Последние дни августа были еще теплыми, порой жаркими, ночами же довольно свежими и прохладными. Август — месяц обильных и длинных утренних рос, густых вечерних туманов. Лето на исходе, это чувствуется по всему. Пчела перестала носить медовый взяток, убывают дни, уставшее за трудовое лето солнце встает все позже, а на покой уходит раньше, да и днем на часок-другой норовит прикорнуть за облачной пеленой.
Не растут больше деревья и кустарники, отдавая все силы для урожая будущего года, закладывая цветочные и листовые почки, кои раскроются лишь следующей весной.
Русский народ издревле дал августу свои имена — как всегда точные, емкие, образные. На смену пышному разнотравью пришло изобилие овощей, фруктов, ягод, что и привело к народному названию «густырь». Август — месяц ста забот. «Настало время жатвы дорогое, никому не даст оно покоя. Жнивень, серпень! Уборка хлебов одна из самых главных забот земледельца, и потому напоминают месяцесловы: поубавилась жара — молотить хлеба пора; в августе рожь поспевает, пахаря в поле вызывает; колос к колосу соберется — и караваем гляди, обернется. В августе крестьянки расстилали на солнышке лен — отбеливали его. Август — месяц-ленорост, припасает зиме холст«…И не перечесть всевозможных пословиц, связанных с тем или иным крестьянским трудом. Старинные месяцесловы именуют август зорничком — либо от слова «зорить» (зреть), либо от ясных зорь и ярких зарниц, коим красно начало месяца. А еще август — малиновое лето, его венец и закат, пора семян и паутин, преддверие и предвестник золотой осени.
«Август — звезды…» Не успеют померкнуть полностью алые краски заката, как в густеющей небесной синеве начинают появляться звезды, они вспыхивают на небе одна за другой, и вот уже весь небосвод усеян ими, как дно реки песчинками… Особенно красив небосвод в полночь, когда через его зенит во всем великолепии перекинут, словно огромный мост, Млечный Путь, соединяющий один край неба с другим… Звездная ночь подходит к концу, забрезжил рассвет. Лениво плещется в озерах и реках рыба. Мирно покрякивают утки, невидимые в тумане, негромким посвистом отвечают им утята. Перелетные птицы собираются в большие стаи. Кажется, давно ли были слышны в гнездах крики молодых грачей, галок, скворцов, а теперь они вместе со взрослыми ведут самостоятельный образ жизни… В теплом воздухе резво носятся во всех направлениях быстрокрылые ласточки, а тетерева-косачи, глухари забиваются в самые глухие уголки леса и будут держаться там до конца линьки.
Август вплетает березам в листву золотые пряди, раскидывает по полянам белесые облака утренних и вечерних туманов, гонит по перелескам серебряные нити паутины, проливает первые, уже по-осеннему затяжные дожди.
Предвестник золотой осени…
А затем и она нагрянула, «багрецом и золотом» изукрасив изумрудную листву деревьев, кои сбросят свою красоту в конце октября-грязника или в начале ноября-полузимника. А вскоре и матушка-зима вступит в свои права — с морозами, колючими ветрами и метелями…(Весьма красочно сказание народного месяцеслова, составленного в книге Ю. Белякова).
Глава 1
В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ
В начале февраля Филат Егорыч сказал своему новому кучеру:
— Готовь, Стенька, крытую повозку. Денька через три в Ростов поедем.
— Тройку закладывать?
Заводчик утвердительно кивнул головой, а Стенька с тревожными думами подался к конюшне. Огорошил его Филат Егорыч! Ехать в Ростов — к черту на рога. Да там (в городе не раз бывал, примелькался) его мигом признают и отволокут в участок. Приказчик Корней Букан, поди все уши полицмейстеру прожужжал да немалую мзду сунул, чтобы изловить беглецов… Надо бы с Гурейкой посоветоваться, но он куда-то недавно выехал с Неклюдом Андроновым.
Голубев сдержал свое слово и приставил таки Гурейку к своему старшему приказчику Неклюду Андронову. Обоих приятелей поселили в одной из угловых комнатенок первого этажа каменного дома. Друзья были довольны: и кровати с ватными матрасами поставили, и керосиновую лампу дали, и маленький стол чистой скатеркой украсили; в комнатке, оклеенной коричневыми обоями, было всего одно окно, выходящее во двор, но свету все же было достаточно. Обедали приятели, если были не в разъездах, в людской, куда сходились все дворовые люди заводчика.
Разъезды же чаще всего приходились на Стеньку: заводчик, почитай, каждую неделю делал куда-нибудь выезд, но поездки были не столь уж и далекие. Приказчик же Неклюд Андронов выбирался по делам редко, ибо чаще всего пропадал на винокуренном заводе. Но Гурейка не бездельничал: все свободные от кучерской работы дни он, на пару со старым конюхом, занимался починкой упряжи и летних пролеток. Вечерами же Гурейка любил посидеть в трактире, заказывал легкий ужин и приглядывался к «веселым» женщинам, чтобы выбрать ту или иную на горячую ночку. Но к себе «дам» не водил и водкой не злоупотреблял, зная строгий нрав хозяина, а посему по утрам был «как стеклышко». Приказчик пока ничего худого за ним не замечал. Весело жил Гурейка.
Неплохо себя чувствовал с хозяином и Стенька. Ему нравились любые поездки — то в летней пролетке, то в бричке, то в зимней повозке, причем невзирая на любую погоду, но августовские ему почему-то особенно запомнились: то ли своей прощальной летней красой, то ли трогательными старинными песнями, кои он слышал, когда ехал полевыми дорогами, вдоль которых девки и бабы выбеливали лен. И такие были волнующие песни, что душа замирала, впитывая в себя напевные чарующие звуки, кои он потом норовил перевести на свою тальянку.
Зимой на дорогах была тишина, поля утопали в глубоких серебристых сугробах, лишь иногда черные вороны нарушали покой своими каркающими криками, перелетая в поисках хоть какой-нибудь добычи с места на место, что чаще всего это случалось дорогой через села и деревеньки. Стенька, сидя на облучке, гикал и взмахивал кнутом, и тогда все черное прожорливое племя снималось с заснеженного дерева и перелетало на другое, провожая повозку еще более громким карканьем.
«Вот и накаркали беду, — невольно подумалось Стеньке. — Через три дня он должен тронуться в Ростов… Прикинуться больным и отказаться от поездки? Филат Егорыч, конечно же, пересадит на повозку Гурейку, но едва ли он поверит в недуг своего основного кучера. Недоуменно хмыкнет и скажет: «С чего бы это вдруг тебя скрючило? Вон рожа-то — хоть сигару прикуривай».
Стенька во всяк день был румяный, цвел здоровьем. И вдруг? Большое сомненье зародится у Филат Егорыча. Да и неловко как-то на недуг кивать. Тогда что еще измыслить?
В конюшне сел на копешку сена и надолго задумался. Рядом хрумкала овсом из торбы пристяжная, косила на кучера фиолетовым глазом, потряхивала шелковистой гривой.
«Будь что будет! Судьбу даже на кривых оглоблях не объедешь. В Ростов так в Ростов!» — перестал ломать голову Стенька…
Заночевали на постоялом дворе. Хозяин отвел заводчику лучшую комнату, а кучера хотел расположить в другом месте, но Голубев распорядился по-своему:
— Будет ночевать со мной.
— Как угодно, ваше степенство. Лишний топчан с матрасом всегда найдется.
Зимняя ночь долгая, глухая, но на постоялом дворе шумная. Из нижних комнат доносились выкрики подгулявших путников, вдруг раздался и бабий визг.
— Черт те что, — хмуро обронил заводчик и, достав из красивой коробки «аглицкую» сигару, подошел к столу и прикурил от керосиновой лампы.
— Надолго в Ростов, Филат Егорыч? — сидя на топчане, спросил Стенька.
— Как Бог даст. На ярмарке надо побывать. Так что домой не скоро.
— Ярмарка — это хорошо, — думая о чем-то своем, сказал Стенька.
— Всего наглядишься. Ростов — город особенный, один кремль чего стоит. Люблю сей город.
Заводчику почему-то захотелось выговориться. Пуская ароматные сизые колечки к потолку, он долго, чего никак не ожидал Стенька, высказывался:
— Ростов — город промысловый. Еще в середине прошлого века на берегу реки Ишни, около Варницкого монастыря, купец Михаил Серебренников возвел полотняную мануфактуру. Считай, это было первое крупное промысловое предприятие. А второе, мало погодя, возвел купец Василий Менкин, кой основал в городе суриковую и белильную мануфактуры. Опричь того, в городе действовали тринадцать салотопенных заводов, один кожевенный, один мыловаренный, три кирпичных и четыре пивоварни.
Заводчик подошел к окну и приоткрыл форточку, выпуская дым.
— Большой любитель, братец, сигар, но спать в чаду не привык.
— Изрядно же старый Ростов знаете, Филат Егорыч.
— Прадед мой когда-то был хорошим знакомцем купца Василия Менкина, гостевали друг у друга, письмами обменивались. Вот я по этим письмам Ростов и познавал. И про огородников Менкин прописывал, они едва ли не всю Россию своими овощами снабжали. Не зря же царь Петр направил ростовских огородников учиться земельному делу. Сей государь вознамерился наладить возделывание лекарственных трав в приозерных землях озера Неро, кои в большом изобилии выращивались в Голландии, но дело провалилось. А вот ростовский лук был любимым товаром в Москве и Петербурге. Причем у ростовцев были особые сорта. Репчатый — продавали в Питере, кубастый — в Москве.
Стенька, конечно же, отменно знал о любых сортах лука, но как человек «вятский» спросил:
— В чем разница, Филат Егорыч?
— Большая, братец… Кубастый лук сладкий, а репчатый — более едкий и прочный к лежке. В Ростове того и другого попробуешь… Я частенько письма Менкина проглядывал, по коим можно судить, что Ростов в минувшем веке стал крупным торговым центром. Сто семьдесят купцов с гильдейским налогом в 110 тысяч рублей! Каково! В лавках чего только не продавалось: шелковые, бумажные и шерстяные ткани, масло и мясо, мед и воск, мыло и всякие мелочные товары. А когда в 1754 году были уничтожены внутренние таможни, торговля и вовсе расцвела. Ярмарка в Ростове стала все более оживленной. Из Ростова купцы отправлялись в Оренбург, Саратов, Астрахань. Скупали там рыбу свежую и копченую, икру, масло коровье и другие съестные продукты. Вернувшись назад, везли товары в Петербург и Москву. Многие ездили на Украину, где продавали холст. Изрядно разбогатели купцы. В конце минувшего века они имели более семисот каменных домов и лавок. Каково?
— Вы сказывали, Филат Егорыч, о двух самых крупных фабриках в Ростове. А появилась ли третья?
— Разумеется, братец, но это уже в наши дни. Совсем недавно открылась миткалево-ткацкая мануфактура купца второй гильдии Маракуева. Ростовская же ярмарка стала третьей после Нижегородской и Ирбитской. Ее обороты достигают до десяти миллионов рублей. Ныне в Ростове что ни купец, то имя: Хлебников, Щапов, Серебряников, Мальгин, Кайдалов, Кекин, Мясников…
Филат Егорыч перечислял богатых купцов, а Стенку интересовал вопрос, где же остановится в Ростове заводчик. Ясно же не в гостинице, коей в Ростове нет. Не дай Бог у какого-нибудь знакомого купца, который мог и узнать Стеньку, ибо тот не раз бывал в той или иной каменной лавке, и когда Голубев замолчал, он спросил:
— Небось, в гостинице остановитесь, Филат Егорыч?
— Какая тебе гостиница? Ее и в помине нет в Ростове.
— А, говорите, ярмарка, купцы наезжают знатные. Чего ж Ростов гостиницу не может построить? Собрались всем миром, тряхнули бумажниками — и делу конец.
— Легко сказать, братец, но тут целая история. Коль Ростов город ярмарочный, то ему положен и ярмарочный Гостиный двор, что громадных денег стоит. Об этом ростовцы кумекают уже едва ли не сорок лет. Еще в конце минувшего века городская дума чуть ли не пять лет вышибала деньги у губернии. Но деньги-то огромные, 300 тысяч. Губернатор так и не пошел навстречу ростовской думе, пока за дело не взялся крестьянин графа Орлова Сергей Кобелев.
— Крестьянин? Сказка какая-то, Филат Егорыч.
— Быль, Стенька. Бывают и среди мужиков башковитые зажиточные крестьяне. Он взял да и обратился к императору Александру Первому.
— Вот это мужик! И все же откуда у него такие деньги?
— А он обратился с просьбой к государю, чтобы тот дозволил ему выстроить Гостиный двор в Ростове, с обеспечением ярмарки на 25 лет в аренду, но Кобелеву было отказано. Затем за дело взялся городской голова Федор Борисович Мясников, предложив выстроить Гостиный двор по акциям, но ростовские купцы сие не потянули, ибо стоимость составила один миллион рублей. Затем кто только не выходил с предложением выстроить Гостиный двор — и московский купец Иванов, и городской голова Кекин, кой предлагал возведение одноэтажного каменного здания на 1000 лавок. Была даже открыта подписка на акции, но и сей прожект скоро разрушился. Затем замахнулся на Гостиный двор генерал-лейтенант Бетанкур, кой разработал двухмиллионный проект о сооружении Гостиного двора за счет казны. Но он допустил серьезную ошибку. Пугаясь злоупотреблений, Бетанкур в письме государю Александру высказывал: «И не нужно допускать, чтобы строение означенного гостиного Двора было отдано на волю ростовских жителей». Затея провалилась. За дело взялся сам Ярославский губернатор Александр Михайлович Безобразов. Он лично встретился с императором и вручил ему проект ярмарочного Гостиного двора на 800 лавок. Проект был одобрен. Началось строительство, но и оно сорвалось. Вот так и остался Ростов без Гостиного двора, хотя городская дума затевала новые попытки.
— Худо, Филат Егорыч. Где ж вы намерены остановиться? Неужели опять на Постоялом дворе?
— У нас с Мясниковым давнишняя дружба. На одном промысле завязаны.
— Винокуренный завод имеет?
— И не один. У него не только винные заводы, но и вологодские и херсонесские винные откупа, несколько имений, рыбные ловли, мебельные салоны в Петербурге.
— На широкую ногу живет.
— Интересный, скажу я тебе, человек, Стенька. А ведь из крестьян, мужик, живший в Юрьевской слободе, что близ самого Ростова. Кто бы мог подумать, что лапотный мужик в первостатейные купцы Ростова выбьется. И с чего начал? Скупал по деревням скот, забивал его на мясо и продавал в Ростове. Случалось, и худой скот закупал. Откармливал его и пускал в дело. На торгу простым рубщиком мяса был, мясником! Никто и подумать не мог, что Федька Мясников в большие купцы выбьется, а он выбился, ибо обладал хватким, недюжинным умом. Стал купцом второй гильдии, приличным капитальцем обзавелся и пошел на весьма рискованное дело.
— Уж не фальшивую ли монету чеканить? Слышал от стариков, что ростовские купцы во времена царя Алексея Михайловича этим прибыльным делом занимались.
— Не гони дурь, Стенька. Я знаю, что ты парень подковыристый, но у тех купцов государевы стрельцы правую руку отрубали и на их домах вешали. Федор же Борисович занялся самым прибыльным делом — винным откупом, кой давал ему огромный прибыток. Капитал Мясникова настолько вырос, что он записался в купцы первой гильдии, коих по пальцам можно перечесть. Вот у кого поучиться надо — и жизни и торговле.
— Скопидом аль по семишнику нищему на паперти подавал?
— Цыть! — осерчал на Стенькины подковырки Голубев. — Когда-нибудь я тебя плеткой отстегаю.
— Не отстегаете, Филат Егорыч. Без меня вам будет совершенная докука. Да и слово купеческое давали.
— На все найдет ответ, балабол… Запомни, такие купцы, как Мясников, редко на свет родятся. Он в родной Юрьевской слободе каменный пятиглавый храм во имя великомученика Георгия и Феодора Стратилата поставил. А ты — «скопидом». Знал бы, как Федор Борисович Ростов украсил. Такой роскошный дом возвел, что его повеличали «путевым дворцом», ибо краше сего дома не было во всем городе. Не случайно в этом особняке останавливалась мать императора Александра Первого, Мария Федоровна, а затем и Николай Первый, кой принял в сем доме ростовских чиновников и именитое купечество.
— Никак, чересчур богатый дом, Филат Егорыч? — спросил Стенька, хотя он видел громадный особняк Мясникова.
— Таких домов у нас в Вязниках нет. Скоро своими глазами увидишь и рот разинешь.
Рот Стенька, конечно, не разинул, но для виду поахал:
— И впрямь дворец, Филат Егорыч. Нешто и мне повезет по следам царя-батюшки пройти? Ух ты!
— Ты здесь варежку — то не шибко раскрывай. Веди себя скромно, тихо, ибо станешь жить в одной из комнат особняка.
— Буду как мышь, Филат Егорыч.
— Не приведи Господи. Аль ты не знаешь, Стенька, что мышь по всему зданию шастает? Без моего разрешения никуда не высовываться.
— Ну, тогда я себя к лавке прикую.
— Беда мне с тобой… Правь к парадному подъезду!..
Первые два дня Стенька жил барином: сладко ел, сладко спал, но затем начал звереть. Не по нутру ему такая жизнь. Если два месяца он проживет в этой комнате, то не вылезет из дверей. Помощник повара приносил из кухни такие кушанья, что от них можно было лопнуть.
— Слышь, Гаврилыч, у вас всех дворовых так сытно кормят?
— Харчем не обижены, но тебя приказано кормить наособицу, как человека господина Голубева… Может, добавочки приносить? Вон ты, какой каланча.
— Какая, к чертям, добавочка?!. Слышь, Гаврилыч, ты моего хозяина не увидишь? Словечко бы ему замолвить.
— Не имею чести, любезный. Господа кушают вместе, их обслуживает сам Иван Потапыч.
— Это еще, что за зверь?
— Словечки у вас, любезный. Камердинер.
— Ясно. А спальню моего хозяина знаешь?
— Как не знать-с? Мимо прохожу.
— Вот и славно. Зайди и скажи, что Стенька видеть хозяина хочет.
— Как можно-с? Вы с ума сошли, любезный. До ужина!
— Да постой ты, Гаврилыч! Тогда передай камердинеру, что я хочу сбежать.
— Вы странный человек, любезный. До ужина.
Стенька кинул с досады в закрывшуюся дверь оловянную кружку и повалился на постель. Вот тебе и дворец, живи теперь, как в золотой клетке, а на улицу и носа не кажи.
На улицу? Ну, зачем ты туда рвешься, неразумная голова? Чего ты там не видел? Узкие кривые улочки с каменными домами купцов и лавками, деревянные избы посадского люда, белокаменный Кремль с его уникальной звонницей и прекрасными храмами. А может, ты хочешь глянуть на утопающее в голубых сугробах Тинное море, усеянное рыбаками. (Подледный лов в Ростове был так же любим, как и летний).
Ах, Стенька, Стенька! Тебя всегда тянуло на люди. Одиночество тебе и за два дня опостылело. И все же надо перетерпеть, ибо никак нельзя тебе появляться в городе: слишком обличье твое приметное. Другой бы напялил шапку на нос и затерялся в толпе, ты ж не затеряешься, коль с оглоблю вымахал. Хочется тебе вновь попасть в лапы приказчика Корнея Букана? Не хочется. Авось обойдется, авось и благополучно вернешься после прогулки в «путевой дворец». Бог не выдаст, свинья не съест.
Мечется Стенька, ибо ему непременно надо на Подозерку сходить, где живет его родня, от которой ему необходимо познать последние новости — о батюшке и матушке, о Настенке, своих дружках… О многом хочется изведать Стеньке. Хоть и вправду убегай из «красного терема», но тогда и с ямщичьей службой придется распрощаться. Вот незадача!
Не ожидал, не чаял Стенька, что перед ужином к нему спустится Филат Голубев.
— Ты все дуришь, парень. Чего тебя здесь не устраивает? Я ведь гляжу, гляжу, да и на ворота укажу. Ямщика сыскать — только свистни.
— Благодарю, Филат Егорыч, что соизволил снизойти до моей милости, человечишка никчемного.
— Тьфу!.. Наградил же Господь ямщиком. Ты простым языком можешь изъясняться?
— Сколь угодно, ваша милость. Тошно мне в клетке сидеть. Дозволь на город глянуть.
— И всего-то?.. Аль нужда какая?
— Никакой, Филат Егорыч. Докука замаяла. На город хочется поглазеть.
Острые пепельные глаза Голубева, казалось, насквозь прощупали Стеньку.
— Есть у тебя нужда, нутром чую, но она не столь уж и худая, чтоб тебя не отпустить. Погуляй завтра с утра, а к обеду чтоб здесь был. Возможно, ты мне понадобишься.
— Вернусь. Купеческое слово даю, Филат Егорыч!
— Хоть ты и не купец, но таким словом никогда не бросайся. До завтра!
— Нижайше благодарствую, Филат Егорыч.
Глава 2
СРОДНИЧЕК
Голубев поднялся наверх, а Стенька принялся облачаться. Шапка на лисьем меху, теплый бараний полушубок, туго подпоясанный темно-зеленым кушаком, валенки, собачьи мохнатки. Никакой мороз не страшен.
Вышел на Покровскую. Улица людная, снуют мужики и бабы, иногда пролетит купчина в зимней повозке, а иногда и ямщичий возок. Извозчик— лихой, задорный, помахивает кнутом, громко покрикивает:
— Гись! Гись!
Улица прямая, но узкая, зевака может и под плеть угодить.
Другой же лихач (шел порожняком) остановил возок и гаркнул:
— Кому на Чудской конец или в Соколью слободку? Мигом довезу!
Но желающих не оказалось, ибо народ шел пока на торг порожняком. Вот там-то возницам покоя не будет.
Вскоре Стенька повернул с Покровской направо и сразу увидел озеро в серой морозной дымке. Но рыбакам мороз не мороз, сидят, как черные вороны, подле своих лунок и ждут добычи. Большинство же рыбаков смутно маячили ближе к селу Поречью, где лов с давних времен был наиболее удачным.
А вот и улица Подозерка (или Рыболовная слободка), раскинувшаяся вблизи самого озера, позади коей красовался ростовский Кремль.
К избе дальнего сродника (по материнской линии) Амоса Фомичева подошел с некоторой опаской: с хозяином встречался всего один раз, и он показался ему мужиком, про которых говорят «сам себе на уме». Стенька так до конца и не понял натуру Фомичева. Отец как-то сказывал: «Прапрадед Силантий был добрым человеком. Дочка его за Акинфия вышла, а вот потомок, Амос, никак, с гнильцой».
Изба же Амоса ничуть не состарилась, по-прежнему имела довольно приличный вид: на бревенчатом подклете, с резными оконцами и тесовой кровлей. Подле избы — баня-мыленка, колодезь с журавлем, сарай, в коем мелькнула чья-то приземистая фигура в крестьянском армяке. Обычно летом на заборе сушились сети, от коих за версту пахло рыбой, а ныне они бережно уложены в сухом подклете.
«Крепкий дом, основательный, весь в хозяина, — подумалось Стеньке. — А хозяин — староста Рыболовной слободы, с начальными людьми дружбу ведет, перед ними, никак, прогибается. Как бы в оплох не угодить». Но отступать было уже поздно, ибо на крыльцо избы вышел хозяин в заячьей шапке и в таком же, как у Стеньки, бараньем полушубке. Увидел перед собой детину в лисьем малахае, хмыкнул в черную лопатистую бороду.
— Никак, Стенька пожаловал? Вот уж не чаял… А я, мил человек, на торг собрался.
— Тогда и я с тобой прогуляюсь, Амос Никитич. Не возражаешь?
Фомичев в каком-то нерешительно-задум-чивом состоянии похлопал меховыми рукавицами, а затем определился:
— Чего уж теперь? Заходи в избу, сродничек.
Три года не бывал Стенька в избе Фомичева, поэтому тотчас заметил некоторые перемены. Радовали глаз новая изразцовая печь, обновленный иконостас с иконами Спасителя, Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца, облаченных в серебряные ризы, поставец красного дерева с различной посудой. Деревянный пол украшала медвежья шкура, а на одной из стен красовался длинный (один к одному) рыбацкий багор, окрашенный в золотистый цвет — знак рыбацкого старшинства.
— Никак, разбогател, Амос Никитич? Добрая изба, на купеческую похожа. Кажись и работника держишь. В сарае копошился.
Амос ничего не ответил на эти слова, лишь молча подошел к поставцу и взял с него графин с водкой и две оловянные чарки.
— Ты уж не обессудь, сродничек. Недавно завтракали. Мать у меня в лавку ушла, а с ухватами воевать я не любитель.
— Не стоит беспокоиться, Амос Никитич. По горло сыт.
Но хозяин, не обращая внимания на слова Стеньки, принес из кухни каравай пшеничного хлеба и кувшин квасу. Затем перекрестился на киот и все так же молча налил в чарки водки.
— Давай-ка за встречу, сродничек.
Хозяин чарку выпил, а Стенька лишь пригубил, не нарушая своего обычая.
— Чего это ты? Аль водка не понравилась? Анисовая, из лавки Мясникова.
— Извини, Амос Никитич, но водку пить не приучен, а вот квасок — с полным удовольствием.
— Такой-то детина и квасок? Впрочем, как мне известно, отец твой, Андрей Гаврилыч, водку вовсе не пил. Может, в Питере приобщится.
— Как в Питере? — встрепенулся Стенька.
— Эва… Да ты, никак, удивлен? А мы-то мекали, что ты где-то подле отца крутишься.
— Когда отец уехал?
— Да, почитай, по осени. С матерью твоей и братцем Ефимкой… Сам-то где пропадал?
— Долго рассказывать, Амос Никитич… Русь велика. Куда только меня не заносило.
— Чай, вдвоем-то в бегах веселей было? Гурейка ныне тоже в Ростове? — вопросил Амос с неподдельным интересом, что не укрылось от глаз Стеньки.
— Гурейка?.. Да я его последний раз видел в тот самый день, когда он меня из узилища приказчика вызволил.
— Странно. А приказчик болтал, что вы вместе с Гурейкой на лошадях князя Голицына удрали.
— Так и было, Амос Никитич. Выскочили мы на Суздальский тракт и в тот же день расстались. Гурейка уговаривал меня на сибирские прииски податься, там-де золото лопатой гребут, но мы с ним не столковались. Я ушел в Заволжье.
— Так-так, — теребя твердыми сильными пальцами бороду, протянул хозяин избы и скользнул по лицу Стеньки прощупывающими глазами.
— А чего вдруг в Ростов притащился? Аль запамятовал, что тебя полиция ищет? Коней-то вы увели, почитай, наилучших. Цены им нет.
— Кони и впрямь стоящие, но в том моей вины нет. Дело-то ночью было. Я сразу-то и не понял, к каким коням меня Гурейка привел. Лишь в седле уразумел, что подо мной добрый скакун… В Ростов же из-за Волги пришел, захотелось от тебя о родителях изведать, успокоить вестью, что жив, здоров.
— Уж куды как здоров. Матицу головой подпираешь. Да и одежа у тебя не бродяжья. Что-то не похож ты на беглого человека. Чем промышлял, сродничек?
— Старообрядцам скиты да избы рубил, — без раздумий ответил Стенька. — Их в Заволжье немало собралось. Среди них есть даже княжеского роду. Потомки тех бояр и князей, что еще при Петре Великом в леса ушли. Вот немного деньжонок и подзаработал… А что еще нового в селе, Амос Никитич?
— Ничего особливого. Старики мрут — нам дорогу трут, молодежь свадьбы играет. Всё своим чередом… Никак, о девахе своей норовишь меня спросить, из-за коей весь сыр-бор разгорелся?
И без того румяное лицо Стеньки вспыхнуло кумачом.
— Что с ней?
— Ишь как напрягся, хе… Покуда в девках ходит, а там, пока ты в бегах укрываешься, глядишь, и бабой станет. Парней на селе хватает.
— Ужель с кем захороводила?
— Ну, парень. Я, чай, не в Сулости живу. Своих дел невпроворот, чтобы еще за твоей девкой доглядывать. Коль не терпится, возьми да сам в село сбегай.
— Легко сказать. Зверю в пасть?
— Тут я тебе не судья… Ты лучше скажи мне, сродничек, надолго ли ты в Ростов и где норовишь остановиться?
Стенька налил из кувшина в кружку квасу, неторопко выпил, используя время для толкового ответа и проверки хозяина, и, наконец, сказал:
— Есть где притулиться, мир не без добрых людей. Поживу у него с недельку.
— Ну-ну… И кто ж твой знакомец?
— Да какая разница, — отмахнулся Стенька, а сам подумал: «К себе не позвал, значит, остерегается. И про «знакомца» не зря спросил».
— Спасибо, как говорится, за хлеб-соль, Амос Никитич. Поклон супруге твоей передай. Пойду я. Бог даст, свидимся.
— А то бы посидел, сродничек, — сдержанно проговорил Амос.
— И рад бы, но дела ждут.
Стенька снял с колка шапку и полушубок, быстренько облачился.
— Бывай, Амос Никитич.
Вышел из избы и зашагал вдоль озера к Окружной улице, тянувшейся до Покровской. На душе было снуло. Уж слишком подозрительно вел себя староста Рыболовной слободы. Все-то выспрашивал, вынюхивал, и глаза какие-то настороженные, словно пугается чего-то.
Ростов утонул в сугробах. Ветра не было, ибо из печных труб вздымались в небо прямые столбы дыма. Неширокая тропинка бежала вдоль берега. Ядреный морозец давал о себе знать, щипал нос и щеки. Под валенками хрустел снег, видимо, ночью над городом погуляла легкая поземка, слегка прикрыв людские следы.
Более громкий хруст Стенька услышал позади себя. Оглянулся — приземистый мужичок в лаптях и мужичьем армяке. Да это, кажись, работник Амоса, коего он заметил в сарае. По делу куда-то пошел или?.. Неужели хозяин приказал выследить — куда это направится сродничек, к какому незнакомцу? Надо проверить.
Свернул с Окружной на Покровскую — и мужичок туда же. Может, совпадение: на Покровской полно купеческих лавок, мало ли зачем послал Амос своего работника.
Стенька перешел на другую сторону улицы, но и мужичонка там же оказался. Это уже не совпадение. Ай да Амос, сродничка не пожалел. Выследит — и сдаст полиции.
Прошел еще чуток и быстрым шагом свернул в переулок, ведущий к Ильинской улице. Остановился у забора, за которым виднелась большая изба, крытая тесовой кровлей.
Мужичонка, увидев застывшего у забора Стеньку, замедлил шаги, а затем, растерявшись, и вовсе встал, не ведая, что делать ему дальше.
— Слышь, мужик, не знаешь ли, как мне на Никольскую выйти? Чего-то я заблудился. Подскажи, мил человек, — миролюбиво произнес Стенька.
Мужичонка, придя в себя и явно осмелев, подошел к Стеньке и весело проговорил:
— Никак, не городской, но тебе плутать не придется. Сейчас дойдем до Ильинской, а от нее и Никольская недалече. Пойдем, провожу.
— Хватит, напровожался, волчья сыть!
Стенька ухватил «провожатого» подмышки и перекинул через забор, да так, что мужичонка утонул с головой по пояс в глубоком сугробе и заболтал короткими ногами в лаптях. Со стороны избы громко и зло залаяли собаки.
Стенька усмехнулся и шустро повернул назад к Покровской.
Глава 3
ФЕДОР МЯСНИКОВ
Федор Борисович Мясников был уже в преклонном возрасте: ему шел восемьдесят второй год, но именитый ростовский миллионер не чувствовал своих лет. По-прежнему был подвижен, на второй этаж своего «путевого дворца» поднимался без остановки, не чувствуя в себе старческой одышки, чем немало удивлял не только дворовых людей, но и тех гостей, что останавливались в роскошном особняке Мясникова.
В убранстве комнат его дома всюду чувствовался дворянский быт, коему с начала девятнадцатого века стало подражать зажиточное купечество. Да и сами купцы отказывались от традиционной бороды, купчихи — от платка и повойника, пытаясь следовать дворянской моде. Европейский костюм, цилиндр, туфли — непременные атрибуты высшего ростовского общества.
В комнатах Мясникова — картины в тяжелых золотых рамках, зеркала, обрамленные рамками с золотым покрытием и дорогими самоцветами, массивные и небольших размеров часы, покрытые серебром, мебель красного дерева, обитая репсом, доставленная из Москвы и Петербурга, малахитовые вазы на мраморных столиках, иконы древнего письма в золотых и серебряных ризах, осыпанных жемчугом, алмазами, изумрудами и рубинами, бронзовые люстры, канделябры и статуэтки, хрусталь тончайшего венецианского стекла и саксонские сервизы, в залах рояль или фортепьяно, в гостиной трюмо, окна задрапированы легкими штофными портьерами разных цветов, на полах — яркие живописные ковры…
Все дышало роскошью, говорило о неслучайном выборе Ярославского губернатора, когда он определял в дом Мясникова на временное пребывание царственные особы.
Некоторое отличие ото всех комнат имел рабочий кабинет Федора Борисовича, в котором стояла конторка палисандрового дерева, массивный стол с львиными лапами вместо ножек; на столе — яшмовый письменный прибор изумрудного цвета.
Хозяин кабинета любил здесь неторопливо выверять конторские книги, просматривать накладные расходы, сверять векселя с банковской наличностью, намечать новые торговые сделки…
Иногда Федор Борисович отвлекался от работы и переходил на диван, подле которого находился небольшой круглый стол, где лежали шведские спички, табак в серебряных шкатулках, украшенных затейливыми рисунками, и трубка с длинным чубуком. Несмотря на категорические запреты земского доктора, Федор Борисович продолжал ежедневно курить, особенно после обеда, который обычно проходил у Мясниковых в пятом часу. Но курил уже в своем рабочем кабинете, где обычно и беседовал с тем или иным посетителем.
На сей раз его собеседником был Филат Егорыч Голубев, с коим с давних пор велись дружеские отношения.
Одетый в синюю ситцевую рубаху, подпоясанную шелковым пояском, и плисовые штаны, старик, попыхивая чубуком, толковал:
— В письме я тебе намекал, Филат Егорыч, о канатном заводике, что находится у меня под Ярославлем. Выкупил четыре года назад у купца Светешникова, но теперь, чую, что не столь он мне и нужен. Сам я уже не тот ретивый рысак, чтоб по губерниям мотаться, а сыновьям моим не до заводика. Иван в Петербурге осел, а Никита из Сибири не вылезает, владелец сорока четырех золотых приисков. Вот и получилось, что канатный заводик и лавка у пристаней оказались сбоку припека.
Филат Егорыч понимающе кивнул, а затем высказал:
— А ведь для Никиты же Федоровича и старался. Он-то, чу, вознамерился стать основателем пароходного движения на Оби и Байкале. Экий громадный промысел вздумал осилить! Канатный заводик уж куда бы ему кстати. Бывал я в вашей лавке, Федор Борисович. Полнехонька и канатом, и веревкой, и пенькой с паклей. Чего ж сынок-то?
— Далеко, сказывает. Легче канатный завод у себя на месте поставить. И поставил уже, и два парохода заимел. Был бы капитал, а Никита у меня в миллионщиках ходит.
— Молодцом Никита Федорович. Как суда назвал?
«Император Николай Первый» и «Наследник Цесаревич». От царственной особы ему благодарность была.
— Похвально, Федор Борисович… Я так понимаю, что канатный заводик надумали на торги пустить? Желающие найдутся.
— С руками оторвут, Филат Егорыч, и цену хорошую положат. Волга! Дело ныне прибыльное… Все думал, кому в добрые руки заводик передать, вот посему тебе и намекнул.
— Благодарствую, Федор Борисович. Я бы с полным удовольствием. Вязники от Ярославля недалече. Лишняя недвижимость никогда не помешает.
— Тогда мешкать не будем и завтра состряпаем купчую. По старой дружбе обдирать тебя не буду. Ценой останешься доволен.
Голубев вновь поблагодарил Мясникова, а тот, отложив чубук на рядом стоявший столик, сказал:
— Теперь потолкуем о винокуренных заводах. Ты уже видел у меня новое оборудование. Советую и тебе не мешкать. Дорогое, но окупается за полгода. А вот если бы водочку на картофеле вырабатывать, тогда и вовсе можно ходить в больших барышах. В европейских странах вовсю уже картофель используют, ибо он содержит едва ли не треть крахмала, а промывают клубни для винокурения в особых вращающихся барабанах или подобных снарядах. Кажись, пора и нам за сей овощ браться.
— Пора, Федор Борисович. У нас в Вязниках только и разговоров о картошке. В апреле, чу, завезут большую партию, но мужики и слушать ничего о чертовом яблоке не хотят. Шумят.
— Шумят и в Ярославской, и Владимирской губерниях, но ничего страшного. Дело привычное, мужики всю жизнь чем-то недовольны, но на сей раз им придется смириться.
— Да ведь как сказать, Федор Борисович. Ни у Петра Первого, ни у Екатерины Великой картофельное вторжение не удалось. Как бы и ныне затея не провалилась.
— Ныне не провалится, Филат Егорыч. Петру помешали войны, а Екатерине — Пугачевский бунт. Ныне, слава Богу, в России спокойно, да и как мне известно от министра Киселева, что реформу о земле готовит, император Николай Павлович самым решительным образом намерен внедрить картофель во всем государстве. Человек он твердый и примет все возможные меры, чтобы крестьяне бесповоротно разместили на своих десятинах иноземный овощ. Нам же, промысловым людям, кои выделывают вино, прямая выгода от картофеля. Производство вина станет чуть ли не вдвое дешевле. Будем всячески поощрять намерения императора.
— Золотые слова, Федор Борисович…
Глава 4
НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ГОСПОДНИ
— Ну и как, Пятуня? — спросил хозяин.
— Худо, хозяин. Чай, сам видишь.
Явился Пятуня в разодранном армяке и без треуха. Лицо жалкое, напуганное.
— Если бы не хозяин избы, живехоньким не остался.
Амос со зверским лицом стоял на нижней ступеньке крыльца.
— Не скули, шелудивый пес! Тебе ничего нельзя доверить!
И так пнул тяжелым сапогом работника, что тот отлетел от крыльца на добрых две сажени.
Амос питал большие надежды на поимку Стеньки Грачева. Минувшим летом князь Голицын объявил большую награду тому, кто укажет место пребывания беглецов, угнавших его породистых лошадей. Но не только награда прельщала Амоса: он рвался пробиться в городскую думу, а посему нередко посещал дом городничего Берсенева, принося ему наилучшую озерную рыбу. Тот благосклонно принимал «дар» от Рыболовной слободы и говаривал:
— Радение твое, староста, не забуду. Ты уж постарайся, голубчик, лавку открыть да в купеческое сословие выбиться, а там и Дума тебе будет открыта.
Амос человек был тщеславный и немало уже скопил деньжонок, чтобы приступить к началу претворения своей мечты.
Стеньку ему сам Бог послал. Если ему, Амосу, удастся шепнуть о беглеце самому полицмейстеру, то тот не преминет замолвить словечко городничему, кой с большим бы удовольствием доложил их сиятельству Голицыну о поимке воров.
Но дело застопорилось из-за растяпы Пятуни. Этот Стенька заметил слежку и теперь где-то скрылся. Но всего скорее, он спрятался в Ростове, и если обшарить весь город, то разыскать его будет не так уж и трудно. Слишком приметная фигура, а посему надо навестить полицмейстера, но упредить, чтобы никто не узнал осведомителя, иначе можно получить дубину в темном месте. В Ростове всякие людишки проживают.
Полицмейстер и впрямь заинтересовался сообщением старосты Рыболовной слободы.
— Если в Ростове где-то приютился, то всенепременно найдем. Инкогнито же вам будет обеспечено. Сегодня же дам распоряжение о розыске преступника. Опишите как следует словесный портрет негодяя.
Амос рассказал о лице и фигуре Стеньки Грачева до мельчайших подробностей, что было досконально записано одним из полицейских, находившимся в кабинете. Амос косил на него хмурым взглядом и сокрушенно думал: «Не проболтался бы. Не каждый может язык на замке держать».
Но полицмейстер его успокоил:
— Как и условились, инкогнито вам будет обеспечено. Не беспокойтесь, господин Фомичев. Ни одна живая душа не узнает о нашем разговоре.
На другой день все городовые были подняты на ноги, но первые два дня успеха не принесли. Но как это часто бывает — помогла случайность.
Помощник повара Гаврилыч пошел в мясную лавку, а ее хозяин, любитель поговорить, как бы мимоходом произнес, кивнув на городового, который неподалеку остановил извозчика.
— И ко мне подходил. Не видел ли я высокого молодца в лисьей шапке. И чего все выпытывают?
— Какого молодца? — безучастно, лишь бы поддержать разговор, спросил Гаврилыч.
— А бес его знает. Какого-то Стеньку, что в злодеянии уличен. Чу, здоровенный парень.
— Здоровенный?.. В лисьей шапке? — насторожился дворовый Мясникова.
— Аль видел такого, Гаврилыч?
— Не может быть… Пойду я, любезный, — как-то растерянно произнес Гаврилыч и поспешил к своему дому.
Хозяин лавки покачал головой, хмыкнул. Дело нечистое. Надо городового окликнуть.
Через час в комнатку Стеньки вошли четверо урядников с околоточным.
— Стенька Грачев?
— К сожалению, но другого здесь не вижу.
— Одеть наручники.
Стенька не сопротивлялся.
Околоточный выбежал во двор и подошел к повозке полицмейстера.
— Он самый, ваше высокоблагородие. Везти в участок?
— Успеешь.
Полицмейстер вышел из повозки и зашагал к парадному крыльцу дома Мясникова.
Федор Борисович был удивлен докладом камердинера:
— Господин полицмейстер просит принять, ваша милость.
— Что ему угодно? — холодно спросил Мясников. Он не любил, что чиновники, пусть даже высокого ранга, являются к нему без предупреждения. Самый богатый и самый знатный человек города с таким же холодком мог отнестись и к неожиданному визиту городничего, который всегда нуждался в деньгах на благоустройство города и докучал своими просьбами.
Камердинер, облаченный в темно-синюю ливрею, расшитую золотыми галунами, бесстрастно произнес:
— Их высокопревосходительство, господин Багров, изволил сказать, что явился по весьма срочному и важному делу, ваша милость.
Федор Борисович был в домашнем халате на розовой подкладке и легких сафьяновых тапках на босу ногу, но переодеваться не захотел: полицмейстер тоже, небось, пришел за субсидией.
— Проси.
Багров вошел в кабинет, извинился за внезапное посещение и пожелал Мясникову доброго здоровья.
— Пока Бог милует. И вам пластом не лежать, Аркадий Петрович. Прошу в кресло.
— Покорнейше благодарю, Борис Федорович.
Полицмейстер минуту выждал, а затем произнес:
— Привели меня к вам дела совершенно удивительные. Как это ни странно, но в вашем почтенном доме скрывается преступник.
У Мясникова дрогнула рука с только что раскуренным чубуком.
— Вы с ума сошли, милостивый государь!
— Я знал, что вы будете огорошены, Федор Борисович, но как говорится, неисповедимы пути Господни. Только что в вашем доме арестован ямщик господина Голубева, некий Стенька Грачев.
— Ямщик Филата Егорыча?.. Ничего не понимаю. Пожалуйста, изъяснитесь.
— Извольте выслушать, Федор Борисович.
После рассказа Багрова Мясников поднялся с дивана и нервически заходил по кабинету, слегка шаркая сафьяновыми тапками по бухарскому ковру: возраст все-таки давал о себе знать.
— Не могу поверить, Аркадий Петрович… Как мог Филат Егорыч, уважаемый человек, принять в ямщики сей преступный элемент?
— Об этом надо спросить самого господина Голубева.
Через несколько минут Филату Егорычу пришлось выслушать весьма нелицеприятную речь полицмейстера, после чего он настолько возбудился, что ударил кулаком по столу, да с такой силой, что затушенный чубук упал на ковер.
— Прошу прощения, господа, — поднимая курительный прибор, произнес Голубев, и повернулся к Мясникову.
— Я абсолютно ничего не знал о проступке моего кучера. Позвольте, Федор Борисович, доставить его сюда.
— Разумеется.
Стенька вошел в кабинет Мясникова уже без наручников, а городовые и околоточный остались за дверью.
— Хорош бугай, — процедил сквозь зубы Багров. — Такому только кистенек в руки — и на большую дорогу. Рассказывай, подлец, как ты до такой жизни докатился.
— Не знаю, как вас звать-величать, господин в мундире, но подлецом никогда не был.
— Нет, вы посмотрите на него, — всплеснул руками полицмейстер. — Каков нахал. Отвечай, когда тебя спрашивают!
Стенька страсть не любил, когда на него кричат, поэтому продолжал молчать.
— Погодите, господин полицмейстер, — вмешался Голубев, подошел к Стеньке и, не повышая голоса, спросил:
— Почему ты и Гурейка украли коней у их сиятельства Голицына?
— Я не крал, все получилось случайно.
— Случайно?
— Если бы не приказчик Голицына, я бы никогда к его коням не подошел.
— Приказчик?.. Давай-ка, братец, все по порядку.
— Долго рассказывать, Филат Егорыч.
— Ничего. Надеюсь, Федор Борисович позволит моему кучеру высказать все подробности. И как он коней увел, и как меня обманул, сказав, что явился в Вязники из Вятской губернии.
— Пусть говорит.
— Благодарю, господин Мясников.
Стенька переступил с ноги на ногу и, глядя в лицо Голубева, начал свое повествование:
— Всему виной приказчик Корней Букан, кой не только баб насильно заставлял быть его прелюбами, но и девок портил. О том все село может подтвердить, а на сенокосе мою девушку Настенку норовил изнасиловать. Мерзкий человек…
Ничего не утаил Стенька, лишь не рассказал о продаже лошадей цыганам.
— Куда ж лошади девались?
— А Бог их знает, Филат Егорыч. Выбрались мы на Суздальский тракт, а затем лошадей бросили. Шли до Вязников лесами.
— А почему в Вязники?
— Там нас искать не стали бы, тем более у Гурейки дружок в этом городе проживает. У него мы и остановились. А дальше вы все знаете, Филат Егорыч.
— М-да, — крутанул головой Голубев, а затем посмотрел на Мясникова.
— Мне кажется, что Стенька не врет. Если бы не Гурейка, приказчик Корней Букан забил бы парня насмерть. И что это за застенки в девятнадцатом веке?
— Бывают, господин Голубев. И Буканы, и Салтычихи у нас еще не перевелись.
— Хорошо бы проверить этого селадона, да и на застенок его глянуть. Черт знает что! Живем в просвещенном веке, а некоторые подданные ведут себя, как Малюта Скуратов, — хмуро, не без доли раздражения, сказал Мясников.
— Непременно проверим, Федор Борисович, — кивнул полицмейстер. — Но за лошадей князя Голицына все равно придется отвечать. Их сиятельство не оставит это дело без наказания виновных. Мне все равно надлежит взять Стеньку Грачева под арест, а с Гурейкой в Вязниках разберемся. Не так ли, господин Голубев?
Филат Егорыч пожевал сухими губами и что-то прикинул про себя:
— Ты вот что, Аркадий Петрович, позволь пока Стеньке остаться в своей комнате. Мыслишка есть.
Полицмейстер развел руками, а затем позвал околоточного, приказав ему отвести Стеньку в его комнату.
— Что за мыслишка, извольте спросить?
— Стеньку я знаю около полугода. Он и впрямь честный парень, и то, что он за девушку свою заступился, говорит о многом. Не каждый приказчику сдачи даст. Что же касается коней, я готов выплатить деньги князю Голицыну. После ярмарки я собираюсь в Москву и надеюсь обо всем с князем договориться. Могу дать за Стеньку поручительство, освободите парня, Аркадий Петрович.
Полицмейстер почему-то посмотрел на Мясникова.
— Неслыханное дело, Федор Борисович. Хотелось бы выслушать ваше мнение.
Мясников вновь раскурил чубук, затянулся несколько раз и, пуская клубы сизого ароматного дыма меж собеседников, высказал:
— Почитай, век прожил, но никогда не слышал, чтобы так жарко купец за какого-то никчемного ямщика заступался. Чем же тебе так дорога эта пожарная каланча, Филат Егорыч?
— Да я и сам не знаю. Есть в нем какая-то изюминка. Задорен, склада озорного, смел. С таким в дороге не заскучаешь и не пропадешь. И ко всему тому — на деньгу не жаден. Как-то дал ему пять синеньких, а он и рубля не взял. Эко, говорит, дело, от волков отбились. На то я к хозяину и приставлен, чтобы его охранять. Одного волка он из ружья пристрелил, а другие убежали. Вот таков этот Стенька.
— Пожалуй, не зря ты за него так стараешься, Филат Егорыч. Лихой у тебя ямщик… Отпусти парня, Аркадий Петрович.
— Ну что ж, господа. Всегда готов прислушаться к советам именитых людей. Однако под ваше поручительство, господин Голубев.
— Не беспокойтесь, господин полицмейстер. Слов на ветер не бросаю. Будет вам поручительство.
Глава 5
РОСТОВСКАЯ ЯРМАРКА
Стенька долго не мог прийти в себя. Куда девалось его обычное хладнокровие? Особенно он был возмущен своим сродником Амосом Фомичевым. И какой резон ему выслеживать, куда он, Стенька, направился? Для какой надобности? Неужели для того, чтобы сдать его полиции? Так, наверное, и получилось. Без участия Амоса городовые не могли бы так скоропалительно нагрянуть в его комнату. Каков же мерзавец этот Фомичев!
А затем мысли Стеньки перекинулись на Филата Егорыча. Вот уж чего не ожидал, того не ожидал. Поручительство вознамерился написать! Выходит, поверил в его, Стенькину, непричастность к злодеянию. Ай да Филат Егорыч! Поверил, что он, Стенька, честный малый. Да не совсем так, Филат Егорыч: о лошадях-то, чтобы прикрыть Гурейку, пришлось приврать. На тракте-де бросили. Негоже, конечно, поступил, но зато приятеля своего выгородил: он ведь, почитай, спас его, Стеньку, от увечья или погибели. Теперь самое главное, когда возвратятся в Вязники, друга обо всем упредить, а то Филат Егорыч непременно Гурейке спрос учинит.
Через два дня в комнату Стеньки вошел околоточный и, отряхнув с шапки снег, сказал:
— Повезло тебе, парень. Приказчика твоего взяли под арест.
— Аль прямо на бабе поймали? — усмехнулся Стенька.
Околоточный, поправив кокарду, чуть съехавшую набок, на прямой вопрос не ответил, но проговорил то, что порадовало Стеньку:
— Бабы всем селом на Корнея Букана поперли, едва их уняли. Целый бабий бунт учинили, и чуть ли не каждая вторая крестик в бумаге поставила, что приказчик принуждал их к совокуплению. Селадон, скажу я вам. И узилище у Корнея обнаружили. Такие орудия пытки нашли, что, бывало, в Губной избе не увидишь. Бумага о беззакониях приказчика и поручительство твоего господина Голубева направлены их сиятельству, князю Голицыну. Так что, парень, кланяйся своему хозяину в ноги и можешь выходить в город. Но чтоб больше никаких происшествий.
— А село мне можно посетить?
— Многого захотел. Из города — ни шагу! Таково предписание господина полицмейстера. И моли Бога, что у тебя такой заступник нашелся. Бывай, милок.
Околоточный вышел, а у Стеньки посветлело на душе. Теперь он не беглый и может (конечно, с дозволения Филата Егорыча) вольно гулять по улицам Ростова. Жаль, что в Сулости нельзя показаться, но, возможно, и эта задача может как-то разрешиться. В крайнем случае, он подаст весточку Настенке Балмасовой, что жив, здоров, пусть не волнуется и ждет…
Еще до ярмарки Голубев и Мясников съездили в повозке Федора Борисовича на канатную фабрику, что находилась в Ярославле. Тройкой правил кучер хозяина дома. Стеньке же Голубев сухо сказал:
— В город можешь выходить. И никуда больше! — даже кулаком погрозил.
— Благодарствую, Филат Егорыч. Ваше слово — закон.
Ничего больше не сказал заводчик, лишь окинул Стеньку строгими глазами и, круто повернувшись, зашагал к повозке Мясникова.
В Ярославле оба заводчика задержались на два дня: побывали на бирже, оформили меж собой сделку, заключили новые договора и, довольные друг другом, возвратились в Ростов. Особенно удовлетворен был Филат Егорыч: канатный завод обошелся ему, как и обещал Мясников, не в столь уж и внушительную сумму.
За ужином заводчики разговорились о предстоящей ярмарке.
— Николай Кекин, никак, всё за порядок на ярмарке воюет?
— Человек зело неугомонный, Филат Егорыч. Да и как не воевать, коль на ярмарке торгуют свыше тысячи частных лавок и триста балаганов, кои построены за счет городской Думы. Хлопот у головы полон рот. Дело доходило до больших скандалов. Никогда не забуду, как городской голова Кекин взял да и потребовал, чтобы при найме частных лавок заключались письменные контракты и утверждались у маклера.
— Но это же действительно скандал. С какой это колокольни придумал Николай Алексеевич?
— В соответствии с торговым Уставом о благочинии. Но какое там благочиние? Возмутилось не только все ростовское купечество, но и полиция. Полицмейстер Симановский настрочил бумагу губернатору, что «писанное думою есть одна затейливость и беззаконие», так как по Указу Сената «всем сословиям в ярмарках позволено торговать без прав на то имеющихся», а по письменному предписанию губернатора торговцы располагаются в лавках «по добровольному договору о торговле». Опричь того, могла произойти «великая во всем затруднительность», ведь заверять маклеру пришлось бы восемь тысяч договоров. Разумеется, губернатор не утвердил предложение Кекина, но городской голова на этом не успокоился и добивался, чтобы частники являлись в Думу, объявляли цены на лавки и получали билеты на торговые места. Но и это новшество не было принято. И все же по инициативе Николая Алексеевича частные торговцы стали платить акциз городу с каменных лавок по 10 рублей, с деревянных — по 5 рублей.
— Все-таки немалый прибыток для городской казны, Федор Борисович.
— Надо прямо сказать, что Кекин, как городской голова, весьма много сделал для упорядочения ярмарочной торговли в Ростове. В общественных лавках по примеру частных стали строить галереи. Были четко определены и оборудованы места для торговли калачами, льном, тряпкой, для скупки пряжи. Снесены ветхие деревянные дома вблизи торговых мест в центре города и на ярмарочных площадях, что облагораживало город и спасало его от пожаров. Дума пыталась утрясти сдачу жилых помещений во время ярмарок, перевести всю мелочную торговлю из лавок частников в городские балаганы, учредить обозный постой на Подозерье, чтобы и проезд был свободен, и от навоза, нечистот берег озера и озерная вода не загрязнялись. Разумеется, имелись и тайные злоупотребления, кои легко было предвидеть, но трудно предупредить. Говорю тебе об этом потому, Филат Егорыч, чтобы ты вник в суть ростовской ярмарки, ее особенности, коль надумал заключить ряд сделок. На ярмарке надо держать ухо востро .
— Я с немалым удовольствием выслушал ваш рассказ и всенепременно постараюсь не оказаться в дураках, Федор Борисович.
Глава 6
БАЛАГАН И КОНСКАЯ ПЛОЩАДКА
Ноги, казалось, сами понесли Стеньку к Подозерке. Шел вдоль восточной стены Кремля. Дорога круто спускалась вниз к озеру. Миновав храм Бориса и Глеба, Стенька скоро вышел к низкому, болотистому берегу, кое, как он знал, нередко оказывалось затопляемым весенним половодьем, отчего раскинувшиеся здесь избы мещан серьезно страдали от глыбистого, напористого ледохода, кой не только выдавливал стекла и резные рамы оконцев, но и «разрушал ворота, заборы, сносил хозяйственные постройки».
«Достается здесь обитателям Подозерки, — невольно подумалось Стеньке. — Место красивейшее, но купцы сюда не лезут, почитай, выперли бедноту к самому берегу… Но Амос Фомичев оказался пройдошливым. Избу-то свою выстроил на самом подножии Борисоглебского спуска. Правда, пришлось поднатужиться — землю под участок выровнять, зато теперь от половодья не страдает. Ушлый мужик… Сволочь!
В избу идти страсть не хотелось, и все же не в характере Стеньки прощать предательство.
Но, слава Богу, в избу идти не довелось: хозяин двора отгребал снег от бани, прокладывая широкую дорожку к крыльцу своего дома. По широкой спине топорщился овчинный полушубок, от деревянной лопаты отлетали влево и вправо увесистые глыбы зернистого снега.
— Наше вам с кисточкой, дядька Амос! — насмешливо поздоровался Стенька.
Амос круто обернулся и замер, словно увидел привидение.
— Ты-ы! — наконец выдохнул он.
— А кто же еще, дядька Амос? Не черт же с рогами?
— Чего ж дядькой-то величаешь? Ране Амосом Никитичем звал.
— Ране и земля не круглая была, а на трех китах в синем окияне стояла. Чуешь перемену? Вот и ты в чужого дядьку обернулся.
— Отчего это в чужого? — выдавил из себя усмешку Амос, однако глаза его предательски вильнули, чем окончательно убедили Стеньку в подлом поступке.
— Могу и крепче сказать. Ныне тебя и дядькой не хочется называть. Упырь ты! Продажная душонка! Взял бы лопату да по шее, чтоб башку снести.
Колючие глаза Амоса сузились в щелочку.
— Ты чего несешь? Белены объелся?!
— Не прикидывайся, упырь, и глазами не сверкай. Дело — ясней ясного. Был у меня сродник и весь вышел. Ныне я бы его с головой в нужнике утопил. Там тебе и твоя полиция не подсобит. Гнусный человек! Тьфу!
Стенька плюнул в сторону Фомичева и пошел прочь. В душе его все кипело. Встретился бы с Амосом в темном месте, едва бы удержался, чтобы не накостылять сему «сроднику». Паршивец.
А Фомичев провожал его злющими глазами. Ты еще поплатишься за свои слова, Стенька, ох, как поплатишься!.. Но диво дивное, как удалось ему выкрутиться?
То, что Стеньку взяли под арест, он знал и тому немало порадовался, ибо полицмейстер, влиятельнейший человек города, посулил поспособствовать его делам. И что в итоге? Стенька свободно разгуливает по Ростову и чешет на него кулаки. Выходит, его выпустили. Грабителя! Чудо из чудес… И другое беспокоит. Неужели господин полицмейстер назвал его, Фомичева, имя? Это уж ни в какие ворота. Полицмейстеру нужны такие люди, как Амос, и не должен он проговориться. Тогда, напрашивается вопрос: от кого же Стенька пронюхал? Разберись тут!
Амос с досадой воткнул лопату в сугроб и пошел к дому.
Стенька же до сумерек бродил по улицам и переулкам города. Безусловно, побывал он и в Кремле, где не только любовался храмами, но и потолкался на площади у каменной церкви Спаса на Торгу, где мелкие торговцы продавали мед, воск, овощи и бакалею. По рассказам своего отца, Андрея Гаврилыча, он запомнил, что церковь была посвящена Преображению Спаса. Храм был ружным — то есть не имел прихода. Наименование же «На Торгу» означало ее местоположение — на торговой площади города. Эта церковь всегда привлекала и торговцев, и покупателей, в том числе и на знаменитых Ростовских ярмарках — ибо многие полагали своим долгом перед открытием торговли помолиться в храме.
Неподалеку от храма плотничья артель возводила временный легкий дощатый балаган, где чей-то купец будет торговать своими товарами. Работали споро, сноровисто, ибо ярмарка на носу.
Кстати, плотники стучали топорами по всему центру города, где и развернется основная ярмарочная торговля. Триста балаганов и тысяча частных лавок заполонят нутро земляной крепости. Остальная же торговля разместится на обширной площади, коя окружает крепость.
В Ростове есть что купить: сало топленое говяжье, мед, воск, сальные свечи, мыло льняное, масло коровье, рыба свежая, сахар, чай, солонина, краска кубовая, льняная пряжа, бумажная пряжа, деготь… На ярмарочных же «толкучках» — сдобы всякой всячины: калачи, сбитни, пряники, баранки, пироги…
А уж про ростовских огородников и говорить не приходится: славятся на всю Россию. Их приглашали везде, где нужно было развертывать огородничество.
Даже граф Аракчеев при устройстве военных поселений вознамерился организовать обучение 12 кантонистов выращиванию овощей. С такими же просьбами обращались к ростовским огородникам и другие губернии. Об их искусстве выращивания овощей заговорили даже за рубежом. Ростовские огородники содействовали развитию и распространению овощеводства, поселяясь в больших городах или их предместьях. Ежегодно с ростовской ярмарки увозили большое количество семян лука, чеснока, цикория, зеленого горошка, огурцов, свеклы, капусты, моркови…
Но больше всего Стеньке, в первый свой приезд, запомнились «столбы» — народные гуляния парней и девок, съехавшихся со всех окрестных селений, и в первую очередь молодожены. Отведав лакомств, молодые люди, взявшись за руки, парами степенно гуляли по центральным улицам города друг за другом, двумя встречными потоками — «столбились». Были среди них и те, кто уже были помолвлены.
Приближение ярмарки чувствовалось во всем: Ростов едва ли не удвоился. Всюду сновали заранее прибывшие на торги купцы, перекупщики, мелкие торговцы из близлежащих сел и деревенек… А уж нищих да убогих людей, жаждущих хоть чем-то поживиться на одной из крупнейших ярмарок России — не перечесть.
Ярмарка, как это было и раньше, должна начаться за две недели до Великого поста, и две недели она будет продолжаться, превращая Ростов в суматошный город — с непременной шумной купеческой гульбой (в трактирах и ресторациях гвалт несусветный), с лихими выездами на тройках, с цыганскими пениями и плясками, медведями, каруселями…
Чинный, степенный Ростов Великий, с его еще многими старозаветными устоями не узнать. В ярмарочные дни он как бы сбрасывает с себя патриархальную чешую, становясь бойким и расторопным, ибо становится центром российской торговли, принимая именитых купцов не только с Ирбита и Нижнего Новгорода (где также проходят знаменитые ежегодные ярмарки), но и богатых торговых людей с многих городов Руси-матушки. Всего свыше семи тысяч купцов! А с ними приказчики, торговые сидельцы, удалые ямщики. Честь-то какая! Вот уж воистину один из самых древнейших городов отечества в эти дни оправдывает свое название — Ростов Великий.
Ростовцы же рады-радешеньки: в городе гостиницы нет, поэтому громадный наплыв торговых людей осядет в их домах. На целых две недели, кои принесут хозяину избы такой бешеный доход, что ему и за год не заработать, а посему домовладельцы ждут не дождутся дорогих гостей.
У некоторых хозяев купцы уже заранее застолбили свое временное обиталище, особенно те, кто ездит на ярмарку каждый год. Таким был ирбитский купец, заводчик Пахомий Дурандин, кой девятый год приезжал на Ростовскую ярмарку и постоянно останавливался у Амоса Фомичева. Купец был настолько богат, что, отбывая домой, всегда давал Амосу солидный задаток, приговаривая:
— Нравен мне твой дом, Амос Никитич. И товар в подклете можно уложить, и сам дом просторен, есть, где с друзьями и арфистками отдохнуть. Никого не пускай!
— А если цену вдвое больше предложат, Пахомий Семеныч?
— А я дам втрое!
— А коль не прибудете? Все-таки Урал.
— Прибуду. Разве что недуг свалит, тогда заранее стафет пошлю, но того быть не может.
Разные останавливались торговые люди в домах ростовцев, но никто из них внакладе не был…
Дважды побывал с отцом на ярмарке Стенька и каждый раз ему особенно запомнились перекупщики и Конская площадка. Перекупщики — своими назойливыми зазывными голосами, ибо за несколько дней, на специально выделенной площади, им надо было распродать десятки пудов свежей рыбы и мяса. Хватали за полы кафтанов, полушубков и армяков и настойчиво предлагали свой товар:
— Покупай, пока не поздно, самое лучшее мясо!
— Рыба-свежец! Сама в рот просится. За полцены!
Но «за полцены» — лишь для круглого словца. Ростовца не проведешь: у озера живет, озером кормится.
Тут как тут весовщики от городской казны. Принимаются взвешивать товар, потом выносят строгий вердикт:
— Тридцать пудов рыбы и двадцать пять пудов мяса. С рыбы за «местовое» — три рубля, семьдесят пять копеек за пять дней, с мяса — тридцать копеек в сутки.
Перекупщики норовили «умаслить» весовщиков, совали мзду, но за ходом «операции» зорко наблюдал один из городовых.
А Стеньке в тот час подумалось: «Чай, и городовые не святые. Каждый на своем деле прибыток имеет».
Наверное, так и было.
Отец обычно уходил в овощные ряды, но туда Стеньку и арканом не затащишь. Другое дело — Конская площадь!
Стенька шел к лошадям, а вокруг шумела ярмарка — крикливая, ухарская. Гремят баяны и гармошки, щелкают ружья в тире, зазывно кричат коробейники и торговые сидельцы из лавок, палаток и ларьков…
Шум, гам, веселье!
А вот показался на площади высоченный среброкудрый цыган с бурым лохматым медведем. Скаля крепкие сахарные зубы и размахивая широкополой войлочной шляпой, цыган задорно выкрикивал:
— Не жалей медяки, православные! Потеху покажу
Православные (особенно много ребятни) тесно огрудили косолапого. Медведь огромен, у него подпилены зубы, сквозь ноздри продето железное кольцо с цепью.
— А ну, Михайла Иваныч, поклонись честному люду да покажи, каким Господь Бог тебя умишком наградил, — вновь громко выкрикнул цыган и потрепал косолапого за мохнатую шею.
Медведь поднялся на задние лапы, замотал мордой.
— А теперь покажи, Михайла Иваныч, как ростовские девицы-молодицы белятся, румянятся, в зеркальца смотрятся, прихорашиваются.
Медведь неуклюже сел на землю, одной лапой потер себе морду, а другой — перед ней завертел. В толпе засмеялись.
— Добро, Михайла Иваныч, — цыган сунул медведю кусок сахара и подмигнул толпе. — Теперь покажи нам, друже, как купцам-толстосумам по ночам не спится, как они за мошну свою трясутся.
Медведь заходил по кругу, завертел мордой в разные стороны, словно чего-то опасался. Позвякивали кольцо и цепь-змейка. Зверь повалился на землю, прижался ухом к выбитой земле и задрыгал задними лапами.
— Ловко! — крикнул Стенька. — Не спится по ночам сквалыгам!
— Ловко! — поддержала детину толпа. — Ай да цыган!
В шляпу цыгана посыпались медяки.
Потеха кончилась. Толпа повалила к торговым рядам, а Стенька направился к барышникам, разместившимся на Конской площади с коновязью, коя была устроена в два ряда. Он уже знал, за каждую продаваемую лошадь, привязанную во втором ряду, брали по три копейки в сутки, а за лошадь, привязанную в первом ряду (они были наиболее дорогие), в два раза больше
Здесь, пожалуй, куда интересней, чем медвежья потеха. Каких только коней не увидишь! Каурые, гнедые, буланые, вороные… А породы! Донские, орловские и даже арабские. Вот он — арабский конь!
Стенька, забыв обо всем на свете, впился в него восторженными глазами. Вот это конь! Какая горделивая осанка, грудь, грива, какие легкие, стройные, сильные ноги. На таком коне можно нестись как по воздуху. Ишь, как облепили «арабчука» купцы, но лица их замкнуты: на конных торгах покупатель на доброе слово не расщедрится, знай, брюзжит да изъяны ищет.
Стеньку же зло взяло: какого еще коня им надо?! Царь-конь! Да за такого скакуна Стенька, кажись, жизни бы не пожалел.
— Красавец… Сказочный конь. Цены ему нет, — завороженно произнес Стенька.
— Цыть! — прикрикнул ростовский купец Кайдалов, — приглядывающийся к коню. — Тоже мне знаток. Ступай отсель!
— А что, и поглядеть нельзя? — обиделся Стенька — За погляд денег не берут.
За Стеньку заступился Яков Дмитриевич Артынов, оказавшийся на продажах.
— Зря вы на парня ополчились, ваше степенство. Коней он весьма любит.
Купец хмуро глянул на Артынова.
— Тогда пусть свой длинный язык не высовывает.
Стенька махнул рукой и зашагал к одному из балаганов. Здесь из пяти ружей стреляли в «прусака» и в «турка», в игрушечных волков, лисиц и зайцев. Копейка — три выстрела. За семь попаданий — приз: фунт пряников и полфунта семечек.
Стенька никогда из ружей не стрелял, но ему захотелось проверить свой глаз. Вначале приглядывался к стрелкам, кои перед выстрелом прищуривали левый глаз и стремились сравнять нарез ствола с мушкой, а затем стреляли по выбранной мишени. Некоторые мазали, другие попадали.
— Тут главное, паря, хорошо прицелиться, и чтоб ружье в руках не плясало. Курок же спускай плавно, — посоветовал один из недурно отстрелявшихся стрелков.
— Спасибо, друже.
Стенька протянул хозяину балагана гривенник.
— На весь, борода!
Первый выстрел оказался неудачным, однако со второго Стенька угодил в зайца, с третьего в волка, с четвертого в лису.
Хозяин балагана занервничал: он и так уже проиграл два фунта пряников, а у этого стрелка еще в запасе много пулек.
Городские девчата, оказавшиеся в балагане и откровенно любовавшиеся красивым парнем, подбадривали:
— Какой же молодец! Может и «турка» собьете?
«Турка» и «прусака» сбить было всех труднее, ибо они были чересчур маленькими, и крайне редкий стрелок в них попадал. Но удача сегодня была на стороне Стеньки.
Хозяин балагана хоть с сожалением и расстался с призом, но все же похвалил:
— Из тебя, парень, неплохой солдат получится. И глаз меток, и рука крепка.
Фунт же пряников и полуфунт семечек Стенька подарил девчатам.
— Угощайтесь, красавицы.
— Сам — красавец писаный. Что-то мы вас не знаем.
— Еще узнаете!
Стенька выбрал глазами самую пригожую девушку, поцеловал ее в рдяную щеку и выбежал из балагана.
Глава 7
НЕЖДАННАЯ ВСТРЕЧА
Федор Борисович Мясников на ярмарку собирался без особого тщания.
— Ничего диковинного не увижу. Это по молодости брал задор, все балаганы и лавки обойду, а ныне стар я для того, да и особой надобности нет. Жизнь-то к концу клонится. Много ли старику надо?
Миллионщик говорил правду. Ему и в самом деле уже ничего не надо. Нажито много, все торговые дела идут с немалым прибытком и о детях заботиться не надо. Сыновья — Иван, Никита и Николай — встали на широкую ногу. Владельцы винных заводов, винных откупов, золотопромышленники стали одними из крупнейших купцов Сибири. Ныне Иван Федорович жительствует в Санкт-Петербурге. В столице — именитый человек, купец первой гильдии, почетный гражданин и коммерции советник. В тех же званиях ходит Никита Федорович, кой из Сибири почти не вылезает, обладает шикарными домами в Красноярске и Ялуторовске и сорока четырьмя золотыми приисками. Слава его гремит по всей Сибири, ибо он не только крупнейший винной откупщик и один из самых везучих золотопромышленников, но и родоначальник пароходного движения не только по Оби и ее притокам, но и на озере Байкал.
Не отстает от старших братьев и младший, Никита Федорович. Тоже первогильдейный купец и золотопромышленник. Постоянно проживает в Красноярске, поставив лучший в городе двухэтажный каменный особняк, кой поражает своим убранством всякого промышленного человека.
Про Никиту Федоровича ходили по Ростову целые легенды. Он-де по воскресеньям ходил в Воскресенский собор по мосткам, устланным красным сукном, а супруге Енисейского губернатора, известного своей неподкупностью, сумел подарить огромные лапти из чистого золота. Чего только не рассказывали о Никите Федоровиче!
Федор Борисович был доволен своими наследниками. Дымя своим неизменным чубуком, говорил Голубеву:
— Умишко у них Бог не отнял. Каждый — с большим капиталом. Одно жаль — раскидала их жизнь по разным городам. Редко вижу. Ныне даже на Рождество не удосужились пожаловать. Дела-с. М-да. А какие могут быть дела в Рождество? Святое дело — детям у родителя быть. Вот ужо письма им напишу, поругаю.
— Что поделаешь, Федор Борисович? Как выпустишь из гнезда — назад трудно вернуть. Слава Богу, родительскую славу приумножили.
— Что есть, то есть, — крякнул старик… Ты-то, Филат Егорыч, что от ярмарки ждешь?
— Коль ирбитские купцы заявятся, заключу торговую сделку на поставку листового и кровельного железа. Завод у них отменный, до ста тысяч пудов железа выделывает, и цена на него подходящая.
— Одобряю, Филат Егорыч, ибо знаком с заводчиком Пахомием Дурандиным. Человек с солидным капиталом, но дам тебе совет. Постарайся заключить сделку в первые же дни, иначе потом сей Пахомий в разгул уходит. Тогда к нему и не подступишься. Содом и Гоморра. Так куролесит, что дым столбом. Он, таким образом, с себя сибирскую усталь скидывает.
— Благодарствую, Борис Федорович. Постараюсь не оплошать.
* * *
В Ростове в ярмарочные дни — яблоку негде упасть. Толкотня, суетня, зазывные крики извозчиков, а то и несусветная ругань. Улицы города узкие, а посему нередко те или иные повозки, особенно запряженные лихой тройкой, не могут разъехаться. Вот тут и наслушаешься самой отчаянной брани. Дело доходило до городовых, ибо между торговыми людьми и ямщиками даже возникали драки.
Борис Федорович выехал с Покровской на ярмарку в своем роскошном зимнем экипаже, рядом с ним покачивался на мягких сидениях и Голубев.
На облучке восседал дюжий кучер. Кучер особенный, на коего во все глаза смотрели зеваки. Будто барин сидит на козлах: цилиндр, ливрея, расшитая золотыми галунами, лайковые перчатки. Кучер мильонщика, только тросточки не хватает. Голос — иерихонская труба, так зычно и оглушительно гаркнет, что вороны с деревьев чуть ли не за полверсты от повозки с деревьев с перепугу слетают.
— А ну посторонись, посторонись, голь перекатная!
Под «голь» попадали у кучера не только сирые люди, но и торговый люд, двигающийся на своих повозках. Богатый экипаж и «сановный» кучер, с его устрашающим кличем, производил большое впечатление. Все, что двигалось вперед и назад, жалось к обочине, уступая дорогу ростовскому богатею.
Стенька остался не у дел, но он тем и доволен: таскаться за купцами — сплошная докука. Другое дело — вольготно походить по ярмарке, быть в любом месте, куда душа запросит. Конечно, хорошо бы домчать до родного села, но туда путь ему пока заказан, Настенки ему не повидать. Одна утеха: на ярмарку прибудут и сулостские мужики, а с ними и их сыновья и дочери. Дочери, разумеется, будут не все, а только те, которые имеют ухажеров. Настенки не будет, так как ее ухажер в бегах. И все же надо непременно повидать сулостских парней, они-то обо всем и расскажут. Правда, ярмарка длится две недели, поэтому односельчане могут появиться и не в первый день. Они со своим луком и чесноком больше двух-трех дней на торгах не бывают, ибо основную часть овощей продают по осени, когда и «товар» поувесистей, и зимней подсушки не требует.
Таким образом, овощные ряды будут для Стеньки наиболее посещаемым местом.
Но не зря говорят: человек предполагает, а Бог располагает. В первый же день ярмарки, идя к торговой площади, что у храма Спаса на Торгу, к Стеньке вдруг кинулась миловидная девушка в заячьей шубейке и серых валенках. Парень ахнул: Настенка!
— Стенечка!.. Мой любый Стенечка!
Господи, каким счастьем лучились ее карие глаза!
Стенька, не обращая внимания на публику (дай Бог, Настенкин отец не видит!), прижал ее к своей груди, жадно всматриваясь в ее лицо.
— Как же ты здесь очутилась?.. Почему тебя взял отец?
— Он не хотел, а я слезами залилась. В ноги тятеньке упала. Пожалел-таки. Тятенька тут с купцом заговорился, а я вдруг тебя увидела. Вот уж не чаяла.
— Пойдем отсюда, Настенка, пока отец не увидел.
— А как же тятенька?
— Да пойдем, говорю!
Стенька потянул девушку с Торговой площади к центральным улицам города.
— Давай и мы будем столбиться. Видишь, сколь пар прогуливается.
— А нам можно? Мы же не оженки, Стенечка.
— Можно. Все же сулостские знают, что я твой ухажер. Смелей, Настенка.
Девушка глянула на Стеньку влюбленными глазами и подала ему руку. Влившись в двухсторонний поток молодых пар, Стенька и Настенка, радостные и возбужденные, вначале шли молча, а затем девушка, словно опомнившись, спросила:
— Стенечка, милый, где ж ты пропадал? Поведай мне. Уж я так за тебя боялась!
— Теперь не бойся. Пока гуляем, все тебе расскажу…
Настенка удивлялась, ахала, а затем поделилась своей новостью:
Новому бурмистру Андрею Курбатову князь Голицын «важное наставление» о посадке земляных яблок прислал. В Сулости целый переполох.
— Что в «наставлении?»
— На словах кое-что помню. Вот послушай…
Однако для удобства читателя приведем письмо князя Сергея Голицына полностью, ибо оно сыграет значительную роль в дальнейшей судьбе Стеньки:
«Опытом доведено, что размножение картофеля при случаях неурожая хлеба может служить важным предохранительным средством от голода. Посему возлагаю на твою ответственность внушить всем крестьянам и наблюдать тебе за ними неупустительно, чтоб крестьяне все вообще, как и сам ты, сеяли картофеля ежегодно сколь возможно больше, ибо он при урожае хлеба заменит многое в харчевной пище, особенно же для детей, а в случае неурожая хлеба может для всех заменить оный. И для того толковать ясно всем крестьянам, чтоб они размножили посев его для собственной своей пользы. О посеве и урожае его доносить ко мне в свое время, как об урожае настоящего хлеба. О печении из картофеля хлеба вместе с ржаной мукой при сем налагается наставление».
— Да будь оно проклято, чертово яблоко! — сердито воскликнул Стенька.
Глава 8
ПАХОМИЙ ДУРАНДИН
Пахомий Дурандин вернулся с ярмарки в самом добром расположении духа. Еще с порога, не скинув с себя кунью шапку и полушубок на собольем меху, крикнул:
— Амос! Ставь графин водки. Гулять будем!
— Выходит, с удачей, Пахомий Семеныч?
— А ты как думал? Мой товар не залежится. Глянь!
Вытянул из пухлого бумажника пачку векселей, тряхнул ими в воздухе.
— Вот они — красненькие и синенькие. Большие тыщи в векселя вложены! Как и помышлял — в два дня управился. И-эх, гуляй, изба, пляши, горница!
Пахомий Семеныч, взмахивая тяжелой рукой и притопывая белыми бурками, аж в плясовую пошел. Большой, осанистый, пышнобородый.
— Весьма рад вашему успеху, — выдавил льстивую улыбку Фомичев, а затем сторожко кашлянул:
— Векселя-то надежные, ваша милость?
— Глупый вопрос. Ты что своей безмозглой башкой думаешь, что меня щелкоперы вокруг пальца обвели? Не на того напали. С солидными людьми сделки заключал, и не только на железо, но и на чай. С солидными, у коих капиталы к миллиону скачут. Один заводчик Голубев десять тысяч пудов кровельного и листового железа пожелал заиметь. А чай ныне всяк купец брал. Мода-с.
— Разрешите полюбопытствовать. И дорог ли нынче пуд?
— Это, Амос, кто какой чай любит. У меня ж не один сорт: байховый, кирпичный, черный кантонский и даже цейлонский.
— Ишь ты. Мы-то все российский, кирпичный. Пятнадцать рубликов пуд.
— То — помои. Угощу тебя цейлонским. Дороговат, пять красненьких пуд, но весь разобрали.
— И впрямь, мода-с. Никаких денег не жалеют.
Амос оглядел стол, собранный заботливой рукой хозяйки.
— Кажись, все ладно, Серафима. Ступай в горницу, а мы с их степенством потолкуем… С добрым почином, Пахомий Семеныч.
— С добрым, Амос.
Выпили по чарке, закусили белыми груздями и боровыми рыжиками (хозяин уже знал, что заводчик является большим любителем соленых грибов), а затем их разговор завертелся вокруг ярмарки. Он, перемежаясь рюмками, тянулся бы долго, если бы вдруг Дурандин (уже в изрядном подпитии) не произнес:
— На тот год завалюсь к тебе с одним из самых крупных уральских промышленников. Так что, готовься принимать гостей, Амос Никитич.
— Всегда с полным удовольствием, Пахомий Семеныч, да только как бы мне в ящик не сыграть.
Дурандин даже очередную рюмку задержал подле рта.
— Ты чего мелешь, Никитич? Кажись, на здоровье не жаловался.
— И ныне не жалуюсь… Лихой человек завелся. Убить меня грозится.
— А ну-ка рассказывай, — и вовсе отложил рюмку заводчик.
У Амоса же давно созрела мысль, как рас-
правиться с неугодным ему Стенькой Грачом. И поможет ему в этом хитроумном деле Дурандин.
— Тут вот какое дело, — озабоченно крякнув, начал Фомичев. — Сей Стенька, человек, хоть и молодой, но воровской, так и зырит, где бы чего свистнуть. Ему коня украсть — что плюнуть. Ворует и перепродает. Как-то в сумерках у своей конюшни его застал, а то бы свел моего Гнедка. Сказал ему крепкое словечко, а тот — не только отпираться, но на меня с лопатой накинулся, едва голову мне не срезал, хорошо увернулся. Ему же человека загубить, что комара придавить, ибо сам-то он такой громадный верзила, коих и в губернии, поди, не сыщешь. Теперь и носу из дома не выкажешь. Убить, говорю, меня грозился. А может и красного петуха на дом пустить, бандюга!
Пока Амос складно повествовал о Стеньке, лицо Дурандина наливалось багровой краской, а серые выпуклые глаза становились все колючей и злее.
— Да я этого паршивца, как клопа раздавлю!
Дурандин с такой силой бухнул по столу увесистым кулаком, что миска с солониной полетела на пол.
На шум выплыла из горницы дородная супруга в кубовом сарафане.
— Серафима, принеси свежих грибов из погреба да шматок копченого сала прихвати. Живо!
— Слышь, Амос, — качнулся в кресле Дурандин. — А ты чего в полицию не заявишь на сего прохиндея?
— Сказывал, а проку? Руками разводят. Не пойманный — не вор. А я так мекаю, что Стенька своим барышом с самим исправником делится, но не докажешь. Вот и ходит сей головорез гоголем.
— Больше не походит, не походит! — вновь пристукнул кулаком заводчик. — Как его сыскать?
— Ничего мудреного, Пахомий Семеныч. Ныне он по ярмарке шатается. Приметная личность. На голову выше всех, в бараньем полушубке, лисьей шапке, волосом черен, кучеряв.
— Найду. Своих людишек с приказчиком подключу. Чекмез у меня ушлый. Тройкой раздавлю, паршивца! — опрокинув очередную рюмку, — произнес Дурандин.
— Надо бы тишком, Пахомий Семеныч, чтоб комар носу…
— Ты кого учишь, дурья башка? Аль я своей головы не имею? Да я не такие дела проворачивал!
Амос уже изучил натуру уральского промышленника. В крепком подпитии тот мог и в буйство впасть. Постарался умаслить Дурандина.
— Верю, ваша милость. Умом вас Бог не обделил, ишь, какими капиталами ворочаете. Нам бы вашу голову. Давайте-ка еще по рюмочке за вашу смекалку.
— Наливай, дьявольская душа!..
* * *
На другой день на улице было морозно, но Стеньке в комнате не сиделось. Пошел бродить по шумному городу.
И часу не прошло, как подле Стеньки вдруг остановилась чья-то богатая тройка. Из повозки выбрался кряжистый, чернобородый мужик с раскосыми глазами. То был приказчик Дурандина, Чекмез.
— Не ты ли Стенька Грач, милок?
— Да кажись я, борода.
— Слава тебе, Господи! — размашисто перекрестился приказчик. — Обыскались мы тебя.
Стенька пожал широкими плечами, а Чекмез, изобразив на лице щедрую улыбку, продолжал:
— Выручай, Стенька. Хозяин мой желает изрядно повеселиться. В Юрьевской слободе с цыганами тешится, но цыгане ему уже надоели. Приказал знатного гармониста сыскать. Окажи милость. Купец хорошо заплатит и чарочку поднесет.
— К чарочке не приучен, а вот ядреный квасок… Впрочем, как же вы узнали, что я на гармошке балуюсь? — удивился Стенька.
— По торговым рядам бегали, людей спрашивали. А тут на сулостских огородников угодили, вот они и подсказали. И даже обличье твое. Выручай, милок!
— Однако, — крутанул головой Стенька. — Выручить бы можно, да гармони нет.
— Не изволь беспокоиться, милок. Гармонь тебя ждет.
Стенька на минуту призадумался. За полдень еще не перевалило, времени еще предостаточно. Филат Егорыч все свое время проводит с Мясниковым, а он, Стенька, до вечера предоставлен самому себе. Вчера погулять ему с Настенкой пришлось не столь уж и долго: увидел ее отец и тотчас с местным мужиком, закупившим товар, отправил домой, а Стеньке хмуро заявил:
— Ты вот что, паря, дочь мою забудь. Про тебя тут всякое мужики языками чешут. Немало худого.
— Да враки все это!
— Враки не враки, но я свою дочь оберегу.
— Оберегай! — вскипел Стенька. — Новый приказчик начнет домогаться, кто защитит? Хвосты подожмут. Ты уж лучше, Филимон, Настенку на замок посади.
— Прощевай, — отмахнулся Филимон и зашагал прочь.
У Сеньки же защемило сердце…
Сейчас же он посматривал на умильное лицо приказчика и… думал о гармошке. Может и в самом деле съездить в Юрьевскую слободу, коя в двух верстах от Ростова Великого? Гармошку давно в руках не держал. Так и хочется пробежаться по певучим звонким пуговкам! И раздумывать нечего. Гармонь и печаль развяжет, и душу повеселит. Ехать!
— Обратно довезете?
— Какой разговор. Доставим в наилучшем виде, мил человек.
Вскоре тройка, миновав каменный пятиглавый храм великомученика Георгия и святого Феодора Стратилата, встала у просторного дома бывшего бурмистра Иннокентия Сундукова, который каждую ярмарку пускал к себе цыган, извлекая из этого немалую выгоду, ибо подгулявшие купцы, развлекаемые цыганами, на красненькие не скупились; опричь того дом Иннокентия облюбовали пятеро «веселых» арфисток, приезжавших из заштатного театра, чтобы опустошить пухлые бумажники толстосумов. Все они были жеманны, недурно одеты и довольно миловидны.
Дом Сундукова был разделен на две половины; одна выходила на улицу, другая — в сад, причем «садовая» часть строения была разбита на несколько комнат, предназначенных для биллиардной, картежной и «опочивальни», в которой «гости» развлекались с барышнями. Иннокентий хотя и торговал чесноком и луком, но основной барыш ему давали ярмарочные дни, коих он нетерпеливо ждал и кои все две недели веселили его душу, когда он с вожделенной улыбочкой пополнял свой довольно уже нешуточный капитал.
В слободе Иннокентия многие недолюбливали, особенно благочестивые люди, называя дом Сундукова вертепом, а его хозяина приличествующими этому определению словами, но Иннокентий, разъедаемый жаждой наживы, к осуждению слобожан был безучастен: золотой телец важнее каких-то патриархальных предрассудков.
Дом Сундукова был заполнен тем оживленным развеселым гулом, кой слышен на всю слободу. Стенька застыл в дверях, ошарашенный увиденным. Посреди комнаты стоял обширный стол, за которым сидели (изрядно уже пьяные) шестеро купцов, а вокруг стола бушевало в огневой пляске цыганское племя, — красочное своими яркими нарядами (особенно женщины) и задорными выкриками, свойственными только цыганам.
Приказчик Чекмез, протолкавшись к столу, что-то шепнул незнакомому осанистому пышнобородому купцу в голубой бархатной жилетке. Тот кивнул, поднялся и поднял руку в дорогих перстнях и бриллиантах.
— Ша, ромэлы! Ша!
Цыгане прекратили неистовую пляску, а Дурандин поманил к себе Стеньку.
— Ты и впрямь умеешь играть на гармошке?
— Балуюсь, ваше степенство.
— Ну, тогда и меня побалуй. Какие гармоники знаешь?
— Их много, ваше степенство.
— Назови, а мы послушаем.
— Отчего ж не назвать? Тульская, саратовская, бологоевская, вятская, ливенка, елецкая, немецкие и венские однорядки и двухрядки…
— Буде. А ты на какой играешь?
— На тальянке, ваше степенство.
Купец глянул на приказчика.
— Сей момент, ваша милость.
И минуты не прошло, как в руках Стеньки оказалась любимая его тальянка — новая, ярко расписанная, с малиновыми мехами. Чувствовалось, что гармонь только что извлекли из лавки, но певучая ли? Не всякий мастер способен сотворить божественные звуки, способные даже мертвого пустить в пляс.
Пробежался по перламутровым кнопкам и тотчас определил: гармонь добрая, на такой играть — одно удовольствие.
— Что изволите послушать, ваше степенство?
— Давай песни, а там поглядим.
Дурандин вернулся к собутыльникам, а Стенька завел одну из любимых народных песен. Купцы охотно подтянули. Затем последовала вторая, третья, пока Дурандин, изрядно загрузившийся водкой, прокричал:
— Давай «русского!». Гуляем, православные!
Стенька заиграл с «выходом». Дурандин хоть и был изрядно пьян, но пляску исполнил недурно, — и все это с залихватским уханьем, посвистом и тяжелым топотом хромовых сапог с черными толстыми каблуками. Плясал в одной жилетке, поверх которой подпрыгивала золотая цепочка, тянувшаяся в карман с круглыми золотыми часами. Пышная рыжая борода растрепалась, желудевые глаза сверкали, а из приоткрытого губастого рта хрипло вырывалось:
— Гуляй, Ирбит!.. Пляши, губерния!..
Купцы дружно хлопали и еще больше задорили:
— Давай, Пахомий!.. Молодца-а!..
Наконец выдохся Пахомий; пот заливал раскрасневшееся лицо; покачиваясь, подошел к Стеньке, вытянул из кожаного бумажника сторублевую ассигнацию и положил ее на гармонь.
— Потешил, голова кучерявая. Чарку гармонисту!
— Благодарствуйте, ваше степенство, но водку я не пью.
— Удивил, парень. Курица и вся три копейки — и та пьет. Пей, тебя сам Пахомий Дурандин просит. Пей!
Быть бы бузе, но тут к заводчику вовремя подбежал приказчик с большой оловянной кружкой.
— Я извиняюсь, ваша милость, но сей гармонист пьет только особую водку.
— Какую еще особую?
— Можжевеловую.
— Да ну? Она же крепче анисовой. Молодцом, парень.
Дурандин пошел к столу, а Чекмез шепотом произнес:
— То — квас, но пей как водку, иначе не отвяжешься.
Стенька все понял и неторопливо, морщась, осушил всю кружку. Крякнул.
— Крепка, подвздошная! Хоть бы огурчика кто поднес.
— Сей момент!
Закусив пупырчатым огурцом, Стенька отошел поближе к дверям и опустился на стул, угодливо поданный приказчиком.
— Отдохни, голубок… Денежку-то подальше спрячь. В этом доме всякой шушеры хватает.
— У меня не вытянут… А хозяин твой, никак, богат.
— Да уж не без капитала.
Потолковали о том, о сем, а затем Стенька почувствовал, что его неудержимо клонит в сон.
— Разморило меня что-то, борода.
— Душно тут, голубок, сидя засыпаешь. Прилечь тебе надо. Идем со мной.
Вскоре Стенька оказался во дворе на куче сена и тотчас провалился в непробудный сон.
Чекмез довольно крякнул. «Сильное зелье сготовила старая цыганка. Прощай, голубок, ночью сдохнешь, а чтобы ничего не заподозрили, ворота приоткроем. От холода-де замерз, и вся недолга, хе»…
А тем временем в доме Иннокентия Сундукова продолжалось шумное гульбище. Пахомий Дурандин как всегда был в центре внимания. После пляски он вызывающе повздорил с каким-то низеньким, прыщавым торговым человеком в «спинджаке», обозвав его шулером; тот страшно разобиделся, замахнулся на Дурандина кулаком, но грузный Пахомий так на него рыкнул («Да я тебя в порошок сотру!»), что купчик поспешил ретироваться.
Затем Дурандин перешел в игорную комнату. Здесь царила абсолютно противоположная атмосфера, насыщенная напряженной тишиной, перемежаемая, казалось бы, покойными разговорами, хотя за каждым безмятежным словом скрывались невиданные страсти, ибо здесь собрались известные игроки, «профессоры» карточных дел, о чьей игре и суммах денег складывались легенды.
Еще до вхождения в игорную комнату приказчик почтительно предупредил:
— Не извольте обидеться, ваша милость, но лучше бы вам играть на трезвую голову. Тут такие мастера — ого-го! Из Москвы пожаловали, обдерут как липку. Пожалейте ваши капиталы.
— Цыть! У меня ни в одном глазу. Цыть! — осадил приказчика Дурандин.
И в самом деле, когда Пахомий садился за игральный стол, пьянь, как по волшебству, покидала его, и весь его организм разом перестраивался, удивляя приказчика.
Появление Дурандина, казалось, не произвело на игроков никакого впечатления, лишь банкомет, кучерявый, узкоплечий человек, одетый по последней столичной моде, кинул на вошедшего хваткий, острый взгляд.
За игральным столом красного дерева, с толстыми витыми ножками, находилось четверо мужчин; рядом находился еще один стол с винами и закусками. Тут же толпились около десятка купцов, кои внимательно наблюдали за игрой, перешептывались:
— Яков Давыдыч уже десять тыщ выиграл. Везунчик.
— Коган каждый год в барыше бывает. Ловко-с банкует.
— Дурандин появился. Ну, теперь держись, господа честные…
Пахомий оглядел публику. Многих он уже знал: фабриканты, водочные тузы, сибирские золотопромышленники, скупщики хлеба, торговцы пушниной, короли железа…Что ни человек — денежный мешок, для которых тысяча рублей — мелочь, но когда дело доходило до более крупных сумм, некоторые, не желая больше рисковать, выходили из игры.
А за столом один из купцов, с побледневшим лицом, проигрывал Якову Давыдычу карту за картой. Убили первую, вторую, третью. Отсчитав дрожащими руками несколько тысяч, подавленно произнес:
— Больше не могу-с.
Дурандин занял его место и произнес:
— Желаю присоединиться, господа. Не возражаешь, Яков Давыдыч?
— Помилуй, Пахомий Семеныч. Мы ведь не первый год картишками перекидываемся… Ваша ставка?
— Пятнадцать тысяч.
Зеваки ахнули, а Коган выдавил на хлыщеватом черноусом лице лестную улыбку.
— Браво, Пахомий Семеныч. Ваша карта.
Дурандин остановился на четвертой карте. Ему, как показалось, повезло: двадцать очков — весьма недурно.
— Вскрываю.
Банкомет положил поверх карт Дурандина десятку и туза и придвинул к себе пятнадцать тысяч.
— Будем продолжать?
— Лишний вопрос. Двадцать тысяч!
Но и эта огромная сумма денег была проиграна. Дурандина же захватил азарт. Выпив рюмку с соседнего стола и не закусив, он назвал следующую сумму.
— Пятьдесят тысяч!
Названная сумма была оглушительней. Потрясенная публика еще теснее придвинулась к столу. Дурандин страшно рискует, ибо Коган непременно сорвет такой впечатляющий куш.
Пахомий внимательно посмотрел на тонкие, быстрые пальцы банкомета (на редкость — без единого перстня), и это обстоятельство навело его на подозрительную мысль: еврейчик работает с колодой карт, как фокусник. Каждый год он увозит в Москву чемодан денег. Уж не шельмует ли? И когда на кону оказалось пятьдесят тысяч, что привело зевак в изумление и трепет, Пахомий вновь посмотрел на ловкие пальцы банкомета и вдруг произнес то, чего от него никто не ожидал:
— Позвольте осмотреть вашу колоду, милостивый государь.
Яков Давыдыч вспыхнул, в острых глазах его сверкнули злые огоньки.
— Вы полагаете, господин Дурандин, что я банкую мечеными картами?
— Пока не знаю, но невозможно во всех играх бить карту за картой. Не чересчур ли вам везет, господин Коган? Извольте колоду.
— Ваше право, господин Дурандин, — покривился банкомет.
Осмотр продолжался под гул ошарашенной толпы, но исследование не принесло результата, однако Пахомий знал, что искусные шулера так подделывают карты, что липу невозможно отличить самым зорким человеческим глазом.
— Вы не будете возражать, милостивый государь, если я потребую заменить колоду?
— Ваше право, — желчно повторил Яков Давыдыч, и когда в его руках оказались новые карты, поданные со стола, Дурандин вновь внес неожиданное для публики предложение:
— Вы не можете вашими пальчиками тасовать колоду в неспешном темпе?
— Черт побери! Это уж чересчур! — вскричал Яков Давыдыч.
— Вы видите разницу? Но при честной игре это ничего не значит. Если вы не согласны, то я могу полагать вас шулером. Шулером!
Лицо банкомета побагровело до мочек ушей. К столу подскочили трое московских молодчиков в цилиндрах.
— Вы не смеете, господин Дурандин, указывать господину Когану, как ему тасовать карты. Это не по правилам!
Пахомий поднялся со стула.
— А ну цыть отсюда, прохиндеи, пока моего кулака не сведали! Цыть!
Вид богатыристого Дурандина был настолько устрашающ, что молодчики отступили, а Пахомий, вновь опустившись на стул, настоял на своем предложении:
— Если вы честный игрок, господин Коган, вам нечего бояться. От того, как тасуют и сдают карты, игра не зависит. Докажите почтенной публике, что вы не подлец.
— Извольте! — вскричал Яков Давыдыч. — Я буду тасовать медленнее черепахи.
Публика замерла. Казалось, каждый из зевак даже дышать перестал. Чем-то кончится сия баталия, когда на кону пятьдесят тысяч.
Дурандин слегка задумался, когда у него оказалось семнадцать очков. Сумма далеко не выигрышная.
— Вам достаточно? — усмехнулся Коган.
Дурандину грозил перебор, но он все же решил рискнуть.
— Была не была! Еще одну.
Король! Теперь только два туза могут спасти Когана, но у того оказалось две десятки.
С кислой миной Яков Давыдыч расстался с громадной суммой.
— Желаете продолжить, господин Дурандин?
— К сожалению, господин Коган, меня ждут другие дела… Приказчик!
Следующей комнатой была «опочивальня», где купцы развлекались с арфистками.
— Боже мой, кто к нам пришел! Пахомий Семеныч!
— Лукреция? Ха! Ты выглядишь еще прекрасней, чем прошлый год. Как тебе это удается?
— Да ты разве не знаешь, котик? — кокетливо произнесла девица. — Живи в любви — и ты никогда не состаришься.
— Золотые слова, Лукреция. Сегодня я тебя буду любить.
«Опочивальня» Иннокентия Сундукова напоминала будуар: мягкая мебель, зеркала, картины фривольного вида, ковры, цветы, граммофон, из которого доносилась медленная тихая музыка.
Пятеро подгулявших купчиков держали на коленях разомлевших от шампанского и амурных слов арфисток и с блаженным видом шарили руками по их выпуклым местам, куда особенно тянутся руки похотливых мужчин.
Пахомий увидел человека, облаченного в лакейскую форму (Сундуков и об этом постарался) и звучно щелкнул пальцами.
— Что изволите, ваше степенство?
— Тебя как звать?
— Василием, ваше степенство. Весь — внимание.
— Дамам — пять бутылок шампанского, торт, конфеты и мороженое! И чтоб всё в наилучшем виде! Живо!
— Сей момент, ваше степенство.
Василий мгновенно испарился, а дамы захлопали в ладоши.
— Какой же вы джентльмен, Пахомий Семеныч, — сказала Лукреция.
В своем черном бархатном платье с большим вырезом на груди и оголенными плечами арфистка выглядела довольно обольстительной, ибо имела отменную фигуру, чем и привлекала купчиков. Однако не каждому она была по зубам, так как ставки на проведение с ней ночи были весьма внушительными.
Когда стол украсился заказом Дурандина, Пахомий весело возгласил:
— Милые дамы, прошу!
Опочивальня огласилась звоном хрустальных бокалов, оживленным смехом арфисток.
Купчики, оставшиеся без дам, с неудовольствием посматривали на Дурандина; час назад они тоже потчевали арфисток, но не с таким шиком, полагая, что арфисткам достаточно и не столь богатого угощения, тем более что за каждый продолжительный поцелуй они получали по синенькой.
Пахомий купчиков не знал, но тотчас понял, что они ему не соперники, так как все они были почтенного возраста, для которых главная цель исходила из известной частушки: «Ты, милашка, скинь рубашку, на нагую погляжу, ничего делать не буду, только ручкой повожу».
— Лукреция, довольно тортом себя пичкать, иначе твои формы перестанут привлекать мужчин. Иди ко мне, — приказал Пахомий.
— Еще кусочек, котик. И я — ваша.
— Позвольте! — недовольно возразил седовласый купчик с тыквенным лицом. — Вы опоздали, сударь. Не имею чести вас знать. Лукреция — моя дама. За все уже заплачено.
— Уральский заводчик Дурандин, — представился Пахомий и с усмешкой продолжал. — За что заплачено, осмелюсь вас спросить? Я вижу здесь два пустых стола, а что пусто, то не густо. Лукреция!
Лукреция, широко улыбаясь, села на колени Дурандина и тотчас впилась в его губы.
Обиженный купчик вытянул из бумажника сотенную.
— Лукреция, покинь этого господина. Я дарю тебе сто рублей.
— Хо! — громыхнул Пахомий. — Нашел чем удивить. Спрячь свою мелочовку… Василий! Поднеси нам по бокалу шампанского. Гульнем, Лукреция?
— Гульнем, котик!
Купчик плюнул и ретировался из комнаты. Пахомий проводил его веселым хохотом.
— Гульнем, господа честные!
Оставшиеся господа честные (хоть и давно покинула их кровь молодецкая) поддержали Пахомия:
— Гульнем, господин заводчик!
— Человек! Заводи веселую!
И пошла писать губерния! Дамы, знающие приемы кордебалета, с хохотом и визгом кинулись в пляс, а «кавалеры» пили шампанское и водку, любовались непристойными движениями женщин и выкидывали из бумажников красненькие и синенькие.
Дурандин подошел к столу с граммофоном и остановил с пластинки иглу.
— Господа, давайте попросим нашу очаровательную Лукрецию исполнить канкан.
Господа захлопали в ладоши.
— Канкан, канкан, Лукреция!
— Фи! — жеманно выпятила пухлые губы арфистка. — Я же не в театре. Здесь нет сцены.
— Будет сцена… Василий, сдвигай все столы!
Но Лукреция продолжала наигранно упорствовать:
— Какие же вы шалуны, мужчины. Нет, нет… Канкан — слишком дорогое удовольствие.
— Какие проблемы, Лукреция? Господа, тряхнем бумажниками!
«Старички» не поскупились (канкан!) и выложили из бумажников по пятьсот рублей. Но арфистка замахала руками.
— Разве это деньги? Фи!
Старички заерзали на креслах: скупость побеждала похоть, но тут всех поразил заводчик.
— Десять тысяч, Лукреция!
Арфистка была сражена. Она кинулась к Пахомию на шею и горячо поцеловала его в губы.
— Какой же вы милый, котик… Но мне надо переодеться.
— Конечно же, моя любезная.
Ох уж эта Лукреция! Все-то она предугадала. Спустя несколько минут она выпорхнула из маленькой уборной, уставленной недорогой косметикой, в коротеньком платьице французской гризетки. Старички заметно оживились: было на что посмотреть.
Пахомий словно пушинку поставил ее на сдвинутые столы и кивнул лакею, застывшему у граммофона. Вначале из трубы послышался треск и шип, а затем полилась знаменитая, энергичная французская музыка. Подождав несколько секунд, Лукреция исполнила первый куплет, а затем ловким движением собрала веером юбки и начала канканировать.
У старичков загорелись глаза при виде полных икр и изящных коленей, затянутых в розовое трико.
— Браво, Лукреция, браво!
Когда замолк граммофон, Дурандин подхватил арфистку на руки и понес в туалетную комнатку.
— Переодевайся, любезная, и поедем ко мне.
— В тот же дом, как прошлый год?
— В тот же. Там гульнем на славу.
— С тобой хоть на край света, котик…
Экипаж Дурандина двинулся к дому Амоса Фомичева.
Глава 9
ПЯТУНЯ
Вечером Амос вышел на крыльцо и окликнул дворового; тот вышел из сторожки, что была выстроена подле ворот.
— Ты вот что, Пятуня, гляди, не засни. Слышь, какая во всех домах гульба? А по улицам всякий пьяный сброд шастает. Бди, почаще из сторожки выглядывай.
— Тулуп бы мне, ваша милость. Армячишко у меня плевый, околеть можно. Вон как мороз-то завернул.
— Без тулупа обойдешься, иначе храпака дашь. Бди.
Амос ушел в дом, из которого доносился хохот Дурандина и визг Лукреции, а Пятуня горестно вздохнул: без тулупа и впрямь замерзнуть можно, а ведь он висит недалече, в сенях избы. Зимняя ночь долгая. Сходить потихоньку?
Пятуня покряхтел, покряхтел, глянул на небо, усыпанное крупными дрожащими звездами, кои указывали, что к утру мороз будет еще крепче, и решился. Вскоре он вошел в сени и направился вдоль бревенчатой стены к колку, на коем близ дверей висел тулуп, и вдруг замер: дверь была почему-то открыта, пропуская через себя на стену сумрачный свет от керосиновой лампы. (Не знал дворовый, что Дурандину стало жарко в чересчур натопленной избе Фомичева: хозяин переусердствовал).
Из дальней комнаты доносились веселые голоса заводчика и его барышни, но они не заглушали разговора приказчика Чекмеза и Фомичева, которые сидели на лавке, стоявшей почти рядом с дверью вдоль простенка.
… - А цыганка не подведет?
— Это за сотенную-то? Целую кружку зелья выпил. На моих глазах, почитай, захрапел.
— Значит, на дворе? И ворота для морозца приоткрыли? А Сундуков?
— Иннокентию своих дел по горло. Ему не до какого-то Стеньки Грача. Утром скажут: замерз человек с перепою. Не удивятся. Каждую ярмарку десяток человек от мороза гибнут. Нажрутся — и море им по колено. Так и со Стенькой. Целую кружку можжевеловой водки вылакал, вот его и сморило. На таком-то морозе любой сдохнет.
— Туда ему и дорога…
Пятуня тихонько снял с колка тулуп и на цыпочках пошел к выходу. Придя в сторожку, крутанул головой. Вот те и Амос Никитич! Решил-таки доконать Стеньку. Ишь, как ловко придумал. Каким-то зельем отравил — и на мороз. Погибнет Стенька. И за какие такие грехи? Эко дело — с хозяином поругался. Разве можно за такой пустяк человека губить? Зол же Амос. Вот и его, Пятуню, намедни крепко зашиб. С такой силой пнул в живот сапогом, что едва отдышался. Зол!..
А Стеньку жаль. Молодой, пышущий здоровьем парень. Он хоть и кинул его в сугроб, но сердца на него Пятуня не держит… Замерзнет Стенька. Чу, во дворе Иннокентия Сундукова пьяного кинули. Чудно как-то. Стенька, кажись, на водку не охоч, а тут целую кружку можжевеловой опрокинул, да еще сдобренной зельем. Ну и Амос. Худой человек. Такого пригожего парня загубил… А может, еще жив Стенька? До утра еще далеко.
И сам не ведая, что он может решиться на смелый шаг, Пятуня вдруг вышел из ворот и кинулся к Покровской улице.
Ростов не спал: напротив, из каждого дома доносились веселые песни и пьяные выкрики. Обычай! Каждая покупка или выгодная сделка обмывалась зеленым змием, и обмывалась так обильно, особенно в ярмарочные дни, что порой упивались до чертиков.
Все балаганы и лавки были закрыты; на площадях и улицах (от скопившихся возов и купеческих фур), казалось, не найдешь свободного местечка, однако середины улиц оставались незанятыми для экипажей и снующих во все стороны города извозчиков. Пятуня встал перед одним и замахал руками.
— Погодь, милок! Ты, кажись, порожняком? Довези до Юрьевской слободы.
— Уж не к Сундукову ли? К нему ныне многие наезжают.
— К нему, к нему, милок.
— Залезай!
Деньгу извозчик не спросил: коль едет к Сундукову, то сей человек с мошной, с такого тройную цену отхватишь.
Через две версты подкатили к самым воротам Иннокентия, где уже стояло с десяток экипажей. Пятуня сошел на укатанную полозьями дорогу и тяжко вздохнул.
— Ты меня прости, милок. Впопыхах о деньгах забыл.
— Как это забыл? — осерчал ямщик. — Кто же к Иннокентию без мошны ездит? Тут, брат, тыщи просаживают.
— Какие тыщи, какая мошна? Дворник я, но тут у меня дело спешное. Прости, Христа ради, и Бог тебе сторицей подаст, — жалостливо произнес Пятуня.
— Сейчас и подаст.
Ямщик сошел с облучка и двинул кулаком в меховой рукавице по лицу незатейливого мужичка, кой отлетел от саней на добрую сажень. Извозчик с руганью повернул вспять, а Пятуня, едва очухавшись, поднялся и, утирая кровь с лица (хорошо, зубы целы остались), покачал головой.
— И-эх, Рассея-матушка.
Во дворе громко, надрывно лаяли собаки. Пятуня испуганно застыл у распахнутых ворот, а затем понял, что собаки привязаны на цепи, иначе ни один бы человек не вошел в дом Сундукова. Все окна были ярко освещены, в коих мелькали какие-то неясные фигуры; ночная гульба была в полном разгаре.
Пятуня тихонько зашагал к крыльцу; поднялся на самую верхнюю ступеньку, а дальше идти не хватило духу. В дом-то не так просто войти: Иннокентий Сундуков, никак, с ведома Амоса решил Стеньку Грача погубить. Изведает, что он, Пятуня, человек Фомичева — и взашей из дома вытолкает. И как тогда быть, как во двор проникнуть?
Озаботился Пятуня. Постоял минуту-другую — и надумал рискнуть. Во двор можно пройти через сени. Правда, в темноте сделать это будет мудрено, но попытка не пытка.
На счастье Пятуни сени были освещены двумя керосиновыми фонарями, висящими на стенах. Дворовый снял один из них, и в тот же миг из избы вышел Василий в лакейской форме.
— Ты чего тут?
Пятуня замялся, а затем скумекал:
— Мне бы во двор, милок… По нужде.
— Из ямщиков, что ли?
— Ага… Прихватило, мочи нет.
— У нас тут не городской нужник, — строго высказал Василий, но, глянув на страдальческое лицо мужичка в тулупе, махнул рукой. — Ну да леший с тобой. Пойдем, провожу.
Отобрав у Пятуни фонарь, Василий спустился по невысокой лесенке во двор и показал мужичку отхожее место.
— Тулуп-то сними, дурень.
— Сейчас, милок, я быстро.
Выйдя из нужника, Пятуня несвязно проговорил:
— Прости, милок… Тут где-то человек на холоду помирает.
— Что за чушь? Держи тулуп.
— Не чушь… А ты посвети по всем углам… Человек, баю, опился. Не окочурился ли?
— А ты откуда знаешь? — недоверчиво вопросил Василий.
— Да уж знаю. Посвети, ради Христа.
Василий прошелся с фонарем по широкому двору, а затем озадаченно возгласил:
— И впрямь, ямщик. Подле стойла дрыхнет. Ну и ну!.. Да это же гармонист Стенька. Эко наклюкался. А ну вставай!
Василий пнул Стеньку сапогом, но тот и не пошелохнулся.
— И впрямь, не окочурился ли? Вон и ворота приоткрыты. В такой-то мороз!
Оба принялись тормошить Стеньку, шлепать его по лицу. Парень издал едва уловимый стон.
— Слава тебе, Господи. Жив! — возрадовался Пятуня.
— Надо его в избу волочь. Тянем за руки… Тяжеленный, дьявол. Это он можжевеловой водки набрался.
С превеликим трудом втянули Стеньку в комнату и оставили возле печи.
— Да он холоднущий весь и чуть дышит, — забеспокоился Пятуня. — Как быть-то, милок?
— От чего чуть не помер, тем и лечить будем. Водки с перцем влить — очухается…
В комнату вошел Сундуков.
— Это еще что за представление?
— На дворе обнаружили, Иннокентий Сидорыч. Никак, вышел по нужде, да так и рухнул на дворе. Он, ить, можжевеловой наклюкался. Сам видел.
— Слабак. Такой-то верзила.
Иннокентий ничего не знал о кознях заводчика Пахомия Дурандина и его приказчика Чекмеза: оба опасались огласки, грозящей большими неприятностями.
— Слабак, — повторил Сундуков и приказал:
— Вы тут его приведите в чувство, а мне к гостям пора…
Утром Стеньку привезли в дом Федора Мясникова. Гаврилыч, войдя в комнатку, отведенную для кучера, осуждающе покачал головой.
— Ну, ты даешь, парень. Где всю ночь шлялся?
— Отвяжись! И без тебя башка трещит.
— Вот-вот. То он святой трезвенник, а то — несусветный пропойца. За версту разит. Тьфу!
— Отвяжись, сказываю!
— Не отвяжусь. Вечор тебя Филат Егорыч обыскался. Сердит был, жди расправы.
— Чего искал-то?
— Восвояси собирается, вот и искал.
Прихода Филата Голубева долго ждать не пришлось. Ему не захотелось распекать кучера на глазах Мясникова и его слуг, а посему предпочел спуститься вниз. Его острые пепельные глаза были и впрямь злы.
— Не слишком ли много я тебе воли дал, стервец? — сразу же взял в оборот кучера Филат Егорыч. — И как ты мое доверие оправдываешь? Возмутительным разгулом! Хозяин ему не указ, можно и по ночам бражничать. Стервец! На сей раз ты от плетки не уйдешь!
Заводчик и впрямь занес над Стенькой плетку, но тот перехватил его руку.
— Охолонь, хозяин. Ударишь — уйду, как и ране упреждал.
— Ты еще учить меня смеешь?! — вконец разошелся заводчик, но Стенька с такой силой стиснул кисть его руки, что плетка упала на пол.
Раздраженный Голубев сел на стул и, с неутихающей злостью, произнес:
— Уходи! Видеть тебя не хочу, забулдыгу.
Стенька накинул на себя полушубок и уже от дверей сказал:
— Прощай, хозяин. Плетку для другого кучера прибереги. Моей же вины нет.
— А ну стой!.. Как это нет?
— Очень просто. Опоили меня, хозяин. Мне водки и на дух не надо, а тут…
— Рассказывай, но если на толику соврешь, пощады не жди.
Стеньке и утаивать нечего: рассказал все, как было, после чего Филат Егорыч, распахнув сюртук и теребя золотую цепочку от часов, неопределенно хмыкнул:
— Вечно ты попадаешь в какие-то смутные истории, не поддающиеся здравому смыслу. То, что Пахомий Дурандин мог силком тебя заставить пить водку, и доказывать не надо. А вот то, что тебя сразила кружка квасу, никогда не поверю.
— Да я и сам не пойму, что со мной произошло, Филат Егорыч, но ощущение такое, что меня сонным зельем опоили, отчего я едва Богу душу не отдал. А потом и впрямь пришлось водку пить, чтобы в себя прийти.
— Весьма странное происшествие. Какой смысл тебя зельем опаивать и кому это на руку? Да и спаситель твой появился в доме Сундукова самым диковинным образом. Целый клубок загадок. Надо бы его распутать, да, жаль, времени нет. Готовь тройку, господин кучер.
Последние слова Голубев произнес жестко и не без доли сарказма.
Глава 10
СМУТА
В начале мая в Вязниковском уезде загуляла смута уездных крестьян.
Гурейка вечером рассказывал:
— Ну и дела, Стенька. Мужики мекали, что все обойдется, не впервой-де картошкой пугают, но такое началось, что волосы дыбом. Ехали мы с приказчиком через село Никольское, а там мужики бурмистра и вязниковских чинов кольями шибают. Лупят и горланят: «Не желаем на лучших землях чертовы яблоки сажать! Убирайтесь!» Так и турнули нежеланных гостей, а бурмистр с разбитой башкой в свою избу убрался.
— Молодцы! — одобрил действия мужиков Стенька. — Так и надо. Нечего чужеземным овощем землю мордовать.
— Молодцы-то молодцы, но миром сия затея не закончится. Думаю, что городской голова не потерпит бунта мужиков.
— Пожалуй, не потерпит, — согласился Стенька. — Ныне царь, чу, крепко за дело взялся. Боюсь, как бы и жителей Вязников, что из крестьян, не принудил… Давно у Томилки Ушакова не был?
— У Томилки?.. Да как тебе сказать? Был, — как-то расплывчато высказал Гурейка и отвел глаза.
— Ясно, — усмехнулся Стенька. — Никак, Ксения опять дала от ворот поворот. Угадал?
— Да ну тебя! Пойду Буланке овса задам.
— Давай, давай. Самая пора лошадь кормить, — посмеивался Стенька, хотя он хорошо знал, что дело не в Буланке: Гурейка никак не мог подладиться к Ксении. Как-то сердито бросил:
— Чертова девка! И какого еще парня ей надо? Нос воротит.
Чудной. Его Ксения с первых же дней постаралась отвадить, а ему все неймется. Уж коль не по сердцу, ничего не поделаешь.
Ксения!.. Своеобычная, занимательная девушка. Казалось бы, всем недурна — и статью, и лицом, и умением гладко говорить. А хозяйка? В ее руках все спорится. Такая девушка всем на загляденье. Недаром от женихов отбоя нет, но Ксении почему-то никто не поглянулся. Даже Гурейка. И впрямь — чем плох парень? Другие-то девки ему проходу не дают, а вот для Ксении он пустое место. То ли сердцем почуяла, что Гурейка чересчур к женскому полу неравнодушен, то ли по какой-то другой причине. Девичье сердце нелегко распознать, уж слишком загадочное оно. Вот так и с ним, Стенькой, получилось. Не гадал, не ведал, что Ксения вдруг ему в любви признается. И всего-то один раз посидел с ней в саду на лавочке, сыграл на тальянке грустную песню, а взамен получил не только неожиданный поцелуй, но и чувственное признание в любви, чему был необычайно удивлен. И произнесла Ксения свои слова так, как никто ему никогда не говорил… Настенка? «Люб ты мне, Стенечка». Он нередко слышал эти слова, но звучали они, хотя и ласково, но как-то уж по-детски, не воспламеняя душу. Слова же Ксении прозвучали совсем по-другому: страстно, выстраданно, с каким-то непонятным для Стеньки надломом.
Когда он вернулся на сеновал, то долго раздумывал над неожиданным поведением Ксении, но так и не смог прочувствовать столь внезапный порыв девушки.
После возвращения в Вязники Стенька, конечно же, предупредил Гурейку о предстоящем разговоре с Голубевым о конях князя Голицына (весьма вовремя предупредил, ибо Филат Егорыч действительно расспросил второго кучера, но все обошлось), а затем Стенька навестил Томилку Ушакова, а когда столкнулся с Ксенией, то увидел ее вспыхнувшее лицо и радостный блеск в крупных зеленых глазах, но затем девушка выпорхнула из избы в сад и больше не показалась гостю, хотя ее и окликала домой мать.
С той поры Стенька больше Ксению не видел, да и, честно признаться, ему больше не хотелось идти в дом Томилки Ушакова, чтобы не смущать своим появлением Ксению. Зачем бередить ее душу, если его сердце принадлежит Настенке? Она добрая, славная, с легким веселым нравом. Он часто думал о ней, но в его думах не было той затяжной грусти и щемящей тоски, которые он должен был чувствовать в дни долговременной разлуки. Его воспоминания носили приятный характер, но не уныние, чего он терпеть не мог.
Раздумья Стеньки прервал вернувшийся с конюшни Гурейка.
— Ты вот зубы скалишь, а у Томилки беда.
— Что случилось?
— А то и случилось, что приказано ему чертовы яблоки вместо огурцов сажать. Горюет мужик.
— Худо. Томилка огурцом живет. Шибко наседают?
— Приезжал какой-то большой чин от городского головы, важную бумагу о земляных яблоках зачитал и строго-настрого заявил: «Коль не посадишь картошкой треть огорода, плетьми будешь бит, а затем в кутузке насидишься».
— Лихо. Вот и в нашей Сулости бурмистр важную бумагу мужикам зачитывал. Любопытно, как так посев прошел… Надо бы навестить Томилку.
— К хозяину пойдешь?
— Придется, но теперь меня Филат Егорыч никуда без позволения не отпускает.
— После Ростова в ежовых рукавицах держит, — насмешливо высказал Гурейка.
— К Томилке-то, авось, отпустит.
Отпустил, но увещательно предупредил:
— Чтоб без приключений. А то ты у меня вечно в передряги попадаешь.
— Без вины виноватый, Филат Егорыч, — развел руками Стенька.
— Не оправдывайся. Вечером быть у меня.
— Как ясный сокол прилечу, Филат Егорыч.
— Ступай, балабол!
Томилку обнаружил на огороде. Тот елозил граблями по вскопанной гряде.
— Бог в помощь! — воскликнул Стенька.
Томилка обернулся, и Стенька не узнал лица мужика. Было оно настолько понурым и блеклым, словно в семье кто-то преставился.
— Здорово, Стенька. Давненько не видел тебя.
— Служба, Томилка. А ты, никак, гряды под огурцы готовишь?
— Кабы под огурцы, — тяжело вздохнул мужик. — Седни велено чертово яблоко сажать, а у меня? Вишь сырую тряпицу? Огуречные семена проклюнулись. Вот и не знаю, как быть.
— И знать нечего. Коль семена проклюнулись — в землю их.
— А коль квартальный надзиратель нагрянет, да еще городовых прихватит?
— Так не нагрянул же и едва ли пожалует. Вязники — не деревня. Высаживай свои огурцы.
— Авось и впрямь пронесет.
Томилка перекрестился и принялся втыкать в гряду проклюнувшиеся семена.
Стенька заметил в вишняке Ксению, чем-то занимавшуюся среди деревцев.
— Пойду с дочкой поздороваюсь.
Томилка глянул на парня озабоченными дымчатыми глазами и почему-то опять тяжело вздохнул. Что-то хотел сказать, но махнул рукой.
Девушка, увлеченная работой (вырубала молодую поросль вишен), не заметила прихода Стеньки, а когда услышала его жизнерадостное приветствие, вздрогнула и даже выронила из рук топорик.
— Господи!.. Никак, вы, Степан Андреевич?
— Степан Андреич? — рассмеялся Стенька. — Знать я важным чином стал.
— Еще каким. Самого Голубева возишь. Старший кучер. Конечно же, Степан Андреевич. Да вон и усы отрастил, — на полном серьезе произнесла девушка, а вот большие зеленые глаза ее излучали радость.
Была Ксения в темно-синем сарафане; густые русые волосы, заплетенные в тугую косу, накрывала поверх головы голубая повязка.
— Зачем молодняк губишь, Ксения?
— От любой поросли проку мало. Аль вы не знаете, Степан Андреевич?
— Где уж нам, коль огород с малых лет меня не интересует… Как живется, Ксения?
— Честно сказать?
Девушка в упор посмотрела на Стеньку, отчего он слегка смутился, чувствуя, что Ксения сейчас произнесет слова, от которых он придет в еще большее смятение, ибо слишком нежными были глаза девушки.
— Ничего не говори.
— Хорошо… Пойдем посидим на лавочке. Это вас не повергнет в ужас, Степан Андреевич?
Стенька в ответ лишь непринужденно улыбнулся. Еще не успев сесть на лавочку, он увидел возле нее маленький дубочек.
— Раньше я его почему-то не примечал.
— В минувшую осень посадила. Ишь, какой славный поднимается.
— Странно, Ксения. Посреди вишняка?
— Удивляетесь, Степан Андреевич?.. В честь знаменательного события.
— Петух курицей разродился?
— Вам бы все шуточки… Не хотела говорить, но сердце подсказывает: надо. Может, больше и не увидимся.
— Да куда я денусь, Ксения? Разве что хозяин выгонит, но в Вязниках без работы не останусь. В ресторации стану почтенную публику тешить. Большие деньги зашибу и буду боярином расхаживать в шубе собольей. А затем и самого городничего смещу. То-то мне купцы будут в пояс кланяться.
— Хватило бы вам, Степан Андреевич, насмешничать… Присядьте и послушайте… Дубочек-то в честь восемнадцатого сентября я посадила. Помните тот день?
Стенька пожал плечами.
— Разрази меня гром, не помню.
Ксения печально вздохнула, глаза ее разом увяли, а затем наполнились грустью.
— Какой же вы беспамятный, Степан Андреевич… В этот день… В этот день я призналась вам в любви и вот теперь этот дубочек будет всю жизнь напоминать о вас… Вы, наверное, будете смеяться над моими словами?
В глазах Ксении застыли слезы, а Стеньку охватило волнение. Он неотрывно смотрел в лицо девушки и чувствовал, как в его сердце пробуждается какое-то необычное, новое для него чувство, которого он никогда не ощущал. Руки, казалось, сами легли на трепетные плечи девушки, и Ксения невольно прижалась к его груди, ощущая, как громко бьется его сердце.
— Зачем же слезы?.. Ты и впрямь меня любишь?
— Очень! Только и думы о тебе, Степушка. Ведаю, что ты любишь другую девушку, но ничего не могу с собой поделать. Даже во сне мне видишься. Уж очень ты мне в сердце запал. А ты… ты сильно любишь свою девушку?
— Не знаю, Ксения, не знаю. Настенка мне нравится, но я не понимаю, что такое любовь. Не понимаю! Мне с ней хорошо, весело, иногда мы с ней дурачимся, но я воспринимаю ее, как девчонку. А чтобы душа болела, сохла, была без памяти — такого нет.
— Правда?
— Истинная правда, Ксения.
Ксения подняла на Стеньку свое лицо и очень долго смотрела в его глаза.
— Это не любовь, Степушка, не любовь, — наконец, с каким-то полустоном выдохнула она. — Ты ее не познал… Господи, неужели мои грезы станут явью?
Глаза Ксении вновь наполнились радостным блеском, она что-то хотела еще сказать, но тут послышался голос матери:
— Дочка! Покличь отца. Обедать пора.
Они вышли к избе Томилки вместе. Тот зорко глянул на обоих, и лицо его заметно посветлело. Кажись, Ксюшка в добром расположении духа, коего давно не замечал. Слава тебе, Господи!
— Мать обедать кличет. Зайдешь, Стенька?
— С удовольствием!
Но радужное настроение тотчас исчезло: в воротах показался квартальный надзиратель с городовым. У Томилки сердце оборвалось: вот тебе и не нагрянут.
Квартальный зорко оглядел огород. Все вскопано, земля ухожена и хозяин на месте.
— Посадил, Томилка?
Томилка понурился, казалось, с перепугу у него язык отнялся.
— Посадил, спрашиваю? — рявкнул квартальный.
— Дык, ваше благородие… Оно, вишь ли…
— Буде лепетать!.. Городовой! Проверь.
Городовой принялся разгребать жесткими пятернями пухлую землю гряды, но ни единой картофелины не обнаружил, зато увидел маленькие белые семена.
— Огурец, ваше благородие.
Надзиратель ступил к Томилке и притянул его к себе за ворот рубахи.
— И в других грядах огурец?
— Дык… духу не хватило. Всю жизнь огурцом кормимся. Помилуй, ваше благородие.
— Помилую!
Квартальный со всего размаху ударил Томилку увесистым кулаком по лицу.
— Скотина! Будешь знать, как государево повеленье не исполнять! Усмерть забью!
По лежавшему на изуродованной гряде Томилке прошелся тяжелый сапог.
— Не троньте моего тятеньку! — клещом вцепилась в надзирателя Ксения.
Но и она отлетела на гряду от грузного кулака.
— Да ты что людей калечишь! — вскипел Стенька и так врезал по голове квартальному, что тот замертво растянулся в борозде.
К Стеньке, вытягивая из ножен шашку, сунулся, было, городовой, но его ждала та же участь. Никогда еще Стенька с такой силой не прикладывал к недругам свой могучий кулак.
— Каторга тебя ждет, милок. Беда-то какая, Господи, — поднявшись с земли, угрюмо произнес Томилка.
Ксения, быстро придя в себя, метнулась ко двору и вскоре вывела из него оседланную лошадь.
— Ко мне, Степушка. Живей! Надо бежать из города.
— Куда?
— Я укажу тебе. Прощай, тятенька.
Глава 11
БУНТОВЩИК
Семнадцать вязниковцев, не выполнивших указ государя Николая Первого, были жестоко биты плетьми. Среди них оказался и Томилка Ушаков. Но больше всего частного пристава, кой начальствовал над всей городской полицией, беспокоил укрывшийся от наказания Стенька Грачев.
Пристав докладывал городничему:
— Сей Стенька достоин смертной казни. Он едва не убил полицейских чинов при исполнении служебного долга. Он — бунтовщик, Стенька Разин! Надо поднять на ноги весь уезд, ваше высокоблагородие.
По лицу городничего пробежала язвительная усмешка.
— Курьезно вас слушать, господин пристав. Как это вы, находясь при оружии, не только не смогли арестовать бунтовщика, но и сами оказались рожей в землю. Позор!
— Этот Стенька, осмелюсь доложить, чертовски силен. Его кулаком и быка свалить — раз плюнуть.
— Не смейте оправдываться. Если через трое суток вы не найдете бунтовщика, то я вынужден буду доложить о вашем бездействии в губернию. Надеюсь, господин полицмейстер вправит вам мозги. В уезде черт знает что творится. Ступайте! Я весьма недоволен вами, господин пристав.
Городничий был зол: высочайшее повеление императора не выполняется. Крестьяне ни в какую не желают высаживать на своих землях картофель. Дело доходит до мятежа. Так можно и кресло городничего потерять. Черт бы побрал этих невежественных мужиков!
Частный пристав на всякий случай побывал и у заводчика Голубева, но тот с сарказмом высказал:
— Вы что, голубчик, полагаете, что я знаю, где скрывается мой бывший кучер?
— Может статься, какие-то доходят слухи, господин Голубев? В нашем деле любая мелочь может вывести на след преступника.
— Не говорите ерунды и не мешайте мне работать, господин пристав.
— Жаль. Позвольте откланяться.
— Скатертью дорога.
Пристав с недовольным лицом вышел из кабинета заводчика.
«Хам!» — хотелось крикнуть ему. Стоит выбиться в миллионщики — ему и частный пристав — козявка. Хам!
Голубев же, после ухода пристава, невольно задержался в мыслях о Стеньке.
«Достукался же, башка неразумная. Полицейских чинов изрядно избил. Опять заявил бы: «без вины виноватые». Пристав хозяина дома ударил, а затем к дочке его приложился. Вот и не утерпел, дуралей. В который раз попадает в какие-то несуразные истории, но теперь в самую скверную. Стеньку, если попадется, ждет тюрьма… И все-таки жаль этого задорного парня. Кучер из него был отменный. Жаль, но ничего не поделаешь: Стенька превратился в государственного преступника. Его уже никакие деньги не спасут»…
А в дому Ушакова убивалась горем супруга Томилки, Таисья. Хозяин-то ныне пластом на постели лежит. Настоль шибко плетьми исстегали, что теперь шевельнуться не может. И за что? За какое-то чертово яблоко, которое Русь веки-веков не ведало. Кому нужен этот поганый плод, против коего даже церковь негодует? Прости, грешную, Пресвятая Богородица, но царь-батюшка не дело измыслил. Разве можно на лучшей землице бесовские семена сажать? Бог-то, небось, прогневается и беду на весь православный люд нашлет.
Сидя подле недужного супруга, Таисья, утирая концом платка слезы, перекинулась снулыми мыслями к дочери. Вот, оглашенная! Ну, зачем со Стенькой на лошади умчала? И куда? Одному Богу известно. Ныне и ее городовые ищут. Намедни двое заявились. Все пытали, плеткой размахивали, а ей и молвить нечего. Как увидела, что мужа пристав бьет, так с перепугу и осела на крыльце. В голове все помутилось, даже не углядела, что и дальше приключилось. А супруг чуть жив, но одно долбит: «Хоть убейте, но знать ничего не знаю». Пока отступились, но упредили: как дочь заявится, немедля сказать квартальному. Вот горе-то!.. Со Стенькой убежала, неразумная. Отдала бы ему лошадь, а сама осталась. Так нет! Вместе с ним куда-то унеслась. Хоть бы словечко родителям замолвила. Знать, городовых остерегалась, вот и смолчала.
Стенечку своего поспешила увести от греха подальше. Уж так к нему воспылала любовью, что и не сказать. Как отбыл парень в Ростов вместе со своим заводчиком, так и в лице переменилась. Ходила, как горем убитая. Не спит, не ест, замкнулась, слово клещами не вытянешь. Норовила разговорить доченьку, сказать, что для нее женихов — только свистни, но Ксения сказала, как ножом отрезала:
«Другой мне не нужен. И больше не заводи о том разговор, маменька».
«Так Стенька твой, кажись, о тебе и не вздыхает. Зачем тогда маяться?»
«Значит, такая моя судьба, маменька».
Судьба… Не приведи, Господи. И дался ей этот Стенька… Коль и возвратится домой — радости не жди. Тотчас городовые навалятся, в кутузку сведут да спрос учинят: где бунташного человека упрятала? Ксения, конечно же, не скажет, никакой плетки не напугается. И что? Сидеть ей в темнице. Беда-то какая, Пресвятая Богородица!
Глава 12
АГАФЬЮШКА
В непролазном глухом лесу обосновалась деревенька Старица. Семь изб, но каждая срублена на долгие времена — из толстенной кондовой сосны, выросшей на холмах, на сухом месте, могут стоять столетиями.
Посреди Старицы — одноглавая часовня, позади нее — погост, тянувшийся к лесу, усеянный могильными холмиками с высокими деревянными, потемневшими от старости крестами.
Агафьюшка встретила Ксению и незнакомого парня, казалось, без всякого удивления.
— Не зря мне сон привиделся, что придут в дом молодые гости. Сон-то в руку.
А вот хозяин избы, седобородый, но крепкий еще старик, глянул на вошедших настороженно.
— Что за люди и почему в мой дом пришли?
— Прости, дедушка Корней, но ваш дом нам мальчонка указал.
Корней с недоумением посмотрел на Агафьюшку.
— Откуда эти люди имена наши ведают?
— Да ты не тревожься, государь мой. Я тебе как-то уже о красной девице сказывала. Добрая она, а добрый человек худого с собой не приведет…
Год назад мать послала Ксению в булочную, что находилась вблизи собора Казанской Божьей Матери. На паперти храма она заметила незнакомую старушку, которая, как показалось ей, была чуть живехонька.
— Вам плохо, бабушка? — участливо спросила Ксения. — Чем-нибудь помочь?
— Спасибо, голубушка. Заморилась я с дальней дороженьки. Бывало, двадцать верст без устали ходила, а ныне в ногах ослабла. Чуток переведу дух — и дале пойду.
— Далече идти, бабушка?
— К Убогому дому, а там на скудельницу.
— То — еще версты две, бабушка. Ты пока отдохни, а я до лавки сбегаю. Дождись меня.
Когда Ксения вернулась, бабушка была уже на ногах.
— Пойду я, голубушка.
— Вначале подкрепилась бы, бабушка. Я тебе скляницу малинового сиропу да калача купила. Откушай, а потом я тебя до Убогого дома провожу.
Старушка посмотрела на девушку мягкими вопрошающими глазами и молвила:
— Душа у тебя добрая, голубушка. Как имечко твое?
— Ксения.
— Славное имечко. А меня Агафьюшкой звать. Пойдем, Ксюшенька.
— А перекусить?
— В Убогом доме потрапезничаю.
Была Агафьюшка в темном убрусе и в косоклинном кубовом сарафане, какой обычно носят старообрядки.
— Как хотите, бабушка Агафья. И я с вами схожу.
Ксения и сама не понимала, что ее заставило проникнуться сердцем к этой маленькой, сухонькой старушке с выцветшими, некогда голубыми глазами.
— Кажись, совсем недавно птицей летала, — шагая к Убогому дому, рассказывала Агафья. — Двадцать верст отмахаю — и никакой устали, ныне же будто крылья обрезали. И всего-то год миновало.
— Кто у вас на погосте лежит, бабушка?
— Сестрицу Бог прибрал, младшенькую. Мы тогда совсем махонькие были, на отцовский челн забрались, стали дурачиться, а челн вдруг от брега отошел и угодил на быстрину. Суденышко верткое, а тут еще ветер набежал. Сестрица перепугалась, заплакала, шагнула, было, ко мне, и из челна выпала. Вот такая с ней приключилась судьбинушка.
— А сама-то как спаслась?
— Повезло мне, голубушка. Когда сестрица стала ко мне пробираться, суденышко так накренилось, что и я в воду угодила. Чаяла, с белым светом распрощалась, но воспротивилась Заступница. Из самой глуби вдруг вытащил меня какой-то человек, на самый брег вынес и тотчас исчез, как его и не было. Вот чудо-то.
— Выходит, Пресвятая Богородица спасла?
— Вестимо, голубушка. Послала ко мне доброго человека… А младшенькая отыскалась на другой день — в рыбачий невод попала. На скудельнице ее и схоронили. Тятенька с маменькой шибко горевали. Раньше-то мы в Вязниках жительствовали, часто на могилку к Марьюшке хаживали, а когда родители мои преставились, очутилась я в Старице, что отсель двадцать верст.
— В Старице? — невольно остановилась Ксения. — Это там, где староверы с давних лет живут?
— Там, голубушка.
— Какими же судьбами?
— Опосля поведаю… А вот и Убогий дом, пойду к Марьюшке.
Могилка затерялась среди погоста и так заросла бурьяном, что только по скособоченному деревянному кресту да по рябиновому дереву Агафья безошибочно установила место упокоения Марьюшки.
— Экой чертополох, кабы не рябина, и вовсе мудрено сыскать.
— Так здесь рябин немало разрослось, бабушка.
— Моя — особенная, в три ствола вытянулась..
Старушка низехонько поклонилась могилке, истово осенила себя крестным знамением, а затем молвила:
— Надо Марьюшку от всякой травы-скверны очистить.
— Ты посиди, бабушка, а я могилку в порядок приведу.
— Бог тебя послал, голубушка, но сидеть мне не можно. Великий грех, коль своими руками могилку родного человека не обиходишь.
— А если чужие руки в помощь?
— И тому Богом зачтется.
Когда могилка была приведена в порядок, Агафья упала на нее, обвила руками, запричитала, а потом стала с Марьюшкой беседовать: рассказывать о своей жизни, супруга, близких людей, и даже с сестрицей советоваться.
В Убогом же доме старушка малость перекусила и продолжила свое повествование:
— В Старице брат моего отца жил, вот он меня к себе и забрал. Там меня и замуж выдали, почитай, уже сорок годков с Корнеем Захарычем прожила. Строг и взыскателен он нравом, как и все в деревне, старой веры держится.
— Не обижает?
— Повезло мне, милая девонька, хоть и строг, но за всю жизнь не только пальцем меня не тронул, но и худым словом не попрекнул… А вот на этот раз он меня почему-то к Марьюшке неохотно отпускал, словно беду какую-то чуял. И сама не пойму.
— Может, проводить тебя до Старицы, бабушка? Далече, дойдешь ли вспять? Мне только дома надо сказаться.
— Спасет тебя Христос, добрая душа. Сама доберусь, не так уж и далече. До села Конюхова пятнадцать верст, а там и вовсе рукой подать. Тропиночкой да леском — и дома.
— Не страшно лесом-то, бабушка?
— Ничуть, добрая душа. Коль с крестом да с молитвой, никакая нечистая сила тебя не тронет.
За разговорами вышли на большак. Ксения остановила проходящую мимо подводу, попросила возницу.
— Не подвезешь бабушку до Конюхова?
— Гривенник! — явно завысив цену, мотнул бородой возница.
— Мы согласны. Садись, бабушка.
Агафья поцеловала девушку в щеку, тепло изронила:
— Да хранит тебя Пресвятая Богородица, добрая душа.
Глава 13
У СТАРООБРЯДЦА
Корней отчитывал Агафью:
— Зачем чужаков в дом пустила? Аль не ведаешь, что никонианам ходу в Старицу нет?
— Ты уж не гневайся на меня, батюшка. Девонька-то славная в избу постучалась.
— Откуда ведаешь?
Агафья обо всем рассказала, на что супруг все так же хмуро отозвался:
— Девка, может, и неплохая, а вот что за молодец с ней приехал?
— Того, батюшка, не ведаю, но, думаю, и он не худой человек.
— Индюк думал, думал да и сдох. Деревня обеспокоена. Надо потолковать с парнем.
Потолковал, когда пришлые люди, согласно старозаветному обычаю, были накормлены и напоены. Стенька на прямой вопрос: что тебе в Старице понадобилось, — ответил без утайки.
— Наведался к родителям Ксении, а тут частный пристав с городовым в огород нагрянул. Приказал чертово яблоко сажать, а хозяин избы того не захотел, он уже огурцы посадил. Пристав вошел в ярь и принялся хозяина избивать, а затем и девушке досталось. Вот тут я не утерпел. Кулаком к обоим обидчикам приложился, да, знать, переусердствовал, едва насмерть не зашиб. Ксения смекнула, что мне тюрьма грозит, и лошадь со двора вывела. Вот так мы с ней в Старице и оказались.
Рассказ Стеньки Корней воспринял с тем же снулым лицом.
— Бунтовщик ты, паря. Зело худо. Старица тебя не спасет. Мы живем своим побытом и лиходеев у себя не держим.
Разговор шел при Ксении. Вначале она напряженно молчала, но при последних словах старика порывисто поднялась с лавки.
— Да какой же он лиходей, если за моих родителей заступился?! Тятеньку и вовсе могли до смерти забить. Степушка — честный и смелый человек! Зачем же вы так?
Агафья испуганно охнула, а в дегтярных глазах Корнея заиграли злые огоньки.
— Умолкни, дщерь нечестивая! Тебе ли в мужичий разговор встревать? Вон из избы!
Ксения была поражена гневными словами старика: дома таких речей не могло случиться. Она, вспыхнув всем лицом, хотела еще что-то сказать, но ее вовремя дернула за рукав Агафья.
— Пойдем, пойдем, голубушка.
На крыльце мягко выговорила:
— Ты уж прости супруга моего. Не можно ему перечить, по «Домострою» живем.
— Господи, да тому ж, почитай, три века, бабушка.
— На то мы и староверы, милая душа. Даже жена должна быть всегда в полном смирении, а ты вон как вскинулась. Не можно у нас так. Голубок-то твой не буйный, не станет дерзить?
— Не думаю, бабушка. Кажись, всегда видела его степенным.
— Дай-то Бог.
После ухода женщин из избы, Корней некоторое время молча сидел на конике, то ли унимая гнев, то ли о чем-то раздумывая, положив сухие длиннопалые руки на колени.
Стенька же, пощипывая густые темно-русые усы, решал для себя задачу: куда идти дальше? Идти, конечно же, одному: Ксения должна вернуться домой, хотя ничего хорошего ее дома не ждет. Разговора с полицией не избежать, но в тюрьму ее не заключат. Скажет, что перепугалась избиения пристава, потому и к лошади кинулась. Стенька же за ней увязался, но с полдороги она вернулась в город. А куда бунтовщик подевался, заявит, что тот ушел в глухие заволжские леса… Так, пожалуй, с Ксенией и сладится.
— Ты, хозяин, в заботу не впадай, — прервал тишь Стенька. — Сегодня же уйду из Стариц.
— И далече собрался?
— Туда, где сыскные люди не ходят.
— Ныне сыскные люди не рыщут токмо в дремучих лесах, но там тебе не жить.
— Почему?
— Молод ты. Свыкся в миру жить, а в отшельники, как я чую, ты не годишься.
— Может, ты и прав, хозяин, но, как говорится, неисповедимы пути Господни.
— Неисповедимы, — кивнул седой бородой Корней. — Раньше чем занимался?
— У заводчика Голубева кучером служил.
— Даже так, — хмыкнул старик, и строгие глаза его под хохлатыми бровями несколько умягчились. Он был наслышан о Голубеве: толковый заводчик, не скупится вкладывать деньги на храмы, рабочих людей держит в крепкой узде, но зазря никого не обидит. Кучер же для любого купца или заводчика — не из последних людей: лодыря и болвана к себе не возьмет, да и человека с бунтарским нравом не подпустит.
— Тебя, выходит, Степаном кличут? А скажи-ка мне, паря, чертово яблоко по всему уезду приказано сажать?
— Не только по уезду, но и по всей губернии, хозяин.
— Не люблю этого слова. Зови меня Корнеем Захарычем, или Захарычем, как принято у нас стариков величать.
Примирительный тон хозяина избы озадачил Стеньку.
— Добро, Захарыч. Выходит, и здесь о чертовом яблоке прознали.
— Не в тайге живем. Старица в Вязниковский уезд входит, а царь не слишком людей старой веры жалует, как бы и до нас не добрался.
— Тоже землей кормитесь, Захарыч?
— Лишний вопрос, паря. Как же без землицы? И хлебушко сеем, и всякий овощ. В уезд не ездим.
— Зато из уезда могут пожаловать да еще с указанием царя-батюшки, — неосторожно брякнул Стенька, чем вновь навлек на себя суровый разговор старика.
— Типун тебе на язык! Да мы этот чертов плод никогда к себе не пустим!
— Бунтовать?
— По себе равняешь. Выйдем с иконами и хоругвями — и проклянем бесовщину.
— Боюсь, этого будет мало. За топоры и вилы надо браться.
— Ты вот что, паря, — сурово произнес старик. — Буйство в тебе бродит. Уходи из Старицы.
— Уйду, вот те крест.
Стенька и в самом деле перекрестился на темную древнюю икону без оклада, но тотчас раздался резкий возглас:
— Не погань Спасителя! Не погань!
— Ты чего, Захарыч? — опешил Стенька.
— Да ты разве не ведаешь, святотатец, что ты Господу своими тремя перстами кукиш показываешь? Никонианец!
— Да какой я никонианец, коль ни бельмеса не понимаю его деяния.
— Во-от! — вскинул палец над головой Захарыч. — Вот плоды вдалбливания нового церковного учения. Ничего темный народ не ведает.
— Не поленись да расскажи, коль ты такой обидчивый, Захарыч. А я, глядишь, другим твое слово понесу.
— Понесешь? Ну тогда выслушай, голова бестолковая… Все началось с патриарха Никона, что жил во времена царя Алексея Михайловича. Сей Никон указал креститься Господу не двумя, а тремя перстами, это он с ног на голову поменял крестные ходы у церкви, повелев вести их «по-солонь», то есть по солнцу, от левой руки к правой, обратившись лицом к алтарю. Слово «аллилуйя» петь не два, а три раза; поклоны класть не земные, а поясные; служить литургию не на пяти, а на семи просфорах; писать и произносить не Исус, а Иисус. Это ж до чего надо дойти! А что Никон сотворил с древними евангелиями, псалтырями и другими славянскими служебниками. Он повелел их свести из всех церквей и монастырей на Патриарший двор — отбирал силой — и приказал сжечь! В древних книгах-де много путаницы. Правщиком книг назначил греческого монаха Арсения. Вовсю заработал Печатный двор. Не пришлись по нраву Никону и многие иконы. Патриарх учинил на Москве повсеместный сыск: идти по домам и забирать иконы нового письма. Таких икон набралось многое множество. Им выкалывали глаза и носили по московским улицам, выкрикивая строжайший указ, кой грозил беспощадным наказанием тем, кто будет иметь такие образы.
— Ну и патриарх! А что же народ?
— Русские люди, заглянув в новоисправленные книги, ужаснулись. Вот те на! Выходит, на Руси доселе не умели ни молиться, ни писать икон, ни всякие церковные службы справлять. Неужели божественное писание неправо?! Да быть того не может. Никон — антихрист, книги его — еретические, будь они прокляты! Начался раскол. Многие пастыри противились новинам патриарха. Никон же беспощадно карал раскольников: ссылал в дальние скиты, отлучал от церкви, многих наказывал не духовно, не кротостью за преступления, а мучил мирскими казнями, кнутом, палицами, иных на пытке жег. Даже не пощадил обоготворяемых народом пастырей. Протопоп Аввакум, любимец приверженцев старины, вначале был бит батогами, а затем взят под стражу и сослан в Пустозерск, где пятнадцать лет провел в земляной тюрьме, а затем сожжен на костре.
— Жутко слушать, Захарыч, — крутанул головой Стенька.
— Жутко слушать? А каково было терпеть приверженцам старины? Раскол охватил всю Русь. Тысячи истинно православных людей бежали в леса и необитаемые пустоши. Некоторых находили, но они сжигали себя вместе с детьми, не желая служить Антихристу. При Петре же Первом раскол еще более умножился. Сколь церковных колоколов он сбросил со звонниц! Все его новины направлены супротив народа, ибо они и вовсе разрушали старозаветные устои, поелику вся неметчина хлынула на Русь. Не зря Петра нарекли новым Антихристом, а коль царь — Антихрист, то, значит, и все исходящие от царской власти законы, суды и прочее носит на себе печать Антихриста. Двуглавый же орел — происхождения демонского, поелику все люди, звери и птицы имеют по одной голове, а две главы у одного дьявола. А на кой ляд царь Петр перенес Новый год на 1 января? Для бесовщины. Где это видано, чтобы в самый пост устраивали празднества? То же чертово яблоко с именем царя Антихриста связано. Святотатство вложили в голову царя поганые латиняне, ибо каждый здравый поп ведает, что картофель происходит из двух немецких слов, кои в нашем языке означают «дьявольскую силу». Народ заставляют сажать дьявольские яблоки — нечистый плод подземного ада. Не быть тому!
— Просветил ты меня, Захарыч. А я-то, дуралей, и в голову того никогда не брал. В храмах бывал, молебны слушал, но о старой вере не задумывался. А вот о чертовом яблоке я еще от отца своего наслушался. Слава Богу, пока Господь милует мужиков от нечистого плода, но ныне, кажись, царь Николай бесповоротно за нечистый плод взялся.
— И не токмо. Был у нас зимой человек старой веры, сказывал, что сей самодержец указал повсюду разрушать молельни и уничтожать скиты. Худой царь. Не будет при нем доброго жития народу.
— А когда оно было, Захарыч? При каком таком царе-косаре? — глубокомысленно вопросил Стенька.
— Твоя правда, паря. Наши прадеды и при старой вере в шелках-бархатах не ходили, ломтю черного хлеба были рады, а случалось, и вовсе голодом сидели. Всё веруем в сказку про доброго царя, но никогда того не будет. Народ как был нищим, таким и в грядущие века останется.
Захарыч вновь замолчал, но теперь уже не надолго, ибо вскоре спросил:
— Значит, в глухие леса надумал уйти?
— Я уже говорил, Захарыч. Надо от сыскных людей схорониться.
— Так, так… А хочешь, я тебе дам добрый совет?
— Разумеется, Захарыч.
— Мы иногда лесной тропкой на Клязьму выбираемся. Кто с бредешком, а кто и с неводом в заливчики, ибо рыба для нас — подспорье. Как-то нас один мужик выручил, что в трех верстах в селе Никулине живет. Упредил, сказав о том, что рыбные ловы, на кои мы выходим, принадлежат Благовещенскому монастырю, и что монастырские служки отлавливают нарушителей, кои незаконный лов затеяли. Седни-де, как раз припожалуют. Пришлось нам уйти восвояси. Но мужик нам и потребные дни указал, когда служки ловы не проверяют. Нередко разговаривал я с этим мужиком, ибо он сам тишком ловил рыбу в тех заливчиках. Зовут его Егоршей, живет в Никулине, на десятки верст знает дремучие леса и даже самые отдаленные глухие деревеньки, где беглый люд укрывается. Сыщи его, думаю, он тебе весьма сгодится. Правда, не всякого человека он в скрытни проводит, но ты скажись, что от меня заявился.
— Спасибо, Захарыч. Непременно разыщу сего мужика, но поверит ли?
— Поверит, ежели скажешь: «Два фунта орехов».
— ?
— Надо было как-то Егоршу отблагодарить, вот я ему отборных орехов на лов и принес. У нас тут замечательный орешник разросся в полуверсте.
— Тогда точно поверит… Ну, что, Захарыч, спасибо тебе за хлеб-соль, за рассказ о старой вере и за добрый совет. Надо нам с Ксенией попрощаться. Она поедет домой, а я — в село Никулино. Может, тропинку к реке покажешь?
— Покажу. А как с деньгами у тебя?
— Не поверишь, Захарыч, но в деньгах я пока не стеснен.
— Кучером-то? Вот уж не чаял, что заводчик Голубев такой щедрый.
— Не обижает, но у меня случается и прибыток, Захарыч. Иногда в ресторациях на гармошке наяриваю. Купцы, когда в раж войдут, не скупятся.
— Бесовщина все это, скоморошество. Сии деньги не от трудов праведных, — вновь нахмурился Корней.
— Тяга у меня к гармошке. Ее не только купцы, но и народ любит.
Захарыч махнул рукой.
— Ступай к своей девице да старуху ко мне позови. Пусть тебе, скомороху, котомку соберет.
Глава 14
В НИКУЛИНЕ
В Клязьме-реке напоили коня, а затем отлогим пустынным берегом тронулись к селу. Оба молчали. Стенька до сих пор мысленно продолжал спорить с девушкой, полагая, что ее поступок, который стал для него совершенно неожиданным, гораздо усложнит его жизнь. Вот характер! Еще в Старице, глядя ему прямо в глаза, заявила:
— Не гони, Степушка. Хоть убей меня, но домой я не вернусь. С тобой пойду.
— Но я ж в самую глухомань решил податься.
— Это меня не страшит. Я все перетерплю. Неужели ты не понимаешь, что я жить без тебя не могу. Не могу, Степушка!
В распахнутых, зеленых глазах было столь любви и отчаяния, что Стенька сдался, поняв, что все его попытки уговорить Ксению вернуться к родителям бесплодны. Но честно признаться, он не ожидал от девушки такой необоримости. Вначале его охватила досада (и до чего ж упрямая!), но затем — очень теплое и даже нежное чувство к Ксении, которого он еще никогда не испытывал в своей душе. «Наверное, это и есть любовь», — невольно подумалось ему.
А затем Стенькой овладели грядущие заботы: одно дело — одному в лесах укрываться, другое — вместе с девушкой, которая привыкла к семейному очагу, размеренному быту, и не видела в своей жизни тяжелых невзгод и лишений. Каково-то ей будет, когда он и сам не знает, какие испытания ждут его впереди.
На околице села спросили одного мальчонку, где находится изба мужика Егорши, и тот, с любопытством разглядывая пришлых людей, показал ручонкой в сторону храма.
— Как церковь минуете — пятая изба.
— Спасибо, малец, а ну держи семишник.
Мальчонка крепко зажал монетку в кулачке и резво припустил к своему дому.
Стенька, ведя лошадь за уздцы, с интересом приглядывался к селу. Никак, изб шестьдесят, село большое, но какое-то странное: улица обрывалась хилой избенкой под соломенной крышей, но саженей через пятьдесят вновь тянулась своим продолжением вдоль Клязьмы. Почему такой разрыв среди села? Выгорело, но следов пожарищ не видно.
Изба Егорши ничем особым не выделялась: небольшая, приземистая, в два оконца по лицу; незначительный был и дворишко для скотины, да и положенная для каждого крестьянина банька выглядела махонькой.
По двору разгуливали три курчонки во главе с огненно-рыжим петухом. А вот собака была привязана цепью к своей конуре, но почему-то не лаяла на чужих людей.
В избу стучать не довелось, ибо ее хозяин, лет пятидесяти, маленький, конопатый, с куцей пегой бороденкой, словно из-под земли вырос. (Вынырнул из-за поленницы).
— Аль ко мне, православные?
— К тебе, Егорша. Здрав будь.
— И вам пластом не лежать. Аль нужда какая?
— Может, пустишь на денек?
И тут дымчатые глаза Егорши насторожились, похолодели..
— Никак, обмишурились, православные. Моя избенка малая, сами едва ютимся. У нас же постоялый двор есть, вот туда и проворьте.
— Постоялый двор нам не подходит… Мы от Корнея Захарыча, что в Старице живет.
— Не ведаю такого.
— Ужель память отшибло, Егорша? А кто два фунта орехов его перещелкал?
Глаза мужика разом оттаяли.
— Орехи?.. Вот теперь припомнил. Заводи лошадь во двор.
В избе хозяйка перебирала в лубяном коробе прошлогодний лук, шурша золотистой шелухой.
— Принимай, Лукерья, гостей.
Лукерья вопрошающе глянула на супруга.
— Принимай, принимай. То — люди от доброго человека. Да и вечерять самая пора.
— Как скажешь, Егорша.
Хозяйка пытливо посмотрела на молодых людей, спросила:
— Никак, муж с женой?
Стенька хотел, было, что-то сказать, но Ксения его упредила:
— Вестимо, тетя Лукерья.
Стенька хмыкнул, но разубеждать свою попутчицу не стал, ибо тотчас смекнул, что так будет для хозяев удобней, иначе расспросов не оберешься.
Лукерья — под стать супругу: хотя и полная, но такая же маленькая, проворная; загремела ухватом в печи.
— Снедь у нас, сами знаете, не ахти. Пареная репа да каша овсяная, а щи завтра похлебаете. Правда, без мяса.
— Да вы не беспокойтесь, тетя Лукерья. Мы не голодны. В дороге подкрепились, — сказала Ксения.
— Голодны, не голодны, а вечерять сам Бог велел.
Нутро избы и в самом деле было невелико: русская печь с полатями, две спальные лавки да щербатый стол занимали почти все внутреннее пространство. В красном углу — иконы Христа и Николая Угодника в закоптелых медных ризах; на стене, ближе к печи, висела на железной цепочке глиняная лохань с тупым носиком, а на колках — повседневная одёжа хозяев дома; праздничная — вероятно, была сложена в лубяные коробья, кои наверняка хранились в чулане.
«Бедноватая изба», — подумалось Стеньке, который с удовольствием поедал пареную репу. — Здесь и впрямь спать негде».
Завершив трапезу, «молодые» поднялись со скамьи и перекрестились на киот, после чего можно было приступать к беседе.
— Никак, вдвоем обитаете?
— Сын — на отхожем промысле, а дочка давно замужем. В Сарафаниху отдали, в чужую губернию.
— Далече, Егорша?
— Почитай, рядом с селом. И всего-то на перелет стрелы.
— Не понимаю, Егорша.
— И понимать нечего, — рассмеялся мужичок. — Чай, видели, прямо за нашим селом обретается.
— Так это Сарафаниха? То-то я подумал про странное село.
— Сарафаниха, милок, но уже Ярославской губернии. Но мы, можно сказать, одним побытом живем, ибо все перероднились. У них праздник — мы к ним идем, у нас — они к нам валом валят. Так же и похороны, и другие напасти.
— Словно большая семья, — сказала Ксения.
— Почитай, так, девонька, — кивнула Лукерья.
— А ярославские чины в Сарафанихе бывают? — спросил Стенька.
— Куда от них денешься? Две недели назад были. Приказали мужикам чертово яблоко на лучших землях высаживать.
— И что мужики?
— Сарафаниха с нас пример взяла. Как только чины восвояси убрались, мешки с картошкой в подполья кинули, а на землях хлебушек, репу с огурцами и прочий овощ посеяли. Авось обойдется, не впервой чертовым яблоком пугают. Старики, бают, чуть ли не третий век.
— На сей раз, Егорша, может и не обойтись. В вязниковских селах дело до кольев дошло.
— Да ну? Нешто посевы порушили?
— Порушили, Егорша. Вот мужики и взялись за колья.
— Худо, милок, — покачал головой хозяин избы. — У нас народ дерзкий. Такая буча начнется, что не приведи, Господи. Мужики нашего села когда-то к Емельяну Пугачеву подались.
— Барщиной и оброками задавили?
— Истину толкуешь, милок. Такой был князек-вотчинник, что три шкуры драл.
— А ныне полегче живется?
— Ныне лишь на оброке сидим, но мало что изменилось… Ну да ладно о том толковать. Пора и на покой. Утречком о делах потолкуем. Не зря, поди, ко мне заявились. Заночевать у меня можно, конечно, и на полатях, но есть лучшее местечко — сеновал. Сгодится, молодые? Я и сам иногда там ночь коротаю.
Стенька с улыбкой посмотрел на девушку.
— Думаю, не плохое местечко, Ксения?
Ксения в ответ лишь кивнула головой.
Сено было хоть и минувшего лета, но духмяный его запах еще сохранился. Вначале они молча лежали на лоскутном одеяле, не касаясь друг друга, и каждый размышлял о чем-то своем.
Стеньку не покидала мысль о неожиданных словах Ксении, которая сказалась его женой, причем сказалась с такой уверенностью, что хозяева избы приняли ее слова, как должное, иначе бы не спать им вместе на сеновале. Находясь в избе, он, Стенька, мысленно похвалил девушку за ее твердые слова, кои сняли у Егорши и Лукерьи много ненужных вопросов, теперь же он пребывал в некоторой растерянности. Если Ксения и дальше не откажется от своих слов, то ему ничего не остается, как стать ее мужем, стать по-настоящему, о чем он никогда раньше не задумывался. Любовь — любовью, но здесь уже другой случай: муж и жена должны не только забыть о добрачном целомудрии, но и окончательно порвать с ним, то есть воссоединиться плотски. Иначе какие они супруги? Да, он, Стенька, действительно влюбился в эту своеобразную девушку, да, она сумела покорить его сердце и заставила забыть о Настенке, соседской юной девчушке, к которой он питал скорее теплые дружеские чувства, чем любовь.
В Ксении, несмотря на ее восемнадцать лет, он увидел взрослую женщину, чувственную, смелую и решительную, способную, ради него, на самый отчаянный поступок, что она уже и доказала. Далеко не каждая девушка, ради любви, оставит родителей и решится стать женой без их благословения. То — редчайший случай. Да и он, Стенька, если станет мужем Ксении, совершит то же прегрешение, не получив благословения отца и матери, кои теперь совсем далеко, в Питере, на отхожем промысле, и они, разумеется, ничего не ведают о своем заблудшем сыне, который ныне бегает от властей, стараясь забиться в медвежий угол…
— Степушка, ты чего молчишь? — прервала мысли Стеньки девушка.
— Да так… Всякие думки в голову лезут. На душе как-то смятенно. Тебя грядущее не страшит?
— Ничуть, Степушка. Главное, что я с тобой. Мы все преодолеем. Иди ко мне, милый Степушка. Чего ты, как чужой? Ты ж мой муж.
— Твердо решила? Я ж в бегах.
— Да Господи! Опять за свое. Какой же ты зануда.
— Это я зануда?
Стенька тесно придвинулся к девушке и горячо поцеловал ее в губы, затем другой, третий раз, чувствуя, как его охватывает сладостное упоение.
А Ксения, прижавшись всем трепетным телом к Стеньке, счастливо выдыхала:
— Любимый, любимый мой… Услада моя…
Через минуту другую обоих охватила необоримая страсть, та самая всепоглощающая страсть, при которой забываешь обо всем на свете.
— Сладенький мой… сладенький, — отдаваясь любимому, шептала Ксения, впервые испытывая ни с чем не сравнимое блаженство.
Ночь хмельная без вина. Ночь безоглядной, пылкой любви…
Глава 15
МЯТЕЖ
Не успели потрапезовать, как в избу заполошно забежал растрепанный мужик из Сарафанихи.
— Беда, Егорша!.. Конные городовые! Мужиков нагайками лупцуют. Беги к Гришке-звонарю. Надо в сполох ударить. Проворь!
Егорша кинул ложку в деревянную чашку со щами и выбежал из избы.
Стенька и Ксения переглянулись, а Лукерья, побледнев, охнула:
— Батюшки-светы! Никак, за чертово яблоко мужиков избивают. Теперь и за нас примутся.
— Вот и поговорили, — нахмурился Стенька.
Он только что намеревался приступить к разговору с Егоршей о своем деле, а тут такая напасть.
Вскоре над селом раздались сполошные удары колокола. С кольями и вилами понеслись к Сарафанихе мужики.
— Ох, беда, ох, беда, — раскачивала головой Лукерья.
— Уходить надо, Степушка. Опасно нам здесь оставаться.
Стенька молча посмотрел на Ксению и пошел к распахнутой двери.
— Ты куда?
— Успеем уйти. Я чуток гляну.
— Нельзя тебе, Степушка! Прошу тебя!
Но умоляющий возглас Ксении не задержал Стеньку. Он быстро вышел из избы и направился в сторону Сарафанихи, откуда раздавался гул настоящей битвы.
Невесть, откуда появилась баба с колом, издающая злые крики:
— Будь они прокляты, эти яблоки дьявола! Будь прокляты!.. А ты чего, верзила, без кола? Держи! Беги в Сарафаниху!
— Степушка-а-а! — послышался отчаянный крик Ксении, но Стеньку было уже не остановить: его порывистая душа не выдержала. Он чуть ли не с детства (еще с отцовских рассказов) возненавидел бесовские плоды, кои долгие годы будоражили мужичью Русь, и вот теперь, захваченный всеобщим мятежным чувством, он ринулся с колом в Сарафаниху.
— Круши слуг сатаны, сынок! — воскликнул с завалинки сидевший в убогой заячьей шапке и валяных опорках древний старик, ходивший когда-то под Самару к Пугачеву.
Прибывший в Сарафаниху частный пристав приказал собрать сход, на котором, сердито топорща палевыми закрученными усами, заявил с вороной лошади:
— Вы, крестьяне подведомственной государю губернии, не выполнили царское повеление и, тем самым, грубо нарушили указ императора. За оное преступление мне поручено подвергнуть вас порке, а затем наглядно проследить за посадкой картофеля.
— А как же, ваше благородие, мы будем после порки оные плоды сажать? Нагаечки-то ваши известные. Надо после них недельку отлежаться, — высказал староста с огненно-рыжей бородой.
— Ты дурь-то не вякай, черт рыжий! — погрозил тугим кулаком пристав, однако призадумался. Староста в какой-то мере прав: изрядная порка затянет исполнение государева указа, а сие нежелательно, ибо сроки посадки нарушатся. Пожалуй, надо сделать по-другому. Пусть вначале мужики выполнят работу, а затем и нагаечки изведают.
— Некогда отлеживаться, мужики. Ступайте по домам и тотчас сажайте картофель. А я пригляну.
Но крестьяне и с места не сдвинулись. Переминались с ноги на ногу, выжидая ответа старосты. Тот был мужик не робкого десятка, но и поспешных решений не любил, а посему задался целью урезонить пристава.
— Скажу от всего мира, ваше благородие. Как Господь человека сотворил, с той поры, почитай, и хлебушек стали сеять. Никому и в голову не приходило, чтоб хлебушек каким-то неведомым плодом заменить. Никакого резону нет. Вы бы, ваше благородие, потолковали с губернскими чинами, дабы нас от сего овоща избавить. А мы уж, ради благого дела, за ценой не постоим. Так, мужики?
— Не постоим! Последни деньжонки соберем! — дружно отозвались мужики.
— Молча-ать! — рявкнул пристав. — Разойдись! Мигом за посадку!
Вот тут-то мужики и не выдержали:
— Не желаем сажать чертово яблоко!
— Не быть бесовскому овощу!..
Крики были настолько разъяренными, что пристав понял: пора принимать крутые меры. Послышалась отрывистая команда:
— Бить нещадно!
Два десятка конных наехали на мужиков и замахали нагайками. Гул, визг и вой огласили Сарафаниху. Конные били жестоко — по головам, плечам, спинам. Не щадили и лица; одному из «бунтовщиков» выбили глаз, тот закорчился на земле, но нагайка продолжала стегать и лежачего.
Те мужики, которым удалось добежать до своих дворов, выскакивали из них с топорами, вилами и орясинами.
— Не робей, православные! Не робе-ей! — подставляя под нагайку кол, воинственно кричал кряжистый староста.
Побоище разгорелось с новой силой, когда на помощь мужикам Сарафанихи прибежали мужики из соседнего села. Стенька оказался в гуще восставших. И тут он увидел, как тучный всадник насмерть затоптал конем прибежавшего на свою погибель худенького вихрастого мальчонку лет десяти с бабушкиным батогом.
— Да ты что делаешь, ублюдок?! — взорвался Стенька.
Немедля его спину обожгла нагайка, затем другая. И тогда Стенька со страшной силой взмахнул своей убийственной орясиной…