Допустим, ей уже тринадцать. Допустим, она уже может управлять машиной и покупать каштановую настойку на углу, там, где цыгане каждое утро раскладывают гулкие сосуды из тыквы и сушеные детские корни от спинной болезни. Предположим даже, что ей разрешено заводить детей, числом два; а ведь некоторые не проходят собеседование вообще, им даже одного нельзя, потому что сразу могут родиться сушеные корни и опять же надо идти на черный рынок, цыганам нести, там еще подлинность доказывать нужно и иногда случаются неприятные инциденты. Есть вариант, что она теперь может еще раз попробовать поцеловать того длинного, безрукого водопроводчика, который все ходит и ходит в соседний, разрушенный землетрясением подъезд исправлять какое-то искривление, какое-то завихрение, загиб какой-то то ли в водопроводе, то ли в ткани времени. Ей, допустим, теперь можно вообще всё – допускается даже, например, убийство по неосторожности. Но как вызвать в себе этот приступ неосторожности? Разве можно, например, ударить этого ветхого старика, которому все эти ненавистные чужие тетки говорят «мама, мама!», молотком по голове без осторожности? Там же голова – с собачий камень, со скворушкин дом! Он когда очки на нее надевает, вечно промахивается – то на холодильник нацепит, то просто в воздухе болтаются! Очень осторожно надо бить, как яйцо всмятку сонным детским утром, чтобы на скатерть ничего нет-нет-нет. Как тут можно быть неосторожной? Как вообще можно научиться этой восхитительной небрежности, этой неосторожности, позволяющей тебе вообще всё? Но, допустим, о каких-то вещах спрашивать уже неудобно, все-таки тринадцать. Сама, всё сама.