала, подумала, что не так уж они часто с ней видятся, что-то придумает.

Ей действительно показалось, что это замечательная и необычная идея – попасть из этого безвременья в тот же город, где он отбывает свою строгую рабочую ссылку, гулять там же, по одним улицам, слушать тот же джаз в тех же парках, дышать тем же воздухом и ждать, пока он вернется.

Если никому ничего не говорить о том, что я там, рассудила она, я на самом деле не там. Поэтому никто меня там и не увидит. Информационное поле – такая гибкая, сложная штука, что ты, как правило, физически находишься там, куда оно тебя само определяет твоими же социальными стараниями, а если ты куда-то едешь и никому об этом не говоришь, ты как бы нигде. К тому же ей хотелось немного поиграть в собственного мужа, притвориться им, поехать по его следам и пожить его жизнью – жизнью тихого одинокого затворника в чужом далеком приморском городке. Было еще множество причин, она даже пыталась записать их, пока ее трясло и шатало на верхней боковой, но вышла непонятная лунная вязь и драная бумага, ничего толкового, и она положила розовый блокнот под подушку и уснула. А когда проснулась, обнаружила, что подушку, одеяла и простынки уже сдала хмурой проводнице, выпила чаю, сходила умылась и сидит, румяная и красивая, с заплетенной косой, внизу, копошась в пакете с орешками кешью. Куда делся блокнот, она так и не вспомнила. Когда просыпаешься в жизни, о которой, кроме тебя, никто ничего не знает, всегда немножко диссонируешь с собственными действиями, поняла она, это нормально.

Первым делом купила себе на вокзале новый блокнот, несколько гелевых ручек, шлепанцы-вьетнамки какой-то известной обувной марки в красивой блестящей коробке, местную газету с объявлениями и кофе в одноразовом стаканчике, тут же – в зале ожидания – переобулась, подчеркнула с десяток объявлений, побегала туда-сюда, позвонила и уже к вечеру сняла на месяц квартиру около Свинцовых Садов (народное название – разобрали заводы, разбили сады), гастрономы-рестораны, рядом канатная дорога (нерабочая), квартира трехкомнатная, огромная, но ей только одна комната, гостиная, остальные хозяева закрыли – уезжали в Турцию отдыхать всей семьей, искали, кому бы сдать на месяц-полтора, переживали, а тут вот как раз она, мигом договорились: видно, что хорошая девушка, цветы польет, в сервант за мельхиором не полезет. Представилась писательницей, сказала, что едет дописывать поезд, тьфу, повесть, извините, я только с поезда, захихикала она, поэтому поезд теперь прорывается во все. «А как называется повесть?» – спросила хозяйкина племянница, которая принесла ей ключи. «Пена памяти» – ответила она, кинув взгляд на коробку из-под вьетнамок, в которой сыро гремели ее старые, студенческие еще кроссовки. Что-то похожее было написано на коробке: memory foam. «Почти Виан», – задумчиво, но со значением (знавали, мол, мы вас, писателей!) отметила племянница и положила парадные ключи в китайскую вазу. Начиналось что-то новенькое.

В целом, все шло именно так, как она и мечтала. Скука, янтарная безысходность и вязкая мгла будто разом отступили, слетели с нее, как старые кроссовки, которые она в тот же вечер безжалостно отнесла на помойку. В городе царила вечная жаркая осень, несмотря на разгар июля – сухие сморщенные листья с треском, как жареные каштаны, катились по асфальту, море билось прямо в лицо пряными оплеухами вместе с утренним ветром, орало снаружи дворовое пиратское радио, по утрам смешно пищали птицы и выли сирены, на базарчике под домом морской дед продавал бледных рыб с измученными лицами, весело перекрикивались маршрутки, каждый день приходили письма от мужа, и, читая их («Пил лимонад, сидя на скамейке около библиотеки. Мне показалось, что мимо прошла собака, но потом я понял, что это была одна из тех сумеречных теней, которые я иногда вижу, если сильно устаю»), она наконец-то чувствовала и понимала все: скамейка была иссыхающе-коричневой, как кедровая кора, сумеречная собака тонко вытягивалась на закате, как готовый к убийству лук, лимонад с гейзерным фырканьем вырывался из пластика. Деловитый школьник играл с питьевым фонтанчиком среди платанов, женщины в белых косынках тащили прямо на головах корзины с персиками, чайка вила гнездо в часовне – все смешивалось в единый поток писем и впечатлений, и, возможно, именно в этот короткий период своего кромешного неприсутствия здесь – точнее, присутствия, о котором не знала ни одна живая душа, – она была по-настоящему счастлива. По утрам она пила кофе в маленькой кофейне в трех кварталах от дома (он завтракал в другой кофейне, она знала), днем шла к морю в его любимые места (он работал в офисе, она знала), по вечерам сидела дома, замачивала брынзу, пила вино и ждала, пока он ей напишет что-нибудь, иногда сидела во дворе и слушала, как поют песни где-то в рощах за забором веселые южные люди. Он писал ей: «Сегодня было очень жарко» – и она, смахивая языком с верхней губы янтарную слезинку кипящего маслянистого пота, отвечала ему: «Наверное, тяжело работать в такой жаркий день», и он писал: «Да ничего, я выпил два литра самодельного лимонада – купил у каких-то малышей около Фосфатного Рынка», и на следующий день она шла на Фосфатный Рынок, покупала там корзину креветок и литр лимонада у пары деловитых третьеклассников, с шулерским видом давящих лимоны каким-то самодельным деревянным приспособлением, и запивала дома этим лимонадом жару, и даже пробовала писать что-то вроде залихватского литературного дневника, чтобы не было ощущения кромешного вранья, но ничего не получалось. Пару раз друзья звонили ей и звали на кофе, на чай, куда-то гулять, но отшучивалась, говорила, что занята – в общем, они перестали, все сейчас заняты.

В какой-то момент она поняла, что не рассказала никому из друзей о том, что тоже поехала в этот город, только потому, что это невозможно объяснить. Она поехала в город, где у ее мужа командировка, чтобы пожить там так же, как он? В одиночестве в чужом городе, переписываясь с предположительно единственным (иногда она не была в этом уверена) любимым человеком? Чтобы как-то с ним сблизиться и почувствовать то же, что чувствует он? Почему она не может, черт возьми, просто с ним встретиться, он же уехал с полтора месяца назад, неужели она не скучает? Друзья начали бы задавать эти дурацкие вопросы. Скорей всего, они бы решили, что она сошла с ума. Менять это ощущение непроходящего, невозможного, кромешного счастья полного неведения всех вокруг о своем местонахождении на смутные потоки объяснений своего крайне нелогичного (это она понимала) поступка ей не хотелось. Поэтому она делала все возможное, чтобы не столкнуться с мужем – аккуратно выведывала его тропинки, его маршруты, адрес работы, время ланча, планировала каждый свой шаг и становилась все более и более счастливой – как будто всю жизнь шла именно к этому, к моменту тотального своего исчезновения в ветреном маленьком городке, где живет ее единственный (в какой-то момент она окончательно это поняла) любимый человек, который каждый день пишет ей письма, ходит теми же тропинками, пьет тот же лимонад и дышит тем же воздухом. Никакого другого счастья, как выяснилось, не существует и существовать не может. Сотрудницам, которые спросили ее, как там санаторий, она искренне ответила, что это просто невероятно, офигительно, потрясающе здорово – и тут, кажется, уже совершенно не врала.

Тем не менее, вечно в эту игру под названием «безусловное счастье» играть было невозможно, это она тоже понимала – гораздо лучше и отчетливее, чем причину своего безмятежного покоя, накрывшего ее в этой необъяснимой ситуации стеклянным колпаком неприкосновенности и восторга. В какой-то момент ее игра даже показалась ей не только необъяснимой, но и глупой – невозможно никуда уехать, скрыв это от всех. Возможно, конечно, если это эксперимент, арт-проект, спецзадание. Но какой смысл в этом арт-проекте, если она даже рассказать о нем никому не может? Можно рассказать мужу – но как он отреагирует, зная, что она тут бродит его дорогами тайно от него уже две недели? Он тоже, наверное, решит, что она не в себе, что она его преследует, например, и будет снова скандал, как тогда с полкой, лучше не вспоминать. Понятно, что он скажет. «Ты подумала, что у меня тут любовница, вот что, – скажет он. – И не надо притворяться, что ты тут такой олененочек, феечка, Амели. Приехала и выслеживала. Какой позор». Такого позора ей не перенести – все ее хрупкое счастье рисковало быть погребенным под валом этого черного бытового подозрения в шпионаже. Поэтому любой ценой молчать, скрываться, по истечении срока сбежать и не вспоминать. Счастье – слишком хрупкая штука. По вечерам, наливая в стакан густое, как земляничный компот, розовое вино, купленное прямо на улице у местных умельцев, она считала дни, минуты и секунды, понимая, что вся она теперь – как этот стакан, нечто хрупкое и беспокойное, целостность и ясность чего зависит исключительно от цепкости ее же собственных пальцев, разожмет и ничего не останется, только липкая земляничная лужица и никакого больше счастья, никакого больше покоя. Ответить себе на вопрос, что именно делает ее счастливой – сопричастность магическому милому быту близкого человека или магия неприсутствия нигде, она так и не смогла. Не до ответов, когда все так ненадежно.

В любом случае рано или поздно это должно было случиться – муж оказался немного непунктуальным или просто соврал, сорвался, обманул один раз. «Завтра после работы очень много дел, – написал он. – Поеду сразу домой. Из дома сразу же тебе напишу. Хотя, конечно, хотелось бы пойти на набережную, где чайный домик, но что поделать». Она пошла, разумеется, на эту набережную в тот вечер, надев свое любимое шелковое синее платье с разными пуговицами, и, заворачивая за угол чайного домика, увидела его, идущего навстречу, одетого в совсем незнакомую рубашку, загорелого и грустного.

Все это должно было как-то закончиться, поэтому она не удивилась. Хотя, наверное, можно было развернуться и убежать, но вдруг он ее уже заметил? Она замерла, потом подбежала к нему, виновато улыбнулась и сказала:

–  Только не бойся, пожалуйста. Не бойся. Привет.

Она ужасно боялась его напугать или шокировать, хотя и была невероятно рада его видеть, сердце просто вырывалось из груди (она подумала это именно такой фразой: сердце вырывается, надо же, все так и есть, как пишут!).

–  Я тут случайно, – поспешно уточнила она. – Все хорошо, дома все нормально, все живы.

Муж наконец-то остановился и посмотрел на нее с испугом и недоумением. Она тут же сделала шаг ближе, взяла его за плечи, но получилось странно, как будто она хватается за незнакомый неудобный тренажер в спортзале. Он посмотрел на нее так, как вообще никогда еще не смотрел ни на нее, ни на что бы то ни было вообще.

–  Я увидела тебя и поняла, что все-таки должна подойти, – затараторила она, упираясь ладонями ему в плечи. – Только не спрашивай сразу все, пожалуйста, давай пойдем куда-нибудь, и я объясню, что я тут делаю и как я тут оказалась, хорошо?

–  Мм. Мне это нужно? – очень тихо, отчетливо спросил муж, немного заикаясь.

–  В смысле? – не поняла она. – Что тебе нужно? Ты просто не понимаешь, что я тут делаю, да?

–  Да мне без разницы, – сказал муж. – А можно хотя бы объяснить, в чем дело? Мы знакомы?

–  В смысле знакомы, – беспомощно улыбнулась она. – Ну знакомы, да, я твоя жена, и мы…

Тут она поняла, что муж продолжает смотреть на нее этим жутким взглядом, как будто он – вещь, или она – вещь, или они оба – чужие вещи, потому что только вещи могут смотреть на другие вещи таким пустым, совершенно пустым взглядом – стоп, этого не может быть.

–  Я твоя жена, – испуганно сказала она, отпустила его воротник (вот почему он на нее так смотрел) и опустила руки. – Это же я.

–  Я первый раз вас вижу, – сказал муж. – Что вы хотите мне сказать? Что вы моя жена? Я вас не знаю. Какая вы мне жена, если я вас не знаю?

–  Я вас, то есть тебя, знаю, – сказала она, вообще не понимая, что происходит. – Я твоя жена, а ты мой муж. Я это знаю так хорошо, как вообще мало что знаю, учитывая, что я уже совершенно запуталась тут. Ты что, не хочешь со мной общаться? Ты не хочешь меня знать? Ты решил, что я сошла с ума, да?

–  Кажется, да, возможно, – сказал муж. – Я прошу прощения, но я пойду.

И ушел. Она почему-то даже не побежала за ним, настолько ее шокировало случившееся. Брела домой медленно, заблудилась пару раз, один раз хотела заплакать, один раз хотела выбросить плащ в мусорный бак, лето же, зачем ей этот дождевой глупый плащ, может, он из-за плаща ее не узнал, или узнал, но обиделся и сделал вид, что не знает?

Дома был какой-то шум и грохот, она еле открыла дверь, дергая ключ туда-сюда в чахлой свистящей замочной скважине, – все гремело, кипело, уютно и невыносимо пахло супом и свежей стиркой, бегали какие-то дети, с пола, как в мультфильме, слизывал пролившуюся простоквашу тощий черепаховый кот, к ней тут же подбежала бойкая старуха в ржавом застиранном платье и закричала:

–  Где ты шлялась! Ну вот где ты снова шлялась! Дети опять некормлены, опять я ужин готовлю, ну что ты тут будешь делать! Шляешься и шляешься, да скоро уже это прекратится?

Один ребенок тут же, как будто это театр и дают батальную пьесу, показательно поколотил другого, и оба хором зарыдали. Какого пола были дети, она не разобрала, очень уж они быстро носились туда-сюда в капустно-соляночных кухонных облаках слез, пара и терпкой домашней атмосферы. Снимая на ходу плащик (лучше бы выбросила), она побрела в коридор, за ней бежала бабка и визжала: опять, наверное, какой-то мужик, снова мужик какой-то, опять эти твои выходные, эти твои командировочные, ох знаем! Ох детям все скажу!

Детям на все было наплевать, они мутузили друг друга всевозможной кухонной утварью (половник, скалочка, венчик) так самозабвенно, что, судя по всему, остановить их можно было только супом, да и то вылив эту кастрюлю помойного кислого кипятка им на голову, подумала она. Боже, какие ужасные. Старший ребенок поднял голову и, осклабившись, посмотрел на нее бессмысленными, кошачьими глазами. Мальчик, поняла она, это мальчик. Тогда и младший – мальчик, не будет же он мутузить девчонку.

Она хотела было уйти (может, перепутала квартиру), но старуха ловко проскользнула вперед нее, закрыла дверь изнутри на ключ и, спрятав его в карман, победно заулюлюкала: дома сидеть будешь, детей смотреть, нашлась тут, мне работай, мне обстирывай, я тебя не для этого рожала, чтобы этих твоих кормить-смотреть, ты сама должна смотреть, ты и меня должна смотреть уже!

Она помчалась в свою комнату, закрылась там и осмотрелась – все, как было. Вот чемодан, вот ноутбук стоит на столе, вот чашка с утренним чаем. Только вот во всей остальной квартире этот кошмар.

Из неразборчивых проклятий старухи, доносящихся из-за двери, она более-менее приблизительно поняла ситуацию: старуха как бы ее мать, жуткие дети – ее собственные дети, мальчики, один уже ходит в школу (но ужасно учится, скоро в школу для отсталых переведут, кричала она, если не будешь им заниматься), другой еще нет, она «за ними не смотрит» и «гуляет с командировочными», вообще совсем отбилась от рук, скоро в тюрьму попадет или ее просто кто-то грохнет, убьют, то есть катается со всякими, шляется по ночам. То есть такая ситуация, понятно.

Она позвонила хозяйкиной племяннице, чтобы сказать, что в дом вселилась сумасшедшая бабка с двумя неуправляемыми детьми, но племянница сказала ей: «Валя, у тебя снова это началось? Давай не будем, а. Ты же не хочешь опять в больницу? Нет, не хочешь?»

Она ответила, что, конечно же, не хочет, вздохнула, решила подумать про все это потом, открыла компьютер и увидела, что муж написал ей маленькое письмо о том, что все-таки решил прогуляться вечером, ходил к чайному домику на набережную, купил замечательный пу-эр и прямо сейчас его пьет. Ну хорошо, подумала она, а про эту встречу, значит, он не написал – и что это значит? Разыгрывает меня? У него тоже какая-то игра?

Поэтому она тоже ничего ему не написала – никаких объяснений. «Тяжелый был день, – сформулировала она все случившееся. – Ложусь спать».

На следующий день, когда она проснулась, она обнаружила, что бабка уже приготовила всем завтрак, но сидит насупившись и молчит. Дети, похожие на лягушат, устало жевали тягучую, как сургуч, яичницу. Она вышла на кухню, заварила чаю на всех, залила себе мюсли молоком, села за стол.

–  Сегодня тоже будет шляться ваша мама, – сказала бабка тихим, скорбным голосом. – Вот смотри, диетический завтрак себе делает. А мы, значит, яичницу на сале едим. Как свиньи. А она интеллигенция. Командировочного скоро вам приведет. Помните, уже приводила командировочного? И где он? А съехал. А ложки где серебряные, ложечки ваши крестильные? А с ним съехали. В Ма-га-дан!

Она молча разлила чай по стаканам, стараясь не смотреть ни на кого, быстро выпила свой, собрала сумку и ушла под негромкое скрежетание бабки: «Видите, молчит она у вас. Нечего ей сказать вам. Молчит, но идет. Тянет ее. Не остановить. И так и будет ходить, пока не привезут ее мертвую, доходится же, доездится с ними в машинах».

Она пошла к морю, швырнула сумку на песок, села на нее. Что вообще происходит? Как ужиться с этими ненормальными? Стоит ли ей собрать вещи и сразу же уехать, несмотря на то, что она может тут быть еще почти целый месяц? Очевидно, что начал происходить невероятный бред, от былого хрупкого счастья почти ничего не осталось – стакан раскололся, просто повиснув в воздухе на невидимой нити, рассыпался в хрустальную пыль.

Именно в этом состоянии хрустальной пыли ее и нашел муж – он шел по пляжу с бутылкой вина в руке, явно чем-то расстроенный.

–  Снова ты, городская сумасшедшая, – поприветствовал он ее. – Ты меня преследуешь, да?

–  Я так и знала, что ты будешь говорить о преследовании, – сказала она. – Я ужасно боялась этого.

–  Когда боишься, не подходишь к незнакомым людям и не говоришь им, что ты их жена, разве нет? – спросил он.

Только тут она поняла, что он и правда ее не узнает – или слишком мастерски делает вид, что не узнает, – или просто продолжает играть так талантливо, что в это невозможно не верить.

–  Такое бывает иногда, – глухо ответила она. – Видишь человека и понимаешь: а вот это мой муж и все. Могла я так решить?

Муж посмотрел на нее как-то очень беспомощно.

–  Да ладно, я просто вчера была в каком-то ужасном состоянии, – объяснила она. – Тяжелый день. Выпила вина в баре. Увидела и поняла – вот, все. Потом самой стыдно было. Я прошу прощения. Конечно же, я вас не знаю и увидела в первый раз.

Муж сел с ней рядом и предложил вина. Он его пил прямо из горла.

–  Тоже тяжелый день, – объяснил он. – Ничего страшного, я не обижаюсь. Я даже могу это все вообще не комментировать.

Он сказал, что ему ужасно одиноко в этом городе – нет ни одного близкого человека, ни одного друга, только эти ночные чайки, которые кричат страшно, как кошки, когда их убивают. И городские сумасшедшие, вот вроде нее вчера.

–  У меня тут тоже практически никого нет, – ответила она. – Так вышло.

–  А родственники? – спросил он.

Она глотнула вина, покатала его во рту, проглотила:

–  Да нет, это даже не родственники. Чушь какая-то. Какие-то дикие чужие люди. Каждый день их как в первый раз вижу, вот правда. Это не считается.

Они еще немного поговорили о рыбах, чае и музыке, потом немного целовались, потом он проводил ее до дома, но около подъезда она сказала: пожалуйста, нет, ко мне нельзя. И правильно сказала: дома снова эта бабка, страшно кричала шепотом (дети уже спали) – шлюха, говорила она, шлюха ты, скорей бы тебя уже убил кто, зачем я тебя рожала, это все он, это все его кровь дурная, надо было и не рожать вовсе, лучше бы я тебя сама убила еще до рождения, чем эти командировочные потом, бандиты эти.

Она открыла компьютер и всей своей больной гудящей головой всмотрелась в список писем: что он ей напишет? Напишет ли он ей вообще что-нибудь? Но он только написал, что ужасно по ней скучает и что сидел один на пляже и пил вино – и, разумеется, думал о ней. Лед тронулся, что-то изменилось, поняла она, трогая кончиками пальцев распухшие губы.

На следующий день она пошла туда же, на пляж, и сразу же увидела его. И на следующий день тоже. Они решили не обмениваться телефонами – слишком уж сложной была ситуация.

–  Почему ты ничего о себе не рассказываешь? – спрашивал он, вкладывая ей в рот морские камушки и тут же вынимая – они были соленые, красивые, гладкие от слюны. – У нас столько общего, мы смотрели одни и те же фильмы, мы слушали одну и ту же музыку, мне кажется, что я знаю тебя тысячи и миллионы лет, и я ничего о тебе не знаю, и ты каждый день исчезаешь в темноте этого подъезда, и ничего не говоришь о своей семье, о том, кто тебя ждет дома, о том, как так вышло, о том, что происходит.

Она улыбалась, трогала его веки кончиками пальцев, иногда зачем-то лизала его в нос, бормотала что-то: не важно, не слышно, перестань, я живу с мамой, ругаюсь с ней постоянно, она вообще не в себе, мне тяжело, мне сложно, я тут не могу, я хочу отсюда уехать, я устала, я хочу хоть ненадолго в другую, чужую жизнь.

Действительно, она устала – каждый день она возвращалась в эту шумную, кипучую, пропахшую щами и тряпками квартиру, где на нее принималась привычно орать бабка, прибегали дети, Данила и Дениса, неприятные и чужие, с Денисой надо было заниматься математикой, потому что он даже таблицу умножения не мог понять, Данила же тоже был достаточно сложным, он рвал тетрадки Денисы и страшно мычал по ночам, как раненое травоядное животное, хорошо еще, что дети спали с бабушкой, иначе она бы не выдержала, заниматься с ними не было ни сил, ни возможности, чаще всего она просто закрывалась в комнате и писала что-нибудь дурацкое (даже пару раз начинала эту выдуманную повесть-отмазку «Пена памяти»), письма мужу («Уже сильно устала от всей этой работы без отпуска. Скучаю по тебе. А тебя не отпустят раньше?») и записки подругам («Пока занята, давай через пару недель увидимся!»), заваривала пу-эр, который подарил ей муж во время третьей встречи на том маленьком пляже, и ночью тихо-тихо кралась в туалет, чтобы не разбудить детей и бабку, по утрам сама готовила на всех кашу и яичницу, быстро принимала душ и убегала из дому под проклятия и причитания, все это терпеть не было никакой уже возможности, если бы не каждодневные встречи с мужем, который был с ней все ласковей и ласковей – теперь он тоже смотрел на нее так, как еще никогда не смотрел, но уже совсем по-другому.

–  Я иногда вообще не понимаю, – говорил он. – Как так получилось, что ты меня нашла. Что ты просто остановила меня и сказала: я твоя жена. А я – подумать только! – тебя не узнал. Как можно не узнать того самого человека? А вот, оказывается, можно. Можно просто пройти мимо своего счастья и не узнать его. Отречься трижды. Сказать: я тебя не знаю. И пройти мимо.

Она же вообще ничего не говорила, просто сидела и ждала его после работы каждый вечер где-нибудь в кафе или на пляже, как они договаривались. Иногда она оставалась ночевать в его маленькой съемной квартирке. Когда она осталась у него в самый первый раз, она увидела, как он – перед тем, как лечь спать – открыл ноутбук и тут же закрыл. Она поняла: именно сегодня, именно этим вечером он впервые не напишет ей письмо. Она почувствовала что-то вроде вины. Утром, когда вернулась домой и пробралась в свою комнату под привычные бабкины крики («Шлюха! Я всю ночь морги обзванивала! Дети не спали, в участок хотели сами звонить, бедные! А я сразу в морги! Тут уже убили, все ясно!»), она обнаружила, что ее предположения верны – письма не было. Что-то немного кольнуло в сердце – не вина, нечто полностью противоположное.

Через полчаса пришло письмо – муж написал ей, что ночевал на работе, так вышло, ночная смена, ужасно устал. Она приняла его ложь спокойно. В конце концов, если уж честно, она первая начала его обманывать.

В конце концов вышло так, что она проводила с ним почти все время. Это длилось весь месяц, вся эта мучительная, нежная, ломкая, невыносимая эпопея с криками, истериками, детскими школьными проблемами, кисловатым смрадом щец и кашиц, тихими его поцелуями и хрупкими фарфоровыми подарками (куда их девать, чтобы дети не выбросили, не сломали, тоже вот вопрос) – и когда она поняла, что больше не может, что у нее нет никаких сил, что эти мгновения счастья, когда она засыпает на его плече, не идут в сравнение с теми моментами, когда дома, среди всего этого невыносимого, безвылазного бытового кошмара, она открывает ноутбук и видит от него очередное скользкое, неискреннее, лживое письмо о том, что он ужасно скучает и что он снова работал в ночную смену – она сказала ему, что им нужно расстаться, что она больше не может, что, конечно, она любит его больше жизни, но у нее нет этой самой жизни, вот в чем проблема, да и вообще они ничего друг о друге не знают, несмотря на эту невероятную, необъяснимую близость, и что им остается делать, лучше прекратить это все, пока жернова жизни и быта не раскрошили весь этот набор фарфоровых блюдечек, которыми они все это время удачно притворяются.

Он ужасно расстроился, задумался, долго молчал, потом сказал:

–  Видишь ли, у меня дома есть некоторые обстоятельства. Наверное, ты понимаешь. Мне нужно вернуться. Решить там некоторые дела. И приехать сюда к тебе уже насовсем. Хорошо?

–  Хорошо, – сказала она. – А что ты ей скажешь? Что встретил меня? Что разлюбил ее? А ты ее точно разлюбил?

–  С этим все сложно, – сказал муж, – Но я все скажу, как есть. Обещаю. Потому что такого у меня вообще никогда еще не было. Так и скажу – встретил человека, которого, кажется, знал еще до рождения. Это же совершенно мистическая вещь: все было абсолютно ясно сразу же в первую секунду, разве нет? Ты же сама это почувствовала. Этим можно оправдать все, этим можно объяснить все, она поймет, она сама из таких, из наших, она такие вещи понимает и чувствует.

Договорились, что он поедет домой через пару дней, объяснится с женой и вернется к ней, снимет им двоим квартиру, а детям и бабке (ей пришлось сказать ему про детей, он тут же сказал – возьмем себе, не вопрос! – но она замахала руками, запротестовала, не надо детей, пожалуйста, я их ненавижу, я твоих хочу, а эти чужие, не наши!) будет давать деньги на нормальную жизнь, все как положено, а если что, детей можно будет потом, когда подрастут, себе взять. «Да я не люблю детей, не люблю!» – взвилась она. «Это не важно, – сказал он. – Я их полюблю».

Она пообещала ему, что будет ждать, он пообещал, что вернется буквально через неделю, просто заберет кое-какие вещи и подаст все заявления. Прощались как будто ненадолго, просто держались за руки, даже не целовались: все впереди, вся жизнь бежит вдалеке грациозная, как олень в свете фар.

Пришла домой и поняла: весь этот чудовищный обман скоро раскроется. Надо бежать. Надо быть в городе раньше, чем он.

Собрала чемоданы, быстро заказала по телефону билет, вышла ночью из дома – дети в первый раз, кажется, спали тихо-тихо, никто не хрипел, не плакал, не стонал страшным животным. Ехала в поезде, прислушивалась к шуму в собственной голове: ровный, мерный шум. Сунула руку под подушку – нашла розовый блокнот, тот самый. Раскрыла его, чтобы прочитать, что написано, – но было темно, поэтому положила в карман, чтобы прочитать утром. Нет ничего удивительного в том, что нашлось то, что потерялось. В конце концов, это был тот же поезд, просто в обратную сторону.

Села в такси, выгрузила чемоданы около дома, поднялась в лифте, сунула в дверь ключ, но ключ не проворачивался.

Дверь открылась изнутри, на пороге стояла его жена и смотрела на нее жидким, текучим, как змея, взглядом.

–  Вы кто? – спросила жена.

–  Ты сама спросила, – ответила она жене. – Так что я тебе сейчас все расскажу.

И все рассказала. Выложила вообще все, значит.

–  Это все? – спросила жена.

–  Ну, как все, – смутилась она. – Не совсем все. Вот он приедет, заберет вещи, переедет ко мне – и будет все.

–  А, вот как, – покачала головой жена. – Ну хорошо, я за вас рада. Все, вы со мной поговорили?

И вытолкала ее прямо за дверь в подъезд, эту неприятную, крашеную провинциальную сучку, похожую на иссохшую, исхудавшую цыганку, с этим глупым выговором, потоком несовпадений, неправд и лживых, неаккуратных неточностей, кто знает, чего она хотела, украсть ли что-то, подловить ли ее на чем-то, просто оказаться вестником чего-то нехорошего, может, это просто какое-то испытание, а не человек, просто упражнение пришло, тренировочка, тест.

–  Иди домой, где бы он ни был, твой дом, даже если нигде – иди, – крикнула жена в закрывающуюся дверь вслед этой непонятной, чужой, лживой и кромешно несчастливой гостье. – Я не верю ни одному твоему слову, так и знай.

Она еще долго плакала на лестнице, скреблась в дверь, несла какую-то чушь, умоляла понять ее, она ведь, мол, специально приехала, но жена вначале пригрозила вызвать полицию, а потом просто громко включила музыку. Подумала, что лучше не писать мужу про это, он ужасно суеверный, а потом вспомнила, что врать нельзя, – и написала: «В дверь ломилась какая-то цыганка-русалка. Говорила, что она твоя дальняя любовница из запретного края морского. Вроде бы не беременна. Я ее вытолкала. В доме, кажется, ничего не пропало. Ты уже скоро вернешься?»

«Приеду послезавтра, – написал муж. – Цыгане врут. Везу тебе три литра инжирового варенья, тут бабушка одна такое варенье делает – умереть можно».

Варенье, действительно, оказалось умереть не встать. Он возник в дверном проеме весь, казалось бы, увязший в этом варенье, хотя он просто протягивал к ней две руки, увенчанные этими медовыми, липкими янтарными банками, и она вначале взяла одну из них и поставила на пол, а потом взяла вторую и тоже поставила на пол, а потом обняла его всеми оставшимися своими руками, а он тоже ее обнял и сказал:

–  По-моему, я всю жизнь ждал именно этого момента.

И, кажется, это был самый первый раз, когда она ему по-настоящему поверила.

А блокнот обнаружила потом в джинсах и выбросила, не читая.