Град Ярославль

Замыслов Валерий Александрович

 

«Валерий Замыслов достиг почти невероятного, сумев достоверно и ярко воплотить в своих эпических произведениях былые времена русского народа на протяжении девяти столетий. Это настоящий Подвиг творческого борения. Мне кажется, что даже такие известные исторические романисты, как Д. Балашов и В. Пикуль, отобразившие в своих произведениях три века русской истории, уступают В. Замыслову в широте художественного охвата жизни русского народа почти за тысячелетний период истории государства Российского… Что же касается рукописи о граде Ярославле, спасшем от погибели и Смуты Московское царство, то следует заметить, что автор создал удивительно яркий, патриотический роман, которым, вне всякого сомнения, будут зачитываться…. Он крайне необходим для патриотического воспитания молодежи! Такое сочное, колоритное произведение следовало бы издавать миллионными тиражами, ибо оно высоко нравственно, пронизано высочайшей любовью к своему Отечеству. Библиотеки, заваленные «массовой» литературой, давно ждут такой необычайно- редкой для нашего времени книги».
Академик Петровской Санкт-Петербургской академии наук и искусств Ф. А. Морохов.

 

Певец Святой Руси

Так емко и образно охарактеризовали творчество известного исторического романиста России Валерия Замыслова ярославские журналисты.

О творчестве писателя написано немало рецензий, опубликованных в центральной и местной печати, столичных журналах, издана монография, посвященная творчеству одного из ведущих исторических романистов России. Добрая оценка произведений В. Замыслова высказана целым рядом известных писателей, видными учеными-историками страны, многочисленными читателями. Подводя итоги пятидесятилетней творческой деятельности В. Замыслова, издательство, вместо развернутой рецензии, решило опубликовать отрывки из монографии известного критика, доктора филологических наук, член-корреспондента Петровской академии наук и искусств, писателя В. А. Юдина «Истории малиновые звоны», а также небольшую часть отзывов, характеризующих незаурядное творчество Валерия Александровича Замыслова.

«Неизменным читательским интересом пользуется историческая литература, в которой напряженность и динамичность сюжета естественно сочетаются с реальными событиями прошлого, с глубокими раздумьями о судьбах народа и Отечества. Эти качества нашли яркое выражение в творчестве известного российского писателя Валерия Замыслова — автора многих популярных исторических романов.

Рецензенты и читатели единодушно отмечают героико-патриотический пафос книг В. Замыслова, уважение к памяти предков, тонкое видение и чувствование реалий прошлого в их тесном сопряжении с современностью, знание и глубокое понимание художником жизни крестьянства. Сквозь призму души труженика земли писатель всматривается в далекие дали Отечества, выявляя характер, культуру быт, нравы, обычаи русского человека, что подмечено читателями. «Вам удалось осязаемо воскресить сословные образы крепостной России, их переживания, среду, прекрасную девственную красоту русской природы. Вместе с вашими героями живешь, переживаешь, огорчаешься, радуешься», — пишет о романе «Горький хлеб» П. Недзельский из Куйбышевской области.

Опытный историк и популярный столичный писатель В. Каргалов отмечает умение Замыслова проникнуться думой народной, актуализировать материал, вдохнуть в него воздух наших дней. «В исторической литературе утвердилась однозначная оценка бегства крестьян из центральных уездов страны на окраины «за волей», как проявление антифеодальной борьбы, как явление, которое приветствуется. Беглец из родной деревни — почти герой, борец! — пишет Каргалов. — Несколько по-иному ставит вопрос В. Замыслов — глубже, многозначнее. Старик в запустевшей деревеньке упрекает Болотникова: «А как же своя землица, детинушка? Нешто ей впусте лежать? На кого Русь оставим?..»

«На кого Русь оставим?» — разве ушел с повестки дня и сегодня этот вопрос вопросов. Этот драматический вопрос станет лейтмотивом творчества В. Замыслова. «Свобода», «воля» — немыслимы без осознания таких понятий, как «Родина», «Отчизна», «Патриотизм». Вот почему образ Ивана Болотникова не укладывается в рамки казацкой вольницы, легендарного вожака крестьянства. Он много шире, значительней, чем просто вольнолюбец, он борец за свободу, связанную с созидательным трудом.

Следует заметить, что сам В. Замыслов считает трилогию о Болотникове своим самым главным трудом, которому он посвятил 20 тяжелейших, изнурительных лет. Поэтому мы более подробно останавливаемся на этом произведении, т. к. многие коллизии трехтомника, его народность, истинный патриотизм, глубочайшая вера в русский народ свойственны и другим романам автора. В трилогии есть прекрасно выписанная знаменательная сцена — встреча героя с мужиком-хлебопашцем. Руки Ивана страстно тянутся к сохе, все его сомнения и тяжкие думы вмиг улетучились, как только он стал пахать чернозем. Болотников совершает для себя важное открытие: не он, удалой, вольный казак — олицетворяет матушку Русь, а землепашец, идущий за сохой. Из беспечного гулевого атамана Болотников постепенно превращается в умного рассудительного вожака восставших народных масс. Писателю удается показать логику развития характера, диалектику взаимопроникновения социального и нравственного эпического и психологического. В этом плане Болотников родственен Степану Разину из романа В. Шукшина «Я пришел дать вам волю»: оба героя бескомпромиссны в борьбе за правду и социальную справедливость, обоих не привлекает кажущееся поначалу казачье житье, им постыла слава и богатство — им волю подавай, для себя и для всех!..

Удивительно тесно соединились в творчестве В. Замыслова его художественные задумки с личной жизнью, трудовой биографией. Поистине, как заметил один критик, с землей он на «ты», живет среди своих героев, среди тех, кто пашет землю, убирает хлеб, кормит государство. Растворение в гуще народного быта и бытия, думается, необходимо каждому художнику, рискнувшему показать истоки народного сознания, изобразить народную жизнь внутри, саму ее суть.

Писатель рассказывает: «Родился и вырос я в крестьянской семье, 1 января 1938 года в деревне Абатурово, Нижегородской области, на Волге. Именно Волга, глухая лесная деревушка с ее старорусскими обычаями, обрядами и поверьями, с живым, сочным языком, с народными песнями и частушками и стали моими «литературными» учителями. Волга, деревня, хлеб — являлись для каждого из нас, подростков, не только обычными, но и святыми словами, что прочно вошло в наш сельский быт и уклад. А был он, на первый взгляд, удивительно бесхитростен и прост, через него прошел едва ли не каждый житель села. Довелось походить мне и в «ночное» (счастливей нас, казалось, не было на свете!), и испытать на себе голодные годы, когда черствая горбушка хлеба была лакомством. А чуть подрос, взялся за косу, затем был трактористом, комбайнером…

В 1949 г. родители В. Замыслова, погрузив на телегу немудреный «скарб», приехали в райцентр «Работки», пересели на пароходик и поплыли по Волге к Ярославлю. Вскоре семья (из шести человек) оказалась в так называемом «Кирпичном поселке», что подле железнодорожной станции Коромыслово, Гаврилов-Ямского района. Отец, Александр Павлович, несмотря на то, что имел за плечами всего лишь «церковно-приходскую» школу, работал главным бухгалтером МТС, мать, Антонина Александровна — домохозяйкой. В 1952 году отца перевели в Некрасовский райцентр, где, как рассказывал Валерий, прошли его самые лучшие юношеские годы. Здесь он закончил восьмилетку и поступил учиться в Некрасовский сельхозтехникум, на отделение механизации сельского хозяйства, который позднее был переведен в г. Ростов. Окончив техникум, В. Замыслов, «комсомольцем-добровольцем», в качестве комбайнера, отправился на освоение целинных земель Казахстана. Убрал 328 гектар пшеницы. По степным понятиям это весьма скромный результат, «но мне, вспоминает писатель, — необычайно памятен и дорог этот нелегкий целинный хлеб».

Из Казахстана В. Замыслов вернулся в село Богородское, Варнавинского района, Горьковской области, куда вновь перевели отца, в качестве гл. бухгалтера. Два года В. Замыслов работал зав. машинно-тракторной мастерской, а в 1960 году был направлен в армию. Попал в учебно-танковый полк (г. Владимир), после окончания, которого был переведен в парадные войска и провел, в качестве механика-водителя тяжелого танка, пять парадов на Красной площади.

Ныне В. Замыслов так и живет в районной «глубинке» — старом маленьком городе с былинной историей — Ростове Великом. «Для меня Ростов, — рассказывает Замыслов, — лучший город Отечества. Здесь — богатейшая история, неисчерпаемая кладезь для исторических тем. «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», и никуда из этой жемчужины я не собираюсь уезжать, хотя и были заманчивые предложения возглавить Ярославскую писательскую организацию или стать директором издательства «Верхняя Волга» в Ярославле. Нет и нет! Ростов Великий уже давно стал для меня малой родиной, которая цепко держит меня своими корнями».

Древняя русская земля и на ней человек — главный объект художественного осмысления у писателя. Ей он посвятил свою раннюю повесть «Земной поклон» — о драматической судьбе современной нечерноземной деревни и первый крупный роман «Белая роща», о котором газета «Литературная Россия» писала: «Чем же берет за душу «Белая роща»? Одних, быть может, привлечет острота конфликтов; других — злободневность при ярко выписанных человеческих характерах, сложных судьбах; третьих — сами по себе поучительные жизненные ситуации… Но один ответ являлся бы всеобщим: народность романа». .

«Давно ждал книги о современном сельском жителе. Забыли писатели о тружениках деревни. И вот роман «Белая роща». «Огромнейшее спасибо автору за теплое слово о нас, земледельцах», — выразил общий читательский настрой С. Васильев из деревни Починки Кировской области. Столь же тепло приняли роман столичные критики: Ю. Лаптев, нашедший в прозе Замыслова перекличку с известными очерками Валентина Овечкина и В. Чалмаев, заявивший, что В. Замыслов — писатель широкого творческого диапазона, его привлекают и современность, и история.

«Свой первый рассказ я опубликовал в «районке», — продолжает В. Замыслов. — Сочинять же я начал с детских лет, и в этом большую роль сыграла моя мать — дочь волжского бурлака — «зимогора». Мать унаследовала от него множество сказок, былин, легенд, преданий, пословиц и поговорок. Свой фольклор она щедро передавала нам — детям. Сколько раз помню: заберется с нами на широкую и теплую крестьянскую печь — и давай рассказывать сказки. И сколько же всего я от нее, своеобразной «Арины Родионовны», наслушался! (Кстати, я и родился на русской печке). В десять лет написал свою первую историческую повесть о «добрых молодцах» — на амбарной книге местного кладовщика колхоза».

И все же не современная деревня с ее тяжкой ухабистой судьбой захватила и повела за собой писателя, а то, как складывалась крестьянская душа на протяжении столетий, в историческом движении от поколения к поколению. «Земной поклон» и «Белая роща» — это подступы писателя к главной своей теме — русской истории, изобилующей яркими трагическими страницами, неизбывным горем народа и, наряду с этим, — замечательными памятными событиями.

Народная жизнь в глубоком историческом срезе воплотилась в крупных романах. Важнейшая особенность исторического взгляда на вещи у Замыслова, особенность, определившая подлинный историзм его художественного мышления, — бережное, чрезвычайно чуткое, до трепетности, очень уважительное отношение к памяти предков, что находит свое выражение в прекрасном знании и чувствовании языка предтечей, их нравов и образа мысли, быта и бытия, нравственности и культуры. «Это интересно современному читателю и важно для воспитания патриотизма, — подчеркнул в журнале «Наш современник» В. Каргалов. — Создавая историческую эпопею (роман-трилогию) о предводителе первой крестьянской войны Иване Болотникове, писатель Валерий Замыслов делает большое дело».

Как же писались, ставшие популярными, исторические романы? Что заставило В. Замыслова обратиться к историческим реалиям? «Роман «Набат над Москвой» вышел в 1969 году, — рассказывает Валерий Александрович. — Писать и собирать материалы о восстании «черного люда», о «Соляном бунте» 1648 года, о старой Москве, находясь в небольшой лесной деревушке, конечно, было нелегко. Над составлением только одной карты старой Москвы пришлось попотеть около трех лет. Но всё же книга (работал над ней 14 лет) увидела свет. Рукопись читали известные писатели Степан Злобин и Николай Кочин и сочли, что она написана даровито. В декабре 1970 года по первой же моей книге (что было тогда редкостью) меня приняли в члены Союза писателей СССР. Это была великая радость. Писать же зачастую приходилось в сложных условиях. Так, свою первую книгу я писал (если можно так выразиться) на целинных землях Казахстана, где работал комбайнером. Тут о каких-либо удобствах и говорить не приходится: 18 часов в поле, а ночь — в землянке. Огарок свечи, замасленный блокнотишко (носил его постоянно в кармане комбинезона), огрызок карандаша. Свеча гасла, шел к костру. Всяко было, но писал жадно, с упоением. Заимел на целине кличку «Валерка-писатель». Сколь шуток, подковырок натерпелся! Действительно, чудно посмотреть со стороны. Чумазый, оборванный (не мылись неделями: вода на вес золота, берегли для заправки радиатора) сидит у комбайна и строчит «роман». Эту же вещь продолжал и в армии. Курьезов и здесь хватало. Все просятся в увольнение, а мне бы в укромный уголок забиться. Как-то в выходной день просидел с утра до вечера на чердаке своей казармы. Даже про обед забыл. Спускаюсь, а в роте один дневальный. Была, говорит, боевая тревога, весь батальон снялся на марш-бросок (был механиком-водителем танка). Доложили обо мне дежурному по танковой бригаде. Явился к нему. «Чего на чердаке спрятался, симулянт?». А я возьми, да брякни: «Роман писал, товарищ майор». Он покрутил пальцем по моему виску и приказал отправить меня на «губу». Но и на «губе» я умудрялся сочинять свой исторический роман»…

Исторические повествования В. Замыслова во многом восполняют те чудовищные провалы в нашем сознании, что прямо связаны с невежественным отношением к своему прошлому, к памяти предков. Лишь недавно мы воочию убедились, сколько «белых пятен» таит в себе наша героическая национальная история и, прежде всего, благодаря замечательным патриотическим книгам выдающихся писателей В. Пикуля, В. Чивилихина, Д. Балашова, В. Шукшина. Проза В. Замыслова тесно сопрягается именно с этими авторами. Он решительно отвергает пылкие призывы иных доброхотов «казнить» родную историю. Вот, скажем, фигура легендарного Болотникова. Что мы знаем о нем? В школе проходили про восстание… А прочитаешь роман Замыслова — и откроешь для себя совершенно новый, многообразный, не зафиксированный ни в каких учебниках мир, прочитаешь — и поймешь, сколько неведомого, таинственно прекрасного и поучительного осталось «за кадром» в школе.

Недавно мы получил от Валерия Александровича письмо. Вдохновленный творческими поисками тем и сюжетов, писатель сообщает: «А чем не тема об Алене Арзамасской? Возглавила крестьянскую рать и поднялась на бояр (в период разинского восстания)». И в заключении горько сетует: «Ее предали анафеме и сожгли на костре. Но об этой героической женщине никто ничего не знает. Зато хорошо знают Жанну Д'Арк, народную героиню Франции. И обидно, и больно». (Рукопись романа «Алена Арзамасская», высланная в Москву, на общероссийскёий конкурс писателей страны, была объявлена победителем, названа одним из лучших исторических романов, включена в федеральную программу «Культура России» и издана солидным тиражом в 2002 году).

Во всех книгах проза В. Замыслова тяготеет к характерам сильным, героическим, способным на самопожертвование, — подлинным национальным героям. Писатель страстно верит в силу русского народа, его крепкий духовный стержень, способность к национальному возрождению и социальному освобождению. Поэтому его героям чужды раздвоенность сознания, нездоровая рефлексия чувств, неопределенность поступков и действий. Это натуры монолитные, цельные, прекрасно осознающие трагичность своего выбора. Их внутренняя духовная прочность не отменяет, однако, широкого психологического диапазона дум и переживаний, глубины интеллекта, полета фантазии, мечты о счастье — это живые люди с многоцветным спектром социально-нравственного и психологического мироощущения. Право, в современной литературе налицо острейший дефицит на героев, с которых можно и должно брать положительный пример. У героев Замыслова есть чему поучиться! Выходцы из самых низов народа — они подлинно народны.

Проза В. Замыслова оригинальна и вместе с тем традиционна. Так, в ней не составляет особого труда заметить романтические стилевые традиции Н. Лескова, особо ценившего героев цельных, самоотверженных, ярких, — в языке, ориентированном на живую народную речь, в колоритном изображении бытовых и вещных деталей, в сказовом характере повествования. Как и герой «Очарованного странника» Флягин, Болотников проживает необыкновенную жизнь: много скитается по белу свету и, следовательно, много видит горюшка народного, всякий раз, находясь на волоске от смерти, удивительным образом спасается, причем автор почти ничего не додумывает в трагической судьбе героя — жизнь Ивана Болотникова и в самом деле полна всяческих приключений, из которых он счастливо, будто из святой купели, выходил чистым и обновленным, готовым к новым испытаниям тела и духа. Его неуемную силу духа питает родная земля, неистребимая жажда жизни, а главное — широта души и отзывчивость к чужому горю. Болотников, в известном смысле, — тоже «очарованный странник», как и лесковский герой, он очарован красотой мира и сам является органической частицей этой красоты и гармонии. Сказовый прием письма, сочетающий в себе стилевую узорность русской народной речи, меткое острое словцо, пословицы, поговорки и т. п, позволяют автору поведать судьбу своих героев живо и образно.

Читатель, наверное, удивится, но трилогия о Болотникове хроникально все же не окончена, не доведена до своей последней точки, т. е. до гибели героя. Почему так случилось, ведь писатель тщательно изучил все перипетии и подробности последних дней и часов Болотникова?

Занимаясь изучением творчества В. Шукшина, наталкиваешься на факты, мимо которых просто нельзя пройти равнодушно. Шукшин, как известно, обладал поразительной способностью к перевоплощению. Критик В. Коробов приводит характерный пример: «Шукшин писал последние страницы «Я пришел дать вам волю». Попросил жену: «Ты сегодня не ложись, пока я не закончу казнь Стеньки… я чего-то боюсь, как бы со мной ничего не случилось». Лидия Николаевна, уставшая от домашних дел, часам к двум ночи сама не заметила, как заснула. Пробудилась же в половине пятого от громких рыданий, с Василием Макаровичем была нервная истерика, сквозь стенания едва можно было разобрать слова: «Такого мужика погубили, сволочи!»… «Он сгорал в огне страстей и душевных невзгод, не вместе со своими героями, а ими самими».

Читатель, по-видимому, уже догадался, почему мы привели случай из жизни В. Шукшина, и провели соответствующие параллели. В. Замыслов сообщил нам: «Я так и не смог написать мучительную для меня сцену — сцену жестокой казни Болотникова. Уж чересчур сроднился за 20 лет работы я с этим образом, уж чересчур он мне дорог. Он как бы стал моей плотью и кровью. Его радости стали моими радостями, его горе — моим горем, его боль — моей болью. Не поверите, порой даже советуюсь с ним, когда размышляю о нашем смутном времени, с человеком, вышедшим из толщи народа, знающим его чаяния и думы. Может, звучит неправдоподобно, но ведь душа-то русского человека не изменилась, она не подвластна никаким веяниям… Искренне верю Шукшину, когда он рыдал, описывая сцену казни Разина. Верю! Ведь он казнил самого себя, свою душу, ожесточенную в борьбе со злом и широко распахнутую для добра. Надо же, какая связь времен! И сколько тут раздумий для истинно русского человека!.. Страшно мучительна была для меня концовка романа. Исторический факт диктовал — расскажи читателю о последнем дне жизни Болотникова, поведай о его нечеловеческих страданиях в минуты казни. И Шишков, и Чапыгин нарисовали такие жуткие сцены. А я… я не смог. Хотя уже были наброски последней главы, но как только дело доходило до казни, у меня начинало болеть сердце, и я надолго уходил от рукописи. Два месяца боролся сам с собой, два месяца не знал, как найти сил, чтобы казнить моего Ивана, но так и не смог этого выполнить».

Каждому писателю, воссоздающему портрет далекого времени, требуется своеобразное «переключение» в заветную эпоху. Это очень трудный, как правило, тяжело переживаемый и психологически, и чисто физически, процесс. У В. Замыслова — свои «секреты». «Есть у меня строго установленный принцип: никогда не притрагиваюсь к рукописи, пока не «погружусь» в свою Древнюю Русь. Как делаю? Сажусь в кресло, закрываю глаза и начинаю «уходить» из XX века… стараюсь от всего отрешиться. Проходят пять минут, десять, двадцать… и вот начинают мелькать картины Древней Руси. Пока я не ищу своей сцены, которую мне надо отчетливо увидеть. Вначале мне надо ощутить эпоху, окунуться в ее аромат, походить, потолкаться среди черного люда… Допустим, надо написать сцену, в коей мои герои идут по Москве. Иногда мне этого не удается: я слышу за окном, как оглушительно громыхает по асфальту мотоцикл, и он выталкивает, выбрасывает меня из моего XVII века. Но я не отчаиваюсь. Я затыкаю уши хлебными мякишами и вновь, закрыв глаза, погружаюсь… Мозг предельно напряжен. Мне надо (непременно надо!) увидеть старую Москву. И вот, наконец-то, я в Белокаменной. Я отчетливо вижу старую Никольскую на Большом посаде, вижу монастырь Николы Старого с кельями для иноков, вижу Земский приказ с «городскими судилищами»….Я слышу громкие возгласы боярских холопов: «Гись! Гись!» Я вижу их дерзкие, озорные лица. А вот и тяжелая боярская колымага гулко постукивает по бревенчатой мостовой. Я вижу толпы народа: посадскую голь, стрельцов, нищих, калик перехожих, блаженных во Христе. Я слышу их говор, вижу их лица, одежду. Я весь (без остатка!) в старой Москве, среди многолюдья, я непосредственный участник события, я живу той жизнью. И только после этого я подхожу к рукописи».

Драматические картины русской истории опытный художник В. Замыслов умеет подать не только с помощью тяжелых, адекватных моменту мрачных красок, но и, по контрасту, яркими тонами. В повествовательной ткани произведений писателя много юмора, звонкого смеха, что, несомненно, смягчает напряженность действия. Автору не по душе однообразно суровый, угнетающий стиль, ведь жизнь, несмотря ни на что, говоря словами поэта, прекрасна и удивительна, народное самосознание не может быть подвластно только трагической стороне бытия, в противном случае, жизнь просто прекратила бы свое существование. Смех, юмор, душевная бодрость выражают оптимизм народного мироощущения, неувядаемую веру в лучшую долю.

Особенно хочется отметить, что проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны, без томительных подробных описаний и отступлений. Но эта «легкость» — свидетельство изящной формы, глубины отражения смысловых связей, композиционного сопряжения всей художественной структуры. Это — проза талантливого мастера…

О языке исторических романов В. Замыслова высоко отозвалась столичная газета «Литературная Россия», назвав писателя «Волшебником русского слова». В. Замыслов очень дорожит мнением выдающегося исторического романиста В. Пикуля, который многозначительно и веско заявил, что «в России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них».

* * *

О творчестве Валерия Замыслова, как уже было сказано, написано немало рецензий, опубликованных в центральной и местной печати, столичных журналах. Добрая оценка произведений В. Замыслова высказана целым рядом известных писателей, видными учеными-историками страны, ярославскими писателями и многочисленными читателями. Приведем несколько отзывов:

Журнал «Москва»: «Творчество Валерия Замыслова максимально отвечает правде жизни. В. Замыслов мыслит исторично, что отразилось в бережном, уважительном отношении к отчей земле, памяти предков, в прекрасном знании и чувствовании их языка, нравов, образа мыслей, быта и бытия. Роман написан колоритным, экспрессивно-выразительным языком, зрелищен, поэтичен — словом, обладает подлинной художественностью, которая отличает истинную литературу от расплодившихся в последнее время псевдоисторических поделок — стилизаций, искажающих, а то и откровенно профанирующих нашу историю».

Журнал «Наш современник»: «Скитания Болотникова по необъятным просторам земли Русской, встречи и приключения, бегство на Дон и жестокие схватки с ордынцами, атаманство на Волге, и, наконец, татарский плен — вот тернистый путь, по которому автор проводит своего героя. Все это написано ярко, сочно, само по себе интересно для читателя».

Журнал Волга: «Проза В. Замыслова по-своему уникальна, она не только сочна и ярка по языку, но и ярка многочисленными батальными сценами, превосходно выполненными. Не случайно роману В. Замыслова отведено сразу два номера журнала».

Газета «Известия»: Успехи советской исторической прозы несомненны. «Классика» исторического романа представлена именами крупнейших советских писателей от А. Толстого и Ю. Тынянова до С. Бородина, Н. Задорнова, Д. Балашова, В. Замыслова».

Из статьи «О России» краснодарского писателя К. Обойщикова. «Великие сыны России — М. Шолохов и маршал Г. Жуков, широко известные создатели исторических романов — В. Шишков, Д. Балашов, В. Пикуль, В. Шукшин и В. Замыслов».

В. А. Юдин. Доктор филологических наук: «Проза Замыслова легкая, певучая, лексически многообразная, всецело направленная на богатую узорчатую вязь народной речи, ритм ее подвижен, стремителен, сюжеты упруго закручены, динамичны и увлекательны, без томительных подробных описаний и отступлений. Но эта «легкость» — свидетельство изящной формы, глубины отражения смысловых связей, композиционного сопряжения всей художественной структуры. Это — проза талантливого мастера».

А. И. Лисицын: «Мы прекрасно знаем, что русская история была фальсифицирована и искажена, и не случайно великий Карамзин сказал: история не учит, а наказывает тех, кто плохо выучил урок истории. И вот творчество Валерия Замыслова сегодня показывает новый пласт, новую историю, новый взгляд на те события, которые тогда происходили и в Смутное время, и в другие эпохи. Я уважаю творчество Валерия Замыслова, преклоняюсь перед его талантом…»

Доктор исторических наук А. М. Пономарев. «Прежде всего, подкупает достоверность эпохального произведения, глубокое знание русской истории, быта и языка русского народа. Трилогией по праву можно гордиться ярославской литературе. Столь одаренного писателя, на мой взгляд, не было со времен Василия Смирнова».

Валентин Пикуль: «В России немного талантливых исторических романистов. Валерий Замыслов — один из них».

Юрий Бородкин: «За последние годы ярославскими писателями создан ряд значительных произведений, таких, как романы Валерия Замыслова…»

Виктор Московкин: «Роман «Иван Болотников» — лучшее, что я читал из ярославских писателей».

Анатолий Грешневиков: «Из-под Вашего пера выходят интересные книги о героях русской истории. Ваша книга о Сусанине, герое Смутного времени, помогает молодому поколению лучше понять и тот период истории, и нынешний новый государственный праздник — о единстве и сплочении России. Хочется выразить Вам искреннюю благодарность за ту серию книг о героях России, чьи биографии тесно связаны с ярославским краем, и чьи подвиги прославили страну. Ваши труды станут хорошими помощниками для школ и библиотек».

Евгений Гусев: «Выход трилогии «Святая Русь» является событием Всероссийского масштаба. Я поздравляю всех с этим явлением , имя которому — Валерий Замыслов».

Василий Пономаренко: «Прочитал твой материал о Ростове Великом. Это большое гражданское Слово писателя… По всему миру мы что-то строим, кого-то учим, кому-то культуру пытаемся нести. Только свою культуру, память и красоту Отечества на произвол, и запустение бросили… Бить надо в набат. И ты верно, сильно ударил. Молодец!»

Константин Васильев: «Валерий Замыслов — известный исторический романист. Его творчеству посвящены статьи и монографии, его книги давно стали объектом изучения соискателей кандидатских и докторских степеней, но главное — книги его пользуются спросом у широкого круга читателей…. Однажды Гегель назвал историка пророком, предсказывающим назад. «Прошлое страстно глядится в грядущее», сказал Блок. Знай, мы получше наше прошлое, мы бы не вляпались так, с ходу в очередную Смуту. А вот Замыслов, зная историю, предчувствовал же, что ждет нас впереди. Предчувствовал! Иначе невозможно объяснить, почему он, в показушно-благополучные годы застоя принялся раз за разом «вспоминать о будущем». Никакой Смутой у нас еще и не пахло, а Валерий Замыслов посвятил ее постижению лучшие годы своей жизни, предупреждая о ее опасности…»

Олег Гонозов: «У нас в Ярославле много писателей, известных, талантливых, но нет равных по масштабу Валерию Александровичу Замыслову. У нас есть на кого равняться».

И. Я. Юрьев. «Мне посчастливилось жить в то время, когда работает известный российский писатель Валерий Замыслов. Он отлично знает историю разных эпох и его по праву можно назвать ведущим историческим романистом России. Он очень требователен к себе, придирчиво и тщательно работает с текстом. Трилогия «Святая Русь» и дилогия «Ярослав Мудрый» — уникальные произведения. Ничего подобного не было за всю историю ярославской литературы. Мы вправе гордиться, что на нашей древней Ярославской земле родились такие яркие, патриотические, высокохудожественные творения».

Е. Н. Лазарев, доктор исторических наук. «Такими яркими романами, как «Алена Арзамасская», «Ярослав Мудрый», «Иван Сусанин», «Святая Русь» может гордиться российская литература, ибо они отражают не только подлинный историзм, но и высочайший патриотизм Русского народа, его необоримую силу, преумноженную неистребимой верой в православие. Такие произведения жизненно необходимы молодому поколению россиян».

Академик РАЕН и МАПН Ю. А. Давыдов «Валерий Замыслов — дерзновенный писатель. Он всегда берется за самые трудоемкие темы, на которые не поднимается рука даже известных романистов. Он, будто ярким факелом, необычайным дарованием своего воображения, вырывает из глубокой тьмы самые забытые русской историей героические и трагические эпохи, реализованные в его ярких эпических полотнах. Не случайно Государственная комиссия, отбирая произведения на соискание Государственной премии России, поставила романы Валерия Замыслова в один ряд с выдающимися мастерами прозы, как Леонид Леонов, Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Петр Проскурин»… Валерий Замыслов своими произведениями прокладывает путь к исторической истине. Его широкие фундаментальные познания Древней и Феодальной Руси заслуживают самого высокого уважения. Не знаю писателя, который бы, благодаря своему исключительному дарованию, так глубоко, самобытно и ярко преподносил нам уроки подлинной Истории».

Н. М. Пронина. Доктор исторических наук. «Своими историческими произведениями Валерий Замыслов проявляет себя и как блестящий историк, и как мыслитель-философ, и как знаток человеческой души. Не случайно, выразительные психологические образы его ярких романов привлекли столь пристальное внимание Международной академии психологических наук, назвавшей В. Замыслова «писателем мирового уровня». Такие эпохальные романы, как «Иван Болотников», «Святая Русь», «Ярослав Мудрый», «Иван Сусанин» могут смело претендовать на высшие литературные премии России. Сочный язык, доскональное знание русской истории, яркие образы, глубина отображения эпохи, — все это свидетельствует о том, что Валерию Замыслову сейчас нет равных в современной исторической литературе».

А. Г. Маньков. Доктор исторических наук. «Основа исторического произведения — его язык. Языком В. Замыслов владеет в совершенстве. Он сродни языку таких выдающихся мастеров слова, как Мельников-Печерский и Вячеслав Шишков».

А. К. Руденко. «Выход трехтомника «Святая Русь» — событие для всей российской литературы. Мы гордимся, что такое явление есть в нашем городе. Мы все должны в пояс поклониться великому труженику пера, который в условиях тяжелейшей болезни, нашел в себе силы воспроизвести историю Древней Руси. Мы планируем создать в Ростове музей города, в котором период истории нашего края, отраженного Валерием Александровичем, должен предстать как один из основных разделов. Несомненно, и само творчество, и имя нашего выдающегося современника займут здесь достойное место».

С. В. Морсунин. «Мы еще до конца не осознали, что среди нас, на ярославской земле, живет выдающийся исторический романист, творческое наследие которого, несомненно, оставит заметный след в российской литературе… Валерий Замыслов — действительно явление в литературной жизни России. Его яркое дарование — гордость всей Ярославской земли. Но все его труды проходят через каторжный труд, физические и нравственные страдания, которыми подвержен автор все свои последние годы. Оценить творческий Подвиг самобытного писателя, «певца святой Руси», надо еще при его жизни, помня о том, что такое явление, как Валерий Замыслов, случается крайне редко. А редкий талант следует беречь, морально и материально его поддерживать, особенно сейчас, когда он делает наброски наисложнейшего романа «Сергий Радонежский».

В. П. Буран. «Много лет знаю Валерия Замыслова, и хорошо знаком с его физическими и нравственными страданиями за последние годы, связанными с его тяжелой болезнью. Без всякой натяжки его можно было бы назвать человеком Десятилетия: его колоссальные труды, сопряженные с жесточайшей бессонницей и с почти ежедневными сердечными приступами, с которыми был бессилен бороться даже ведущий кардиолог страны, академик Е. И. Чазов, сродни беспримерному творческому Подвигу. Едва ли найдется в стране писатель, который подвержен таким изнурительным, долголетним страданиям. Он — человек-легенда».

Л. М. Бузина. «Изучая историю, мы постоянно обращаемся к произведениям Валерия Замыслова. Мы живем в самом центре Руси, а все книги писателя написаны во имя и во славу святой Руси, но тут и там видим, как нам навязывают чуждые традиции, чуждые нам привычки. И встает вопрос — а не растеряли ли мы свои корни, не забудем ли мы свою историю, не растворимся ли мы в чуждых народах, сумеем ли мы все это сберечь? Творчество В. Замыслова для нас очень современно, оно заставляет еще раз понять: кто мы, откуда мы. Все мы знаем прекрасную фразу: «Поэт в России — больше, чем поэт», то для нас писатель в провинции — больше, чем писатель, это — знак, это — символ, это человек, творчество которого изучают. Мы гордимся тем, что можем сказать — это наш писатель, он из Ростова. В честь таких людей называют улицы, это было бы вполне закономерно. Мы живем в череде будней и, кажется, не замечаем ничего, но все равно в подсознании каждый из нас думает: а что же я оставлю людям, зачем живу на земле? Валерий Александрович оставляет людям самое прекрасное — книги. И я убеждена, чем дальше будет идти время, тем ценность книг Валерия Замыслова будет все выше и выше. Его имя прочно войдет в историю Российской словесности».

Много откликов пришло на роман «Ярослав Мудрый».

А. Е. Леонтьев. Доктор исторических наук. «Большой интерес вызывает последнее произведение известного автора «Ярослав Мудрый». Автор точен в исторических деталях, чувствуется знание летописей, трудов историков и археологов. Под пером В. А. Замыслова оживают картины русской истории, сложной эпохи становления древнерусского государства и его международных связей, освоения лесных земель Поволжья и русского Севера, крещения и распространения христианства на Руси. Благодаря таланту писателя, скудные летописные сообщения стали основой для широкого полотна изменчивой, полной противоречий жизни сурового, далекого от нас времени… Все дано зримо, в ярких образах русских людей, их мыслях и поступках. Читатель получил интереснейшую книгу, достойную памяти великого русского князя».

Николай Дормаков. «Ярослав Мудрый» читается на одном дыхании. Он целиком захватывает своим богатым содержанием и яркими персонажами. Его герои — живые люди. Возникает удивительное чувство, что они здесь, рядом, с ними разговариваешь, споришь, сопереживаешь их поступкам, гордишься ими, радуешься их победам и испытываешь с ними горечь поражений и утрату близких им людей. Такое близкое отношение к героям произведения возникает с читателем лишь в редких случаях, когда перед тобой исключительно правдивый, искренний роман, в который безгранично веришь».

Ольга Харитонова. Студентка Демидовского университета. «Роман «Ярослав Мудрый» является своеобразным историческим памятником Ярославской земле. Вся дилогия выдержана в древнерусском стиле, поэтому создается впечатление, что это произведение принадлежит перу древнерусского летописца, а не современного писателя, и написано оно не в XXI веке, а в далеких IX–X веках. Этот факт является огромным плюсом, т. к. видно, что В. Замыслов досконально изучал историю и язык далекой эпохи. Роман является уникальным историческим памятником и служит замечательным подарком ярославской земле к ее 1000-летию.

А. П. Разумов. «Роман «Ярослав Мудрый» стал крупным литературным событием не только земли Ярославской, но и всей России, потому что таких произведений, практически, уже не выпускают. Ведь этот двухтомный роман поднимает пласт тысячелетней давности, то самое время, когда Русь меняла языческую веру, принимая христианство. И вот Валерий Замыслов взвалил на себя тяжелейшую ношу, чтобы всё показать исторически достоверно, глубоко осмысленно, ярко, чтобы читатели могли это зримо увидеть в романе, чтобы литературные образы помогли им понять эпоху, жизнь наших пращуров. Эту редкую книгу надо обязательно читать! Глубоко убежден, она всем придется по вкусу — и юношам и старшему поколению. В обозримом будущем вряд ли кто еще рискнет перевернуть пласт тысячелетней истории. При этом даже у гипотетических смельчаков не хватит присущих В. Замыслову знаний, литературного мастерства и красочности языка. Роман несет в себе массу интересных сведений из истории древней Руси, язычества и зарождения христианства. В нем ярко переданы народные приметы, поверья и дух патриотизма. Уже заранее могу сказать, что роману гарантирован успех и долгая, долгая жизнь. Хочется выразить огромную благодарность автору: он проделал титанический труд. Я вообще удивляюсь, где Валерий Замыслов находит силы, и мне кажется, чтобы эта книга состоялась, помощь исходила автору Свыше. Если вспомнить строки А. С. Пушкина: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», то Валерий Александрович воздвиг себе памятник этой книгой, потому, что этот роман будет жить, пока живо человечество, так как Ярослав Мудрый вошел в историю прочно и на все века. Читатели сами вправе оценить титанический труд талантливого писателя. (И это при всех его жизненных испытаниях, серьезных болезнях!) Этот труд сродни Подвигу и делам праведным, какими светится вся жизнь великого князя Ярослава Мудрого, на воссоздание образа которого В. Замыслов отдал четверть века…

«Писать страстно хочется», — постоянно говорит Валерий Александрович, забываясь в своем творчестве о шипах и терниях, которые преследуют его по-прежнему, словно испытывая на прочность и силу верования в свое предназначение, и в великую православную Русь, с которой вся его жизнь и творчество нераздельны.

 

Часть первая

ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

 

Глава 1

«И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»

На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, довольно толковали:

— Добрые всходы. С хлебушком будем.

Радовались мужики. Ныне и дождей в меру перепало, и солнышко изрядно землю обогрело. Коль лето не подведет, сусеки добрым житом заполнятся.

Однако за неделю до Петрова дня резко похолодало, потянул сиверко, а на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий…

Мужики, бабы и чада забились в избы.

— Эк небо прохудилось. Беда, коль надолго.

Самая пора в луга, мужики отбивали горбуши и литовки, но дождь все лил и лил. Страдники забеспокоились:

— Как бы без сенца не остаться. Скорей бы непогодь миновала.

Но непогодь и не чаяла уняться: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а нива все еще в зеленях. За что Господь наказует, православные?

Усердно молились, били земные поклоны Христу, пресвятой Богородице и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но Бог так и не смилостивился.

Дождь, не переставая, лил десять недель кряду. Хлеб не вызрел, стоял «зелен, аки трава». В серпень же, на Ивана Постного, нивы побил «мраз велий».

В избах плач:

— Сгинем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, Господи!

Блаженные во Христе вещали:

— То кара Божья. Творец небесный наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима наступала!

— Все от Бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось загонять товар втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики чертыхались, отходили от лавок и ехали на другой торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце, отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

В страшной нужде, питаясь остатками старых запасов, мужики пережили этот год, уповая на посев следующего года, но надежды рухнули: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов.

1603 год также был неурожайным.

В Московском царстве начался жуткий голод. Смерть косила людей тысячами. Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во ста девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году Божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошек, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путям валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».

 

Глава 2

КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

Первушка, сын Тимофеев, стоял на погосте у могильного холмика и горестно мял шапку в жестких загрубелых руках. По впалой щеке скользнула в русую кудреватую бородку скорбная слеза. Сегодня последнего сородича похоронил. Один остался, как месяц в небе. Была семья, большая, в семь душ, и как языком ее слизало. Нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер.

Час горевал, другой, а когда над погостом сгустились сумерки, низко поклонился почившим и побрел к селу. И хоть бы кто живой повстречался! Почитай, вымерло некогда многолюдное село. В редкой избенке мерцал огонек. Кто-то еще доживает свой век, ведая, что Костлявая уже стоит у порога.

В опустевшей избе сел на лавку, привалился к бревенчатой стене, вытянул ноги в пеньковых лаптях, и тотчас почувствовал, как чрево жутко жаждет пищи. Вот бы сейчас ломоть хлеба! Ничего нет вкусней и слаще.

Голова закружилась, подступила дурнота, а в голову втемяшилась присказка: «Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза»… А что? Откинься на изголовье, закрой очи, забудься — и наутро нет Первушки. Один черт с голодухи ноги протянешь. Бежать в Заволжье — силенок не хватит, хотя отец еще неделю назад толковал:

— Уходить тебе надо, Первушка. Глад и мор людей косой косит.

— Да как же я от тебя, батя, уйду, коль ты один остался?

— Меня уже не спасешь, сынок. С лавки не подняться… А тебя, знать, Бог бережет. Пятерых на погост унес. Нельзя тебе со мной обретаться. Черная смерть никого не щадит. Немедля уходи.

Но Первушка не ушел: не похоронить отца — тяжкий грех. Его, кажись, и в самом деле Бог от моровой язвы оградил, а вот лютый голод может и не пощадить.

В полной тьме нащупал ухват и вытянул из остывшей печи глиняный горшок. Еще вчера он кормил отца щами из крапивы, щавеля и остатками свекольной ботвы. Но отец настолько ослаб, что и трех ложек не осилил.

Опростав горшок, Первушка растянулся на лавке. Дурнота отступила. Завтра он покинет село в поисках лучшей доли. Покинет вольным человеком. Никогда и не чаял о том, да случай подсобил. Барин крепко занедужил. Уверившись, что от Косой ему не увильнуть, вознамерился спасти свою грешную душу богоугодным делом. Выдал оставшимся в живых крестьянам отпускные грамоты.

Первушка не сошел ни в Дикое Поле, ни в глухие заволжские леса, а побрел в град Ярославль, в коем обитал его дядя Анисим, промышлявший мелкой торговлей рыбой. Когда-то он бывал у Анисима, тот хоть в богатеи не выбился, но жил довольно сносно. Не голодовал, даже пшеничный хлеб был на столе. Каково-то ныне ему живется?

……………………………………………………………………

К Ярославлю шел с каликами перехожими.

Те брели гуськом, с посошками, возложив левую руку на плечо впереди идущего. Все — старенькие, отощалые, в сирой одежде, лохмотья едва прикрывали худосочные тела; лишь впереди всех неторпко шагал зрячий поводырь Герасим, высокий, отощалый старик лет шестидесяти, глава слепой артели; был он в такой же сирой до колен рубахе с длинным черемуховом подогом, за конец коего крепко ухватился слепой старец с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена.

Подойдя к большаку, Первушка спросил:

— Издалече идете, люди Христовы?

— Да, почитай, из Москвы, паря, — откликнулся большак.

— Никак лихо на Москве?

— Лихо, паря. Глад и мор великий. То — наказание Господне за злодейские дела Бориса Годунова. Спаситель припомнил ему подлое убиение царевича Дмитрия.

Слова дерзкие, бесстрашные. За такие воровские слова на Москве головы рубят. Однако Первушка ведал, что калик перехожих и блаженных во Христе не трогают, если такие слова будут брошены в лицо даже самому царю.

Первушка некоторое время помолчал, переваривая бесстрашную речь калики. Много правды в его колючих словах. В народе давно худым словом поминают Бориса Годунова.

— И в других города лихо? — прервав молчание, спросил Первушка.

— Лихо, сердешный. Всюду костлявая старуха гуляет. От мора не посторонишься: он чина не разбирает. Голод такой лютый, что никакого нам подаяния. Глянь на убогих. Кости что крючья, хоть хомуты вешай.

— Вижу, старче.

Издревле на Руси калики перехожие были уважаемыми людьми.

Первушка всегда с особой теплотой вглядывался в лица калик, бредущих гуськом. Подойдут старцы к селу, запоют жалобные божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле в гноище, или как Алексей — человек Божий жил у отца на задворьях. Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалостные сказания о людской нужде и благочестивых Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны, что слова прямо в душу просятся и напев хватает за сердце…

Подойдут к избе, постучатся.

— Войдите, Христа ради.

— Спаси тебя, Господи.

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли? А накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил в нее молока и посадил к столу: ешьте с дорожки во славу Божию… А уж потом:

— Давно ли, миленький старичок, не видишь ты Божьего света?

— Отродясь, христолюбивый. Родители таким на свет Божий выпустили.

— И как же ты белый свет представляешь?

— С чужих слов, родимый мой, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот ты мне молочка похлебать дал. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — так же не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так вот во тьме и живу. Что скажут — тому верю. Но запомни, родимый мой, что слепой не токмо сказки сказывает да божественные песни поет, но и мастерить может. Лапти, корзины и домашнюю утварь.

Первушка как-то сам видел, как слепец лапотки плел. Сидел он в теплом куту избы, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, и кочедык в руках, неуклюжая деревянная колодка под боком. Драли эти лыки сами хозяева, дома в корыте обливали кипятком, расправляли в широкие ленты, черноту и неровности соскабливали ножом.

Слепец же отбирал двадцать лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую — тупое шило и заплетал подошву. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как упремудрил Господь слепого человека то разуметь? И свету не надо жечь про такого работника…

Калики пели, а Первушке невольно думалось: сколь же они верст отшагали, сколь наслушались всего! Иногда самому хотелось оторваться от сохи, повседневных крестьянских забот и пошагать вкупе с каликами по тореным и нетореным запутицам, — через росные цветущие луговища и дремучие леса, дабы, забыв обо всем на свете, подышать вольным воздухом, послушать звонкие трели соловьев и благозвучное, заливчатое пение других луговых и лесных птиц, а затем безмятежно посидеть у зеркально тихой реки или подле хрустально чистого, серебряного родничка. Душа бы пела, передыхая от извечной крестьянской работы, при коей и ликующей природы не примечаешь. И как жаль той чарующей красоты, коя проходит мимо тебя и порой подталкивает человека: распрями спину, оглядись, прислушайся! Ведь жизнь так коротка, она всего лишь короткая тропинка от рождения до смерти.

Редкий человек оглянется, редкий человек прислушается, забыв о своей суетливой бренной жизни…

На ночлег остановились у Шепецкого яма, состоявшего из ямской избы и пяти изб для проживания ямщичьих семей.

— Поди, и на ночлег не пустят и подаяния не подадут, — молвил Первушка.

— Подадут! — уверенно произнес вожак. — Ямщики справней крестьян живут.

Ямщики селились небольшими деревеньками, в которых обязаны были держать упряжных лошадей. За это ямщики имели участки земли, избавлялись от крестьянских повинностей и даже получали государево денежное жалованье, которое выдавалось из «ямских денег», поступавших в московский Ямской приказ в виде посошной подати с посадских людей и крестьян на содержание ямской гоньбы для провоза послов, гонцов, должностных и ратных людей.

Особенно любили ямщики зимнюю гоньбу, когда езда была скорая. Перегоны, которые ямщики проезжали, не кормя лошадей, были долгие: в шестьдесят, семьдесят, а то и более верст. Государевы ямщики — «соловьи», как их окрестили в народе, — лихо гнали свои борзые тройки. Зычно гикали, заливисто гудели в свои ямщичьи дудки и требовали, чтоб встречные загодя сворачивали с дороги, иначе — кнутом по спине. Версту такой «соловей» пролетит и кричит на все поле: «Верста-а!» А в виду яма примется во весь дух заливаться — свистеть — предупреждать разбойным, оглушительным свистом работных людей яма: де, торопитесь, ребятушки, выносить упряжь, выводить свежих лошадей.

Спех был иногда так велик, что ямщикам было даже разрешено (если лошадь утомлялась или падала, не достигнув «яма»), брать другую лошадь у первого встретившего проезжего или в ближайшем селении. Потом этих лошадей возвращали владельцам, да еще платили за них прогонные деньги.

Ямщики развели калик по избам, одарили подаянием, квасом напоили и уложили спать. На убогих смотрели с сочувствием, а вот на Первушку — с подозрением.

— Не похож ты на калику перехожего, парень, — молвил хозяин избы. — Чего к убогим пристал?

— Одному лихо на лесных-то дорогах.

— А сам не из лихих?

— Не трогай его, мил человек, — заступился за Первушку вожак. — У сего парня душа добрая.

— Ну-ну.

Первушка осмотрелся. В избе сумеречно, волоковые оконца затянуты бычьими пузырями, пахнет ямщичьей справой, развешенной на колках по стенам, и кислыми щами; от приземистой печи исходит тепло, на ней сушатся онучи и рукавицы; подле печи — кадка с водой, на коей висит деревянный ковш с узорной ручкой, вдоль передней и правой стены — лавки, крытые грубым сермяжным сукном; посреди избы — щербатый стол; у левой стены — невысокий деревянный поставец с немудрящей посудой: оловянными мисками, ложками, кружками и глиняной корчагой. У входа же, рядом с печью, висит глиняный умывальник с тупым носиком. Печь — широкая, добротная, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки и квашня.

Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене от трепетного огонька пляшут причудливые тени.

Калики быстро заснули, но Первушку сон долго не морил, перед его глазами вдруг предстала родное село до Голодных лет.

Страда!.. И солнышко давно закатилось, и заря прогорает, а в избах мерцают тусклые огоньки, и мало кто спит. Выйдешь иногда в самое доранье, а на белесоватом просвете неба мелькают крылья ветряной мельницы, где также мигает огонек. Мельник смазывает и заправляет мельничную снасть, чтоб быстрее тряслось корытце, ходче и больше стряхивало горячей муки в подставной сусек.

А чуть зарумянилась утренняя зорька, как уже возле гумен поплыли ввысь столбы густой пыли: мужики веют обмолоченный хлеб и усердно хлопают цепами. Каждый спешит, торопится, нельзя и часу мешкать: как бы небо не прохудилось.

В поморок снопы сушили на овинах. Тут гляди в оба, чуть зазевался — и остался в зиму без хлеба.

Вовек не забыть Первушке того страшного пожара. Дул ветер в дверцу овина на яму, на дне которой горели сухие дрова; ветер выбил из них и закрутил вверх крупные искры. Одна пролетела сквозь решетины, засела в сухом хлебе и зажгла солому. А оконце садила не прикрыто, в него рванулся ветер и раздул тлеющий сноп.

Девятилетний Первушка, пригретый жаром от дров, заснул у ямы. Очнулся, когда затлела на спине рубаха, и впросоньях сам едва успел выскочить. Овин занялся жарким пламенем. В селе заметили, похватали багры, побежали с деревянными бадьями к пруду, но было уже поздно. Мужики залили водой головешки, затоптали лаптями начинавшую тлеть солому, разбросанную по овиннику.

Первушка жался к матери, не решаясь взглянуть в обезумившие от горя глаза отца, застывшего на сгоревшем овине. А потом началась лютая, голодная зима. Один только Бог ведает, чем и как кормилась семья Тимофея в ту лихую годину.

Чуть полегче стало, когда пришел апрель — заиграй овражки. Весна для крестьян — упование: хлеб хоть давно приеден, но свежая трава идет в ход — и для лошадей и для голодного люда.

Ходил Первушка с мальчишками по озимым полям, с коих снята была рожь и на коих собирали водянистые пестики; ходил он и с мужиками по лесным опушкам, где селяне выбирали молодые сосны и резали из-под коры длинными лентами мягкую заболонь. И пестики, и щавель, и крапива, и древесный сок шли в скудную крестьянскую трапезу…

…………………………………………………

Как-то пролетел боярский возок. Боярин, никак, куда-то спешил. Холопы — молодые, дерзкие — размахивая плетками, прижали нищебродов к обочине.

— Гись! Гись!

Одна из плетей ожгла Первушкино плечо. Поежился, показал в сторону холопов кулак, но тех уже и след простыл.

— Э-эх, жизть наша, — вздохнул большак. — Все-то для богачей. У них даже борода помелом, а у бедного клином.

— Это почему?

— Да потому, молодший. Богатый говорит: такой-то мне должен — и расправит бороду в одну сторону, такой-то — расправит в другую. Бедный же: и я ему должен — и всю бороду сгребет в горсть.

— Пожалуй, и так, Герасим.

Вдали, в малом оконце между сосен, поглянулась высокая шатровая башня.

— Никак ко граду подходим, — устало передвигая ноги, молвил Первушка.

— К Ярославлю, — поддакнул большак, не раз бывавший в Рубленом городе. — То дозорная вышка Спасского монастыря.

Вскоре вышли к Которосли, и перед братией предстал древний город. Вдоль реки тянулся величавый Спасо-Преображенский монастырь с трехглавым шлемовидным собором, а рядом с обителью возвышалась деревянная крепость со стрельницами.

— Высоко стоит, — произнес Первушка. В третий раз он выходит к Рубленому городу, и каждый раз любуется крепостью.

Герасим и махнул рукой перевозчику.

— Перевези, мил человек!

Перевозчик зоркими глазами глянул на ватагу в лохмотьях, крикнул:

— С деньгой ли приперлись?

Денег у нищей братии не было, но Герасим вскинул ореховый посох.

— Калик веду, мил человек аль не зришь? Издалече бредем, дабы ярославским святыням поклониться. Ты уж перевези без денег убогих.

Перевозчик шагнул к суденышку. Калики!

Переправились и подошли к Святым воротам обители.

— Вот это твердыня! — восхищенно воскликнул Первушка.

Перед ними высилась мощная каменная башня с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. — Хитро поставлена.

— В чем хитрость узрел?

— А ты аль не примечаешь, Герасим? Одни боковые ворота в стрельне чего стоят. Хитро!

— Не разумею, паря. Ворота как ворота, — пожал плечами большак.

— Худой из тебя воин. Да ужели ты не зришь, Герасим, что стрельня прикрывает главный вход? Тут любой ворог шею сломит.

— А что ежели ворог стрельню осилит?

— Это ж капкан! В стрельне он и вовсе пропадет. Отсюда не узришь главных ворот.

— Так ворог может и с пушками прийти, — все еще недоумевал большак.

— С пушками? Мыслишь, легко сюда затащить пушки? Чудишь, Герасим. Мудрено тут развернуться. А теперь глянь вверх. Пока ты с пушками возишься, тебя стрелами, свинцовой кашей да кипящей смолой приголубят. Пожалуй, не захочешь в стрельню лезть. Нет, Герасим, не одолеть такую башню. Не одолеть! Разумен был тот мастер, кой сию твердыню возводил.

Большак головой крутанул.

— Откуда в тебя, паря, такая ратная сметка? Сказывал, в деревеньке за сошенькой ходил.

— Лукавить не буду, Герасим. Я эту башню уже в третий разглядываю. Занятны мне такие ратные хитрости.

— Чую, паря. Авось и сгодится тебе ратная смекалка. Прощевай, нам в обитель пора.

— Прощай, Герасим. И вы прощайте, люди Христовы. Даст Бог, свидимся.

Первушка поклонился братии и зашагал в Рубленый город.

 

Глава 3

ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

Первушка шагал по Ярославлю и припоминал свою первую встречу с дядей Анисимом. Тот, коротко расспросив о житье-бытье своего брата, молвил:

— Надо мне на торги съездить. Садись на телегу.

Шел тогда Первушке семнадцатый год. Ехал и жадно разглядывал город, а дядя степенно рассказывал:

— Ярославль — город торговый. И чем токмо не богат? Взять, к примеру, соль. Дорогая, но всем надобна. Без соли и хлеба за стол не садятся. Последний алтын выложишь, но соль купишь. Вот тем и пользуются ярославские купцы, все амбары солью забиты.

— А где добывают?

— В Варницах, что вблизи Ростова Великого, Больших Солях, Солигаличе. Купцы торгуют со многими городами, даже в Казань на насадах ходят. А в насаде соли — тридцать тыщь пудов. Прикинь прибыток, Первушка… А кожи? В Ярославле, пожалуй, самые лучшие выделанные кожи. Красной юфти — цены нет. На купцов вся Толчковская слобода корпит, да и в других слободах кожевен не перечесть. Добрую кожу опять-таки вывозят в Казань, татары скупают и, дабы не быть в убытке, везут ярославские кожи через Хвалынское море в Персию, Бухару, Хивины и другие восточные царства и государства. Да и ярославские купцы в восточные страны пускаются. Ни моря, ни бурь не страшатся. Большая деньга манит. Разумеется, без риска не обходится. Но купец, что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал. Но заряд редко пропадает. На Руси всяк ведает, что ярославец — человек не только расторопный, но башковит и увертлив, всегда оплошного бьет. А сколь купцы скупают льна и говяжьего сала? Бойко торгуют. А видел бы ты, Первушка, сколь в Ярославле зимой замороженной рыбы? Горы! Добывают ее в Тверицкой, Норской и Борисоглебской слободах да в Коровниках. Живую рыбу из слобод возят в прорезных судах. Купцы ее замораживают и санным путем в Москву — на столы бояр, патриарха и царя батюшки. От Ярославля до Москвы двести пятьдесят верст. Но глянул бы ты, Первушка, на зимний большак. Ежедень идут на Москву семьсот, восемьсот саней — с хлебом, медом, рыбой, икрой, мясом, салом, солью, льном, сукнами. Особо аглицкие купцы Ярославль осаждают. Им-то легче торговля дается, чем русскому торговому человеку.

— Отчего ж так, дядя Анисим?

— Да всё просто. Царь Иван Васильич дал льготу аглицким купцам на беспошлинный торг. Ярославль для них — промежуточное место в восточные страны. Аглицкие мореходы высаживаются в устье Северной Двины у монастыря Святого Николы, затем — в Вологду и Ярославль. В Ярославле же грузят товары на речные суда — и, почитай, три тыщи верст до Хвалынского моря. Тридцать дён — и у Астрахани.

— Откуда все это ты изведал, дядя?

— Да я, без малого, два десятка лет торговлишкой промышляю. Даже с одним аглицким купцом знакомство завел. Он у меня иногда лен покупал, нахваливал, что лен всем недурен, неплохую деньгу отваливал. Сам же он из страны аглицкой привозил сукна, ткани, оружие, всякие пряности, драгоценные каменья. Зимой в Ярославль на санях прибывал. Порой, и на торги не останавливался, а катил прямо в Москву. Быстро до стольного града добирался. На пророка Наума из Вологды выедет, а уж на Николу зимнего — в Москве. Шустрый купец.

— Шустрый! За пять, шесть дён такую одаль осиливает. У мужика весенний день год кормит, а у купца, выходит, верста.

— Это уж точно, сыновец. Кто поспел, тот и съел… Заморским купцам не худо живется, а вот русским, особливо малым торговцам, большой калиты не сколотить. Уж слишком Таможенная изба свирепствует. Царь приказал ежегодно собирать с Ярославля тысячу двести рублей, вот Таможенная изба и обдирает, как липку. В городе на каждый товар свой целовальник: хлебный, пушной, мясной, рыбный, соляный… Не перечесть! И всяк дерет пошлину с возу, веса и цены товара. Толкуешь ему: «Три пудишка», а он и слушать не хочет: «Врешь, волоки на мои весы!» Поставишь — и глаза на лоб: на полпуда больше. И не поспоришь, не обругаешь целовальника охальным словом. Выйдет боком, себе дороже. Вмиг налетят земские целовальники и потащат в Съезжую избу. За хулу праведного человека, кой крест целовал — выкладывай три денежки, а коль заартачишься — в темницу кинут, и за каждый день тюремного сидения столь с тебя насчитают, что твои три деньги никчемными покажутся. Только свяжись с целовальниками! А вот заморские купцы царским указом, почитай, от всех торговых пошлин избавлены. Никакому целовальнику не подвластны. Вот так-то, сыновец…

До Торговой площади, что на Ильинке, ехали слободами, улицами и переулками.

— И до чего ж велик город! — воскликнул Первушка.

— Велик. После Москвы Ярославль, почитай, один из самых больших и богатых городов. Сам же град разделен на три части. Древний Рубленый город, кой возвел еще ростовский князь Ярослав Мудрый, княживший на Неро двадцать два года, занимает Стрелку между Волгой, Которослью и Медведицким оврагом. Ростовцы здесь и крепость срубили, и храмы возвели, и стали первыми жителями Ярославля.

— Неужели Ярослав Мудрый двадцать два года в Ростове сидел?

— Доподлинно, Первушка. О том монахи сказывали. У них все княжения в летописи записаны… Дале вникай. Сей град Рубленый обнесен земляной насыпью и частоколом с двенадцатью деревянными башнями. Посад же разместился за острогом. Здесь проживают торговые люди и ремесленный люд. В минувшем веке, в тридцатых годах, посад был отгорожен земляным валом, отсюда и название пошло «Земляной город». Вал служит городским укреплением, поелику на нем срубили двадцать дозорных башен.

— А что за Земляным городом?

— За ним, а также за Волгой и Которослью расположились слободы: Срубная, Калашная, Стрелецкая, Ловецкая, Коровницкая, Тверицкая, Ямская и другие.

В Рубленый город въезжали Спасской слободой.

Первушка ехал и головой качал.

— А крепость-то на ладан дышит.

— Воистину, — кивнул Анисим. — Стены и башни, почитай, вконец обветшали, вал и рвы обвалились. Напади ворог — и нет Рубленого города. Это со стороны Которосли он кажется неприступным.

— Чего ж воеводы смотрели?

— А в Ярославле воеводы недавно появились. Ране здесь, как и в других городах, наместники-кормленщики сидели. Жалованья им царь не платил, указал: кормитесь городским людом и мужиками. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Местный кормленщик и вовсе о вороге не думал. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. Кой прок деньги на крепость выкидывать? Вот царь всех наместников из городов и вымел. Знать, понял, что проку от них нет. Воевод поставил.

— И кто ж в Ярославле?

— Князь Мышецкий. Но ему, знать, тоже не до крепостных стен.

— Но то ж великой бедой может обернуться. Всё до случая, дядя Анисим. Ну, как же так?

Анисим обернулся на племянника, хмыкнул.

— А ты, вижу, крепко озаботился. Знать душа у тебя не копеечная. Добро, племяш… Всяко может статься. Одна отрада — Спасский монастырь. Здесь всё крепко и внушительно: и каменные стены, и круглые башни с бойницами, и каменные храмы. Воистину крепость! Единое место, где можно укрыться на случай осады ворога.

Колеса гулко стучали по бревенчатой мостовой. Кое-где полусгнившие бревна осели, седоки подпрыгивали вместе с подводой.

Вскоре Анисим повернул к небольшой площади с храмом Ильи Пророка, кою тесно обступили купеческие дома, лабазы, кладовые, склады и амбары. Здесь всегда многолюдно, снует ремесленный и торговый люд.

Анисим сошел с телеги.

— Лошадь постереги, а мне надо по лавкам пройтись.

— Аль лошадь сведут?

— Э, брат. Тут тебе не деревня. Не успеешь глазом моргнуть — и лошади как небывало. Ярославский народ на всё проворен. Жди!

Анисим вернулся через полчаса с тяжелым липовым бочонком в руках.

— Почитай, два пудишка. Всегда у знакомого бортника беру. Мед у него отменный, все недуги исцеляет.

— Аль занемог кто?

— Покуда бог миловал. Собираюсь на Москву съездить. А путь лежит через Шепецкий ям. Хозяин ямской избы зело просил. Ну а теперь в свою слободу.

— Добро бы на Стрелке побывать.

— Эк тебя любопытство раздирает. У меня, сыновец, каждый час дорог.

— Прости, дядя. Уж так хотелось на Волгу глянуть!

Анисим вновь пристально глянул на сродника. Глаза распахнутые, умоляющие.

— Ну да Бог с тобой… Покажу тебе ради монаха Евстафия.

— Благодарствую, дядя. Что за монах?

Анисим стеганул вожжами Буланку и поведал:

— Необычный монах. Десять лет был келейником Спасо-Преображенской обители. На грамоту был горазд. Так бы и сидел в келье до старости, если бы промашка не вышла. В самом конце Великого поста сестра его навестила. Снеди принесла да скляницу водки. Молвила: «Вкуси и возрадуйся в Светлое Воскресение». А Евстафий так вкусил, что буйным стал. Встречу келарь попался, упрекнул монаха. А Евстафию — вожжа под хвост. «Цыть с дороги, волчья сыть!». Келарь-то заносчивым был, иноки его не боготворили. Не стерпел — и шмяк Евстафия по ланитам ключами. А ключей на связке — добрых полпуда. Все лицо — в кровь. Тут и Евстафий не удержался. Все десять лет он смирял себя, а тут, будто бес его подстрекнул. Размахнулся, и со всего плеча ударил кулаком келаря. Тот едва очухался.

— А что с Евстафием?

— Совершил он по монастырскому уставу великий грех. Наложили на него четырехнедельную епитимью. На сухаре и квасе держали. Едва голодом не уморили. Был крупный и здоровый, а по слободе Кощеем брел.

— По слободе?

— Пока Евстафий на епитимье сидел, то надумал покинуть обитель. В уединенный скит вознамерился податься. Я ж мимо ехал, пожалел инока, на телегу посадил. «Куда, — говорю, — путь держишь?» А он мне: «За Волгу в пустынь, сыне. Обет Господу дал». В избу Евстафия привел, накормил. Неделю у меня жил, пока не окреп. Я уже сказывал: был он великим грамотеем. Священное писание, почитай, наизусть знал. А пришел он в монастырь в двенадцать лет. Отец того не хотел, но отрок был неудержим. Евстафий, как он мне сказывал, постиг древнерусский букварь с титлами, заповедями и кратким катехизисом, тотчас перешел от азбуки к чтению часовника и псалтырю, а в конце года начал разучивать Охтой, от коей перешел к постижению страшного пения.

— Страшного пения?

— К церковным песнопениям страстной седмицы, кои трудны по своему напеву. Евстафий, на удивленье иноков, за какой-то год прошел всё древнерусское церковное обучение. Он мог бойко прочесть в храме часы и довольно успешно спеть с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших тонкостей постиг чин церковного богослужения, в чем мог потягаться с любым уставщиком монастыря.

— Великий грамотей сей Евстафий.

— Когда чернец набрался сил, то поклонился мне в ноги и сказал: «Спасибо тебе за хлеб-соль, Анисим, сын Васильев. Никогда доброты твоей не забуду. Ныне же в пустынь ухожу, дабы грехи свои замолить». А я возьми, да вякни: «Я хоть и малый купчишка, но в грамоте нуждаюсь. Без оного порой туго приходится. Торговля знает меру, вес да счет. А без счету торговать — суму надевать. Научил бы меня цифири, дабы числа быстро слагать да множить, и умению слова писать. В пустынь-то всегда успеешь». Евстафий же: «Добро, сыне. Но то дело не скорое. Пять-шесть седмиц потребуется. Денег же у меня за прокорм и полушки нет, да и бумага с чернилами надобна». Я ж ему: «О харчах не думай, прокормимся. А бумагу с чернилами у приказных крючков куплю». На том и сошлись. Через пять седмиц я, и цифирь изрядно познал, и грамоту постиг. Даровитый оказался учитель. Помышлял отблагодарить его, но Евстафий от всего отказался, лишь молвил: «Я тебе, сыне, вельми много о граде Ярославле сказывал. Сей град Богом чтимый, и, чует душа моя, величие его скоро возрастет. Всегда глаголь о нем, кто с чистым сердцем будет о граде спрашивать». Молвил и ушел в глухие заволжские леса.

— Своеобычный человек.

— Своеобычный, Первушка, — кивнул Анисим. — С той поры семь лет миновало. Мнил, никогда не услышу о затворнике, но тут как-то слух прошел, что в глухомани какой-то праведный старец-отшельник появился, к коему благочестивые христиане поклониться ходят. Толкуют: в пещере живет затворник. Ветхое рубище да власяница была его одеждой — и в зной летний, и в стужу зимнюю. Крест, икона Богоматери, да книги божественные составляют все его богатство. Кой год — пост, воздержание, забвение страстей. Сказывают также, что некий ярославский охотник, случайно натолкнувшийся на пещеру, норовил соблазнить отшельника, вступал с ним в беседу, опровергая святость жизни иноческой и описывая прелести мира, веселую, полную довольства жизнь. Затворник молитвой победил соблазн. Он не ищет славы и богатства, приумножая лишь свои подвиги в вере и любви к Богу. Уж не Евстафий ли?

 

Глава 4

В КОРОВНИКАХ

Первушка брел по Коровникам и подмечал, как многое изменилось в слободе. И всего-то четыре года миновало, как он встречался с дядей Анисимом, но теперь слободу не узнать: когда-то шумная и многолюдная, она превратилась в тихую и пустынную, редкий слобожанин попадется встречу. Знать, и Коровники не обошли стороной Голодные годы.

Подошел к избе Анисима с тревожным чувством: живы ли обитатели сего дома?

Теплый июльский ветерок обдал отощалое лицо, взлохматил русые волосы. С колокольни деревянной слободской церкви ударили в благовест, но дворы ремесленного люда не огласились скрипом ворот и калиток, постукиванием посохов, с коими выходили на службу прихожане. Беден будет людом слободской храм.

От бани-мыленки отделился приземистый мужик с бадейкой в руке. Дядя Анисим!

— Кого это Бог принес?

Вгляделся в парня, ахнул:

— Первушка!.. Господи, чисто Кощей. Одни глаза остались.

Обнял племянника и позвал в избу, в которой сидели за прялками жена Анисима, Пелагея, и двое дочерей.

— Принимай, мать, сыновца.

Пелагея руками всплеснула:

— Исхудал-то как, пресвятая Богородица!

Метнулась к печи, загремела ухватом. Вскоре на столе оказалась оловянная миска с рыбьей ухой. А вот хлеба Пелагея подала тоненький кусочек.

— А сами-то что?

— Только что отобедали, сыновец. Ешь, не стесняйся.

Первушка хоть и был жутко голоден, но старался хлебать уху неторопко, хлеб же (желанный хлеб!) проглотил в два укуса. Когда осушил миску, Пелагея вдругорядь ее наполнила, но Первушка, застенчиво поглядев на девок, отложил ложку в сторону.

— Да на нас не гляди. Рыбья уха у нас не переводится. И Волга, и Которосль под боком.

Когда Первушка завершил трапезу, то, согласно стародавнему обычаю (накорми, напои, а затем и вестей расспроси), Анисим молвил:

— Рассказывай, сыновец.

Рассказ был тягостным и невеселым, после чего Анисим встал перед киотом и, осеняя себя крестным знамением, произнес:

— Да примут они царствие небесное.

В избе зависла скорбная тишина, которую прервал хозяин дома:

— Нас, славу Богу, глад и мор краем задел. Мы, как на Москве и Замосковье, кору древесную не ели и кожи для похлебки не варили. Правда, от Коровников одно названье осталось. Почитай, всех коров и прочую скотину прирезали, но такого жуткого людоедства, как на Москве, наш град не изведал. Спасибо Волге-матушке да Которосли. Но торги в слободе захирели.

По прежним рассказам Анисима, Первушка уже знал, что Коровники, расположенные против Рубленого города за Которослью, возникли в минувшем веке. Название слободы произошло оттого, что все жители ее разводили скот в торговых целях. Но уже к началу нового века слобожане славились также изготовлением гончарных, кирпичных и изразцовых изделий, кои шли на возведение храмов и жилых домов Ярославля. Занимались слобожане и торговлей рыбой.

— Рыбой мы торговали, рыбой и спасались, — продолжал Анисим. — Мужики толкуют: надо в честь матушки Волги предивный храм поставить. Кормилица и заступница наша. Вот только бы жизнь наладилась. Пока же туго приходится… Пойдем-ка на двор, Первушка, на солнышке погреемся.

Вышли из избы, присели на ошкуренное сосновое бревно у повети.

— Что мыслишь дале делать, сыновец?

Первушка, обхватив колени жесткими ладонями, минуту помолчал, а затем произнес:

— Сидеть на твоей шее не буду, дядя. Мне бы на какое-нибудь изделье сесть, дабы прокормиться.

Анисим хмуро, с неодобрением глянул на Первушку.

— Да ты что, сыновец? Аль я тебе чужой человек? Заруби себе на носу: пока я жив, станешь обитать в моем доме. Миска щей всегда на тебя найдется… А вот на счет изделья — и заботы нет. Глянь, на чем сидишь. Сию лесину я еще полгода назад привез, а потом пришлось с лошадью расстаться. Пуст ныне двор. А теперь на мыленку глянь. Вишь, как в землю вросла? Нижний венец сгнил. Надо менять. Но мне одному с бревнами возиться уже не под силу. Ноги зело в реках застудил, когда рыбу добывал. По ночам не ведаю, куда ноги девать. Вот когда твои кости мясом обрастут, в лес пойдем. Вот тебе на первых порах и изделье.

— Прости, дядя. Да я хоть завтра.

— Да уж куда тебе, коль как былинку ветром шатает. Допрежь окрепни, сыновец… А завтра будем бредень чинить.

…………………………………………………

За неделю подновили и бредень, и верши, и мережи, а затем подались к Которсли. Вышли с вечерней зарей, дабы на ночь найти удобные места для снастей. Добрую версту шли вдоль тихоструйной дремотной реки. Первушка недоумевал: и чего Анисим одаль тащится? Не удержался и спросил:

— Может, здесь остановимся, дядя? Кажись, добрый заливчик.

— Сей заливчик сотни рыбаков облазили. У меня свои заветные места.

Прошагали еще с полверсты. Спустились к самой воде, в кою опустила свои узловатые корни корявая прибрежная сосна.

— Отсюда никогда без улова не ухожу. Здесь у корней тернава изрядно разрослась, в кою рыба любит заплывать. Тут мережу с вершей поставим.

Поставив снасти, забились в лесок, набросали под сосну мху и лапнику, и легли почивать.

— А с бреднем, где ходишь, дядя Анисим?

— Для бредня другие места есть. Но ныне ни с бреднем, ни с неводом в реку не сунешься. Спасский монастырь зело крепко на ловы руку наложил.

— Неужели ему Волги мало?

— Мало, Первушка. Почитай на тридцать верст монахи Волгу держат под надзором. До Голодных лет посадскому люду еще по-божески жилось. Обитель с рыбацких артелей сносную пошлину брала. В лихолетье же монастырь и вовсе посад зажал. На Москве лютый голод. Всю рыбу чернецы на государев двор поставляли. Осетр, севрюга, белорыбица, стерлядь — всё на прокорм царю-батюшке Борису Годунову. Красная рыба завсегда зело вкусна. Монастырь же и в Голодные годы не бедствовал. Издревле его возлюбили московские государи, а посему на великих льготах сидит.

— Издревле?

— Так мне Евстафий когда-то сказывал. Еще Иван Третий пожаловал монастырю право на взимание платы за перевоз через Волгу и Которосль и дал ему судебные и податные льготы. А Василий Третий дал обители жалованную грамоту на владение в Ярославле «местом пустым», с правом рубить на нем монастырские дворы. Так выросла Спасская слобода, коя примыкает к посадской земле. Отец Ивана Грозного отрешил население слободы от уплаты пошлин. Ту же льготу заимела и Богоявленская слобода. Такие слободы именуются «беломестными» или «белыми землями». Вольготно им живется. В ямские избы подвод не поставляют, городских повинностей не несут, торгуют без пошлин, лишь пищальные деньги вносят. Пользуясь льготами, насельники монастырских слобод занялись торговлей и ремеслами. Богатели. Посадские же люди, задавленные пошлинами и повинностями, все больше нищали.

— Чего ж беломестцев терпели?

— Не терпели, Первушка. Взорвалась чернь, на Земского старосту надавила. Поперек горла посаду монастырь и его слободы. Староста струхнул: чернь того гляди за орясины возьмется. Сила! И трех дней не миновало, как начали брать с монастырских слобод подати и подводы.

— Молодцом, посад! Не зря говорят: обиженный народ хуже ос жжет. Силой многое добудешь.

— И другое говорят: сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь. Архимандрит Спасского монастыря Иосиф бил челом Ивану Грозному, и тот дал обители новую жалованную грамоту, по коей запрещалось брать с обельных слобод подати.

— А что посад?

— Роптал, но до гили дело не дошло. Супротив государя не попрешь, ибо не судима воля царская.

— Но суд-то неправедный. Так и смирились?

Анисим хмыкнул.

— Да в тебе, чую, жилка бунташная. В брата моего покойного, Тимофея. Он с молодых лет в правдолюбах ходил. Господ не страшился, в спор с ними вступал. Сколь раз гуляла по его спине барская плеть! Никак до самой старости не угомонился?

— Отец правды добивался. Аль то худо, дядя?

— И — эх, Первушка. Правда, что у мизгиря в тенетах: шмель пробьется, а муха увязнет. И чего твой отец добился? Правдой не обуешься. В нищете жил, в нищете и преставился. Правда у Бога, а кривда на земле. И тебе не советую правду сыскивать. Век будешь в лаптишках ходить.

— Не знаю, дядя… А ты-то как стал сапоги носить?

— Аль отец тебе не сказывал?

— Вскользь да нехотя. До сих пор ничего толком не ведаю.

— Нехотя… Разобиделся на меня Тимофей. Мы с ним не единожды о горегорькой жизни спорили. Не слушал он меня, и всё суда правого искал. Как-то даже в драку вцепились, носы расквасили. С той поры и вовсе Тимоха на меня осерчал. Не ведаю, как дале бы мы жили, но тут случай подвернулся. После Юрьева дня отец наш, Василий, надумал к другому барину сойти, а в село вдруг купец с мороженой рыбой нагрянул. Принялся к себе в Ярославль сманивать. В закладчиках-де станете ходить, голодень забудете. Отец отмахнулся, а я возьми да вякни: «Отпусти меня, батя. Охота мне в городе пожить». Отец почему-то озлился: «За сохой надоело горбатиться! В города потянуло? Ступай, ступай, Аниська. Изведай кабальную жизнь!». Он-то вгорячах молвил, а я — на купецкую подводу — и был таков. Было мне в ту пору два десятка лет. В первый же год закладничества, я уразумел слова отца, ибо воистину испытал тяжкую кабалу. Дня роздыху не было. Не о такой жизни я грезил. Как-то не вытерпел и сказал купцу: «Отпусти меня, Нил Митрофаныч». А купец: «Я тебя силком не тащил. С отрадой на подводу прыгнул. До смертного одра будешь у меня в работниках ходить, опосля — к сыну перейдешь». «Сбегу!». «На цепь посажу, в сыром подвале сгною». «Никакой тебе выгоды, Нил Митрофаныч. Отпусти меня на Волгу в бурлаки. Силенка есть. Все деньги, что получу, тебе отдам. Бурлаки, сказывают, немалую деньгу заколачивают». Купец рассмеялся: «Лишь глупендяй тебе может поверить. В ином месте ищи дурака». «На кресте поклянусь!». «Всяк крест слюнявит, но не всяк слово свое держит».

Купца ничем не проберешь, в отчаяние пришел: «Неси топор, Нил Митрофаныч!». «Пошто?». «Коль не веришь, мизинец себе отрублю». Купец опешил: «Да ну?!». «Неси, сказываю! На плахе отсеку». Купец кивнул приказчику. Тот принес дубовую плаху и топор».

— Страсть, какая, дядя. То-то я заметил, что у тебя мизинца нет. Как же ты так?

— А так, коль воли захочешь. Взял — и отрубил. Купец же: «Диковинный же ты парень. Вот теперь верю. Ступай в бурлаки». Все лето и осень тянул бичевой. К купцу вернулся, деньги ему протянул. Но тот, на мое удивленье, и полушки не взял. Закладную грамотку порвал и спросил, чем я намерен дале заняться. «Рыбой промышлять». «Доброе дело, глядишь, и в купцы выбьешься. Деньги же тебе на первых порах зело пригодятся. Ступай с Богом». Вот с той поры я и ударился в торговлю.

— Нелегки же были твои первые годы в Ярославле, дядя.

— Нелегки, Первушка. Ну да хватит разговоров. Пора и соснуть, но в глубокий сон не проваливайся, одним ухом бди.

— Зачем?

— Бывает, лихие пошаливают. Не зря ж я подле сосны орясины положил.

— Лихие?.. В деревеньках я лихих людей не ведал.

— В деревеньках, — передразнил Анисим. — От деревенек остались рожки да ножки, а тут те большой город, где можно поживиться. В голодные годы лихих, как блох расплодилось. Плывешь на челне с добрым уловом и вдруг — три разбойных челна встречу. Приходилось артелью на промысел выходить. Порой, целые побоища творились… Спи, Бог милостив.

Первушка первый час «бдил», а затем его одолел чугунный сон. На зорьке его тронул за плечо Анисим.

— Буде почивать. Пойдем, снасти глянем.

Возвращались с добрым уловом. Но не успели в Коровники ступить, как перед рыбаками вырос наездник на коне. Рыжебородый, с зоркими цепкими глазами. Поверх темно-зеленого кафтана — медная бляха на груди.

— Таможенный целовальник. Нюх, как у собаки, — буркнул Анисим.

Наездник, поравнявшись с рыбаками, сошел с коня, вприщур глянул на довольно тяжелую суму, кою нес на перевес Анисим.

— С добрым уловом! Никак два пуда в суме.

— Чудишь, Ерофей Данилыч. Не по моим летам экую тяжесть на плечах таскать. И всего-то пудишко.

— Сейчас прикинем. Моя рука промаха не дает, Анисим.

— И у меня рука — безмен. Почитай два десятка лет товар подвешиваю.

Целовальник прикинул суму на вес, и как отрубил:

— Полтора!

— А я говорю пуд!

— Целовальнику не верить?! — закипел Ерофей. — Айда в Таможенную избу. Там весы без обману, тютелька в тютельку.

— Тьфу! — сплюнул Анисим.

В Таможенную избу ему тащиться не хотелось: хорошо ведал он про «таможенные весы». Такую «тютельку» покажут, что волосы дыбом. Хмуро молвил:

— Бог тебе судья, Ерофей Данилыч. Забирай пошлину.

Целовальник выудил две рыбины, сунул их в седельную суму, залез на лошадь и погрозил увесистым кулаком.

— Ты у меня, Анисим, давно на примете. Чересчур ершист. Гляди у меня!

Рыбных дел целовальник последовал дальше, Анисим же забористо произнес:

— Мздоимец! Почитай, пять фунтов выгреб.

 

Глава 5

ДЕЛА РЫБАЦКИЕ

Почитай, год миновал, как Первушка появился в Коровниках. Схлынуло лихо голодное, и народ стал оживать, возвращаться к прежнему быту.

Первушку стало не узнать. Рослый, плечистый детина с длинными сильными руками. В отца выдался: тот, когда был в самой мужской поре, с рогатиной на медведя хаживал. Сила Первушке сгодилась: рыбацкое дело требует не только уменья и сноровки, но и могутных рук. Доставалось зимой и летом. Зимой, дабы добывать красную рыбу, приходилось вырубать пешней большие проруби, где толщина льда на добрый аршин. Семь потов сойдет! Но обо всем забываешь, когда выпадает хороший улов. Осетр, севрюга, белорыбица и стерлядь летят из сетей прямо на снег. Извиваются, трепыхаются, подпрыгивают. Но вскоре красная рыба замирала. Анисим и Первушка забрасывали ее снегом и слегка поливали водой, пока она не обмерзнет. Потом улов увозили на двор и укладывали под навесом крест-накрест, как поленья.

Не обходилось без таможенных ярыжек, которые объезжали дворы рыбаков. Подойдет эдакий к повети, достанет из-за пазухи бараньего полушубка замусоленную книжицу и забубнит в заснеженную бороду:

— Три стерляди, четыре осетра, осемь севрюг…

От ярыжки попахивает вином, лицо краснущее, глаза плутовские.

— Дале записывать, Анисим?

— Записывай, записывай, приказный крючок.

— Здря! А ить можно и по другому поладить.

Анисим ведал, что если ярыжке поставить доброе угощение и сунуть ему крупную рыбину, которую он унесет домой, то улов в таможенной книжице будет указан гораздо меньше. Некоторые так и делали: прямая выгода. Но Анисим терпеть не мог ярыжек и целовальников. Страсть не хотелось прогибаться перед мздоимцами!

— Пиши, Евсейка!

— И до чего ж ты вредный, Анисим. Без мошны останешься.

— Хоть мошна пуста, да душа чиста.

— Дуралей ты, Анисим. Эк нашел, чем гордиться… Когда в последний раз на улов пойдешь?

— На Василия Капельника, а там, на торги поеду.

— Ну-ну. Буду заглядывать.

Ярыжка заглядывал после каждого лова до конца февраля. И всякий раз дотошно проверял рыбью поленицу, дабы хозяин не мухлевал, и дабы порухи Таможенной избе не учинилось. Пошлину взимали после окончания зимнего лова. Ярыжка взвешивал «поленицу» на таможенном безмене, записывал вес в книжицу и называл пошлину в деньгах. В Голодные годы таможня брала рыбой, ныне же вновь перешла на деньги. Счет шел на пуды и выводился в алтынах.

Когда ярыжка означил пошлину, лицо Анисима ожесточилось.

— Ты что, Евсейка, белены объелся? Пошлина на четь возросла.

— Сходи в обитель, Анисим. Это затворники пошлину подняли. Ловы-то монастырские.

Анисим аж зубами скрипнул, а Первушка бросил крамольное слово:

— Надо посад поднимать. Рыбой, почитай, весь тяглый люд спасается.

— Подымай, паря, коль башка те не дорога, — усмехнулся ярыга и вновь глянул на Анисима. — Пошлину после торгов в таможню принесешь. Бывай!

Анисим долго не мог прийти в себя, а затем хмуро произнес:

— Завтра льду надо в погреб навозить.

Лед надобился для весенней и летней рыбы. Опять Первушке пришлось изрядно подолбить пешней. Когда ледник был готов, его накрыли соломой, чтобы он не так быстро таял.

— А теперь в деревеньки и села, пока дороги не развезло.

На торги ехали в те места, кои были удалены от больших рек, и где рыбу в конце зимы охотно брали.

В марте мужики хлеба выпекали мало: берегли жито для весенней страды. Красная рыба замещала хлеб. Для ее готовки замороженную рыбу бросали в воду, а после оттаивания, даже если рыба пролежала полгода, выглядела она так же отменно, как будто ее только что вынули из воды.

Торги длились две-три недели, и это угнетало Первушку: торговые дела его не прельщали. Душа тянулась к чему-то другому.

После Николы вешнего на двор Анисима пришел лохматый мужик в сермяге и драных ичигах.

— Не признаешь, хозяин?

— Нелидка! — ахнул Анисим. — Жив, борода?

— Жив покуда, — с хрипотцой отозвался мужик и поклонился в пояс. — Челом пришел тебе ударить, Анисим Васильич. Не возьмешь меня вдругорядь в работники?

Анисим отозвался не вдруг. Нелидка когда-то жил на его дворе, а когда навалилось голодное лихолетье, работника пришлось отпустить. Тогда жилось весьма туго, даже на свечах пришлось экономить. В темное время зажигал Анисим лучину, приладив ее под лоханью с водой. Искры падали в воду, шипели, изба наполнялась едким запахом дыма. И изба была чадная, и кормились скудно. Тут уж не до работника. А тот пришел к нему еще четыре года назад.

Был Нелидка когда-то холопом боярина Дмитрия Шуйского, доводившегося братом Василию Шуйскому. Жесток был Дмитрий Иванович! Холопов били кнутом, забивали в колодки, ковали в цепи, ссылали на барщину в дальние деревеньки, морили голодом…

— В Голодные лета боярин и вовсе перестал нас кормить, — рассказывал Нелидка, — а потом со двора выгнал. «Ступайте, куда глаза глядят, не прокормить мне такую ораву». Досыта нахлебался горюшка.

— Поди, и жена была?

— А как же, Анисим. Двух чад мне принесла Авдотья, да не повезло, ибо младенцами преставились. А потом мою Авдотью боярин Митрий выдал за другого холопа.

— От живого-то мужа? — подивился Анисим.

— Эка диковинка. Не от меня первого, не от меня последнего жен отнимают. Холопья доля самая горегорькая, боярин что хочет, то и вытворяет. Взял да и передал Авдотью холопу Ваське. Вот уж был жеребец! Ребятню, как молотом ковал. Боярин за каждого рожденного мальца братину доброго вина Ваське жаловал.

— И что потом с Авдотьей?

— Вконец изъездил ее Васька, квелой стала, преставилась года через два, а Ваське вновь чужую жену привели. Боярину приплод нужен.

— Дела-а, — протянул Анисим.

— На Москве, почитай, каждый боярин у холопей жен на приплод отнимает. Но так было до Голодных лет. Боярин Митрий даже жеребца Ваську выгнал. А ведь сам не бедствовал, все его лабазы были хлебом забиты. Сквалыга!

— Оттого и выгнал, чтоб лабазы не истощились.

Помыкался на «вольных хлебах» Нелидка! Едва Богу душу не отдал, пока не оказался на дворе Анисима.

И вот он вновь заявился, и, кажись, в самую подходящую пору. Худо-бедно, но за последние два года торговля стала приносить прибыток. Пора и к старому промыслу возвращаться — разведению скота, а будет скот на дворе, будет и торговля. Нелидка же с охотой скотину выращивал, никакой работой не гнушался. На деньгу не зарился. В первый же день заявил:

— За одни харчи стану вкалывать. В обиде не будешь.

— А чего меня облюбовал?

— Мужики толкуют: не скряга и нравом не лют. На слободе тебя уважают. Возьми, Анисим Васильич, а коль чем не угожу, прогонишь со двора.

Взял, и не промахнулся в Нелидке. Но в Голодные годы пришлось с ним расстаться: не ведал, как семью прокормить…

— А скажи, Нелидка, как Бог тебя уберег, когда от меня ушел?

— В Дикое Поле подался. Долго сказывать про всякие мытарства, но все же добрел. На Дону к казакам пристал. Чаял, там манна с небес падает, но верховые казаки жили впроголодь.

— Вот те на. Да там же земля не чета нашей. Чернозем!

— Так и есть, Анисим Васильич. Воткни оглоблю — вырастет телега. Но мужика с сохой на жирные донские земли не допускают, а того, кто зачнет пашню орать, плетьми насмерть забьют. Странные люди эти казаки: голодают, а за соху не берутся. Пришлось на Низ идти, где богатеи осели. Угодил к станичному атаману Ивану Заруцкому. Но у него и недели не прожил. Суров нравом и рука тяжелая. До полусмерти меня отдубасил.

— За что?

— Да, почитай, ни за что. Один из коней на баз выскочил, через плетень перемахнул — и в степь умчал. А я в тот миг из конюшни вышел и пошел с бадейкой к колодцу, дабы воды лошадям в кадь наносить. Нагайкой стегал меня атаман Заруцкий. Мекал, не очухаюсь, но Господь оградил. Едва оклемался, как Заруцкий меня на конюшню отослал. «Убирай навоз, быдло. И чтоб малой соринки не было!».

— Так быдлом и назвал? — удивился Анисим.

— Богатеи Дона всех беглых так именуют… Той же ночью бежал я от Заруцкого. Норовил, более доброго казака отыскать, но раздумал: Заруцкий на Дону известный человек, пронюхает — башку саблей смахнет. Уж лучше подальше от греха. На Волгу подался. В Царев-Борисове к одному купцу в судовые ярыжки подрядился. И где только не побывал — и в Казани, и в Астрахани, и в других городах.

— Купец не обижал?

— Мужик крутой, но кулаки не распускал и на харчи не скупился.

— Чем же не угодил?

— На купца грешно пенять. Я, ить, Анисим Васильич, всю жизнь в Ярославле обретался. Часто во сне мне город грезился. По родине и кости плачут. На погосте отец с матерью покоятся. Вот и вернулся вспять.

— На купца не сетуешь, Нелидка, а пришел от него в лохмотьях.

— Купец тут не причем. В Нижнем забрел я в кабак, дабы бражки хватить, и вдруг знакомца из Ярославля увидел. Когда-то в одной слободе жили. Возрадовался, сулейку водки поставил. Да так разговорились, что я и про купецкий струг запамятовал. Прибежал на брег, а судно как ветром сдуло. Огоревал, а знакомец мой успокаивает: не тужи, Нелидка, купцов на Руси, слава Богу, хватает. К себе на ночлег кликнул. А избенка его полна меж двор скитальцев. Буйная братия, все на подгуле. Каким-то вином на семи травах меня напоили. Сказывали: винцо пользительное, от всех недугов. Утром проснулся — ни денег, ни одежды, почитай, один крест на гайтане болтается. В избе ни души. От Нижнего с каликами шел, побирался Христа ради. Вот и весь сказ, Анисим Васильич.

— Да, Нелидка, помотала тебя жизнь… Винцо-то, чу, уважаешь?

— А кто винцо не уважает? Курица и вся три копейки — и та пьет. Но ты во мне не сумлевайся. Меру свою знаю, николи под забором валяться не буду.

— Ране не валялся.

Нелидка за все четыре года у Анисима зельем не злоупотреблял, чем и пришелся по нраву хозяину. Совсем же не пьющих на Руси, кажись, и не было. На такого смотрели как на прокаженного. Ведь еще издревле великий князь Владимир Красно Солнышко воскликнул: «На Руси веселье — винцо пити, и другому не быти». Вот и загорелась душа до винного ковша. Особенно почетным слыло, когда винцо тебе поднесет князь, боярин или твой хозяин. Тут уж, дабы уважить, пьешь до донышка, даже если тебе корчагу вина пожалуют.

— По рукам, Нелидка, — наконец произнес Анисим.

С двумя работниками дела у Анисима пошли в гору. И скотины на дворе прибавилось, и баньку подновили, и новым тыном двор опоясали. Анисим похвалил не только Нелидку, но и родича:

— Руки у тебя золотые. Хоть топором стучать, хоть лошадь подковать. Никак, в деревне своей поднаторел?

— А в деревне без того нельзя, дядя Анисим. Каждый мужик не только за сохой может ходить. Деревня всякому делу научит.

— Вот и я о том… Может, и амбар срубим? Без амбара нам ныне никак нельзя.

— Вестимо, дядя.

Амбар на Руси (после избы и терема) — и для мужика, и для купца, и для боярина — самая необходимая постройка. В нем будут храниться зерно и мука. Хлеб — русская святыня, ибо он всему голова и кормилец.

Первушка уже ведал: рубить надо амбар с большим умением. (Отец его, Тимофей, был искусным плотником, а любознательный Первушка многое от него перенял). Малейшая погрешность — и жито пропадет. Тогда клади зубы на полку. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь.

Перед тем, как возводить амбар, Анисим все же учинил Первушке тщательную проверку.

— Житницы ране рубил?

— Доводилось.

— И какой она должна быть?

— Обижаешь, дядя, — нахмурился Первушка.

— Ты уж не серчай, племяш, но у меня в амбаре будет хлеб лежать, а не кадушка с грибами. Хлеб! А я не шибко в плотницких делах кумекаю. Уж поведай мне, Христа ради.

— Хитришь, поди, дядя. Ну да Бог с тобой… Дабы лучше хлеб сохранить, житница должна быть холодной, сухой и хорошо проветриваемой.

— Так-так. Поближе к саду будешь ставить, чтоб подальше от глаз воровских?

— Зачем же подле сада? Тогда прохлады в житнице не будет. Ставить надо на открытом месте, дверями и оконцами на север.

— Ишь ты, — крутанул головой Анисим. — А насчет сухого амбара мне горевать не надо. Лес мы еще с зимы заготовили, давно ошкурили и высушили. Осталось напилить по размеру, вырубить пазы и складывать венец к венцу.

— И всё? — хитровато прищурился на дядю Первушка.

— И всё.

— Ну и пропал твой хлеб, Анисим Васильич. В три месяца отсыреет.

— Да ну! — простодушно уставился на сыновца Анисим.

— Вот те и ну, — усмехнулся племянник. — Амбар надо приподнять на два аршина над землей, и учинить всё так, чтобы хлеб в сусеках, упаси Бог, не касался наружных стен. Вот тогда он будет лежать в сухости.

— Ишь ты. А я и не ведал.

Анисиму и в самом деле никогда не приходилось ставить амбары.

После того, как срубили амбар и обмыли его, дабы стоял века, Анисим спросил:

— Торговать вкупе станешь?

Первушка не замедлил с ответом:

— Не серчай, дядя. Не тянет меня к торговле. Уж лучше топором рубить или молотом в кузне грохать. Ну, не рожден я торговым человеком. Ты уж не серчай. Другим издельем помышляю заняться.

— Да уж нутром чую, не влечет тебя торговля. Над издельем же я покумекаю.

 

Глава 6

КАМЕННОЕ ИЗДЕЛЬЕ

Новое изделье пришло к Первушке неожиданно. Анисим послал его в соляную лавку, что находилась близ храма Ильи Пророка.

Первушка вышел из избы и зажмурился от яркого солнца. Над Коровниками плыл благовест.

Храм скликал прихожан к службе. Миряне снимали шапки, крестились, но в церковь валом не валили: не престольный праздник.

Тишь, покой, щедрое, июньское солнце ласкает теплом землю. Сады в белой кипени. Пряный благовонный воздух дурманит голову.

— Экая благодать, — довольно бормочет, греясь на завалинке Нелидка.

Сидит, плетет мережу и поглядывает на снующий по слободе люд. Некоторые идут с сумой. Бывало, и он за посошок брался, когда в бегах сума оскудела, и когда брел на паперть. Но на подаяние надежа была худая: вконец обнищал народ. Голод по избам разгуливал, мирян кручинил. Веселье как языком слизало. Зол, смур был черный люд, ибо голод не теща, пирожка не подсунет. Ныне, слава Богу, голодень отступил.

— Аль на торг снарядился?

— На торг, Нелидка. Соль иссякла.

— Ну-ну.

Торг гудел на Ильинской площади. Отовсюду неслись громкие зазывные выкрики. Торговали все: кузнецы, кожевники, гончары, хлебники, квасники, огородники, стрельцы, монахи, мужики, приехавшие из деревенек… Тут же сновали объезжие головы, приставы и земские ярыжки, цирюльники и походячие торговцы с лотками и коробьями.

Закупив товар, Первушка невольно залюбовался деревянным храмом, который заметно отличался от слободской церкви. Долго стоял, пока не услышал оклик.

— Чего голову задрал?

Оглянулся. Перед ним стоял незнакомец лет тридцати в добротной малиновой однорядке. Статный, широкогрудый, с пытливыми ореховыми глазами и русой кучерявой бородкой.

— На храм загляделся. Никак, знатные мастера возводили. Жаль, храм деревянный.

— Отчего жаль?

— Такую красоту огонь может пожрать. В городах, чу, нередко бывают пожары.

— И что же делать, молодец?

— Каменные храмы надо возводить, дабы века стояли и глаз услаждали.

Незнакомец заинтересованно глянул на Первушку.

— О каменных храмах грезишь?.. Сам же в городах не проживал. Никак из деревеньки. Как звать?

— Первушкой. А тебя?

— Ну, коль ты назвался, и я назовусь, — с доброй улыбкой произнес незнакомец. — Надей Епифаныч Светешников.

— Светешников?.. Дядя рассказывал, что ты из знатных купцов.

— Знатными — гостей называют. Я ж — обычный купец, — степенно молвил Надей. — Дядя чем промышляет?

— В купцы пока не выбился. Скотом и рыбой приторговывает.

— А ты, Первушка?

— Торговля мне не по нутру. Изделье по душе ищу.

— По душе? — хмыкнул купец, все больше присматриваясь к парню. — Не всякий трудник по душе изделье имеет. То редким людям дается, ибо божий дар к коже не пришьешь. Зришь храм? Вот те мастера с душой трудились, ибо дар имели. Владеют им изографы, зодчие, знатные оружейники, каменных дел мастера и другие искусные умельцы. Тебя-то к чему тянет?

— К камню, Надей Епифаныч. Камень чудеса творит. И добрые крепости из него ставят, и храмы дивные.

— Знать Бог тебя ко мне послал. Бывает же провиденье Господне. Ныне толковые камнеделы мне нужны. Пойдешь ко мне? Деньгой не обижу.

— Пойду, Надей Епифаныч!

Купец Светешников жил неподалеку от деревянной церкви Благовещения. Двор его был обнесен высоким сосновым тыном. Двор богатый: крепкая изба с повалушей и светелкой на высоком подклете, поварня, два амбара, конюшня на несколько лошадей, баня, колодезь с журавлем, ледники. А подле амбаров четверо мужиков в кожаных фартуках возводили какое-то каменное строение из белого камня.

— Угадай, Первушка, что я возвожу?

Мужики при виде купца поклонились в пояс и продолжили свою работу. Первушка же, приглядевшись к постройке, молвил:

— Не возьму в толк, Надей Епифаныч. Похож на подклет, но какой-то он необычный. Не для избы.

— Не для избы, Первушка. Но пока ответа не дам. Приглядишься к моим подмастерьям, авось и сам разгадаешь.

Разгадывать и дальше пришлось. В глубине двора, подле пруда Первушка увидел какое-то диковинное сооружение, из коего валил дым.

— Тоже невдомек?

— Невдомек, Надей Епифаныч.

— То сарай для обжига кирпича.

— Можно глянуть?

— Глянь, коль любопытство взыграло…

В избу Анисима Первушка вернулся лишь в сумерки.

— Долгонько же ты за солью ходил. Я уж хотел ворота на засов закрыть.

— Ты прости меня, дядя, но я такого дива нагляделся, что и про дом забыл.

Голос Первушки был оживленным.

— Дива?.. Поведай, сыновец.

Выслушав возбужденный рассказ, Анисим раздумчиво молвил:

— Надей Светешников — один из богатейших купцов. Не без причуд… Мыслит первую каменную церковь в Земляном городе поставить, да такую, чтоб и Москве на загляденье.

— Церковь? О том он мне не сказывал.

— Скажет. Пока же он пробный церковный подклет на своем дворе мастерит. Вдругорядь ставит. Первый повелел разрушить. Никаких денег не жалеет.

— Что же случилось?

— Люди говорят, что раствор показался Надею жидким, вот и разрушил подклет.

— Ты бы видел, дядя, какая у него печь для обжига кирпичей.

— Видеть не видел, но Светешников, дабы соорудить такую печь, под Москву в село Мячково ездил. Зело увлекся он каменными делами. Десяток работных людей нанял. Сколь деньжищ ухлопал! А проку? Всё чего-то пробует, пробует.

— Дивная церковь за раз не ставится. Сам же говоришь: дабы и Москве была на загляденье. Наравен мне Надей.

— К нему норовишь уйти? — с неприкрытой ревнивой обидой спросил Анисим.

— Дело за тобой, дядя.

Призадумался Анисим. Первушка — не холоп и не закуп, ни порядной, ни кабальной грамоты на себя не брал. Ныне он — свободный человек, ибо бывший его владелец перед своей кончиной дал ему вольную. К тому же сыновцом ему доводится, близким сродником. Покойный брат не простил бы Анисима, если бы он пошел супротив воли Первушки. А парень оказался работящим, понукать не надо. Конечно, не худо бы его у себя удержать да к торговому делу привадить, но у Первушки к торговле душа не лежит. Каменным издельем привлек его Надей. Купец влиятельный и богатый. И чем только не торгует: выделанными кожами, хлебом, солью, полотнами изо льна, белым мылом… Четырнадцать лавок на Торгу держит. Почитай, по всей Руси торговлей промышляет. И в Холмогоры ездит, и на Москву, и в Нижний… Недавно закупил в Астрахани пять тысяч белуг, осетров и белуг, и с немалой выгодой распродал в поволжских городах. Предприимчивый купец, даже соболиным промыслом занимается. Не страшится ездить в сибирские городки — откуда поставляет в государеву казну «по десяти сороков соболей» в год и более. Калита у него одна из самых весомых среди ярославских купцов. С такой мошной можно и о храмах помыслить. Вот и появились у него всякие диковины во дворе. Первушку прельстил.

— А скажи мне, сыновец, не кривя душой. Надолго ли тебя каменное изделье потянуло? Не повернешь оглобли?

— Не поверну, дядя, — твердо произнес Первушка. — Мнится мне, на всю жизнь буду привязан к камню.

— Ишь ты, — протянул Анисим. — Ну, да Бог с тобой. Может, когда-нибудь и впрямь храм из камня поставишь.

— А прорубь я тебе помогу вырубить, дядя. В любых делах подсоблю.

— Да чего уж там. Нелидка у меня семижильный, справимся.

…………………………………………………

Первушка даже не заметил, как пролетели три месяца. Все-то было ему занятно, хотя в первый же день Надей Светешников заявил:

— Дабы стать каменных дел мастером, надо пройти нелегкий и долгий путь. Допрежь всего в ярыжках надо походить и ко всему дотошно приглядываться.

Поманил пальцем долговязого парня в посконной рубахе ниже колен.

— Вот тебе напарник. Неделю назад ко мне заявился.

Купец тотчас поспешил к сараю, из которого валил дым, а напарник пытливо глянул на Первушку, да так пытливо, будто цыган лошадь покупал.

— Ради деньги пришел?

В серых, настороженных глазах усмешка, и этот насмешливый взгляд задел Первушку.

— После Бога — деньги первые. И барину деньга господин. А как же? Ты, небось, тоже на купецкие денежки польстился? Купец-то, сказывают, не прижимистый. Полушка за полушкой в мошну потечет. В богатеи выбьемся.

Напарник сердито сверкнул глазами.

— Не хочу с таким работать!

Молвил — и пошел к каменному подклету.

«Ершистый, но, кажись, не только ради деньги к Надею притопал».

Первушка подошел к парню и хлопнул его по плечу.

— Не серчай, друже. Пошутил я.

— Бери заступ, бадью — и за песком, — хмуро проронил напарник.

Песок и воду молодые ярыжки подтаскивали к подклету, где работные люди готовили раствор в известковых «творилах». Тут же стояли кади, ушаты и шайки для воды. Подходил подмастерье, брал гребок и проверял известь. Иной раз смолчит, другой — прикажет:

— Четь бадьи с водой и два заступа песку.

Работные вновь принимались за раствор, пока мастер Михеич, пожилой сухопарый мужик с гривой льняных волос, перехваченных узким кожаным ремешком на загорелом, продолговатом лбу, не кивнет:

— Буде.

Кладку вели из белого тесаного камня в один ряд по обеим сторонам стен. Середину заполняли бутом, булыжником, небольшими камнями и поливали их сверху известью.

Иногда к подклету приходил Светешников, залезал по лестнице наверх, придирчиво смотрел за выкладкой стен, озабоченно спрашивал:

— Ладно ли будет, Михеич?

— Авось, стены выдержат, Надей Епифаныч.

— Авось… У русского всегда так: авось, небось, да как-нибудь. На трех крепких сваях стоит. Ты мне это забудь, Михеич!

— Так ить не лапоть плетем, Надей Епифаныч, а новину церковную. Такой невиданный подклет зараз до ума не доведешь. Храм-то высоченный ты задумал, в несколько ярусов, да о пяти главах. Толику промахнешься — и поползет подклет.

— Иноземного зодчего возьму, коль уверенности нет!

— Ради Бога, — разобиделся мастер, и начал спускаться с постройки.

Первушка уже ведал, что Михеич слыл первейшим печником Ярославля. Такие изразцовые печи выкладывал, что любо, дорого взглянуть. Едва уломал его Надей на свою «новину». А когда ударили по рукам, купец сказал:

— Ярославль славен обителью и каменным собором Успения. Ни единой же приходской каменной церкви во всем граде нет. Пора заиметь, Михеич. Но дело сие непростое, требует особинки. Надо под Москву сходить, в село Мячково, где мужики белый камень добывают. Сходить не одному, а с малой артелью, дабы на каменоломне поработать, а после того наведаться под Андроньевский монастырь, где кирпичный промысел зело процветает.

— Велика ли артель, и на какой харч полагаться?

— Полагаю, пятерых рабртных хватит. На корм же денег не пожалею. Главное, каменное и кирпичное дело изрядно уразуметь.

Все лето провела артель в Подмосковье. Надей Светешников чутко выслушал рассказ Михеича, многое из речи мастера записал в книжицу, а затем молвил:

— Работным людям досконально поведай. И не единожды.

Посчастливилось услышать Михеича и Первушке.

— В Мячкове белый камень обделывают каменотесы и каменосечцы. Готовят плиты разных размеров и доставляют в Москву. Но каменное строительство, как мы изведали, еще издревле повелось, почитай, с десятого века, когда Владимир Красно Солнышко возвел себе в Киеве каменный дворец и Десятинную церковь, а уж потом и Москва стала камнем принаряжаться… Едва мы прибыли в Мячково, как угодили на приказного крючка. Немедля всех переписал и молвил, что отныне мы занесены в книгу Приказа Каменных дел, и что по первому запросу Приказа все обязаны явиться на государевы постройки. На каменоломне досталось нам, ребятушки. Пыль столбом, глаза ест. Не так-то просто многопудовый камень из ямы вытащить, и лучше всего вытянуть его сырым.

— Для чего, Михеич? — спросил Первушка.

— А для того, ребятушки, что сырой камень легче ломать и тесать, пока из него вся сырость не вытянет. Тесали же особым сечивом, что на стрелецкую секиру схож. Скоблили, гладили, покуда камень нужной величины не достигнет. Величина же — в зависимости от заказа. Для одной церкви нужно камень сотворить шириной и длиной в аршин, толщиной в пол-аршина, для другой — больших или меньших размеров. Храмы-то разные ставят. Однако ошибка в аршинном камне допускалась в один вершок. Если же длина камня была меньше обычной на полтора-два вершка, то два таких камня принимались за один. Так что глаз да глаз, ребятушки.

Когда наловчились плиты готовить, пошли к Андроньеву монастырю, где кирпичным делом изрядно промышляют. Кирпич здесь плинтом именуют, а самих мастеров — печными зажителями. Вот здесь мы и увидели громадные печи для обжига кирпича, для коих возведены особые сараи. Делают же кирпич городовые записные кирпичники — по десять тысяч кирпичей на человека в лето.

— Немало! — присвистнул один из ярыжек. — А как платят за такую работу?

— По 15 алтын за тысячу штук.

— Сносно. А сколь кирпичей в печь сажают?

— По-разному. Зависит от величины самой обжигательной печи. И по 25, и по 40, и по 50 тысяч кирпичей. Сам обжиг длится от восьми до десяти дней. Идет уйма дров.

— А велики ли размеры кирпича, Михеич?

— Любопытен же ты, Первушка.

Михеич уже давно заприметил рослого парня с вдумчивыми вопрошающими глазами.

— Ранее кирпичи рознились, а затем были установлены государевы мерила. Длина — семь вершков, ширина — три, толщина — два вершка.

— А как, Михеич, сам кирпич выделывается, — спросил все тот же Первушка.

— В деревянных творилах, паря, кои сделаны из осиновых пластин. В творило набивали глину и уплотняли ее чекмарем, кой похож на молоток из цельного дерева.

— И каждый кирпич выходил по государевым мерилам? Но это же не пчелиные соты.

— Смышлен ты, Первушка. И меня сомненье грызло. Тыщи кирпичей, и чтоб тютелька в тютельку, под строгую государеву мерку! Но дело оказалось не таким уж и заковыристым. Для снятия лишней глины мастера применяли ножовые гвозди.

— Как они выглядят?

— Скоро увидишь. Мы здесь узкие скребки употребляем, но ножевыми гвоздями сподручней лишнюю глину ссаживать.

— После обжига кирпич на крепость испытывают?

— Непременно, Первушка. К оному делу особые дозорщики приставлены. Каждую сотню осматривают. Добрый кирпич даже ни один чекмарь не берет, а дыбы его расколоть, надо, допрежь всего, размочить кирпич в ушате с водой…

Много всего порассказал Михеич. Упрек же Надея Светешникова он воспринял с обидой. «Иноземного зодчего возьму». Ну и пусть берет. Он же без работы не останется. Искусный печник в каждой слободе нарасхват, с руками оторвут.

Надей, уняв в себе запальчивость, остановил мастера у ворот.

— Прости, Кузьма Михеич. Прытко за кладку переживаю. Не принимай близко к сердцу слова мои. Вгорячах ляпнул.

— Еще раз ляпнешь, Надей Епифаныч, уйду со двора. Я на себя кабалу не писал.

Ведал себе цену Кузьма Михеич!

Но Надей, и в самом деле, едва не лишился мастера. Вскоре из Земской избы явился приказный и молвил:

— Куземке с пятью подмастерьями велено в Приказ Каменных дел прибыть немешкотно. Завтра же им быть на Москве.

Надей жутко огорчился. Лишиться самых опытных мастеров в самый разгар работ! Пришел в Земскую избу, но староста был неумолим:

— Не в моей силе, Надей Епифаныч, указанье государева Каменного приказа отменить. Строго-настрого писано, что «ежели мастеровые люди учнут хорониться, то жен их и детей сыскивать и метать в тюрьму, покамест мужья их не объявятся». Нечего тебе было, Надей Епифаныч, своих мастеровых на Москву посылать, вот и угодили они в записные люди. По всем городам ведется сей учет. Никак, ныне в стольном граде умыслили большую постройку учинить. Завтра же снаряжай!

Но Светешников своих мастеров на Москву не снарядил: немешкотно сам отправился в московский приказ.

Дьяк Федор Елизаров уперся: ни из хомута, ни в хомут.

— Коль приписаны, быть у государевых дел на Москве!

Веско заявил, непреклонно, при всех подьячих. А коль при всех — мзду не сунешь. Пришлось Надею дожидаться дьяка у его хором на Мясницкой улице. Когда Федор Елизаров, возвращаясь к вечеру из приказа домой, увидел у калитки ярославского купца, губы его тронула насмешливая ухмылка.

— Зря поджидаешь, Надей. Аль калитой хочешь тряхнуть? Не старайся. Деньгой государева человека не проймешь.

— Ведаю, Федор Дормидонтыч. Вся Москва наслышана о делах твоих праведных. У меня и в голову не приходило, чтоб такому человеку мзду давать… Людишек-то моих, чу, на год норовишь забрать?

— На год, Светешников, — кивнул дьяк, не понимая, куда клонит купец.

— Оплата по два рубля на трудника?

— Деньги немалые.

— Несомненно, Федор Дормидонтыч. В государевой казне каждый рубль на золотом счету, и Каменному приказу убыток. А дабы казне убытка не было, надумал я передать твоему приказу, Федор Дормидонтыч, тридцать рублей серебром. На такие деньги можно большую артель каменщиков снарядить. Моих-то всего пять человек. Прямая выгода, Федор Дормидонтыч.

Дьяк головой крутанул:

— Хитер же ты, Надей Светешников, но как купца тебя не разумею. Тебе-то, какой резон в убытке быть? И что это за постройку ты надумал возвести, коя в мошне прореху делает?

— Каменный храм, Федор Дормидонтыч.

— Дело богоугодное… Заходи в хоромишки, Надей Епифаныч.

Возвращался Светешников в Ярославль в добром расположении духа.

…………………………………………………

За последние два месяца, что только не делал Первушка на строительстве необычного «надеинского» подклета: подносил к сараю с дымной печью кирпичи, песок и глину, наполнял водой чаны и ушаты, заготовлял тару и веревки, тесал белый камень, уплотнял глину чекмарем, ссаживал лишнюю глину «ножевыми гвоздями» (которые сотворил Михеич на лад московских скребков), поднимался с раствором на стены… Побывали в его руках гребки, и ручники, кирки и долота, ломы и железные заступы… Работа тяжелая, черновая, но Первушку она не удручала. Напротив, на душе его было легко и приподнято, и все-то он делал сноровисто и с желанием, хорошо ведая, что он все ближе и ближе подступает к своей мечте — когда-то стать умельцем каменных дел. Сей путь не будет коротким. Ох, как много всего надо изведать, дабы люди назвали тебя мастером-искусником. А пока, несмотря ни на какие тяготы, надо с большим тщанием выполнять все уроки Михеича.

Михеич же давно заприметил старательного парня и как-то сказал:

— Хочешь на стены подняться?

— На кладку глянуть?

— На кладку, паря. Постой подле меня.

На упругих щеках Первушки вспыхнул румянец, будто его чем-то крепко смутили. Он уже ведал, что означало «постоять» подле Михеича. Неужели и он, как заправский подмастерье, начнет кирпичи выкладывать?!

Стоял час, другой, цепко приглядываясь к ловким, уверенным рукам Михеича, а затем, вновь зардевшись как красна-девица, робко спросил:

— Можно мне кирпич положить?

— Попробуй, паря.

Первушка разом взмок, будто на Тугову гору многопудовый куль тащил. Господи, не уронить бы себя в глазах Михеича! Главное, слой раствора правильно положить, чтоб не мало и не лишку было, иначе кирпич осядет или наоборот «выпучится».

Дрогнул мастерок в руке, а Михеич, заметив волнение ученика, отвернулся от него и принялся наставлять молодого, конопатого ярыжку, кой уплотнял глину увесистым чекмарем.

— Ты чего, Фролко, как молотом о наковальню бухаешь? Тут те не кузня. Помягче, помягче уминай!

Пока мастер выговаривал ярыжке, Первушка уложил свой первый кирпич. Прикинул, кажись, лег ровно и плотно, не выбиваясь из кладки. Отлегло от сердца, унялось волнение.

— А у тебя, паря, глаз наметанный. А ну-ка еще пару кирпичей.

Теперь уже Михеич дотошно смотрел на работу Первушки. Но тот не подкачал, справился, выложив добрый десяток кирпичей.

— Отныне ежедень будешь на стенах. Беру тебя своим подручным.

После этих слов счастливей Первушки на белом свете не было!

 

Глава 7

В ОБИТЕЛИ

По воскресным дням Первушка ходил в Спасо-Преображенский монастырь. Не для молитвы посещал обитель, а дабы лишний раз полюбоваться древней твердыней и каменными храмами. Непременно останавливался в Святых воротах, и в который уже раз отмечал искусную работу мастеров, выложивших мощную, неприступную, хитроумную башню с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. И вновь, дотошно разглядывая твердыню, восторженно думал:

«Ай да мастера! В главный вход супостату не вторгнуться: стрельня надежно прикрывает. А коль все же вражья сила сунется, вся поляжет. Не зря мастера бойницы сотворили, из них не только стрелами, но пищальным дробом ворога приласкают. Башня-ловушка!

Первушка мысленно вообразил, как супостаты, даже пробив Святые ворота и ворвавшись внутрь стрельни, попадают в западню. Они становятся слепыми, как котята: ведь через брешь не видно главных ворот, ибо они сбоку. Чтобы пробить ворота, надо внутрь стрельни затащить пушки и развернуть громоздкие орудия в тесном проходе. Но в это время из бойниц гремят выстрелы, льется кипящая смола, падают охапки горящего льна. Слышаться стоны и вопли раненых, и обожженных врагов.

Так им и надо, супостатам! Не зря изографы расписали арки Святых ворот пророчествами о конце света. Ишь, как чудовищные драконы пожирают людей. Кромешный ад поджидает неприятеля в сей диковинной башне.

Затем Первушка заходил в нутро обители и подолгу стоял подле каменных храмов Спасо-Преображения и Входа в Иерусалим. Собор был трехглавым с закомарным покрытием, окруженным с южной и западной сторон галереями-папертями.

От всего облика собора с прорезанными узкими, щелевидными окнами, напоминающими крепостные бойницы, веяло не смирением, а суровым мужеством. Вот и здесь искусные зодчие видели не только храм, а последний оплот защитников крепости.

«Последний, — подумалось Первушке, — ибо супостаты уже ворвались в обитель, перевалившись через стены обители, а защитники укрылись в соборе. Других надежд на спасение нет, но собор-крепость дает возможность сражаться с врагами в отчаянный час битвы. Все-то предусмотрели зодчие. Воздвигая храм, они ведали: защитники не бросят щиты, мечи и копья, не запросят пощады, не сдадутся чужеземцу, а вынудят его обильной кровью добывать последнюю твердыню.

Ласкали глаз стены, арки и своды собора, искусно расписанные, как поведал Надей Светешников, московскими и ярославскими изографами.

— То «братская» стенопись, Первушка.

— Почему «братская»?

— Расписывали собор два брата из Москвы: Третьяк и Федор Никитины, а вкупе с ними — Афанасий и Федор Сидоровы из нашего града. А было тому, почитай, полвека.

«Знатные были изографы, — вновь подумалось Первушке. — Много лет миновало, а стенопись, будто вчера живописали. Ни дождь, ни жара, ни морозы ее не берут. Вот бы сие мастерство постичь!».

От величественного собора было трудно оторваться. Но задерживался взгляд Первушки и на Трапезной палате, с примыкающей к ней Крестовой церкви на подклете, и на Владычных покоях, и на жилых кельях монахов, которые располагались «коробьями» (в каждой по две кельи с сенями). Сама Трапезная также возведена не без искуса. Верхний ярус занимала столовая палата, а нижний — поварня, квасоварня, медуша. Оба яруса перекрыты сводами. Своды же опирались на наружные стены и на один (чему немало дивился Первушка) весьма толстый столб.

«Крепко стоит. Даже Трапезная в лихой час может оказаться твердыней».

К Трапезной, когда чрево снеди просит, лучше не подходить: уж такие исходят из нее дразнящие запахи! И чем только не тянет из каменного подклета: горячими наваристыми щами, ядреным «монастырским» квасом, гречневой кашей, жирно сдобренной льняным маслом, пареной репой и пареными яблоками.

Но иной раз нос чует не только запахи «простой» пищи, но и заманчивое благовоние стерляжьей ухи, жирной кулебяки из свежей осетрины и прочих лакомых яств, предназначенных для архимандрита, высших монастырских иерархов и знатных гостей, посещающих один из самых богатейших обителей Руси.

«Не бедствует, далеко не бедствует Спасский монастырь. У него, сказывают, тысячи крестьян, уймищу вотчин, торжков и мельниц. Здесь же, в обители, как поведал Надей Светешников, временно хранятся деньги, собранные с поморских и понизовых городов в цареву казну. Опричь того, в монастыре сидят государевы злоумышленники. Сидят в святой обители!».

— Ты чего тут вынюхиваешь и высматриваешь?

Голос грубый, задиристый.

Первушка обернулся. Перед ним стоял средних лет щербатый, долговязый мужик с рыжей, торчкастой бородой и с прищурыми, въедливыми глазами.

— А тебе что? — резко отозвался Первушка. Не любил он, когда к нему вызывающе обращались.

— Чего, грю, высматриваешь? — все также грубо вопросил мужик.

— Какого рожна надо? За погляд денег не берут. Шел бы ты.

— Монастырскому служителю дерзишь?

Свинцовые, въедливые глаза, казалось, насквозь пробуравили Первушку.

— Да какой же ты служитель, коль на тебе подрясника нет?

Насмешка дерзкого парня еще больше озлила мужика.

— В узилище захотел?! А ну поворачивай оглобли!

Подступил к Первушке и изрядно двинул того локтем в грудь. Первушка не стерпел и в свою очередь толкнул служителя плечом, да так сильно, что мужик едва не грянулся оземь.

Служитель, с перекошенным от злобы лицом, сунул два пальца в рот, пронзительно свистнул. На свист прибежали четверо келейников. Гривастые, с вопрошающими глазами.

— Чего обитель булгачишь, Гришка?

Мужик мотнул на Первушку головой.

— Кажись, лиходей. Не впервой его вижу. В храм не ходит, а всё чего-то вынюхивает. Надо его к келарю свести.

— Не суетись, Гришка, — спокойно молвил один из чернецов и зорко глянул на незнакомца.

— Чьих будешь, сыне?

— Каменщик купца Светешникова. Помышляет он церковь возвести. Я же на храмы хожу поглядеть.

— Ведаем сего благочестивого купца. На храмы же зри, сколь душа возжаждет. То Богу зело угодно, сыне.

— Доверчив ты, Савватей. Он всю обитель, как вражий лазутчик обшарил, и рукам волю дает, — все также озлобленно произнес Гришка.

— Не возводи лжи, Гришка. Ты первый на сего парня наскочил. И запомни: монастырскому служке надлежит добрых людей за версту зреть, — строго высказал Савватей.

Келейники неторопко подались вспять, а служка кинул на Первушку враждебный взгляд и повернул к Трапезной.

 

Глава 8

ГРИШКА КАЛОВСКИЙ

Гришка Каловский появился в монастыре два года назад. Повалился келарю в ноги и рьяно произнес:

— Хочу Богу послужить, отче Игнатий!

— А ране кому служил? Аль безбожник?

— Чур, меня! — Гришка даже руками замахал. — Истинный прихожанин. Ни одной церковной службы не пропущал. Вот те крест!

— Буде! — келарь даже посохом пристукнул. — Буде враки глаголить, святотатец, ибо в Писании сказано: «Лжу сотворяша, Богу согрешаша». Душа твоя зело грешна. Истину глаголь, а коль вкривь будешь сказывать, ноги твоей не будет в обители.

— Как на исповеди, святый отче… Имею избенку в Семеновской слободке, что за Земляным городом. Имел чадо осьми лет и женку. Чадо на Волге утоп, с челна свалился, а женка намедни Богу душу отдала… Царство ей небесное. Славная была женка.

Гришка даже слезу проронил и продолжал:

— Слезала с сеновала, да оступилась и на вилы напоролась. Сиротинушкой остался. Маетная была жисть. Голодные лета! Помышлял от худого житья в Понизовье сойти, в нижегородские земли, куда голод не докатился, но отдумал. На святую Троицу вещий сон пригрезился. Повстречался мне Николай Чудотворец и изрек: «Ступай, раб Божий, в обитель. Там будешь спасаться».

Крупные мясистые губы Игнатия скривила язвительная усмешка:

— Сызнова кривду глаголешь, непотребник. Голод тебя в обитель погнал, а не чудотворец. Не о Боге ты грезил, раб лжелукавый, а об утробе своей. На сытую жизнь потянуло, чревоугодник!

Гришка вновь бухнулся на колени.

— Провидец ты, святый отче! Истинно речешь. Ни хлеба в суме, ни гроша в котоме. Одна дорога — на паперть. Прими в обитель, раба сирого!

— Сирого? Да твоими руками подковы гнуть. Не слепой — вижу! В судовые ярыжки тебе дорога, а не в обитель.

— Смилуйся, святый отче! Верой и правдой тебе буду служить, как преданный пес. Любое твое повеленье исполню!

Игнатий чуток призадумался.

— Любое, глаголешь?

— Любое, святый отче!

Келарь пытливо глянул в умоляющие глаза Гришки.

— Помыслю о твоей судьбе. Наведайся на седмице.

Затем Игнатий вызвал в покои своего доверенного служку и молвил:

— Сходи в Семеновскую слободку и изведай, что за человек Гришка Каловский.

На другой день служка донес:

— Женку свою сам усмерть прибил. Кулак у Гришки увесистый. Был наподгуле и двинул по Матрене, да так сильно, что та головой о печь ударилась. О том соседям Гришкин мальчонка поведал.

— Так он же утонул.

— Утонул, отче, но после кончины матери. Убежал с горя на реку и из челна выпал. То ли сам, то ли ненароком, одному Богу известно. Гришка же нравом жестокосердный, до черной работы не слишком охочий. Не переломится.

— Бражник?

— Выпить ведро может, но зело пьяным его никто не зрел, знать нутро крепкое.

— Жестокосердный, глаголешь? — раздумывая о чем-то своем, переспросил Игнатий.

— Так в слободе сказывают, отче.

— Обители не только праведники надобны.

Взял Гришку келарь. Допрежь послал его на три седмицы обихаживать конюшню, затем колоть березовые плахи для Трапезной. Гришка не ленился, сердцем чуя, что сгодится он и для более важных дел. И сии дела настали!

Спустя три месяца, келарь молвил:

— В сельце Подушкине монастырские трудники приказчика ослушались. Съезди-ка в сельцо с приказчиком, да разберись с мужиками.

«Вот оно! — возликовал Гришка. Это тебе не навоз из конюшни выгребать. В лепешку расшибусь, дабы Игнатия порадовать!».

И порадовал. Люто погулял Гришкин кнут по спинам ослушников!

Келарь же, после подробного отчета приказчика, поразмыслил:

«У Гришки душонка подлая, ему бы в опричниках ходить да крамолу выметать. Но и такой сгодится. Ныне немало смутьянов в монастырских селах развелось».

 

Глава 9

ОГЛУШАЮЩАЯ ВЕСТЬ

Начиная с апреля 1605 года, на Ярославль обрушились будоражащие вести. На Мартына лисогона скончался царь Борис Федорович Годунов, и скончался-де не своей смертью: бояре отравили.

Посадские люди не убивались: не любим был царь в народе, он в Угличе сына Ивана Грозного, малолетнего царевича Дмитрия извел. На его царствие пришлись и лютые Голодные годы, и отмена Юрьева дня.

Недовольны были Борисом Годуновым и торговые люди, который дал иноземным купцам большие льготы.

Но тут на Ярославль привалила ошеломляющая весть: в польской земле объявился царевич Дмитрий, кой в Угличе не сгиб от рук убийц Годунова, а спасся «чудесным образом». Ныне Дмитрий, собрав большую рать, идет на Москву, дабы сесть на престол.

Зашумел, забурлил град Ярославль! На торгах, площадях и крестцах только и пересудов:

— Уберег Господь царевича.

— Ему и сидеть на троне. Бориска-то законного наследника помышлял извести, последнего Рюриковича. Авось и будет Дмитрий Иваныч добрым царем, подати и пошлины черному люду укоротит. То-то заживем!

— Заживешь! Видел кот молоко, да рыло коротко. Яблоко от яблони недалече падает. Иван-то Грозный сколь люду кромешниками истребил. Жуть! Не приведи Господи таким и Дмитрия зреть.

— А то? Чу, ляхи Дмитрию войско дали. Придут на Русь и почнут всех зорить и грабить. Не нужон такой царь!

— Напраслину на Дмитрия плетешь. Он всему народу послабление даст! Стоять за Дмитрия!

— Дудки! Не желаем польского ставленника!

И загуляла буча! Дело доходило до кулаков. Раскололись ярославцы. А по Руси ширилась Смута.

 

Глава 10

СОВЕТ ГОСПОД

В хоромах Земского старосты Василия Юрьевича Лыткина собрались именитые купцы: Надей Светешников, Григорий Никитников, Нифонт и Аникей Скрипины, Малей Гурьев, Илюта Назарьев. Здесь же сидели «лутчие» посадские люди Богдан Безукладников и Петр Тарыгин. Собрались не на почестен пир, не на званый обед, не на именины, а на совет, которого давным-давно в Ярославле не было. Час, другой судачили, и все разговоры шли о неожиданно появившемся царевиче Дмитрии.

— Вместо его, чу, попова сына злодеи Годунова убили. Да так ли? — сомнительно толковал Малей Гурьев.

— Но Шуйский-то, Шуйский-то! На тычку-де сам накололся. Вот и разбери тут, — разводил длиннопалыми руками Аникей Скрипин.

Купцы судили, рядили, а Надею Светешникову вдруг вспомнился случай с аглицким купцом Джеромом Горсеем, с коим ему довелось встречаться в 1591 году. Горсей был довольно известным купцом, кой по приказу королевы Елизаветы сопровождал главу Лондонской торговой компании Джона Меррика в его поездке во Францию и в Нидерланды, а затем в 1573 году той же компанией был послан в Москву; по приезде сюда Горсей сблизился со многими боярами, в том числе и с Борисом Годуновым. В 1580 году Иван Грозный поручил Горсею стать в челе Аглицкого Двора, а затем послал его к королеве Елизавете с просьбой о присылке на Москву тяжелых пушек и пищалей. Поручение Грозного было успешно выполнено.

Благодаря своему воздействию на Годунова, Джером добился невиданных льгот для английских купцов, хотя и вел дела торговой компании далеко не бескорыстно. О его темных делишках изведал всесильный дьяк Посольского приказа Андрей Щелкалов, рьяный противник аглицких купцов, прилагавший немало усилий, дабы уничтожить все их торговые привилегии. Ссора дьяка с Горсеем приняла такие размеры, что правитель Борис Годунов, опасаясь за его жизнь, отправил купца в Ярославль. То было в 1591 году. Горсей остановился на «аглицком подворье» и вскоре подружился с Надеем Светешниковым, коему он и поведал о необычном происшествии:

— Однажды ночью я передал свою душу Богу, думая, что час мой пробил. Кто-то застучал в мои ворота в полночь. Вооружившись пистолетами и другим оружием, которого у меня было много в запасе, я и мои пятнадцать слуг подошли к воротам. «Добрый друг мой, благородный Джером, мне нужно говорить с тобой». Я увидел при свете луны Афанасия Нагого, которого я хорошо знал по Москве, брата вдовствующей царицы, матери юного царевича Дмитрия, находившегося в двадцати пяти милях от Ярославля в Угличе. «Царевич Дмитрий мертв, дьяки зарезали его около шести часов. Один из их слуг признался на пытке, что его подослал Борис Годунов. Царица отравлена, она при смерти, у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя: «Помоги мне, дай какое-нибудь снадобье!». «Увы! У меня нет ничего действенного». Я не отважился открыть ворота, вбежав в дом, схватил небольшую скляницу с чистым прованским маслом, которую подарила мне королева и коробочку венецианского териака. «Это все, что у меня есть. Дай Бог, чтобы это помогло». Я отдал все через забор, и Афанасий Нагой ускакал прочь. Слуги Нагого пробудили Ярославль, рассказав, как был убит царевич Дмитрий».

— А вы помните, господа честные, как разбудил Ярославль князь Афанасий Нагой, когда он примчал к Джерому Горсею? — спросил Светешников.

— Афанасий Нагой? — вскинул жесткую, ершистую бровь Петр Тарыгин. — Припоминаю, и того шустрого иноземца помню, но Василий Шуйский, когда прибыл в Углич, совсем другое излагал. Каково?

— А мне, думается, что Василию Шуйскому не резон было убийство признавать. Годунов в большой силе был. Сестра его, Ирина, — супруга Федора Иоанныча, царица. Шурин же стал самым влиятельным человеком государства. Ближний боярин, конюший, наместник царств Казанского и Астраханского. Силища! Шуйский хоть и кичлив, и высок родом, но перед Годуновым он струхнул, — вновь высказал Надей Светешников.

— О том на Москве все ведают, что Шуйский трусоват, — поддакнул Надею Григорий Никитников.

— И хитроныра, — немногословно молвил Земский староста.

— И как же теперь быть, Василий Юрьич? В народе шатость великая. Кто в лес, кто по дрова. Дело доходит до того, что улица на улицу с дрекольем наскакивает. Как быть? — вопросил Богдан Безукладников.

— Хуже нет, когда посадский люд замятню затевает. Дай черни волю, справные дворы почнут крушить. Надо угомонить народ.

— Так он никого не слушает. Один надрывается: на Москву пришел истинный царь, другой — пособник ляхов. Как чернь утихомирить?

Призадумались господа-ярославцы. Народ ныне в три дубины не проймешь. По всей Руси смятение, а коль так, то и торговля замерла. Как на Москву с товаришком ехать, когда в ней ныне поляки разгуливают? Не станут ли они купцов зорить? Чужеземцы! Давно ли с ними царь Иван Грозный воевал? Вот и скреби потылицу.

— Сидя на лавке, делу не пособишь, — наконец заговорил Надей Светешников. — Надо кому-то в Москву ехать, Василий Юрьич.

— Истину сказываешь, Надей Епифаныч, — мотнул окладистой бородой Лыткин. — Надо доподлинно изведать, что за царь в Первопрестольную явился. В Ярославль же не поспешать, поелику цари не тотчас свой норов показывают. Зело приглядеться надо, зело… Кто пожелает на Москву отбыть?

Купцы замешкались с ответом. На Москву с товаришком не поедешь. Рискованно! В стольный град вкупе с Дмитрием вошли тысячи поляков. Москва же после Голодных лет едва концы с концами сводит, до сей поры черный люд впроголодь живет. Ляхи же не для того заполонили Белокаменную, чтобы в нищету впадать. Им подавай деньги и вино, сытую снедь и добрую сряду. Где царю всего этого набраться? Вот и ударятся ляхи в грабежи. Где уж тут спокойная и вольная торговля. Да и кому захочется на Москве долго торчать? Для купца каждый потерянный день — убыток.

Надей обвел всепонимающими глазами совет господ и молвил:

— Выходит, мне ехать, коль о Москве заикнулся.

— Выходит, Надей Епифаныч, ибо слово выпустишь, так и вилами не втащишь.

Купцы оживились. Гора с плеч! Надея Светешникова Бог умишком не обделил, да и на Москве он частый гость.

— Поезжай с Богом, Надей Епифаныч, — степенно произнес Лыткин и куртуазно взмахнул крепкими, ширококостными руками, видя, как купцы поднимаются с лавок.

— Погодь, господа. Надей Епифаныч, может статься, не одну седмицу на Москве проживет. Скинемся по рублю, дабы ему урону не терпеть.

Купцы каждую полушку берегут, но тут случай особый, расщедрились.

— Чего уж там, Василь Юрьич. На благое дело и трех рублей не жаль, — молвил Петр Тарыгин и расстегнул калиту, подвешенную к кожаной опояске.

Купцы едва не охнули: Тарыгин втрое «помочь» поднял, но и виду не подали. Язык не повернется супротивное слово сказать. Честь купеческая всего дороже.

— На благое дело!

…………………………………………………

Приказчик Иван Лом, рослый, широкогрудый, с лопатистой бородой и живыми наметанными глазами, собираясь в дальнюю дорогу, спросил:

— Кого еще с собой возьмешь, Надей Епифаныч?

У Надея в торговых работниках добрый десяток человек, но экую ораву на Москву не возьмешь: не в лавках сидеть.

— Вдвоем тронемся.

— Неровен час, Надей Епифаныч.

— Бог милостив, доберемся.

Слух о том, что купец отлучается в Москву, достиг и Первушки.

В Москву! Сколь о ней слышал, сколь о ней грезил. Господи, хоть бы одним глазком глянуть на мощные крепостные сооружения и дивные каменные храмы, особенно на диковинный собор Покрова, который, сказывают, красоты неслыханной.

Увидел во дворе купца и, преодолевая смущение, произнес:

— На Москву бы глянуть, Надей Епифаныч.

— Аль великая нужда есть? — прищурился Светешников.

— Там храмы, чу, лепоты невиданной.

Купец с доброй улыбкой посмотрел на парня. Стоящим работником оказался. Михеич как-то отметил: толковый, на лету все схватывает, коль не задурит, добрым мастером станет.

И вот Первушка запросился в Белокаменную. Распахнутые глаза его умоляющие.

Подле Надея стоял приказчик Иван Лом. Цепкие, схатчивые глаза его прощупали Первушку. Рукастый, сухотелый, такого детинушку не худо бы с собой взять.

— А что, Надей Епифаныч? Сей молодец лишним не будет. Храмы-то и впрямь на Москве невиданные.

— Не о храмах твоя думка, Иван, — хмыкнул Светешников. — О животе своем печешься.

— Осторожного коня и зверь не берет, Надей Епифаныч. Ныне время лихое.

— Уговорил, приказчик. Но беру сего молодца не ради спасения животов наших. Собирайся, пытливая душа.

— Благодарствую! — низко поклонился Первушка.

…………………………………………………

Первушка никогда не ездил на добрых конях, никогда не сидел в красивом седле с высеребренной лукой, никогда на нем не было такого ладного кафтана синего сукна.

— В деревеньке, поди, охлюпкой ездил, — подначил приказчик.

— Буде насмешничать, Лукич. Зачем мужику в деревеньке седло? Лошаденки пахотные, им не ездока возить, а соху тянуть.

— Так ить свалишься, когда вскачь ударимся.

— Сам не свались, — буркнул Первушка и пошел попрощаться с дружками.

Иван Лом проводил его строгим молчаливым взглядом. Занозист! Но беды в том большой нет, главное, душа у парня, кажись, чистая.

Первушку же добрый конь не страшил: с малых лет познал лошадей, с малых лет мчал на Буланке в ночное. Да, без седла, охлюпкой и попробуй, удержись! Большая сноровка надобна. В седле же, когда спину и чрево поддерживают луки, и дурак удержится. Не видать тебе, Иван Лом, Первушкиного срама.

Благополучно миновали Шепецкий ям и Ростов Великий, а вот когда позади остался Переславль и дорога пошла по дремучему лесу, на вершников выскочила небольшая ватага лихих людей. Лохматые, в сирых дерюгах, с кистенями и дубинами, дерзко заступили дорогу и угрозливо закричали:

— Слезай с коней!

Грузная, заскорузлая рука вожака ухватилась за тугую седельную суму Надея.

— Слезай, волчья сыть!

Лицо свирепое, на все решимое.

Надей освободил ногу из стремени и двинул лиходея в грудь сапогом.

— Прочь!

Вожак отлетел на сажень, а затем яро взмахнул кистенем.

— Круши, богатеев!

Первушка отчаянно замахал плеткой, а Надей и Иван Лом выхватили из-за кушаков пистоли. Бухнул выстрел. Вожак охнул, схватился за плечо и, с искаженным от боли лицом, прохрипел:

— Отходим, братцы.

Ватага (шесть человек) никак не ожидавшая, что путники окажутся оружными (ехали без сабель, а пистоли под кафтанами не видать) шустро подалась в лес.

— Надо бы допрежь в воздух пальнуть, — глянул на приказчика Светешников.

— Пожалел волк кобылу: осталась шерсть да грива. Чудишь, Надей Епифаныч. Лежать бы нам с разбитыми черепами.

Иван Лом сунул еще не остывший пистоль за кушак и добавил:

— Упреждал же. Поболе людей надо было брать.

— Не ворчи, Иван. Все обошлось.

— Это еще вилами по воде.

— Не каркай!

Надей Светешников в жизни не убивал людей, исповедуя завет Божий. Он умело торговал, рьяно бился за каждую полушку, дабы не остаться в накладе, но никогда не был сквалыгой, оставаясь глубоко набожным человеком, порой удивляя ярославских купцов изрядными вкладами в монастыри и храмы.

«А ведь еще в цветущих летах и в добром здравии. Вклады же, как недужный старец вносит. Никак загодя душу спасает, хе-хе».

Купцы и недоумевали и посмеивались, а Надей продолжал спокойно торговать и усердно посещать храмы.

 

Глава 11

В БЕЛОКАМЕННОЙ

В стольном граде Надей Светешников всегда останавливался в Белом городе у давнишнего приятеля Авдея Ноготка. Изба его была добротная: на высоком каменном подклете, с повалушей, двумя горницами и светелкой с косящетыми оконцами.

Старик-привратник на вопрос Надея хмуро молвил:

— Не в добрый час явился, Надей Епифаныч. Новый царь ляхов в доме разместил. Пришлось государю моему в каморке обретаться.

— Да ну! — ахнул Надей.

Из повалуши разнеслась разухабистая песня на чужеземном языке.

— Ляхи гуляют, нечестивцы! — сплюнул привратник.

— Давно проживают?

— Почитай, с Егория вешнего, сатанинское племя.

Старик был удручен и зол.

— Загостились, — хмуро бросил Надей. — Покличь Авдея Матвеича, отец.

Авдей Ноготок оправдывал свое прозвище. Низкорослый, узкогрудый, с низким вдавленным лбом и с крошечными капустными ушами вовсе не походил на степенного купца.

Первушка даже принял его за мужичонку-замухрышку, кои только и нарождаются в самых убогих семьях. Но не зря говорят: не велик, да умом набит. Надей еще дорогой поведал:

— Ноготок хоть и неказист, но один из купцов разумников. В Суконную сотню выбился, большую голову надо иметь.

Облобызавшись с Надеем, Ноготок подавленно молвил:

— Уж ты прости меня, Надей Епифаныч, но в хоромишки позвать не могу. Ныне я — пятое колесо в телеге, чуть ли не коленом под зад. Отродясь не было такого лихого времечка. В амбаришке гостей принимать буду. Тьфу!

Печальную историю поведал Авдей Ноготок. Худо на Москве. Иноверцы наводнили Белокаменную, разместившись в домах зажиточных людей. Царь сулил, что жить поляки будут недолго, покуда Дмитрий Иваныч не получит скипетр и державу, но венчание на царство давно миновало, а ляхи и не помышляют убираться из Москвы. Хуже того, ведут себя как хозяева, чинят разбой и насилие, оскверняют православную веру…

Много всего поведал Ноготок, а в заключение руками развел.

— И рад бы тебя принять, Надей Епифаныч, но в каморке моей ступить негде. Ютятся со мной жена да отрок.

Первушке так и хотелось воскликнуть: «Чего терпите, купцы?», но тот же вопрос задал Светешников.

— Пока добирались до тебя, Авдей Матвеич, всякого лиха нагляделись. Отчего народ сие святотатство терпит?

— Бог долго ждет, да больно бьет. Вот так и народ. Мнится мне, недолго Дмитрий поцарствует.

Ноготок перевел взгляд на приказчика и Первушку.

— Вы бы прогулялись чуток, милочки.

После беседы Надей и Ноготок вышли из амбара хмурые, озабоченные.

— Дай Бог тебе, Надей Епифаныч, беду избыть. Оповести, как устроишься.

Выехали из ворот и вновь оказались на Большой Лубянской, одной из древнейших улиц Москвы.

Неподалеку от храма Введения встречу, в сопровождении оружных людей, показался всадник на игреневом коне. Надей, сблизившись с наездником, приветливо воскликнул:

— Здрав буде, князь Дмитрий Михайлыч!

Князь пристально глянул на вершника и добродушно произнес:

— Вот уж не чаял тебя здесь встретить, Надей Епифаныч. На торги приехал?

Надей сошел с коня и, поклонившись всаднику в малиновом кафтане со стоячим козырем, ответил.

— Ныне, кажись, Москве не до торгов, князь. Допрежь приглядеться надо.

Иван Лом и Первушка также сошли с коней. Приказчик видит князя уже не в первый раз, а вот Первушка впервинку. Он отроду князей не видел, хотя краем уха слышал о князьях Темкиных-Ростовских, Курбских, Луговских… Этот же кто? Роста чуть выше среднего, плечист, волнистая русая борода обрамляет слегка продолговатое лицо. Князь на диво почтительно сошел с коня и повитался с Надеем.

— Разумно, Надей Епифаныч. Где остановился?

— Пока нигде. У Авдея Ноготка, что с тобой по соседству, хоромы поляки заняли. Поеду на Никольскую к купцу Шорину.

— Имя известное, но ныне Демьян Захарыч далече. За море к свеям ушел.

Осведомленность Пожарского о московских купцах не удивила Светешникова: каждый знатный человек столицы не обходился без торговых людей, заказывая им тот или иной товар. Гость Демьян Шорин доставил Пожарскому цветные заморские стекла для оконцев хором, а Надей Светешников известную на всю Русь ярославскую красную юфть и «белое» мыло.

Надей после слов Пожарского озаботился: идти на постой больше не к кому, ибо у других знакомых купцов он никогда не останавливался, да и едва ли их дома ныне свободны. На Гостиный же двор ему идти не хотелось: там всегда шумно, назойливые купцы, приезжавшие на Москву из многих городов, лезли с расспросами, норовя изведать, что почем.

— Да ты не отчаивайся, Надей Епифаныч. Коль пожелаешь, идем ко мне. Не стеснишь.

Молвил запросто, радушно, будто к себе закадычного приятеля позвал.

— Да я ж не один, князь. На постоялом дворе разместимся.

— Ныне на постоялом дворе можно и голову потерять.

 

Глава 12

ДМИТРИЙ ПОЖАРСКИЙ

В ноябре 1578 года, на Большой Лубянке, в стылое зазимье родился Дмитрий Пожарский. Отец, Михаил Федорович, услышав из женской опочивальни надрывный детский плач, истово перекрестился и, пригнувшись в низких сводчатых дверях, порывисто шагнул в жарко натопленные покои.

— Кто?

Обычно строгие глаза супруги Марии были улыбчивы.

— С сыном тебя, Михаил Федорович!

— Слава Богу!

Рад, зело рад Михаил Пожарский! Еще два года назад он ждал наследника, но жена разрешилась дочерью, кою нарекли Дарьей. Чадо родное, но дочь — чужое сокровище, не продолжатель рода.

………………………………………………..

Предки Михаила Пожарского владели древним Стародубским княжеством, которое раскинулось на Клязьме и Лухе. Первым независимым стародубским князем стал Иван Всеволодович, сын великого князя Всеволода Юрьевича Большое Гнездо. Он-то и стал родоначальником династии стародубских князей. Один из них, Андрей Федорович Стародубский, отменно отличился в великое княжение Дмитрия Донского в Куликовской битве. Второй сын Андрея Федоровича, Василий, получил в удел волость с городом Пожар (Погара) в составе Стародубского княжества. По названию этого города князь Василий Андреевич и его потомки получили прозвище князей Пожарских.

Князь Андрей Федорович был богат на сыновей. Четверых принесла ему супруга. Перед кончиной Андрей Пожарский передал старшему сыну Василию большую часть земель, но к началу минувшего столетия наследники так «постарались», что раздробили на куски древнее родовое княжество.

Отец Михаила, Федор Иванович Немой, происходил из младшей ветви удельного рода. На его долю досталось совсем немного вотчин, и владел он ими вкупе с тремя братьями.

При взятии Казани отличился отец Дмитрия Пожарского, стольник Михаил Федорович. Еще один князь Пожарский, Иван Федорович, был убит при осаде крепости..

В марте 1566 года Иван Грозный согнал со своих уделов всех потомков Стародубских князей, причем беда эта приключилась не по их вине, а из-за «хитрых» интриг царя. Решив расправиться со свои двоюродным братом Владимиром Старицким, царь поменял ему удел, дабы оторвать его от родных корней, лишить его верного дворянства. Взамен Владимиру было дано Стародубское княжество. Стародубских же князей скопом отправили в Казань и Свияжск.

Высылка Стародубских князей была не только частью происков Грозного против брата, но и звеном заселения Казанского края. Опальные Стародубские князья приехали не одни, а со своими дружинами и дворней. Пять князей Пожарских оказались на поселении близ недавно покоренной Казани.

Татары, извечные враги Руси, с неприязнью относились к опальным гяурам, но самое страшное было то, что Федор Пожарский разом всего лишился, получив на прокорм жены и детей всего лишь четыре крестьянских двора в Басурманской слободке под Свияжском.

После отмены опричнины Пожарских вернули в Москву. Федор Иванович вновь получил службу и участвовал в последних сражениях Ливонской войны. Домой прибыл в скромном чине дворянского головы. До воеводского же званья, о котором так грезил Пожарский, он так и не дослужился.

«Казанское сидение» нанесло серьезный урон князьям Пожарским. Их оттеснили другие княжеские роды и новое «боярство», выдвинувшееся в царствование Ивана Грозного. Пожарские, бывшие в Х1У — начале ХУ1 века одним из знатных родов Рюриковичей, были оттеснены от московской знати, их стали называть «захудалым родом».

В последний год своей жизни Федор Иванович изрядно занемог, и тогда он постригся в Троице-Сергиев монастырь, где и скончался. За два года до кончины Федор Иванович женил своего старшего сына на Марии Берсеневой-Беклемишевой. В лице народившегося княжича Дмитрия соединились два опальных рода. Пожарские претерпели лихо от Ивана Грозного, а Берсеневы — от его отца, великого князя Василия Третьего.

Прадед Дмитрия Пожарского (по линии матери), Иван Берсень слыл на Москве одним из самых больших книгочеев. Он постиг не только русские, но и многие зарубежные литературные творения, поражая дворцовую знать своими широкими познаниями.

Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами великого князя, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и требовали прекращения бесконечных войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что и поплатился. Ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище.

После Казанской ссылки Иван Грозный вернул Пожарским село Мугреево и некоторые другие родовые земли в Стародубе. Но вотчины в их отсутствие захирели, пришли в упадок.

Михаилу и Марии грозило разорение, но того не случилось: Мария получила в приданое сельцо Кальмань, которое удалось выгодно продать одному из московских бояр. Жизнь молодых супругов несколько поправилась.

На государевой службе Михаил Пожарский не достиг высоких чинов, больше того, в отличие от отца, он даже не удостоился чина дворянского головы. Жизнь его завершилась, когда Дмитрию исполнилось девять лет. Учение же княжич начал постигать с семи лет, когда в хоромы был приглашен знакомый дьякон. Мать, Мария Берсенева, строгая рачительная хозяйка, обладая твердой, порывистой натурой, высказала:

— В жилах твоих, сынок, течет кровь прадеда Ивана Берсеня, человека большого ума. Зело надеюсь, что сей дар вселится и в твою натуру. Будь прилежен к учению, дабы не посрамить род Берсеневых-Беклемишевых.

— Буду стараться, матушка.

Старался, усердно старался Дмитрий! За один год постиг не только Псалтырь, но и Часослов. А еще через год, когда Мария пожаловала монастырю деревеньку, ради «устроения души» покойного супруга, то жалованную грамоту, составленную от имени наследника, Дмитрий подписал собственноручно, да с таким изяществом, что удивил людей приказных.

Позднее, когда Дмитрий был уже на службе, ему нередко доводилось расписываться за молодых дворян, которые не владели пером.

Детей у овдовевшей Марии Федоровны было трое: Дарья, Дмитрий и Василий, который на шесть лет был моложе своего брата.

Любимым местом семьи являлось село Мугреево, родовое гнездо Пожарских. Имение не столь большое, но основательное, обнесенное крепким бревенчатым частоколом. Во дворе — хоромы с затейливыми кокошниками и резными петухами, людские избы, поварня, погреба, житные клети, повети, конюшня, баня-мыленка, колодезь с журавлем. Украшал усадьбу вишневый и яблоневый сад, который навсегда запомнился Дмитрию.

Мария Федоровна часто приводила детей под сень развесистых деревьев и мягко высказывала:

— Какая здесь благодать.

Особенно радовалась княгиня весной. Не зря месяц май с древних времен повеличали на Руси «цветенем». Вишни, яблони, черемуха, жасмин в белой кипени. Войдешь в сад — и окунешься в такое упоительное благоухание, что голова закружится. Уж такая благодать! Так бы и вдыхал часами сей живительный, сладостный воздух.

Мария с любовью пестовала детей, о каждом переживала, заботилась, порой, не доверяя старой мамке Никитичне, понимая, что материнский пригляд куда важнее, чем опека мамок и нянек. Особое внимание — к Дмитрию. Худо, когда малолетний наследник остается без отца, без его добрых наставлений.

Но Дмитрию повезло: мать унаследовала нрав и ум своего деда Ивана Берсеня, а посему Мария Федоровна не только усаживала сына за книги, но и приобщала его к ратному искусству. Для оного востребовала послужильца супруга, Марея Толбунца, который участвовал с Михаилом Федоровичем в сражениях с ливонцами. Тот неплохо владел саблей и копьем, ведал ратные премудрости. Три года Дмитрий постигал и пеший поединок, и сабельную рубку на конях. Двор оглашался звонкими воинственными кличами.

Нередко за «сражениями» наблюдала сама Мария Федоровна. Как-то взыскательно сказала Толбунцу:

— Сыну никаких поблажек, Марей. Хочу видеть в нем воина.

— Постараюсь, матушка княгиня.

Дмитрий выходил на ратные уроки с большим желанием, понукать его не приходилось, а когда Толбунец его подзадоривал, то отрок бился еще отчаянней, и порой так лез напродир, что однажды Марей не успел отвести копье, которое больно царапнуло плечо.

Другая бы мать всполошилась, но Мария Федоровна, оглядев рану, молвила:

— Мужайся, сынок. Марей тебя лишь слегка уязвил. Потерпи и руды не пугайся.

— А мне не больно, матушка, — хладнокровно отозвался отрок, хотя боль была ощутимой.

Мария Федоровна сама перевязала рану. Толбунец же стоял ни жив, ни мертв. Ведая о твердом нраве княгини, он ждал сурового наказания, но Мария при Дмитрии и словом не обмолвилась. Наедине же сказала:

— Молись Богу, Марей, что урок своими очами зрела, а не то бы сидеть тебе в железах. Вина на Дмитрии, но и ты оплошал, а оплохи я не прощаю. Получишь десять плетей.

Крута порой была Мария Федоровна! Марей понурился, но обеляться не стал: он всего лишь дворовый челядинец, холоп. Где уж ему властной княгине перечить?

Через неделю «сечи» продолжились.

Вскоре Мария Федоровна увезла детей в московские хоромы и пустилась в долгие хлопоты, намереваясь, во что бы то ни стало закрепить за наследником Дмитрием хотя бы часть отцовских земель. Не одну неделю посещала она Поместный приказ, но все потуги ее оказались тщетными. Подьячие до сих пор вспоминали «государева злодея» Ивана Берсеня и чинили всяческие препоны, но неукротимой Марии Федоровне удалось-таки «прошибить» дьяка. Правда, без мзды не обошлось, но княжич Дмитрий вступил во владение Мещевским и Серпийским поместьями, что за рекой Угрой. Не столь уж и велико было владение — четыреста четвертей пашни, да и те не все возделывались оратаями.

Шли годы. Приспело время женить Дмитрия. На Руси браки заключались в раннем возрасте, ибо церковь поучала: «Всякому родителю подобает сына своего женить, когда будет возрасту ему пятнадцать лет, а дочери — двенадцать».

Мария ударилась в поиски невесты. Дело важное, канительное, не так-то просто хорошую жену подобрать, ибо с доброй женой горе — полгоря, а радость — вдвойне. О боярских дочерях Мария и не помышляла: куда уж «обломку дряхлеющего рода» до знатных невест. Говорила Дмитрию:

— Не ищи, Митя, невесту знатнее и богаче себя, дабы быть господином в своем доме.

— Ты права, матушка. Всякий выбирает невесту по своему разумению.

Женой Дмитрия стала юная девушка Прасковья Варфоломеевна. Была она тихой и покладистой, во всем смиренно подчинялась свекрови, как того требовал обычай. Дмитрию же она принесла многих детей.

В пятнадцать лет молодого князя позвали на государеву службу, дав ему чин стряпчего. Стряпчих при дворе было несколько сот, которые жили в Москве для «царских услуг» по полгода, а затем разъезжались по своим селам и деревенькам.

Куда бы не следовал царь Федор Иоаннович — в поход, на молебен в обитель, храм, Боярскую думу, — его всюду сопровождали стряпчие. А коль выпадали торжественные дни, они несли скипетр и другие знаки царской власти. В ратных походах они служили оруженосцами, а, будучи стряпчими «с платьем», под приглядом постельничего подавали или принимали «разные предметы царского туалета».

Но больше всего Дмитрию нравилось, когда стряпчие несли ночью караул на Постельном крыльце государева дворца. Их облачали в красные стрелецкие кафтаны, выдавали бердыши, навешивая на грудь (через плечо) берендейки с дробом и пороховым зельем. Каких либо происшествий не случалось, но караул хоть как-то напоминал Дмитрию ратную службу.

Двадцать лет миновало Пожарскому, но он так и остался в чине стряпчего. Это задевало его самолюбие, ибо сыновья бояр, в пятнадцать лет начиная службу стряпчим, уже через год-другой становились стольниками. «Родов дряхлеющий обломок» остался царем невостребованным. Но не в царе дело: откуда ему ведать про всех стряпчих Двора? В чины стряпчих вельможи двигали, зачастую не по заслугам, а по породе. Бывает, такого тупицу в стольники произведут, что уши вянут. Иные же через лизоблюдство пробиваются, а кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком.

Дмитрий Пожарский ни перед кем не прогибался, на всю жизнь, взяв на себя обет: честь — всего дороже. С таким девизом жил его прадед, а теперь и его деятельная мать, Мария Федоровна, которая слыла на Москве, как одна из самых праведных дворянок.

Когда Борис Годунов взошел на престол, то он приказал подыскать для своей дочери, царевны Ксении, добропорядочную «верховую боярыню».

Москва боярская всколыхнулась! Жены родовитых из родовитых лелеяли надежду быть приставленными к царской особе, но выбор пал на… «захудалую» Марию Пожарскую, имеющую безупречную репутацию. И все же выбор Бориса Годунова ошеломил московскую знать. Наиболее дальновидные толковали:

— Дело не в Марии Пожарской. Никак царь помышляет на высокие роды замахнуться. Не зря был любимцем Ивана Грозного.

Мария Федоровна стала верховой боярыней царевны, а ее сын получил не только чин стольника, но и одно из поместий в Подмосковье.

Жизнь Дмитрия круто изменилась: он «нежданно-негаданно попал в круг лиц, составлявших цвет столичной знати». Не стоять ему больше на Постельном крыльце, а ездить с небольшими посольскими поручениями за рубеж, быть в товарищах ратных воевод, наведываться по государевым делам в те или иные Приказы, присутствовать на посольских приемах.

Но вскоре началась война. На Русь вторгся Самозванец. Дмитрий Пожарский, купив в Конюшенном приказе боевого иноходца за двенадцать рублей, отбыл в царское войско. Вот где ему сгодились ратные уроки.

 

Глава 13

БОРИС ГОДУНОВ И САМОЗВАНЕЦ

Деревянные хоромы князя Дмитрия Пожарского не велики и не малы, но срублены со вкусом. Тут и «передняя» с теплыми сенями, и «комната» (кабинет), и опочивальня, и «крестовая», и «мовня», соединенная с опочивальней холодными сенями.

Второй ярус хором занимали светлые чердаки-терема с красными оконцами и гульбищами, искусно изукрашенными башенками, резными гребнями и золочеными маковицами. Крыша хором покрыта шатровой кровлей (шатрами) с двуглавыми орлами, единорогами и львами.

«Толковые мастера хоромы ставили», — невольно подумалось Первушке.

Белая изба (с горницами и повалушами) стояла на жилом и глухом подклетах, что было для Первушки новинкой. (Обычно избы стояли на одном подклете). Жилые подклеты, в которых размещались людские — были с волоковыми окнами и печью; глухие — рубились без окон и даже без дверей, хозяева входили в них с верхнего яруса по лесенке. Здесь хранились «казенки», в которых содержалась казна (пожитки, меды, вина…).

Светлица, стоявшая на женской половине, имела четыре косящетых окна, прорубленных со всех сторон, ибо свет надобен для рукодельниц, кои вышивали золотом, шелками и белым шитьем.

Резные крыльца, сени, сенники — всё ладно, добротно. Первушка уже ведал про особинку сенника. Он отличался от теплых хором и от сеней тем, что на его дощатом или бревенчатом потолке никогда не посыпалась земля, ибо в сеннике во время свадьбы устаивалась брачная постель, а древний обычай не допускал, чтоб у новобрачных над головами была земля, которая могла навести их на мысль о смерти.

Первушка, угодив в хоромы, отметил, что стены и потолки обшиты тщательно выструганным красным тесом. Такое он видел в хоромах Надея, но у того часть покоев была брусяной, с нагладко выскобленными стенными и потолочными брусьями.

Все нутро хором Дмитрия Пожарского было покрыто шатерным нарядом — тканями и сукнами, а все подволоки сеней украшены резьбой из дерева, и позолочены сусальным золотом.

Привлекли внимание Первушки и полы хором. У Надея они были устланы косящетыми досками, здесь же — дубовым кирпичом — квадратными дубовыми брусками, расписанные зелеными и черными красками в шахматном порядке, и аспидом. Цепкий глаз Первушки определил: бруски до шести вершков шириной. Но на что они настилаются?

Позднее дотошный подмастерье изведал, что дубовые кирпичи выкладываются на сухой песок со смолой, или на известь, и уже тогда у него мелькнула мысль: не худо бы изготовить такой пол для нового храма, который задумал возвести в Ярославле Надей Светешников.

А сейчас в сопровождении Марея Толбунца они шли с приказчиком Иваном Ломом к отведенной им горнице и оба удивлялись. Статочное ли дело, чтобы князь простолюдинов в свои хоромы на ночлег позвал?! Ну ладно, купец Светешников, человек даже на Москве известный, с князем дело имел. Они же — людишки малые, их место в холопьем подклете, а князь им в белой избе горницу отвел.

Пожарский молвил купцу:

— Ты сказывал, Надей Епифаныч, что прибыл на Москву с надежными людьми, кои ни в холопах, ни в закупах не ходят, а посему быть им подле тебя в горнице.

Надей не в первый уже раз подумал: «И толики чванства нет в Пожарском. Редкой натуры человек».

Вечером у Пожарского и Надея состоялась долгая беседа. Покои князя были хорошо освещены паникадилом и подсвечниками, которые помещались в простенках меж окон. Серебряное паникадило, украшенное виноградным цветом из ярого воску, висело на цепях, обтянутых красным бархатом. Из него выделалась деревянная рогатая лосиная голова с шестью серебряными подсвечниками.

Слева от сводчатой двери стояла круглая печь из синих изразцов на ножках — с колонками, карнизами и городками наверху; на изразцах изображены травы, цветы и разные узоры. Вдоль стен — лавки, покрытые медвежьими шкурами, в красном углу, под образами — дубовый стол, крытый червчатым сукном; на столе — свитки и книги, облаченные в кожи с серебряными и медными застежками.

Дмитрий Пожарский сидел в резном кресле, обитым зеленым бархатом, а Надей — напротив, но не на лавке, а в «гостевом» кресле. Их разговор тянулся уже другой час, был он спокоен и нетороплив, пока Светешников не спросил:

— Смута загуляла на Руси. Жили тихо, урядливо, и вдруг все круто поменялось.

— Урядливо, Надей Епифаныч. Намедни одну книжицу прочел. Какая благодать была когда-то на Руси. Дословно помню. Ты только послушай: «О светло-светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многими красотами преисполненная: озерами многими, реками и источниками, месточестными горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полянами, дивными зверями, птицами бесчисленными, городами великими, селами дивными, садами обильными, домами церковными и князьями грозными. Всем ты наполнена, Земля Русская!». А как о чужеземцах сказано? Да вот, погоди.

Дмитрий Михайлович поднялся, ступил к книжному шкафу и выудил небольшую книжицу, облаченную в синий бархат с серебряными застежками.

— Послушай, Надей Епифаныч: «Отсюда до венгров и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвагов и от ятвагов до Литвы, от немцев до корел, от корел до Устюга, где были тоймичи язычники, и за дышащее море, от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до черемис, от черемис до мордвы, — то все покорено было христианскому языку, великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю Киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы детей своих пугали в колыбели. А Литва из болот на свет не вылезала, и венгры укрепляли каменные города железными воротами, чтобы на них великий Владимир не наехал, а немцы радовались, будучи далече за синим морем».

— С какой же гордостью о Руси сказано, — довольно произнес Светешников. — И кто ж сие написал?

— Безвестный автор. Зело могуча была держава.

— Могуча. «Литва из болот не вылезала». Каково?.. А что ныне? Ляхи по стольному граду разгуливают. В чем суть, Дмитрий Михайлыч?

— В чем? — качнулся в кресле Пожарский и глаза его стали возбужденными. — В Годунове, в Борисе Годунове!

— За то, что сына Ивана Грозного убил? — напрямик спросил Светешников.

Высокий лоб князя с небольшими залысинами прорезала глубокая морщина. В глубоких выразительных глазах промелькнул огонь.

— Да не убивал он царевича, не убивал! Сколь грехов на Годунова понапрасну навешали! — горячо произнес Дмитрий Михайлович.

— Но…

— Ведаю, что хочешь сказать, Надей Епифаныч, но нельзя все огульно сваливать на Годунова. Ты, как купец, бываешь в разных городах, встречаешься со многими торговыми людьми, а посему хочу тебе кое-что рассказать о царе Борисе, дабы Русь купеческая истину о Годунове изведала.

— Истину?

— Мнишь, громко сказано? Может, и так, но я, почитай, семь лет был при Дворе Годунова и, полагаю, в немалой степени постиг суть многих дел Бориса.

— Охотно выслушаю, Дмитрий Михайлыч, и ярославскому люду поведаю, коль речь о Годунове зайдет.

— Зайдет. Еще долгое время толки о Годунове будут притчей во языцех. Некоторые нарекают Бориса последователем Ивана Грозного, но они заблуждаются. Грозный государил по воззрению «разделяй и властвуй», ибо он разделил Русь на Земщину и Опричнину. С того часа и Смута на Руси загуляла. Да еще какая! Веками жили одним укладом, и вдруг, сей устоявшийся уклад Иван Грозный, будто мечом пополам рассек. Опричнина, выметая крамолу и измену, словно ордынской саблей прошлась по Земщине. Сколь русской крови пролилось! И не только господской, но и холопьей, и мужичьей. Опальные вотчины подвергались такому жуткому разгрому, что оторопь брала. Озлобление, ненависть, сумятица в умах русских людей. Иван Грозный замахнулся и на церковь. Сколько иерархов он покарал! Афанасия, новгородского Пимена, Германа Полева, Филиппа Колычева. Когда Герман был возведен в митрополиты, то он тотчас объявил, что царя ждет страшный суд за содеянное. Иван Грозный отрешил Германа от его сана. Новый митрополит Филипп принародно отказался благословить Ивана Грозного в Успенском соборе, во всеуслышание заявив: «За алтарем неповинная кровь льется христианская, и напрасно люди умирают». Филипп был сослан в Тверь, откуда он высылал царю осуждающие грамоты. Царь гневался, рвал грамоты и кричал: «Навет! Не хочу больше видеть Филькины грамоты!» Церковь была расколота. Одни в страхе поддерживали царя, другие резко осуждали. Не стало церковного согласия, да и в народе начался разброд. А того делать было нельзя, ибо Русь тогда крепка, когда церковь и народ держатся воедино. Светский и церковный раскол бушевал два десятка лет. Единение, на коем должна была стоять держава, было изрядно подорвано, чем не преминули воспользоваться ливонцы. Зело удачно воспользовались, ибо Иван Грозный потерпел тяжелое поражение в Ливонской войне. Борис Годунов никогда не был продолжателем дел Грозного, ибо он отдавал все силы, дабы устранить тяжелейший, двадцатилетний раскол. Борис снискал поддержку всей державы, распустив «Двор» — последыш опричнины и тем самым покончив с кровавым наследием Грозного. Соправитель царя Федора успешно справился с крамолой бояр, не прибегая к погромам и казням. И ни при Борисе ли Годунове, уже после кончины Грозного, Русь вознамерилась возродить нарвское мореплавание? В 1595 году Борису удалось навязать Швеции договор, по коему шведы понуждены были возвратить Руси захваченные ими русские города в период Ливонской войны: Иван-город, Ям, Копорье, Корелу. Это был большой успех Годунова. В его правление удалось выделить более крупные силы для покорения Сибири. В глухих таежных местах поднялись укрепленные крепости Тобольск, Березов, Обдорск, Сургут, Нарым, Тара. Шаг за шагом Русь продвигалась в глубины Сибири. Новые города-крепости появились на южной окраине, ибо татары совершали сокрушительные набеги. Борис вел весьма разумную и дальновидную политику, всемерно укрепляя державу. Но когда скончался скудоумный царь Федор, положение Правителя резко пошатнулось. Бояре мирились с властью Годунова, пока он вершил дела именем законного царя. Теперь же худородному Борису можно было дать и коленом под зад. Тот же стал помышлять о короне. Бояре и вовсе взбеленились, поелику Годунов не состоял в кровном родстве с царем. Шапку Мономаха вознамерились примерить на себя двоюродные братья покойного царя, Федор и Александр Никитичи Романовы. Сыскался и третий претендент, глава Боярской думы, праправнук Ивана Третьего, князь Мстиславский. Борьба за престол обострилась и расколола бояр. Романовы, дабы возмутить народ, распустили слух, что царя Федора отравил Годунов. Борис поначалу укрылся на своем подворье, а затем — в Новодевичьем монастыре. Бояре мнили, что Борис свершит обряд пострига, но Годунов не тот человек, дабы отказаться от вожделенной цели. И путь ему к трону во многом обеспечил ярославский владыка.

— Ярославский? — вскинул хохлатую бровь Светешников.

— Именно, Надей Епифаныч. Если бы не твердая поддержка бывшего ростово-ярославского митрополита Иова, Борису не видать бы царства. Не зря ж потом Годунов вложил в ярославскую обитель богатый вклад. Став патриархом, владыка без колебаний перешел на сторону Годунова и созвал Земский Собор, на кой позвал не только духовных лиц, но и представителей дворян и всех чинов Русской земли. И больше всего Иов позвал людей из Ростова и Ярославля. Их прибыло более десяти человек, и каждый из них зело зажигательно выступил на оном Соборе, кой и провозгласил царем Годунова.

— Я тогда был в отлучке. Почитай, полгода в Казани и Астрахани торговлей промышлял… А что бояре? Ужель стерпели?

— Несусветный гам подняли. Плевать им на владыку и Земский Собор, когда дело о престоле зашло. Вот и загуляла Смута…

Многое постиг Светешников за эту долгую, доверительную беседу.

А Пожарскому надо было выговориться, ибо он увидел в ярославском купце того человека, кой должен ведать правду не только о Борисе Годунове, но и о «чудесном спасении царевича Дмитрия», всколыхнувшем Русь, о панской Польше и католическом духовенстве, принявшим горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол, о внезапной кончине Бориса Годунова и предательстве бояр, о «восшествии» на престол Лжедмитрия» и бесчинствах ляхов…

Пьяные шляхтичи скакали на лошадях по улицам, стреляли, давили народ, грабили прохожих, по ночам вламывались в дома мирных жителей, насиловали женщин.

Паны чувствовали себя господами положения. В пьяном разгуле они бряцали саблями и кричали: «Что ваш царь?! Мы дали царя Москве!».

Народное возмущение готово было разразиться каждую минуту.

Летописец воскликнет: «Крик, вопль, говор неподобный. О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!».

 

Глава 14

И ДРОГНУЛО СЕРДЦЕ ПЕРВУШКИ

«Есть что будет рассказать ярославцам, — раздумывал Светешников. — Не так все просто и с Борисом Годуновым, и «царем» Дмитрием. Не всякий в сути разберется. Пожарский на многое глаза открыл. Зело разумный князь. Мог бы далеко пойти, но Отрепьеву не надобны люди, кои стояли за Годунова. Хлебнет еще лиха Дмитрий Михайлыч».

Светешников ходил по Москве и дивился: не та стала Первопрестольная. Куда девалась шумная, многоликая столица? Бывало, на торгах не протолкнуться, а ныне люду изрядно поубавилось, многие лавки закрыты, да и по улицам народ не снует. Зато повсюду встречаются ляхи — дерзкие, крикливые, на подгуле.

Надею, приказчику и Первушке довелось увидеть, как пятеро ляхов, соскочив с коней, кинулись к девушке (которая шла в сопровождении трех пожилых женщин), кинули поперек седла и с хохотом увезли с собой.

— Помогите, ради Христа! — истошно закричала одна из женщин.

Из избы выскочил плечистый мужик с топором, но куда там! Ляхов и след простыл.

— Непотребники! Шли в храм помолиться, а ироды дочь ненаглядную схватили! — неутешно голосила мать, облаченная в длинный суконный опашень с серебряными пуговицами.

Мужик зло сплюнул и вернулся в избу.

— Жаль, коней оставили, — хмуро произнес Первушка.

— И чтоб тогда? — вопросил Надей.

— Девушку отбили.

— А ты никак у меня запальчивый, — хмыкнул Светешников. — Плеточками супротив сабель?

— Ну и терпеть негоже. Ляхи чинят разбой среди белого дня, паскудники!

— Опора царя, брат, но чую с такими кромешниками ему долго на троне не усидеть… А тебе вот что скажу, Первушка. Мы сюда не для того приехали, чтобы кулаками сучить. От ляхов еще не такое увидишь, а посему запал свой укроти, дабы в Ярославль живым вернуться. Поди, не запамятовал, зачем ты на Москву напросился?

— Не запамятовал, Надей Епифаныч.

— То-то.

Иван Лом помалкивал. Первушка уже ведал: приказчик несловоохотлив, порой слово клещами не вытянешь, молчит как рыба в пироге. Зато в торговых делах был незаменим, не зря как-то Надей обмолвился: «Лукич и от мертвых пчел меду добудет».

Светешников зря времени не терял: побывал на Гостином дворе, городских торжищах, дотошно потолковал со знакомыми купцами (с некоторыми ударил по рукам) и лишь спустя две недели, молвил:

— А теперь, Первушка, пойдем храмы глядеть.

Первушка, пока Надей с приказчиком «прощупывал» торговую Москву, оставался во дворе Пожарского. Светешников строго-настрого наказал:

— Со двора — ногой не ступи!

Безделье угнетало Первушку, не мог без работы и часу просидеть, а посему пришел к холопам.

— Дайте какое-нибудь изделье, братцы.

Холопы кивнули на большую груду березовых чурок.

— Поиграй топором, паря. Тут дня на три хватит.

Первушка, истосковавшийся по работе, выкладывал в повети поленицу, а глаза его то и дело останавливались на каменной церкви Введения, видневшейся за тыном. Возведена просто, без лишних изукрасов, но Первушке хотелось глянуть на подклет и размеры камня, дабы уподобить их с церковной постройкой Светешникова.

Все дни его брала досада: Надей сновал по Москве, возвращался смурый и озабоченный, и даже не вспоминал о храмах. Знать, больше всего его заботили торговые дела, и касательство москвитян к царю Дмитрию. Спору нет: надо все въедчиво изведать и доложить о том ярославскому посаду, но Надей, почитай, совсем забыл о своих давнишних помыслах — поставить каменный храм Благовещения, который украсит преславный град Ярославль. В богоугодном деле внесет свою лепту и он, подмастерье Первушка. Но в Ярославле нет каменных дел искусников, которые бы возводили такие чудные храмы. Они живут на Москве, с ними надо толковать, разглядывать и познавать их творения. Но Надей все мешкает, мешкает…

И вот, наконец, Светешников повел Первушку по Москве. Много всего нагляделся подмастерье, и даже «живой» (плавучий) Москворецкий мост повидал. Необычный мост, диковинный: сотворен из больших деревянных брусьев, пригнанных один к другому и связанных толстыми веревками из липовой коры, концы коих прикреплялись к башням и к обратному берегу. Когда вода прибывала, как поведал Светешников, лежащий на ней мост поднимался, а когда убывала — опускался и мост. Если надо было пропустить судно, то одну из связанных частей моста отводили в сторону, а по проходе судна ставили на прежнее место.

Первушка то своими глазами увидел, когда струг пропускали. Каких только чудес не бывает, подумалось ему. Вдумчивы, искусны русские мастера. Ишь, какой красоты невиданной стольный град из камня и дерева сотворили!

Надей заявился с Первушкой и к известному московскому зодчему Артемию. Тот, седовласый скудобородый старичок, допрежь всего привел ярославцев к собору Покрова и благоговейно произнес:

— То соборная церковь, кою возвели Постник и Барма. Такой лепоты едва ли вам зреть доведется.

У Первушки дрогнуло сердце. Пораженный увиденным, он опустился на колени и истово перекрестился. Господи, исполать тебе за дивное творение рук человеческих!..

Надей Светешников помышлял, было, покинуть Москву, но его остановили слова Пожарского:

— На Москве вот-вот замятня начнется.

— Народ на ляхов кинется?

— Не только на ляхов, не только, — раздумчиво произнес Дмитрий Михайлович, поглаживая сухими, твердыми пальцами волнистую русую бороду. — Мыслю, и Отрепьеву не устоять.

— Дела-а, — протянул Светешников. — Коль грядет такая гиль, обожду, пока она не завершится.

 

Глава 15

В ЯРОСЛАВЛЕ

Земский староста Василий Лыткин тотчас собрал именитых людей, как только в Ярославль вернулся купец Светешников.

— Город полнится слухами, Надей Епифаныч. Что на Москве?

Надей, неторопко поправил пальцами широкие, соломенно-желтые усы и степенно высказал:

— Проживал у князя Дмитрия Пожарского, кой когда-то у меня товары закупал. Зело рассудливый человек, многое мне о Годунове и новом царе поведал, но то особый сказ, а пока расскажу о делах торговых. Худо было на Москве, купцам — никакого прибытку. Не только лавки позакрывали, но и перестали в города выезжать, ибо повсюду разбойные ватаги ляхов шастают.

— А что же царь Дмитрий? — колыхнулся на лавке тучный, широколобый Григорий Никитников.

— Царь? — взломал хохлатые брови Светешников. — Царь под дуду панов плясал, казну разворовал и от православия отшатнулся. Верный доброхот папы Римского.

— Да то ж святотатство! — воскликнул долговязый, узкоплечий Аникей Скрипин. — Чего ж народ не поднялся?

— Аль ничего не слышали? — повел вопрошающими глазами на «лучших» людей города Светешников.

— Седмицу назад калики из Москвы проходили, о бесчинствах ляхов толковали, но о том мы и ране ведали, — молвил сухопарый, с крупным шишкастым носом Петр Тарыгин.

— Вот-вот, — многозначительно протянул Светешников. — До бунта довели народ. Такая замятня поднялась, что Дмитрия убили, а новым царем Василия Шуйского выкликнули.

Именитых людей оторопь взяла, а Надей, не дав господам опомниться, неспешно и мерно продолжал:

— Все за три дня содеялось. Прах царя смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону латинян, а Шуйского зело торговый люд поддержал. Царь же был не истинный, а беглый монах, расстрига Гришка Отрепьев. Когда его в Кремле прикончили, то труп выволокли на Пожар, плевали на него, пинали и уродовали, а затем увезли за город к Божедомке, бросили в яму и пригвоздили осиновым колом к земле, дабы чернокнижник никогда не смог восстать из мертвых. Но тут начались зловещие знамения. На могиле Самозванца по ночам вспыхивали огни и слышались песнопения. Тогда труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом, зарядили в пушку и пальнули в сторону Речи Посполитой.

Но доброхоты лжецаря прибили на многих домах листы, в коих говорилось, что Дмитрий жив, и что сам Господь вдругорядь укрыл его от изменников. Народ пришел в смятение, заполонил Пожар и стребовал от бояр разъяснений. Те вышли на Лобное место и на кресте поклялись, что Бог покарал расстригу, и что мощи истинного царевича вскоре доставят из Углича в Москву. В деле оном Шуйский загодя подсуетился. Послал в Углич патриарха Филарета Романова.

— Как Филарета?! Был же Игнатий! — удивлению именитых людей не было предела. Богдан Безукладников даже с лавки вскочил.

— Про Игнатия в Ярославле мало что ведомо. На Москве сей святейший пользовался дурной славой, как бражник и пакостник. Когда-то он прибыл из Греции и возглавил Рязанскую епархию. Уже тогда он разъезжал по монастырям и зело возлюбил угощения зеленым змием. О его пьянстве и разных пакостях земские люди Рязани донесли Годунову, но припоздали. Пройдоха Игнатий одним из первых прибыл в табор Отрепьева, вот и возвел его расстрига в патриархи, а тот короновал Лжедмитрия на царство. После же его убийства, Игнатия с позором выдворили с Патриаршего двора и заточили в Чудов монастырь. О боярах же Романовых вы наслышаны. Наш ростово-ярославский митрополит, возведенный в патриархи, привез останки царевича Дмитрия. Царь, бояре, пастыри и посадские люди двинулись пешком в поле, дабы встретить мощи за городом. Среди них была и мать царевича, Марфа Нагая. Глянув на останки сына, она столь перепугалась, что пала и потеряла рассудок. Народ же ждал от нее достоверных слов. Дабы спасти положение, Василий Шуйский сам возгласил, что привезенный прах и есть мощи Дмитрия.

— И что народ? — продолжая стоять, вопросил Безукладников.

— Речь Шуйского не умилила толпу, ибо все помнили встречу Марфы с «живым сыном». Носилки с мощами поспешно закрыли и отнесли в Архангельский собор. А народ опять раскололся. Москва не утихомирилась, боле того, не захотела примириться с боярским царем. Назревал новый бунт, но Шуйскому удалось-таки унять мятежников, а затем, под предлогом борьбы с крамольниками, он удалил из Москвы некоторых бояр, кои выступали против его избрания на царство, а также многих недавних любимцев Лжедмитрия, коих отослал в порубежные крепости и башкирские степи. Лишился патриаршего сана и наш бывший митрополит Филарет, ибо он также не хотел видеть Шуйского на царстве.

— Экая кутерьма на Москве! — покачал лобастой головой Василий Лыткин. — Выходит, без святейшего остались?

— Свято место пусто не бывает, Василь Юрьич. Царь и бояре поставили в патриархи казанского митрополита Гермогена. Хорошо ведаю сего иерарха, когда был по торговым делам в Казани. Тверд, решителен, суров, рьяный служитель Бога, неукротимо борется с крамолой священного чина. Пожалуй, такого ревнителя благочестия на Руси еще не было.

— Дай-то Бог, Надей Епифаныч.

— Но князь Пожарский напоследок мне изрек: «Даже Гермогену едва ли удастся удержать Смуту. Тяжкие годы ожидают Русь».

 

Часть вторая

ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ

 

Глава 1

ДОЧЬ СТРЕЛЕЦКАЯ

Еще лет десять назад Ярославль был одним из самых богатых городов Руси. Торговля преуспевала, изрядно разросся посад, поднимались ввысь новые деревянные храмы, росло число монастырей. Ярославцы не ведали больших напастей, даже «черные» люди сносно жили. А потом всё покатилось под гору. Навалились на Ярославль Голодные годы, моровое поветрие, Смута. Торговля заметно захирела, чернь перебивалась с хлеба на квас.

Оскудела торговля и Светешникова, но не тот человек Надей Епифаныч, дабы руки опускать. Наведался на Москву в Сибирский приказ, вернулся в Ярославль с грамоткой, а затем позвал приказчика.

— Собирайся в дальнюю дорогу, Иван Лукич. Поедем за Камень, в сибирский острожек Мангазею соболя промышлять.

— В Мангазею?! — ахнул приказчик. — Да то ж на явную погибель.

— Никак, поджилки затряслись? — усмешливо проронил Светешников.

— Так, ить, там дикие инородцы, самоядь! — сторожко кашлянул в крепкий мосластый кулак приказчик.

— Зато пушнины не меряно.

Еще в Сибирском приказе Надей изведал, что один из московских купцов выменял у самоядцев пять возов соболей, куниц, горностая, росомах и черно-бурых лисиц. Шел по Северному пути через Обдорскую заставу. Почитай, целый год купец обретался среди инородцев, всего натерпелся, но предприятие оказалось зело прибыльным.

— Рисковое дело, Надей Епифаныч, — вздохнул Лом.

— Не рискуя, не добудешь. А коль робеешь к инородцам идти, ноги в охапку — и со двора! — жестко молвил Светешников.

— Да ты что, Надей Епифаныч, — побагровел приказчик. — Того и в мыслях не было. Не ходили мы так далече, вот я и… Прости, Христа ради.

— Бог простит… Ступай на Ильинку и кликни десяток охочих людей. Но отбирай самых здоровых и отчаянных, кто ни Бога, ни черта не страшится.

Через три дня Светешников позвал Первушку.

— Ты в мою артель напрашивался, но в Сибирь тебя не возьму. Твое дело, парень, каменным издельем заниматься.

— Но наша постройка остановлена.

— Временно, Первушка. Вот разбогатею и вновь за храм примемся, а покуда потерпи.

— Куда ж мне податься, Надей Епифаныч?

— Намедни толковал с купцом Григорием Никитниковым. Помышляет он изразцовую печь ставить. Возьмись, да поусердствуй. Коль добрую печь смастеришь, слух по Ярославлю пробежит. Глядишь, без дела не останешься.

Первушка поусердствовал. Такую печь сработал, что прижимистый Никитников дал двойную цену.

— Силен ты, паря. Всему Ярославлю на загляденье. Где ж такую печь высмотрел?

— У князя Пожарского.

— Ишь ты. И тяга хорошая, и жаром пышет, и дров мене берет. Молодцом!

Прав оказался Светешников: слух о даровитом подмастерье быстро обежал Ярославль. И двух дней не истекло, как к Первушке приспел стрелец и молвил:

— Сотник наш, Аким Поликарпыч, к себе кличет.

Другой бы поломался, заважничал, но Первушка рад-радехонек, ибо без работы тоска смертная.

Просторная изба сотника находилась в Стрелецкой слободе, неподалеку от Семеновских ворот и деревянной церкви Симеона Столпника. Аким слыл в городе властным, суровым человеком, которого даже земские люди побаивались. А тот и впрямь заполучил власть непомерную, после того, как царь Василий Шуйский назначил его приставом, поручив приглядывать за сосланными в Ярославль ясновельможным паном Юрием Мнишеком, его дочерью, «царицей» Мариной и их многочисленной свитой. Даже с воеводой Федором Борятинским пристав толковал на равных.

Аким окинул Первушку взыскательным взглядом и произнес:

— Выложил ты Никитникову чудо-печь. У меня ж, как видишь, печь простецкая. Износилась, потрескалась, дым прет изо всех щелей. Хочу новую поставить. Такую, как купцу, смастеришь?

— Смастерю, Аким Поликарпыч.

— Что от меня понадобится?

— Дело обыкновенное. Кирпич, изразец, глина, песок да известковое творило. Сручье же — мое.

— И много ли за работу возьмешь?

— А сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.

— А коль я тебе втрое меньше Никитникова заплачу?

— В обиде не буду, — простодушно отозвался Первушка.

— Ну-ну, — неопределенно хмыкнул сотник.

Весь первый день Первушка неторопко разбирал старую печь. Мог бы и побыстрей разобрать (в избе — пыль столбом, глаза щиплет), но Первушка, смахнув с кирпича копоть и смочив его в ушате с водой, придирчиво оглядывал каждый кирпич и деловито высказывал дворовому человеку Филатке, который был приставлен ему в помощники:

— Этот — выброси, а этот — еще послужит. Сто лет никакой огонь ему не страшен. Надо же, печь-то из разного кирпича была сложена.

После обеда (стол — хозяина) вышел на минутку в сад и вдруг едва не столкнулся с девушкой. Была она в голубом летнике, в алых сапожках из юфти; на спине колыхалась пышная соломенная коса, заплетенная бирюзовыми лентами. В маленьких мочках ушей поблескивали золотые сережки. Девушка, разрумянившаяся, запыхавшаяся (играла с подружками «вдогонки»), остановилась и, глянув на незнакомца большими лучистыми глазами, удивленно вопросила:

— Ты кто?

— Я?.. Печник.

— Какой печник?.. Ах, да. Тятенька намедни сказывал.

Первушка почему-то засмущался, да так, что испарина выступила на лбу. Откинул с него прядь густых русых волос, улыбнулся. Девушка же звонко рассмеялась.

— Чумазый-то какой!

Повернулась и скрылась в цветущем вишняке, а Первушке невольно подумалось: «Озорная девчушка».

Нежданная встреча в саду, наверное, забылась бы, но на другой день, когда Первушка готовил замес в твориле, то за своей спиной услышал задиристый голос:

— Слышь, чумазый, ты долго будешь печь ставить?

Обернулся. Всё та же егоза с пышной соломенной косой до пояса и зелеными, лучистыми глазами.

— Как Бог сподобит.

Девушка рассмеялась:

— Да ты как старик разговариваешь.

Ножкой (в сапожке сафьяновом) притопнула.

— Замерзаю в горенке!

— В такую-то жарынь? Макушка лета.

— Сам ты макушка, черномазый Первушка!

Первушка стукнул заступом о деревянное творило, помышляя незлобиво одернуть стрекозу, но тут послышался укорливый повелительный голос, раздавшийся из распахнутого оконца светелки:

— Васёнка!

Девушка ойкнула и убежала в сад, а Первушка, покачав головой, глянул на дворового, кой подносил ему глину.

— Кто такая?

— Стрелецкая дочка. Уж такая, брат, непоседа. Добро, отец не видел, а то бы дал взбучку. Строг Аким Поликарпыч.

— По дочке что-то не видно.

— Так за ней отцу не углядеть. Целыми днями по делам шастает, а мать во всем дочке потакает. Серафима-то Осиповна нравом добрая и веселая. Вот и Васёнка, никак, в нее. Слышь, в саду с подружкой потешается? Вот хохотушки.

Серафима Осиповна наведалась к Первушке. Поглядела, как тот выкладывает печь, молвила:

— Отродясь такой печи не видывала. Будто красну девицу к венцу наряжаешь… Дымить не будет?

— Не будет, хозяюшка.

— И сугреву даст? Зимы-то у нас долгие да студеные.

— В тепле будете жить, хозяюшка.

— Уж ты порадей, милок. Без доброй печи и доброго житья не видать. Она нам — мать родная: и накормит, и напоит, и недуги исцелит. Порадей!

— Порадею, хозяюшка.

— А ты, знать, не речист.

Первушка пожал плечами. Хозяйка же, невысокая, полноватая, с чистым румяным лицом и зелеными, добродушными глазами, произнесла:

— Ох, не речист… Снедать пора, но здесь неурядливо. Пойдем-ка в повалушу, там и отобедаешь.

— Да я и здесь поснедаю.

— Экий ты застенчивый. Негоже отказываться, коль хозяйка кличет.

— Благодарствую. Чуток ополоснусь.

Первушка вышел из избы и направился к небольшому пруду, который находился подле бани. Снял кожаный фартук и рубаху, и шагнул на дощатый мостик. Поплескал водицей на лицо, плечи и грудь. Ядреное солнце взяло в свои жаркие объятья сильное, загорелое тело.

Не гадал, не ведал Первушка, что из зарослей за ним наблюдает Васёнка. У той даже дух перехватило. Господи, какой же ладный стан у этого «чумазого»! А русые волосы? Густущие, слегка кудреватые. Ишь, какими пригожими прядями ниспадают на лоб.

Зарделась, заволновалась Васёнка. Что это с ней? Никогда такого не было. Подумаешь, печник чумазый. Утопить его!

Выбралась из зарослей и тихонько двинулась к мосткам, на краю которых стоял Первушка.

— Ступай к водяному!

Первушка и оглянуться не успел, как очутился в воде. Васёнка же, с заливчатым смехом скрылась в зарослях сада…

— Что-то ты припозднился, милок. Варево стынет, — молвила Серафима Осиповна.

— Да так… На пруду задержался.

Однако скрыть своего смущения Первушке так и не удалось.

— Чего так раскраснелся?

Первушка уткнулся глазами в миску со щами. Хозяйка подала на стол и кашу гречневую на льняном масле, и румяную ватрушку с топленым молоком. Первушка же молчаливо трапезовал, и все мысли его были заняты Васёнкой. Проказлива дочь стрелецкая, чересчур проказлива. Так и стоит в ушах ее звонкий смех. Купание в пруду выглядело не просто забавным, но и курьезным. Добро, еще никто не видел его сорома. Какая-то непоседа скинула его в воду!

— Может, кваску еще желаешь испить?

— Что? — рассеянно переспросил Первушка.

— Где ты витаешь, милок? Кваску, сказываю, не желаешь ли?

— Благодарствую, хозяюшка… Пойду к печи.

Серафима Осиповна проводила парня озадаченными глазами. Чумовой какой-то!

Всё прояснилось, когда жарынь схлынула и наступила непогодица. Два дня шел докучный, бисерный дождь. Серафима Осиповна и Васёнка сидели в светлице и занимались рукоделием — вышивали рушники серебряным шитьем.

Занятие довольно сложное и тонкое, ему надо обучаться не только долгими месяцами, но и годами. А вот Васёнка всем на удивленье наловчилась шитью шелками, жемчугом и золотом за какие-то восемь недель. Из-под ее ловких рук выходили чудесные изделия, низанные мелким и крупным жемчугом. И что самое поразительное — без всякой канвы, остротой и точностью своего безукоризненного зрения, безупречной разметкой она расшивала крестом тончайшие или аксамитные ткани, где в необыкновенной гармонии сплетались яркие лесные и луговые цветы и травы.

О диковинных изделиях молодой златошвейки прослышала матушка Толгского монастыря. Приехала, глянула и восторженно воскликнула:

— Какая же ты искусная мастерица!

Васёнка, когда ее восхваляли, всегда смущалась, упругие щеки, словно со стыда, вспыхивали ярким румянцем.

— Да ничего особенного, матушка игуменья. Можно гораздо лучше шитье узорами украсить. Надумала я во имя святой Толгской Божьей Матери изготовить в твой монастырь, матушка, расшитые ткани и антиминсы. Да вот только справлюсь ли?

— Благодарствую, Васёна Акимовна. Сочту за честь увидеть твои чудесные изделия в обители. Руки у тебя золотые. Но вышиваешь ты не только своими руками славными, но и сердцем душевным. Без того никакое доброе творенье невозможно. Все идет от сердца.

Но Васёнке в этот дождливый день работа на ум не шла. Гибкие, проворные пальчики не бегали шустро по узорам. Девушка то улыбнется, то вздохнет, а то и вовсе отложит рукоделье, задумчиво уставившись в слюдяное оконце.

— Что с тобой, доченька? О чем думка твоя? Аль рукоделье наскучило?

— И вовсе нет, маменька… Думаю, как лучше узоры положить.

Васенка вновь принималась за рукоделие, минуту-другую тянула шелковую нить, а затем вновь куда-то улетала в своих грезах. А когда вдруг со двора послышался отдаленный, скрежещущий звук заступа, Васёнка порывисто поднялась со скамьи и кинулась к оконцу.

— И чего метнулась, как на пожар? — развела пухлыми руками Серафима Осиповна. — Ну, чего ты там углядела?.. Печник глину месит.

Глянула на лицо дочери и ахнула:

— Пресвятая Богородица, да ты вся кумачом пылаешь. А глаза-то как заблестели. С чего бы это, доченька?

— Не спрашивай, маменька, не спрашивай… На улицу хочу!

— Вот тебе на… В такое-то ненастье?

— А я в телогрею облачусь.

Серафиму Осиповну осенила догадка. К печнику рвется! Никак приглянулся ей этот парень. Казистый, ничего не скажешь, но то ж сущая беда.

— На Первушку глянуть задумала?

— На Первушку? — и вовсе затушевалась Васёнка. — Еще чего, нужен мне этот чумазый, маменька. Надоело в светелке сидеть.

— Ох, не лукавь, доченька. Меня не проведешь. И думать больше не смей о печнике! Аль забыла своего суженого?

— Не хочу и поминать Митьку!

На глазах Васёнки выступили слезы.

— Побойся Бога, дочка. Молись Богородице, что отец твоих слов не слышал. Садись за рукоделье и навсегда выбрось печника из головы. На кой ляд он тебе надобен? На Покров-свадебник в хоромы самого Василья Юрьича Лыткина войдешь. Земского старосты! Всему Ярославлю на завидки. Суженый-то, почитай, первый жених, честь-то тебе какая!

— Не хочу Митьку! Нос у него шишкой и лицо конопатое. Не хочу!

— Ну и дуреха же ты, доченька. С лица не воду пить. Мужчине красота не к чему. Была бы мошна тугая, тогда и про конопушки забудешь.

— Не говори о нем, маменька!

Серафима пристально глянула на дочь и покачала головой. Голос ее стал строгим и назидательным:

— Еще раз к печнику выйдешь — отцу расскажу. А государь наш, сама ведаешь, может и плеточкой поучить, дабы уму-разуму набиралась.

Ведала Васёнка, ох как ведала! Отец крут, слова поперек не молвишь. Так вознегодует, что белый свет будет не мил. Не поглядит, что единственная дочь, может «свою кровиночку» и в холодный чулан посадить. А за какие такие тяжкие грехи? И всего-то пару раз над «чумазым» подшутила. Ну, разве можно за это дочь подвергать наказанию?.. И мать туда же. «Чтоб более и глаз на печника не поднимала, в сад ногой не ступала». И все из-за какого-то чумазого! Тоже мне заморский принц выискался. С глаз долой, из сердца вон!

Выкинула из головы, за шитье села. Но и часу не истекло, как в глазах ее вновь предстал Первушка — высокий, сероглазый, с шапкой русых, кудреватых волос. Господи, как же тянется душа к этому неулыбе. Так бы и выскочила из светелки. Но мать отныне начеку, как стражник у ворот. Бдит! Как же быть, Господи?

Запала дочь стрелецкая и в душу Первушки. Ране не успевал голову к изголовью приложить, как тотчас проваливался в непробудный чугунный сон. А теперь и сон не в сон. Только глаза зажмурит, а Васёнка тут как тут! Озорная, улыбчивая, с тугой соломенной косой до пояса. Не сказать, что писаная красавица, но какие у нее чудесные глаза — чистые, распахнутые, сияющие. Такие глаза все вокруг радостным светом наполняют. Добро бы потолковать с этой шалуньей…

 

Глава 2

СОТНИК АКИМ

Сотник всегда возвращался в избу под вечер. Неторопко слезал с коня, кидал повод дворовому холопу Филатке и неизменно спрашивал:

— Все ли урядливо?

— Бог милостив, Аким Поликарпыч, — низко кланяясь, отвечал холоп.

Сотник молча оглядывал двор и грузной увалистой походкой шел к избе. Был он приземист и широк в кости, с массивной низколобой головой, с крупным увесистым носом и с неподвижными острыми глазами; в широкой каштановой бороде вились седые паутинки.

Серафима Осиповна встречала супруга на крыльце, кланялась в пояс и напевно вопрошала:

— Все ли, слава Богу, государь мой?

Вместо ответа сотник кивал головой, поднимался сенцами в повалушу, отстегивал саблю, снимал красный стрелецкий кафтан с золотистыми петлицами и, оставшись в белой льняной рубахе, опускался на лавку, откидывался широкой спиной к бревенчатой стене и несколько минут молчаливо сидел.

Серафима Осиповна также усаживалась на лавку, но ни о чем уже у супруга не справлялась, хорошо ведая, что «государь» осерчает, ежели нарушить его отдых. Устает на своей службе Аким Поликарпыч. Дела-то у него ныне державные. Не так-то просто за иноземцем доглядывать.

И впрямь, нелегка была служба у стрелецкого сотника. Утром каждого дня собирал десятников в Воеводской избе и каждого дотошно выспрашивал:

— Как караул прошел?

Десятник поднимался с лавки и обстоятельно докладывал:

— День и ночь, Аким Поликарпыч, мои служилые люди стояли у дома пана Мнишека. Пан из дома не выходил, зато вдовая царица Марина со своими служанками весь вечер провела в саду. Возле нее крутился молодой пан Ян Бильчинский.

— Что надо этому пану? — насторожился сотник. — О чем толковала царицка с этим шляхтичем?

Десятник развел руками:

— Они на своем языке талдычили, да и далече было.

— А на что деревья, Фомка? Сучья через тын переваливаются.

— А проку, Аким Поликарпыч? Ну, упрячемся в зелени, но ляхи-то, сказываю, на своем языке лопочут. Разбери тут!

— Разберем. Покумекать надо, — раздумчиво крякнул в каштановую бороду сотник. Он давно досадовал, что его стрельцы ни бельмеса не понимают речи ляхов.

— Что еще приметили, Фомка?

— Купец-немчин Иоахим Шмит норовил к пану сенатору пройти.

— О том сразу надо было докладывать, дурья башка! — осерчал сотник. — И по какой же надобности?

— Норовил изведать у сандомирского воеводы, нет ли в чем нужды?

— И что ты молвил купчине?

— Как наставлял ты нас, так молвил. Пленники-де ни в чем нужды не ведают, поелику находятся на полном государевом довольствии. Но купчина заартачился, грозился воеводе пожаловаться.

— Так-так, — вновь раздумчиво протянул Аким Поликарпыч. — К воеводе, речешь?

Пощипал перстами бороду и поднял очередного десятника.

— У тебя что, Сидорка?

— Нелегкий был караул, Аким Поликарпыч. Допрежь панове в избе песни горланили, а затем на двор высыпали. Дерзко пошли к воротам. «Открывай, пся крэв!». «Не положено!» — отвечаем, но шляхта сабли выхватила и еще пуще загомонила: «Открывай, москали! Желаем в ваших питейных домах погулять. Открывай, пся крэв!». Так разошлись, что начали саблями калитку рубить. Пришлось из мушкета пальнуть. От ворот отпрянули, но еще долго всякую скверну исторгали: «Быдла! Царь Дмитрий в Стародубе объявился. Скоро на Москве царем сядет и всех изменников казнит!».

— Выходит, слушок и до них докатился. Ну-ну…

Выслушав остальных десятников, Аким Поликарпыч сел на коня и отправился к хоромам воеводы Федора Борятинского, которые находились неподалеку от митрополичьего подворья Филарета и вблизи собора Успения Пресвятой Богородицы. Хмурым, ожесточенным было лицо сотника. Навалились же эти ляхи на его душу! Совсем недавно жил покойно, урядливо, его сотня ведала лишь караульную службу по городу: стояли на сторожевых башнях, охраняли Воеводскую, Земскую, Губную и Таможенную избы, ночами досматривали улицы и слободы, дабы бою и грабежа не было, и чтобы разные воровские людишки не подложили огня под чьи-либо хоромы. Заодно проверяли и службу земских сторожей, которые должны бдеть с рогатинами у колод и решеток, коими перегораживали на ночь улицы от татей и лиходеев. Хватало мороки, и все же служба не была Акиму в тягость. Получал от государя денежное и хлебное жалованье, два пуда соли, и сукно на новый кафтан. Небольшой торговлишкой промышлял: имел три лавки на Торгу. Иной раз и мздой не гнушался. Самые знатные богатеи города сами в избу приходили, в пояс кланялись: «Хоромишки возвели, а людишки завистливы, норовят петуха пустить. Ты уж пригляди за двором моим, Аким Поликарпыч. На своих-то холопей надежа плохая». Приглядывал, и денежкой был не обижен. Одним словом, не бедствовал сотник, семья в достатке жила.

И вдруг, как гром с ясного неба! Царь Василий Шуйский немешкотно вызвал всю сотню на Москву, поставил ее под началом пристава с двумя стрелецкими сотнями и приказал: «Повелеваю вам отвезти под стражей в Ярославль тестя убитого Самозванца, Юрия Мнишека, его дочь, жену Лжедмитрия, царицу Марину и сына Мнишека, Святослава». Аким как глянул на «полон», так и ахнул. Сколь вооруженных шляхтичей из близкого окружения свергнутого царя, ксендзов, слуг и служанок! Да опальных людей более трехсот человек! О чем государь думает?! Ляхи разбойничали, опустошали города и веси, убивали и насильничали, а теперь их приказано в лучшие дома Ярославля расселить и кормить вволю.

Всю дорогу чесал потылицу Аким Поликарпыч, пока пристав Афанасий Григорьев не втолковал:

— Василий Шуйский с королем Жигмондом замириться помышляет, вот и указал ляхов подальше от Москвы отправить. Москва-то натерпелась, ишь как с Расстригой расправилась.

Недолго ходил Григорьев в челе стрельцов. Воцарялся Шуйский на Москве не без смут: не по нутру был черни «боярский» царь, а тут и Болотников всколыхнул всю южную Русь и двинулся на первопрестольную.

Шуйский в спешном порядке отозвал из Ярославля пристава Григорьева с двумя сотнями стрельцов, поручив поляков на Акима. Дел у сотника гораздо прибавилось. Недосуг стало лишний раз домой заглянуть. С недавних пор ляхи стали вести себя вызывающе, все чаше препирались с караульными, все чаще стали пить и требовать к себе блудных девок.

Оживились латиняне! Про нового «царя» Дмитрия пронюхали. Но кто им такую весть доставил? Пан Бильчинский, духовник царицки, или купчина Иоахим Шмит? Немчин хорошо известен на Ярославле. Добрый десяток лет торговлей промышляет, с ярославскими купцами дружбу водит: и с Никитниковым, и с Гурьевым, и с Назаровым, и Тарыгиным и Светешниковым. Да и Василий Лыткин его привечает. Пронырлив и хитроумен немецкий купчина, год назад зело за царя Дмитрия радел, увещевал купцов крест Гришке Отрепьеву целовать. Но ярославские купцы не спешили признавать самозваного царя. Вот и ныне от Шмита всякой пакости можно ожидать. К Мнишеку ломился, но караульные купчину бердышами от ворот спровадили… А может, ему удалось ночью подметную грамотку через тын перекинуть? Дело не такое уж и сложное: намедни дожди лили, стрельцы под навес укрылись.

А почему немчин? К бывшему сандомирскому воеводе открыто ходит Богдан Сутупов. Единственный человек, кто имеет доступ к опальному тестю Самозванца.

Акимтин Поликарпыч даже коня остановил. Конечно же, Сутупов, любимец Лжедмитрия, который доверил ему царскую печать. Да что печать? Борис Годунов отправил в Путивль великую казну для царского войска с дьяком Сутуповым, а тот со всей казной сбежал к Самозванцу, чем изрядно порадовал Гришку Отрепьева. Так порадовал, что тот назначил не столь известного московского приказного своим главным дьяком. Канцлером, как называли Богдашку поляки. Иуда! Дивны ж дела твои, Господи! Вот и Василий Шуйский Гришку Отрепьева казнил, а хранителя царской печати, самого ближнего человека Самозванца в живых оставил. Не тронул ни его имения, ни в опалу не сослал. Других-то на плаху погнал и по темницам раскидал. А дьяку Богдану Ивановичу Сутупову, за месяц до отправки Мнишека, велел прибыть в Ярославль и жить в хоромах воеводы Федора Борятинского. Чудеса! Вот и пойми тут Василия Шуйского. Прислал без всякой грамоты и каких-либо царских поручений. Воевода плечами пожимает, и не ведает, как ему относиться к бывшему царедворцу Лжедмитрия. А тот ведет себя так, как будто он хозяин в городе. Мудрена загадка! Народ же на дьяка косо смотрит: не понимает он тех людей, которые верой и правдой Расстриге служили, с ляхами якшались, а ныне Василию Шуйскому крест слюнявят. Да и жестоким убийцей Богдан Сутупов оказался. Он, вкупе с боярами Голицыным и Василием Рубец Масальским, расправился с Федором Годуновым. Все трое явились в темницу, в кою были заключены молодой царь Федор и его мать, и обоих задушили.

Юная Ксения Годунова избежала смерти, но ее ждал позор. Слух прошел, что Богдан Сутупов самолично отвез ее Самозванцу, а тот насильно превратил ее в наложницу.

Привратник воеводских хором, еще издали приметив сотника, распахнул тяжелые дубовые ворота, поверх которых был врезан медный образок Спасителя. Он же принял повод коня и потянул его к коновязи.

Федор Петрович Борятинский встретил сотника без особого радушия: ведал, что тот опять будет докучать «польскими делами». Был он средних лет, высок, но не широк в плечах, с бурой клинообразной бородой, бугристым носом и крупными зрачкастыми глазами. Лысую голову воеводы прикрывала вышитая тафья из темно-вишневого бархата, унизанная жемчугами и другими каменьями.

Любил Федор Борятинский облачиться в богатую боярскую справу. Даже будучи в хоромах надевал на сорочку с косым, красиво вышитым воротом, шелковый зипун (кафтан без стоячего воротника) яркого цвета, а поверх него кафтан в обтяжку и с козырем — бархатным, атласным или парчовым, который имел длинные обористые рукава, стянутые у запястья дорогими зарукавниками. То была его домашняя одежда.

Но когда Федор Петрович собирался выезжать из хором, то подпоясывал кафтан персидским кушаком, надевал поверх него длинную и широкую ферязь с длинными рукавами и застегнутое сверху донизу дорогими пуговицами, на ферязь набрасывал охабень, тоже широкий и длинный — до пят, украшенный четырех угольным откидным воротником, сшитым из атласа или парчи. Осенью надевал боярин однорядку из шерстяного сукна без ворота, а зимой кутался в шубу из собольего меха или из черно-бурой лисы на златотканом аксамите; на голову летом и зимой надевал меховую шапку с бархатным верхом, золотыми кистями и драгоценными застежками, иногда с алмазным пером, что особенно подчеркивало — знатный бояр шествует.

Горделив и важен был Федор Петрович в своем дорогом облачении! Расступись подлый люд, ломай шапки да низко кланяйся. Уж так любил почваниться Федор Борятинский!

В покоях боярина было жарко натоплено, а посему облачен он был в широкую, не доходившую до колен, рубаху алого цвета, вышитую по краям и груди золотыми узорами; к верху рубахи был пристегнут серебряными пуговицами богато украшенный воротник — «ожерелье».

Аким Поликарпыч на богатое застолье не уповал, ибо к воеводе он наведывался, чуть ли не каждый день и тот отделывался штофом «боярской» водки да легкой закуской.

— Присаживайся, Аким Поликарпыч. Вижу, чем-то озабочен.

Сотник не любил ходить вдоль да поперек, а посему изрек напрямик:

— Шляхтичи о новом царе Дмитрии вовсю гомонят. Сабли выхватывает, того гляди, ворота вышибут.

— Да как они посмели? — напустил на себя суровый вид Федор Петрович. — Сидеть им тише воды, ниже травы, коль на них опала наложена.

— Какая к дьяволу опала, коль они ни в чем нужды не ведают. Жрут от пуза, пьют до одури. Теперь им блудных девок на потребу подавай.

Аким Поликарпыч осушил чарочку, похрустел ядреным рыжиком и продолжил:

— Мнится мне, воевода, что не зря ляхи расхрабрились. Кто-то им о новом Самозванце усиленно в головы вдалбливает. Дело-то воровское.

— Кого подозреваешь?

— Не купец ли Шмит подметную грамоту подкинул?

— Шмит? — расплывчато переспросил воевода. — Сомнительно, Аким Поликарпыч. Сей купец на риск не пойдет, ибо не худо в Ярославле обустроился. Ведаешь, поди, сколь у него лавок на Торгу? Лучшие места занял.

Ведал, как еще ведал Аким Поликарпыч! Дабы завладеть лучшими торговыми местами проныра Иоахим немалую мзду всучил Федору Петровичу. Об этом все именитые купцы поговаривали, но за руку никто немчина не схватил.

— Это как еще взглянуть, Федор Петрович. Коль новый Дмитрий в Стародубе объявился, то ему и Мнишек и его дочь Марина зело понадобятся, дабы признали в нем чудом спасшегося государя. Он не пожалеет никакой казны, если ярославские «сидельцы» засвидетельствуют его обличье. Тот человек, кой доставит ему письмо от Мнишеков, будет осыпан злотыми. Шмит — самая подходящая личность, ибо, как купец может разъезжать по всем городам. Не взять ли его под стражу, да не учинить ли спрос с пристрастием?

— А что скажет немецкий император? Мало нам всяких врагов. Не советую тебе, Аким Поликарпыч, трогать Иоахима.

— Как бы боком не обошлось наше невмешательство. Коль дело воровским окажется, тут и император смолчит. Жигмонд же повелел казнить своего архиплута, пана Лисовского.

— Тут дело собинное. Пан Лисовский в своей стране грабежи и разбои чинил, вот и приказал король вздернуть его на виселицу. Ныне, чу, на Руси шайки сколачивает. Купец Иоахим не из той породы.

— Все они одним миром мазаны, — махнул рукой сотник. — За деньгу мать родную продадут.

Низкая сводчатая дверь воеводских покоев была прикрыта и все же Аким, метнув на нее взгляд, тихо спросил:

— Нас, надеюсь, никто не слышит?

— Вестимо, Аким Поликарпыч. Смело толкуй.

Сотник вновь пропустил чарку, но теперь уже закусил белым груздем в конопляном масле, и только после этого сторожко изронил:

— В хоромах твоих дьяк Сутупов остановился… Не он ли Юрия Мнишека мутит?

Воевода поперхнулся, закашлялся, хотя маслянистый рыжик и не думал застревать в его остром кадыке.

— Напраслину на Богдана Иваныча наводишь. Напраслину.

Воевода поднялся из кресла и взад-вперед заходил по покоям, устланным яркими бухарскими коврами. Желтые сафьяновые сапоги его слегка поскрипывали.

— Никого нельзя опускать, Федор Петрович. Сутупов — вольная птица. Он-то без помех к Мнишеку ходит. А по какой надобности? Может, ответишь мне, начальнику стрелецких караулов?

Воевода мягко ступил к двери, прислушался, а затем резко двинул по ней сапогом. В сенях, освещенных тремя шанданами, никого не было. Федор Петрович плотно прикрыл за собой дверь и каким-то глухим, извиняющим голосом, произнес:

— Да ничего мне неведомо, сотник. Сказывает, что докука ему в доме сидеть. В карты-де к сенатору ходит играть. Вот и весь разговор. Полное неведение с этими поляками. Царь указал держать всех панов и паночек под караулом, никого к ним не пропускать, писем не передавать, и никаких им сношений ни с кем не иметь. И в то же время указано обращаться с ними бережно, почтительно, и даже оружие не отбирать. Где ты видел таких пленных? Ума не приложу, что с ними делать. И с дьяком — полная закавыка. Зачем в Ярославль пожаловал, отчего с него Шуйский шкуру не снял, почему у Мнишека целыми днями пропадает — одному Богу известно.

— Еще, какая закавыка, Федор Петрович. Сколь голову не ломаю, но ничего на ум не вспадает. Темная лошадка. Всему Ярославлю на удивленье. Людишки прямо изрекают: отчего это Расстригу саблями посекли, а его приспешника с почестями в Ярославль отрядили? Смута в народишке. А ведь Богдану Иванычу прямая выгода с тестем убитого царя дружбу водить. Что как новый Самозванец на Москве престол захватит? Дьяк вновь его обличье опознает и вновь будет обласкан царскими милостями. Глядишь, и в бояре выбьется. Не зря ж он подле Мнишека и царицки крутиться. Дело-то воровское. Не донести ли государю?

Борятинский мигом взопрел, расстегнул ворот рубахи, обнажив длинную жилистую шею. Дрожащей рукой наполнил из темно-зеленого штофа серебряную чарку, осушил залпом и, не закусывая, боднул сотника сумрачным взглядом.

— Ты о том и мнить не смей, Аким Поликарпыч. На все святая воля царская. Не Москва государю указ, государь Москве! Нам ли, холопишкам, цареву волю обсуждать да на его людей хулу возводить. Так недолго и голову потерять.

— Стало быть, сквозь пальцы смотреть на делишки Сутупова! — не воздержавшись, пристукнул ребром крепкой ладони по столу Аким Поликарпыч. — Как был он прислужником ляхов, таковым и остался. Не худо бы соглядатая к нему приставить.

— Я тебе приставлю! — загорячился воевода. — Так приставлю, что небо с овчинку покажется. Тоже мне Малюта Скуратов выискался. Ты еще сыск Сутупову учини. И кому? Человеку, коего сам Шуйский в Ярославль прислал. Пораскинь умишком, сотник.

— Царю из-за тына не видать, — буркнул Аким.

Возвращался от Борятинского смурым. Нет твердости в воеводе. Тут, того гляди, крамола вскроется, а он и ухом не ведет. И немчина-купчишку нельзя шевелить, и дьяка Сутупова не велено трогать. Тут что-то не так. Хоть Борятинский царем прикрывается, но Шуйскому-то он не шибко верит. Шатко сидит на троне Василий Иванович, зело шатко, коль с новым Самозванцем не может управиться. Тот, чу, силу немалую набирает. Вот и не осмеливается Борятинский Сутупова к ногтю прижать.

И вдруг Акима проняла жуткая, воспаленная мысль: «А может, воевода вкупе с дьяком козни плетет?! На всякий случай теплое местечко себе готовит. Второй Самозванец и впрямь может на Москву приспеть. Но то дело подлое, изменное.

Мрачнее тучи сидел в избе на лавке Аким Поликарпыч.

 

Глава 3

ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ

Ничего не поведала Серафима Осиповна супругу своему. Да и как о таком деле молвишь? Мало ли чего девке в голову взбредет? Девичьи думки изменчивы. Сегодня у них одно на уме, завтра — другое. Забудет она своего печника, и никогда супротив родительской воли не пойдет. Быть ей за Дмитрием Лыткиным!

И день, и два покойно сидит за рукоделием Васёнка, даже как-то веселую песню завела.

Вот и, слава Богу, утешилась Серафима. За ум взялась, уж вечор, а она все сидит за вышивкой.

— Поди, умаялась, доченька. Выйдем-ка в сад.

— Не хочется мне больше в сад, маменька. Намереваюсь тятеньке рубаху серебряными травами расшить. Пусть порадуется. Всю неделю буду вышивать, дабы на Казанскую Богоматерь наш тятенька в новую справу облачился.

— Воистину порадуется. Какая же ты у меня разумница, доченька.

В конце недели Серафима Осиповна снарядилась в храм, и Васёнку с собой позвала, но дочь отказалась:

— И рада бы, маменька, святым образам помолиться, да, боюсь, сряду изготовить не успею. Не хотелось бы тятеньку огорчать. Он и без того все дни смурый ходит.

— Пожалуй, ты права, доченька. Потешь отца рукодельем своим.

Не успела мать выйти со двора, как Васенка засобиралась в сад.

………………………………………………………

Первушка дольше прежнего стал задерживаться у пруда. Умоется, поплещется в чистой водице и… ждет. Но Васенка так больше и не показывалась, знать, и думать забыла о «чумазом». А вот он не забывал, и чем больше думал о ней, тем все больше хотелось ему увидеть эту зеленоглазую девушку.

Постоял, постоял на мостке и неторопко пошагал через сад ко двору. Хозяйка, поди, заждалась его к обеду.

— Чумазый!

У Первушки учащенно забилось сердце. Он радостно повернулся на задиристый голос, но девушки не было видно. Лишь прошелестели и тотчас смолкли густые ветви вишняка, усеянные сочными, спелыми ягодами.

— Чумазый!

Но ветви теперь уже не шелестели, значит, Васёнка застыла на месте. Взволнованный Первушка двинулся к вишняку, а сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Кажись, никогда еще не был он таким взбудораженным. Ну, где же эта стрекоза?

Но только он раздвинул ветви и обнаружил Васёнку, как та стремглав выпорхнула из вишняка и кинулась в сторону яблонь.

— Не догонишь, чумазый!

Бежала, игриво смеялась, слыша за собой резвые, уверенные шаги. Запыхавшись, остановилась подле развесистой грушовки, и тотчас ее плеча коснулась трепетная ладонь Первушки.

— Вот и догнал.

Рдеющее лицо Васёнки, казалось, слилось с ее алым сарафанчиком, упругая, девичья грудь ее часто вздымалась, обычно находчивая и бойкая на слова, сейчас она потеряла дар речи. Их чуткие завороженные глаза встретились, и Васенка, забыв обо всем на свете, выдохнула из себя сладостный стон и прильнула к горячей груди Первушки.

— Люб ты мне, чумазый…Люб!

— И ты… и ты мне люба, Васёнка.

Их влажные жаркие губы слились в терпком опьяняющем поцелуе. Первушка гладил ее мягкие шелковистые волосы, брал ее пылающее лицо в свои ладони, и целовал, целовал, чувствуя, как в душу вливается сладостное, ни с чем не сравнимое, упоение.

Девушка опомнилась, когда услышала громкий голос стряпухи:

— Васёнка!.. Ты где запропастилась? Обед стынет!

Девушка вздохнула, отстранилась от Первушки и прошептала:

— Ты подольше свою печь выкладывай.

Нежно поцеловала Первушку в щеку и побежала к избе.

— Здесь я, Матрена! Ягодки сбирала.

— Ягодки?.. А где же кузовок?

— А я всё в рот, да в рот. Уж такая вишня спелая, сама в рот просится.

— Хоть бы угостила, мамку свою, дитятко.

Матрена была и стряпухой, и мамкой, и кормилицей. Она же и роды принимала, а посему занимала в доме особое положение.

— Прости, Матрена. Хочешь, я тебе завтра целый кузовок наберу?

— Да уж порадуй свою мамку.

— Порадую, уж так порадую!

Васёнка обняла Матрену и горячо расцеловала, что с ней давно такого не случалось.

— С чего бы это вдруг, такая развеселая, дитятко?

— А ты глянь, какая благодать в саду. Как солнце ликует!

Матрена головой покачала.

— Чудная ты сегодня, дитятко.

Васенка поспешно покушала и немедля поднялась в светелку. Надо к празднику Казанской Богоматери успеть рубаху для тятеньки вышить. Со всем усердием, дабы маменька разутешилась. Молодец-де, дочка, с великим тщанием за рукодельем сидит, даже поесть ей некогда.

На другой день Васёнка даже от обеда отказалась.

— Ничего не хочется, маменька, да и с рубахой надо поспешать.

— Нельзя так усердствовать, доченька. Ну, хоть сбитню с пирожком откушай.

— Не хочу… Ой, забыла, маменька. Вчера Матрене вишен набрать посулила. Я на чуток сбегаю!

Серафима Осиповна и глазом не успела моргнуть, как Васёнка выпорхнула из светелки. Но на «чуток»» почему-то не получилось. Уж никак час миновал, а дочка все не возвращалась. Неужели решила целый кузовок набрать? Вот неразумная.

Сошла по лесенке в жилые покои, норовя глянуть на «чудо-печку», но работника не месте не оказалось.

«Никак на дворе глину месит».

Но у творила копошился лишь один дворовый Филатка, долговязый увалень в длинной пестрядиной рубахе с косым воротом.

— А где печник?

— Печник? — растерянно захлопал выкаченными глазами Филатка. — Дык, по делам отошел.

— По каким это делам?

— Дык…

— А-а! — сердито отмахнулась Серафима Осиповна и торопко зашагала в сад. Дурное предчувствие не обмануло ее. Из самой гущи вишняка донеслись возбужденные, сладкоголосые слова Васенки:

— Любый ты мой…Желанный…

Серафима Осиповна задохнулась от негодования, когда увидела, как ее «дитятко», тесно прижавшись к печнику, осыпает его лицо жаркими поцелуями.

— Непотребники!

Сломала ветку и остервенело принялась хлестать оторопевшую парочку. Первушку перехватил ее руку, опустился на колени и возбужденно, сбивчиво произнес:

— Прости, Серафима Осиповна… Люба мне Васёнка… Сватов зашлю.

— Ступай в дом, негодница! А с тобой, нечестивец, будет Аким Поликарпыч толковать. Он покажет тебе сватов!

…………………………………………………

Томительная, гнетущая тишина застыла в доме стрелецкого сотника. Серафима Осиповна стояла на коленях перед киотом и неутешно плакала. В дом пришла беда. Дочь вышла из родительского послушания и совершила тяжкий грех, войдя в прелюбы с работником купца Светешникова. Срам-то, какой, пресвятая Богородица! Отец узнает — усмерть убьет. Крут на расправу, и не поглядит что дочь… С Земским старостой по рукам ударили. Быть Васёнке за Дмитрием Лыткиным. Знатный жених! Наследник Василия Юрьича. Жить бы да радоваться и внуков пестовать. И вдруг Васёнка на какого-то печника польстилась. Совсем сдурела. Ума-то еще — кот наплакал. Велик ли разум в шестнадцать лет? Надо из нее всю прихоть выбить, а печника со двора прогнать. Духу чтобы его не было! Да еще наказать, дабы неповадно было на чужих невест засматриваться… Наказать. А что как слух по всему Ярославлю пойдет? До Василия Лыткина добежит. Тогда беды не избыть. Кому такая невеста нужна, коя с первым же попавшим парнем по кустам шастает? Ох, горюшко-то, какое, пресвятая Богородица!

Навзрыд заплакала Серафима Осиповна. Грянулась на лавку и запричитала. На плач приспела Матрена. Долго ничего не могла понять, пока хозяйка, горестно раскачиваясь всем телом, не молвила:

— Напасть в дом припожаловала, Матрена. Хоть головой в омут.

— Господь с тобой, Осиповна! — перепугалась мамка. Охнула, осенила себя крестным знамением.

— Да что хоть содеялось?

— Супругу своему страшусь изречь, а тебе поведаю.

После рассказа обе заголосили, но мамка вскоре затихла, призадумалась, а затем рассудила:

— Не сокрушайся, Осиповна, все еще можно поправить. На девичьи причуды не напасешься. С Васёнкой надо потолковать ладком да мирком, вот она и образумится. Не пойдет же она супротив родительской воли. Акиму же Поликарпычу пока сказывать ничего не надо. И лиходей-печник пусть работу доделывает. Но с ним надо повести особый разговор. Ты уж приструни его, как следует.

— Ой, спасибо тебе, Матрена. Неглупая ты у нас, пожалуй, так и поступлю.

Не час, и не два толковала Серафима Осиповна с Васенкой. Та покорно слушала, всхлипывала и кивала головой, а на душе ее было горестно. Мать права: не должна она родителям доставлять беду, никак не должна ослушаться, но Первушку из сердца не выкинешь. Уж так он ей приглянулся! Но, знать, не судьба им быть вместе. Какое же это несчастье!

— Все уразумела, доченька?

— Уразумела, маменька, — утирая слезы шелковым платочком, молвила Васёнка.

— Вот и славно, доченька. Успокойся и займись издельем. Девичьи слезы — роса: взойдет солнце и обсушит. Все-то в жизни переменчиво. Вернутся к тебе и радости, и веселье. Ты ведь у нас для счастья рождена, дитятко мое ненаглядное.

Серафима Осиповна поцеловала дочку, а затем, утихомирившись, пошла к печнику. Спускалась по скрипучей лесенке и ведала: несладки будут пересуды. Печник-то, никак, с норовом, не шибко сговорчивый, но руки у него золотые. Все-то искусно изладил: и опечье, и припечек, и голбец, и под, и свод, и шесток с загнеткой, и чело с устьем. Супруг похвалил:

— Ловок же ты, парень. Неуж моя печь будет, как у князя Пожарского?

— Постараюсь, Аким Поликарпыч. Правда, чуток по-своему сотворю. Оборотов для тяги прибавлю.

— И что это даст?

— Тепла будет больше, а дров понадобится меньше.

— Бог тебе в помощь…

Серафима Осиповна молча опустилась на лавку, прикрытою рогожей, а Первушка, стараясь скрыть возникшую тревогу на сердце, обмазал очередной кирпич раствором, приложил его к остову кожуха, легонько подравнял деревянным ручником, и только после этого повернулся к хозяйке.

— Доброго здоровья, Серафима Осиповна.

— Уж, какое там здоровье, милок. Душа не на месте… Ты, когда печь поставишь?

— Сия печь не простая, спеха не любит. Дней через пять можно опробовать.

— Через пять? Надо бы в три дня уложиться, милок. Пораньше встанешь, попозже уйдешь.

— Да я и так, кажись, баклуши не бью.

— В три дня управься, милок. Приступай с первыми петухами, коль беду хочешь избыть.

Первушка поправил плетеный ремешок, опоясывающий лоб, присел на приготовленные для выкладки кирпичи и сумрачно вздохнул.

— Гонишь меня, Серафима Осиповна?

Глаза хозяйки сердито блеснули.

— А ты как полагал, охальник? Чаял, твое непотребство с рук сойдет? Срамник!

— Напрасно ты так, Серафима Осиповна. Я ведь всем сердцем полюбил Васёнку, и готов ее в жены взять.

Хозяйка резво с лавки поднялась.

— Какой ты прыткий! Да ты кто такой? Купец, сын боярский, царев слуга? Голь перекатная! Ни кола, ни двора, а ему дочь почтенного человека подавай. Раз и навсегда забудь мою дочь, иначе можешь и головы лишиться. Супруг мой, коль проведает, сабли на тебя не пожалеет. Так что, проворь свою печь и уматывай!

Горячо выплеснула из себя Серафима Осиповна и вновь плюхнулась на лавку, буравя печника разгневанными глазами.

— С печью поспешать не буду, и Васёнку мне из сердца не выкинуть, — твердо высказал Первушка.

…………………………………………………

Печь опробовали как раз перед Казанской. Первушка положил сухой щепы, запалил бересту от свечи и сунул ее в подтопок. Щепа быстро разгорелась, сизый дымок вырвался, было, наружу, но затем, когда Первушка прикрыл дверцы топки и поддувала, печь весело загудела, и дым резво повалил в трубу.

— Дровишек подкинуть? — спросил сотник.

— Ни в коем разе, Аким Поликарпыч. Печь еще сырая, дня три-четыре следует топить одной щепой, а коль сразу дров навалить, печь потрескается.

Первушка приложился ухом к одной стороне печи, к другой — и остался доволен.

— Добрая тяга.

А сотник откровенно залюбовался изделием подмастерья. Небывалая получилась печь: круглая, из синих изразцов, на коротких ножках, а наверху — затейливые карнизы и городки; изразцы радуют глаз травами, цветами и причудливыми узорами.

— Лепота… Мать, покличь Васёнку, пусть полюбуется.

— Да она, — замешкалась Серафима Осиповна, — она с Матреной ягоды обирает. Потом полюбуется.

— Кажись, дождь моросит, лучшего часу не нашли, — ворчливо произнес сотник и приветливо глянул на Первушку.

— Ну, так сколь тебе за работу?

— Пока ни сколь, Аким Поликарпыч. Приду, когда печь в силу войдет. Будет без изъяну, тогда и о деньгах потолкуем. Загляну через недельку.

— Редкостный ты печник, паря. Ну, да будь по-твоему.

Миновали урочные дни, и Первушка явился к сотнику — в нарядной голубой рубахе, опоясанной красным кушаком с золотистыми кистями, в портках из крашенины, заправленных в белые сапожки из добротно выделанной телячьей кожи.

— Все, слава Богу, паря. Печь твоя без сучка и задоринки. За такую красоту никакой деньги не жаль. Называй цену, не поскуплюсь.

И вдруг приключилось то, чего сотник явно не ожидал.

— Не за деньгами я к тебе пришел, Аким Поликарпыч, а просить руки твоей дочери.

— Что-о-о? — вытаращил глаза сотник. — Белены объелся, паря?

— В здравом уме, Аким Поликарпыч. Поглянулась мне твоя дочь.

— Как это поглянулась, паря? Когда ж ты ее заприметил?

— Когда печь мастерил.

— Мимо что ль пробежала? — хмыкнул Аким. — Она у меня шустрая, носится как оглашенная… То-то вырядился. Ну, ты даешь, печник. Ты хоть разумеешь, о чем толкуешь?

— Разумею, Аким Поликарпыч. Мила мне твоя дочь, и я ей мил.

Насмешливая улыбка сползла с лица Акима, как вода с гусиного крыла.

— Мил?.. Это как понимать? — повысил голос сотник. — Аль, какой разговор был?

— Был, Аким Поликарпыч. Таиться не буду.

Еще два дня назад Первушка случайно увидел на Торгу холопа Филатку и, не утерпев, спросил:

— Как там Васёнка поживает?

— Дык… Горюет Васёнка.

— Сам видел?

— Как тебя. Сидит под яблоней — и слезы в три ручья. Твое имя поминала.

У Первушки сердце сжалось. Господи, как же жаль Васенку! Не забывает его, тоскует. Вот и его душа рвется к этой чудесной девушке. Птицей бы к ней полетел, да крыльев нет. Он еще придет во двор сотника, но Васёнки наверняка не повидает. Что же делать? Может так случиться, что это будет его последнее посещение. Но тогда — прощай Васёнка, он никогда ее больше не увидит.

Тяжко стало на душе Первушки. Пожалел, что нет Светешникова. Тот, знатный купец, мог бы и потолковать с сотником. А вдруг? Но Надей Епифаныч ушел промышлять соболя в далекую Сибирь, и не скоро вернется. Значит, нет никакого выхода? Прощай, Васёнка… Ну уж нет! Будь, что будет. Он заявится к сотнику, соберется с силами и поведает ему о своей любви…

— Где и о чем вы пересуды вели? — сурово вопросил сотник.

— Встречались в саду, Аким Поликарпыч… Там и поглянулись друг другу.

— Серафима! — громыхнул на весь дом сотник.

Та появилась с испуганным лицом.

— Вот этот подлый человечишка, — ткнул пальцем на Первушку, — сказывает, что в саду с моей дочерью полюбовничал. Было?!

Серафима Осиповна лицом побелела, затрепетала, а затем рухнула на колени.

— Прости, государь мой! Недоглядела.

Аким снял со стены плеть и так стеганул по спине супруги, что сарафан рассек. Серафима взвыла от несносной боли.

— Убить тебя мало, недотепа! Отчего смолчала? Языка нет?!

— Жутко было поведать… Мнила, все уладится, государь мой.

— Дура!

Разгневанный сотник ступил к Первушке, тяжелой, цепкой ладонью ухватил его за рубаху и притянул к себе. Задыхаясь, выдавил:

— Опорочил дочь мою, голь перекатная?

— Побойся Бога, Аким Поликарпыч. Дочь твою я не ославил.

— А то я у дочери сведаю, паршивец!.. А ну пойдем со мной.

Пошли тусклыми сенями мимо клетей и кладовок. Подле одной из дверей Аким остановился и толкнул Первушку в чуланку.

— Охолонись!

Звучно лязгнула щеколда. Первушка оказался в темнице.

 

Глава 4

ЗАГОВОР

Аким Поликарпыч выразил свое неудовольствие Борятинскому, когда узнал, что тот дозволил Юрию Мнишеку и его приближенным выходить из дома в город. Был резок:

— Аль, какой царев указ вышел, Федор Петрович? Но я, что-то не слышал.

— Указу не было, но царь еще ране повелел никаких помех полякам не чинить. Никуда они не денутся.

— Как знать, воевода. Не по нраву мне прогулки ляхов по Ярославлю. Чует мое сердце, Мнишек и его люди воспользуются поблажкой. Они что-то худое затевают. Вот и монах-иноверец не зря к Мнишеку наведался.

Князь Борятинский уже ведал, что Юрий Мнишек встретился со странствующим монахом Николаем де-Мело. Начитанный соборный протопоп Илья изрек, что монах, то ли испанец, то ли португалец, и что этот иезуит явился чуть ли не от Римского папы Павла Пятого, ему не место в православном граде.

За иезуита заступился Богдан Сутупов. Никто из ярославцев не располагал сведениями, что тот ведал монаха по Москве, когда Николай де-Мело был одним из тайных доверенных людей первого Самозванца и находился в дружеских отношениях с отцом «царицы» Марины Мнишек.

— Велика ли поруха от бродячего монаха, — добродушно молвил Богдан Иванович. — Пусть себе и дале странствует.

Но протопоп не был таким благодушным:

— Немало я зрел божьих странников, но чтоб кто-то из них с таким усердием к сандомирскому католику вожделел, не слыхивал. Надо передать его митрополиту Филарету. Пусть владыка учинит ему допрос с пристрастием.

Сутупов помышлял что-то возразить, но протопоп так на него посмотрел, что дьяк прикусил язык. Илья пользовался большим почтением среди ярославцев, и показаться приверженцем католика Сутупову явно не захотелось. Он и так чересчур рискует. Монах же Николай де-Мело уже выполнил свое дело.

Это был необычный иезуит.

«Португалец, из ордена августинов, Николай де-Мело, проповедовавший слово Божие в Новой Индии, был назначен за свое усердие начальником всех находящихся там миссионеров. Когда он возвращался оттуда через Персию и Россию, его задержали по пути и обобрали. Это случилось в царствование Бориса Годунова. Когда правление перешло к Димитрию, его должны были выслать в Испанию с русскими комиссарами, но после злополучного падения Димитрия он был сослан в Борисоглебский монастырь, в трех милях от Ростова. Несколько раз писал он к Мнишеку, донося обо всем».

Владыка Филарет сурово обошелся с иезуитом, отправив его в заточение в монастырь.

Аким Поликарпыч был доволен решением митрополита. Уж слишком удивительным показалось ему появление монаха у Юрия Мнишека.

Подозрения сотника оказались не бесплодными.

Сандомирский воевода давно поджидал тайного посланника Римского папы. Павел Пятый, всю жизнь мечтавший окатоличить русские земли, искал любую возможность для претворения в жизнь своих авантюристических планов. В его замыслах сенатор польского Сейма Юрий Мнишек был далеко не простой пешкой. Ему отводилась одна из главных ролей. Он должен был дать бесповоротное согласие на смелый и беспроигрышный план понтифика, и тогда Павел подтолкнет польского короля Сигизмунда для нового вмешательства воинственной шляхты на Русь.

Повод для вторжения нашелся. Папа и польские паны решили еще раз сыграть на имени умершего царевича Дмитрия. В этом им могли помочь некоторые московские бояре-изменники. Борясь против Василия Шуйского, они тоже надеялись прийти к власти, не останавливаясь даже перед тем, чтобы помочь новому нашествию поляков. Дело было за вторым Самозванцем.

Он появился в Польше. Разные слухи ходили об этом искателе приключений, но никто не знал, кто был новый Самозванец. Василий Шуйский окрестил его «стародубским вором», а те, кто находились недалече от Лжедмитрия, сказывали, что он появился на свет в Московии, но долгие годы обретался в Белой Руси. Другие же толковали, что он служил писцом у первого лжецаря, а когда его на Москве прикончили, то Богдан (как звали грамотея) скрылся в Литве. Иезуиты открыто признавали, что в жилах Богдана течет иудейская кровь.

Один из священников Белой Руси поведал: «Дмитрий-де наперед учил грамоте детей в доме у попа в Шклове, затем перебрался в Могилев в село к попу Федору. И летом и зимой учитель носил одну и тоже баранью шапку, и плохонький потрепанный кожушок. Дабы заработать на жизнь, он ходил к Никольскому попу в Могилев и за грошовую плату колол ему дрова и носил воду. Шкловский грамотей не отличался благонравием. Однажды поп Федор застал его со своей женой. В бешенстве священник высек учителя и выгнал его вон из своего дома. Грамотей дошел до крайней нужды. Ему пришлось ночевать под забором на могилевских улицах. Там его и заприметили несколько предприимчивых шляхтичей, прежде служивших Лжедмитрию Первому».

Дотошно разглядев мелкорослого бродягу, пан Зеретинский заметил, что Богдашка вполне может сойти за маленького, неказистого Гришку Отрепьева. А не признать ли в нем царевича Дмитрия?

Однако Богдашку пугала судьба первого Самозванца, и он бежал из Могилева. Его изловили и взяли под стражу, но в темнице Богдашка сидел недолго: его вызволили люди Зеретинского и проводили новоиспеченного «царька» до Поповой горы, откуда рукой подать до Московии. «Перед тем, как пустить Самозванца гулять по белу свету, покровители постарались связать его обязательствами… От своего царского пресветлого имени «Дмитрий» дал обширную запись пану Зеретинскому и товарищам его».

Самозванца охотно поддержала обедневшая шляхта, искавшая, кому бы продать оружие… Обстоятельства складывались благоприятно для нового Лжедмитрия. Незадолго до его появления в Польше произошел рокош части шляхты против короля Сигизмунда. Бунт был подавлен, но остатки разгромленных отрядов бродили вблизи сумежья Московского государства. И вот участники рокоша с одобрения Сигизмунда примкнули к Самозванцу. Для короля их поступок был крайне выгоден: он избавлялся от бунтовщиков, с которыми боролся в королевстве, а теперь эти бунтовщики помогут ему завоевать Московию. Кроме того, сторонник короля Ян-Петр Сапега, родственник литовского канцлера Льва Сапеги, с дозволения Сигизмунда, открыто набирал людей для похода в Россию.

Осенью 1607 года Самозванец появился в Стародубе. Именно из этого города «царик» направил в Польшу и Литву «призывные грамоты», в которых сулил, что будет платить панам жалованье в три раза больше, чем они могли бы получить у короля Сигизмунда. И паны откликнулись. Маховецкий привел пять тысяч поляков, а хорунжий Будила большой отряд конницы. Затем прибыли паны Валевский, Вишневецкий, Милешка и Хрусталинский, полковник Лисовский со своим полком…

9 ноября 1607 года воинство «царика» двинулось на Брянск, но взять сходу город не удалось; началась затяжная осада. К Брянску стекались «многие люди литовские», донские и запорожские казаки. Войско Самозванца достигло двадцати двух тысяч человек, однако, убедившись, что Брянск взять не удастся, «царик» отошел в Орел, надеясь здесь существенно пополнить свое войско, ибо юг по-прежнему кишел повольницей — остатками разбитой повстанческой армией Ивана Болотникова.

«Царик» вновь рассылает свои призывные грамоты, вновь щедро сулит детям боярским и дворянам высокое жалованье, а крестьянам и холопам — волю и землю. Недовольные «боярским царем» Василием Шуйским служилые люди, казаки и простолюдины потянулись в Орел.

Но Самозванец разумеет, что главные силы должны прийти из Польши и Литвы. Вскоре к Орлу приспели крупные отряды пана Тышкевича, пана Тупальского и князя Ружинского. К весне «царик» располагал тридцатитысячным войском. Это, как заметит историк, была уже хорошо вооруженная и организованная внушительная военная сила, состоящая из панцирной польской и литовской конницы, наемной пехоты, отрядов казаков под командованием опытных профессионалов — полковников и ротмистров.

За превосходно подготовленное войско разгорелась борьба. Кому из влиятельных панов не хотелось быть гетманом? Особенно помышлял завладеть гетманской булавой Маховецкий, но победу одержал именитый ясновельможный пан Ружинский. Однако во главе русского войска стал именитый донской атаман Иван Мартынович Заруцкий.

Василий Шуйский, весьма обеспокоенный появлением большого войска у Самозванца, повелел собраться царским ратям в Алексине. Рать собралась немалая, до сорока тысяч человек: бояре со своими военными слугами, «дети боярские» и дворяне, «даточные люди» из замосковных и северных уездов, татарские мурзы с конными отрядами, иноземные наемники во главе с капитаном Ламсдорфом. Рать собралась нешуточная, но разношерстная, с низкими боевыми свойствами.

Даточные люди, собранные из крестьян и посадских людей, не шибко-то и жаждали сражаться за «боярского царя», да и среди служилых людей была «шатость», а иноземцы-наемники и вовсе помышляли об измене. Не повезло войску и на воеводу, которое возглавил нерешительный и бездарный военачальник, брат царя, Дмитрий Шуйский. Тот, вместо того, чтобы тотчас ударить на Орел, до второй половины апреля протоптался в Болхове, пока к выступлению не вынудил его царь. Но время было упущено: наступавшая армия Самозванца встретила рать Шуйского на подходе к Болхову и наголову разбила разноперое царское войско. Воевода Дмитрий Шуйский прибежал в Москву с жалкими остатками, «а прочие все куды успели… Бысть на Москве скорбь велия».

Вскоре Самозванец неожиданно появился под самой столицей, остановившись в селе Тушине, в пятнадцати верстах от Москвы. Здесь, на высотах между реками Москвой и Сходней, гетман Ружинский принялся возводить укрепленный лагерь, вокруг которого были выкопаны рвы и насыпаны земляные валы. А к унизительному прозвищу «царика» добавилось прозвище «Тушинский Вор». Войско Самозванца уже выросло до пятидесяти тысяч человек, ключевую часть которых составляли польско-литовские шляхетские отряды, ударной силой коих являлись польские гусары и пятигорцы.

Натиск панцирной конницы был сокрушительным для легковооруженных дворянских отрядов, не привыкших воевать в плотных боевых порядках. Русских же тушинцев иноземцы использовали для сторожевой и гарнизонной службы, при обозах, а дворян и стрельцов просто включали в свои отряды, где они обычно играли вспомогательную роль. Из русских сторонников Самозванца были только донские казаки под началом атамана Заруцкого.

Василий Шуйский предпринял новую отчаянную попытку разбить войско Лжедмитрия, выслав на него пятнадцатитысячную рать другого своего брата, Ивана Шуйского. Но и он был сокрушен под деревней Рахманцевой гетманом Яном Сапегой, после чего престиж «боярского царя» был бесповоротно подорван.

«Многие городов дворяне и дети боярские поехали с Москвы по домам, а царь Василий их унимал, и они не послушали, поелику нашим-де домам от Литвы и от русских воров быть разоренным».

Василий Шуйский оказался подобным «орлу бес перу, без клюва и когтей». Власть его по существу ограничивалась стенами Москвы, чем-либо помешать Самозванцу захватывать русские города, он уже был не в состоянии.

В Москве же царил дух уныния и безысходности. «Ратные люди разъехались и помощи ждать не от кого», — печально отмечал летописец.

…………………………………………………

Обо все этом рассказал Юрию Мнишеку монах Николай де-Мело. Ему следовало выполнить указание Папы и короля Сигизмунда. Чтобы русский народ признал в Самозванце «чудом спасшегося» царевича Дмитрия, его надо на самом деле опознать. Это могут сделать его жена, царица Марина, и его тесть Юрий Мнишек.

Мутить народ следует и в Ярославле, настойчиво распуская слух, что первый Дмитрий вовсе не был убит, и что ему удалось спастись. Это изменники бояре не захотели видеть на троне законного наследника Ивана Грозного. Но Бог и на сей раз уберег Дмитрия.

Юрию Мнишеку и Марине было поручено написать об этом письмо королю Сигизмунду, чтобы он всячески поддержал спасшегося Дмитрия, и что как только судьба сведет Мнишеков с царем, то они тотчас засвидетельствуют его личность.

Слова Николая де-Мело упали на благодатную почву. Юрий Мнишек без раздумий взялся за письмо. Другое письмо он написал на Москву боярину Салтыкову, который должен устроить заговор против Василия Шуйского и прийти на помощь царю Дмитрию. Затем Мнишек провел длительную беседу с Яном Бильчинским, сказав ему напоследок:

— Мои люди приготовят тебе грубое мужичье платье. В нем ты незаметно исчезнешь из Ярославля и отправишься с письмами в Москву и в Польшу. Поручение весьма ответственное, от него будет зависеть не только наша судьба, но и судьба нового царя. Я отлично знаю не только о твоем живом уме, отваге, но и о твоей беспредельной преданности Речи Посполитой. Твой подвиг будет оценен и Римским папой, и королем Сигизмундом, и новым государем московским. Я верю в твой успех, мой юный рыцарь. Да поможет тебе святая Мария!

Ян Бильчинский благополучно бежал из Ярославля, и также благополучно достиг Польши. Мнишеку же, по словам польского историка Гиршберга «было возможно не только поддерживать оживленные сношения с врагами Шуйского, но даже принимать деятельное участие в их интригах».

Распуская лживые слухи и стремясь играть роль отца русской «царицы», Юрий Мнишек добивался двух целей: во-первых, сплотить хоть какие-то силы вокруг Марины, выступавшей в качестве претендентки на московский престол, а во-вторых, добиться усиления польского вмешательства и присылки на Русь новых польских отрядов.

По словам голландца Исаака Массы, находившегося в то время в России, Мнишек надеялся даже учинить в Ярославле мятеж. Он, получив дозволение на прогулки по городу, норовил сблизиться с ярославцами. Одевшись в русский кафтан и русскую шапку, он заговаривал с горожанами, пытаясь завербовать среди них себе сторонников, но из этого ничего у Мнишека не получилось.

Сами пленные поляки рассказывали в своих записках, что ярославцы кричали: «Вы, сучьи дети, со своим Расстригой наделали нам хлопот и кровопролития в нашей земле. Убирайтесь, пока за топоры не взялись!».

Аким Поликарпыч ведал о каждом передвижении поляков. И всякий раз, приблизившись к толпе, они не преминули выкликнуть:

— Царь Дмитрий жив! Скоро на московский престол сядет. Не слушайте боярского царя Шуйского. Целуйте крест истинному государю!

Десятники зло стучали оземь древками бердышей:

— Буде поганые глотки драть! Посечем, пся крэв!

Стрельцы давно научились ругаться по-польски. Наиболее наглые шляхтичи выхватывали из ножен сабли, но их тотчас, высунувшись из кареты, укрощал ясновельможный пан Мнишек:

— Что я вижу, матка боска! Спрячьте оружие. Мы — мирные люди. Надо дружно разговаривать с русским людьми.

— Ведаем мы вашу дружбу! — насмешливо отзывались из толпы. — Целовал ястреб курочку до последнего перышка. Гони, кучер, пока орясинами не закидали!

Ярославцы и в самом деле готовы были схватиться за орясины, что вызывало у сотника одобрение. Молодцы, посадские, не по нраву им ляхи… А вот Богдан Сутупов и Федор Борятинский панам потворствуют. Теперь они и по улицам разгуливают, и на торгах с иноземными купцами о чем-то толкуют. Особливо возле немчина Шмита ошиваются. О чем лопочут — один Бог ведает, но чует сердце — козни плетут. Шмит безвылазно в Ярославле живет, но его люди по многим городам промышляют и в зарубежье ходят. С одними ли товарами? И не с подметными ли письмами? Надо бы учинить сыск Шмиту с пристрастием, но воевода, знай, отмахивается:

— Иноземных купцов без царева указу трогать не дозволено. Тебе, пристав, всюду крамола мерещится.

— Да она ж наяву, воевода! — вскипал Аким. — Пока не поздно, змеиный клубок надо распутывать. Этот пан Мнишек, старый хрыч, не дремлет. От него вся пагуба исходит. Съездил бы на Москву к государю, да все ему выложил.

— С чем я к государю поеду? Не поймав курицы, не щиплют. Пока никакой пагубы от поляков я не вижу. Ну, гуляют себе, по кабакам шляются, о самозванце судачат. Да кто ж ныне о том не судачит? Выпустят слово, а прибавят десять. Стану я царю докучать.

— Помяни мое слово, — не оступался пристав. — Боком нам отольется разгильдяйство. Слишком большую волю ты дал ссыльным полякам.

— А не твой ли предшественник заигрывал с панами?

Аким поперхнулся. В словах Борятинского было немало истины. Пристав Афанасий, кой привез поляков из Москвы в Ярославль, чересчур попустительствовал ляхам.

«25-го апреля приставь Афанасий, которому царь велел немедленно явиться в Москву, прощался с паном воеводой (Мнишек) и со всеми. На его место прислали другого, по имени Иоаким. Все мы очень сожалели, что нас покидает такой хороший человек. Он всегда относился к нам дружелюбно и сострадательно, аккуратно всякий день присылал пищу и вообще обнаруживал необыкновенную привязанность к нам».

— А не тебе ли, Федор Петрович, надлежало Афанасия в окорот взять? Нельзя же такую волю латинянам давать!

Зело недоволен был сотник воеводой Ярославля, и не раз уже думал, что Борятинский, видимо, не случайно потворствует ляхам. Знать бы ему, что было на уме Федора Петровича.

Борятинский выжидал. На Москве положение царя Василия шаткое. Многие бояре, недоброхоты Шуйского, дабы захватить власть, готовы вновь послужить Самозванцу, посадить его на трон, а затем убрать в удобный момент. А коль такое на Москве зыбкое положение, то и Борятинскому не следует выслуживаться перед Шуйским и притеснять ссыльных панов, кои могут вновь оказаться близ московского престола.

Не ведал сотник о тайных помыслах воеводы, а не то бы возникла между ними неминуемая вражда, ибо Аким Поликарпыч не привык метаться из стороны в сторону и служить самозваным царям.

 

Глава 5

НОВЫЕ НАПАСТИ

«Вот тебе и посватался, — удрученно раздумывал Первушка. — Поехал пировать, а пришлось горевать. Ну и сотник! До утра в чулане продержал, и никто даже водицы не принес. Ну, прямо-таки узилище в Съезжей избе».

В чулане было темно, хоть глаз выколи. В первые минуты Первушка спотыкался на какие-то казенки, кадушки, ушаты и другую домашнюю утварь, а потом он нащупал руками что-то подобие сундука, уселся на него и углубился в думы.

Почему так осерчал сотник? Скорее всего, потому, что был нарушен издревле заведенный обряд. Сами женихи никогда невест не сватали: то дело родителей. Но родители у Первушки умерли в Голодные годы. Дядя же Анисим и слышать ничего не пожелал. Сразу отрезал:

— Легче с неба облако достать, чем сосватать дочь Акима. И не упрашивай! Не бывать калине малиною.

Больше никакой родни у Первушки не было, вот и пошел на отчаянный шаг. И что из этого получилось? Посрамленье и холодный чулан. «Голь перекатная». Как ушат холодной воды на голову вылил. Куда уж ему, Первушке, сирому человеку, до дочери стрелецкого сотника, кой самому воеводе первый дружок. Чу, ежедень у него бывает. Поди, Васёнку возмечтал за богатенького выдать. Любопытно, за кого? Он у девушки не выведывал, и та ничего не изрекала…

И что это за порядки на Руси? Почитай, по любви никто и не женится. Любой жених не видит своей невесты до самой свадьбы. Все решают родители. А жених глянет на суженую, так и обомрет. И толста, как кадушка, и кособока, и нос как у бабы-яги крючком. Вот и живи с такой весь век, и не смей перечить родителю, кой только и скажет: «С лица не воду пить». Такого же уродца могут и доброй невесте подсунуть. Какая уж там любовь?! «Стерпится, слюбится». Век постылыми жить… Может, и Васёнку поджидает такая жалостная доля? Худые же порядки на Руси, худые! Неужели смириться? Не бывать тому! Он еще поборется за свою любовь.

Первушка подошел к двери, надавил плечом. Звякнул металлический засов, дверь слегка подалась. Если надавить со всей силой, то, пожалуй, можно выйти из темницы. А что дальше? Ринуться в светелку к Васёнке, глянуть в ее глаза и лишний раз увериться, что Васёнка любит его. Поднимется переполох. Сотник (день воскресный) может оказаться дома, и тогда Первушке уже чуланом не отделаться. Аким может и в железа заковать. И никакой суд тебе не поможет. Насидишься в оковах!

Тихонько выйти из дома и удалиться во двор Светешникова? Украдкой сбежать? Но он не тать и не вор, чтобы удирать из дома сотника. Он пришел сюда открыто и с добрыми намерениями, да и Аким еще не рассчитался. Так что оставайся Первушка в своем «узилище». Совесть-то в сотнике должна пробудиться.

Прошел час, другой, но к чулану так никто и не подошел. Первушку стала одолевать жажда, и тогда он отжал засов, выбрался в сумеречные сени и сел на скамью, приставленную к стене. Вскоре в сенях оказалась стряпуха Матрена. Увидела Первушку, испуганно охнула и куда-то шустро посеменила. И минуты не прошло, как в сенях появился сотник в сопровождении Филатки с фонарем.

— Кто ж тебя выпустил, паря? — сурово вопросил Аким.

— Сам вышел.

Аким глянул на сбитый засов и головой покачал.

— Медведь…А ну пошли в покои.

В новой печке весело потрескивали березовые полешки. Первушка прислушался и довольно хмыкнул. Гудит печь! Аким же, не меняя сурового выражения лица, буркнул:

— Чего в сенях дожидался?

— Кваску, Аким Поликарпыч.

— Кваску?.. На тебя, лиходея, и воды жаль.

Кивнул холопу, застывшему в дверях:

— Принеси кувшин.

Казалось, никогда еще так жадно не пил Первушка квас, даже рубаху намочил.

— Благодарствую, Аким Поликарпыч.

Сотник минуту-другую помолчал, а затем хмуро высказал:

— Вот все гляжу на тебя и думаю: как такой дурень сумел пригожую печь поставить?

— Отчего ж дурень?

— Был бы разумником, в добрый дом с худыми помыслами не полез. Батогами надо бы тебя высечь!

— В чем же дело? — насмешливо проронил Первушка. — Приставу недолго ярыжек кликнуть.

— Не ерничай, а то и в самом деле батогов изведаешь… Сколь тебе за работу?

— Так я уж сказывал: сколь не пожалеешь, Аким Поликарпыч.

— Деньгой сорить не привык, но и худых пересудов не хочу. Заплачу, как купец Назарьев. Получай — и навсегда забудь мой дом. Уразумел?

— Уразумел, Аким Поликарпыч. Дом твой забуду, а вот Васёнку — ни в жизнь!

— Во-он! — побагровел сотник. — Чтоб духу твоего не было!

…………………………………………………

Слава об искусном печнике испустилась по всему Ярославлю. К Первушке зачастили именитые люди. Следующий заказ он осуществлял у самого воеводы Борятинского.

Как-то припозднился и уже в сумерках возвращался ко двору Светешникова. В Благовещенском переулке Земляного города от старого развесистого тополя отделились пятеро мужиков в темных армяках и войлочных шапках, надвинутых на самые глаза.

— Ты печник Первушка?

— Ну, я.

Первушка не успел ответить, как на него набросилась вся ватажка. Отшвырнул одного, другого, но тяжелый удар дубины по голове пригвоздил его к земле. Последние слова, которые он услышал, были:

— Каюк печнику. Удираем, робя!

 

Глава 6

ТРЕТЬЯК СЕИТОВ

25 июня 1608 года польские отряды под началом гетмана Рожинского оказались под стенами Москвы. Однако стольный град был изрядно укреплен, и взять его было весьма сложно. Поляки, укрепившись невдалеке от Москвы в Тушине, простояли там весь июль и август. В Тушине произошло соединение всех войск. Сюда пришли Александр Лисовский и Ян Сапега со своими отрядами. Тушинцы намеревались окружить Москву, захватить все дороги, ведущие к ней, прекратить приток ратных сил, подвоз съестных припасов в Москву, лишить столицу возможности держать связь со всей остальной Россией.

Началась длительная осада столицы.

В Тушино пробралась и Марина Мнишек, признавшая в лице второго Самозванца своего «чудесно спасшегося» мужа.

Марина благополучно избавилась от ярославского плена. Все дело в том, что в 1608 году между Василием Шуйским и польским королем Сигизмундом шли длительные переговоры о заключении перемирия. (Это «перемирие, впрочем, не мешало польским отрядам вести открытую грабительскую войну на землях Московского государства). В связи с переговорами встал вопрос и о пленных поляках.

26 мая 1608 года Юрий Мнишек с дочерью и другими поляками (всего 110 человек) выехали из Ярославля и в начале июня прибыли на Москву. В конце июля было заключено перемирие. Согласно его условиям пленные поляки и, прежде всего Мнишеки, должны были покинуть Московское государство. Юрий Мнишек обязывался не называть второго Лжедмитрия зятем, а Марина должна была отказаться от титула московской «царицы». Мнишеки, также как и остальные пленные поляки, присягнули в том, что будут свято выполнять эти условия. После присяги Мнишки были высвобождены и выехали из Москвы в Польшу.

Однако на самом деле Марина Мнишек установила прямую связь с Тушинским «табором». 1 сентября она уже была там. В Тушине оказался и ее отец, который сразу «признал» в Самозванце своего «чудесно спасшегося» зятя. Тушинский Вор обещал Мнишеку отдать в полное его владение Северскую землю с 14 городами.

………………………………………………..

Поляки пытались перерезать и захватить все дороги, ведущие на Москву. Дорога на Север и, прежде всего, дорога на Ярославль привлекала особое внимание. Для овладения северными дорогами из Тушина были отряжены лучшие польские военачальники — Сапега и Лисовский. Осадив Троицкий монастырь, их отряды двинулись дальше на Север. Ближайшая их цель состояла в захвате и ограблении Верхнего Поволжья и северных уездов Руси.

В резиденции короля Сигизмунда состоялся военный совет. Выступая перед гетманами и «маршалками», Сигизмунд произнес:

— Пусть царь Василий Шуйский полагается на перемирие, но оно прикрыто фиговым листом. Первая попытка захватить Московию не удалась. Новое вторжение должно принести успех. Я не пожалею никаких подкреплений Сапеге и Рожинскому. Главный удар следует нанести на север Московии и непременно овладеть Ярославлем. Это не только один из самых богатых торговых городов России, но и важнейший стратегический центр. Взятие Ярославля и прочих северных городов позволит нашим войскам отрезать Верхнее Поволжье и все северные земли от Москвы, и тем самым лишить ее возможности какой-либо военной и продовольственной помощи. Мы давно мечтаем покорить Московию, и она будет покорена!

Слова короля не были легковесными. Войска Яна Сапеги были усилены новыми значительными отрядами.

Изведав о намерении царя Василия Шуйского вернуть захваченные земли, Ян Сапега собрал военачальников в своем шатре и сказал:

— Шуйский надумал возвратить себе Замосковные города. Владимирский воевода Третьяк Сеитов собирает ополчение из земель бывшей Ростово-Суздальской Руси. (Сапега неплохо знал историю древнего русского государства). По замыслу Сеитова ополченцы должны собраться в Переяславле-Залесском, на родине полководца Александра Невского, чтобы воодушевить воинство на успешный захват Тушина. Дерзкая идея! Воевода Сеитов, как мне доносили, весьма бывалый, видавший виды враг. Надо разрушить его планы. В Переяславль я сегодня же отправлю своих людей, чтобы окончательно разложить горожан. Убежден: нам будет сопутствовать удача. Переяславль не так уж и силен ратным людом. Значительная часть местных дворян ушла на защиту Троице-Сергиева монастыря, а чернь колеблется. Местные крестьяне недовольны фуражирами-загонщиками, присланными из Тушина. Заготовители сена, фуража и съестных припасов чересчур усердствуют. Царя Дмитрия засыпали челобитными.

«Загонщки», в сопровождении вооруженных отрядов, проникли вглубь Переяславского уезда. Местные приказные люди не имели достаточно сил, чтобы воспрепятствовать грабежам и насилиям, и тогда оставшиеся переяславские дворяне, ремесленный люд и крестьяне решили целовать крест царю Дмитрию и просить защиты у гетмана Сапеги. Переяславские послы и рассказали гетману о приготовлениях воеводы Сеитова.

Сапега не стал мешкать. На другой же день он отправил в Переяславль отряд под началом Петра Голобовича и обрусевшего шведа Лауренса Бьюгова. Костяк отряда составляли запорожские казаки и татары, усиленные тремя гусарскими ротами.

Гетман сопутствовал воинство следующими словами:

— Всех местных жителей привести к присяге, а если откажутся — воевать, палить, бить!

Переяславль был взят без боя. К тушинцам присоединились около двухсот переяславских детей боярских.

Третьяк Сеитов во главе владимирского и муромского ополчения выступил из Владимира 8 октября 1608 года. По дороге он соединился с ратными людьми Суздаля и Юрьевца. В Переяславле же он полгал увидеть ополченцев из Ростова и Ярославля, но вскоре в Юрьев Польский примчал гонец и принес худую весть:

— Переяславль отшатнулся к Вору и открыл ворота войску Сапеги. Почитай, все дворяне переметнулись к врагам.

Предательство переяславцев круто изменило все планы Сеитова. Теперь ему предстояло соединиться с ростовцами и ярославцами, пришедшими в Ростов Великий.

Из Переяславля в Ростов поскакали и послы отряда Голобовича и Бьюгова — к митрополиту Филарету и жителям Ростова с грамотой, в которой предложили целовать крест царю Дмитрию.

Филарет приказал созвать народ на Соборной площади, поведал о грамоте, а после этого воскликнул:

— Не мыслю, что Ростовская земля, давшая Руси Сергия Радонежского, уподобится изменникам переяславцам, кои вознамерились служить польскому ставленнику и католической вере. Согласен ли ты, народ ростовский, предать православие?

— Не бывать тому, владыка!

— Смерть примем, но православной вере не изменим!

Филарет благословил ростовцев и разорвал грамоту, посланников же приказал заключить в узилище.

Отказ Филарета и ростовцев послужил для отряда Голобовича и Бьюгова сигналом для похода на Ростов. Изведав о приближении тушинцев, ярославские дворяне и даточные люди пришли на митрополичий двор и попросили Филарета оставить Ростов и сесть в осаду в Ярославле, в коем имеются укрепления. Но митрополит твердо молвил:

— Я не заяц, аки бегать от волка. В Ростове нет укреплений, стало быть, неприятеля надо встретить в поле и зело биться, дабы град православный не был покорен злым ворогом. А коль падем от супостата, то венцы мученические от Бога примем.

Люди же продолжали молить его уйти с ними в Ярославль, но Филарет непоколебимо заявил:

— Великие муки приму, но храм пресвятой Богородицы и ростовских чудотворцев не оставлю!

Поддержал владыку и воевода Сеитов. Ратники же в своих суждениях разделились. Многие ярославцы предпочли покинуть Ростов, а другие, «яко овцы при пастыре своем, при архиерее божии осташася».

15 октября на поредевшее войско, вышедшее в походном порядке из Ростова, обрушилась хорошо подготовленная конница Голобовича. Наспех сколоченные отряды ополченцев дрогнули и отступили в Ростов. Завязалась жестокая сеча. Ополченцы и жители Ростова «бились до упаду». Потери были значимыми с той и с другой стороны. Голобович и Бьюгов не ожидали такого яростного отпора.

Особенно неустрашимо ратоборствовал воевода Третьяк Сеитов. Отважный по натуре, глубоко преданный отчизне, он не выносил предателей, отшатнувшихся к Вору. (Не случайно царь Василий Шуйский долго искал человека, кой был бы без «шатости» и не продался бы ляхам ни за какие посулы. Третьяк Сеитов снискал уважение народа во всех городах, где бы он не воеводствовал).

Он бился с переяславцами, и его мужественное лицо было искажено от неописуемого гнева. Окровавленная сабля поразила уже несколько изменников.

И все же защитники города были постепенно оттеснены к соборной церкви Успения пресвятой Богородицы, где они затворились вместе с Филаретом и духовенством и в течение нескольких часов отбивали наскоки противника.

Летописец напишет:

«Переяславцы и литва начали избивати людей, не убежавших в Ярославль, такоже приидоша к церкви. Митрополит же повелел утвердить двери, но враги их принялись разбивать. Митрополит же, к дверям пришед, начал говорити к переяславцам, увещевал их, чтоб помнили свою православную христианскую веру и от литовских бы людей отстали и чтоб обратились к своему государю, ему же крест целоваша; а переяславцы, яко волки, возопиша великим гласом и начаше жесточаше в двери бити, и выбивше двери, начаша сещи людей, и изсекоша множество неповиннаго народа. Раку же чудотворца Леонтия златую (сняли), разсекоша на части и по жребиям разделиша себе, и всю казну церковную и архиерейскую и градскую разграбиша, и все церкви и весь град разориша и опустошиша».

Переяславцы и ляхи подвергли Ростов страшному разорению. В живых оставили одного митрополита и воеводу Сеитова.

«Филарета пощадили, над ним поиздевались изрядно, сорвали святительские одежды, одели в грубую сермягу, затем посадили на возок с какой-то женщиной (это было нешуточным оскорблением для митрополита) и повезли в Тушино. Литовские люди Ростов весь выжгли и людей присекли».

Сапега же из-под Троицы послал в Ростов воеводу Матвея Плещеева с литовскими людьми; «и стоя Матвей в Ростове, многия пакости градом и уездам творяше».

Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем к воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:

— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.

— Изменив отечеству?

— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне верят в подлинность Дмитрия. А народ?

— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Омерзительные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.

— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!

— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.

— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.

— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.

— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.

— Какая честь!

— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.

— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?

Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей под началом Третьяка Сеитова ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…

Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.

— Так, за какие же заслуги, Засекин?

Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:

— Кривить душой не стану, Сеитов. По делам твоим ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.

— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то всё дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь свою никогда не продавали.

— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.

— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.

— Я-то уйду и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!

— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.

Самозванец не отважился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.

 

Глава 7

ОТШЕЛЬНИК

Вечор. Желтый огонек сальной свечи в медном шандане кидал трепетные блики на бревенчатые стены. За столом сидели Анисим с Евстафием. Толковали:

— Зело худые времена приспели, сыне. Чует сердца, хлебнем еще горюшка.

— Худые, Евстафий. Сколь людей из Ростова набежало. Ох, и выпало им! От города-то, чу, остались одни головешки.

— Ляхи — чисто ордынцы. Даже малых чад не пощадили, изуверы.

— Истинно. Собор Успения разграбили, золотые и серебряные ризы с икон ободрали. И другие храмы осквернили, святотатцы!

С лавки послышался негромкий протяжный стон.

— Никак, очнулся.

Евстафий шагнул к лавке и склонился над Первушкой.

— Как ты, сыне?

Первушка, не раскрывая глаз, глухо, невнятно пробормотал:

— Камень…Храм Покрова… Камень…

— Сызнова бредит, — вздохнул Евстафий. — Помоги ему, Господи.

Скитник Евстафий появился во дворе Анисима три недели назад. Не распознал его торговец рыбы. Перед ним стоял глубокий старец в ветхом рубище, заросший длинной серебряной бородищей.

— Здрав буде, сыне Анисим.

— И ты будь здрав, старче… Не ведаю тебя.

— Не мудрено, сыне. Почитай, десять лет в пещере обретался. Евстафий я.

— Господи! — всплеснул руками Анисим. — Вот уж не чаял тебя повидать.

— Чего не чаешь, сыне, скорее сбудется. Вышел я из скита.

— Аль к мирской жизни потянуло, старче?

— Эх, сыне, — вздохнул отшельник. — Мирская жизнь полна низменных влечений и пагубы. Никогда бы я не вышел из своего добровольного заточения. Только там я познал покой в душе и уразумел, в чем состоит бренное бытие. Ни в богатстве оно, ни во славе, а в единении с естеством и природой.

— Так и сидел бы в своей пещере, Евстафий.

— Сидел бы, сыне, но ныне в миру я должен быти, ибо привиделся мне сон о благоверном Сергии Радонежском. Когда тот изведал, что на Русь движутся вражеские полчища, то вышел из своего скита и со всем тщанием послужил своему отечеству. Мал я, дабы уподобиться Сергию, но оставаться в уединении боле не могу, ведая, как земля православная обагряется кровью. Понесу Божие слово супротив лютого иноверца.

— Благое дело, отче. Земной поклон тебе за это, — Анисим и впрямь низко поклонился отшельнику.

— Поищу пристанища в Ярославле.

— Чего искать, отче? И ране жил у меня, и ныне милости прошу. Места хватит. Дочерей своих я замуж выдал. Племянник же, почитай, у купца Светешникова обретается. Да вот ныне беда с ним приключилась. Пойдем в избу.

Евстафий глянул и покачал головой:

— Плох твой сыновец, Анисим.

— Плох. Неделю назад дворовые люди Светешникова привезли. Обнаружили его без памяти неподалеку от тына. Забирай, говорят, вся голова в крови. Кажись, помирает твой сродник.

— Кто ж его, бедолагу?

— И сам не ведаю, отче. Бродит одна мыслишка, но сумленье гложет. Кабы сыновец очухался. Я уж и знахарку приводил, но проку мало. Первушка, почитай, в рассудок и не приходил. Все про храмы бормочет, да про Васёнку, коя, знать, крепко поглянулась ему. Меня ж не признает. Норовил до лекаря воеводы достучаться, но тому-де недосуг. Жаль парня.

Евстафий прислонился ухом к груди Первушки, а затем произнес:

— Нутро крепкое. Сердце стучит, как молот о наковальню, а вот голову надо немешкотно пользовать. Надо бы за Волгу перебраться. Ведаю за рекой травы живительные.

— Челн всегда наготове, отче.

Добрую неделю поил Евстафий недужного пользительными настоями и отварами и подолгу молился перед киотом, прося у чудотворцев исцеления рабу Божию. Наконец, Первушка пришел в себя, молвив ослабшим голосом:

— Ты кто, старче?

— Слава тебе, Господи! — размашисто перекрестился Евстафий. — Жить будешь. Благодари Бога, что нутро у тебя крепкое. Дай-ка ему, Анисим, малость ушицы похлебать.

Через пару дней Первушка стал выходить на осеннее солнышко. Присаживался на бревно у повети и вдыхал полной грудью свежий животворящий воздух. Легкокрылый ветер лохматил его русые волосы. С высокой раскидистой березы падала наземь невесомая листва, выстилая землю мягким золотистым ковром.

Он был еще слаб, побаливала голова, но Евстафий подбадривал:

— Через седмицу в былую силу войдешь, и голова будет ясная. Божии травки лучше всякого искусного лекаря.

— И какими же травами недуг мой исцелял, старче? Или то дело потаенное?

— Всякое, что для пользы человека, сыне, не подлежит тайне. Горицветом, барвинкой да кипреем тебя пользовал. Сам когда-то травами спасался в своем лесном обиталище.

Анисим, чиня с работником Нелидкой бредень, молвил:

— Все о лиходеях мекаю. Ужель никого не упомнишь, Первушка?

— Сумеречно было, лиц не разобрать… А вот один голос, кажись, показался мне знакомым.

— Не из дворовых сотника Акима?

Анисиму сразу втемяшилось: на сыновца напали люди стрелецкого начальника. Больше некому: уж чересчур тот племянника невзлюбил, едва в железа не заковал. И чего Первушка со сватовством сунулся? Ведь упреждал же его: не будет проку, не нужны сотнику людишки из черни. Отступись! Вот и получил на орехи, едва Богу душу не отдал… От воеводы Борятинского приказчик наведывался. «Чего это печник свое дело забросил? Зазимье на носу». Пришлось недужного Первушку показать. Приказчик сулил обо всем воеводе доложить, дабы тот сыск учинил. Но никакого сыска по всему так и не было. Да и какой сыск, когда сотник с воеводой за одним столом разносолы вкушают? Рука руку моет.

Первушка на вопрос Анисима лишь плечами пожал.

— Темное дело.

…………………………………………………

Всполошились печники! Ни весть откуда взявшийся каменщик Надея Светешникова, вдруг отбил у них всякую работу. Никаких заказов! Людишки только и талдычат: «Печнику Первушке поклонимся. Он диковинные печи ставит и денег с бедняков мало берет». (О том, как Первушка чуть ли не задаром выложил печь одному рыбарю, заговорил весь Ярославль).

Печников зло проняло. Дело дошло до того, что собрались на сход, долго гомонили, но ничего толком не решили: Первушке печки ставить не запретишь, но и без работы оставаться нельзя. И не ведали они, чем бы дело закончилось, если бы один из печников не столкнулся со своим сродником Гришкой Каловским. Тот, не долго думая, произнес:

— Ведаю сего каменщика. В монастыре сталкивались. Худой человек, к ногтю его.

Злопамятный Гришка никак не мог забыть встречу с Первушкой в Спасо-Преображенской обители.

— Как это «к ногтю?» — не уразумел печник.

— Проучить надо, да так, чтобы про печки и думать запамятовал. Шмякнуть дубиной — и дело с концом.

— Чересчур, Гришка. Отроду не было, чтоб добрых мастеров дубинами колошматили. Не пойдут на это печники.

— А им и сказывать не надо, тогда никто не изведает.

— А тебе какой резон?

— Страсть не люблю задавак.

— А кто их любит, Гришка, — как-то расплывчато протянул печник. Он был из тех людей, которым дорогу лучше не переходить, а работник Светешникова перешел. Может, и в самом деле проучить этого каменщика?

— Дело нешуточное. Как бы в оплох не угодить? Чу, сей подмастерье у самого воеводы печь ставит.

— Комар носу не подточит.

За короткое время Гришка сбил ватажку из гулящих людей, коих немало оказалось за последнее время в Ярославле. Сказал им:

— Надо, робя, одному моему недругу тумаков надавать. Не обижу. По косушке на брата.

— По две бы, мил человек.

— Будет и по две.

— Хоть на артель пойдем!

…………………………………………………

Настои и отвары Евстафия сделали свое дело. Встал на ноги Первушка. Молвил отшельнику:

— Воскресил ты меня, отче, благодарствую. Век тебе буду обязан.

— Не мне, сыне, а земле-матери, коя дарует людям чудодейственные травы. Они ж — от Творца Небесного. Вот ему и благодарствуй усердною молитвой.

— Помолюсь, отче. В собор Успения схожу.

Первушку по-прежнему влекли к себе каменные храмы, а московский собор Покрова даже во сне ему привиделся. Разве можно запамятовать такую красоту?! И где это видано, чтобы на одном подклете было возведено девять церквей, причем, каждая из них различна по своему облику.

До сих пор памятны слова старого зодчего Арсения: «Вы зрите перед собой преудивительный храм, на одной основе с девятью престолами».

С каким восторгом разглядывал Первушка церковь Василия Блаженного с приделом Рождества Богородицы, с колокольней в девять колоколов. Обратил внимание он и на печи для отопления, толстые стены, лестницу в стене, большое число закоулков, в коих легко было изладить склады и тайники на случай войны. Верхний ярус с Покровским собором и восьмью церквами, расположенных вокруг главного храма, поражал таким чарующим благолепием и безукоризненной изысканностью, что Первушке казалось: утонченное творение свершено самим Господом, ибо человек не способен на такое удивительное, величественное создание.

Арсений же с грустью молвил:

— Возводили сей храм великие русские мастера Барма и Посник Яковлев. Господь пожаловал их редкостным даром, кой позволил им поставить сказочный храм Покрова, но царь Иван Грозный сиих великих зодчих повелел ослепить, дабы нигде более они таких дивных храмов не ставили.

— Да как же так? — изумился Первушка. — Они же святые храмы возводили! То ж — великий грех.

— И-эх, молодший, — вздохнул Арсений. — Не судима воля царская. Помазаннику Божию, никак, все дозволено. Царь же Иоанн молвил в соборе: «Никому я не подвластен, опричь Христа».

— Но почему Христос стерпел такое святотатство?

— Не стерпел, молодший. За царское согрешение Бог всю землю казнил. Аль не было голодного лихолетья, аль не пришли на Русь злые иноземцы, кои ныне на Москве засели и творят скверну?

— Как засели, так и вылетят, — буркнул Первушка.

— Вылетят, молодший, поелику святая Русь, какие бы вороги на не нее ни напускались, всегда обретала силы и выдворяла незваных гостей.

Еще как выдворяла! Первушке никогда не забыть 15 мая 1606 года. Князь Дмитрий Пожарский приказал людям Светешникова оставаться в его дворе, а сам, облачившись в ратный доспех, поскакал на Красную площадь. Но не успел князь скрыться за воротами, как Светешников кивнул приказчику:

— Надо глянуть, Лукич. Прихвати пистоль, а ты, Первушка, тут дожидайся. Не смей и носа выказывать!

Но где уж там! Улицы Москвы заполонил несусветный шум. Первушка выскочил на Лубянку и вдался в толпу, коя ринулась в Китай-город. По Варварке опрометью неслись к Кремлю польские гайдуки, обезумевшие от страха. Их настигали, рубили прадедовскими мечами, кололи рогатинами, секли топорами… Первушка, захваченный всеобщим людским гневом, поднял с земли кем-то брошенную орясину, настиг ляха и обрушил ее на железную каску чужеземца. Тот рухнул под ноги озверевшей толпы.

Один из конных шляхтичей, в желтом кунтуше с широкими откидными рукавами, норовил вырваться от разъяренных «москалей» с помощью сабли. Топорща длинными рыжими усами и издавая яростные кличи: «Пся крэв!», он зарубил двух посадчан, но когда вновь вскинул саблю, дабы опустить ее на очередного москаля, как на него со страшной силой низошла орясина Первушки.

— Молодец, детинушка. Круши ляхов! — одобрительно послышалось из толпы…

В первый раз Первушка ощутил настроение многолюдья: дерзкое, бунташное и… кровожадное, когда разум замутнен одним неистребимым желанием — крушить, ломить, убивать.

Первушке даже в голову не могло прийти, что ему когда-нибудь придется губить людей, но сейчас он губил, увлекаемый буйной толпой к Фроловским воротам Кремля. Его, как и любого москвитянина захлестнула месть — за разруху и разбои, бесчестье женщин, осквернение и поругание храмов и православной веры.

Когда он возвращался в Ярославль, то мучительно раздумывал:

«А как же Господь с его заповедью «Не убий»? Терпеть все страшные беды и напасти, кои принесли лютые враги? Да прав ли ты, Господь?».

Но засомневаться в Боге, в котором ты никогда не сомневался и в которого истово верил — пристать к дьяволу, что сидит у каждого человека на левом плече и подстрекает его на грехи вольные и невольные.

Запутался в своих мыслях Первушка, пока на его задумчивое лицо не обратил внимания Светешников.

— Чего смурый?

— А Бог-то сказал: «Не убий».

Купец даже коня остановил. Он тоже обагрил свои руки кровью ляхов, хотя до московских событий строго соблюдал все Божьи заповеди.

— Так вот ты о чем. Заповедь Бога вспомнил… Доброе дело, но никак душа твоя покаяния просит?

— И надо бы, но не просит, Надей Епифаныч. Коль на врага рука поднялась, каяться не хочется.

— И не надо, паря. Поднять на врага руку — дело святое, ибо сказал Спаситель: «Не мир пришел я принести, но меч», а поелику не подобает нам искупать грехи, коль довелось отчизне послужить.

Угомонилась смятенная душа Первушки: Надей Епифаныч отменно знает Священное писание, а в нем — истина…

В Успенский же собор он отправился к обедне, в надежде увидеть среди прихожан Васёнку. Несомненно, она явится в храм с родителями, но стоять будет на женской половине, как издревле заведено на Руси. Сотник Аким встанет поближе к амвону, вкупе с именитыми людьми Ярославля, а он, Первушка, если найдется место, будет молиться среди простолюдинов.

Он вспомнил Васёнку тотчас, как пришел в себя. Она предстала в глазах, как наяву: нежная, ласковая, с удивительно чистыми, жизнерадостными, выразительными глазами. Господи, как ему захотелось увидеть эту необыкновенную девушку, услышать ее озорной и в то же время трогательный задушевный голос. Васёнка! Милая Васёнка… Но каким же оказался твой отец? Зачерствелым и недобрым, чересчур недобрым. Он даже пошел на то, чтобы напрочь отвадить «жениха», и не просто отшить от дома, а прикончить его, как какого-то злодея. До сих пор стоит в ушах изуверский голос: «Каюк печнику. Удираем, робя!»… Знакомый голос. Но чей?

Но как ни напрягал свою память Первушка, вспомнить имя лиходея так и не выдалось.

В храме Первушку ждала неудача: Васёнки среди молящихся прихожан не оказалось. Не пришел на воскресную обедню и сотник Аким.

А по улицам и слободам Ярославля сновал взбудораженный народ.

 

Глава 8

СУМЯТИЦА

Аким Поликарпыч, изведав о намерении царя Василия Шуйского передать пленных ляхов в Польшу, пришел в замешательство. Да как же так? Войска нового Самозванца, почитай, к Москве подошли, а Шуйский ярых врагов Руси к королю Жигмонду отсылает. И чего ради? Мнишеки посулили не признавать второго лжецаря — и Шуйский в их лживые слова уверовал. Дурость! Царя обвели вокруг пальца. Этот старый пан Мнишек из плута скроен, мошенником подбит. Не зря он в Ярославле плел нити заговора. Ныне же и Самозванца признал, и дочь свою Марину в русские царицы метит. Хитроныра! Давно надо было его взять за жабры, да доброхоты заступились. Князь Борятинский да дьяк Сутупов приложили все усилия, чтобы Мнишекам вольготно жилось в Ярославле. Неспроста сандомирского воеводу опекали, ох, неспроста! Дьяк очутился в тушинском таборе, а теперь там и Мнишки оказались. Борятинский же склоняет именитых людей целовать крест Лжедмитрию. Вот и показал свое нутро Федор Петрович. Наизнанку вывернулся. Яну Сапеге, кой возглавил войска Самозванца, тайное письмо настрочил. О том изведал один из приказных Воеводской избы.

— Пришел к тебе с худыми вестями, Аким Поликарпыч. Изменное дело выявил. Дьяк наш допоздна гусиным пером скрипел, а затем по нужде вышел на минутку. Глянул я в грамоту и обомлел. Воевода Яну Сапеге челом бьет. Память у меня схватчивая. Послушай: «Тебе б, господин, надо мною смиловаться и у государя быть обо мне печальником. Я посылаю к тебе челобитенку о поместье: так ты бы пожаловал, у государя мне поместьице выпросил, а я на твоем жалованье много челом бью, и рад за это работать, сколько могу».

— Горазд наш Федор Петрович. На троне законный государь Василий сидит, а он у тушинского Вора поместьице клянчит. Горазд!

— Что делать-то будешь, Аким Поликарпыч? Надо бы под стражу воеводу.

— Легко сказать…

Акима Лагуна так и подмывало кликнуть десяток стрельцов, заковать Борятинского в железа, а затем отвезти изменника на Москву к царю Шуйскому. Закипел, в глазах полыхнул гнев, и все же нашел силы остановить себя. Не горячись, сотник — на черепе трещина будет. В Ярославле ныне полный разброд, поводья не затянешь. С воеводой оказались не только дворяне и дети боярские, но и купцы: Лыткины, Тарыгины, Никитниковы, Спирины, Гурьевы, Назарьевы… В одну дуду воровские речи поют: «Новому царю, почитай, все замосковные города крест целовали, а те, кои за Шуйского стояли, разорены и сожжены дотла. Неча и Ярославлю кровь проливать. Надо к царю Дмитрию отложиться». Купцы за свои лавки и лабазы трясутся. Особенно усердствует немчин Иоахим Шмит, самый богатый иноземный купец, кой много лет живет в Ярославле и владеет самыми богатыми лавками. Он-то давно к Юрию Мнишку подвизался, а ныне в открытую призывает всех торговых людей открыть ворота Яну Сапеге. «Мыслили ростовцы остановить поляков, а что обрели? Лавки разграблены, и город предан огню. Тот же удел ждет и Ярославль. За царя Дмитрия надо стоять!». Этого немчина так и хочется рубануть саблей, но у воеводы одна отговорка: «Иноземных купцов по всем царским указам трогать не велено. Пройми одного, так в Неметчине троих наших покарают». «Но сей купец на воровство подбивает. Самое пора его припугнуть». «Не положено, сотник!» Вот и весь разговор.

Лихое время переживал Ярославль. Из табора Самозванца в город проникли какие-то невнятные людишки в мужичьей сряде и вещали:

— Царь-то Дмитрий истинный. Сулит народу всякие милости оказать, когда боярского царя Шуйского сковырнет и на московский престол сядет. Пошлины и налоги упразднит, оброки и барщину укоротит, Юрьев день вернет. Надо всему народу стоять за доброго царя!

Стрельцы норовили крикунов прижучить, но посадский люд того не дозволил. Вот и уйми народ. Тяжкое это дело, ибо гром и народ не заставишь умолкнуть. Страсть доверчивы простолюдины. Опять в «чудесное спасение» царевича Дмитрия поверили. Те же, кои в Дмитрия не уверовали, ростовского погрома устрашились, где погибло не менее двух тысяч человек. О каких только ужасах не поведали ростовцы, прибежавшие в Ярославль! Ныне даже среди стрельцов началось брожение. Жди беды, град Ярославль.

Тягостно на душе Акима Лагуна. И служба стрелецкая стала маетной, и в доме не стало былой отрады. Свадьбу пришлось отложить. Как-то высказал Земскому старосте Лыткину:

— Повременить бы надо, Василь Юрьич. Ишь, какая смута загуляла. Неуярядливо в Ярославле.

— Повременим, Аким Поликарпыч. Правда, Митька мой обмолвился о свадьбе, но то дело нам решать. Авось дождемся и покойных дней.

Лагун, пользуясь случаем, сторожко молвил:

— Ты уж извини, Василь Юрьич, но до меня слушок дошел, что сынок твой в кабак зачастил и с блудными девками знается. Не мое, разумеется, дело, но не пора ли ему остепениться? Все же, будущий зять.

Лыткин выслушал сотника со снулым лицом. Не часто приходится Земскому старосте выслушивать назидательные речи, но тут дело особое: между будущими сватами не должно быть недомолвок, тем более, когда-то они ударили по рукам, а поломать сей древний обычай — лишиться имени и чести.

Если бы разговор о сватовстве зашел сегодня, то Лыткин наверняка бы от него уклонился. Далеко не тот стал сотник Лагун: всю былую власть растерял. Ныне его даже сами стрельцы перестали бояться. Они растеряны, многие из них изверились в царе Василии Шуйском и едва ли пойдут проливать за него кровь. Лагун последней опоры своей лишился, не укротить ему ни именитых людей, ни чернь, а посему не такого свата хотел теперь видеть Земский староста, но слова своего не вернешь.

— О Митьке мог бы и не говорить. Ведаю его проказы. Молод еще, ума не набрался. Женится — остепенится.

— Ну-ну.

На том и расстались, но не так, как обычно. Прежде Лыткин до ворот провожал, а в последний раз распрощались у сеней хором, и тогда уже Акиму подумалось: «Заважничал староста. С чего бы?».

В доме не стало былого веселья. Всегда беспечная, оживленная Васёнка теперь ходила по избе как в воду опущенная. Куда пропали ее шутки и шалости, беззаботный, развеселый смех? Будто кто сглазил Васёнку. Молчалива, глаза снулые, даже любимое рукоделье выполняет спустя рукава.

На первых порах думал, что дочь не в меру на него разобиделась, ибо суровый с ней был разговор, даже плеточкой стеганул.

— Вот уж не чаял, что дочь моя в прелюбы ударится, ведая о том, что сосватана. То всему дому бесчестье! Что о нас добрые люди скажут?! Сором на весь город!

Вот и не удержался вгорячах, за плеть схватился. Да за такой проступок надлежало еще жестче наказать. Дело-то неслыханное.

Пока разгневанный отец бушевал, Васенка ни слова не проронила, и даже плеть из ее глаз слезы не выбила, что больше всего поразило Акима. Он надеялся, что чадо родное упадет в ноги, заплачет в три ручья, начнет просить прощения, умолять, но ничего подобного не случилось.

Тут и мать насела:

— Повинись, дочка. Экий грех содеяла. Скажи отцу, что блажь нашла, окаянный попутал. Повинись!

Серафима Осиповна даже ногой топнула.

— Прости, тятенька, — едва слышно прошептала Васёнка.

— Да разве так каяться? Встань перед Божницей и поклянись, что и думать забудешь о печнике.

Васёнка ступила к киоту, глянула на Пресвятую Богородицу с младенцем на груди и тотчас из глаз ее покатились слезы.

— Не могу забыть… Люб мне Первушка. Люб!

— Что-о?

Аким вновь было схватился за плеть, но ударить дочь, да еще перед Божницей, у него не хватило духу.

…………………………………………………

Перед самым рассветом Акима разбудил заполошный голос пятидесятника Тимофея Быстрова.

— Беда, Аким Поликарпыч. Ляхи идут к городу!

Лагун, пребывая еще в полусне, привстал на постели и вяло произнес:

— Ты откуда свалился?

— Из ночного караула. Привратник твой не впускал, так я его кулаком огрел — и к тебе. Ляхи, сказываю, идут на Ярославль!

— Ляхи?!

Аким порывисто поднялся с постели, торопливо облачился в красный стрелецкий кафтан, пристегнул саблю и, увидев вбежавшего в покои дворового, крикнул:

— Седлай коня. Живо!

Наметом помчали к хоромам Борятинского, но того дома не оказалось: отбыл в Воеводскую избу.

«Чего бы в такую рань?» — подумалось Лагуну.

На крыльце Воеводской толпились приказные люди. Лица озабоченные, напряженные. Один из «крючков» почему-то перегородил ему дорогу, но Аким оттолкнул его крепким широким плечом и резко распахнул дверь.

Воеводская изба была заполнена именитыми людьми и духовными лицами в челе с архимандритом Спасской обители Феофилом.

«Тайная вечеря, — усмехнулся Лагун. — Знать, загодя изведали о поляках, а меня не известили».

Акима захлестнула волна возмущения. Воевода не захотел позвать на совет начальника стрельцов, и это в то время, когда на Ярославль движется войско поляков.

Федор Борятинский, метнув на Лагуна настороженный взгляд, повернулся к архимандриту Феофилу.

— Лучшие люди города свое суждение высказали. Твое слово, святый отче.

Феофил, невысокий, с худощавым костистым лицом, обрамленным длинной полуседой бородой, перебирая округлыми руками четки, неторопко изрек:

— Все в руках Господа. Владыка наш Филарет, митрополит ростовский и ярославский, помышлял остановить ворога, но свершать того не подобало, ибо ворог был сильней, и пролилась кровь обильная. Самого же владыку с бесчестьем увезли на крестьянской телеге, а град Ростов предали огню и мечу. Господь не хотел брани, ибо не приспело время для отмщения, поелику и нам надлежит призвать прихожан к смирению.

— К смирению? Впустить ляхов в город? — резко произнес Лагун.

— Иного выхода нет, сыне.

— Да как же нет?! — загорячился Аким. — Ударить в набат и призвать народ к защите крепости. Не тебе ли ведать, отче, о Троице-Сергиевой обители, коя до сей поры стойко отражает натиск иноверцев. Чего же ярославцам перед ляхами прогибаться?

Феофил, пожевав сухими губами, хотел еще что-то добавить, но его опередил Борятинский:

— Не тебе, сотник, судьбу города решать. Поразумней тебя люди сошлись и все в один голос высказали: целовать крест царю Дмитрию, к коему уже, почитай, все замосковные города отложились.

— Замосковье — еще не Русь, и Лжедмитрий не истинный царь. Надо народ поднимать.

— Буде, — повысил голос воевода. — Станешь народ мутить — в железах насидишься.

Аким вспыхнул, заходили желваки на скулах.

— Изменники. Тьфу!

Ступил к дверям, но, обернувшись, жестко добавил:

— Для продажной псины — кол из осины!

…………………………………………………

На другой день правящая верхушка города сдала Ярославль полякам.

Все тот же Конрад Буссов рассказывает о Ярославле: «Поляки грабили купеческие лавки, били народ, без денег покупали все, что хотели».

В ужасном положении находились крестьяне в ярославских деревнях. Там поляки, да и весь тушинский сброд распоясывались, наглели.

Ярославль захлестнула волна недовольства, и тогда ляхи начали «непокорных с башен высоких градных долу метать, иных же с крутых берегов во глубину реки и с камением верзаху; иных же из луков и самопалов расстреляюще; иным же голени переломах; иных же чад перед очами родителей в огонь бросаху, о камни и углы разбиваху; иных же на копии и сабли воткнувши, перед родителями носяшу; красных же жен и девиц на блуд отдаху; многие же от безмерных мучительств и осквернений, сами смерть принимаху, дабы не осквернится от поганых».

…………………………………………………

Аким Лагун, не выдержав зверств поляков, начал подбивать ярославцев к восстанию. Горячо высказывал своим приверженцам:

— Нет мочи смотреть на изуверства ляхов. Народ готов к возмущению. Надо на каждой улице и слободе подыскать надежных людей, затем таем собраться и обдумать день выступления на иноверцев. Не забыть и их лизоблюдов: воеводу Борятинского и дьяка Сутупова. Не избыть иудам осинового кола…

Восстание ярославцев готовилось сторожко, и все же заговор был раскрыт одним из изменщиков. Вечером к Лагуну вновь наведался вездесущий приказный писец Гаврилка, поведавший недобрую весть:

— Ждет тебя неминучая погибель, Аким Поликарпыч. Прибегал ко мне дворовый человек воеводы Оряська, кой на пиру у Борятинского чашником прислуживал. Воевода и Сутупов в крепком подпитии донесли пану Тышкевичу, что ты — первый недоброхот царя Дмитрия, и что норовишь поднять Ярославль супротив панов. Тышкевич шибко озлился и приказал кинуть тебя в Губную избу, где и прикончить. А дьяк Сутупов поведал пану о твоей пригожей дочери. Тышкевич осклабился и сказал, чтобы девку доставили к нему после твоей погибели. Немешкотно уходи из города, Аким Поликарпыч! Побегу я…

С тяжелым сердцем позвал Аким свою супругу.

— Собирайся, Серафима. Нельзя нам здесь боле оставаться. Уйдем ночью.

Серафима, побелев, опустилась на лавку.

— Пресвятая Богородица!.. Чуяло мое сердце. Да куда ж ты надумал, Аким Поликарпыч?

— В Вологду, к доброму знакомцу Никите Вышеславцеву.

 

Глава 9

В НИЖНЕМ НОВГОРОДЕ

Надей Светешников появился в Нижнем Новгороде перед самым Рождеством Христовом. Перебравшись на правый берег Волги, снял шапку на бобровом меху и с особым усердием перекрестился на соборный храм Спаса.

— Слава тебе, Господи! До исконной Руси добрался.

Последний раз он был в Новгороде два года назад, в летнюю пору, пристав к берегу на большом торговом насаде. Нижний Новгород раскинулся на высоких Дятловых горах, изрезанных глубокими оврагами, утопающих в сочной зелени яблоневых и вишневых садов. С левой, менее доступной части прибрежного взгорья, до самой вершины красовался величественный белоснежный зубчатый кремль. Под кремлем — раздольная матушка Волга. А по склонам гор, в зеленях — виднелись избы посадского люда. Они взбираются снизу вверх до самого кремля…

А ныне стояла зима, и весь город утонул в сугробах.

Иван Лом, отцепив сосульки с бороды, также осенил себя крестным знамением. Последовали купцу и приказчику и «охочие» люди.

— Дале куда, Надей Епифаныч? — спросил Лом.

— К купцу Порфирию Миронову, с коим мы в Казань когда-то хаживали.

За крытым возком по Ямскому взвозу потянулись четверо тяжело груженых розвальней с охочими людьми.

Бревенчатый дом, где пребывал купец Миронов, находился на Никольской улице, левее Ковалихи, между острожными насыпями.

Купец едва признал Светешникова.

— Зарос же ты, Надей Епифаныч. Чисто леший. Знать, издалече?

— Из-под Мангазеи, Порфирий Борисыч.

— Ого! Отважный же ты человек, Епифаныч. Из нижегородцев пока никто к самояди не хаживал… Милости прошу в дом, и людей своих зови.

— Благодарствую, Порфирий Борисыч.

Всех приветил нижегородский купец в своем просторном доме: накормил, напоил, разместил на отдых, а когда остались с глазу на глаз, спросил Светешникова:

— Никак не зря в такую одаль ходил и животом своей рисковал. Сани-то изрядно нагружены.

— Скрывать не буду: выпал хабар, но дался тяжко. Пришлось на реке Тал с инородцами сразиться. Трех охочих людей потеряли.

— Досталась же тебе пушнина, — крутанул головой Порфирий. — Добро, сам цел остался. А отощал-то!

— Ничего. Были бы кости, а мясо нагуляю. Скорее бы до Ярославля добраться.

— До Ярославля?.. Аль ничего не ведаешь, Епифаныч?

Светешников пожал плечами.

— Вот те на… Да Ярославль ныне ляхами захвачен. Такое творится, что волосы дыбом. Сотни людей в Нижний прибежали. Даже многие купцы город покинули.

Светешников ошалело уставился на Порфирия.

— Вот новость так новость… Кто из купцов?

— Петр Тарыгин, Богдан Безукладный, Нифонт да Аникей Скрипины.

— Выходит, совсем худо в Ярославле.

— Худо. Ныне по Ярославлю, будто Мамай прошел.

— Надо бы мне с купцами потолковать. Уж ты сведи нас, Порфирий Борисыч.

— Сведу. Но пока в горнице часок-другой передохни.

…………………………………………………

Порфирий собрал ярославских купцов на другой день в своих покоях. Много было пересудов, каждый бранил поляков, сетовал на убытки, но наиболее вразумительную речь произнес Петр Тарыгин:

— На воеводстве — Федор Борятинский, но всеми делами заворачивают ляхи. Воевода и дьяк Сутупов не знают, чем им и угодить, а те совсем распоясались. Город обложили непомерной данью. Даже Иван Грозный в Ливонскую войну не требовал с Ярославля таких громадных денег. Тридцать тысяч рублей! Такого урона купцы сроду не видывали. Но ляхи на том не утешились. Все лавки пограбили и съестные припасы вымели. А затем новые загонщики нахлынули и вновь начали деньгу выколачивать. Ропот пошел по Ярославлю. Многим удалось в Нижний да в Казань сойти. Поляки, лишившись припасов и денег, в такую лютость пришли, что принялись недовольных ярославцев саблями сечь и с башен скидывать. А про женщин и девок и говорить не приходится. Насилуют хуже ордынцев.

Светешников даже зубами заскрипел от нахлынувшего гнева.

— Изуверы! Святотатцы!

— Еще, какие святотатцы, Надей Епифаныч, — вздохнул Нифонт Скрипин. — Во всех храмах серебряные ризы с икон ободрали, священные сосуды похватали и прямо в церквах из потиров вино распивают. Неслыханное глумление!

— А что же духовные пастыри?

— Владыку Филарета, кой помышлял ляхов усовестить, веревками в Ростове скрутили, на телегу кинули и в Тушино увезли, а наш игумен Феофил не только боялся головы поднять, но одним из первых выехал к Самозванцу с иконами и святой водой челом бить.

— Это тебе не Гермоген, кой неустрашим к иноверцам… Напрасно Ярославль в осаду не сел.

— Истину речешь, Надей Епифаныч, — кивнул Петр Тарыгин. — Но Ростов нас зело напугал. Его полностью разграбили и сожгли. Не восхотели его горькой участи, полагали миром с ляхами поладить, вот и открыли им ворота.

— Не о городе вы думали, а о своих лабазах и лавках.

Тарыгин смущенно крякнул: не в бровь, а в глаз молвил резкие слова Светешников.

— Чего уж там. Был такой грешок, Надей Епифаныч. Чаяли отворотить от пня, да наехали на колоду. Ныне не только купцы, но и голь перекатная в Дмитрии разуверилась.

— А я вам, что когда-то еще о первом Самозванце сказывал? Нельзя верить ставленнику ляхов. Прав был Борис Годунов, но его со всех сторон костерили. Дмитрий Пожарский мне глаза открыл. Надо было Бориса слушать, а не бояр, кои раздрай в царстве учинили, и чуть ли не каждый на престол замахивался. От них повелась смута, ибо они поляков на Москву позвали, дабы с Годуновым расправиться.

— Так ведь и народишко в Самозванца поверил, — ввернул словцо Богдан Безукладный.

— Опять же бояре виноваты. Годунов помышлял слабину мужикам дать и Юрьев день вернуть, а бояре с дворянами на рожон полезли. Все указы царя, почитай, под сукно сунули. О том Дмитрий Пожарский доподлинно изведал. А вот нам, купцам, грех на Годунова жаловаться. При нем самый расцвет торговли на Руси был. Вспомните, сколь денег мы ухлопали при Иване Грозном? Не перечесть. На Ливонскую войну, как в бездонную кадку сыпали. При Борисе только и вздохнули. А ныне что? Весь торговый люд в бега ударился, никакой торговли на Руси не стало. А без торговли и царство захиреет. Что будем делать, господа честные?

Нижегородский купец с хитрой лукавинкой поглядывал на ярославцев, а те призадумались. Нелегкий вопрос подкинул Светешников. Самозванец, почитай, вот-вот Москву возьмет, а царь Василий Шуйский, того гляди, престола лишится, он долго не удержится. А коль трон оседлает Лжедмитрий, то вся власть перейдет к переметнувшимся к Самозванцу боярам и польским панам. Вот и ломай голову, что далее делать.

— Мудрено, Надей Епифаныч. Ничего здравого в голову не лезет, — отозвался Богдан Безукладный.

— Покуда в Нижнем пересидим. Авось и закончатся худые времена, — молвил Аникей Скрипин.

— Авось и как-нибудь до добра не доведут, — хмыкнул Петр Тарыгин. — Надо всем миром на ляхов ополчаться. Чу, в Галиче уже ляхам по шапке дали.

— Да то ж от Ярославля недалече. Молодцы галичане, — оживился Светешников. — Достоверен ли слух?

— Достоверен, Надей Епифаныч, — кивнул Порфирий Миронов. — Намедни в Нижний гонец из Галича примчал, кой поведал, что Галич обратился за подмогой ко всем северным городам. Надеется Галич и на Нижний Новгород.

— Добро. Ну и как нижегородцы?

— Воеводы Алябьева ныне в городе нет. Ушел под Балахну ляхов бить. В Нижнем пока их не видывали, а вот всяких разбойных шаек окрест немало. Народ же пока на призыв галичан отзывается вяло.

— А потому и вяло, Порфирий Борисыч, что не видывал зверств поляков. Однако ж не с руки Новгороду в стороне стоять. Город людный, богатый. Неужели ни у кого сердце не колыхнется?

— Да есть у нас один головастый мужик. Как-то с паперти его слышал. Зажигательную речь сказывал. Нельзя-де нам, братья, за стенами отсиживаться, коль Русь в беде.

— Кто такой?

— Куземка Минин. Мелкий торговец мясом. Лавчонку держит у Гостиного двора, что на Торжище. В лучшие люди ему, кажись, сроду не выбиться, а вот голова у него светлая, и в ратных делах преуспел. Другой год с Алябьевым на ляхов ходит, что на нижегородские села и городишки нападают. Недавно домой заявился.

— А как народ к нему?

— По всякому, Надей Епифаныч. Народ, сам ведаешь, разноперый. Кто в лес, кто по дрова. Вот так и к Минину. Однако некоторые его речи на ус мотают, не освистывают. Умеет Куземка словцо сказать.

— Хотелось бы глянуть на Минина.

— Глянем, коль нужда есть. Живет недалече, за Похвалинским бугром. Но так ли уж надо к Куземке идти?

— Надо! — твердо высказал Светешников.

 

Глава 10

МЯТЕЖ

Паны и гайдуки заполонили город, расселившись по добротным избам. Расселяли их земские ярыжки, хорошо ведавшие каждый дом.

К избе Анисима Васильева ярыжка привел четверых гайдуков.

— Жить им, Анисим, в теплой горнице. Поить, кормить, не чинить помех и во всем повиноваться.

— А куда ж мне своих девать?

— В подклете перебьетесь, не велики господа.

Один из поляков неплохо говорил по-русски. Едва войдя в горницу, приказал:

— Поставь пива и вина.

— Не держим. По цареву указу нам запрещено варить вино и пиво.

— В Московии дурацкие законы. Сбегай в кабак!

— Дайте денег.

— Что? Вы слышите, панове. Москаль требует с нас злотые. У доблестных победителей! Быстро в кабак!

— И рад бы, панове, но деньжонками оскудел.

Гайдук, высоченный, рыжеусый, выхватил саблю.

— Зарублю, пся крэв!

Жена Анисима, Пелагая, перепугавшись, опустилась на колени.

— Смилуйтесь, люди добрые! Я сама сбегаю. Смилуйтесь!

— Встань, Пелагея. Дойду до кабака, — сумрачно изронил Анисим.

Первушка слушал разговор со сжатыми кулаками. Его так и подмывало что-то резко высказать, но отшельник Евстафий предупредительно дернул его за рукав рубахи, шепнул:

— Потерпи, сыне.

…………………………………………………

Всю неделю коротали ночи в подклете. Пелагея сетовала:

— Никакой мочи нет, ляхов сносить. Экую прорву прокормить надо! А что как рыба и хлеб кончатся? А они все больше да слаще спрашивают. Замаялась! Слышь, песни горланят, окаянные!

— А может, в бега ударимся, Анисим Васильич? Сколь люду в Нижний сбежало, — молвил дворовый работник Нелидка.

— Бегал ты в Нижний, так тебя один пройдоха, как ты сказывал, обобрал и едва жизни не лишил. Никто нас в Нижнем с калачами не встретит.

— Но и здесь, дядя, не житье. Того гляди, за рогатину возьмусь.

— Давно примечаю, Первушка, что у тебя руки чешутся. Охолонь! Аль не видишь, сколь ляхов в городе?

— Да вижу, вижу, дядя! Душа негодует.

— Зело понимаю тебя, сыне. Сам душой истерзался, — с горечью заговорил Евстафий. — Не чаял я, выйдя из пустынных мест, такое бедствие в граде зреть. И вот что худо: простолюдины доверились зажиточным людям и фарисеям, а те ворога без брани впустили. А проку?

— Уж как игумен Феофил унижался перед ляхами, но и того пограбили. В купеческих же лавках даже мыши перевелись. Лютуют иноверцы.

— Лютуют, Афанасий. Женщин средь бела дня хватают. Вчера сам зрел, как одна юная дщерь с обрыва в Волгу кинулась.

У Первушки заныло сердце. Как там Васёнка? Уберег ли ее сотник от буйных ляхов?

Утром подался к Семеновской башне, неподалеку от которой стоял двор Акима Лагуна. Волнуясь, прошел через калитку и поднял глаза на светелку. По слюдяным оконцам хлестал леденистый секущий снежок. Рано пожаловало зазимье: снег повалил в конце октября, припорошив остывшую землю.

Встал у крыльца, прислушался. В доме было тихо. Надо стучать в дверь. Но кто откроет?

Уже занес, было, кулак, как вдруг услышал чей-то голос, раздавшийся от дровяника.

— Первушка!

Оглянулся. Долговязый Филатка в сермяге с охапкой березовых поленьев в руках. Тот скорбно поведал:

— В доме ляхи дрыхнут. Аким Поликарпыч с женой и Васенкой скрылся. Куда сошел — не сказывал. Мне наказал дом оберегать. А как сбережешь, коль супостаты даже иконы в переметные сумы покидали. Боюсь, как бы дом не спалили. Сам-то как? Печи выкладываешь?

— Какие печи, — отмахнулся Первушка. — Ныне не до печей. Народ вчистую обобрали, а тушинские загонщики все новых и новых денег требуют… Ты вот что, Филатка. Коль что услышишь о сотнике и Васёнке, дай знать. Прощевай, друже.

Уходил со двора с невеселым чувством. Исчезла Васёнка. Где, в каких землях она теперь мыкается? Господи, так бы и поглядел в ее дивные глаза!

А дома речи обитателей подклета становились все смятеннее: гайдуки вели себя все разнузданней. Как-то притащили в дом молодую женщину и принялись над ней глумиться. Дом огласился отчаянными криками. Первушка схватился за топор и шагнул к двери.

— Не могу терпеть, дядя. Не могу!

В Первушку как клещ вцепилась Пелагея.

— Умоляю тебя, не ходи! Они же убьют тебя!

Встал перед племянником и Анисим.

— Положи топор. И тебя убьют, и нас всех порешат. Кому, сказываю!

Первушка со злостью отшвырнул топор в угол. Сальная свеча, пылающая в медном шандане, высветила его ожесточенное лицо. Сел на лавку, с силой ударил кулаком по бревенчатой стене.

— Не могу!

— Зело понимаю тебя, сыне, — подсел к Первушке отшельник. — Сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь.

— Как же быть, отче? Как не осесть?

— Как не силен ворог, но и на него управа сыщется. Надо мудростью брать. Народ ныне уже не верует в доброго царя Дмитрия. Не истинный он, игрушка в руках панов. Вот они, что хотят, то и вытворяют, но народ долгих злодеяний не вынесет, ибо всякому терпенью бывает конец. Я многое вижу и слышу. Ярославль не тот град, чтобы под ярмом сидеть. Он и ране на татар поднимался.

— А как ныне народ поднять? В сполошный колокол ударить?

— Все ляхи сбегутся и много крови прольется. Похитрей надо действовать, сыне. Зимы подождать.

— А что зимой?

— В стынь супостаты по улицам не шастают, в дома забиваются да вином пробавляются. В глухую ночь их пушкой не пробудишь. Вот тогда и разделаться со злодеями. Народ же надо исподволь готовить.

— Да кто за это примется, отче?

— А мы с Божьей помощью и примемся. Пойдем по избенкам бедноты, где ляхи не стоят. Я — как божий странник, а ты, как печник. Не дымит ли печь-матушка? Слово за слово. Коль почуешь, что мужику довериться можно, допрежь о бедах наших глаголь, опосля про ночку темную намекни.

Анисим не вмешивался в разговор и, лишь спустя некоторое время, произнес:

— А, пожалуй, дело говоришь, Евстафий. Пройдусь и я по малым торговым людям, есть среди них надежные мужики. Но дело то не в меру опасное. У воеводы и дьяка Сутупова всюду свои лазутчики шныряют, всякое опрометчивое слово ловят. Чуть что — и голова с плеч. Эти иуды пуще всего за свои шкуры трясутся. А посему еще раз скажу: будьте осмотрительны и выискивайте надежных содругов. Без них нам народ не поднять.

…………………………………………………

Во второй половине ноября 1608 года против поляков выступили не только горожане Галича, но и Солигалича, Вологды, Тотьмы, Белоозера и Костромы.

У короля Сигизмунда вновь состоялся тайный совет, на котором он произнес:

— Мы с блеском выполнили наш первоначальный план. Главный город Севера — Ярославль — взят. Благодаря его захвату, мы смогли овладеть многими северными городами, но в них оказались малые гарнизоны. Московиты оправились и вновь вернули себе северные города. В Костроме убили нашего ставленника князя Мосальского. Мятежники отрубили воеводе руки и ноги, и утопили в Волге. Дурной пример заразителен. Ярославский воевода завалил Яна Сапегу грамотами. Он в тревоге. В городе вот-вот вспыхнет восстание. Надо срочно упредить мятеж. Я приказал Сапеге отправить в Ярославль крупное дополнительное войско во главе с Лисовским. Он умеет обращаться с бунтовщиками. Если чернь вознамерится поднять головы, то она будет беспощадно уничтожена. Из Ярославля пан Лисовский двинется на мятежные города и вернет их Речи Посполитой. Так что все устремления — на Ярославль! Еще раз напомню, что сей город на Волге — важнейший стратегический центр.

12 декабря 1608 года войска Лисовского вошли в Ярославль. В городе все было тихо и ничего худого для панов не предвещало. Ляхи, обрадованные встречей с земляками, учинили небывалое празднество. Ночью 14 декабря, в сильный мороз, когда пьяные поляки уснули, ярославцы «врознь по дворам пьяных побили».

С раннего утра Коровницкая слобода, в которой находился двор Анисима Васильева, возбужденно галдела:

— Разделались с ляхами, братцы!

— Почитай, по всему Ярославлю с ляхами покончили!

— Волюшку обрели!

Особенно шумно было у двора Анисима, где находились коноводы народного возмущения — сам Анисим и его племянник Первушка.

Анисим довольно высказывал:

— Обиженный народ злее ос жжет. Так и впредь надо, братцы!

— Нельзя зло терпеть, — вторил Первушка. — Век не забудут паны наши дубины и топоры!

— Не забудут!

Но радость победы вскоре померкла. Из Земляного города переехали на челнах через Которосль трое посадчан. Заполошно закричали:

— Лисовский-то уцелел! В обители отсиделся. Он собрал тьму ляхов и всех рубит без пощады. Скоро, поди, через Которосль перекинется. Спешно уходите, братцы!

Слобожане опомнились, побежали по дворам запрягать в сани лошадей. Спасение — Которосль да дремучие леса.

Вскоре весь Ярославль окутался дымами пожарищ. Анисим перекрестил избу и прыгнул в розвальни. Уезжали без скарба: не успеть. Впереди ждало неизведанное.

— Мы еще вернемся, сыне, — поглядывая на Первушку, молвил Евстафий.

 

Часть третья

ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

 

Глава 1

ВОЕВОДА НИКИТА ВЫШЕСЛАВЦЕВ

В феврале 1609 года вновь поднялись города Северной Руси. Народное ополчение возглавил воевода Никита Васильевич Вышеславцев.

Ранее Вышеславцев был в Великом Новгороде вкупе с именитым полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским. Изведав, что в Вологде собралось народное ополчение, Михаил Скопин поручил Вышеславцеву встать в его челе и выступить на избавление от ляхов Романова и Ярославля.

16 марта ополчение из Романова отправилось к Ярославлю. Повстанцам пришлось пробиваться с боями, неспешно и трудно: путь до Ярославля (около сорока верст) ополчение проделало лишь за двадцать два дня.

Воеводу Борятинского обуял страх. Он немешкотно отправил гонцов к Яну Сапеге, молил о безотлагательной помощи, прося, вновь прислать к нему самого Лисовского.

Сапега дал строжайший наказ: Лисовскому «идти наспех днем и ночью, чтобы изменники к Ярославлю не подошли, и дурна бы никоторого не учинили, и Ярославского уезда не извоевали».

К Борятинскому был снаряжен и большой отряд ляхов из Суздаля, посланный воеводой Плещеевым. Под Ярославлем оказались внушительные силы, но горожане, насытившиеся бесчинствами поляков, давно уже поджидали Вышеславцева. Многие из них еще раньше бежали из Ярославля, дабы вступить в ряды ополчения.

7 апреля 1609 года Вышеславцев стал вблизи города, у села Егорьевского. Встречу ему выступил из Ярославля весь польский гарнизон под началом пана Самуила Тышкевича. Поляки и тушинцы защищались отчаянно, потеря Ярославля тревожила их «больше всего», ибо город являлся главным форпостом тушинцев на севере, отсюда ходили карательные отряды в Костромской, Галицкий, Ростовский, Суздальский, Владимирский и другие уезды, поддерживая власть «царя Дмитрия». Падение Ярославля означало утрату огромной территории, и поляки отменно это понимали.

Дважды пан Тышкевич отбивал атаки передовых отрядов, но в третьем сражении был разбит и укрылся за городскими стенами. В городе началось восстание. Федору Борятинскому, дьяку Богдану Сутупову и пану Тышкевичу удалось бежать.

Гетман Сапега писал в своем дневнике, что восставшие нанесли большой урон полякам. Несколько казацких рот были разбиты наголову.

8 апреля с огромным воодушевлением, колокольным звоном и хлебом-солью встретили ярославцы ополчение Вышеславцева. Но даровитый воевода и горожане разумели, что борьба еще не докончена, что враг сделает еще немало попыток, дабы вновь завладеть важнейшим городом Верхнего Поволжья.

В Ярославле готовились к дальнейшей упорной борьбе, спешно чинили и строили укрепления…

Гетман Ян Сапега был взбешен поражением войска Тышкевича. Он, гетман, должен исполнить приказ короля Сигизмунда: вернуть Ярославль любой ценой!

Ян Сапега счел, что взятие Ярославля куда важнее, чем захват Троицкого монастыря. Но стремительного броска не получилось: войскам пришлось пробиваться с боями через засады и лесные завалы, рассылая отряды конницы для усмирения восставших городов и селений.

Три недели продолжался этот нелегкий поход, что позволило ярославцам подготовиться к обороне. Горожане укрепили острог, получили из Вологды порох, «дробосечное железо» и свинец, дождались помощи из Костромы и Ростова, из окрестных сел и деревень.

Лисовский, взяв Суздаль, со всеми своими полками двинулся на Ярославль. Впереди войска шел передовой полк под началом панов Будзило, Микулинского и ростовского воеводы, изменника-тушинца Ивана Наумова.

В Ярославле изведали о движении противника. К реке Пахре из города выслали заставу, которая четыре дня обороняла переправу. Будзило и Микулинский диву дивились: застава не так уж и велика, но бьется она с таким ожесточением, что каждый раз «рыцарям» приходилось отступать.

На помощь пришел Иван Наумов:

— Надо, панове, перехитрить ярославцев. Часть воинов оставить у моста, а главные силы перекинуть вверх реки, воздвигнуть там переправу, а затем с тылу ударить по ярославцам.

Будзило и Микулинский одобрили план Наумова. Мужественная застава была перебита.

Вскоре ляхи обрушились на неукрепленные слободы, окружавшие Земляной город, и сожгли их. Ярославцы отошли за крепостные стены. Ляхи, начиная осаду, пытались разложить осажденных, намереваясь добиться добровольной сдачи города.

К стенам Земляного города для переговоров был послан богатый немецкий купец Иоахим Шмит, который много лет жил в Ярославле и имел большие торговые связи не только с иноземными, но и местными русскими купцами.

— Одумайтесь! — начал свою речь немчин. — Я пришел к вам не как воин, а как торговый человек, которого хорошо знают все ярославцы. — Польские воины сожгли пригород. Они настолько сильны, что им не составит труда овладеть Земляным городом, но тогда и он будет сожжен дотла. Сгорят церкви, гостиные дворы и торговые лавки, а все люди будут изрублены. Я надеюсь на разум купечества и всех торговых людей. Неужели вы позволите пропасть вашему добру? Отройте ворота и польские воины никого и ничего не тронут.

На стены поднялся Аким Лагун, который пришел в Ярославль с Вышеславцевым.

— Что ты намерен сказать, Аким Поликарпыч? — спросил его воевода.

— Давно ведаю этого немчина. Человек он хищный, жестокий и загребущий. Помышляет всех торговых людей под себя подмять. Ляхам же — лизоблюд. Подбивает ярославцев к Жигмонду переметнуться. И не только! Вкупе с Борятинским и Сутуповым указывал на людей, кои заговор против ляхов замышляли.

Воевода, глянув на суровое лицо Лагуна, жестко произнес:

— Сего немчина надо заманить в город. Пусть перед всем народом свои поганые речи изрекает.

Так и сделали. Вышли из крепостных ворот и сказали:

— Здраво толкуешь, купец. Не пожелаешь ли перед всем народом молвить?

Немчин, оказавшись перед огромной сумрачной толпой, на какое-то время похолодел от страха. Стоит ли говорить о сдаче города столь озлобленной ораве? Русские люди терпеливы, но иногда они взрываются, как бочка с порохом. Спаси и сохрани от этого, пресвятая дева Мария! В толпе немало богатых купцов, лица их не так уж и неприветливы. Василий Лыткин, Григорий Никитников, Петр Тарыгин… Понимают, что перед войском Лисовского городу не устоять, а посему для купцов выгодней уладиться без кровопролития, ибо обозленный Лисовский вновь до нитки разорит всех торговых людей. Сей знаменитый предводитель обещал Шмиту тысячу злотых. Громадные деньги!

Противоречивые мысли заглушила жадность, и купец повторил свои слова.

Аким Лагун стоял в толпе и напряженно вглядывался в лица ярославцев. Чем же они ответят на призыв немчина? Неужели прельстятся словами пособника врагов, которые кровью залили Русь?

На рундук поднялся каменных дел мастер Михеич, почитаемый человек в Ярославле. Большая, высеребренная борода его трепыхалась на упругом осеннем ветру.

— Что скажешь, преславный град Ярославль? Сладимся ляхам ворота открыть, аль восстанем на защиту матерей, жен и детей от мала до велика?

Громадье чуть помолчало, а затем кипуче взметнулось, да так кипуче, как будто неистовый ураган по площади пронесся:

— Не пустим ляхов!

— Насмерть биться!

— Отстоим град Ярославль!

По телу Никиты Вышеславцева пробежал озноб, вызванный ярым, мятежным откликом взбудораженной толпы, и его суровый возглас слился с возбуждающим всенародным кличем.

— Спасибо, братья! — воскликнул он и повернулся к посланнику ляхов. — А с этим что делать?

— В котел злыдня! — вновь взревела толпа.

Немчина «бросили в котел, наполненный кипящим медом, а затем вылили это варево за городские стены».

 

Глава 2

ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Анисим, Первушка, Евстафий, Нелидка и Пелагея вернулись в Ярославль после того, как только изведали, что город избавлен ополчением Вышеславцева. На их счастье изба оказалась целехонькой, но Пелагея запричитала:

— Все-то разграбили, изверги, все-то испохабили. Даже горшки перебили! Как жить-то будем? Ни курчонки, ни скотины, ни дровишек.

— Буде, Пелагея! — строго молвил Анисим. — Благодари Бога, что двор не спалили. Как-нибудь выправимся. Не одни мы пострадали. Главное, ляхов из Ярославля выдворили. Спасибо вологодскому воеводе. Теперь за обыденные дела примемся.

Но и недели не миновало, как на Ярославль навалилось новое бедствие: поляки, во что бы то ни стало, вознамерились вернуть себе город.

Перед Вышеславцевым стояла трудная задача. Ему не давал покоя Земляной город, самый большой, наиболее заселенный и богатый участок Ярославля, в котором расположились купцы и ремесленный люд. Когда-то Земляной город был окружен глубоким земляным рвом, заполненным водой, высоким земляным валом и обнесен добротным деревянным тыном с более чем двадцатью башнями. Вал (от самой Волги) тянулся от Семеновского съезда до Власьевской башни, откуда шел к северо-западной стене Спасского монастыря.

Обитель являлась независимой частью Ярославля и находилась между Земляным городом и слободами. Южная стена Спасского монастыря пролегала к Которосли. Монастырь, один из богатейших на Руси, был обнесен крепкими массивными каменными стенами, являлся наиболее укрепленной частью Ярославля. За обитель можно было не тревожиться, а вот Земляной город приводил воеводу в уныние.

Ров обмелел, земляной вал осыпался, а деревянный острог из заостренных сверху бревен изрядно обветшал. Заботило Вышеславцева и то, что острог тянулся на целые две версты, и ни одной пушки на башнях острога не было. Ляхи могли напасть на любое место крепости. Ополченцев приходилось рассредоточивать на весьма большом расстоянии.

Воевода, еще до подхода поляков, кинул клич:

— Все, кто способен держать топоры и заступы, на укрепление Земляного города!

Ярославцы горячо откликнулись. Был среди них и Анисим, и Первушка, и Нелидка. Даже старый Евстафий, не покладая рук, трудился на починке тына. Ремесленные люди, уже давно изведавшие о подвигах отшельника, довольно говаривали:

— Ай да отче! За троих мужиков ломит.

Приметил Евстафия и воевода.

— Молодцом, отец. Никак был свычен к тяжкой работе?

— Доводилось, воевода. Немало лет в пустыни обретался, а среди дремучих лесов квелому не выжить.

— Ясно, отец. Жаль, времени — кот наплакал. Зело много прорех в тыне.

— В том местные властители повинны.

— Истинно, отец.

«На что надеялись прежние ярославские воеводы? — с упреком думалось Евстафию. — До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. На кой ляд мошну на крепость изводить? Вот и промахнулись, недоумки. Ныне же поспешать надо. Воевода прав: времени на починку тына не Бог весть сколько».

Подле рубил бревна для прорех острога Первушка. Споро, изрядно трудился, топор так и играл в его крепких руках; рубил, а в глазах так и стояла затерянная в лесах церквушка, поднятая без единого гвоздя. Сколь же деревянных дел умельцев на Руси! Экое чудо в глухой деревушке возвели, кою пришлось увидеть, когда в Голодные годы шел с каликами к Ярославлю… А когда он за каменный храм примется? Светешников до сих пор из Сибири не вернулся. Уж не приключилось ли с ним какого лиха? Не дай Бог. Без Надея все дело станет.

Душа рвалась к излюбленной работе, но Смута надолго прервала Первушкину мечту.

Неподалеку рубила бревна для острога и монастырская братия. Толковала:

— Ворог-то, чу, близок. Поспешать надо.

— Поспешать. Экая силища надвигается!

— Воистину, силища. Острог-то трухлявый. Каюк Ярославлю будет…

«Каюк!» — Первушке вдруг вспомнился знакомый голос, который он никак не мог припомнить. Именно это слово он услышал в тот злополучный вечер, когда его чуть не убили. Он глянул в сторону долговязого, щербатого мужика с рыжей торчкастой бородой и его осенило: монастырский служка Гришка! Гришка Каловский. Собака!

Ринулся с топором к служке.

— Так это ты, вражина!

Гришка оторопел: никак не чаял встретить перед собой печника из Коровницкой слободы.

— Ты чего?.. Чего наскочил?

Прищурые въедливые глаза испуганно забегали.

— А ты не ведаешь, вражина? Кто тебя подослал? Сказывай, пес!

— А ну прекратить! — послышался за спиной суровый возглас Вышеславцева. — Из-за чего брань?

— Прости, воевода. Я после с этим негодяем разберусь, — Первушка, кинув на Каловского испепеляющий взгляд, отошел к Евстафию. Тот понимающе кивнул.

— Никак, припомнил своего обидчика?

— Припомнил, отче. Это он дубиной махнул. Но по чьему умыслу?

На другой день Первушка помышлял сходить в монастырь, но помешал приход поляков.

Ляхи приступили к осаде, но все ожесточенные наскоки на укрепления города были мужественно отбиты. Однако через два дня Будзило и Наумов пошли на новый приступ Земляного города. Главный удар ляхи направили на Власьевские ворота. «В пятом часу ночи воры пришли к большому острогу всеми людьми, приступом великим по многим местам. В последнем часу ночи промеж Власьевских ворот воры острог зажгли и государевых людей с острогу збили. А в те поры своровал изменил Спасского монастыря служка Гришка Каловский: Семеновские ворота отворил и воров в острог пустил. И воры, вошедши в острог, посад зажгли, и посад в большом остроге выгорел».

Начались нещадные бои, и все же защитников острога оказалось гораздо меньше, им пришлось отступить в Рубленый город и Спасский монастырь. Острог же ляхи предали разорению и огню. Были сожжены мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женские Вознесенский в Толчковой слободе и Рождественский (рядом со Спасо-Преображенской обителью). Предали огню и Власьевскую церковь. Разграблен и сожжен был и Толгский монастырь, что неподалеку от Ярославля.

Будзило поспешил уведомить о захвате Ярославля в Тушинский лагерь, но осажденные Рубленого города и не думали сдаваться. Надеясь на богатую добычу, войска Будзилы и Наумова сражались с остервенением, приступ следовал за приступом. Вскоре начались еще более ожесточенные схватки.

4 мая «в шестом часу ночи воры пришли к острогу со всеми людьми великими, с щиты и огнем, смолеными бочками, с таранами и огненными стрелами». Но и этот жесточайший наскок был отбит ярославцами.

Воевода Вышеславцев не довольствовался одной обороной. Он вновь собрал ярославцев у собора и произнес жгучую речь:

— Иноверцы обложили весь Рубленый город. Совсем недавно град Ярославль уже был в руках латинян, и вы отменно помните их изуверства. Так неужели, братья, мы вновь позволим ляхам грабить наши дома, осквернять православные храмы и предавать сраму девушек и женщин?!

— Не позволим! — горячо отозвались ярославцы.

— А коли так, братья, выйдем за стены и с именем Господа побьем иноземцев!

В вылазке приняли участие и Анисим с Первушкой. Впервые им, обуреваемым неодолимой местью к злодеям, довелось в открытую сразиться с ляхами. Ярость ярославцев и ополченцев Вышеславцева была настолько отчаянной, что ляхи не могли сдержать ожесточенный натиск и потерпели сокрушительное поражение. Победителям удалось захватить много оружия и уйму пленных.

Будзило, Микулинский и Наумов, понеся огромные потери и увидев всю тщетность своих попыток захватить Ярославль, отступили от города и направились к Угличу.

…………………………………………………

Отступая от Ярославля, Будзило встретил Лисовского с главными польскими силами. 8 мая поляки вновь подступили к городу. Осада Ярославля возобновилась и длилась две недели. Вновь завязались ожесточенные бои, приступы проистекали по нескольку раз в день. Поляки норовили любой ценой взять важный для всей Руси город.

С каждым днем положение осажденных становилось всё тяжелей. Сотни ополченцев, оборонявших город, были убиты и ранены, порох был на исходе, плохо обстояло дело и со съестными припасами. Но ополченцы продолжали героически отстаивать Ярославль.

За борьбой, проистекавшей под Ярославлем, следила вся Русь. Во многих городах собирали оружие и ратных людей для помощи осажденным. К Ярославлю двинулись отряды ополченцев. Все потуги Лисовского завладеть отважным городом не увенчались успехом: ярославцы сражались с исключительным мужеством.

22 мая 1609 года Лисовскому пришлось снять осаду. Попытка взять Ярославль закончилась полным крахом.

В Ярославль же приходили все новые и новые пополнения. Град на Волге становился одним из центров борьбы с иноземцами.

 

Глава 3

ВАСЁНКА

Несколько дней Ярославль оплакивал убитых; их немало полегло в сечах с ляхами. Анисим и Евстафий увезли на погост Нелидку. Его сразил дротик, пущенный конным шляхтичем. Тяжелую рану получил Первушка. Две недели он яростно отбивал врагов на стенах Рубленого города, и уже в последний день штурма его грудь пронзила татарская стрела. (В войске Лисовского находился отряд татарского мурзы). Анисим отделался легким ранением, которое быстро исцелил Евстафий. А вот с Первушкой дело обстояло худо. Стрела прошла насквозь левее сердца, пробив лопатку.

— Могуч же был поганый, — сумрачно высказывал Евстафий. — Добро, не в сердце, а то бы… Ныне же подамся за кореньями и травами, но тяжко будет исцелить.

Всю неделю Первушка находился между жизнью и смертью. Пелагея глянет на его исхудавшее, обескровленное лицо и со слезами молвит:

— Пресвятая Богородица смилуйся над рабом Божьим. Не дай помереть соколу нашему…

— Не помрет, коль седмицу продержался, — уверял Евстафий, хотя впервые не смог ручаться за благополучный исход своего врачевания. Трогал ладонью горячий и влажный лоб, качал головой.

— Лихоманка скрутила… Васёнкой бредит.

— Запала же ему в душу эта девица. А проку?

Анисим до сих пор мнил, что Первушку едва не загубили по наущению сотника Лагуна. Правда тот, появившись с ополченцами воеводы Вышеславцева, лихо сражался с ляхами, но это еще ни о чем не говорит. Домашний побыт ведется по издревле заведенному порядку, и никакой человек не смеет его преступать. А Первушку преступил, вот и получил отлуп. И кто ж его подстерег? Подлый изменник Гришка Каловский, кой открыл ворота врагу. Несуразица получается. Но мог ли ведать Лагун, что Гришка окажется переметчиком? Ну, да ныне не о нем речь. Племяш, можно сказать, помирает, а все о дочке сотника бредит. Без царя в голове. Да Васёнка о нем и думать забыла.

………………………………………………

И вновь Васёнка в цветущем саду. Господи, какая благодать! Она дома, дома! Ходит по любимому вишняку и дышит благоуханным, упоительным воздухом. Казалось, ничего не изменилось. Все тот же чистый, покойный пруд, все те же цветущие травы, ласкающие глаз, все то же неохватное лучезарное небо. Душа радуется…

Но вскоре безмятежное чувство подернулось глубокой необоримой грустью. В этом чудесном саду она обрела хоть и недолгое, но светозарное счастье, повстречав сероглазого Первушку с шапкой русых кудреватых волос. Сильного, не слишком многословного, но ласкового Первушку. Никогда не забыть его нежных слов и жарких поцелуев, от коих сладко кружилась голова и пела душа… Первушка, любый Первушка! Как же давно она его не видела. Сколь напастей выпало на Ярославль! Тятеньке пришлось уехать от злых недругов в Вологду. Славный у него друг оказался, с коим когда-то в ратные походы ходил. Никита Васильевич поселил беженцев в своих хоромах, ни в чем нужды у него не ведали… А тут, в Ярославле, жуть что творилось. Едва ли не половина жителей сгибла.

Дрогнуло сердце от тревожной мысли. Что с Первушкой, жив ли?..

И все померкло перед затуманившимися очами. И тут, как нарочно, с развесистой березы, что раскинулась неподалеку от пруда, закаркала ворона. Кыш, кыш, недобрая вещунья! Жив ее любый Первушка. Но как о том изведать? Маменька не знает, а тятеньку не спросишь. Даже заикнуться нельзя.

Вернулась домой с неспокойным, сумрачным лицом.

— Что с тобой, дочка? — озаботилась Серафима Осиповна. — Аль головушку солнцем напекло?

— Все хорошо со мной, маменька. В светелку пойду.

Серафима Осиповна что-то еще изладилась спросить, но махнула рукой. Какие-нибудь пустяки, да и недосуг разглагольствовать: по дому дел невпроворот, все-то надо привести в порядок после вражьего стояния. Радовалась, что дом уцелел, хотя многие избы были сожжены ляхами.

А Васёнке все чудилось карканье вороны. На душе становилось все тягостней и тягостней. Извелась Васёнка! Не выдержала, выбежала из избы и разыскала дворового.

— Слышь, Филатка… Ты ведаешь, где Первушка живет?

— Дык… ведаю. В Коровниках.

— Христом Богом тебя умоляю! Дойди до Первушки.

— По какой надобности?

— По какой?.. Тоска душу гложет. Изведай, что с ним. Дойди!

— Дык, и ходить не надо. Намедни Анисима видел, дядьку его. Помирает-де Первушка.

— Да ты что?! — побледнев, отшатнулась Васёнка. — Как это помирает?

— Дык, обычно. Вороги стрелой наскрозь уязвили… Чай, уж преставился, царство ему небесное.

Филатка вздохнул, снял войлочный колпак и перекрестился на шлемовидные купола слободской церкви.

— Не смей так сказывать, не смей! — Васёнка даже кулачками застучала по сухощавой груди дворового. — Жив, Первушка, жив!

Филатка пожал плечами.

— Уж, как Бог даст.

Васёнка горько заплакала и побежала в сад. Упала среди вишен и дала волю слезам. Неутешной была ее скорбь. Полежала, поплакала, и вдруг вспомнила знахарку Секлетею, коя жила неподалеку от их терема в Козьем переулке. За ней, когда шибко прихворнула маменька, ходила Матрена, и знахарка исцелила недуг.

Правда тятенька не очень-то уж и хотел приглашать в терем ведунью, но маменька настолько захворала, что едва Богу душу не отдала. Тятенька всполошился: без хозяйки дом сирота, вот и послал за знахаркой, но когда она явилась, то глядел на нее искоса, недоверчиво.

Старушка же, повернувшись к тятеньке своим покойным, добросердечным лицом, тихо и задушевно молвила:

— Ведаю, милок, о чем твои помыслы. Ведунья-де в дом пришла, коя с нечистой силой знается. И не ты один так полагаешь. Бог им простит. Знахарка — не чародейка, ибо колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же — творят свои дела в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, пойдет к храму, подойдет поближе, да поклонится пониже». Аль не так я сказываю, милок?

Аким вначале хмурился, но затем с неподдельным интересом глянул на старушку, чей проникновенный голос растаял в его душе предвзятый холодок.

А старушка продолжала:

— Знахаря не надо сыскивать по кабакам, и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, взирать, как он ломается, вымогает деньги, угрожает и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря — не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде крест-креститель, крест — красота церковная, крест вселенный — дьяволу устрашение, человеку спасение…

Секлетея высказала еще немало слов, а затем, глянув на хозяина дома, вопросила:

— Веришь ли ты мне, милок? Токмо истинную правду сказывай, ибо без веры не могу я к исцелению недуга приступать.

Чистый, открытый взгляд был у старушки.

— Исцеляй с Богом.

— Благодарствую, милок. Однако знахаря по пустякам не приглашают. Прежде чем спросить его совета, мне надо знать: пользовалась ли недужная домашними средствами?

— Какими, Секлетея?

— Ложилась ли недужная на горячую печь, накрывали ли ее с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили ли в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали ли тертой редькой, дегтем, салом, и поили ли квасом с солью?

Отвечала мамка Матрена:

— И на горячей печи теплой овчиной накрывали, и в бане парили, и редькой бело тело натирали. А ей все неможется, горемычной. Ты уж помоги, ради Христа, Секлетея!

— Никак хворь приключилась не от простой притки, а от лихой порчи или злого насыла.

— Да откуда ему взяться, Секлетея?! — всплеснула руками Матрена. — Кажись, никому зла не причиняла.

— О том мне надо умом раскинуть, дабы угадать, откуда взялась эта порча и каким путем взошла она в белое тело, в ретивое сердце.

— Ведать бы, Секлетея. Саблей бы посек, — буркнул Аким.

— Ох, не говори так, милок. Зла за зло не воздавай. Так Богом заповедано.

— Ты уж порадей, Секлетея. Злата не пожалею.

Глаза у знахарки стали строгими.

— Забудь о злате, милок. Оно, что каменья, ибо тяжело на душу ложится. Истово молись за супругу свою. В молитве обретешь спасение. А теперь проводи меня к недужной…

Добрую неделю ходила старая знахарка к маменьке, излечила ее тяжкий недуг пользительными отварами и настоями, а под конец сказала:

— Твори добро — и Бог воздаст сторицею.

Глубокий смысл вложила в свои уста знахарка.

— Спасибо тебе, Секлетея… Грешна я. У Пресвятой Богородицы, чаю, свой грех замолить.

Васёнка так и не поняла, какой грех будет замаливать маменька перед святым образом. Но маменька молвила, что знахарка — провидица, а коль так, то и о судьбе Первушки скажет, непременно скажет — жив ли ее любый Первушка… Но как знахарку навестить? О ней ни маменьке, ни тятеньке и словечком не обмолвишься. Только заикнись о Первушке, как под сердитый гнев угодишь, особливо тятеньки. Нет, надо к ней таем сбегать. Изба Секлетеи совсем недалече, подле слободского храма Симеона Столпника.

Избенка, как и сама знахарка, была старенькой и пригорбленной, но удивительно духовитой, ибо по всем стенам висели пучки свежих и засушенных трав, от коих исходил бодрящий, благовонный воздух.

Знахарка сидела на лавке и срывала зеленые листья и цветы с какого-то растения, складывая их в берестяной кузовок.

— Здравствуй, бабушка, — робко молвила Васёнка.

Секлетея, маленькая, седенькая, с румяным (на диво!) лицом и выцветшими, но еще зоркими глазами, ласково откликнулась:

— Никак, Васёнка? Здравствуй, голубушка… Аль матушка опять занемогла?

— С маменькой все, слава Богу… Кручинушка меня гложет. Сердечко истомилось.

— Сердечко?.. А ну присядь ко мне, голубушка, да поведай мне о своей кручине.

— Отай мне надо сказать, бабушка, чтоб родители не изведали.

Секлетея долгим пристальным взглядом посмотрела на девушку, и все также ласково молвила:

— Чую, дело твое полюбовное, о суженом кручинишься. Сказывай, голубушка, коль ко мне пожаловала, да токмо ничего не утаивай. А я буду в твои очи глядеть, ибо сказано: не верь ушам, а верь глазам. Сказывай, милое дитятко.

Все-то, как на исповеди, поведала Васёнка, а старушка, держа девушку за трепетные ладони, все смотрела и смотрела в ее взволнованное страдальческое лицо, а затем тепло изронила:

— Любовь-то твоя глубокая, безоглядная, сердцем выстраданная. Такой любовью не всякого Бог одаривает. То — счастье великое.

— Но жив ли любый мой, бабушка? Скажи, скажи, родненькая?

Васёнка опустилась на колени. Большие глаза ее, заполненные слезами, с такой надеждой устремились на знахарку, что та прижала ее голову к себе, глубоко вздохнула и сердобольно молвила:

— Нашла на любовь светлую туча черная. Мнится мне, жив твой сокол ненаглядный, да токмо…

— Что? Что, бабушка?

Лицо Васёнки от недоброго предчувствия стало белее полотна.

— Мнится, умирает твой суженый. Худо ему, голубушка. Вот кабы птицей к нему полететь, да лица его коснуться. Любовь-то чудеса творит.

— Птицей? Спасибо, бабушка. Полечу к любому!

Васёнка стремглав выпорхнула из избушки в переулок, за тем и на улицу. В голове лишь одна отчаянная неодолимая мысль. Увидеть возлюбленного! Он жив! Жив!

Целиком захваченная необоримой мыслью, в одном легком голубом сарафане, с непокрытой головой, она полетела мимо выжженного острога к Углицкой башне, примыкавшей к стене Спасского монастыря, затем миновала останки обгоревших ворот и выбежала к Которосли, к перевозу, которым владела обитель. Бросилась к служкам.

— Перевезите, Христа ради!

Служки глаза вытаращили. Подбежала к дощанику какая-то запыхавшаяся, раскосмаченная девка и требует перевоза. Дивны дела твои, Господи! Никак, разума лишилась. Где это было видано, чтобы девицы без сопровождения мужчин по городу шастали?!

— Ошалела, отроковица. Немедля ступай домой!

— Нельзя мне домой, люди добрые. Перевезите, ради Христа!

— Аль дела, какие за рекой? Сказывай без утайки.

Оторопь служек (молодые, задорные; на перевоз квелых не поставишь) сменилась любопытством.

— Не таясь, скажу, люди добрые. В Коровниках дружок милый умирает. Перевезите!

— Дружок? — ухмыльнулся один из служек. — Да как же ты посмела сама к дружку бегать? О таком мы и слыхом не слыхивали. Чьих будешь?

Васёнка пришла в себя. Обмолвиться о чтимых в городе родителях — предать их сраму. Служки и вовсе не захотят ее перевезти, а того хуже — свяжут руки кушаком, да к тятеньке за мзду отведут. Пресвятая Богородица, что же делать? Придется наплести три короба.

— Нет у меня ныне ни тятеньки, ни маменьки, ни братца родного. Всех треклятые вороги загубили. Сиротинушка я.

— Ишь ты… А денежки найдутся?

— Денежки?.. И денежек вороги не оставили. Всё расхитили.

— Тогда ступай прочь, девка. Обитель и без того оскудела. Не пускай слезу. Ступай!

Осерчала Васёнка.

— Недобрые вы люди, а еще в обители служите, скареды гривастые!

— Ах, ты приблуда. Беги, покуда цела!

— И без вас обойдусь! — загорячилась Васёнка и кинулась в реку, норовя переплыть Которосль.

— А ну стой, дите несмышленое!

Васенка (была уже по грудь в воде) обернулась и увидела пожилого рыбаря в челне, кой торопливо сматывал удилище.

— Перевезу!

Помог Васёнке забраться в челн.

— Ну и дерзкая же ты, девонька. Плавать-то хоть умеешь?

— Умею. В пруду плавала.

— В пруду, — осуждающе покачал головой рыбарь. — Да тут такие вертуны, что и здоровому мужику переплыть мудрено… Зачем тебя на другой брег понесло?

— Надо, дяденька.

И Васенка, опираясь обеими руками о борта утлого суденышка, поведала о своей беде, на что рыбарь молвил:

— Век живу, но такой отчаянной девицы не видывал. Однако ж натура у тебя… А дружка твоего милого, Первушку, я хорошо знаю. В одной слободе обитаем. Славный парень, но ныне худо ему… Провожу тебя.

………………………………………………

— Встречай гостью, Анисим.

Анисим, увидев перед собой оробевшую девушку в голубом сарафане, развел руками.

— Что-то не распознаю.

Девушка поклонилась в пояс и, залившись румянцем, смущенно и тихо вымолвила:

— Я… Я — Васёнка.

— Бог ты мой! — подивилась Пелагея. — Та самая Васёнка, о коей Первушка рассказывал?

— Та самая, — опустив голову, пролепетала девушка. Куда только девалась ее отвага!

Изумлению обитателей дома не было предела. Даже старый Евстафий, коего нелегко было чем-то удивить, и тот протянул:

— Дела-а.

Изумление еще больше усилилось, когда рыбарь поведал о том, как Васенка перебиралась через Которосль. Это всех так поразило, что на девушку уставились, как на что-то сверхъестественное, диковинное.

Воцарившееся молчание прервал Евстафий:

— Полюби ближнего своего — и воздастся. Перед оным чувством все страхи отступают. Отважная же ты, дщерь, зело отважная.

Васёнка же, оказавшись в чужом дому, среди чужих людей, настолько заробела и застыдилась своего искрометного порыва, кинувшего ее к любимому человеку, что вконец растерялась, не ведая, как ей поступить дальше, и уже отчетливо понимая, что впереди ее ждет суровое наказание, которое несоизмеримо с первым проступком. Тут уже легкой плеточкой не отделаешься. Тятенька за такое дерзкое непослушание может и в монастырь спровадить.

И вдруг из повалуши, дверь, которой была открыта, она услышала тихий стон и тотчас поняла, что он исходит от Первушки. Ему плохо, ему тяжело, он нуждается в ее помощи! И все ее смятение, и дурные мысли разом улетучились.

— Можно мне к нему?

— Разуметься, дочка, — ласково произнесла Пелагея. — Пойдем, голубушка.

Солнечный луч, пробившись через слюдяное оконце повалуши, высветил бескровное, изможденное лицо Первушки; глаза его были закрыты, русые кольца волос прилипли к влажному лбу.

— Родной ты мой… Любый!

Нежные ладони обхватили лицо недужного, и тот, услышав мягкий, проникновенный голос, и почувствовав на своих щеках ласковое прикосновение, тотчас открыл глаза и счастливо выдохнул:

— Васёнка…

 

Глава 4

НЕ МИНОВАТЬ РАСПРИ

Аким Лагун задержался у воеводы допоздна. Никита Васильевич, собрав в Воеводской избе ратных военачальников, дворян, купцов и земских людей, высказал:

— Победа далась нам тяжко. Враг отступил, и дай Бог, чтобы Ярославль больше не испытал такого страшного лихолетья. Но ополчение надо попридержать, ибо Ян Сапега и Лисовский могут предпринять новую попытку завладеть Ярославлем, а посему о каком-либо покое надо забыть. Острог спален, да и сам Земляной город едва ли не целиком выжжен, а посему придется потрудиться, не покладая рук.

— Без хоромишек остался, — вздохнул один из дворян. — Надо подводы сыскивать, дабы лесу привезти.

Вышеславцев кинул на дворянина косой взгляд.

— Не о том помышлять надлежит. Ведаю: многие о дворах своих озаботились. Дело нужное, но обождет. Допрежь всего надо острог и башни восстановить, поелику граду без крепости не стоять. Поставим крепость — и за хоромы примемся.

Обернулся к купцам.

— Знаю ваши нужды. Немало пришлось денег из мошны вытряхнуть, дабы царика ублаготворить. А царик-то плевал на вашу дань. Лавки разорил и новыми поборами обложил. В кого уверовали? В пройдоху, ставленника алчущей шляхты! Плакали ваши денежки, впредь урок. Но калиту вновь расстегнуть придется. На работных людей, кои будут лес валить, бревна тесать и в землю их вкапывать. Немалые деньги, господа купцы.

— И без того оскудели, — хмуро изронил Григорий Никитников. — И рады бы раскошелиться, да калита пуста.

— Невмоготу, — поддержал Никитникова и Василий Лыткин.

Вышеславцев лицом посуровел.

— У меня с вас особый спрос. По цареву указу всех переметчиков надлежит взять под стражу и отправить в Судный приказ на Москву. Не ты ль Василий Лыткин да Григорий Никитников в Тушино к Самозванцу поторопились, как только ляхи Ярославлем овладели? Челом «царику» били вкупе с архимандритом Феофилом, дары Лжедмитрию преподнесли.

Лица купцов побагровели.

— Не мы одни в Тушино наведались, воевода, — сухо произнес Лыткин. Он, первый купец Ярославля, Земский староста, не чувствовал за собой вины, а посему повел себя с достоинством, ибо не пристало ему назидания выслушивать.

— Ведаю! Побежали те, кому отчизна не дорога и те, кои за свои сундуки трясется. Такие люди готовы любому прощелыге служить. Народ же, у коего полушки за душой нет, грудью на защиту Ярославля встал. Этот же народ, почитай, на треть в лютых побоищах голову сложил. А вот что-то купцов я в сражениях не видывал.

— В монастыре прятались, — проворчал сотник Лагун.

Лыткин полыхнул на Акима недобрыми глазами, а Вышеславцев все также сурово продолжал:

— Работным артелям — всемерную помощь. Мой дьяк даст денежный расклад, и не приведи Господи, кто пожадничает на благое дело. Буду сие расценивать, как противление возведению крепости. Царь ныне далеко. Своим судом буду нещадно карать!

— В котле сварить, как купца Иоахима.

— Воистину, Лагун. Надо будет — и котел сгодится. А тебе, Аким Поликарпыч, хочу при всех сказать особое спасибо. Еще в Вологде я поставил тебя над тысячей ополченцев, и не обманулся. В Ярославле все изведали, как ты неустрашимо сражался с ляхами. Отныне быть тебе головой над всеми стрельцами и ярославскими ратными людьми, кои станут Ярославль дозирать. Будь, как и прежде, тверд, и никому не давай поблажки.

— Все, что в моих силах, воевода, — поклонился Лагун.

Возвращался домой усталый, и с беспокойными мыслями. Новое назначение ляжет на его плечи тяжким грузом. Город только-только приходит в себя. До сих пор не выветрился запах гари. По выгоревшим улицам, переулкам и слободам, возле своих пепелищ бродят изнеможенные люди в поисках оставшейся железной утвари. Неуютно у них на душе. Остались без крова, животинки, без всего того, что наживали долгими годами. А самое жуткое — многие потеряли своих отцов, мужей и братьев. То и дело встречу попадаются скорбные люди, бредущие со скудельниц, отдав поминовение на девятинах. А попадались и такие, кто находили останки близких людей под обгоревшими бревнами, оплакивали и относили тела на захоронение. Ох, как нелегко им будет! Дабы срубить избу, нужны телега и лошадь, сильные руки и сосновые дерева. Лес же издревле не дармовой. Ныне лесными угодьями завладел Спасский монастырь. Феофил поначалу упирался воеводе, взмахивал тарханной грамотой, но Вышеславцев твердо заявил: «Когда приспевает всенародное бедствие, не до льгот и прибытка. Народу надо обустраиваться, иначе и Ярославлю не стоять. Надо поступиться, отче, да и всякую подмогу выказать. Монастырь, как я ведаю, и лошадьми богат и чернецами, кои не забыли, как топоры в руках держать. Завтра же хочу зреть подводы и братию на постройке изб и крепости. Бог сторицею воздаст».

Потемнел лицом архимандрит Феофил: мирская власть — не указ монастырю, но упорствовать больше не стал: Вышеславцев — не прежний воевода Борятинский, кой в сторону обители и пальцем не мог погрозить. Этот же за челобитную «царю» Дмитрию, может, и поруху на обитель возвести.

И возведет, продолжал размышлять Аким. Рука у Вышеславцева твердая. И пожаловаться пока Феофилу некому. «Царик» застрял под Москвой, а Василий Шуйский за «челобитье» может не только тарханной грамоты лишить, но и обитель отнять, коль патриарх Гермоген на то укажет… А Василий Лыткин и в самом деле всю осаду за крепкими стенами монастыря отсиживался. С Феофилом они дружки «собинные». Все свои товары в монастырские клети перетащил и ни разу на брань с ляхами не вышел. Отговорку нашел: чресла прострелило, ни согнуться, ни разогнуться. Даже на совет к воеводе крючком пришел. Лукавит Василь Юрьич! Намедни видели его в обители, как он в трапезную к Феофилу шествовал. И сынка его Митьку в сражениях не примечали. Зятек!

С некоторых пор охладел Аким к Лыткину, и завязалось это с той поры, когда власть имущие добровольно сдали Ярославль вражескому войску. Лыткин был в числе наиболее деятельных сторонников воеводы Борятинского, ратующих за сдачу города. Не случайно его торговые склады остались нетронутыми… Не прост, не прост Василь Юрьич. Корысти своей не упустит.

Запомнился испепеляющий взгляд Лыткина на совете у воеводы. Зело не по нутру ему оказались слова Акима о монастыре, аж в лице переменился. Теперь злобу затаит: при всем честном народе его в трусости уличили. И кто? Он, Аким Лагун, который намерен породниться с Лыткиным. Надо ли было обличительные слова бросать? Лыткин не тот человек, чтобы пропустить их промеж ушей. Но что выговорено, то выговорено. Конь вырвется — догонишь, а сказанного слова не вернешь. Не миновать распри.

И сговор под угрозой. Самая пора приспела Васёнку замуж выдавать, а душа к Лыткину уже не лежит.

 

Глава 5

ПЕРЕПОЛОХ

Едва Аким с коня сошел, как к нему бросилась Серафима.

— Беда, Аким Поликарпыч! Васёнка пропала!

— Как это пропала?

— Велела кликнуть Васёнку к обеду, но в саду ее не оказалось. Всюду с Матреной обыскались. Уж вечор, куда ж она запропастилась?

Лицо Серафимы было перепуганным и заплаканным.

— А куда Филатка смотрел?

— От него никакого проку. Видел-де с утра, а потом отправился на двор стойло чистить. Беда-то, какая, Господи!

— Буде слезы лить. Найдется!

Акиму и в голову не могло прийти, что дочь куда-то упорхнула из дома.

— Покличь, Филатку.

Но тот ничего нового не сказал:

— Дык, не ведаю. Стойло обихаживал.

— Но до обеда ее зрел?

— Зрел… Подле дома прохаживалась.

— О чем-нибудь с тобой говорила?

— Дык…

Филатка замялся, а затем высказал:

— Дык, ни о чем. Какая нужда со мной толковать? В сад побежала.

— Ступай, и обойди весь двор. Может, где под яблоней прикорнула.

— Да мы уж с Матреной под каждое деревце заглянули, — утирая кулаком слезы, произнесла Серафима.

Аким не на шутку обеспокоился. Сгущались сумерки, а о дочери ни слуху, ни духу.

— Филатка, давай-ка сходим к пруду.

У Акима мелькнула страшная мысль, что дочь в жаркий полдень решила искупаться, а затем что-то с ней в воде приключилось, и она утонула.

Обуреваемый гнетущей мыслью, отстегнул саблю, скинул сапоги и кафтан и полез в пруд. Разделся до исподнего и устремился в пруд и дворовый.

— Надо все обшарить, Филатка, дабы не думалось.

Пруд был не так уж и велик, но довольно глубок, в нем Аким вот уже несколько лет разводил карасей. Вода была теплой и ласковой, одно удовольствие окунуться в таком водоеме. Но Акиму было не до удовольствий: не приведи Господи, чтобы дочь выявилась в пруду.

Филатка же наверняка знал, что Васёнки в пруду не могло и быть. Он, как только затеялись поиски, сразу смекнул: Васёнка убежала в Коровники. Она давно воспылала любовью к печнику и, ни с чем не считаясь, улизнула к нему из дома. Ругал себя за свои слова, кои привели девушку в отчаяние, но рассказать о своем разговоре с Васёнкой побоялся, ибо вся вина легла бы на него, Филатку. Он же и подумать не мог, что Васёнка ударится в Коровники. Теперь надо помалкивать, иначе Аким Поликарпыч до смерти его забьет. Никуда Васёнка не денется, завтра домой прибежит.

Снулым вернулся Аким к резному крыльцу избы: с дочкой воистину что-то стряслось нешуточное. Но что? Не черти же ее унесли. Может, вышла из калитки, чем-то заинтересовалась и побежала глянуть. Но что могло привлечь ее внимание? Допустим, что-то и привлекло, но она должна была возвратиться в дом, а не быть зевакой до самой ночи… А может, сотворилось самое немыслимое? По слободе проезжали вологодские ополченцы (давненько не видавшие женщин), заприметили одинокую пригожую девицу, схватили ее и куда-то увезли. Так, всего скорее, и приключилось. Но это же ужасная беда!

Отчаяние охватило Акима. Куда, в какую сторону кинуться? Город велик. Легче в стогу сена иголку найти. Но и сидеть, сложа руки нельзя. Дочка, поди, взывает о помощи, ждет избавления, а он не ведает в какую сторону ринуться. Господи, родная доченька!

Пожалуй, впервые за всю свою жизнь, Аким внятно постигнул, что значит для него Васёнка. Ранее он никогда за нее так остро не переживал, был спокоен, ведая, что она всегда дома, живет издревле установленным побытом, и что наступит пора, когда она уйдет в сторонний дом к своему супругу. Так уж заведено на Руси, ибо дочь — чужая добыча. И вдруг этот строго заведенный побыт разом нарушился. Дочка может оказаться опороченной или того хуже — навсегда исчезнуть.

Аким аж застонал от горестной мысли и бессилия, что-либо предпринять. Господи, только бы она вновь оказалась дома! Он бы забыл все ее шалости и увлечение печником, за которое она уже понесла наказание и, кажется, давно запамятовала о подмастерье Светешникова.

Акима охватила небывалая жалость к дочери, некогда дремавшее отцовское чувство вспыхнуло с такой силой, что на глазах его выступили слезы, что с ним никогда не случалось.

— Филатка. Бери фонарь, седлай лошадь и поедем по городу.

— Помоги им, пресвятая Богородица! — судорожно глотая слезы, выговорила Серафима Осиповна.

 

Глава 6

АКИМ И АНИСИМ

Не зря говорят: любовь чудеса творит. Ожил Первушка, как будто живой воды напился. Держал девушку за руку и тихо, прерывисто говорил:

— Истосковался я по тебе, Васёнка… Какая же ты у меня молодчина.

— И я по тебе извелась, любый ты мой, — не стесняясь находившегося в повалуше Евстафия, ласково шептала девушка. И все неотрывно смотрела, смотрела в счастливые глаза Первушки.

Евстафий, поглядывая на недужного, радовался. Духом воспрянул Первушка. Вот они, загадочные силы, кои людей на ноги поднимают. Теперь не помрет.

А в горнице судачили озадаченные Анисим и Пелагея: уж слишком необычное дело приключилось в их избе.

— Сумерничает, Анисим. Каково?

— Не выгонять же, Васёнку, коль она на такой шаг отважилась. Да и сыновцу полегчало. Славная девушка.

— Дай-то Бог. Однако сумерничает, сказываю.

— Да вижу, вижу, Пелагея.

Анисима обуревали противоречивые мысли. Не простая дочь заскочила в его дом, а самого Акима Лагуна, недавнего тысяцкого, который мужественно ратоборствовал с ляхами. Надлежало отправить Васёнку восвояси, ибо едва ли Лагун отпустил ее, да еще одну, в Коровники. Правда, Васёнка на вопрос: с ведома ли ее родителей она очутилась в слободе? — утвердительно кивнула, но в это было нелегко уверовать, поелику не мог Лагун отпустить свою дочь к Первушке, которого он чуть ли не сутки продержал в чулане, а затем повелел его изрядно отдубасить. Наверняка слукавила Васёнка, по ее лицу было заметно… Но и унижаться перед Лагуном не хотелось. Привести ее к тысяцкому — признать вину Первушки, а вкупе с этим уронить и собственное достоинство. Первушка был перед Лагуном честен, попросив у него руки дочери. Разумеется, обряд преступил, но он не имеет ни отца, ни матери. Сирота! Не такой уж великий грех, чтоб унижаться перед Лагуном… Пусть Васёнка заночует, а утро вечера мудренее.

…………………………………………………

Всю ночь ездил Лагун по Ярославлю, даже десяток стрельцов подключил к поискам, но все было тщетно. Васёнка бесследно исчезла. На сердце Акима навалилась каменная глыба. Он, как это ни ужасно, потерял единственную дочь.

В избе царило уныние. Серафима Осиповна и Матрена стояли на коленях и молились Богородице, измотанный же Аким Поликарпыч, мрачнее тучи, прилег на лавку, дабы слегка отдохнуть, а затем вновь продолжить розыски.

И вдруг в избу вбежал Филатка.

— Сыскалась!

Аким порывисто поднялся с лавки.

— Где?!

— Дык, ко двору идет.

Аким торопливо вышел на крыльцо. Встречу, в сопровождении какого-то мужика, опустив голову, шла Васёнка.

— Жива, дочка?

— Жива, тятенька, — еще ниже склонив голову, робко произнесла Васёнка и проскользнула в избу.

Мужчина, в темно-зеленом кафтане, в сапогах из доброй телячьей кожи, метнув на Лагуна прощупывающий взгляд, поздоровался обычаем:

— Здрав буде, Аким Поликарпыч.

— И тебе доброго здоровья… Не ведаю, кто ты.

— Анисим, сын Васильев.

— Имя, кажись, знакомое. Не о тебе ли в Воеводской избе толковали, что ты был одним из заводчиков бунта супротив ляхов?

— Заводчик не заводчик, а к бунту люд призывал.

Анисим разговаривал с достоинством, что пришлось по нраву Лагуну.

— Заходи в избу, Анисим Васильев. Дорогим гостем будешь, коль дочку ко мне привел. Все ли с ней ладно?

— Ничего худого, Аким Поликарпыч.

— Слава тебе, Господи!

Камень с плеч! Не зря всю ночь молилась Серафима. Но допрежь надо гостя напоить, накормить, а затем и к расспросам приступить.

Но Анисим не стал оттягивать разговор и, еще не присаживаясь к столу, молвил:

— Мыслю, трапеза не понадобится… Дочь твоя наведалась в Коровники в мою избу, дабы свидеться с моим племянником Первушкой, кой печь у тебя изладил.

— С Первушкой? — ахнул Лагун. — Так он тебе племянник?

Лицо Акима ожесточилось, а затем приняло растерянный вид.

— Племянник, — кивнул Анисим, а к тебе приходил от купца Светешникова.

— Да как она посмела из дому отлучаться?! — зашелся от гнева Лагун. — С какой стати?

— Охолонь, Аким Поликарпыч. Первушка получил тяжелую рану от ворога и умирал, вот твоя дочь и навестила моего сыновца.

— Да кто ей поведал?!

— Рыбаки нашей слободы. Они подле твоего двора проходили, дабы рыбой погорельцев оделить, а тут дочь твоя у калитки оказалась, щуку предложили. Слово за слово — и о Первушке обмолвились. Вот та и помчалась, сломя голову. Знать, изрядно приглянулся ей мой сыновец. Ты уж шибко не серчай на нее, Аким Поликарпыч. Она уж и сама опамятовалась, да было поздно. Пришлось заночевать у меня.

Филатку Анисим и Васёнка повстречали подле Углицкой башни. Тот был ужасно огорчен.

— Коль Аким изведает о нашем разговоре, Васёнка, то убьет меня. Не ведаю, как и быть.

— Не убьет. Единого слова о тебе не вымолвлю.

— Дык, а с чьих же слов ты в Коровники побежала?

Придумку высказал Анисим…

Лагун хоть и поостыл в гневе, но лицо его по-прежнему оставалось суровым. Вины, кажись, на Анисиме нет, правда, он мог бы доставить Васёнку и ночью, но по ночам по городу ходить опасливо. А вот дочь…

— Не тебе, Анисиму, о моей дочери попечение изъявлять. Сам разберусь, как с ней поступать.

— Истинно. Воля родительская — воля Божья… Пойду я, Аким Поликарпыч.

Лагун не задерживал.

Анисим всю дорогу вспоминал, как ожесточилось лицо Акима при упоминании Первушки. Никак до сих пор зол на него Лагун. Надо бы о разбойном нападении на сыновца ему изречь, но почему-то сдержал себя.

А Лагун призадумался, еще не решив, как поступить ему с Васёнкой. Слава Богу, дочь вернулась, но она вновь содеяла веское согрешение.

 

Глава 7

ЧЕРНЫЕ ДНИ РУСИ

В тот победный день, когда Лисовский понужден был снять осаду, для волжского града Ярославля исчерпались наиболее тяжкие испытания, выпавшие на его долю в годы польского вторжения. Но для всего Московского царства самые черные дни были еще впереди.

Осенью 1609 года вторжение Польши и Литвы приняло вид открытой войны. Король Сигизмунд во главе польско-литовской армии вторгся в русские пределы и в сентябре 1609 года осадил город Смоленск. Сигизмунд предлагал смолянам сдаться, но защитники города не захотели выслушивать короля. «Если в другой раз придешь с такими делами, — сказал воевода Шеин польскому посланцу, — то утопим тебя в Днепре». А когда некоторые бояре завели сношения с поляками, то смоляне их казнили, вложив в руки повешенным записки: «Здесь висит вор — имя рек — за воровские дела со Львом Сапегой».

К концу осады в городе усилилась моровая язва, ежедневно умирало по сто пятьдесят человек, но Смоленск продолжал мужественно держаться. Из 80 тысяч жителей, находившихся в Смоленске осенью 1609 года, в последние дни осады уцелела только десятая часть.

Падение города произошло из-за предательства смоленского дворянина Дедешина, который указал ляхам слабое место в крепостной стене и под которое поляки подвели несколько бочек с порохом, взорвали их и ворвались в пролом. Но и тогда смоляне не сдались. Ляхам пришлось с бою брать каждую улицу, каждый дом. Особенно жаркая схватка произошла у Соборной горки. Ров перед ней был заполнен трупами. Защитники собора взорвали пороховые склады, находившиеся в подвалах храма, и погибли в огне.

Воевода Михаил Шеин «с зело малыми людьми» был взят в плен, подвергнут жестокой пытке и отправлен в Польшу. Жители Смоленска геройски оборонялись двадцать месяцев, почти на два года задержав громадное вражеское войско.

…………………………………………………

В начале сентября 1610 года Михаил Васильевич Скорин-Шуйский вынудил тушинцев снять осаду Москвы и вступил в столицу. Москвитяне ликующе приветствовали его, как победителя от иноземных завоевателей, избавителя от голода и лишений. Многие полагали, что Скопину более чем Василию Шуйскому, подобает сидеть на царском престоле.

Горячий и не всегда осмотрительный Прокофий Ляпунов, поздравляя из Рязани Скопина, называл его «царским величеством». Весть о сем приспела до подозрительного царя.

Нежданно-негаданно, в апреле 1610 года, Скопин-Шуйский занедужил и вскоре скончался. В Москве винили в его смерти царя и его брата Дмитрия Шуйского, на пиру у которого внезапно заболел Скопин.

17 июля 1610 года дворянин Захар Ляпунов «с товарищами большою толпою» пришли в кремлевский дворец. Ляпунов смело заявил царю Шуйскому:

— Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не творится в твое правление. Сжалься над гибелью нашей, положи посох царский!

Шуйский уже привык к подобным сценам. Увидев перед собой «мелкотравчатых людишек», он решил пристращать их окриком:

— Как посмел ты, холоп, сие вымолвить, когда бояре мне ничего подобного не высказывают. Прочь с глаз моих!

Царь Василий даже нож выхватил, дабы пристращать мятежников. Но высокий и сильный Ляпунов, увидев грозное движение скудорослого Шуйского, закричал:

— И не погляжу, что ты царь. Раздавлю!

Но сотоварищи Ляпунова, видя, что Шуйский не устрашился и не желает добровольно уступать их заявке, не поддержали Захара.

— Оставь царя, Захар Петрович. Идем на Лобное место!

Вскоре вся Красная площадь была запружена москвитянами. Когда же к Лобному месту прибыл патриарх Гермоген, уже было настолько тесно (народ стал давиться), что Ляпунов воскликнул:

— Айда за Москву-реку!

Здесь, у Серпуховских ворот, бояре, дворяне, гости, торговые и ремесленные люди начали советоваться: как Московскому царству не быть в разоренье и расхищенье, поелику пришли на Московское государство поляки и Литва, а с другой стороны — тушинский Вор с русскими людьми, и «Московскому государству с обеих сторон стало тесно».

Долго Москва-река оглашалась возбужденными криками, пока бояре и «всякие люди» не приговорили: бить челом государю Василию Ивановичу, дабы он царство покинул, ибо кровь многая льется.

Воспротивился патриарх Гермоген, но его не послушали и повалили в Кремль. Во дворец отправился свояк царя, князь Иван Воротынский — просить Василия, дабы оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород.

Шуйский норовил всячески противиться: сносился со своими приверженцами, подкупал торговых людей и стрельцов. Дело для мятежников могло принять нежелательный оборот, и тогда Захар Ляпунов с тремя князьями — Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, взяв с собой иноков из Чудова монастыря, пришли к царю и заявили, что для успокоения народа он должен постричься. Василий напрочь отказался, тогда обряд произвели насильно. Во время обряда царя держали, а князь Тюфякин выговаривал за него монашеские обеты, сам же Шуйский вырывался и повторял, что не хочет пострижения, и все же невольного постриженика насильно отвезли в Чудов монастырь.

Братьев царя взяли под стражу. Но поляки понимали, что оставлять свергнутого государя в Москве опасно, посему гетман Жолкевский перевез Василия Шуйского из Чудова монастыря в Иосифов Волоколамский. Царицу же Марию заключили в суздальскую Покровскую обитель.

Но и в новой келье недолго сидел Василий. 30 октября гетман Жолкевский доставил сверженного царя под Смоленск, в ставку короля Сигизмунда. Послы потребовали, чтобы Шуйский поклонился королю, на что Василий Иванович гордо ответил:

— Нельзя Московскому и всея Руси государю кланяться королю, поелику праведными судьбами Божьими приведен я в плен не вашими руками, а выдан московскими изменниками, своими рабами.

Судьба гнала несчастного царя еще дальше. В первых числах ноября 1611 года Жолкевский заточил «седого старика, не очень высокого роста, круглолицего, с длинным и немного горбатым носом, большим ртом и большою бородою» в Гостинский замок, что в нескольких милях от Варшавы.

…………………………………………………

Смоленск пал в июне 1611 года, а спустя месяц, шведы завладели одним из крупнейших русских городов — Новгородом. Враги рвали Русскую землю на части. Королю Сигизмунду казалось, что все его планы исполнены, сопротивление русских сломлено и что Русское государство он крепко держит в своих руках.

Взяв Смоленск, король поспешил в Варшаву, где заседал бурный сейм. Сигизмунду был оказан праздничный прием. В Кракове были устроены трехдневные торжества. В Риме папа провозгласил «отпущение грехов» прихожанам польской церкви. Многие поляки говорили о Московии, как о польской глубинке.

Истерзанное Русское государство оказалось на краю гибели.

 

Глава 8

МИНИН И СВЕТЕШНИКОВ

У Надея замирало сердце, когда он ходил по Ярославлю. Какой же злой огонь снизошел от ляхов! Дотла выгорела Власьевская церковь, сожжен мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женский Вознесенский монастырь в Толчковой слободе и Рождественская обитель.

Он, весьма набожный человек, страдал душой, видя святотатство врагов. Понятно, когда над православными храмами глумятся иноверцы, но ведь среди врагов оказались и свои, русские люди, казаки и другие тушинцы, пришедшие к Лжедмитрию и поверившие в его лживые посулы. Они-то не только приняли участие в сжигании храмов, но и сдирали драгоценные ризы с древних икон. Господи, какое же слепое неистовство бывает среди русских людей, как они глухи и жестоки, когда идут друг на друга, и как же прав оказался Спаситель, когда провещал: «И пойдет брат на брата, сын на отца».

Вот она, Смута! Страшная, кровавая, братоубийственная, переполненная злом, ненавистью, шатанием и… поруганием православных святынь. «Да воздастся за прегрешения». Воздастся! Не весь же русский народ, а лишь часть его отшатнулась к Самозванцу, и в том — спасение. Все больше истинно-православных людей взялись за карающий меч, все больше городов осознали суть «правления» ставленника Речи Посполитой и поднялись на борьбу против разноперого воинства и воскрешение истинной православной веры. Слава Богу, одним из таких главенствующих городов стал досточтимый град Ярославль. Честь ему и хвала!

Город изгнал врага, но не утихомирился. Новый воевода Иван Волынский, человек мужественный и горячо преданный своему отечеству, посоветовавшись со здравомыслящими людьми Ярославля, надумал направить грамоты в некоторые города Руси. И в этом деле немалую роль сыграл и он, Надей Светешников.

— Надо бы, Иван Иваныч, поднять на борьбу с ляхами и тушинцами города Понизовья. Немалые силы имеются в Казани и Нижнем Новгороде. Они не испытали польского нашествия, но в стороне, мнится, не останутся.

— Пошлем грамоты, непременно пошлем, Надей Епифаныч.

В них же было отписано:

«Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать, с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, кои королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать… А если король польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти».

В грамоте своей в Казань ярославцы указали на мужество патриарха Гермогена, как на чудо, в коем Бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию.

Свою грамоту ярославцы подкрепили делом. Они одними из первых послали к Прокофию Ляпунову три ратных отряда. Когда воевода Иван Волынский двинулся с войском земских людей из Ярославля, родственник его, Федор Волынский, остался в городе «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».

Надей был доволен обоими воеводами. И тот и другой горячо радели за Московское царство. Вот и ныне Федор Волынский продолжает рассылать грамоты. Одну из них, по совету Светешникова, послана Земскому старосте Нижнего Новгорода Кузьме Минину.

— Надежный ли человек? Наш-то Земский староста Василий Лыткин в шатости запримечен. К царику с дарами наведывался.

— За Кузьму Минина, как за себя ручаюсь. Ляхов терпеть не может, и народ его почитает.

Пока Надей находился в Новгороде, то несколько раз встретился с Мининым. Поглянулся ему этот степенный, широколобый мужик. Его живой ум, здравомыслие, умение оценить ту или иную ситуацию, вызывали уважение. А главное, он всем сердцем переживал беды, напустившиеся на Русь.

— На душе не будет покоя, покуда враг топчет и поганит Русскую землю. Надо всем миром подняться, дабы очистить Москву от скверны, — горячо произнес Минин.

— Норовят некоторые воеводы высвободить Москву, но пока это им не удается. Ваш Алябьев потянет на сей подвиг? Немало о нем доброго наслышан.

Минин отозвался не вдруг. Провел крепкой, широкой ладонью по густой русой бороде, а затем обстоятельно высказал:

— Андрея Семеныча я не первый год ведаю. Вкупе с ним ходил под Балахну и Муром, а допрежь в осаде в Нижнем сидели, когда войско тушинцев под началом князя Семена Вяземского помыслило городом нашим овладеть. Нижегородцы не только выстояли, но и сделали вылазку, поразили тушинцев, князя же Вяземского захватили в плен. В живых его не оставили, казнили принародно. Затем пошли с Алябьевым на Балахну. Там великая замятня затеялась. Одни оставались верными царю Шуйскому, другие вознамерились царю Дмитрию крест целовать. Усобье привело к тому, что возобладало мненье сторонников Самозванца. Вот и пристало бранью захватить Балахну. Муром же воевать не довелось. Горожане сами позвали к себе Алябьева.

— Верят в него, Кузьма Захарыч? Пойдет за ним народ на Москву?

На сей раз Минин ответил без раздумий:

— Твердости Алябьеву недостает, да и широтой мышления не блещет. На общерусский же подвиг достойный муж надобен.

— Совсем недавно был на Руси достойный муж. Михаил Васильич Скопин-Шуйский. Жаль, загубили его на Москве завистливые бояре.

— Да бояре ли, Надей Епифаныч? — в упор глянул на купца Минин, и этот взгляд был настолько острым и пронизывающим, что Надею ничего не оставалось, как высказать более весомую догадку.

— Тут, мнится мне, без Василия Шуйского не обошлось. Куда уж завистлив!

— Не обошлось, — кивнул Минин. — Завистливый — злее волка голодного.

— Слышал я, Кузьма Захарыч, что ты на паперти храма народ на борьбу с ляхами призывал?

— Мочи нет терпеть, Надей Епифаныч. Нагляделся я в ратных походах, какого зла поляки и тушинцы натворили. Кровь вскипает в жилах! Не могу боле молчать.

— Откликается народ?

— По-всякому, Надей Епифаныч. Каков наш народ на всякие новины, ты и сам ведаешь. Одни — загривки чешут, другие — мимо ушей пропускают, третьи — близко к сердцу принимают. Вот на последних — вся надёжа. Оселок! Такие хоть сейчас готовы стать в ряды ополченцев, их увещевать не надо, а дабы других всколыхнуть, нужно не единожды высказаться.

Минин некоторое время помолчал, как бы собираясь с мыслями. Светло-карие глаза его под изломанными, кустистыми бровями были явно чем-то озабочены.

— Ну, если Бог даст, соберем мы земское ополчение, а вот кто будет в челе рати, коя на Москву пойдет, покуда не вижу. Тяжко ныне доброго полководца сыскать. Нужен такой человек, в коего бы вся Русь уверовала.

Тут и Светешников призадумался. Долго щипал перстами бороду, а затем произнес:

— Как-то довелось мне встретиться на Москве с князем Дмитрием Пожарским. Лет тридцати, мудр, в шатости не замечен. Ни к первому, ни ко второму Самозванцу на службу не побежал. Приверженец истинных русских государей. В ратных делах отличился. Разбил ляхов под Коломной и Зарайском, собирал силы для ополчения Прокофия Ляпунова. Сей князь зело предан отечеству.

— Самую малость и я о нем слышал. Запомню твои слова, Надей Епифаныч. Но кому быть воеводой, коль доведется собрать ополчение, решать народу. Тяжкое это дело. Семь раз примерь, единожды отрежь…

Крепко запомнился Светешникову степенный и башковитый Кузьма Минин. Любопытно, дошли ли до него грамоты, испущенные из Ярославля? Сильные, страстные призывы в оных грамотах. Добро, если они попадут в руки нижегородского старосты. Глядишь, горячее слово ярославцев заронит в души нижегородцев еще большую ненависть к иноверцам и тушинцам. Дай-то Бог! Русь стояла, и будет стоять на православии и любви к своему отечеству.

А вот свои церковные дела пока пришлось оставить: в смутные годы не до возведения храмов. Как-то вспомнил Первушку. Чем ныне занимается этот даровитый подмастерье? Когда уходил в Сибирь, советовал ему печи ставить, дабы руки от любимого изделья не отвыкали. Ставит ли?

Михеич поведал:

— Ставил, но недолго. Напасти на Первушку навалились. Допрежь чьи-то лихие люди его изрядно побили, опосля же, когда пришлось от ляхов отбиваться, Первушку стрелой уязвили. Едва Богу душу не отдал. Ныне, кажись, оклемался.

— Выходит, в избе не отсиживался, когда ляхи припожаловали?

— Это Первушка-то? Это он с виду тихий, а из нутра зело горячий. Пока ляхи в городе буйствовали, наш подмастерье с дядей своим Анисимом народ к возмущению призывал. Лихой парень. В сечах был замечен.

— Молодцом, — одобрительно произнес Светешников. — Такие люди, мыслю, еще зело нам понадобятся.

— Храм возводить?

— И не только храм, Михеич, не только…

 

Глава 9

ВЛЮБЛЕННОЕ СЕРДЦЕ

Шли дни, недели, месяцы, а Первушка то и дело поминал нежданный приход в избу Васёнки. С того дня он пошел на поправку.

Анисим диву дивился:

— Прости, сыновец, но я уж и не чаял увидеть тебя во здравии. Помолись святому Пантейлеймону-исцелителю.

— Не святому надо молиться, а красной девице, кою, мнится, сам Господь послал. Вот что любовь творит! — молвил Евстафий.

— Истину речешь, отче, — кивнул Первушка. — Васёнка меня подняла.

Любовь к стрелецкой дочери вспыхнула с новой силой. Теперь никому и доказывать не надо, что лучшей суженой ему на всем белом свете не сыскать. Господи, какая же у нее чудесная душа! И какая неустрашимая! Ни отца, ни матери не испугалась и кинулась через весь город в заречную слободу. Ох, Васёнка, Васёнка. Как же он, Первушка, рвется к тебе, как хочет увидеть твои дивные, ласковые глаза… Но теперь и вовсе не увидишь. Все тот же дворовый Филатка при встрече кисло поведал:

— Ныне с Васёнки глаз не спущают. Из калитки боле не выпорхнет. Отошла коту масленица.

— Аль засовы сменили?

— Кабы, засовы… Меня от врат устранили. Аким Поликарпыч чего-то заподозрил. Я теперь всякую черную работу по двору исполняю, а к вратам нового холопа Сидорку приставили. Даже сторожку ему срубил. Бдит!

— Так и стоит у ворот? От докуки умрешь.

— Не умрешь. К Акиму то и дело приказные люди из Воеводской избы наведываются. Сам Волынский как-то припожаловал. Все какие-то дела у воеводы с ратным головой.

Первушка уже слышал, что Аким ныне в ратных головах ходит, но тому не порадовался: теперь и вовсе ко двору Лагуна не подступишься. Потерял, было, всякую надежду, но она затеплилась, когда изведал, что Лагун во главе ополченцев уходит под Москву на помощь Ляпунову.

На другой же день Первушка подался к заветному двору. Шел и мучительно раздумывал, как ему добраться до Васёнки. Новый привратник наверняка его в дом не пропустит, о том даже и грезить не стоит. Тогда зачем он идет? Разум подсказывал: ступай вспять Первушка, никчемна твоя затея: петушиным гребнем, волосы не расчешешь; сердце же настойчиво и упрямо вещало: надо идти, идти!..

А вот и тын. Крепкий, высокий. Не двор, а крепостица, «осадный двор», не зря его ляхи когда-то приглядели, не зря его и целым оставили, уповая на новое взятие Ярославля.

Миновав закрытые ворота, неспешно пошел вдоль тына. Настроение его все портилось и портилось, и вдруг в одном месте он углядел, что один из сучков развесистой яблони перекинулся через тын. Можно подпрыгнуть и ухватиться за этот спасительный сук, а дальше — как Бог даст.

И вот Первушка (благо высокого роста) очутился на дереве. Но сучок с треском надломился и коснулся зеленой листвой земли. Первушка замер: если кто-то окажется в саду, то он непременно услышит этот громкий треск. Но пока все было тихо. Спустившись на землю, Первушка прислонился к яблоне и невольно отметил, как прекрасно в этом «Васенкином» саду. Всё в цветущей белой майской кипени. А какой упоительный воздух! Не надышишься. Именно в такую чудную пору он впервые повстречался здесь с Васёнкой, именно в этом весеннем, пышно-цветном саду он поцеловал стрелецкую дочь, именно здесь познал такое восторженное, божественное чувство, как любовь.

Неподалеку, ближе к терему, раздался хлесткий звук топора. Уж не Филатка ли?

Осмотрительно пошел на звук, и, когда выглянул из вишняка, в самом деле, увидел Филатку, который колол у повети березовые чурки. Были видны Первушке и тынные ворота, и сторожка, но подле них никого не оказалось. Видимо, привратник куда-то отлучился, и все же надо быть начеку.

Первушка, крадучись, перебрался поближе к дворовому, тихо его окликнул. Филатка, увидев печника, даже топор из рук выронил.

— Дык…Аль на ковре-самолете?

— Ага. Где Васёнка?

— Дык, в тереме.

— А привратник?

— Сидорка-то?.. Дык, в терем по какой-то надобности зашел, но сейчас выйдет. Давай-ка в сад, паря, проворь.

— Идем вместе. Потолковать надо.

На просьбу выманить Васёнку в сад, Филатка безнадежно махнул рукой.

— Мудрено, паря. Васёнка в светелке сидит, а мимо Осиповны не прошмыгнешь.

Первушка помрачнел: тщетными оказались все его потуги. Он так и не увидит своей Васёнки. Но это же сущая беда. Надо что-то делать.

— Пойду я, паря.

— Погодь, Филатка. Из сторожки крыльцо видно?

— Само собой.

— Отвлеки Сидорку, а я — в терем.

— Дык… А хозяйка?

— Как Бог даст. Не могу я уйти, не взглянув на Васёнку.

— Ну, ты даешь, паря.

— Не стой истуканом. Иди к Сидорке.

В терем удалось проскочить незамеченным, но уже в сенях Первушка столкнулся со стряпухой Матреной. Та охнула, закрестилась, как будто увидела перед собой привидение, а затем с испуганным криком засеменила к Серафиме Осиповне.

Хозяйка пришла замешательство.

— Да как же тебя, нечестивца, сюда пропустили?.. Матрена, а ну покличь Сидорку! Прикажу выпороть, недоумка.

— На Сидорке вины нет, Серафима Осиповна. Я через тын перемахнул.

— Как это через тын? — захлопала глазами Серафима. — Да такого быть не может.

— Может… Ты уж не серчай, Серафима Осиповна. Дозволь на Васёнку глянуть.

Хозяйка села на лавку, чистое, свежее лицо её вспыхнуло от возмущения.

— Нет, ты погляди, Матрена, на этого нечестивца. Каков нахал! Его прогнали в дверь, он лезет в окно. А ну прочь из моего дома!

— Хоть убивай, хоть режь на куски, Серафима Осиповна, но, не повидав Васёнки, из терема не уйду!

У Серафимы лицо вытянулось, а Первушка, никогда и не перед кем не падавший на колени, на сей раз пал.

— Дозволь, Серафима Осиповна. Христом Богом прошу!

Серафима, как глянула в умоляющие глаза Первушки, так и обмякла, ибо нрав ее был не такой уж и бессердечный, до замужества — веселый и добрый, и лишь после того, как ее «государем» стал суровый и не в меру строгий Аким, она год за годом превращалась в более степенную и взыскательную хозяйку. Серафима давно уже поняла (особенно после дерзкого похода Васёнки в Коровники), что дочь не на шутку влюбилась в печника, и что ее чувство весьма глубокое. Втихомолку жалела Васёнку, но свою жалость к ней никогда не выказывала, опасаясь жесткого нрава супруга.

— Жить не могу без Васёнки. Люба она мне. Допусти! — продолжал умолять Первушка.

Тяжело вздохнула Серафима, а затем, уже без всякого возмущения, вымолвила:

— Да как же я тебя допущу, голубок? Чай, ведаешь супруга моего. Встань.

У Первушки полегчало на сердце. Никак, оттаяла Серафима Осиповна, коль голубком назвала.

— Мне ль не ведать? Аким Поликарпыч ныне с ляхами ушел биться.

— Вот-вот, — заворчала мамка. — Ворога ушел бить, а энтот по девкам шастает, срамник.

— Погоди, Матрена. Не сбивай меня… Супруг-то, сказываю, по головке не погладит. Он у меня скор на расправу.

— Не изведает, Серафима Осиповна.

— Еще как изведает, голубок. На вратах-то шибко зловредный страж стоит.

— А я как сюда через тын заявился, так через тын и выйду. Правда, сучок сломал.

— Не велика поруха… Ох, не ведаю, что с тобой и делать, голубок, ох, не ведаю.

— Не узнаю тебя, Серафима. Гони экого срамника.

— Ступай к себе, Матрена. Ступай!

Матрена недовольно покачала головой и, опираясь на клюку, пошла к двери.

— Упрям же ты, голубок, в семи ступах не утолчешь. Знать, крепко тебе поглянулась моя дочка.

— Еще как поглянулась. Белый свет без нее не мил.

Вновь тяжело вздохнула Серафима Осиповна, и, наконец, смилостивилась:

— Возьму грех на душу… Ступай в светелку, но всего на чуток.

Васенка, увидев Первушку, побледнела, медленно поднялась из-за прялки и едва не упала в беспамятстве. Желанный привиделся!

— Васёнка! Родная моя!

— Ты?!.. Господи, как же я ждала тебя!.. Любый ты мой!..

Серафима Осиповна, застыв на порожке, утирала тихие, сердобольные слезы.

 

Глава 10

БЫТЬ НОВОМУ ОПОЛЧЕНИЮ!

Ярославские грамоты и в самом деле пришлись по нраву Кузьме Минину. Ярославль — один из самых древних и именитых городов, почитай, сердце Руси. Поддержка такого влиятельного города весьма важна для нижегородского Земского ополчения.

Кузьму Захаровича Минина-Сухорукова избрали Земским старостой 1 сентября 1611 года.

Но что же толкнуло его взяться за сбор ополчения? Позднее монахи записали со слов Кузьмы, что он в конце лета не раз уходил из избы в сад и проводил ночь в летней постройке. Там его трижды посетил один и тот же сон, в коем привиделся ему святой Сергий, сказавший ему: разбуди спящих! А затем виделось Кузьме, будто идет он со многими ратными людьми на очищение Московского государства. Мысль о подвиге во имя спасения отечества давно волновала Минина, но он не решался никому открыться, а, посему пробуждаясь ото сна, он каждый раз оказывался во власти безотчетного страха. «За свое ли дело берешься?» — спрашивал себя Минин. Сомнения осаждали его со всех сторон, ибо он отдавал себе отчет в том, что он принадлежал не к власть имущим, а к черным тяглым людям.

Кузьма вспоминал, что при пробуждении его било как при лихоманке, он всем существом своим ощущал непомерную тяжесть. «Болезнуя чревом», Кузьма едва поднимался с постели, но среди тяжких терзаний рождалась вера, что сама судьба призвала его совершить подвиг во имя Родины. Судьба и Бог. В его голове вновь и вновь звучали слова, как бы услышанные им сквозь сон: «Если старейшие (дворяне и воеводы) не возьмутся за дело, то его возьмут на себя юные (молодые тяглые люди), и тогда начинание их во благо обратится и в доброе совершение придет».

Избрание в Земские старосты Кузьма Захарыч воспринял как зов судьбы. Но поначалу пришлось ему туго, ибо на его плечи свалились сборы казенные, сборы таможенные, сборы питейные… Деньги шли на мирские нужды, на оплату разных выборных должностей по земскому управлению, на выборы приходских священников с причтом.

С введением же воеводства на земское управление пала новая тяжкая повинность — кормление воевод и приказных людей, дьяков и подьячих. Сей расход весьма истощал земскую казну. Минину пришлось завести расходную книгу, в которую он записывал все, на что тратились мирские деньги. Воеводский двор был прожорлив, сюда надо было носить мясо, рыбу, пироги, свечи, бумагу, чернила… В праздники или в именины Земский староста должен поздравлять воеводу и приносить подарки, калачи и деньги «в бумажке», и не только воеводе, но и его жене, детям, приказным людям и даже юродивому, проживавшему на воеводском дворе.

С первых дней Кузьма Захарыч уверился, что он и его целовальниками — всего лишь послушные исполнители воли воеводы и его приказных людей, на них возложена вся черновая работа, в которой не хотел марать рук воевода с дьяком и подьячими. Земство должно вести все свои дела под надзором и по указаниям воеводы, а самому Земскому старосте надлежало вечно быть у него на посылках.

Все это не по нутру было Кузьме Захарычу, и он шаг за шагом начал выходить из-под надзора воеводы и его приказных людей, уповая на то, что выборная земская власть не должна быть прислужницей Воеводской избы.

Воевода Алябьев норовил все оставить по-старому, но Минин все больше и больше «борзел», приходил к Алябьеву с раходной книгой и доказывал, что денег остро не хватает на земские дела, которые куда важнее, чем воеводские приносы. Алябьев помышлял взять строптивого старосту в оборот, но Минин без обиняков молвил:

— Коль не нравлюсь, сход соберем. Пусть нижегородский люд нас рассудит и нового старосту выкликнет.

Нижегородского схода Алябьев страшился, как черт ладана: чернь и без того косо смотрит на Воеводскую избу, как бы до беды не дошло, ибо посадский люд горой за Минина встанет.

Отступился Алябьев перед жестким напором «нижегородского мещанина», «говядаря», кой «убогою куплей питался» от продажи мяса и рыбы.

Земская изба, вопреки «старейшим», стала подлинным оплотом нижегородских патриотов-державников. Здесь они собирались и с тревогой обсуждали удручающие вести, поступавшие из-под Москвы. Худое творится в ополчении Ляпунова: там и распри, и тяжелые потери, и голод. А потом и без вестей все стало ясно, когда в Нижний начали прибывать подводы с тяжело раненными ратниками.

Нижегородские воеводы и приказные люди пребывали в растерянности. Что делать Нижнему Новгороду? Идти на помощь Ляпунову, но служилых людей слишком мало, да и ополчение на грани распада. Присягнуть королю Сигизмунду, но чернь схватиться за орясины.

Выход нашел Кузьма Минин. Надо собирать новое ополчение!

Вокруг Земского старосты сплотились все те, кто не поддался унынию и требовал принести новые жертвы на алтарь отечества. Обсуждая неутешительные вести из Москвы, нижегородские патриоты пришли к выводу, что только сбор нового земского ополчения может спасти столицу.

Все многолюднее становились сходки в Земской избе. Минин горячо убеждал, что Нижнему не избежать горькой участи других городов, если немешкотно не начать сбор Земского ополчения.

— Московское государство, — говорил он, — разорено, люди посечены и пленены, невозможно рассказывать о таковых бедах. Бог хранил наш город от напастей, но враги замышляют и его предать разорению, мы же нимало об этом не беспокоимся и не исполняем свой долг.

В Земскую избу набивалось много разного люда. Одни Минина одобряли, другие, те, что из зажиточных, бранили и плевались, опасаясь за свои кошельки, понимая, что сбор крупных ратных сил потребует больших денег.

Пользующийся почетом среди нижегородцев, Кузьма Минин не одну неделю произносил речи с призывом отдать все достояние ради спасения отчизны и начать великое земское дело. Свои выступления Минин произносил с паперти храма Иоанна Предтечи, около своей лавки и с крыльца Земской избы, где выборного «излюбленного старосту» слушал посадский люд. Настало время, когда движение из посада испустилось на весь Нижний Новгород, на машистую Соборную площадь, где собрались тысячи новгородцев.

— Вы видите, народ православный, — восклицал Минин, — конечную гибель русских людей. Вы видите, какой разор несут поляки. Не всё ли ими до конца опозорено и обрушено? Где неисчислимое множество детей в наших городах и селах? Не все ли они горькими и лютыми смертями скончались, без милости пострадали и в плен уведены? Враги не пощадили престарелых, не сжалились над младенцами. Проникнитесь же рассудком видимой нашей погибели, дабы и вас самих не постигла та же лютая смерть. Начните подвиг своего страдания, дабы вам и всему народу нашему быть в соединении. Без всякого промедления надо поспешать к Москве. Сами ведаете, что ко всякому делу едино время надлежит, безвременный же почин делу бесцельно бывает. Коль нам, православные, похотеть помочь Московскому государству, то не пожалеем животов наших, да и не только животов, дворы свои продадим, жен и детей заложим, дабы спасти отечество! Дело великое, но мы свершим его! И какая хвала будет нам от всей земли, что от такого малого города произойдет такое великое дело. Я ведаю — как только мы на это поднимемся — другие города к нам пристанут, и мы избавимся от чужеземцев.

— Будь так! — закричали в ответ.

Шапки с деньгами, кафтаны, оружие грудой вырастали на каменном полу паперти. Сам Кузьма Минин отдал свое имение, монисты жены своей Татьяны Семеновны и даже золотые и серебряные оклады с икон.

Но для налаженности нового похода пожертвований, как бы велики они ни были, не хватило. И тогда в Земской избе вожаки, выдвинувшиеся на городском вече, составили приговор о сборе средств на «строение ратных людей». Следуя соборному обычаю, Минин передал приговор на подпись всем людям.

Сей приговор облек выборного старосту большими правами. Кузьма получил наказ обложить нижегородских посадских торговых людей и всяких уездных людей чрезвычайным военным сбором и определить, «с кого, сколько денег взять, смотря по пожиткам и промыслам». Сбор проводился как на посаде, так и по всему уезду.

В Нижний потянулись обозы со съестными припасами, которые выслали крестьяне торгового села Павлово, жители мордовских деревень, занимавшихся бортничеством и прочий уездный люд. Богатые монастыри обязаны были внести деньги для ополчения наряду с дворцовыми крестьянами.

Взявшись за собирание ратных сил, посадские люди долго ломали голову над тем, кому доверить ополчение. Кузьма Минин и другие выборные земские люди четко разумели, что успех затеянного им дела будет зависеть от избрания вождя, который пользовался бы своими боевыми успехами по всей Руси.

Посадские люди тщательно искали «честного мужа, кому заобычно ратное дело», «кто был бы в таком деле искусен» и, более того, «который бы во измене не явился».

Нелегкий был этот поиск, ибо нижегородцы ведали, что в Смутное время немногие из дворян сберегли свое имя незапятнанным. Кривыми путями шли многие, прямыми — считанные единицы. Нижегородцам трудно было сделать выбор и не промахнуться, и тогда они надумали искать вождя среди окрестных служилых людей, лично им известных.

Кузьма Минин первым назвал имя Дмитрия Пожарского и нижегородцы его поддержали. Князь Дмитрий находился на излечении в селе Мугреево, до которого из Нижнего было «рукой подать».

 

Глава 11

МУЖЕСТВО КНЯЗЯ ПОЖАРСКОГО

Война с тушинцами прославила Дмитрия Пожарского. Войска Лжедмитрия Второго взяли Москву в кольцо. Незанятой оставалась лишь одна коломенская дорога, по которой шли обозы с хлебом из Рязани и отряды ратных людей.

Осенью 1608 года войска «царика» дважды метили захватить Коломну, дабы перерезать путь на Рязань.

Коломенский воевода Иван Пушкин запросил подмоги у Василия Шуйского и тот снарядил небольшой отряд ратных людей в челе с Дмитрием Пожарским, но Пушкин встретил тридцатилетнего воеводу с неприязнью. Он отказался ходить под рукой князя из «захудалого рода», прежде не служившего в чине воеводы. Довелось Пожарскому полагаться только на собственные силы. Он не стал отсиживаться за стенами крепости и пошел встречу «литовским людям».

Под селом Высоцким, на утренней заре, несмотря на то, что врагов было втрое больше, он внезапно напал на тушинцев и разбил их наголову, захватив много пленных и обоз с казной и продовольствием. Среди повальных поражений и неудач победа Пожарского под Коломной «блеснула подобно огоньку в ночной тьме».

Воеводу отозвали в Москву, а коломенскую дорогу удалось перекрыть пану Млоцкому и казачьему «воровскому атаману» Салькову. Они подстерегли хлебный обоз из Рязани (который, по поручению Шуйского, остерегал боярин Мосальский), и его разгромили. Громадный обоз так и не достиг Москвы. Тогда царь снарядил против воров думного дворянина Сукина, но и тот потерпел неудачу.

Шуйский вспомнил о князе Пожарском, но атаман Сальков уже перебрался на владимирскую дорогу. Пожарский настиг его и вступил в бой, который длился несколько часов и увенчался бесповоротной победой князя Дмитрия.

Василий Шуйский, удовольствованный победой Пожарского, назначил его воеводой в Зарайск, который находился к югу от Коломны, на самом рубеже между рязанской и московскими землями.

Отметил царь Василий князя Пожарского и земельным поместьем в Суздальском уезде, — селом Нижний Ландех с двадцатью деревнями, семью починками и двенадцатью пустошами, раскинувшимися вдоль речушки Ландех.

В жалованной грамоте было сказано:

«Князь Дмитрий Михайлович, будучи на Москве в осаде, против врагов стоял крепко и мужественно, и к царю Василию и Московскому государству многою службу и дородство показал, голод и во всем оскудение и всякую осадную нужду терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякия шатости».

Минуло несколько месяцев, а Смута на Руси все набирала и набирала силы. Низвергли с трона царя Василия Шуйского, нарастал разброд в Тушинском лагере, выросло влияние короля Сигизмунда и его сына Владислава. Лжедмитрий становился неугодным, и тот, боясь заговора, бежал на рассвете в Калугу. Но дни его были сочтены.

Зимним утром 11 декабря 1610 года царик по привычке поехал на санях на прогулку за город. Его сопровождали два десятка татар под началом Петра Урусова, двое слуг и шут Петр Кошелев. Когда отъехали от Калуги две версты, Петр Урусов подъехал впритык к саням и разрядил в царька свое ружье, а затем для пущей верности отсек убитому голову.

Шут умчал в Калугу и взбаламутил народ. По всему городу зазвонили сполошные колокола. Посадский люд всем миром кинулся в поле и за речкой Яченкой, на пригорке у дорожного креста, обнаружил нагое тело, «голова отсечена прочь». Труп перевезли в Кремль. Казаки принялись избивать татарских мурз, мстя за смерть «государя».

Тем временем Марина Мнишек, с трепетом ожидавшая родов, успешно опросталась от бремени. Но «воренок» появился на свет в час недобрый. Марина жила с цариком невенчанной, а посему о ее сыне толковали как о «зазорном младенце», саму же «царицку» честили на всех перекрестках, ибо она «воровала со многими». Ссылка в Ярославле казалась теперь Марине совсем не худшей порой в ее бурной жизни.

С рождением ребенка Марина Мнишек вновь стала помышлять о создании новой московской династии. Она тотчас запамятовала о верности католической церкви и превратилась в ревнительницу православия.

Марина огласила казакам и всем калужанам, что передает им сына, чтобы те крестили его в православную веру. Обращение достигло цели. Рождение «царевича» напомнило калужанам о не погребенном «Дмитрии», которого торжественно погребли в церкви, после чего они «честно» крестили наследника и нарекли его царевичем Иваном.

Но движение калужан вскоре кануло в Лету. Народ остался безучастным к новорожденному «царевичу»…

Между тем на Руси ширилось земское освободительное движение. Центром восстания была Рязань, где посадский мир и уездные служилые люди откликнулись на патриотический призыв Прокофия Ляпунова.

Московские бояре были напуганы возмущением народа, а посему направили под Рязань воеводу Исаака Сумбулова, кой должен был соединиться с «черкасами» и не только разгромить Ляпунова, но и полонить его.

Прокофий весьма опрометчиво отъехал из Рязани в свое имение, находившееся на реке Проне. Лазутчики Семибоярщины следили за каждым шагом Ляпунова, они-то и донесли Сумбулову о месте нахождения Прокофия. Но Ляпунов успел укрыться в Пронске, обладавшим деревянной крепостью, к которой примыкал острог, защищенный водяным рвом и надолбами. Сумбулов окружил небольшой городок со всех сторон и учинил Пронску «великую тесноту». Ляпунов снарядил во все стороны нарочных с грамотами о подмоге.

Первым откликнулся зарайский воевода Дмитрий Пожарский. Он тотчас выступил к Пронску и, сумев по пути присоединить к своему отряду коломичей и рязанцев, решительно двинулся на войско Сумбулова. Тот, уже ведая о ратных успехах Пожарского, бежал.

Ляпунов был вызволен из окружения. Пожарский, в челе объединенной рати, торжественно въехал в Рязань. Народ встретил воинов с восторгом. Местный владыка благословил Пожарского и Ляпунова на борьбу с иноземцами и их приспешниками. Именно с этого часа родилось первое земского ополчение, у истоков коего оказался князь Дмитрий Пожарский.

Воевода вернулся в Зарайск. Семибоярщина, усилив войско Исаака Сумбулова, приказала ему во чтобы то ни стало захватить Зарайск и уничтожить Пожарского. Сумбулов захватил посад и осадил каменный детинец, в котором Пожарский мог выдержать любую осаду. Но Дмитрий Михайлович в сумеречный рассвет вышел из детинца и дерзко напал на войско Сумбулова. Исаак, не выдержав стремительного натиска, бежал к Москве.

Участие замосковных городов в восстании перевернуло дальнейшую жизнь Пожарского. Он четко уяснил, что только единение всех патриотических сил и действенная борьба с поляками и тушинцами могут спасти Россию.

Путь в Москву Пожарскому был заказан, ибо боярское правительство, возглавляемое Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым (под неусыпным приглядом гетмана Гонсевского), тотчас бы предало Дмитрия Михайловича казни. И все же Пожарский в Москве появился. Это был дерзкий шаг. После выступления на стороне Ляпунова, он, конечно же, знал, что его может ожидать в столице. Воевода, как предположил историк, мог переждать трудное время в безопасном месте — крепости Зарайске, но он рвался туда, где назревали решающие ратные события. Сомнительно, чтобы такой здравомыслящий человек, как Пожарский, стал рисковать головой, чтобы повидать в Москве своих близких. В столице было голодно, и дворянские семьи предпочитали провести зиму в сельских усадьбах. Так что к семье князь Дмитрий поехал бы в Мугреево, а не в столицу.

Остается предположить, что зарайский воевода, будучи одним из вождей земского ополчения, прибыл в Москву для подготовки восстания. Если бы наскок ополчения был поддержан мятежом внутри города, судьба боярского правительства была бы разрешена. Но этого не случилось.

Когда первые отряды земского ополчения подступили к Москве, польские паны, стремясь как можно лучше укрепиться, стали заставлять возничих устанавливать на стенах Кремля и Китай-города пушки, вывезенные раньше из Белого города. Но извозчики не только не повиновались их приказу, но и принялись снимать со стен Китай-города крепостные пушки. Разъяренные поляки набросились на них с саблями. Началась жуткая резня не только возчиков, но и всех тех, кто попадется по руку.

Еще до подхода ополчения гетман Гонсевский, чтобы обезопасить себя от восстания москвитян, отдал приказ на истребление большей части жителей Москвы. Польские и немецкие роты рубили и кололи пиками безоружных людей.

Жестокие расправы Гонсевского не смогли отвратить возмущения народа, наоборот они еще больше разожгли ненависть москвитян. Весть о расправе в Китай-городе мигом испустилась по посадам Москвы. Колокольный звон собрал народ в Белый город, и когда польская конница направилась к Тверским воротам, здесь уже москвитяне изладились к отпору. Улицы были загорожены.

Шляхтич Мацкевич написал в своем дневнике:

«Итак, 29 (19) марта завязалась битва сперва в Китай-городе, где вскоре наши перерезали людей торговых, потом в Белом городе; тут нам управиться было труднее: здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды, они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу, и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, то есть всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают… Каждому из нас было жарко».

И тогда из Китай-города на улицы Белого города вышли закованные в латы немецкие пехотные роты…

В то утро Дмитрий Пожарский был на Сретенке в своих хоромах. Когда со звонниц ударили сполошные колокола, он кинулся со своими людьми на улицу. Мигом, оценив обстановку, воевода поскакал в Стрелецкую слободу, которая была неподалеку. Здесь он быстро собрал стрельцов и посадских людей и дал бой наемникам на Сретенке, подле Введенского храма. Отсюда же Дмитрий Иванович послал своих людей к Пушкарскому двору на Трубу. Пушкари не замешкали, они тотчас пришли на подмогу, и привезли с собой несколько легких пушек. Встреченные огнем орудий, немецкие латники отошли к Китай-городу.

На отпор врагу поднялись тысячи москвитян. Бои завязались на Сретенке, Ильинке, Тверской, Кулишках, у Яузских ворот, в Замоскворечье…

Противник нес значимые потери, а затем и вовсе отступил в Китай-город. Но тут вмешались изменники бояре. Михаил Салтыков руководил боем с повстанцами неподалеку от своего подворья, и когда повстанцы начали одолевать, Салтыков повелел своим холопам сжечь хоромы, дабы нажитое им богатство никому не досталось. Восставшие отступили.

Оценив «успех» Салтыкова, Гонсевский приказал запалить весь посад.

«Видя, что исход битвы сомнителен, — доносил он королю Сигизмунду позднее, — я велел поджечь Замоскворечье и Белый город».

По улицам заскакали поляки с факелами. Одним за другим занимались пожары. Вслед за огненным валом двигались ляхи. Перед огнем отступили стрельцы на Тверской улице, на Кулишках… Однако Пожарский не пустил врага на Сретенку. Воевода сам наступал на ляхов, не позволяя им проникнуть на улицы, и даже «втоптал» их в Китай-город.

С запада к столице подошел полк пана Струся. Его факельщики подожгли стену Деревянного (Земляного) города. Пожар быстро перекинулся на посад.

«Никому из нас не удалось в тот день подраться с неприятелем, — писал в дневнике один из польских офицеров, — пламя пожирало дома один за другим, раздуваемое жестоким ветром, оно гнало русских, а мы потихоньку подвигались за ними, беспрестанно усиливая огонь».

Дольше других держался на Сретенке Дмитрий Пожарский. Еще с утра, подле Введенской церкви, он сумел выстроить укрепленный острожек и целый день искусно оборонялся.

Гонсевский, пытаясь, во что бы то ни стало подавить сопротивление на Сретенке, направил туда подкрепления из других частей города. Силы оказались неравными. Ляхи ворвались в острожек. Большинство его защитников погибло в ожесточенной схватке.

Пожарский героически отбивался, подбадривая уцелевших повстанцев, но и он под ударами вражеских сабель упал на землю, получив тяжелое ранение в голову. Повстанцы не бросили своего мужественного воеводу. Едва живого, его вынесли из сечи, уложили в сани и увезли в Троице-Сергиев монастырь.

 

Глава 12

ПОЕЗДКА В МУГРЕЕВО

Дмитрий Пожарский излечивался в своем родовом гнезде Мугрееве. Тяжко шло его исцеление. Долгое время не прекращались головные боли, ночами мучили кошмары, да и настроение было пакостное, ибо вести приходили одна хуже другой.

Весьма огорчила Дмитрия Михайловича гибель Прокофия Ляпунова, в которого он верил, и к которому одним из первых пришел на помощь. Худо обстояло дело в Москве. На северные города обрушились войска свеев. На Псковщине появился новый «царь Дмитрий» (уже третий! Дьякон Сидорка из Замоскворечья), а воеводы Дмитрий Трубецкой и казачий атаман Иван Заруцкий били челом Марине Мнишек, находившейся в Коломне с малолетним сыном Иваном, которого вознамерились посадить на московский трон.

«Господи, — безрадостно размышлял Дмитрий Иванович, — вновь разобщенность, смута, тайные козни, и никто не мыслит о спасении отчизны».

Посветлело на душе, когда изведал о призыве нижегородского Земского старосты Кузьмы Минина — всем миром подняться на ляхов, свеев и «воров».

Одно смущало: в Нижнем начали воеводствовать «черные люди», не искушенные в ратном деле. Вот почему Дмитрий Михайлович весьма осторожно встретил нижегородских посланников, не дав своего согласия возглавить ополчение. Дал совет избрать воеводой кого-нибудь из «столпов», человека всеми уважаемого и почитаемого, с которым бы никто не смог местничать, назвав боярина Василия Голицына.

Посланники отвечали:

— Не видим таких столпов, Дмитрий Михайлыч. Одни — сидят с ляхами в Москве, другие — ведут переговоры с королем Жигмондом, а третьи — давно угодили в плен, как боярин Голицын. Одна надёжа на тебя, князь.

Но Пожарский бесповоротно отказался, сославшись на недуги: во главе ополчения должен стоять полностью здоровый воевода и непременно с большим именем. Опричь того, князя обеспокоило непослушание нижегородцев воеводам, законно назначенным прежним царем, Василием Шуйским. Того Пожарский не понимал и не принимал, ибо это было нарушением порядка. Неудача первого ополчения, как давно уже осознал Пожарский, во многом зависела от недостаточной собранности и разброда в лагере Ляпунова.

Нижегородские послы приезжали в Мугреево «многажды», поелику вотчина Пожарского находилась не столь уж и далече, в 120 верстах от Новгорода, но все еще не окрепший князь, так и не пошел им навстречу. Слишком велик был риск! Пожарский помышлял действовать наверняка.

Но Минин не хотел даже раздумывать о поисках другого ратоборца. Он вспомнил беседу с купцом Надеем Светешниковым, который когда-то гостевал у Пожарского на Москве, и послал к нему посыльного.

…………………………………………………

Зазимье. Давно отпала листва с поскучневших деревьев. Загуляли студеные ветры. По двору Светешникова вьюжила игривая поземка.

Надей Епифаныч только собрался идти в храм Благовещения к обедне, как в покои вошел приказчик Иван Лом.

— Посол к тебе из Нижнего Новгорода.

— Из Нижнего?.. Это кто ж такой?

— Роман Пахомов от Кузьмы Минина.

— Немедля зови! — живо отозвался Надей.

Пахомов оказался дюжим молодцом в заснеженном бараньем полушубке и заячьем треухе. Ему — чуть более двадцати лет. На лице курчавилась черная бородка. Глаза — открытые, зоркие.

Напоив и накормив гостя, Надей молвил:

— А теперь рассказывай, Роман.

Тот, разомлевший от сытной трапезы и теплых покоев, неспешно поведал:

— Кузьма Захарыч и весь люд нижегородский урядили позвать воеводой ополчения князя Дмитрия Пожарского. Не единожды ходили к нему в Мугреево, но князь согласия не дает. Мир же, опричь Пожарского, никого звать не желает.

— И правильно делает. Лучшего воеводу не сыскать, — твердо высказал Надей и довольно подумал: никак, прислушался Кузьма Захарыч к его совету. Правда, тогда о Пожарском еще мало, что в Нижнем ведали, но за последний год о его ратных успехах и самоотверженных боях на Сретенке заговорили во многих городах.

— Не сыскать, — кивнул Пахомов. — Но Пожарский ни на какие увещевания не изволит идти. Уперся, ни в хомут, ни из хомута. Кузьма Захарыч сам норовит к князю сходить, и тебя, Надей Епифаныч, на подмогу просит. Ты-де у князя на Москве несколько недель проживал. Авось и сладится сговор.

— Спасибо нижегородцам за честь. С превеликой охотой в Мугреево снаряжусь, но хочу сказать, что если уж Дмитрий Михайлыч для себя решение принял, то никакие просители поменять его не сумеют.

— И все же Кузьму Захарыча надежда не покидает.

— Дай-то Бог… Так это ты, Роман, с Мосеевым к патриарху Гермогену ходил?

— Аль и до Ярославля слух докатился? — не без удовольствия произнес Пахомов.

— У нас, как ты и сам ведаешь, с Нижним оживленная торговля. Купец Петр Тарыгин рассказывал, что в самое вражье логово прокрались. Похвально, Роман. Зело отважный ты человек. Мог бы и головы лишиться.

— Мог, Надей Епифаныч, но когда идешь на святое дело, о своей жизни не думаешь. Грамота Гермогена позарез была надобна Новгороду. Слова святейшего всколыхнули весь посад. Всем бы православным людям сию грамоту прочесть. Душу палит!

Светешников одобрительно глянул на Пахомова. Хоть и молод, но разумен и по всему горячо радеет за судьбу отчизны. Он чем-то похож на Первушку — и нравом, и силой, и светлой головой.

— Когда Кузьма Захарыч собирается прибыть к Пожарскому?

— На Николу зимнего.

— Добро. К сему дню и я буду в Мугрееве.

………………………………………………

Добирались конно и оружно. Время лихое: самопалы и пистоли могут в любой час сгодиться. Новый ярославский воевода Василий Морозов, изведав о просьбе Кузьмы Минина, заинтересованно молвил:

— Поедешь к Дмитрию Пожарскому от моего имени. Он меня хорошо ведает. Дам тебе пятерых оружных людей, да и своих прихвати. Как говорится: едешь в путь — осторожен будь.

Из своих людей Светешников взял Ивана Лома и Первушку Тимофеева, которого отыскал в Коровниках во дворе Анисима. Первушка был рад поездке. Всю последнюю неделю он помогал дяде торговать рыбой, кое занятие ему всегда было не по душе.

Анисим отпускал племянника неохотно: самый разгар подледного лова, а Первушку в дальнюю дорогу потянуло, но уступить Светешникову не мог:

— Пойми, Анисим Васильич. Ныне не до торговли. С племянником твоим мы и ранее в путь пускались. Парень смекалистый и надежный. Не по пустякам к Пожарскому идем. Ныне его воеводства, почитай, вся земля Русская ждет. Не тебе о том толковать. Тебя в Ярославле не только с торговой стороны изведали. Отпусти Первушку.

— Ну да Бог с вами, — смирился Анисим.

Выехали утром. Намедни прошла метель, дорогу завалило снегом, но конь под Первушкой молодой, сильный, бежит ходко, летят белые ошметки из-под копыт. От ядреного морозца и встречного ветерка его лицо зарумянилось. Он изредка помахивает кнутом, покрикивает на коня, но того и понукать не надо: застоялся в конюшне.

Добирались до Мугреева не без приключений. Не доезжая верст тридцать до вотчины Пожарского, неподалеку от сельца Никитина на ярославских путников наскочили два десятка всадников в казачьих трухменках. Взяли в кольцо, вытянули из ножен сабли, воинственно закричали:

— Выкладай серебро!

Ярославцы ощетинились самопалами.

— Все поляжем, но и вас половину перебьем! — наведя пистоль на разбойных людей, смело воскликнул Светешников.

Старшой, видимо атаман, поправил косматую шапку, из-под которой виднелся кудреватый соломенный чуб и глянул на своих людей.

— Слышь, чо гутарят, хлопцы? Мабуть, не шуткуют.

— А ну их, батька, — махнул рукой один из ватажников.

— В другом месте сыщем, хлопцы, — кивнул «батька».

Кони, взрывая копытами вязкий, кипенно-белый снег, умчали в сторону сельца.

— Воровской народ, — сердито сплюнул Иван Лом, закидывая самопал за плечо.

— Мнится, казаки атамана Заруцкого шастают. Креста на них нет, — жестко произнес Светешников, и на душе его потяжелело. Вот пришло времечко! Нелегко, ох, нелегко придется нижегородскому ополчению. Надлежит не только ляхов разбить и немцев-наемников, но и многих русских людей, кои до сих пор верят всяким самозванцам, и бояр со своими «дружинками», и воровских казаков, пришедших из Дикого Поля, и ныне «гуляющих» чуть ли не по всей Руси.

— Слышь, Надей Епифаныч, — пресек мысли Светешникова Первушка. — Как бы сельцо не пожгли.

Первушка, глянув на маячившуюся в зимней дымке одноглавую деревянную церквушку верстах в двух от большака, тотчас вспомнил, как ляхи, татары и казаки Заруцкого злодейски пожгли не только крепостные стены Земляного города Ярославля, избы ремесленного люда, но монастыри и храмы.

— Эти святотатцы на всякое зло горазды, — Надей посмотрел на послужильцев воеводы Морозова и, на правах старшего, высказал:

— Первушка дело сказывает, ребятушки. Может, не оставим сельцо в беде?

Послужильцы — люди тертые, в ратных делах искушенные, на сей раз рисковать жизнью не возжелали.

— Надо в Мугреево поспешать, Надей Епифаныч.

— Да вы что, служивые? — вскинулся Первушка. — Аль забыли, сколь тушинские воры зла натворили? Надо помочь мужикам.

— Поехали! — сворачивая с большака, решительно произнес Светешников.

А казаки, рассыпавшись по сельцу, принялись шарпать по избам. Послышались испуганные женские крики, плач ребятишек.

Первушку охватила жажда мщения. Никогда не забыть ему вражьей стрелы, которая едва не лишила его жизни. Добравшись до сельца из восьми изб, он воскликнул:

— Не распыляйтесь! Станем по средине, и будем палить по ворам, когда те начнут выскакивать из изб.

— Верно, друже, — одобрительно кивнул один из послужильцев.

Из изб вначале выскакивали обезумившие от страха женщины и дети, затем — мужики с отчаянными лицами. Кинулись, было, во дворы, чтобы схватить топор или вилы, но, увидев еще одних оружных людей, оторопели. Никак тоже воры, которые прикрывают ворвавшихся разбойников в избы.

— Свои мы, ребятушки! — крикнул Светешников. — Оружайтесь!

— Погодь! — поспешно воскликнул Первушка. — Допрежь коней уводите, а уж потом за оружье. Проворь!

Светешников головой крутанул: сметлив же каменных дел подмастерье!

Казаки, не ожидавшие наскока, набивали переметные сумы крестьянскими пожитками. Все сгодится: хлеб, мед, пиво (переливали в баклаги), солонина, полушубки из овчины и даже старые иконы (наемники-немцы — вот чудаки! — охотно покупали потемневшие от копоти «доски» и выгодно перепродавали их в заморских странах).

Первый же вынырнувший из избы казак был сражен наповал свинцовым зарядом из самопала послужильца воеводы. Второго — еще на крыльце уложил пудовой дубиной хозяин избы.

Заслышав гулкий выстрел (самопальный выстрел довольно громогласный, а оконца, затянутые тонкими бычьими пузырями, хорошо пропускают уличные звуки), казаки встревожено выбегали из изб и… потерянно хлопали глазами: и кони исчезли, и люди, встретившиеся им на большаке, опять перед ними. Да и мужики с вилами и дрекольем надвигаются.

— Сдавайтесь, воры! — крикнул Светешников.

Казаки подняли руки. Лишь один из них, высоченный, с длинными вислыми усами, отшвырнув в сугроб туго набитую суму, шустро метнулся к задворкам, но Первушка настиг его у загороди и направил на казака пистоль. Тот оглянулся на дюжего парня и в желудевых глазах его застыл неописуемый животный страх.

— Не убивай, хлопец… Не убивай.

Первушка сплюнул, опустил пистоль и повернул коня вспять.

 

Глава 13

ОТЧИЗНА ПРЕВЫШЕ ВСЕГО!

Радушно встретил Дмитрий Михайлович ярославца Светешникова. Уважал он степенного и башковитого купца, к коему проникся душой, когда тот гостил в его московских хоромах. С той поры они больше не видались.

Надей с сожалением отметил, что у Пожарского далеко не цветущий вид: сказывались последствия тяжелой раны и перенесенного «черного» недуга, едва не унесшего князя в могилу.

— Аль по торговым делам в наш уезд снарядился, Надей Епифаныч?

— Рад бы, Дмитрий Михайлыч, да ныне о торговле надлежит забыть. Прослышал о твоем недуге, вот и вознамерился навестить.

Пожарский зорко глянул в глаза Светешникова.

— Мыслю, не ради того ты приехал, Надей Епифаныч.

— Скрывать не буду. Надо бы посоветоваться, Дмитрий Михайлыч, но о том чуток погодя.

«Чуток погодя» растянулся на целых два дня. Пожарский не торопил, не проявлял никакого любопытства, пока к хоромам не подкатило целое посольство под началом Кузьмы Минина.

Послы, как и положено, чинно поздоровались с князем и чинно уселись на лавки. Первым повел разговор Земский староста:

— На сей раз пришли к тебе, князь Дмитрий Михайлыч, выборные посадские люди Нижнего Новгорода, дворянин Ждан Болтин да печорский архимандрит Феодосий…

Кузьма неспешно вел свою речь, а Пожарский пытливо на него поглядывал. За последнее время он немало был наслышан о событиях, происходящих в Нижнем Новгороде и выборном старосте Минине, и вот, наконец, довелось с ним встретиться. Степенен, нетороплив в движениях, с неподдельной горечью говорит о небывалом разоре Руси, притеснениях иноземцев и тушинских воров. Кажется, надежного старосту выбрали нижегородцы.

Призыв его не нов:

— Всем миром просим тебя, князь Дмитрий Михайлыч Пожарский, быть воеводой Земского ополчения!

Затем высказался дворянин Болтин. Пожарский и этого прощупывал своими острыми глазами. Отметил про себя: выступает от всего нижегородского дворянства, но почему не первым, а после посадского человека? Никак так замышлено Мининым. Пусть сразу-де Пожарский уверится, что ополчение задумано не дворянами, а простолюдинами, тем оно и отличается от ополчения Прокофия Ляпунова.

После выступления архимандрита Феодосия и других послов, с лавки поднялся Надей Светешников.

— Не от себя хочу слово изречь, а от воеводы Василия Петровича Морозова и посадского люда Ярославля. Град наш и ране слал грамоты Нижнему Новгороду, дабы стоять в единении супротив врагов земли Русской. Хочу уверить нижегородских послов, что Ярославль, как никто другой изведавший на себе нещадный вражий разбой и разор, немешкотно пристанет к новому ополчению, кое ждет отважного воеводу. Когда я собирался в Мугреево, наш воевода Морозов молвил: «Хорошо ведаю князя Пожарского. Опричь него некому боле возглавить ополчение». О том же в один голос сказали мне и торговые люди. Так что, князь Дмитрий Пожарский, град Ярославль челом тебе бьет.

Светешников отвесил земной поклон, коснувшись рукой брусяного пола.

Пока послы говорили и били челом, Дмитрий Михайлович сидел в резном кресле и не проронил ни единого слова. Лицо его было сосредоточенным и замкнутым, и послам трудно было понять, что оно выражает и чем ответит на горячие призывы князь, памятуя о том, что Пожарский уже не раз отклонял все предложения нижегородцев.

Со стороны могло показаться, что князь упивается настойчивыми мольбами послов, кои тешат его самолюбие, но проницательный Минин уже давно уразумел, что мысли Пожарского заняты совсем другим, и что он далек от тщеславия. Всего скорее взвешивает всё за и против. Сегодня он даст окончательный ответ, от которого будет зависеть судьба нижегородского ополчения. Уйдет посольство из Мугреева не солоно хлебавши, и тогда все усложнится: нижегородцы сникнут, пойдут неутешные разговоры о том, что не поверил Пожарский в силу ополчения, а посему не видать ему удачи, вот и дал князь от ворот поворот. Тяжко, зело тяжко после таких пересудов воодушевить народ… Искать другого воеводу? Единенья уже не будет. Кто в лес, кто по дрова. Ныне такого испытанного человека, как Пожарский, едва ли сыщешь. И загуляет замятня. Но это же сущая беда!

И степенный Кузьма Минин, никогда прежде не отличавшийся порывистыми поступками, вдруг поднялся с лавки, шагнул к киоту, снял с него образ Казанской Богоматери и опустился перед Пожарским на колени.

— Ради святой Руси просим, князь Дмитрий Михайлыч! Защити от ворогов веру православную!

Пожарский в лице переменился. Вспыхнул, резко поднялся из кресла.

— Встань, Кузьма Захарыч! Ужель я ворог своей земле? Стану я воеводой, коль лучшего не выискали.

В покоях пронесся вздох облегчения, а Надей Светешников истово перекрестился. Слава Богу! Быть воеводе Земского ополчения. А Минин-то? Пронял-таки Пожарского.

Но Светешников заблуждался: Дмитрий Михайлович принял свое решение еще две недели загодя, когда изведал, что к нему в пятый раз снаряжаются послы из Нижнего Новгорода. К этому времени он почувствовал, что недомогания отступают, и что к нему возвращаются прежние силы. Мысли же его были о другом. Мало быть воеводой ополчения, ему понадобится надежный сподвижник, без коего в таком великом деле удачи не снискать.

— Ваш выбор для меня, господа нижегородцы и священные чины, большая честь. Не так уж и велики мои заслуги перед отечеством, но коль того похотели, знать тому и быть. Однако и у меня к вам будет настоятельная просьба. Желаю увидеть в сотоварищах воеводы посадского человека.

Последние слова Пожарского были встречены всеобщим замешательством. В голову плохо укладывалась мысль, что вкупе с князем Пожарским войско будет возглавлять человек из посадских тяглых людей. Такого примера Русь еще не ведала. Намерение Пожарского шло вопреки вековечным обычаям, кои отгораживали посадских людей от ратных чинов.

Первым пришел в себя Ждан Петрович Болдин.

— Прости, воевода, но твоя просьба уму непостижима. Зачем ломать издревле заведенный обычай?

Еще более сурово высказался печорский архимандрит Феодосий:

— Дабы свершить святое дело, воинству надобны искушенные воеводы, а не никчемные к ратным делам люди из черни. Место посадского человека быть при ремесле своем — и токмо! Отрекись от своего намерения, сыне!

— Не отрекусь, святый отче, — твердо произнес Пожарский. — Я о том не один день размышлял. И древние обычаи порой требуют новин. Местничество к добру не приводит. По себе ведаю. Три года назад был послан воеводой к Коломне, дабы не позволить тушинским ворам перекрыть Рязанскую дорогу, по коей шли обозы с хлебом. Но коломенский воевода Иван Пушкин наотрез отказался встать под мою руку, ибо считал себя выше родом. Плевать ему на спасение отчизны. Вот и довелось мне сражаться без поддержки Пушкина.

— Знатно сражался, Дмитрий Михайлыч. Наголову разбил воров под Коломной! — воскликнул Светешников, хорошо ведавший о победах Пожарского.

— Мы хоть и захватили обоз с казной и десятки пленных, но сражение могло быть более успешным, ежели бы не чванство Пушкина. Сплотившись в единое войско, мы бы освободили от тушинцев не только Рязанскую дорогу. Еще раз скажу: местничество наносит громадный ущерб, и, надеюсь, не так уж долго то время, когда оно искоренит себя. Не место к голове, а голова к месту.

Призадумались послы. Кажись, истину изрекает Дмитрий Михайлович, и все же его неуклонное требование — поставить в товарищи воеводы сугубо мирного посадского человека — вызывает недоумение.

Ждан Болтин хмыкал, лысоватой головой покачивал. Чудит князь. Кой прок от какого-нибудь кожевника или печника? Да то — курам на смех. Проведают города о таком вожаке — и прощай к ополчению доверие, ни единого ратника не пришлют. Вот и заглохнет почин Кузьмы Минина в зародыше… На местничество обрушился. Ну, подбери себе в сотоварищи достойного дворянина, родом не столь знатного, но кой ратное дело ведает, — и все пойдет по старому обычаю, никто насмешничать не станет… А что это Минин помалкивает, почему супротивное слово не выскажет? Господи, неужели сей говядарь воеводой себя возомнил?

Не удержался и вопросил напрямик:

— Кого в товарищах видишь, князь Дмитрий?

Пожарский окинул проницательными глазами послов, неспешно прошелся по покоям и произнес:

— Ведаю, многих сомненье гложет. Постараюсь его развенчать. Ополчение в Нижнем Новгороде — земское, народное, сошлись в него тысячи посадских людей, и люди эти, разуверившись в боярах и дворянах, кои ославили свое имя изменными делами, хотели бы видеть в челе ополчения своего, зело надежного человека, кой никогда не будет в шатости и никогда не польстится на вражьи посулы. И вам хорошо известно — есть такой человек в Нижнем Новгороде, кой в чести у всего посада. И не только за здравый ум, бескорыстие и неподдельную любовь к отчизне, но и за ратные навыки, кои постиг он в походах и сражениях с ляхами и тушинскими ворами. К такому сподвижнику воеводы потянутся и посадские люди других городов, ибо народ пойдет к тому, в кого поверит, и без такой веры не быть общероссийскому войску, а значит не быть и избавлению Москвы. Вот почему я призываю себе в сподвижники посадского человека, коему имярек — Кузьма Захарьев Минин Сухоруков.

Ждан Болтин покривился, архимандрит Феодосий что-то неопределенно хмыкнул, остальные же послы, выборные из посада, дружно Пожарского поддержали.

— А что? Кузьма Захарыч и впрямь всем посадом чтим, не зря его Земским старостой выбрали. Да и в ратных делах преуспел. Воевода Алябьев его при всем народе отмечал. Не подведет наш староста!

Кузьму Минина обуревали противоречивые мысли. Он не ожидал, что Пожарский изречет такую неожиданную просьбу, ибо и допустить не мог, что воеводе понадобится сотоварищ из посадского люда. Он-то, Кузьма, подвигнув нижегородцев на сбор ополчения, видел в челе его князя Пожарского, а в его сотоварищах — человека из дворян, коего подберет сам Дмитрий Михайлович. И вдруг, как гром среди ясного неба. Посадского человека ему подавай! И когда Кузьма нутром почуял, что князь назовет его имя, его охватило смятение. Одно дело — земскими делами посада управлять, другое — стать ратным сподвижником Пожарского, идти с ним бок обок, идти не день и не два, а, возможно, долгие месяцы, а может и годы, но для того понадобятся не только ум и ратная повадка, но и особые полномочия, без коих он и с места не стронется.

Когда улеглись возбужденные речи посланников, Кузьма Захарыч отвесил Пожарскому и всем присутствующим низкий поклон и, разгладив пышную окладистую бороду, все также степенно молвил:

— Князь Пожарский назвал мое имя. Положа руку на сердце, скажу: честь не малая. Но решать сие Нижнему Новгороду. Только он может изъявить свою волю, а коль изъявит, то и у меня будет просьба.

— Выскажи, Кузьма Захарыч, — молвил один из послов. — Нижний тебе ни в чем не откажет.

— Не берись лапти плести, не надравши лык. Нижний всяко может повернуть.

…………………………………………………

Нижегородцы с большим воодушевлением восприняли весть о согласии Дмитрия Пожарского возглавить Земское ополчение. С не меньшим воодушевлением было встречено и предложение воеводы о своем сподвижнике. Посадский мир возликовал, но Минин, собрав народ на Соборной площади, веско заявил:

— Коль возжелали меня увидеть помощником воеводы, то прошу наделить меня особыми полномочиями. Без доброго войска врага не разгромить. Понадобятся огромные жертвы, дабы сотворить крепкую ратную силу. А посему прошу учинить приговор и приложить руку на том, чтобы во всем меня слушаться, ни в чем не противиться, давать деньги на жалованье ратным людям, а коль денег не будет — силою брать животы, даже жен и детей в кабалу отдавать, дабы ратным людям скудости не было.

Суровое условие выдвинул Минин перед нижегородцами, на какое-то время застыло в напряженном раздумье многолюдство, а потом Соборная площадь огласилась горячим возгласом известного на весь Нижний кузнеца Андрона:

— Ни пожитков, ни жен, ни детей не пожалеем для избавления святой Руси!

И тут взорвалась вся площадь:

— Не пожалеем!

— Быть сему приговору!

— Сбирай, Кузьма Захарыч, казну!

Своим сборщикам Минин дал наказ:

— Богатым поноровки не давать, а бедных неправедно не утеснять. Деньги взять, смотря по пожиткам и промыслам. В Нижнем обосновались приказчики купцов Строгановых, Лыткиных, Никитникова, Светешникова и других толстосумов. Никому спуску не давать!..

К Нижнему Новгороду Дмитрий Пожарский выступил с трехтысячным отрядом. Духовные чины, дворяне и посадские люди вышли за город и встретили воеводу с иконами, с хлебом и солью. Никогда еще Дмитрий Михайлович не ведал такой торжественной встречи. Тысячи людей смотрели на него с такой неистребимой верой, что сердце его дрогнуло. Господи, невольно пронеслось в его в голове, дай сил и мужества, дабы оправдать надежды этих людей. На великое дело сподобили тебя нижегородцы, и его надо свершить.

 

Глава 14

СУДЬБУ НЕ ОБОЙДЕШЬ

Как ржа на болоте белый снег поедала, так кручинушка красну девицу сокрушала. Уж, какой месяц горюет Васёнка. Глянет на нее Серафима Осиповна и сердобольно вздохнет. Совсем извелась дочка. Только и порадовалась недельку — с того дня, как Первушку повидала, а затем сникла, будто недоброго снадобья приняла. Уж лучше бы она не видалась с этим печником, теперь и вовсе на мать наседает:

— Не могу жить без Первушки. Замолви тятеньке словечко, авось и смилуется.

Легко сказать. Аким как вернулся из-под Москвы, так и белый свет стал ему не мил. Злой, снулый, никакой отрады на душе. И все какого-то Заруцкого костерит, кой Ляпунова извел. Попробуй, подступись к нему!

Но Аким как-то сам подметил, что Васёнка бродит по терему с убитым видом.

— Аль занедужила, дочка?

— Во здравии я, тятенька.

— А чего такая смурая? Да и лицо осунулось… Серафима! Что с Васёнкой?

Серафима не знала, что и поведать. Она уже сто раз покаялась, что впустила Первушку в светлицу. И что на нее тогда нашло? Никак бес подстрекнул, даже супруга не устрашилась. Это Акима-то? Грозного государя своего. Да он, коль о ее проступке изведает, может забить до полусмерти, а то и в монастырь удалить, как нерадивую жену. Такое — сплошь и рядом.

Бабья доля на Руси незавидная. Женщин всячески унижали. Даже в храме знай свое место, упаси Бог по правую сторону встать! А причащенье? К царским вратам не ступи, там лишь мужчинам причащаться дозволено, а женщинам — поодаль, в сторонке. Родившая младенца жена сорок дней считается нечистой, тут и вовсе о храме забудь. А пройдет срок — в церковь допустят, но только до алтаря, в алтарь же женщинам век не входить, не дозволено.

Выходишь на улицу — волосы спрячь под плат или кичку, ни один мужчина не должен увидеть твоих волос, иначе срам на весь мир, любой может плюнуть в лицо бесстыднице, ударить посохом или стегануть плеткой. А как же иначе? Волосы — Бог дал, дабы всегда помнила о покорности мужу.

Издревле на Руси заведено: невзлюбит супруг жену и в обитель спровадит, а сам другую в дом приведет, и никто его не осудит, ибо таков стародавний обычай.

Иные похотливые мужья даже ни в чем неповинных жен в монастырскую келью отправляют: стара стала, к любовным утехам остыла, вот и ступай в обитель. Сам же цветущую молодуху заимеет, на усладу горячую. И супротивное слово не молвишь, ибо баба на Руси — безликое существо, даже присловье бытует: «Курица — не птица, баба — не человек».

Гордых, сварливых, непокладистых жен мужья не терпят. Чуть что — долой со двора. «Если кому жена была уже не мила и неугодна, или ненадобна ради каких-нибудь причин — оных менять, продавать и даром отдавать, водя по улицам, вкруг крича: «Кому мила, кому надобна?»

Страшна кара за покушение на жизнь мужа. Соборное уложение сурово гласило: такая жена должна быть зарыта живой в землю, «покамест не умрет».

Муж мог блудить — никто не осудит, но чтоб жена впала в грех — величайший позор. Имя прелюбодейки склоняли по всем улицам, дворам, торгам и площадям. Муж-рогач имел право предать смерти грешницу. «За продерзости, за чужеловство и за иные вины, связав руки и ноги и насыпавши за рубашку полны пазухи песку, и зашивши оную, или с камнем навязавши, в воду метали и топили».

Тяжка была женская доля на Руси! Редко кто купался в счастье.

Страшно, зело страшно Серафиме Осиповне правду сказывать, а посему руками разводит:

— И сама в толк не возьму, государь мой.

— Да когда у тебя толк был?.. Может, опять о печнике сохнет? Не появлялся он без меня?

Обмерла Серафима. Супруг-то близок к истине, не дай Бог проведает. Поспешила молвить:

— Спаси Господи от такого посещения, и на дух не надо! Козла спереди бойся, коня сзади, а злого человека со всех сторон.

— Когда ж он злым стал, Серафима? Чего чушь несешь? — с подозрением глянул на супругу Аким.

— Да как же не злой? — с удивлением уставилась на мужа Серафима. — Он же до нашей ненаглядной доченьки домогался. Супостат!

— Не по злобе же своей.

— Не пойму я тебя, Аким Поликарпыч. Аль печник не злодей?

— Тьфу! Вот уж впрямь: кому Бог ума не дал, тому кузнец не прикует.

Серафима же с перепугу не зря на злодейство Первушки напирала: чем больше она станет печника хулить, тем меньше у супруга будет подозрений.

Но Аким не на шутку озаботился: дочь на глазах тает, так и до беды недолго. Поднялся в светелку и напрямик спросил:

— Скажи мне правду, дочь. О чем твоя кручина?

— А можно правду, тятенька? Не накажешь меня плеточкой?

— На сей раз, даже, словом не обижу.

— Спасибо, тятенька.

На грустных глазах Васёнки выступили слезы. Она опустилась на колени и с такой мольбой посмотрела на отца, что у того сердце сжалось.

— Жизнь не мила мне без Первушки. Дозволь ему прийти, тятенька. Дозволь!

— Так я и знал, — тяжело вздохнул Аким. — Втемяшился же тебе сей парень… Да ты встань, встань, дочка. Поразмыслю о твоей судьбе.

Серафима, услышав последние слова мужа, перекрестилась. Слава тебе, Господи! В оные дни и слушать ничего не хотел, и вдруг вознамерился поразмыслить. Да что же поменялось в голове Акима?

Аким же еще перед уходом в первое ополчение надумал определиться с судьбой дочери. Приспела пора, ибо Васёнка давно заневестилась, но вот к жениху ее сердце не лежало. Митька Лыткин вымахал под матицу, но отцовского ума не набрался: ни в дела его не вникал, ни к другому ремеслу не тянулся. Шатался по кабакам и харчевням, бражничал, буянил. И не только! Намедни один из стрелецких десятников поведал ему, как Митьку Лыткина застали в одной из харчевен за курением табака. Вот отчубучил! Митька не только уважает винцо, но и к табаку пристрастился, покупая его у аглицких купцов, проживавших на ярославском Гостином дворе.

…………………………………………………

В 1533 году «аглицкие» купцы приплыли в Архангельск. Из трюмов вместе с солью, виной и бумагой, выкатили бочки с диковинным грузом. Выпуская клубы дыма изо рта и носа, пояснили русским купцам: табак. В цене не уступает красному товару. Во Франции табак курят и нюхают не только приближенные короля, но и сама Мария Медичи. По достоинству оценила табак и английская королева. Охотно разбирается чудодейственная трава не только в Европе, но и в Индии, Японии, островах Океании…

Русские купцы слушали, кивали, дотошно выпытывали: откуда родом сей необычный товар? «Аглицкие» — палец в рот не клади — бойко отвечали: табак обязан своему названию острову Тобаго, что в Карибском море. Его курили местные туземцы. От них-то все и началось. Сейчас табак есть повсюду, он — завидный товар.

Русские купцы (тоже не лыком шиты) покумекали — и тряхнули мошной: авось не прогорим.

Не прогорели! «Зелие табачище» пошел чадить по Руси. Допрежь к табаку приохотились купцы, а затем кое-кто из служилых людей и простолюдинов. Дымили при Иване Грозном, Борисе Годунове, Самозванцах, Василии Шуйском. Дымили больше всего в городах, засельщина ведала о табаке лишь понаслышке.

Церковь противилась, ибо растение табака сближает человека с князем тьмы — дьяволом, к курящим «бесову траву» надо употреблять самые жестокие наказания, как в Османской империи, где султаны повелели выставлять на площадях отсеченные головы курильщиков с трубкой во рту.

«Богомерзкая трава», не уставали глаголить попы, губит душу человека, ибо табак вырос на могиле блудницы. «Рождена девица от черноризицы, и осквернилась любодейством, тридцать лет в блуде пробыла, и поразил ее ангел Господень в землю на тридесять локтей, изыде над трупом ее травное зелие; возмут еллине и в садах расплодят ея, и тем зелием утешаться имут, и прельстят народ: возмет веселие, и мнози же помрут вкушающее то зелие и обеснуются».

Попы устрашали, цари же постоянно воевали, скудной казне нужны были деньги. (Забегая вперед, скажем, что когда на престол был возведен Михаил Романов, то он, великий богомолец, внял словам архиереев, и по всей Руси помчали гонцы с суровым царским указом: «А которые стрельцы и гулящие и всякие люди с табаком будут в приводе дважды или трижды, и тех людей пытать, бить кнутом на козле или по торгам; за многие приводы у таковых людей пороти, ноздри и носы резати».

Били, рвали ноздри, отрезали носы, однако церковь не угомонилась и уговорила царя, дабы тот учинил еще более суровый приказ. И государь, идя навстречу церкви, повелел за курение «богоненавистного и богомерзкого зелья» ввести смертную казнь.

Курильщиков гораздо поубавилось. Вот и Митька едва без носа не остался, если бы не вмешательство тятеньки: тот посидел с губным старостой и дело сладил. Не мудрено: рука руку моет… Нет, никак не лежит душа к Лыткиным.

Василий Лыткин не раз нещадно наказывал сына, сажал его в холодный поруб. Митька каялся, сулил исправиться, но проходило три-четыре недели — и вновь ударялся в гульбу. Ни о какой работе и думать не хотел: лень за пазухой гнездо свила.

Василий Лыткин сам виноват. Надо было сына в крепкой узде держать, ибо вожжи упустишь, не скоро изловишь. Недавно пошел на последний шаг: пригрозил сыну лишением наследства. Митька опомнился, и вот уже несколько недель минуло, как он о кабаках и харчевнях забыл. Но Аким мало верил в Митькино исправление: кривое веретено не выправишь. Митька, никак, в своего деда пошел, кой до старости лет колобродил, едва не промотав все свое состояние.

Василий же Лыткин прослыл в торговых делах настырным и пробивным человеком. Он не только поправил едва не загубленные отцовы дела, но и в гору пошел, став одним из богатых купцов Ярославля. В Нижнем Новгороде даже свое подворье заимел, посадив туда одного из своих приказчиков. За напористость, умение выжать из алтына полтину — честь ему и хвала, а вот за его шатость и измену русскому государю — доброго слова не скажешь. Василий Лыткин одним из первых кинулся к Самозванцу, дабы засвидетельствовать свое почтение и крест ему целовать. Уже тогда он, Аким Лагун, резко высказал в Воеводской избе:

— Царь Василий Шуйский сидит на троне, а наш староста, как христопродавец, к приспешнику ляхов заспешил.

Слова Лагуна дошли до Лыткина. Ожесточился, назвал Акима узколобым человеком, который дальше носа своего ничего не видит.

— Лагуну опричь бердыша терять нечего, а купец должен далеко вперед глядеть. Царь-то Шуйский долго на троне не усидит.

Еще больше Лагун охладел к Лыткину, когда тот наотрез отказался помочь деньгами ярославским ополченцам, которых воевода Иван Волынский отрядил к Прокофию Ляпунову. Светешников и Петр Тарыгин не поскупились, а Лыткин отмахнулся:

— Не люблю попусту мошной трясти.

Аким, возглавивший повстанцев, ехал к Москве и хмуро раздумывал: «Ну и сват. Что ему беды отчизны? Полушкой ополченцев не оделил. У самого же склады и лавки от товаров ломятся. Голова его лишь одними думами забита: еще и еще нахапать. Сквалыга!.. А как он в осаде себя вел, когда ляхи и тушинские воры норовили Ярославль захватить? Все от мала до велика на стены высыпали, а Лыткин, еще до подхода врагов, свои товары проворно в дальний монастырь упрятал и сам в обители отсиделся».

Вернувшись из похода, Аким как-то зашел в Земскую избу и, увидев отчужденные глаза Лыткина, решил больше не откладывать давно назревшего разговора, заявив, что не намерен быть в родстве с человеком, который стал ему не по нутру.

Лыткин коротко ответил:

— Да и ты мне, Аким, не шибко нравен. Сговор наш давно пора порушить.

На том и расстались, чуть ли не врагами, но с Акима будто камень с плеч свалился. Теперь у него руки развязаны, надо Васёнке другого жениха приглядеть.

Долго прикидывал, пока не остановился на купце Петре Тарыгине. Тот — прямая противоположность Василию Лыткину. Общителен, не прижимист, сторонник законных государей, во время осады Ярославля по монастырям не прятался, а вкупе с приказчиками и торговыми сидельцами на стены крепости выходил. Запомнился сей купец ярославцам. И сын его к делам рачительный, такому парню не зазорно и дочь свою просватать.

Одно смущало: не облюбовал ли уже Петр Тарыгин для сына суженую? Надо бы как-то при встрече с купцом о том изведать, не в лоб, разумеется, а как бы ненароком. А вдруг сладится дело.

Но Васёнка все его намерения спутала. Первушку ей подавай. Да у него и в мыслях того не было. Не для того он пестовал дочь, чтобы ее за какого-то печника выдавать.

Но после последней встречи с дочерью мысли Акима приняли неожиданный оборот. Васёнка не только не забыла печника, но и всем сердцем его полюбила, да так крепко, что ни чем ее уже не выкорчуешь. Вот напасть привалила. Уж лучше бы со старой печью жить: никогда бы не увидела дочь этого Первушку. А ныне вся душа ее извелась. И не прикрикнешь, как раньше, не пригрозишь суровым наказанием, ибо Васёнка от своей любви уже не отречется, а наказание может и вовсе усугубить ее недуг, коему названье смертная тоска. А тоску да горе и за кованой дверью не спрячешь. Вот незадача!

Чем больше размышлял Аким, тем все больше приходил к выводу: Первушка — Васёнкина судьба, а судьбу и на кривых оглоблях не объедешь. Как ни лежит душа к печнику, но ничего, знать, не поделаешь, быть Васёнке за простолюдином. Добро, не за холопом, а вольным человеком, но сие утешение слабое: у Первушки ни кола, ни двора. Допрежь своему дяде проруби рубил, рыбной ловлей промышлял, а затем у купца Надея Светешникова в работных людях ходил, и ничего-то не нажил. Правда, искусные печи наловчился выкладывать, но ставил их недолго. Вскоре на каких-то лихих людей напоролся. Анисим сказывал, что сыновца его едва насмерть не зашибли, чуть оклемался, а потом тяжкую рану от тушинских воров получил и едва Богу душу не отдал. Выправился — и с врагами сражался отважно: самому удалось увидеть. Да и во время польского сидения в Ярославле отличился: вкупе с Анисимом поднимал народ на ляхов. Парень-то, кажись, стоящий, среди ярославцев стал приметен. И все же… И все же грезилось, чтобы Васёнка жила в зажиточном доме, не ведая лишений и бедности. Она — дочь стрелецкого головы, уважаемого в Ярославле человека, и вдруг выдать ее замуж за бедняка, у которого даже своего угла нет.

Мысли Акима зашли в тупик. Не примаком же быть Первушке. То-то на весь город посмешище. И как быть? Давно запасено Васёнке достойное приданое, но что в нем проку, коль молодым негде жить? Приданое…

И тут Акима осенило. Приданое может быть не только в богатой женской справе, дорогих перстнях, ожерельях и монистах, но и в новом добротно срубленном доме. Тут уж Акима никто не осудит, ибо такое приданое — отменный подарок жениху. Живите с Богом в красном тереме и деда внуками одаривайте.

 

Глава 15

ВЫБОР ПУТИ

Пожарский был порадован кипучей деятельностью Минина. Горячо взялся за дело Кузьма Захарыч! Им была собрана довольно значительная казна. Будучи практичным человеком, Минин понимал, что одними речами делу не поможешь. (Много лет спустя, передавали из уст в уста рассказы об удивительной щедрости Земского старосты. Щедрость имела свои начатки. Разоренные дворяне были попросту небоеспособны. Надлежало вооружить их и посадить на хороших лошадей, прежде чем отряжать на рать).

Дмитрий Михайлович провел дворянскому войску смотр, который оставил безрадостное впечатление: дворяне одеты кое-как, кони не ратные, а заморенные лошаденки, скудным оказалось и вооружение. С таким войском нечего и замахиваться на победу над врагом.

Выручил Минин. Он, дотошно пересчитав сколоченную казну, посоветовал немешкотно выдать дворянам деньги, дабы те купили коней, доспехи и оружие. Всем было определено постоянное жалованье — от тридцати до пятидесяти рублей, в зависимости от «статьи».

Весть о нижегородском пожаловании вскоре облетела все соседние уезды. К Нижнему потянулись служилые люди. Следом за коломенскими и рязанскими помещиками к Пожарскому стали прибывать дворяне, стрельцы и казаки из различных окраинных крепостей.

Норовили пристать к нижегородскому войску и немцы-наемники, но Пожарский хорошо ведал, что наемники в боях весьма ненадежны, к тому же их содержание требовало непомерных средств, да и не укладывались алчные, равнодушные «рыцари» в рамки всеобщего воодушевления, присущего освободительной войне.

В ответе наемникам говорилось: «Наемные люди из иных государств нам ныне не надобны». И все же ополченцев оказалось недостаточно. Дмитрию Пожарскому пришлось обратиться с призывом к служилым людям других городов и уездов. Однако князь Дмитрий Трубецкой, атаман Иван Заруцкий, стоявшие в подмосковных таборах и объявившие себя «Земским правительством», чинили всяческие препоны воззваниям Пожарского. Вносили смуту и рассылка Мариной Мнишек «смутных грамот» от имени «царевича Ивана Дмитриевича», слухи о третьем Самозванце. Сам же нижегородцы не признавали ни «псковского вора», ни «коломенского воренка Ивана».

«Мы, всякие люди Нижнего Новгорода, утвердились на том и в Москву к боярам и ко всей земле писали, что Маринки и сына ее, и того вора, кой стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское царство не хотим, точно так же и литовского короля».

Не взирая на противодействия «Земского правительства», к Нижнему приходили все новые и новые подкрепления. Неожиданно огорчила Казань, которая ранее увещевала другие города подняться на польских и литовских людей, а теперь отрешилась прислать своих ратников.

— Все дело в казанском дьяке Никаноре Шульгине, — молвил на совете ратных военачальников Дмитрий Пожарский. — Сего дьяка, кой подмял под себя весь посад, обуяла непомерная обида. Не он, видите ли, царек Понизовья, стал в челе общерусского возмущения, а малый торговый человек Кузьма Минин. Еще раз скажу: тщеславие и местничество всегда пагубны, того не должно быть в нашем ополчении, иначе нас ожидает крах.

Через неделю рать была готова выступить на Москву. 6 января 1612 года Пожарский собрал в Земской избе большой совет, затянувшийся до глубокой ночи. Дмитрий Михайлович, терпеливо выслушав суждения военачальников, сделал окончательный выбор:

— Склоняюсь к прямому наступлению на Москву через Суздаль. В грамотах отпишем, что Суздаль оглашается местом сбора ополчений из замосковных, рязанских и северных городов. Тем самым мы избавимся от сторонников самозваных царей в казачьих таборах. В Суздале же будет созван новый Земский собор, на коем будет широко представлена Русская земля и кой решит задачу царского избрания.

План, казалось бы, предрекал успех, но его сорвал Иван Заруцкий, завладев Суздалем. Прямой и кратчайший путь через владимиро-суздальскую землю был закрыт. Некоторые военачальники увещевали Пожарского не отступаться от намеченного плана, но Дмитрий Михайлович твердо заявил:

— Положение круто поменялось. Сейчас вся Суздальская земля оказалась занята многочисленными казачьими отрядами. Пойти на Суздаль — начать братоубийственную войну, ослабить русские силы. Надлежит обдумать другой путь.

После бурного совета было принято решение идти через Ярославль.

— Ярославль, — начал свою речь Дмитрий Пожарский, — крупнейший город Поволжья и Северной Руси. Его значение велико, ибо он занимает зело выгодное положение и является ключом всего Замосковного края, поелику стоит на пресечении многих важных дорог, на пути от Москвы в богатое Поморье, кое мало пострадало от иноземцев. Ополчению надлежит идти кружным путем, правым берегом Волги, тем самым мы используем реку и ее притоки, дабы защитить от Заруцкого богатые и важнейшие узловые пункты. В этих местах нам будет легче заниматься сбором ополчения, сноситься с северными уездами и очищать их от разбойных казачьих отрядов. Вдругорядь скажу: на Руси нет ныне важнее города, чем Ярославль. Не случайно король Сигизмунд и польские гетманы не раз помышляли овладеть сим городом, ибо его захват приводил к гибели всего Московского государства. Два года назад почти так и произошло, но мужественные ярославцы сумели не только выдворить незваных гостей, но и разбить войска Лисовского и Сапеги. Ярославль, как и Новгород, стал одним из центров народного возмущения. Честь ему и хвала. Ныне в Ярославле сидит достойный воевода, Василий Петрович Морозов. Он уже прислал грамоту нижегородскому совету, в коей говорит о самой действенной поддержке второго ополчения.

…………………………………………………

Ивана Заруцкого, стоявшего с крупными силами под Москвой и изведавшего о намерениях Дмитрия Пожарского, обуяла тревога. Пожарский наметил самый верный и надежный путь. Надо во что бы то ни стало сорвать учреждение ополчения и захватить важнейшие города и уезды, готовые стать под стяги Пожарского. Ярославль не удалось удержать Яну Сапеге, но под дерзкими, воинственными казачьими отрядами ему не устоять.

В ставку Заруцкого был вызван самый лучший его атаман Андрей Просовецкий.

— Я выделю тебе отменных станичников и шесть осадных пушек. Свинца, пороха и ядер бери столько, сколь увезешь. Ярославль надо непременно взять, иначе для нас настанут тяжелые времена.

Искушенный атаман твердо заверил:

— Сходу возьму своевольный город. Приумножу казачью славу!

Но Пожарский был начеку. На казачьего атамана он решил выставить своего двоюродного брата, князя Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского.

— Дабы опередить Просовецкого, пойдешь самым кратким путем, минуя крупные города. И ведай: казаки готовы на всякие ратные уловки, — то пойдут лавой с визгом и свистом, дабы устрашить противника, то употребят хитрый татарский повадок.

— Это как?

— В разгар боя, когда нет перевеса ни с той, ни с другой стороны, внезапно откатятся вспять и побегут, сломя голову. Противник кинется догонять, а татары еще загодя поставят в укромных местах свои засадные отряды. Отступающие оборачиваются — и супротивник попадает в кольцо-ловушку. Казакам сей прием хорошо ведом. Не попадись, Дмитрий.

— И мы не лыком шиты.

Дмитрий Лопата опередил Просовецкого всего на два дня. Ярославль оказался в руках повстанцев.

Атаман Просовецкий лелеял надежду разбить Дмитрия Лопату вне стен древнего города, полагая, что казаки в поле бьются искуснее любого неприятеля. Но он опоздал, опоздал по своей вине: казаки, двигаясь с юга на Ярославль, подвергли села и деревеньки грабежам и разбою, совмещая «победы» с шумной гульбой. Осаждать же Ярославль, занятый ополченцами и враждебными ему горожанами, Просовецкий не отважился и ушел вспять, загодя зная, что атаман «Всевеликого войска Донского», Иван Заруцкий, придет в ярость. Но терять своих станичников «батька» Просовецкий не захотел.

Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин выступили из Нижнего Новгорода (из Ивановских ворот) 23 февраля 1612 года. Ополчение шло вверх по Волге, присоединяя отряды из попутных городов и пополняя казну.

Пожарский был порадован, когда в Балахне к нему присоединился Матвей Плещеев, известный воевода, соратник Прокофия Ляпунова. Дмитрий Михайлович хорошо запомнил, как Плещеев схватил у монастыря Николы на Угреше три десятка казаков и посадил их в воду — за их своевольство и грабежи.

Получил Пожарский подмогу в Юрьевце и Кинешме, а вот в Костроме воевода Иван Шереметев норовил оказать сопротивление, но осаждать город не довелось: посадские люди приступом взяли двор боярина и норовили его казнить, но Пожарский пощадил воеводу.

В конце марта рать Пожарского подошла к Ярославлю. Ни враги, ни сам Дмитрий Пожарский не могли предположить, что «Ярославское стояние» продлится целых четыре месяца.

 

Глава 16

ДОЧЬ — ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ

Зима выдалась ядреная, с крепкими морозами, но Первушке — мороз не мороз: пока толстенную прорубь пешней прорубишь, сто потов сойдет, даже бараний полушубок хочется скинуть. Не думал, не гадал Первушка, что ему вновь придется взяться за пешню.

Анисим, оставшись без погибшего работника Нелидки, попросил:

— Помощь нужна, племяш. Одному мне не управится.

— Какой разговор, дядя? Светешникову ныне не до храма. Займусь с тобой подледным ловом.

Долбил на Которосли лед и изредка поглядывал на храм Спасо-Преображенского монастыря. В кой раз подумалось: «Дивные творения. И зело крепки, и красотой не обижены. Знатно розмыслы и зодчие потрудились».

Захлестывали дерзкие мысли: «Добро бы и в Земляном городе изящные и диковинные храмы возвести, дабы глаз не оторвать, как от московского Василия Блаженного. Вот где божественная красота!»

Руки долбили толстенный лед, а сердце тянулось к иной работе, которая не давала ему покоя. Сетовал на Светешникова: и чего Надей Епифаныч отложил возведение храма? На смутное время ссылается, не приспела-де пора для православных дел. Но Ярославль уже два года не ведает ворога, можно бы и вернуться к постройке церкви. Надей же иными делами озаботился: то к князю Пожарскому наведался, то за нижегородское ополчение повсюду ратует, вступая в брань с теми, кто по-прежнему тяготеет к самозванцам. В Ярославле немало дворян, и добрая треть из них без особой радости изведала о нижегородском призыве. Раскололись и купцы. Лыткин и Никитников не перестают язвить: в челе ополчения — мясник Куземка Минин. Слыхано ли дело? Надо королевича Владислава держаться, а то и самого короля Сигизмунда.

Ну и купцы! Латинян помышляют видеть на московском престоле, вот Надей Светешников и воюет с ними. И Аким Лагун с Надеем заодно. Тот — один из самых лютых врагов поляков и их приспешников.

И все же обуревало к Лагуну двоякое чувство. Аким относится к нему враждебно, готов даже убить за свою дочь. Не он ли подговорил Гришку Каловского и его дружков? Это не делает Акиму чести. Уж слишком он опекает Васёнку, норовя выдать ее за сына купца Лыткина. Плевать ему на страдания дочери.

Васёнка! Милая Васёнка. Не было дня, чтобы он не думал о ней. Одному Богу известно, как он грезил увидеть ее своей женой. Порой хотелось ринуться ко двору Акима и силой вызволить Васёнку из терема, но сей необузданный порыв приходилось гасить, ибо такую преграду, как Аким Лагун, ему не одолеть.

Анисим как-то молвил:

— Выкинь из головы Васёнку, напрасны твои грезы. Из дуги оглобли не сделаешь. Давно пора другую девушку облюбовать. На тебя многие заглядываются. Вон по соседству какая красна девица живет. Всем взяла: и статью и нравом добрым.

— Да никого мне не надо, дядя!

— Тогда иди в монахи… Слышь, Евстафий, племяш-то мой в однолюбы записался. Уж кой год, как чумовой ходит.

Евстафий, давно прижившийся у Анисима, многозначительно изрек:

— Любовь, Анисим, не волос, скоро не вырвешь. Ты его не понукай.

— Да как же не понукать? Не век же ему ходить в холостяках. Ты стар, да и мы с Пелагеей к старости клонимся, не так уж и долог наш век. Коль Васёнку из головы не выкинешь, один останешься, но даже дуб в одиночестве засыхает. О сыновьях подумай, Первушка. Давай я тебе соседскую дочь сосватаю.

— Сказал же: никто мне не нужен!

Тяжело вздохнул Анисим. Так и не дождется, видимо, Первушкиной свадьбы. А ведь парень в самой поре, натура услады требует. Сходил бы в кабак, да к блудной женке приладился, то-то бы разговелся. Так нет, в чистоте держит себя. Для кого, дуралей? Девок-то — пруд пруди. Вон и у дьячка слободской церкви три дочери на выданье.

Сказал как-то о том Пелагее, на что та сердито отмахнулась:

— Да злей этой дьячихи, на белом свете нет. Поедом есть Феофила!

Евстафий услышал и все также нравоучительно молвил:

— Не приведи Господи злой жены. Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой; как червяк губит дерево, так мужа жена злая; как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная; что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакой зверь не сравнится со злой и долгоязычной женой. Она свирепее льва и хуже змеи. Молиться буду за отрока, дабы выпала ему добросердечная жена.

— Да уж я устала молиться, Евстафий.

И вдруг незадолго до Рождества к избе подкатил зимний возок, из которого вышел стрелецкий голова. Анисим, увидев Акима, недоуменно кашлянул в русую с проседью бороду. С какой это стати стрелецкий начальник пожаловал?

— Здрав буде, Анисим Васильич. Потолковать бы надо.

— И тебе доброго здоровья, Аким Поликарпыч. Проходи в избу.

Лагун снял шапку, перекрестился на киот. Лицо его с крупным увесистым носом и с острыми неподвижными глазами, как показалось Анисиму, было слегка смущенным.

— Пелагея!.. Выйди в горницу. Присаживайся, Аким Поликарпыч.

— Прости, Анисим Васильич, но я помышлял повести разговор при твоей супруге.

— Как скажешь, — пожал плечами Анисим.

— Племянник твой где?

— Прорубь ладит.

— Добро. Потолкуем пока без него.

Лагун произнес последние слова и замолчал. Знал бы Анисим, чего стоило Акиму явиться в его избу, человеку не без гордыни, честолюбивому, знающему себе цену. Сколь усилий понадобилось Лагуну, чтобы переломить себя, и вот теперь, под любопытными взорами Анисима и Пелагеи, он словно окаменел, не ведая, с чего начать трудный для него разговор.

Молчание нарушил хозяин избы:

— Экая стынь на дворе. Давай-ка, Аким Поликарпыч, выпьем по чарочке для сугреву. Пелагея!

Супруга метнулась к горке, достала оловянные чарки и скляницу, а Лагун охотно мотнул каштановой бородой.

— Можно и по чарочке.

Все шло в нарушение обряда, но Акиму уже было все одно, лишь бы высказать то, что мучило его все последние дни, когда так не хотелось переступать через себя, и в этом ему помогла чарка водки. Закусив хрустящим груздем и, опрокинув другую чарку, Лагун, наконец, произнес:

— Я ведь к тебе по большому делу, Анисим Васильич… Скажи мне, да только истинную правду, как твой племянник относится к моей дочери?

— К Васёнке? Да с ума по ней сходит.

— Добро… И моя дочь по Первушке сохнет. Может… может быть нашему сговору?

— Да Господи! — возликовала Пелагея. — Радость-то, какая!

— Цыть! — строго одернул жену Анисим. — Обычая не ведаешь?

Пелагея смолкла, а Лагун вновь застыл в напряженном ожидании. Теперь все зависит от слова Анисима, который, как говорят, человек основательный, вдумчивый, с кондачка решения не принимает.

— По правде сказать, — кашлянув в мосластый кулак, заговорил Анисим, — не ожидал такого предложения, Аким Поликарпыч. Не чаял, что стрелецкий голова снизойдет до мелкого торговца рыбой. Не чаял… Разумеется, племянник мой — парень не из последних, но я ему напрямик сказал: не по себе сук рубишь, ибо чин твой, Лагун, дворянскому сродни. Первушка же — мужичьего роду. Вот и кумекаю, Аким Поликарпыч, пристало ли простолюдину Васёнку брать под венец? С неровней жить — не пришлось бы тужить. И почетно твое предложение, Аким Поликарпыч, но не по Сеньке шапка.

— Да ты что, Анисим?! — побагровел Лагун. — Ты что выкобениваешься? Выходит, отлуп мне даешь?

— Отлуп, не отлуп, но покумекать надо.

Раздраженный Аким, не ожидавший такого поворота, порывисто поднялся из-за стола, шагнул к двери и снял с колка кунью шапку. Но тут в избу вошел Первушка. Увидел отца Васёнки и на миг оторопел.

— Здравствуй, Аким Поликарпыч.

— Здорово, — буркнул Лагун и пошел вон из избы.

— Чего это он, дядя?

— Чего?.. Сватать тебя приходил.

— Ну.

— А я толкую, не по Сеньке шапка. Неровня ты Васёнке.

— Что же ты натворил, дядя?!

Первушка, как угорелый выскочил из избы и кинулся к возку, который уже выезжал из ворот. Возница, сидевший верхом на игреневом коне, взмахнул кнутом:

— Пошла, залетная!

Но молодого, резвого коня успел остановить за узду Первушка.

— Ошалел, паря. Так и задавить недолго, — заворчал возница.

А Первушка рванул на себя дверцу возка и горячо молвил:

— Дядя мой из ума выжил. Прости его, Аким Поликарпыч. Жить не могу без Васёнки!

— Жить не можешь? — суровые глаза Акима слегка оттаяли. — А ну садись в возок.

…………………………………………………………………..

Свадьбу сыграли на широкую Масленицу. Первушка и Васёнка ошалели от счастья. Аким Поликарпыч смотрел на оженков, вздыхал: «Осиротеет дом. Не услышишь теперь веселого, задорного голоса Васёнки (а он вновь появился за последние недели), не увидишь ее радостной беготни по сеням, присенкам и жилым покоям терема. Но что поделаешь? Дочь — чужое сокровище».

Анисим был доволен сговором. Молодые станут жить отдельно, Лагун не станет ввязываться в их дела, ибо новый дом будет возведен на равные доли сватов.

Анисим, чтобы не уронить себя перед Акимом, передал сыновцу на постройку «хором» (именно так захотел Лагун) большую часть своих сбережений. Теперь никто не может ехидно изронить, что зять срубил дом на деньги тестя. Всё — поровну, всё — честь по чести. Живите да радуйтесь, молодые!

А молодые в счастье купались.

 

Глава 17

НЕПОМЕРНЫЕ ЗАБОТЫ

Еще в Нижнем Новгороде князь Пожарский сказал Минину:

— От того, как мы войдем в Ярославль, в немалой степени будет зависеть судьба ополчения. Ныне Ярославль не только ключевой город Северной Руси и Поволжья, но и всего государства Московского.

Кузьма Захарыч понимал Пожарского с полуслова. Князь озабочен: до Ярославля крюк немалый, почитай, четыреста верст, и идти не столбовой дорогой, а в весеннюю распутицу и хлябь, идти с пушками, возами и телегами через речушки и овраги. Да что речушки? Перед Костромой надлежит перебраться с крутых берегов на низменное луговое левобережье, перебраться через ширь глубоководной Волги. Далеко не простая задача.

Умудренный в житейских делах, знаток норовистой Волги (сколь раз пускался по ней в плавание по торговым делам) Кузьма Захарыч еще загодя послал в Плес артель лесорубов, плотогонов и плотников. Другая же артель шла с ополчением, и она крепко понадобилась, особенно на пути от Юрьевца до Кинешмы, изобиловавшем частыми оврагами и речками, выступившими из берегов.

Всадники, рискуя утонуть, переправляли на своих конях пеших ратников, но обозы и пушкарский наряд не переправишь, тут приходилось наскоро сооружать паромы, а затем их вновь разбирать. Намаялись!

Кузьма Минин, видя, как мучаются ратники, сам лез в реку и вкупе с ополченцами, по пояс в воде, вытаскивал на берег бревна и тесины, которые опять надо было сложить на дровни.

Дмитрий Пожарский, наблюдая за Мининым, недовольно покачивал головой. Ну, зачем же так, Кузьма Захарыч? Ты — второй человек ополчения. Ныне на тебя с особым пристрастием взирают десятки воевод и целое сонмище бояр и князей — гордых, чванливых, уже сейчас возмечтавших занять лучшие места подле царского трона. А такие, как Дмитрий Черкасский и Владимир Долгорукий, потаясь, видят себя даже будущими царскими особами. Им ли ходить под рукой бывшего говядаря Куземки? Да то ж оскорбление для господ благородных кровей.

Вон он, князь Долгорукий. Какая презрительная усмешка на лице! Мясник Куземка, вождь ополчения, вкупе с лапотными ратниками в воде бултыхается. Да можно ли у мужика в подчинении быть?

Глаза Пожарского наполнились ледяным блеском. Нагляделся он на сих чванливых воевод, которые на простого ратника взирали, как на смерда. Вот и Кузьма для них смерд. Но ныне не тот случай. Ополчение — земское и доверяет оно лишь своему выборному земскому человеку, и не станет Кузьма Захарыч перед вами, господа, шапку ломать. Ишь, как ловко он отшил все того же Черкасского в Нижнем.

Тот, окруженный холопами, ехал на коне, а встречу ему Минин с артелью плотников. На князе — высокая горлатная шапка, богатый кафтан с жемчужным козырем, красные сафьяновые сапоги с золотыми подковками. За версту видно — едет знатный вельможа, на колени лапотная бедь! А Кузьма Захарыч не только на обочину не съехал, но даже с коня не сошел и в пояс не поклонился.

— Аль ослеп, Куземка? — вспыхнул Черкасский.

— Покуда Бог милует, — спокойно отозвался Минин.

— Перед тобой — князь! Аль тебе очи застило, говядарь?!

От князя веяло таким гневом и спесью, что плотники вмиг шапки с кудлатых голов смахнули. Минин же, хорошо понимая, что сейчас от его поведения будет зависеть дальнейший престиж, как второго вождя ополчения, насмешливо проронил:

— Ты уж прости, господин хороший, но князей ныне в Нижнем, как блох на паршивой собаке, можно и чресла надсадить.

Холопы оторопели: такого унижения именитый князь отроду не испытывал. И от кого срам получил? От мясника Куземки! Сейчас Черкасский взбеленится и прикажет стегануть Куземку плетью. Но князь лишь зубами скрипнул и проводил Земского старосту ненавистными глазами.

Слух о «радушной» встрече Черкасского и Минина быстро облетел весь город. Дошел он и до Пожарского. Поначалу он старосту пожурил. Не слишком ли круто обошелся Кузьма Захарыч с влиятельным князем? Тот не ради потехи прибыл в Нижний, а привел с собой в ополчение триста ратников. Отныне сидеть ему с Мининым на Совете в одной избе. Но какое уж там будет между ними согласие? Похитрее надо быть Минину с боярами, покладистее, дабы не превратить Земскую избу в Совет раздоров… Покладистее? Но Минин хорошо ведает, что Черкасский явился в Нижний не с открытым сердцем, а с корыстным умыслом. Бывший сподвижник Заруцкого и Трубецкого, изведав, какую большую силу набирает второе ополчение, бежал из подмосковных таборов и теперь, кивая на свой знатный род, все силы приложит, дабы сыграть в ополчении видную роль, и, в случае его успеха, заиметь весомые козыри в деле избрания царя на Московский престол, а то и самому сесть на трон. Ополчение для таких людей всего лишь удобная ступенька к царскому престолу.

Своих сокровенных мыслей Кузьма Минин не таил. Оставаясь с Пожарским наедине, высказывал:

— Многие мелкопоместные дворяне пришли к нам от отчаяния, страшного разора и нелюбья к ляхам и ворам разной масти. То — душу радует. А вот к боярам у меня душа не лежит. Они, чтобы свои богатства сберечь, из кожи вон лезут, дабы и лжецарям угодить, и королю Жигмонду, а ныне и его сыну Владиславу, не говоря уже о Маринкином воренке Иване, а ныне и псковском воре Сидорке. Там, где выгода есть, отдадут и мошеннику честь. Ну, никак не по сердцу мне князья и бояре, Дмитрий Михайлыч!

— Да ведь и я не из черни, а князь Пожарский Стародубский, потомок великого князя Всеволода Большое гнездо, — с хитринкой глянул на Минина воевода, с интересом ожидая, что на это ответит Кузьма Захарыч.

Минин же, пристально посмотрев на князя, молвил:

— Ты хоть и князь Стародубский, но в тебе спеси и шатости никогда не было. Тверд ты к московским царям. Это одно. Другое — воевода отменный. Третье — честью своей дорожишь, а честь, как известно, дороже жизни. Такого воеводу поискать.

— И ничего во мне нет худого? — все с той же лукавой хитринкой спросил князь.

— Коль уж сам затеял такой разговор, то кривить не стану. Скажу тебе, как сотоварищу, что другие никогда не скажут. Да только сердца не держи.

— Ну-ну.

— Всем бы ты хорош, Дмитрий Михайлыч, да вот, — Минин запнулся перед насторожившимися глазами Пожарского. Брякнешь правду, а князь обиду затаит, и зародится между ними полоса отчуждения. Надо ли? Лишнее слово в досаду вводит.

Пожарский нахмурился.

— Чаял, что ты не из робких. Бей, коль замахнулся.

В княжьих покоях было не так уж и тепло, но Кузьме Захарычу вдруг стало жарко. Он распахнул ворот пестрядинной рубахи, скребанул жесткими пальцами по густой волнистой бороде и, наконец, глядя прямо в глаза Пожарского, договорил:

— Властного слова не хватает тебе, когда толкуешь с боярами. Пожестче бы с ними, воевода.

Сухощавое лицо Пожарского стало еще более бледным (за последние недели, когда он взвалил на свои еще не окрепшие плечи тяжелейшую ношу, к нему вновь вернулись сильные головные боли, и лица его никогда не посещал здоровый румянец), глаза потяжелели, да и на сердце стало не легче.

Хмыкнул, откинулся на спинку дубового кресла и закрыл усталые глаза. А ведь Кузьма-то прав, истину изрекает этот прозорливый мужик. Одно дело с земскими людьми говорить, другое — с боярами, когда ты для них «осколок дряхлеющего рода», и когда на тебя поглядывают свысока, как на худородного дворянина, хотя и ставшего вождем ополчения.

— Спасибо тебе, Кузьма Захарыч, — после непродолжительного молчания заговорил Пожарский. — Спасибо за правду. Все так и есть. И бояр к себе исподволь приручаю, и робость перед ними пока не преодолею, ибо на Руси всегда так: коль перед тобой более знатный человек, или знатный чин, то не всегда хватает смелости свой норов показать. Простолюдин прогибается перед старостой, староста — перед городовым воеводой, воевода перед знатным боярином. Так издавна повелось, и едва ли в грядущие века что-то изменится. Начальный человек — то же столб, а без столбов и забор не стоит. Что же касается твердости, и тут ты, пожалуй, прав. Но в одном хочу тебя уверить. Всю свою жизнь я, в отличие от других дворян, никогда ни перед кем не прогибался, вот почему меня и в бояре не допустили. Ох, как не любят они, кто перед ними не стелется. Хорошо я знавал ярославского воеводу, боярина Федора Борятинского. И до чего ж был заносчив! Властелин. Царь и Бог Ярославского уезда. Не подступишься. Народ для него — смерд. Одной мыслью жил: нахапать, пока сидит на воеводстве, ибо ведал, что срок ему дан всего два-три года. Вот и набивал мошну. А как у народа терпение лопнуло, бежал князь Федор из Ярославля и все руками разводил. За что? А того понять не может, что обиженный народ когда-то и плечи расправляет, и что народом править — зело великое уменье надо. Корявое умей сделать гладким, а горькое — сладким, да и помощников умей подобрать, от них, сам ведаешь, многое зависит. Борятинский же подобрал себе лизоблюдов, кои любое дело загубят. А с такими помощниками еще больше народ возмутишь, да и весь уезд в разор пустишь. Надо было иметь князю своего Минина. Да, да, Кузьма Захарыч, именно Минина, кой бы не глядел в рот воеводе, а смелую правду ему сказывал.

— Да я ж от чистого сердца, Дмитрий Михайлыч, нам ведь ныне в одной упряжке ходить.

— В одной, Кузьма Захары, а посему недомолвок между нами не должно быть. Я ведь тоже не семи пядей во лбу, без стеснения подсказывай, когда оплошки мои углядишь.

— Без просчетов ни один человек не проживет, да и на большие умы бывает промашка. Но в великом деле, кое мы затеяли, любая промашка, особливо на Совете, может лихом обернуться.

«А он настойчив, — подумалось Пожарскому. — Так и долбит, как дятел по одной цели. Но намеки его и впрямь от чистого сердца. Ни кто иной, как Минин, предложил нижегородцам выдвинуть вождем ополчения Пожарского, и ныне он в ответе за его поступки и решения, принимаемые на Совете. Приключись неудача с походом — укорят Минина. Не ты ль, Кузьма, из кожи вон лез, доказывая, что лучшего воеводы не сыскать. А что вышло? С треском провалилась твоя затея. Да за такой огрех — головы не сносить!.. Нет, совсем нелишни попреки Минина. Правда, необычно их выслушивать. Мужик наставляет князя. О таком Пожарскому даже во сне бы не привиделось. Добро, не на Совете наставляет: этого бы Дмитрий Михайлович не потерпел.

— Над словами твоими я крепко помыслю, Кузьма Захарыч. Водится за мной такой грешок. Но хочу тебя упредить. Над боярами коноводить зело не просто. Грозить да бить наотмашь — вести к разладу. Медведь грозился, да в яму свалился. Приходится гибким быть, каждое слово взвешивать, дабы раздоры не вспыхивали. И тебе то настоятельно советую.

— Истину речешь, Дмитрий Михайлыч. Порой, срываюсь, как вожжа под хвост попадет. Уж больно бояре выкобениваются.

— Иногда, ради большого дела, и потерпеть можно, но и достоинства своего не потерять. Жизнь — мудреная штука, Кузьма Захарыч.

…………………………………………………………………..

Минин не забыл слов Пожарского о том, что в Ярославль надо войти в доспехах, в полной ратной оснастке, дабы показать ключевому городу Руси боеспособность ополчения. И Кузьма Захарыч, не смотря на чрезмерные тяжести похода, приложил к тому все усилия.

Рать остановилась за три версты от Ярославля. К городскому воеводе Василию Петровичу Морозову был отряжен гонец, а сами вожди ополчения занялись подготовкой ратников к вступлению в Ярославль. Допрежь всего — отдых, ибо ополченцы валились от усталости и непогодицы с ног; к тому же надо было обождать отставшие от войска обозы с ратными доспехами и продовольствием.

Через двое суток ополчение было готово, чтобы достойно показаться перед ярославцами. Впервые (за всю историю ратных сил) войско было облачено не по чину и званию, а по городам, в результате чего многие обедневшие дворяне, прибывшие в Нижний Новгород из разных мест, разоренные от польских людей, смешались в одежде с посадскими и деревенскими людьми. Конечно же, были среди них и богатые ратники, сверкающие посеребренными шлемами, доспехами-куяками с ярко начищенными медными бляхами, нашитыми на грудь цветных кафтанов, с турскими саблями в серебряных ножнах. Любо-дорого глянуть!

Но и мужиков, набежавших из деревенек, теперь не узнать. Совсем недавно ходили они в убогих армяках и сермягах, разбитых лаптишках, ныне же — в добротных утепленных тегиляях и в кожаных бахилах, в железных шапках с чешуйчатыми бармицами, спускавшимися на плечи и грудь, или в ерихонках с медными наушниками и защитной затылочной пластиной; опоясаны ратники саблями вологодской и устюжской ковки.

Выделяются стрельцы в красных и лазоревых кафтанах, вооруженные пищалями и самопалами, бердышами и саблями. У каждого через плечо — берендейка с пулями, рог с пороховым зельем, сумка для кудели, масла и ночников для зажигания фитилей.

Войско двинулось к Ярославлю под пушечный выстрел и звуки боевых литавр. В челе — Дмитрий Пожарский на стройном белогривом коне, облаченный в зерцало, остроконечный шишак и в голубое корзно, перекинутое через правое плечо. Чуть позади Пожарского — воеводы полков, татарские, мордовские и казачьи старшины. Здесь же на вороном коне и Кузьма Минин в круглой железной шапке, в бараньем полушубке, опоясанным увесистым мечом.

За воеводами и начальными людьми — окольчуженная дружина в тысячу всадников со щитами, саблями и копьями. Гордость ополчения, «железная рать», стоившая громадных усилий и денег вождям повстанцев. Грозно колышутся в седлах на мохнатых низкорослых лошадях татары, чуваши, черемисы и мордвины, вооруженные копьями, луками и самопалами. Позади конницы — пешая рать, идет не скопом, а рядами.

Ярославль встретил ополчение радостным перезвоном колоколов, веселым гудением рожков, сопелей и дудок, хлебом и солью. Шеститысячное войско выглядело внушительным. Куда ни глянь — булат, железо, медь, колыхающийся лес копий.

Первушка, обняв жену за плечи, рассматривая крепкую рать, взволнованно молвил:

— Дождались-таки. Экая силища, Васёнка, на Москву двинется!

— Чего это у тебя так глаза загорелись, любый?

Первушка смолчал, а у Васёнки тревожно екнуло сердце.

…………………………………………………………………..

Земское ополчение заполонило Ярославль. Земляной и Рубленый город кишел ратным людом.

С первого же дня «Ярославского стояния» главная забота Кузьмы Минина — распределение ополченцев. Конец марта 1612 года выдался довольно слякотным и дождливым. Дороги развезло, продовольственные обозы, тянувшиеся к Ярославлю, застревали в непролазной грязи. Ополченцы нуждались в отдыхе, но под открытым небом в непогодь о передышке и толковать нечего.

Земский староста Василий Лыткин, как показалось Минину, не шибко-то и озаботился обустройством ополченцев. Свинцовые глаза его ревностно и в то же время с долей неприязни скользнули по «нижегородскому мяснику». Никак не мог забыть Василий Юрьевич, как Минин «ограбил» его приказчика в Нижнем Новгороде.

— Надо обмозговать. Зайди после обеда, авось, что и придумаю.

Даже по имени не назвал, на что Минин довольно резко произнес:

— Зовут меня Кузьмой Захарычем. Избран не только Земским старостой, но и сотоварищем воеводы общерусского Земского ополчения Дмитрия Михайловича Пожарского. А посему отныне сидеть мне, покуда в поход не тронемся, в ярославской Земской избе. Здесь мне и Советы проводить и указания отдавать. Тебе же, Василий Юрьич, быть под моей рукой, и со всем тщанием помогать во всяких земских делах.

Твердые, увесистые слова Минина произвели на Лыткина ошеломляющее впечатление. А прозорливый Минин понял, что такого человека надо сразу брать в оборот, иначе потом от него ничего не добьешься.

— А помощь мне, — продолжал Кузьма Захарыч, — понадобится сей же час. Прошу немедля собрать в Земскую избу старост улиц и слобод, дабы по писцовым книгам раскинуть по дворам ополченцев.

Минин глянул на приказных людей, но те и ухом не повели: у нас-де свой Земский староста, ему и повеленья отдавать.

— Не люблю дважды повторять, господа хорошие. О вашем непослушании будет доложено на Совете, и не думаю, что Совет вас по головке погладит. В Костроме воеводу и приказных людей, кои помышляли ополчению противиться, приговорили к смерти. Давайте-ка мирком поладим.

От Минина веяло такой внушительной силой, что приказные крючки вмиг поднялись с лавок и, уже не глядя на Лыткина, потянулись к дверям.

— Сбирайте старост! — запоздало крикнул им вслед Лыткин.

Дотошно ознакомившись с писцовыми книгами, Кузьма Захарыч отправился в Воеводскую избу к Пожарскому. Тот, внимательно выслушав Минина, сказал:

— Две трети войска надо разместить в городе, а треть — в два стана — на берегах Волги и Которосли.

— Со сторожевыми караулами?

— Непременно, Кузьма Захарыч. Заруцкий не дремлет.

…………………………………………………………………..

Боярин Василий Петрович Морозов освободил Воеводскую избу для Пожарского и его братьев. Кузьму Минина взял на постой Надей Светешников. Князь Дмитрий Черкасский разместился у купца Григория Никитникова, с которым он сошелся еще в Нижнем Новгороде, князь Владимир Долгорукий — у купца Василия Лыткина…

Аким Лагун взял к себе на жительство шестерых нижегородских стрельцов. Норовил, было, попасть к нему, углядев добрые хоромы, и смоленский дворянин Иван Доводчиков, но Лагун вежливо отказал. Но и трех дней не минуло, как в его тереме оказался окольничий Семен Васильевич Головин, добрый знакомец по ляпуновскому ополчению. Аким ведал: Головин — бывалый ратный воевода, не зря знаменитый Михаил Скопин-Шуйский взял своего шурина в советчики и бывал с ним во всех походах.

В избе Анисима Васильева поселились двое нижегородцев из посадских людей.

Не миновал расклада по писцовым книгам и новый дом Первушки Тимофеева. Он с готовностью принял трех ополченцев.

Первые дни Кузьма Захарыч занимался распределением ратников и сооружением станов на Волге и Которосли. Во всех делах ему помогал Надей Светешников, который поражался кипучей деятельностью Минина и его хозяйственной жилкой. «Никак сам Бог выпестовал сего человека в вожаки ополчения», — подумалось Надею.

Пожарский, тем временем, держал совет с ярославским городовым воеводой Василием Морозовым. Тот был одним из известных бояр. Василий Шуйский вверил ему самое почетное воеводство, бывшее царство Казанское, но Василию Петровичу с Казанью не повезло: «царство» оказалось бурливым и шатким. Едва Василия Шуйского свергли с престола, как Казань целовала крест Лжедмитрию. Сему норовили воспротивиться Морозов и его второй воевода Богдан Бельский, но на воевод натравил казанцев дьяк Никанор Шульгин. Пока Морозов был в отлучке на Москве, Бельского убили. Вся власть перешла к Шульгину. Семибоярщина отправила Морозова в Ярославль. У Василия Петровича надолго сохранится к Казани неприязненное чувство.

А сейчас он, дородный, осанистый, с рыжеватой окладистой бородой и с живыми дымчатыми глазами, присматривался к Пожарскому. Тяжелое бремя взвалил на себя сей князь. Прокофия Ляпунова постигла неудача с первым ополчением, а какая участь ждет Пожарского? То, что он отменный воевода, никто и спорить не станет, его победы широко известны. Но того мало. Отвага и умение сражаться еще не делают человека спасителем отечества, к сему надо присовокупить схватчивый, державный ум, без коего нечего и соваться в вожди ополчения. Обладает ли таким умом Дмитрий Пожарский? Пока трудно сказать. Сие должно раскрыться в Ярославле.

— Надолго ли намерен оставаться в городе, Дмитрий Михайлыч?

— Недели три-четыре.

Морозов покачал головой:

— Немало. Боюсь, посадский люд не выдержит такой длительной задержки. Прокормить тысячи ратников будет ему не под силу.

— Предвидел сие, Василий Петрович. Недели на две своих кормовых запасов хватит, а уже сегодня кинем клич среди ближайших уездов. Нами подготовлены грамоты. Надеюсь, что окрестные города не только пришлют ратников, но и деньги, и подводы со съестными припасами.

— Уверен?

— Уверен, Василий Петрович. Приспело самое время святой Руси на врагов подниматься, иначе державе будет сквернее, чем при ордынском иге. Народ отдаст последнее, как это случилось в Нижнем Новгороде.

— Весьма рад твоему воззрению, Дмитрий Михайлыч, весьма рад, — раздумчиво произнес Морозов. Некоторое время помолчав, он вновь спросил:

— Чем вызвана длительная остановка?

Пожарский понял, что боярин его прощупывает, это заметно по его пристально натуженным глазам. Откровенно ответить на последний вопрос — раскрыть план дальнейших действий. А если в Морозове проявится шатость? Тогда о его замыслах станет известно и Заруцкому в подмосковных таборах, и всем тем боярам, которые заняли выжидательную позицию, ибо положение Московского царства вконец стало смутным, неопределенным, особенно после того, когда второго марта бояре, казаки и посадский люд Москвы свершили переворот и выбрали на царство псковского вора Лжедмитрия Третьего. Новость ошеломила нижегородских людей, воодушевление, царившее в первые дни похода, уступило место тревоге и озабоченности.

Пожарский и Минин не могли уразуметь, как подмосковные бояре решили бросить вызов всей державе и провести царское избрание без совета с городами и представителями всей земли.

Ошеломляющая весть грозила распадом Земского ополчения, и лишь новые страстные речи Минина и Пожарского утихомирили большую часть ополченцев. Бояре же двигались к Ярославлю с оглядкой на Москву. Единение земских начальных людей с боярами висело на волоске. И теперь многое зависело от дальнейших намерений Пожарского.

Дмитрий Михайлович не без доли риска решил кое-что поведать о своих планах Морозову, ибо сей боярин, как он подумал, нужен ему как сторонник, переходной мостик к прочим боярам, которые мало-помалу должны утвердиться в мысли, что второе ополчение — единственная сила, способная избавить Московское царство от Смуты.

— Намерение такое, Василий Петрович. Чтобы придать войне общерусский характер, надлежит созвать в Ярославле Земский собор и учредить общерусское правительство, назвав его «Советом всей земли». А коль появится правительство, то подобает учредить и свои приказы: Поместный, Разрядный, Посольский и прочие. Во-вторых, непременно надо расширить рубежи, на кои будет испускаться власть Совета, и продолжить собирание освободительной рати. Мнится, только воплощение в жизнь сего плана принесет успех.

Морозов не ожидал столь грандиозного замысла Пожарского. Ярославский Земский собор! Эк, куда хватил Дмитрий Пожарский. Соборы случались лишь на Москве, да и то под опекой патриарха всея Руси. Ныне же Гермогена нет. Поляки и московские бояре во главе с Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым обратились к заключенному в Чудов монастырь патриарху с требованием осудить второе ополчение, но Гермоген ответил решительным отказом и проклял бояр, как окаянных изменников.

Совсем недавно, 17 февраля восьмидесятилетний патриарх умер от голода. Другой же патриарх, Филарет Романов, будучи посланный на переговоры с королем Сигизмундом под Смоленск, не дал согласия пойти к защитникам крепости, дабы они сдались польскому королю, за что и поплатился. Разгневанный Сигизмунд приказал пленить Филарета и заточить его в Мальбургский замок.

— Тебя что-то смущает, Василий Петрович?

— Смущает, князь. Такого еще на Руси не было, чтобы Земский собор созывался в уездном городе. Нарушение обычая.

— Нарушение, Василий Петрович. Но в переломные времена рождаются нежданные новины, корни коих происходят от народа и Божьего промысла.

— От народа? От черни? Да чернь завсегда уму-разуму учить надо.

— Забыть бы это рабское слово, ибо ныне все от сермяжной черни зависит. Учи народ, учись от народа, не в том ли истина?

— Не знаю, не знаю, — раздумчиво протянул Морозов, продолжая размышлять о своеобычном плане Пожарского.

— И приказы учредить, и города присоединить, и рать великую собрать. И все это по повелению Земского собора, или как ты изрек: «Совета всей земли». М-да.

Семка Хвалов, бойкий, разбитной челядинец Пожарского, принес на медном подносе новое кушанье, наполнил из братины серебряные чарки.

Дмитрий Михайлович не стал убеждать и что-то доказывать боярину, полагаясь на его схватчивый ум. Чрезмерное увещевание может насторожить Морозова. А тот молчаливо потягивал из чарки красное вино, закусывал рыжиками на конопляном масле и все что-то обдумывал, пока, наконец, не произнес:

— Добро, Дмитрий Михайлыч. Дерзкий план, но коль его исполнить, приспеет и удача. Стану твоим сторонником, но уломать бояр будет нелегко. Туго до них доходят новины, чураются их, как черт ладана.

Пожарский был рад решению именитого боярина.

— Исполать тебе, Василий Петрович!

Осушили чарки, а затем Пожарский спросил:

— Кого бы ты хотел видеть в Совете из местных людей?

Морозов, слегка подумав, ответил:

— От ратных людей стрелецкого голову Акима Лагуна. Человек надежный, никогда не кривит, ходил с ратными людьми на подмогу Ляпунову. От торговых людей — купца Надея Светешникова.

— Неплохо ведаю Надея. В Нижнем Новгороде его приказчик вдвое больше иных купцов денег на ополчение выделил. И разумом Бог купца не обидел. Может быть добрым советчиком… А кого из посадских людей? Посадские — оселок Земского ополчения.

— Надо бы с тем же купцом Светешниковым прикинуть. Он торговый и ремесленный люд изрядно ведает…

 

Глава 18

АНИСИМ ВАСИЛЬЕВ

Как на крыльях летала по новому терему Васёнка. Большие лучистые глаза ее сияли от безмерного счастья. Подойдет к Первушке, прижмется к его широкой груди, счастливо выдохнет:

— Хорошо-то как, любый мой.

Первушка подхватит ее на руки и закружит, закружит, радуясь ее звонкому, безмятежному смеху. Ему тоже хорошо, он тоже безумно счастлив.

Мамка Матрена глянет на оженков, покачает головой:

— Будет вам, оглашенные. Служивых посовеститесь. На весь терем гам подняли.

— Пусть слышат, пусть завидуют! — задорно откликается Васёнка.

Служилых разместили в подклете. Мужики молодые, здоровые, прокормить надумаешься. Матрена хоть и была отменной стряпухой, всполошилась:

— Чаяла на одних молодых снедь готовить, а тут еще три рта.

— Да ты не переживай, мать, — добродушно улыбнулся, показав крепкие, репчатые зубы ополченец — Мы, чай, не нищеброды какие-нибудь, а ратники Минина. Кузьма Захарыч нас обул, одел, оружил и деньжонками снабдил. Ты скажи, мать, чего нам закупить? Сами в лавку сбегаем.

— Да Бог с вами, — отмахнулась Матрена. — Я уж сама как-нибудь щами, кашей да киселем накормлю.

Матрена появилась в новом доме с первого же дня. Молвила Акиму:

— Ты уж прости, государь, но дитятко свое я не покину. Мне оно всех дороже. Да и чадом, поди, опростается. Каково ей без мамки?

Аким не возражал.

— Да уж куда без тебя, Матрена? Переселяйся с Богом, а мы стряпуху новую сыщем.

— Сыщи приделистую, — ревниво молвила Матрена, — а то такая придет, что стряпает с утра до вечера, а поесть нечего. На стряпухе весь дом держится.

Постояльцы, передав деньги Матрене, не нарадовались.

— Мы так-то, мать, и дома не трапезовали, — довольно высказывал белозубый Федотка.

— Было бы из чего стряпать, голубки.

Первушка привыкал к новому житью-бытью. Вначале, когда был хмельной от любви и Васёнкиной услады, он, казалось, ничего не замечал, но затем, когда безудержная страсть понемногу улеглась, и приспело успокоение, то ощутил заметные перемены в своей жизни. Теперь он женатый человек, у него любимая жена и свой добротный дом, что на Рождественке, неподалеку от одноименного деревянного храма, коему мог позавидовать любой слобожанин: с повалушей, светелкой, на высоком подклете, с баней-мыленкой, колодезем и конюшней, где стоят два резвых скакуна на выезд. О таком богатстве Первушка даже во сне не грезил, да, по правде сказать, он никогда и не стремился к богатству. У него только и думка: стать каменных дел мастером, возводить дивные храмы. Всей душой рвался к любимой работе, но покровитель изографов, розмыслов и зодчих Надей Светешников не раз уже говаривал:

— Переждать надо, Первушка. Время не приспело. Вот уляжется смута на Руси, тогда и за храмы примемся.

«Скорее бы, — раздумывал Первушка. — Ляхи, самозваные цари, тушинские воры, изменники бояре, разбойные отряды Заруцкого не только разорили Русь, но и надругались над православными храмами. Сколь их разграблено, сколь сожжено. Только в одном Ярославле погибли в огне шесть монастырей и несколько церквей. Прекрасные обители и храмы стояли, и теперь на их месте остались одни пепелища. Минин и Пожарский привели доброе ополчение, кое вселяет надежду.

Как-то зашел в подклет к ратникам.

— Издалече?

— Из села Варнавина, что на реке Ветлуге, — отозвался рослый, крепкотелый Федотка.

— Где ж такое село?

— В лесной глухомани, почитай, от Нижнего поболе ста верст.

— Ого! Да вы, поди, и ляхов-то никогда не видали.

— Не видали. К нашему селу никакая вражья сила не пробьется.

— Чего ж вам в покойном месте не сиделось?

— Эва, брат. Хоть и живем в лешачьих краях, но всяких недобрых вестей наслушались. А тут как-то посланец Кузьмы Минина в село по Ветлуге приплыл. Выслушали его и сердцами вскипели. Мы, чай, люди православные. Ужель земле родной не поможем, когда ее враги зорят и храмы оскверняют? Два десятка мужиков пришли к Минину.

— Какие же вы молодцы, братцы, — тепло изронил Первушка, обняв ополченца за плечи.

С того дня он укрепился мыслью, что Земская рать непременно очистит Русь от всякой скверны. Быть и ему в ополчении.

…………………………………………………………………..

Аким Васильев глянул на Первушкин двор и порадовался. Зело добрая изба! И рубить не пришлось.

«Хоромишки» возвел еще минувшей осенью дворянин Василий Артемьев, дальний родственник боярина Михаила Салтыкова, который верой и правдой служил самозванцам и королю Сигизмунду. Сына его, Ивана, новгородцы схватили и жестоко казнили. Сестра Ивана доводилась двоюродной сестрой жене Василия Артемьева, и когда он изведал, что разгневанные новгородцы собираются извести весь салтыковский корень, то его охватил страх. Еще не успев войти в новый дом, Артемьев бежал в Польшу. «Хоромишки» угодили под воеводский пригляд. Морозов помышлял передать двор одному из своих дьяков, но тут к нему Лагун наведался. Повезло стрелецкому голове, ибо Морозов весьма благожелательно относился к Акиму.

Анисим внес за дом добрую половину, почитай, всю свою калиту опустошил. Но сейчас, глядя на добротный дом Первушки, о том не жалел. Душа радовалась, что сыновец заживет теперь своим домом, а там, глядишь, станет и рачительным хозяином.

Васёнка, как всегда, радушно встретила Анисима. Еще с тех пор, как она побывала в его доме, что в Коровницкой слободе, она сердцем почувствовала: дядя Анисим человек добрый, даже ночевать ее оставил, чтобы побыть с недужным Первушкой.

Только, помолившись, сели за стол, как в покои вошел земский ярыжка в долгополом сукмане с медной бляхой на груди.

— Обыскались тебя, Анисим. Бегали в слободу, а Пелагея твоя на Рождественку спровадила.

— Что за спех?

— Кузьма Минин в Земскую избу кличет.

— Сам Минин? — недоверчиво пожал покатыми плечами Анисим.

— Вот те крест!

От ярыжки попахивало вином, и перекрестился он так небрежно, будто муху с лица согнал, что покоробило набожного Анисима.

— Да ты хоть ведаешь, что означает крестное знамение?

— Да кто ж не ведает, Анисим? Богом поклясться.

— И только-то? Вот ты смыкаешь три перста вместе, а безымянный и мизинец пригибаешь к ладони. Что сие означает?

— Так… так Богу помолиться. Все так персты складывают. Попами указано. А чо?

— Невежда ты, ярыжка, — осуждающе покачал головой Анисим. — Соединение трех перстов означает нашу веру в святую Троицу: Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого. Два же пригнутых перста к ладони — нашу веру в Сына Божия Иисуса Христа, кой имеет два естества, ибо он есть Бог, и он есть человек, ради нашего спасения сошедший с небес на землю. При этом надо ведать, что на чело крестное знамение налагается для того, дабы освятить ум и мысли наши, на грудь — дабы освятить сердце и чувства, на плечи — дабы освятить телесные силы и призвать благословение на дела рук наших.

— Вона, — захлопал желудевыми глазами ярыжка. — Тебя, Анисим, только в попы ставить. Все-то ты ведаешь.

— Да то, дурень, каждый православный человек должен ведать, как Отче наш… Зачем Минин-то кличет?

Ярыжка, шаря вороватыми глазами по столу, развел руками.

— Не ведаю, Анисим… На улице студено. Зазяб за тобой бегавши.

Первушка усмехнулся и передал ярыжке чарку.

— Давай для сугреву… Старый знакомец. Узнаешь, дядя?

— Как не узнать. Сколь крови мне попортил, когда за рыбным ловом надзирал. Никак, поперли тебя из таможни, Евсейка?

Ярыжка осушил чарку, крякнул в куцую бороденку.

— Экая благодать, будто Христос по животу в лопаточках пробежался… Жизня она, Анисим, штука верткая, корявая, седни ты калач с маком жуешь, а завтри…

— Буде! — оборвал словоохотливого ярыжку Анисим. — Айда в Земскую.

У Земской избы — толчея. Кого только нет! Стрельцы, приказные, торговые люди, целовальники, старосты слобод и улиц, ярыжки и зеваки… В десяти саженях от Земской избы — длинная коновязь. Наготове стоят заседланные кони. Довольно часто с высокого крыльца избы сбегает тот или иной гонец или посыльный — и к коновязи. Взмахнет плеткой, гикнет — и куда-то торопко помчит, разгоняя толпу задорным окликом:

— Гись, гись!

Коновязь никогда не пустует: к ней то и дело подлетают другие посыльные и, привязав коня, под любопытные взоры зевак скрываются в Земской избе.

На крыльце иногда появляется дьяк и, с важным видом оглядев толпу, степенно изрекает:

— К Ярославлю прибывает рать и казна из города Кинешмы!

Толпа встречает весть одобрительным гулом.

Ярославская Земская изба с ее высоким крыльцом напомнила Анисиму Постельное крыльцо государева дворца, что в московском Кремле, в котором побывал он еще в царствование Бориса Годунова. Место шумное, бойкое. Спозаранку толпились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей и решений по челобитным, другие же — из праздного любопытства. Постельная площадка — глашатай Руси. Здесь зычные бирючи оглашали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах, пошлинах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…

Толкотня, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка, кто-то кого-то обесчестил недобрым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его род в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым», а «шешнадцатым». Люто, свирепо бранились…

Вот ныне и у ярославской Земской избы место стало шумное и бойкое.

К полудню здесь становится еще больше ярославцев, жаждущих изведать последние новости.

В самой Земской избе не столь людно: Минин не любил толкотни и суетни, при коей не решить ни одного важного дела.

За столами усердно скрипели гусиными перьями двое подьячих и пятеро писцов, у которых уйма работы: сколь грамот надо разослать по городам Руси. Один из подьячих занимался приемом посетителей.

Сам же Кузьма Захарыч находился в боковушке и с кем-то мирно беседовал. Тот хоть и сидел к Анисиму спиной, но слобожанин тотчас его признал. Надей Светешников, бывший хозяин Первушки, а ныне его крестный. Надей охотно согласился им быть, и сидел на свадьбе по правую руку от Акима Лагуна.

— Обожди, Анисим Васильич, — почтительно сказал подьячий.

Анисим хмыкнул: никогда его земские люди по отчеству не величали. С чего бы вдруг такое уважение?

Вскоре Светешников вышел из боковушки, увидел Анисима, дружески поздоровался, а затем негромко произнес:

— Дай Бог тебе по-доброму с Мининым потолковать.

Анисим, оказавшись перед Кузьмой Захарычем, кинул на него оценивающий взгляд. Сколь наслышан о Минине! И вот он перед ним: грузный, лобастый, с пытливыми глазами и окладистой волнистой бородой. Любопытно, зачем он понадобился одному из вождей Земского ополчения?

— Гадаешь, зачем понадобился? — словно прочитав мысли Анисима, заговорил Минин. — Поведаю, но чуть погодя…. Посадский люд хорошо знаешь, Анисим Васильич?

— Кажись, за три десятка лет пригляделся.

— И что можешь сказать? Пойдет Ярославль за ополчением? Всем ли по нутру нижегородская рать?

Анисим сразу ощутил, что Минин не любит ходить вдоль да около, а норовит углубиться в самую суть.

— Ярославль — не Новгород, он понес от ляхов страшные бедствия, а посему не надо выбегать на площадь и призывать народ к отместке, ибо он созрел к оному. А всем ли по нутру — бабка надвое сказала. Голь и бедь посадская хоть сейчас готова встать в ряды ополчения, а вот многие богатеи поглядывают на Земское ополчение искоса. Их никаким воинством не удивишь. У Ляпунова-де ничего не выгорело, и мясник Минин может по шапке получить. Ты уж не серчай, Кузьма Захарыч, но богатеи и злее высказываются.

— А чего серчать, Анисим Васильич? Мясник, говядарь, смерд. Обычные издевки богатеев. Особливо бояре изощряются. Ну не диво ли — мясник Куземка стал в челе Земского ополчения? Диво. Не понять их мелким душонкам, что народ полностью изверился в дворянских вожаках. Что погубило воинство Ляпунова? Чванство, раздоры, местнические замашки, корысть да зависть. Они изначально, как черви, ополчение источали. Ныне же черный люд поднялся, народ. Народ в вожаки ополчения и своего посадского человека выкликнул. Не о себе, похваляясь, сказываю. Не будь меня — другого бы сыскали, вопреки желанию и воле князьям и боярам. А вскоре, когда в Ярославле учинят Совет всей земли, их спесь и неверие пойдут на убыль, и в это я крепко верю.

Неспешно, но увесисто говорил Кузьма Захарыч, у Анисима же вертелся на языке назойливый вопрос, кой помышляли бы задать Минину многие ярославцы. И он задал его:

— Князьям и боярам, как ты сам ведаешь, Кузьма Захарыч, у народа доверия нет. А что князь Пожарский? Тот ли он человек, коему можно безмерно верить?

Испытующие глаза Анисима встретились с цепкими глазами Минина, и этот взгляд был продолжительный и во многом определяющий для обоих.

Кузьма Захарыч не отвел глаза, не вильнул, а, продолжая глубоко и схватчиво смотреть на Анисима, вдруг вопросил:

— А ты в хлеб насущный веришь, без коего жить нельзя?

— Разумеется. Хлеб — дело святое.

— Вот так и в Пожарского надо верить. Его в лихую годину, кажись, сама земля Русская в вожди выпестовала. С таким воеводой мы непременно матушку Русь от всякой скверны очистим. Непременно!

Уверенность Минина невольно передалась Анисиму. А Кузьма Захарыч обратил внимание на левую руку собеседника, которая была без одного пальца.

— Аль дрова колол, да топором промахнулся?

— Не промахнулся, Кузьма Захарыч. Взял — и сам отрубил.

— Не разумею.

— В молодых летах угодил в кабалу к одному купцу, но в кабале жить не захотелось. Сказал: отпусти в бурлаки, денег бичевой заработаю — отдам. Купчина не поверил, сбежишь-де. А мне воля — дороже жизни. Взял топор, ступил к плахе и сказываю купцу: сполна верну, вот тебе мое слово. И палец оттяпал. Купца оторопь взяла. Поверил и отпустил меня в бурлаки. Тянул купецкие насады от Рыбной слободы до Астрахани и вспять. Вернулся к купцу, деньги возвращаю, а тот глазам своим не поверил, чаял, что и вовсе запропаду с деньгами.

— Однако, — хмыкнул Кузьма Захарыч. — Не всякий человек так поступит. Честен ты, Анисим Васильич, а сие — лучшее за тебя ручательство. Такие люди нам зело понадобятся.

— Куда?

Минин поведал, как ему видится Совет всей земли, а затем добавил:

— Прикинули мы с Дмитрием Михайлыч — быть Совету из пятидесяти, шестидесяти человек, по городам, кои к нам пристанут. Из Ярославля же помышляем видеть около десятка разумных людей. Окажи честь, Анисим Васильич.

— В Совет всей земли?! — изумился Анисим. — Да я ж малый человек, мне князья и бояре рта не дозволят раскрыть.

— Дозволят! — жестко бросил Минин, пристукнув ребром увесистой ладони по столу. — Дозволят, Анисим Васильич. Не допущу того, чтобы в Совете не было посадских людей. Меня в Нижнем посад выкликнул, и чем больше в Земском соборе станет представителей из тяглого люда, тем легче решения проводить и боярам противостоять. Уразумел, Анисим Васильич?

— Уразуметь-то уразумел, — крякнул Анисим, — но слишком уж дело необычное, Кузьма Захарыч.

— Необычное, — мотнул окладистой бородой Минин. — Но надо его свершить.

 

Часть четвертая

ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ

 

Глава 1

ИВАН ЗАРУЦКИЙ

Доранье. В воеводских покоях тихо, пахнет росным ладаном, душистыми травами и деревянным маслом; чадит неугасимая лампадка у киота с образами Спасителя, Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца; мирно, покойно полыхают восковые свечи в бронзовых шанданах, вырывая из полумрака лики святых в тяжелых серебряных окладах.

Дмитрий Михайлович из рук вон плохо спал ночами. Одолевали думы, их столь много навалилось, что ему не помогало даже сонное зелье. Ныне же его особенно озаботили казаки. Ляхи затворились в Москве и ожидали подмоги Сигизмунда, но выбраться из Белокаменной им не позволяла донская и запорожская вольница, осевшая в подмосковных таборах. Казаков было довольно много, нахлынувших из окраинных городов — дерзких, воинственных, разгульных. Казаки охотно пошли под стяги Ивана Заруцкого, купившись на его щедрые посулы. Сам же Заруцкий — человек необычайно гордый и заносчивый, не предпринимал больших усилий, дабы овладеть Москвой. Он понимал: не по зубам орешки, а посему довольствовался грабежами.

Московские бояре, потеряв всякую веру в войско Заруцкого и Трубецкого, прислали в Ярославль грамоту, в которой писали, что Иван Заруцкий стоит под Москвой на христианское кровопролитие и всем городам на конечное разорение, ибо ездят из его табора беспрестанно казаки, грабят, разбивают и невинную кровь христианскую проливают, боярынь и простых жен берут на блуд, девиц насилуют, церкви разоряют, иконы священные обдирают… Новодевичий монастырь разорили, и инокиню Ольгу, дочь царя Бориса Годунова ограбили донага, а других черниц на блуд брали, а пошли из монастыря, то церковь и обитель выжгли. Это ли христианство? Да они хуже жидов!

Сколь худого наслушался о Заруцком князь Дмитрий Пожарский! Но особенно его возмутило то, что Заруцкий предпринимал все силы, дабы не допустить подхода к Москве Земского ополчения, которое окончательно развенчает его, как «спасителя государства Московского». Заруцкий готов предаться дьяволу, дабы не потерять ускользающую власть. В Пскове объявился третий «царь» Дмитрий, вор Сидорка, и Заруцкий тотчас целовал ему крест.

Еще вчера Дмитрий Михайлович, Кузьма Минин и боярин Василий Морозов допоздна засиделись в Воеводской избе, где сочиняли грамоту для городов Руси, которую должны были утвердить на Совете.

Из Ярославского обращения говорилось: «Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые люди и жилецкие люди челом бьют. По умножению грехов всего православного христианства, Бог навел неутолимый гнев на землю нашу: во-первых, прекратил благородный корень царского поколения. (Далее следует перечисление бедствий Смутного времени до убийства Ляпунова и буйства казаков, за ним последовавшего). Из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий, и атаманы, и казаки к нам и ко всем городам писали, что они целовали крест без совета всей земли государя не выбирать, псковскому вору Сидорке, Марине и сыну ее Ивану не служить, а теперь целовали крест вору Сидорке, желая бояр, дворян и всех лучших людей побить, именья их разграбить и владеть по своему воровскому козацкому обычаю. Как сатана омрачил очи их! При них калужский их царь убит и обезглавлен лежал напоказ шесть недель, об этом они из Калуги в Москву и по всем городам писали! Теперь мы, все православные христиане, общим советом согласились со всею землею, обет Богу и души свои дали на том, что нам их воровскому царю Сидорке и Марине с сыном не служить и против польских и литовских людей стоять в крепости неподвижно… Так по всемирному своему совету прислать бы к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, а с ними совет свой отписать, за своими руками, да отписать бы вам от себя под Москву в полки, чтоб они от вора Сидорки отстали, нами и со всею землею розни не чинили. В Нижнем Новгороде гости и все земские посадские люди, не пощадя своего именья, дворян и детей боярских снабдили денежным жалованьем, а теперь изо всех городов приезжают к нам служилые люди, бьют челом всей земле о жалованье, а дать им нечего. Так вам бы, господа, прислать к нам в Ярославль денежную казну ратным людям на жалованье…»

Заруцкий будет взбешен сей грамотой, подумалось Пожарскому, и он попытается укрепиться в городах, которые могут помешать ополчению, вставшему в Ярославле. Надо предварить его и овладеть Переяславлем, Пошехоньем, Угличем, Бежецком, Антониевым монастырем, а затем испустить свою власть и на другие города. Надо выбить почву из под ног Заруцкого, и тогда казаки — народ понятливый — начнут отходить от своего атамана, и перейдут в ополчение. Не все же казаки отчаянные грабители и разбойники, есть и среди них вдумчивые люди, коим дорога судьба державы. А посему насущная задача — разложить стан Заруцкого.

 

Глава 2

ЯРОСЛАВЛЬ — МЕККА РУСИ

Переворот в таборах и признание московскими боярами Лжедмитрия Третьего смешали все планы Минина и Пожарского. Надежды на скорое избавление Москвы рухнули. Некоторые воеводы торопили Пожарского, нечего-де врагов страшиться, но Дмитрий Михайлович твердо высказывал:

— Хорошо медведя в окно дразнить. Нельзя выступать к Москве, пока там распоряжаются приверженцы Самозванца. Беда в том, что москвитяне вновь поверили в доброго царя, и теперь нам, государевым «изменникам», не пожелавшим признавать Дмитрия, грозит самосуд. Вот до чего дело дошло. Надлежит разрушить нелепую веру в вора Сидорку. Разрушить! А для оного надо утвердиться в подмосковных городах и очистить путь на Север и в Поморье, где засели казачьи отряды Заруцкого. Только после оного следует выступать на Москву.

Намерения Пожарского осторожно поддержал Василий Морозов. На Совете ему не хотелось, чтобы бояре увидели в нем послушного потворщика худородного князя, а посему поддержка его была сдержанной.

Другие же бояре и окольничие посматривали на Дмитрия Черкасского, но тот многозначительно помалкивал, не высказывая своего суждения. Однако Дмитрий Михайлович давно уже уяснил для себя: если Черкасский молчит, значит, одобряет его план, но не хочет подать виду, что он, родовитый боярин, прислушивается к мнению какого-то стольника. Другое дело, когда планы Пожарского приходились явно не по нутру Черкасскому. Тогда князь, хмуря черные кустистые брови и сверкая черными, как уголь глазами, брал бразды правления в свои руки. Начинался жаркий спор, в котором на стороне вождя ополчения оказывался не только Кузьма Минин, но и выбранные в Совет ярославцы: Надей Светешников, Петр Тарыгин, дворяне Богдан Кочин и Василий Шестаков, посадский Анисим Васильев… Ожесточенный спор мог длиться часами, иногда он напоминал Пожарскому Боярскую думу.

Однажды боярин Долгорукий, не выдержав напористой речи Петра Тарыгина, вскочил с лавки, подбежал к купцу и вцепился в его длинную курчавую бороду.

— Да как ты смеешь, купчишка, мне перечить?! Знай, сверчок, свой шесток!

Спорщиков едва оттащили друг от друга. Хладнокровный Пожарский после таких браней говаривал:

— Не дело нам, господа честные, в драчки вступать и чинами кичиться, ибо на Совете все равны, каждому дан равный голос. Криком изба не рубится, а шумом дело не спорится, а дело у нас, сами ведаете, многотрудное. И купец Тарыгин не о безделице говорит, и в словах боярина Долгорукого есть немалый резон. Давайте мирно потолкуем, дабы найти истину.

Долгорукий успокоился: его честь не уронена, да и Тарыгин остался довольным. Умел Дмитрий Михайлович охолаживать бурный Совет.

Долго судили-рядили, кому идти в челе ратей на Углич, Пошехонье и под Антониев Краснохолмский монастырь, что под Бежецком, дабы очистить их от казаков Заруцкого.

Особую опасность представлял Антониев монастырь. Еще зимой литовские отряды норовили захватить Себеж. Их поддержали казацкие атаманы Ширай и Наливайко, но себежане дали литовцам и ворам отпор. Потерпев неудачу, запорожские казаки подались к Старой Руссе, а оттуда к Антониевому монастырю.

Пожарский был встревожен появлением запорожцев в Бежецке, ибо там засели значительные силы. Поначалу он вознамерился послать к монастырю своего брата Дмитрия Лопату, но на Совете все изменилось.

— Мы не можем терпеть черкасс, коих привели Ширай и Наливайко. Они перекрывают дороги на Ярославль и занимаются чудовищным разбоем. Их следует уничтожить. В Угличе же, тылу ополчения, действуют донские казаки Заруцкого. Как доносят лазутчики, в стане воров разброд. Многие донцы недовольны Заруцким, а посему надо уговорить казаков, дабы они перешли на службу в Ярославское ополчение. Надо послать на Бежецк и Углич бывалого воеводу.

Многие члены Совета догадывались, кого имеет в виду Дмитрий Пожарский, но тут, не дождавшись его предложения, высказался Дмитрий Черкасский:

— И под Антониевым монастырем, и в Угличе собрались крупные силы. Одной рати будет мало. Надлежит послать нескольких воевод, а в челе их, — князь окинул жгучими цыганскими глазами Пожарского и довысказал, — мыслю, сам пойти.

Неожиданным оказалось намерение Черкасского. Ни бояре, ни дворяне, ни торговые люди никак не ожидали такого выверта со стороны Дмитрия Мамстрюковича. Ведали и о том, что Черкасский имел довольно приятельские отношения с князем Трубецким, который входил в состав «троеначальников» и был одним из предводителей казачьих войск. Никто из выборных в Ярославский Совет не мог предположить, что Дмитрий Черкасский вознамерится пойти войной на казачьих атаманов, которые вкупе с боярином находились в Тушинском лагере.

Причину столь неожиданного намерения довольно быстро разгадал Пожарский. Он долго ждал, когда, наконец, князь «проснется» и покажет, кто есть кто в ярославском ополчении. Для Пожарского не было тайны, что тщеславный Черкасский с первых дней своего пребывания в ополчении, замыслил отодвинуть его, Пожарского, на второй план, уготовив самому себе роль вождя. Пока Дмитрий Михайлович собирал рать, он терпеливо ожидал удобного случая, и вот он подвернулся. Успешный поход возвысит Черкасского в глазах ратных воевод, что будет крупным шагом к намеченной цели. А поход, если под челом Черкасского окажется несколько больших отрядов, будет удачным, ибо казаки не любят крупных столкновений, а в Угличе и вовсе среди казаков идут раздоры. Все-то предусмотрел Дмитрий Мамстрюкович!

Пожарский, конечно же, мог выставить совсем другого воеводу. Дмитрий Лопата-Пожарский — человек испытанный, в боях искушенный, ни в какой шатости, в отличие от Черкасского, не был замечен. Ратники с большой охотой пошли бы под его стягом, ибо не шибко-то доверяют они знатным боярам. Предложить Дмитрия Лопату? Грядет спор. Бояре и окольничие все как один встанут за Черкасского, многие городовые воеводы и выборные от посада — за Дмитрия Лопату. Последних — большинство. Черкасский будет посрамлен. Ведая его натуру, можно смело предположить, что он либо пойдет на раскол Ярославского ополчения, либо вовсе покинет Ярославль, а за ним отойдет и добрая треть Совета. Но этого допустить нельзя. Раскол Ярославского Совета повлечет за собой губительные последствия. Воспрянут осажденные в Москве поляки, возликуют Заруцкий и Трубецкой, призадумаются воеводы городов, перестав высылать в Ярославль ратников и съестные припасы. Всё, что с неимоверным трудом было сотворено, может в одночасье рухнуть. Так что крепко подумай, Дмитрий Михайлович, прежде чем назначать воеводой Лопату-Пожарского. Бывают такие минуты, когда легче поступиться своим именем, чем провалить большое дело.

Совет застыл в тревожно напряженном ожидании. Раз Пожарский молчит, значит, не согласен с воеводством Черкасского и обдумывает иное имя, видимо уже не своего брата, раз так долго размышляет.

— Мыслю, Совет не будет прекословить воеводству князя Черкасского. Убежден: он вернется в Ярославль со щитом. Дмитрий Мамстрюкович прав: одной рати будет мало, вот я и раздумываю, кого поставить под руку Черкасского. Предлагаю Дмитрия Лопату.

Лопата-Пожарский кинул на брата удивленный взгляд. Вот уж не чаял! Неужели брат не ведает, что он недолюбливает Черкасского?

Черкасский же, запустив пятерню в дегтярно-черную бороду, довольно хмыкнул: не худо иметь под своей рукой лучшего воеводу Дмитрия Пожарского. С чего бы это стольник так расщедрился? Занятно, а кого он еще наименует.

Пожарский назвал Семена Прозоровского, Леонтия Вельяминова и Петра Мансурова. Первые два были близки Черкасскому, Мансуров — Дмитрию Лопате.

Совет без лишних споров одобрил воевод. Черкасский уходил из Воеводской избы в добром расположении духа. Сегодня он сделал первый шаг в вожди ополчения, а затем и в предводители Ярославского Земского собора. А потом, потом и до царского трона рукой подать.

Минин же лишний раз уверился в здравомыслии Пожарского. Молодцом, Дмитрий Михайлыч! Через себя переступил, но раскола не допустил. Князь Черкасский ног под собой не чует. Вышел гордый, самодовольный, в окружении льстивых бояр, кои с трудом скрывают свои злокорыстные помыслы — увидеть в челе Ярославского ополчения Черкасского. Но сколь бы утка не бодрилась, гусем не бывать, ибо не поддержит Земское ополчение боярина… Зело хитро поступил Дмитрий Михайлович и с назначением воевод. Никто и подумать не мог, что он в помощь Черкасскому даст Дмитрия Лопату. Мудрое решение. Именитый князь-воевода ненадежен, но Лопата не дозволит ему сделать промаха, да и приглянет за шатким боярином, ибо один черт ведает, что у него на уме.

В середине апреля рать Черкасского выступила в поход. Рать солидная, крепкая. В одну из ночей, когда ополченцы остановились на привал, в сторону Антониева монастыря умчал казак Юшка Потемкин, который принимал участие в убийстве Прокофия Ляпунова и поведал Наливайко о грозящей ему опасности. Атаман, прикинув численность войск Черкасского, ранним утром собрал казачий круг. Запорожцы недолго галдели.

— А нехай, батька, идут. Мы тут гарно пошарпали. За шо нам кровь проливать? Тикать надо.

Казаки умчали на запад, поближе к Заруцкому. Чуть погодя, они пристали к гетману Ходкевичу. Оставив в Бежецке своего воеводу, ополченцы повернули на Углич. Как и предугадал Дмитрий Пожарский, город, захваченный казаками, кипел раздорами. Четыре атамана поддались на увещевания, и перешли на сторону Ярославского ополчения, другие выехали в поле и начали битву, но потерпели поражение. В сей битве особо отличился Дмитрий Лопата, который сражался в первых рядах ополченцев.

Черкасский, разумеется, не полез в сечу: надзирал за ней с невысокого увала…

Другую рать Дмитрий Пожарский послал на Переяславль Залесский. Напутствуя воевод, сказал:

— Сей город непросто будет притянуть на свою сторону. Вспомните, как переяславцы всем городом предались полякам, а затем вкупе с ними пошли на Ростов Великий и сокрушили его. Велика была их измена. Вот и до сих пор город верен казакам атамана Заруцкого и псковскому царику Богдашке. Надлежит не только избавить Переяславль от воров, но и назначить в нем своего воеводу. Народу же огласить наши грамоты, дабы собирали деньги для ополчения. Надеюсь, что переяславцы перестанут служить изменникам и поверят в силу второго Земского ополчения. От ваших действий, воеводы, будет во многом зависеть дальнейшая судьба других замосковных городов. Во имя святой Руси, с Богом!

Минин и Пожарский с нетерпением ожидали вестей. И вот примчал гонец.

— Казаков отогнали! Едва ноги унесли. Переяславль отложился от Вора и с хлебом-солью встретил наших ратников. Ныне сбирает казну для ополчения.

— Добрая весть, — молвил Пожарский. — Вот так бы и другие города от Вора отшатнулись. Вот так бы…

— Сомнение гложет, Дмитрий Михайлыч? А вот у меня и на толику сомнения нет. Жди и дальше добрых вестей.

— Не сглазь, Кузьма Захарыч.

— Я хоть и суеверный, но на сей раз сердцем чую — не подведут воеводы.

Уверенность Минина всегда благотворно сказывалась на расположении духа Пожарского. Он светлел лицом, исчезала упрямая складка меж густых, изломанных бровей.

— Надеюсь, Кузьма Захарыч, зело надеюсь.

Уже в конце апреля к Земскому ополчению отошли около десятка городов. Дмитрий Михайлович удовлетворенно высказывал на Совете:

— Отныне Ярославль стал подлинной Меккой для земских городов, кои отказались поддерживать Вора. Теперь и замосковные, и поволжские, и поморские города шлют в Ярославль своих ратников, либо запрашивают к себе воевод с подкреплением. Нами уже посланы ратники в Тверь, Владимир, Ростов и Касимов. Овладеем этими городами и все дороги, связывающие Ярославль с Северной Русью, станут под нашей рукой. Сие зело важно, ибо Поморье и северные города станут снабжать нас съестными припасами. Глядишь, и ярославскому посаду гораздо легче станет.

Надей Светешников смотрел на Пожарского и удовлетворенно раздумывал: «Дальновиден сей князь. Еще в апреле посадский люд сетовал: «Тяжеленько такое воинство прокормить, сами едва концы с концами сводим». Пожарский же, собрав всех старост, заявил: «Тягота временная, надо потерпеть. Придет пора, когда из многих городов потянутся в Ярославль продовольственные обозы. Да и ныне ополчение старанием Кузьмы Минина не сидит на одних сухарях. Добрая половина продовольствия идет из нижегородских запасов. Так что надо продержаться, господа земские старосты. Настанет час, когда вся Русь придет нам на помощь».

Прав оказался Дмитрий Михайлыч: десять больших обозов пришло из замосковных городов. Вот-вот придут обозы из Поморья. Ярославль и впрямь становится Меккой.

К началу мая Ярославль сплотил вокруг себя десятки городов. Рать выросла до двадцати тысяч. Сбывались планы Дмитрия Пожарского. Теперь он вправе писать грамоты от имени Совета всей земли, ибо в Ярославле собралось крепкое, внушительное войско и начал действовать Земский собор, на котором Дмитрий Михайлович получил титул «По избранию всей земли Московского государства всяких чинов людей у ратных и у земских дел стольник и воевода князь Пожарский». Титул Кузьмы Минина выглядел также необычно и внушительно: «Выборный всею землею человек».

 

Глава 3

ХИТРОВАН

Больше власти — больше забот. Под стяги Пожарского сошлось огромное число служилых людей. Кузьма Минин озаботился:

— Казна истощилась. Позарез нужны новые деньги. Ума не приложу, где и раздобыть.

— Тяжкое дело, — кивнул Дмитрий Михайлович. — Держава разорена, торговля пришла в упадок, но служилые от наших словес сыты не будут, им жалованье подавай.

— Ярославль до сей поры остается одним из самых богатых городов Руси. Мыслю, купцов тряхнуть. Есть у них деньги и немалые.

— Тряхни, Кузьма Захарыч, ибо у нас нет выхода.

Минин собрал купцов в Земской избе. Произнес длинную речь, призывая торговых людей поделиться мошной на очищение Москвы, но купцы остались глухи. Не вняли они и словам Надея Светешникова.

Василий Лыткин резко молвил:

— Буде! Буде честных людей грабить. Наши приказчики еще в Нижнем Новгороде внесли свою долю в казну ополчения. Сколь же можно?

— Истину речешь, Василь Юрьич, — вторил Лыткину Григорий Никитников. — Сколь деньжищ ухлопали на ополчение! Вдругорядь — не обессудь, староста. И без того вконец обнищали.

Лучшие торговые люди с самого начала искоса поглядывали на Минина. Пришел какой-то чужак, и почему его надо слушаться, коль есть свой Земский староста?

— Враки сказываете. Мне доподлинно известно, что не оскудела ваша мошна. Не вы ль в Казань торговые насады снарядили? Не вы ль Самозванцу богатые дары подносили? Аль от скудости своей? Ныне в Ярославль вся Русь собирается, дабы очистить державу от лютого ворога, вы же — за полушку удавитесь, она, полушка, вам куда дороже, чем спасение отчизны. Набиваете и набиваете свою мошну, не ведая, что богатство человека от смерти не избавит.

— А ты нас уму-разуму не учи, староста. Своим умом живем. Мы, ить, в темечко не колочены. Не желаем последние деньжонки выкидывать!

Лыткин сотряс воздух увесистым кулаком.

— Та-ак. То изменой попахивает, — наливаясь гневом, произнес Минин и обернулся к Роману Пахомову, который когда-то бесстрашно ходил на Москву к патриарху Гермогену.

— Добеги до стрелецкого головы Акима Лагуна. Попроси его прибыть к избе со стрельцами.

Аким Лагун нес по Ярославлю караульную службу. Его твердая рука зело понадобилась Минину и Пожарскому. Город наводнен разношерстным войском: стрельцы, пушкари, казаки, татары, башкиры, черемисы… А среди них — бояре, дворяне и мурзы со своими дерзкими холопами. Иногда вспыхивали ссоры и мелкие стычки и тут, наводя порядок, вмешивались стрельцы Лагуна, разбитые на десятки.

Вскоре к Земской избе явился сам Аким Лагун и, взяв Василия Лыткина, Григория Никитникова и Аникея Спирина за пристава, доставил их в Воеводскую избу к Пожарскому, где находились городовые воеводы и приказные люди.

Дмитрий Михайлович никогда не видел Минина таким возмущенным.

— Что случилось, Кузьма Захарыч?

— Сии купцы затеяли изменное дело. Они наотрез отказали в подмоге ратным людям. Даже пятая деньга им-де непосильна. Посадские люди городов, отшатнувшихся от Вора, последние деньги отдают на ополчение, эти же скаредничают. Зато самозванцам и всяким ворам целые подводы отвозили и никаких денег для них не жалели. Аль то не измена? А коль так, то и поступать с ними надлежит, как с изменниками. Отобрать всю казну, а самих в поруб посадить!

Дмитрий Михайлович сразу уяснил, что Минин перегибает палку, слишком круто берет, крутые же меры к торговым людям не желательны, но пожурить Минина, да еще при воеводах и приказных людях, — подорвать к нему доверие. Сие чревато. Но нельзя и купцам спуску давать, ибо служилые люди, не получив жалованья, начнут покидать Ярославль.

— Кузьма Захарыч дело сказывает. Ныне, кто супротивится Земскому ополчению — тот же враг и изменник. Отобрать казну!

Молвил жестко, сурово.

Василий Лыткин побледнел: избранный всей землей воевода слов на ветер не кидает. Лишиться казны — надеть нищенскую суму. Опустился на колени, а за ним и Никитников со Спириным.

— Прости вины наши, воевода. Окажем подмогу.

— Третью деньгу! — веско бросил Минин.

— Третью?.. Да как же так? — захлопал свинцовыми глазами Лыткин.

— Третью, либо в поруб!

Встретившись с непоколебимыми глазами выборного человека, Лыткин тяжко вздохнул и буркнул:

— Отдам и третью.

— Целуй крест. Все целуйте.

Купцы выполнили и этот приказ Минина.

Когда остались одни, Пожарский спросил:

— Не переборщил, Кузьма Захарыч? Может, не стоило брать купцов за пристава? Отныне они тебе лютые враги, век не простят.

— Простят, Дмитрий Михайлыч, еще как простят.

В серых глазах старосты заиграла лукавинка, а затем они стали такими хитрецкими, что Пожарский невольно спросил:

— Аль что-то замыслил?

— Сии купцы — народ ушлый. На обухе хлеб молотят, с камня лык дерут. За одно лето третью деньгу в мошну вернут, и камень за пазухой держать не станут.

— ?

— Что больше всего боготворит купец? Деньги и почет. За почет он готов многим поступиться. Надо избрать купцов в Земский собор, то-то возгордятся. Собору или Совету всей земли царя выбирать, а всем тем, кто его выбирал, положены чины и награды. Купец спит и видит себя гостем, коему — и льготы на торговлю заморскую и торговля на Руси беспошлинная. Аль не возрадуется Лыткин и иже с ним?

— Хитрован ты, Кузьма Захарыч, — рассмеялся Пожарский. — Двух зайцев убил.

 

Глава 4

ДЕНЕЖНЫЙ ДВОР И ПРИКАЗЫ

Ярославский Земский собор всколыхнул всю Русь. В Совете всей земли — выборные люди Подмосковья, среднего и нижнего Поволжья, окраинных и северных земель, Поморья и Сибири. Уже никого не дивило, что столицей всея Руси невольно стал преславный град Ярославль, на который с большой надеждой взирала большая часть русского народа. Все меньше и меньше становилось городов, присягнувших вору Сидорке. Все больше казаков отходило от Заруцкого и Трубецкого.

Земская изба стала тесна для выборных людей, и тогда Минин приказал изготовить обширный прируб на высоком дубовом подклете.

Артель плотников возглавил Первушка Тимофеев. Его давно уже в Ярославле заприметили: он и во время польской осады ловко и сноровисто рубил бревна для обветшалого острога, и на стенах крепости отважно бился, а когда враг-таки вошел в город, бесстрашно призвал ярославцев к восстанию. Лихой, смекалистый парень, да уже и не парень, а молодой, степенный мужик, — рослый, могутный, ко всякому делу привычный.

Услышав от своего тестя Лагуна, что Минин намеревается пристроить к Земской избе прируб, Первушка тотчас пришел к старосте.

— Прими в артель, Кузьма Захарыч.

Минин оценивающе глянул на детину. Сам когда-то неплохо владевший топором, на всякий случай спросил:

— Избу когда-нибудь рубил?

— В деревеньке с отцом ставил.

То было до Голодных лет. Тимофей надумал срубить добротную избу, ибо был он мужик основательный, на любую работу свычный. Он, как и любой мужик, живший среди лесов, знал толк в дереве, кое надо выбрать и подготовить так, дыбы изба не только век стояла, но чтоб пребывал в ней чистый, живительный дух. А для этого надо после Покрова пометить подходящие деревья, зимой вырубить и вывезти из леса, в марте-апреле сладить сруб: точно подогнать бревно к бревну, возвести стены, и оставить на несколько месяцев. Тут спешить никак нельзя: под собственной тяжестью бревна прижимались и медленно высыхали. Но упаси Бог, чтобы они пересохли, иначе намучишься с их обделкой. Строили, чтобы было не только удобно, а чтобы изба радовала глаз, «как мера и красота скажут».

Подле избы поставил Тимофей с Первушкой клеть и амбар, в коих будет храниться утварь, жито и прочие припасы. Изба, клеть, амбар — крестьянский двор, то, что возводил каждый мужик на Руси, что и берег пуще всего.

Отцовская основательность и мастеровитость передалась и Первушке…

— А рубки ведаешь? Они ведь, кажись, разные.

— Разные. Можно рубить в обло, когда круглое бревно кладется, как есть, в чашку вверх или вниз; в крюк, когда рубятся брусья, развал, пластинник, и когда концы пропускаются наружу, как в обло, но стена внутри гладкая, без горбылей; в лапу, когда изба рубится без углов, то есть без выпуска концов, но такая изба холодная, ибо легко промерзает. Сама же рубка в лапу двоякая: чистая и в охряпку. Есть и рубка в угол…

— Буде… Какую деньгу запросишь?

— Какая деньга, Кузьма Захарыч? Чу, понадобилась работа для Земского собора, да и по топоришку я соскучал.

— Неуж и впрямь задарма?

— Для общего дела руки не отсохнут. Я и с другими плотниками потолкую.

— Однако, — хмыкнул Минин и недоверчиво добавил. — Навряд ли уломаешь плотников.

Прав оказался Кузьма Захарыч: плотники задарма работать не захотели. Старшой ни на какие уговоры не поддался.

— Даром, паря, только скворец гнездо вьет.

— А как же церковь-обыденку даром рубят?

— Церковь — не Земская изба. Меня туда как-то ярыжки приволокли и десять плетей всыпали.

— За какую провинность?

— А-а, — отмахнулся старшой.

Плотники же загоготали.

— Наш Митяй выбрел из кабака, да смачную девку узрел. Никак, за гулящую принял. Та бежать, Митяй за ней, да маленько оступился, и в лужу рухнул. Девка-то купецкой дочкой оказалась. А тут — ярыжки, как на грех. Ну и…

— Буде! — прервал словоохотливого мужика Митяй.

Первушка с улыбкой выслушал, а затем лицо его вновь нахмурилось.

— Не любо мне с такими скрягами на изделье идти. Ныне в Земской избе Собор теснится, об избавлении державы помышляет, а вы за полушку удавитесь. Тьфу!

Первушка зашагал прочь, но тотчас услышал:

— Охолонь, паря. Мы, чай, не враги земским людям. Скостим малость.

Прируб возвели за неделю. Крыльцо подвели, столы и лавки смастерили, оконца деревянной резьбой изукрасили. Тут уж Первушка постарался.

Минин, поглядев на его работу, молвил:

— Искусен ты, мил человек. Тебе бы только терема и храмы ставить.

Первушка скромно отмолчался, однако лицо его посветлело. «Храмы ставить». Когда ж грядет сие благодатное дело?

…………………………………………………………………..

Ярославский Совет всея Руси — власть на всю державу, но власть надо суметь употребить, и так дело поставить, дабы Москва бесповоротно уразумела, кто ныне настоящий властитель земли Русской.

Мысль об учреждении государственных приказов созрела в голове Пожарского к середине апреля, когда в Ярославль, отвечая на призывы вождей ополчения, стали прибывать земские люди городов. Среди них оказалось немало дьяков, людей умудренных и деятельных, знатоков приказного крючкотворства. Они-то и поспособствовали учреждению приказов.

— Настала пора, господа выборные, — начал свою речь на Совете Дмитрий Михайлович, — испустить власть Ярославского Собора на всё Московское царство, а для разбора многих дел и челобитий надлежит учинить ряд приказов: Поместный и Разрядный — под началом дьяка Вареева; Сибирский с ведомством Казанского дворца — под началом окольничего Семена Головина; Посольский — под началом дьяка Саввы Романчукова; Монастырский — под началом думного дьяка Тимофея Витовтова…

Пожарский прервал свою негромкую речь, которую так внимательно слушали, что было даже слышно тиховейное завывание ветра за косящетым оконцем. Уж слишком важное дело решалось Советом. Ишь, как напряглись дворяне, когда речь зашла о Поместном и Разрядном приказах, которые испомещали дворян поместьями и назначали им жалованье за ратную службу. Каков-то будет дьяк Вареев? Слух прошел, что не сутяга и мзды не берет. Но так ли? Бывало, на Москве к дьякам без мзды не сунешься, как липку обдерут, пока доброе поместьице выхлопочешь. Поди, и Вареев не окажется святошей, коль к нему сотни обедневших дворян в приказ ринутся.

После того, как Пожарский произнес имя Тимофея Витовтова, его глаза встретились с глазами Чер- касского. Они были снулыми, ибо Дмитрий Мамстрюкович не жаждал видеть во главе Монастырского приказа Витовтова, который, стараниями Прокофия Ляпунова получил чин думного дьяка в первом ополчении. Черкасский же, находясь в подмосковных таборах и являясь сподручником Заруцкого и Трубецкого, довольно прохладно отнесся к выдвижению в думные чины Витовтова. Ведал его еще по Москве: тот хулил Черкасского и других знатных бояр, признавших Самозванца. А сего тщеславный князь не мог дьяку простить. Ныне же и вовсе Тимошка вознесется: Монастырский приказ — богатейший приказ Руси, ибо в его ведении находятся богатые обители. Большинство монастырей не пострадали даже в Смутные годы. Один Соловецкий монастырь посулил выделить Земскому Собору пять тысяч рублей. Огромные деньги потекут через руки Тимошки Витовтова.

Еще до Совета Пожарский, ведая об отношении Черкасского к Витовтову, переговорил с князем в Воеводской избе. Разговор был длительным и тяжелым. Дмитрий Михайлович упирал на исключительную грамотность дьяка, живой ум и честность, за что тот и снискал уважение среди ратных людей первого ополчения. Черкасский — на худородство дьяка, которого едва ли будут слушать прижимистые архимандриты и игумены.

Разговор заходил в тупик, оба не намеревались отступать от своих суждений. И все же Дмитрий Михайлович нашел мостик к обоюдному соглашению.

— Давай так уложим, Дмитрий Мастрюкович. Ежели в течение месяца Тимофей Витовтов не раздобудет монастырских денег для ополчения, то выставляй на Совет своего дьяка.

Черкасский перестал упираться и дал добро, и все же на Совете глаза его оставались смурыми.

— Судным приказом, — продолжал Дмитрий Михайлович, — ведать дьяку Михаилу Аксенову, Денежным двором — дьяку Никите Сухотину.

Денежный двор посоветовал учредить в Ярославле Надей Светешников, который со временем стал чуть ли не правой рукой Минина. Кузьме Захарычу поглянулся бескорыстный и рассудительный купец. Он внес самый большой вклад в ополчение, а затем стал одним из надежных собирателей земской казны, которую везли из многих городов, и не только деньгами, но и золотыми вещами.

— А что если золото переплавлять и свою монету чеканить, Кузьма Захарыч?

Минин сразу же оценил толковое предложение Светешникова. Будет своя монета — будет и жалованье служилым людям.

— Зело разумное дело, Надей Епифаныч. А мастера найдутся?

— Ярославль, слава Богу, мастерами не обижен. Сам до них дойду.

Пожарский откровенно порадовался замыслу Светешникова и Минина.

— Денежный двор в Ярославле? Да то ж наше спасение!

Уже к середине мая золотые полушки, копейки и алтыны с изображением Ярославля и Георгия Победоносца стали поступать в казну Совета. Правда, без государева лика, но золото и без лика — золото.

В дни Ярославского стояния Минин и Пожарский учредили и новый герб.

— Начиная с Гришки Отрепьева, самозванцы неизменно выступали под стягами с двуглавым орлом. Непристойно нам ходить под такими воровскими знаменами. Не присуще ли нам вместо орла льва изобразить? — предложил Дмитрий Михайлович.

Подумали на Совете и на том порешили. Опричь того, утвердили земские печати. Большую — с двумя стоящими львами, меньшую дворцовую — с одним львом.

Ярославскому Совету пришлось взять на себя и выполнение посольских, зарубежных дел, и тогда Пожарский заказал себе печатку с собственным гербом. Его украшали два льва, которые поддерживали геральдический щит с изображением ворона, клюющего вражью голову. Под щитом был помещен поверженный издыхающий дракон. По краю — подпись: «Стольник и воевода, и князь Дмитрий Михайлович Пожарский Стародубский». Глава Земского правительства, дабы оградить себя от упреков в худородстве со стороны бояр, вспомнил о родовом прозвище своих далеких предков — удельных князей Стародубских.

Князь Дмитрий Черкасский исходил черной завистью: отныне все посольские грамоты шли с печаткой Пожарского, будто князя великого. Ха! Давно ли Митька из стряпчих выбился? Целых семь лет на Постельном крыльце государева дворца с бердышом стоял. Семь лет! Он же, Дмитрий Черкасский, всего полгода прислуживал царю, и уже в пятнадцать лет получил чин стольника, а спустя несколько лет — окольничего и боярина. Митьке же за два десятка лет перевалило, а он все, как недоросль, пребывал в стряпчих. Смех! Лишь Борис Годунов его в стольники вывел, да так и застрял Митька в оном чине. Двенадцатый год — ни с места. Ныне же свой захудалый род удельным князем Стародубским прикрыл. Но когда сие было? При Дмитрии Донском. Но и века не прошло, как от удела остались рожки да ножки. Наследники Андрея Стародубского вконец растащили древнее родовое княжество. Не смогли ужиться в ладу братья Пожарские, а посему и царю не угодили. У Федьки Немого Иван Грозный вотчины отобрал, а самого в Басурманскую слободку под Свияжск упек, а потом вернул и в Ливонию отправил, но Федька так и не дослужился до воеводского чина. Далеко свинье до коня… Митька же родился от Марии Берсеневой. Ну, уж и подыскал родитель невесту. Прадед-то, Иван Берсень, великим умом не отличался, коль по дурости своей Василию Третьему перечил. Вот и отрубил ему великий князь голову на льду Москвы-реки. И Митька не без норова. Этаким государем себя возомнил. Личную печатку изготовил, дабы перед заморскими царями и королями покрасоваться.

Зело негодовал на Дмитрия Пожарского князь Черкасский! Не ему ли, именитому боярину, владеть таким державным знаком и заправлять посольскими делами?

Тот или иной боярин нет-нет, да и скажет:

— Не по роду Митрию Пожарскому такая честь. Норовит к свейскому королю посольство снарядить.

— Высоко вознесся. Не пора ли тебе, Дмитрий Мамстрюкович, брать бразды в свои руки?

Угодливые речи бояр тешили самолюбие Черкасского, но он неизменно отвечал:

— Пусть пока побоярится. Приспеет и наш срок.

Бояре ведали: князь уповает на воевод, прибывших из многих городов в «Новопрестольную». Люди Черкасского тихой сапой подъезжали к ратным начальным людям и, как бы ненароком, намекали, что родовитый князь Черкасский куда больше подходит на высокое звание воеводы «по избранию всей земли Московского государства». Одни начальные люди прелестные намеки пресекали, другие — отвечали уклончиво, третьи же поддерживали, думая, прежде всего о новых поместьях и вотчинах, которые посыплются на них, ежели не Пожарский, а Черкасский войдет под воеводским стягом в Москву.

Пожарский для таких людей не так уж и знатен, дабы влиять на будущего царя и одаривать землями ополченских дворян. Он честолюбив, но не тщеславен, и никогда в своих речах не говорит о щедрых посулах, больше всего, наседая на патриотическую жилку: Русская земля гибнет, рушатся православные храмы, надо спасать державу от врагов отечества… Спасать-то, спасать, но твердо посули доброе жалованье, чины и службу на прибыльных местах, и не в украинных крепостицах под татарскими стрелами, а в городах, не столь удаленных от Москвы.

Этих «третьих» людей оказалось не столь уж и мало в Ярославском ополчении. Наиболее смелые из них чуть ли не в открытую заявляли: держитесь Черкасского.

Аким Лагун, «глаза и уши ополчения», уже не раз наведывался к Пожарскому, предупреждая его о грозящей опасности, но тот постоянно отвечал:

— Взять за пристава? Ни в коем случае! Пять-шесть десятков дворян не могут нанести порухи многотысячной рати.

— Бывает, и одним камнем много горшков перебьешь. Есть на примете один смоленский дворянчик Иван Доводчиков, верный доброхот Черкасского. В Спасской слободке, что под обителью, народ мутил. Надо-де на Москву идти, а Пожарский к Ярославлю прилип, как банный лист. И чего топчется? Кой прок от Ярославского стояния, чего воевода выжидает? Надо боярина Черкасского воеводой ставить, он живо Москву возьмет.

— И что ярославцы?

— Освистали Доводчикова. Скорый-де поспех — людям на смех. Пожарский рать приумножает. Ему видней, когда на Москву идти. А на бояр надежа плохая. Нагляделись, когда под Борятинским три года сидели. Дрекольем запустили в Доводчикова.

— Молодцы, ярославцы. А ты говоришь «за пристава». Да схвати этого дворянина, его доброхоты такой гвалт поднимут, что и не рад будешь, Аким Поликарпыч. Не устаю говорить: раздоры погубили ополчение Ляпунова, а посему нам неустанно надлежит крепить единение. Неустанно!

— И все же надо приглянуть за Доводчиковым.

Дмитрий Михайлович проводил Лагуна задумчивым глазами. Ярославль обрел значительную силу, не зря город стали называть «столицей всея Руси». Это какой же надо почет заиметь, дабы Ярославль повеличать второй столицей! И он того заслуживает. Здесь и Земский собор всей земли Русской, здесь и общерусская рать — многоликая, разноперая, требующая неимоверной казны. Кузьма Захарыч с ног валится, собирая калиту. Думный дьяк Тимофей Витовтов оправдал свое назначение. Соловецкий монастырь и в самом деле выделил Ярославскому Совету пять тысяч рублей. Правда, выразил сомнение по поводу полномочий «нечиновного человека» Минина. Монахи потребовали, чтобы Пожарский сам расписался на заемном письме.

А вот купцы и солепромышленники Строгановы оказались сговорчивее старцев: их приказчики дали в долг четыре тысячи рублей. Кузьма Захарыч обязался возместить деньги, когда «денежные доходы в сборе будут». Но шла война, и расходы перекрывали новые поступления. В грамотах населению выборный человек всей земли вновь и вновь просил народ «поревновать» о родине, «пожаловать» земскую власть и самим «промеж себя» учинить обложение, «что кому с себя дать на подмогу ратным людям».

Особенно по душе пришлась Дмитрию Михайловичу задумка Минина об учреждении в Ярославле Денежного двора. Его возвели в Рубленом городе, неподалеку от Воеводской избы, возвели все те же плотники под началом зятя Акима Лагуна, Первушки Тимофеева. Он не только поглянулся Минину, но и Пожарскому, который не раз побывал на возведении Денежного двора. Дивился: в артели три десятка пожилых, сноровистых плотников, а в челе их — молодой сероглазый мужик с русой кудреватой бородкой.

Минин пояснил:

— У сего молодца цепкий глаз и золотые руки, вот артель и выкликнула его своим большаком. Зело толковый и приделистый.

У плотничьей артели стало дел видимо-невидимо. Как только Ярославский Совет учредил государственные приказы, Кузьма Захарыч чуть ли не в ноги большаку поклонился:

— Ты уж порадей, Перван Тимофеич. Семь приказов надлежит поставить. Работа неотложная. Какая помощь надобна?

Впервые Первушку повеличали по отчеству. Надо же! Никак Минин с Анисимом толковал.

— Семь приказов? Дело хлопотное, уйма сосны понадобится. А нельзя ли в одной постройке все приказные избы связать?

— В одной?.. Зело непривычно всех в одну кучу валить. Шум, гам.

— Купно не будет, Кузьма Захарыч. Каждый приказ глухой стеной отделим и к каждому крыльцо подведем.

— Кажись, разумно. И дерева можно потоньше валить. Приказы-то временные.

— Так не пойдет, Кузьма Захарыч. Приказы, может, и временные, а постройку на века надлежит ставить.

— Какой резон?

— Да такой, Кузьма Захарыч. Опальную, Татинную, Губную, Таможенную избы и Мытенный двор ляхи сожгли. Ныне по углам ютятся. Сюда их и вселить, когда на Москву пойдем. А посему и рубить постройку из кондовой сосны.

Минин вприщур, одобрительно глянул на Первушку.

— У тебя, мил человек, не только золотые руки, но и голова разумная. А дело не застопорится?

— Уложимся в срок, коль подводы будут, и десяток мужиков выделить для обрубки сучьев и ошкуривания лесин.

— Достаточно?

— Коль от лени мохом не обросли, в самый раз. Лишние руки — лишние деньги. А казна твоя, чу, не бессметная.

— Ей Богу, светлая у тебя голова, Перван Тимофеич. Быть тебе искусным розмыслом.

«Добрый зять оказался у Акима Лагуна, — подумалось Пожарскому. — Умен, мастеровит и о городе своем радеет. Добрый! Не зря его когда-то Надей Светешников с собой в Москву брал. Пытливый, весь терем глазами обшарил, а затем на храмы глазеть ходил. Надей сказывал: сердце у Первушки к красоте тянется, к чудным творениям розмыслов. Дай-то Бог».

Затем мысли Дмитрия Михайловича вновь перекинулись на князя Черкасского. Смурый ходит, зависть душу гложет. На Совете, когда решался вопрос об учреждении печати, боярин и слова не проронил, но многие ведали: Черкасский черной завистью исходит, но супротивного слова не выскажет, ибо Пожарский избран единоличным вождем ополчения, ему и печатью владеть. Никак не мог Черкасский заартачиться, ибо его не могли бы поддержать даже преданные ему бояре. Вот и сидел Дмитрий Мамстрюкович букой, но свое «я» он еще покажет. Так что набирайся терпения, Дмитрий Михайлович, и делай все возможное и невозможное, дабы не только ужиться с Черкасским и другими боярами, но и сплотить вокруг Ярославля все общерусские силы.

В Ярославском Земском соборе было немало знати. Опричь Черкасского, бояре и князья Владимир Долгорукий, Василий Морозов, Андрей Куракин, князь Никита Одоевский, князь Петр Пронский, князь Иван Троекуров, бояре Шереметовы, окольничий Семен Головин… Что ни член Совета, то знатное имя, и к каждому надо было найти подход, дабы не вспыхнуло разладье. Управлять людьми, наверное, самое тяжкое дело. Это со стороны кажется — сидит большой начальный человек, челобитные перебирает, да указаниями сыплет. Для оного дела великого ума не надо: посади в кресло — любой управится. Но так рассуждать может лишь недалекий человек, ибо, если от начального человека зависит судьба тысяч и тысяч людей, и если он, ведая об сем, целиком, без остатка отдается служению этим людям, то для того надобны не только недюжинный ум, предприимчивость и твердость натуры, но и глубочайшая ответственность за людей, коими ты управляешь и кои смотрят на тебя с последней надеждой, а коль так не смотрят, то покинь начальное кресло и передай его другому, более умному и рачительному. Наука управлять — зело многотрудная вещь и постигают ее далеко не многие люди.

Сей дар — управлять — давался Пожарскому не просто. Легче было рать водить. Впереди — враг, и коль есть ратная отвага и смекалка — будешь со щитом. Управлять же разноликим Земским собором — не саблей махать. Большую голову надо иметь, зело большую. С боярами никакой промашки допустить нельзя: немедля проглотят. Каждое слово приходится взвешивать, ибо от слова — спасение и от слова — погибель. Чуть не так молвил или слабину в чем-то дал — бояре заклюют, зело они говорливые, палец в рот не клади. Добро, в Совете половина посадских людей, они-то и уравновешивают бояр в затруднительный момент. Взять Анисима Васильева. Зело башковитый слобожанин. Говорит всегда ясно и вразумительно, его даже бояре не одергивают, ибо разумное слово пустым не переломишь, а только глупость свою выкажешь. Умеет толковое слово вставить и Надей Светешников. Сколь раз он помогал решать тот или иной заковыристый вопрос!.. Аким Лагун. Всегда тверд, порой, резок в суждениях, никогда не кривит душой, зело честный и справедливый человек, если уж кого обличает, то прямо в глаза, но ему не хватает гибкости. Иногда его резкие обличения приходится охолаживать, дабы не загуляла свара на Совете… Благодаря Минину, стали членами Совета и Лыткин с Никитниковым. Мудро же решил Кузьма Захарыч! И деньгу из купцов вытянул, и почету им добавил. Ныне сидят на Совете важные, ибо державные дела вершат, но сами себе на уме, все их помыслы в «государевы гости» пробиться. Минин… Рождает же земля мудрых людей. Ныне у него под рукой десятки дьяков, сам же он никогда в приказах не сидел и не был знатоком приказного крючкотворства. Конечно же, дьяки на первых порах весьма настороженно поглядывали на «выборного человека». Где уж ему в сложных, запутанных делах разобраться? Порой, даже поседевший в приказах делец складывал руки перед неразрешимыми трудностями. Кузьма же (на диво!) одним ударом разрубал гордиевы узлы.

В Ярославль со всей Руси стекались дворяне, стрельцы, пушкари, осаждали Земскую избу и просили жалованье. Дьяков (копеечку умели считать) оторопь брала. Лезут и лезут! Кто, откуда, какое ранее было жалованье, и служили ли? Может в нетях пребывали, без оклада, а тут всем деньгу подавай, землями испомещай.

Терялись дьяки, не ведали, как и быть.

Минин же без долгих раздумий молвил:

— Дворянам — на воеводский смотр, стрельцам — к Акиму Лагуну, пушкарям — к пушкарскому голове. Коль кто в стрельцах ходил, должон ведать стрелецкую службу — и как берендейку порохом и дробом снарядить, и как бердышом искусно биться, и как пищаль проворно зарядить. А коль ходил в пушкарях — там своя наука, но ежели запал от затравки не отличит — гнать взашей. Жалованье — истинным служилым людям, но и его выдавать не с кондачка. Многие мелкопоместные дворяне неведомо откуда явились. Слово к делу не пришьешь. Пусть поручителей находят, а засим письменное обязательство, дабы без шатости служить Ярославскому Совету и со службы не сбегать.

У дьяков челюсть отвисла. Вот те и говядарь Куземка! Одним махом разрешил наисложнейший вопрос.

Другой пример. В обычных условиях дьякам надобилась уйма времени, дабы провести описание земель. Минин же в считанные дни разослал дозорщиков в Суздаль, Кинешму, Торжок…

А сколь других важных дел проворачивал Кузьма Захарыч! И проворачивал их с волостными старостами, целовальниками и «лучшими» людьми, приглашая их в Совет, прежде чем приступить к сбору средств в той или иной волости. А когда требовалось решать более важные вопросы, Кузьма Захарыч вызывал в Ярославль местных представителей и требовал, чтобы «сословия» снабжали их письменными поручениями. В таких случаях города получали наказ «по всемирному своему совету присылать из всяких чинов людей по два (и по три) и совет свой отписать за своими подписями».

Не было недели, чтобы выборные с мест не приезжали в Ярославль. Минин и Пожарский либо задерживали их при себе, либо отпускали домой с поручениями.

 

Глава 5

СТРЯПЧИЙ БИРКИН

Наплыв богатых дворян в Ярославль не шибко радовал Дмитрия Пожарского. Сии дворяне не запамятовали о своем унижении в подмосковных таборах и домогались особого положения в Ярославском Соборе. Их притязания привели к неурядицам и хуже всего (чего особенно опасался Пожарский) к распрям, которые произошли после того, как в Ярославль прибыла казанская рать в челе с дворянином Иваном Биркиным.

Дворянина отменно ведал Минин.

— Сей стряпчий, — рассказывал он Дмитрию Михайловичу, — служил в Нижнем воеводе Андрею Алябьеву. Зело шаткий человек. То служил Василию Шуйскому, то принялся угождать тушинскому Вору, а потом, не получив от него никакой выгоды, вновь отшатнулся к Шуйскому. Когда же у царя пошли дела худо, стряпчий опять изменил ему и пристал к Ляпунову. Прокофий же отослал его в Нижний, дабы тот привел ополченцев. Но в Нижнем Биркина сразу раскусили, как человека корыстного и ненадежного… Промахнулся ты с ним, Дмитрий Михайлыч.

Минин славился своей прямотой, а посему он не постыдился неодобрительно отозваться о промахе воеводы, который приключился в Нижнем Новгороде.

Когда Пожарский изведал, что в Нижний прислан человек от самого Ляпунова, то живо им заинтересовался.

Иван Биркин умел себя преподнести:

— Прокофий Петрович, сродник мой, вверил мне важное дело — поднять на борьбу с ворами всё волжское казачество, возмутить на поляков и литву Нижний Новгород и Казань. Нижний уже зело возмущен, в Казани действуют мои люди, а посему казанцы намерены выступить с почином нового ополчения.

Дмитрий Михайлович всегда питал доверие к Ляпунову: тот ненадежного человека по волжским городам не пошлет, и он назначил Биркина одним из своих помощников, и вскоре направил его в Казань, дабы тот создал в «Казанском царстве» крепкую рать и привел ее в Нижний Новгород. Сопутствовали Ивана Биркина смоленские дворяне во главе с Иваном Доводчиковым и местный соборный протопоп Савва.

Все произошло в сутолоке, в течение нескольких дней, когда предупреждающие слова Минина были восприняты без должного внимания.

— Не верю я Биркину. С гнильцой человек.

— Поглядим, Кузьма Захарыч.

Не по душе был Минину ляпуновский посланник. Тот повел себя в Нижнем вызывающе: наставлял и поучал воеводу Алябьева, совался во все его дела, призывал воеводу выгнать из Земских старост «мясника» Куземку.

Алябьев слабо защищался, норовил дать отпор нахрапистому стряпчему.

— То не в моей воле. Старостой и судьей выбрал Минина сход.

— Кой сход? — орал Биркин, и тяжелое лицо его с узким хрящеватым носом и набряклыми щеками становилось багровым. — Сход мясников и извозчиков! Да им ли власть выбирать?

Брызгал слюной Биркин. Проглядел его Дмитрий Михайлович. Казань «по заводу» дьяка Никанора Шульгина отказала в подмоге нижегородскому ополчению. На сторону Шульгина переметнулся и Биркин, недовольный первенством Пожарского и Минина в Нижнем.

Это был нешуточный промах Дмитрия Михайловича. Нынешнее Ярославское Земское правительство возлагало большие надежды на поддержку Казани. В грамоте к свейскому королю Пожарский особо подчеркивал, что на его стороне выступают города Московского и Казанского государств. Казанцы, как и нижегородцы, полагали себя зачинателями повстанческого движения и намеревались занять в Ярославле подобающее место.

Казанское ополчение входило в город без должного почета. Его не встречали ни колокольным звоном, ни хлебом-солью. Тут уж постарался Василий Морозов. Он, бывший казанский воевода, так и не мог простить убийства боярина Богдана Бельского и захват власти дьяком Шульгиным. Казань навсегда останется в его памяти «злым, ордынским городом». Вот и ныне Иван Биркин заявился в Ярославль с татарским головой Лукьяном Мясным.

Однако Морозов не ведал, что Биркин еще по дороге в новую столицу всея Руси крупно повздорил с Мясным, ибо оба помышляли стать во главе казанского ополчения.

Среди татар было два десятка князей и мурз, около пятидесяти мелкопоместных дворян. Биркин посулил татарской коннице златые горы.

После холодного приема ярославским воеводой, разобиженный стряпчий направился к Пожарскому. Уж этот примет надлежащим образом: не зря ж, поди, в Нижнем Новгороде своим сотоварищем назвал.

— Митрий Михайлыч, здрав будь! — распяливая зубатый рот в радостной улыбке и растопырив краснопалые руки, двинулся к воеводе Биркин.

Но Пожарский ни лобзаний, ни объятий не принял. Спросил сухо:

— Почему в Нижний казанскую рать не привел?

Биркин принялся себя обелять:

— Послал ты меня с протопопом Саввой. Он же смуту в Казани затеял, мыслил занять митрополичий престол. Такая свара поднялась, что народу было не до ополчения. Едва уняли мы с дьяком Шульгиным замятню. Честных-то людей в Казани — раз, два — и обчелся.

Пожарский усмехнулся: облыжные речи сказывает Биркин, себя выгораживая. Доподлинно известно, что протопоп Савва и не мнил замахиваться на казанский престол, который когда-то занимал владыка Гермоген, а ныне — митрополит Ефрем.

— Долго же ты, Иван Иваныч, замятню унимал. Мы уж и не чаяли, что в Ярославль придешь. Аль любовь к отечеству взыграла?

Стряпчий, как будь-то, не замечал насмешливого тона Пожарского. Он и не помышлял выступать из Казани: вольготно и сытно в ней жилось. С дьяком Шульгиным так спелись, что водой не разольешь. Но когда Биркин изведал, что в Ярославль стекаются ополчения, чуть ли не со всей Руси, и что там собирается всерусский Земский собор, стряпчий спохватился. Когда-то он был у истоков нижегородского земского ополчения. Пожарский назначил его своим помощником. (Как же! Посланник Ляпунова!). И вот теперь приспела пора вернуть свое высокое звание, дабы показать всем, что он не последний человек ополчения, и ни ему ли быть одним из вождей Совета всей земли.

— Как же не взыграла, Митрий Михайлыч? Не я ль со сродником своим Прокофием Ляпуновым на злых ворогов ополчился, не я ль с тобой в Нижнем земскую рать сколачивал? Кровь в жилах кипит!

— Ну-ну.

— Когда Совет?

— Дня через два.

На Совете стряпчий, облачившись в богатый цветной кафтан со стоячим козырем, опираясь узластой рукой на рукоять сабли, важно изрек:

— Казанское царство послало меня помогать ярославцам, истомясь о порядке. Рать я привел немалую, а посему надлежит мне в Совете сидеть по правую руку набольшего воеводы, как и было сие в Нижнем Новгороде.

Биркин брал быка за рога. К Земской избе были стянуты сотни казанских ратников, молодцеватых, дерзких, добротно оружных, всем своим видом показывающих, чья самая большая рать в городе.

Переброска к Земской избе казанских ратников не осталась без внимания Акима Лагуна. Он тотчас поднял всех ярославских стрельцов.

Самоуверенная речь Биркина была встречена насмешливым голосом Дмитрия Черкасского:

— Не чванься, блин, — не быть пирогом.

Бояре захихикали, а в Биркине гордыня взыграла; не ожидавший к своей особе такой неучтивости, угрозливо молвил, обернувшись в сторону бояр:

— Чего рты раззявили? Вы в Ярославль, как мухи на мед слетелись. Я же с великой ратью пришел. Стоит мне крикнуть, — кивнул на зарешеченное оконце, — и поминай, как звали.

Ох, не привыкли бояре, когда их какой-то стряпчий на испуг берет. Теперь уж князь Долгорукий кинул смешинку:

— Грозила мышь кошке, да сама в коготки угодила.

Лицо Биркина перекосилось, он едва саблю из ножен не вытянул, а затем его возбужденные глаза вперились в Пожарского.

— Чего молчишь, Митрий Михайлыч? Аль боярам потакаешь, кои никаких заслуг перед ополчением не имеют. Нам с тобой коноводить, а не им, — ткнул длинным перстом на Черкасского, — кои из воровских таборов в Ярославль прибежали.

Доля истины была в обличении Биркина: немало бояр и дворян пришло из подмосковных станов, уверившись в слабости тушинских предводителей и казачьего атамана Заруцкого. Помыслы их хорошо известны Дмитрию Михайловичу. Они — малодушны и корыстны, и все же появление бояр в Ярославском Совете придало ему еще большую весомость и державность. Если ранее бояре вершили судьбу государства в Московской думе, ныне — в Ярославской; правда, совсем иной стала эта Дума, наполовину разбавленная выборными дворянами от городов и представителями посадов. В том-то ее и сила, ибо она в действительности стала Советом всей земли Русской.

Поддержать Биркина — одним махом расколоть Земский собор, против чего всегда твердо и решительно выступал Дмитрий Михайлович. Да и не стоит этот Биркин того, чтобы разрушать и без того хрупкое единение. Сей стряпчий, как уже убедился Пожарский, не только погоды не сделает, но и может нанести непоправимый вред. Его рать из мелкопоместных дворян уже показала себя. В период безвластия и всеобщей Смуты дворяне, наподобие тушинских воров, занимались грабежами окрестных сел и деревень, а когда подались к Ярославлю, то вели себя как неприятели в городах и уездах.

— Кому и как коноводить, стряпчий, решил Совет. Ныне у нас без мест, а посему и тебе места не видать. Рать же свою угомони, ибо она уже за два дня немало порухи в Ярославле учинила.

Суровые слова Пожарского Биркин воспринял как смертельную обиду.

— Та-ак, — повел он злющими глазами на выборных людей. Выходит, никому не надобен стал Иван Биркин. Исполать вам!

Отвесил шутейный поклон, а затем его въедливые глаза вновь нацелились в Пожарского.

— А станете ли в Ярославле царя выбирать?

Дмитрий Михайлович был готов и к такому, далеко не простому вопросу. Многие полагали, что Земский собор непременно займется выборами нового царя, но когда о том заговорили на Совете, то промеж бояр возник несусветный спор. Чуть ли не каждый норовил выкликнуть претендента, который доводился ему близкой или дальней родней, а посему спор затянулся до глубокой ночи. Приказный подьячий уже дважды менял оплывшие восковые свечи в медных шанданах, а бояре все продолжали дотошно перебирать родословную любого названного человека, чуть ли не до шестнадцатого колена.

Посадские торговые люди помалкивали: им ли, меньшим людям, царя выкликивать? Бояре же, усталые и взопревшие в своих дорогих шубах, все продолжали и продолжали ожесточенный спор, пока в речь именитых людей не вмешался Дмитрий Михайлович:

— Ладно ли будет, господа, что мы помышляем о царе без ведома некоторых Рюриковичей и Гедиминовичей, оставшихся на Москве, кои могут поднять замятню, когда мы очистим стольный град от врагов державы. Новая же замятня нам без нужды. Народ устал от Смуты и усобиц. И о другом хочу изречь. Хвали горку, как перевалишься, а мы еще через горку не перевалились и врага еще не одолели. Не рано ли царя принялись выбирать?

Не каждый боярин встретил слова Пожарского с одобрением. Князь Долгорукий, родовитый из родовитых, давно распахнувший золотом шитый кафтан и расстегнувший ворот голубой шелковой рубахи, холодно зыркнул на воеводу выпуклыми, зрачкастыми глазами.

— Мешкать — дела не избыть. Кой прок нам на бояр оглядываться, кои вкупе с ляхами на Москве сидят? Здесь и уложим! — даже посохом пристукнул.

Боярин же Морозов принял сторону Пожарского. Ему-то ни с какого боку не светило близкое родство с любым выдвинутым претендентом на царский престол.

— Воевода дело сказывает. На Москве надо думу думати.

Долгорукий повернул крутолобую голову в сторону Черкасского, но тот, неожиданно для боярина, не пошел ему встречу, хотя даже и виду не подал, что он сторонник Пожарского.

— Не стольнику решать, как нам ныне с избранием царя поступить. То дело бояр и только бояр. Мы уж сами и время, и место прикинем.

На том Совет и закончился, но Пожарский, невзирая на язвинку Черкасского, остался им доволен. Князь Черкасский вновь подчеркнул Земскому собору свою значимость, однако его последние слова о «месте и времени» всего лишь тактическая уловка. На самом же деле он, как и боярин Василий Морозов, поддержал его, Пожарского, хотя и бросил в его сторону подковырку «стольник». Конечно, не окольничий и, тем более, не боярин, но Пожарский уже научился преодолевать себя и не принимать близко к сердцу слова, которые могли привести к разладью. Чего это ему стоило, ведает только один Бог.

На занозистый вопрос Биркина он отвечал совершенно спокойно:

— Земский собор пока приостановил решение вопроса о царе.

— Та-ак! — вновь зловеще протянул Биркин и стремительно выскочил из Земской избы. Слуга подвел коня. Биркин взметнул на седло и истошно заорал:

— Измена, служилые! Рысью на Торговую площадь!

Казанцы, ожидавшие выхода Биркина, встрепенулись и послушно порысили к Ильинскому храму, вблизи которого шумел торг. Здесь всегда было людно, самое место «измену» оглашать.

Лукьян Мясной, предводитель татарской конницы, рослый, богатыристый, с черной бородой, потянулся рукой к эфесу кривой сабли в сафьяновых ножнах.

— В чем измена?

— Пожарский лишил меня всякого места и указал сидеть вкупе с торговыми мужиками. Всю казанскую рать унизил! Ни чести нам, ни места!

Казанцы встретили слова Биркина недовольным гулом, а тот продолжал возмущенно восклицать:

— Пожарский и Минин обманщики! Всё, что они сулили, обернулось ложью. Ни почету казанцам, ни двойного жалованья, ни добрых коней и сытого корму! И люди и кони наши заморены, а вождям до нас и дела нет! Загинем!

Биркин перегибал палку: рать пришла на сытых конях, да и переметные сумы, набитые во время грабежей, не оскудели. Биркин же играл на набежавшую толпу ярославцев, которая все ширилась и ширилась.

— Да как же на Москву идти? Куда смотрят Минин и Пожарский? — прокричал Митька Лыткин.

— Куда? — еще больше оживился стряпчий, услышав сочувственный возглас. — В рот боярам! Митрию Черкасскому, кой служил тушинскому Вору и кой сородича моего, Прокофия Ляпунова, под казачьи сабли Заруцкого подставил. Чай, слыхали?

— Слыхали!

— На бояр надежа плохая!

— Истину изрекает Биркин!

А Биркин, воодушевленный толпой, продолжал возбуждать «праведными» словами ярославцев, для которых бояре были всегда извечными врагами. Разъезжая по площади на мышастом коне, стряпчий утробно, до хрипоты булгачил народ:

— Пожарский, сойдясь с боярами, во всем изолгался. В грамотах писал, что в Ярославле изберут нового царя, и опять-таки всех надул. Вовсе не помышляет воевода с боярами о царе, ибо бояре сами в цари метят! Каково?

Негодование толпы возросло, оно подогревалось голосами приказчиков и дворовых людей Лыткина, Никитникова и Спирина.

— Худое дело! Нам не надобен боярский царь! В куль — и в воду Пожарского!

— В воду! — возрадовался Биркин. — Не мне ль, сроднику Ляпунова, ходить в набольших воеводах? Мне рати водить!

А вот тут стряпчий обмишулился: на воеводстве Пожарский изрядно отличился, а посему из толпы раздался насмешливый голос:

— А ты, Биркин, где воеводствовал? В каких сечах отличился? Слыхом не слыхивали!

— Воистину! Хвастуну грош за красную ложь. Буде клепать на Пожарского!

Биркин, хитроныра из хитроныр, почуяв, что толпа уже далеко не единодушна, вновь сел на испытанного конька:

— Не о воеводстве речь! Ратных заслуг от Пожарского не отнять. Но зачем он от посадского люда отшатнулся, зачем боярам предался и клятвы порушил? То дело изменное. С боярами народу не по пути! В гроб загонят! Истребить изменников бояр!

— Верна-а-а! Истребить!

— Их Иван Грозный не добил!

— Под сабли кабальников!

Биркин достиг своей цели: народ был возмущен, теперь смело можно и Земскую избу полонить, ибо того не Биркин, а народ восхотел. Пожарского, разумеется, он не тронет, а вот бояр всех возьмет под стражу, а сам будет вторым вождем ополчения. За него не только казанцы, но и смоленские дворяне в челе с Иваном Доводчиковым, который ездил из Нижнего вкупе с Биркиным в Казань. (В Казани Доводчиков перешел на сторону Биркина и дьяка Шульгина. Смутил он и смоленских дворян).

Гордо, победно ехал к Земской избе стряпчий, предвкушая свой будущий высокий чин, а с ним и далеко идущие тщеславные помыслы. Но дорогу к Земской избе вдруг неожиданно перегородил Аким Лагун со стрелецкой сотней.

— Не пора ли тебе остыть, Биркин?

— А это что за упырь? — ощерился стряпчий. — То ж боярский прихвостень. А ну прочь с дороги, покуда цел!

Острые глаза Акима полыхнули гневом.

— Ты вот что, стряпчий. Меня не пугай. Нагляделся на таких страховитых. Отведи свое воинство на стан, а не то свинцовой кашей угощу.

Но разгоряченного Биркина уже трудно было остановить.

— Вперед, казанцы! Сметем изменников!

Лагун взмахнул рукой.

— Пищали к бою!

Стрельцы изготовились к бою. Их пищали были заранее заряжены порохом и дробом.

Казанцы дрогнули: шутка ли, когда на тебя выставилась добрая сотня пищалей.

— Лукьян Мясной! Чего стоит твоя конница?!

Но Лукьян и с места не стронулся. Он еще дорогой ругался с Биркиным, а когда тот начал хулить на Торговой площади Пожарского, то и вовсе воспылал неприязнью к стряпчему.

— Моя конница не пойдет за тобой, Биркин!

Стряпчий сник. Все его потуги оказались тщетными… Ну, нет! Татары — народ отчаянный, надо их подхлестнуть.

— Казанцы! Неужели мы потерпим обиды? Неужели мы зазря пришли в Ярославль? Силой захватим власть и поживимся несметными богатствами бояр. Аль вы не потомки отважного хана Батыя? Впере-ед!

И вот кое в ком забурлила горячая ордынская кровь. Десяток татар по древнему зову предков, выхватив кривые сабли, отчаянно ринулись на стрельцов, ринулись на явную погибель.

Лагун, едва сдерживая себя, отдал предваряющий приказ:

— Пали поверх голов!

Но в одном из пищальников тоже взыграл зов предков, зов мщения за жестокое ордынское иго, залившего кровью всю Русь, и он безжалостно выпалил в грудь набегавшего татарина, и тот замертво рухнул.

На коне примчал Дмитрий Пожарский. Конь вздыбился и пронзительно заржал перед самыми татарами. Воевода запальчиво и повелительно воскликнул:

— Отставить брань! Отставить!

Лагун ахнул: князь рисковал. Аким заметил, как один казанец из задних рядов вытянул из колчана оперенную стрелу, затем вскинул лук и натянул тетиву.

— Князь Дмитрий, поберегись!

Лагун метнулся к воеводе, дабы заслонить его от смертельно разящей стрелы, но в тот же миг другой татарин, находившийся обок стрелка, рванул рукой за его лук. Пожарский был спасен, а тот, не заметивший покушения, вновь воскликнул:

— Негоже, братья, нам кровь проливать! К миру вас зову. Другого пути нет!.. Как же так, Иван Биркин?

— А ты как думал? — враждебно полыхнул глазами стряпчий. — Не для того мы в Ярославль шли, дабы обиды терпеть. Не хотим того!

Повернулся к рати, надрывно вскричал:

— Казанцы! Уходим вспять. Неча нам делать в Ярославле! В Казань!

Пожарский, отменно ведая, как худо терять казанскую подмогу, норовил остановить ратников:

— Одумайтесь, братья! Закиньте гордыню, ради спасения державы!

— Моя конница остается, князь Пожарский! — воскликнул Лукьян Мясной. — Пойдем с тобой на чужеземца.

— Добро, мурза.

И все же две трети казанской рати ушли с Биркиным.

 

Глава 6

ВО ИМЯ СВЯТОЙ РУСИ

Летописец отметит: «Смута не прекратилась и по уходе Биркина: начались споры между начальниками о старшинстве, каждый из ратных людей принимал сторону своего воеводы, а рассудить их было некому».

Для Пожарского наступила тяжелая пора. Бунтом Биркина не преминули воспользоваться те, кого не устраивали строгие порядки набольшего воеводы, возведенные в правило: из станов не выходить, по окрестным деревням не шарпать, в кабаках не бражничать.

До поры-времени воеводы как-то терпели жесткие установки Пожарского, но «пришествие» Биркина подогрело их к своевольству. Не привыкли бывшие городовые воеводы к твердой руке. Совсем по-другому им жилось в своих городах: сытно, вольготно, когда ведали над собой лишь одного государя.

Прибыв в Ярославское ополчение воеводы, привыкшие к единоличной власти, с трудом привыкали к новым порядкам, зачастую пренебрегая ими.

Особенно тем отличались смоленские дворяне и стрельцы, чей стан находился на берегу Которосли.

Воевода Иван Доводчиков, оказавшийся близким содругом Ивана Биркина, не переставал шуметь:

— Государи, когда грамоты подписывают, то величают себя самодержцами не только Белой и Малой Руси, но и Казанского и Астраханского царств. Царств! И такое царство представлял Иван Иванович Биркин. Честь и хвала всему казанскому ополчению. И какую же честь оказали казанцам Пожарский с боярами? Все видели. Сраной метлой воеводу из Земской избы вымели. Честь обернулась бесчестьем. И по нам, смолянам, сраная метла прошлась. Не мы ль из Нижнего Новгорода ходили в Казань, дабы рать снарядить, не мы ль с Биркиным ее в Ярославль привели? И что?! Пищальным огнем попотчевали!

— То дело нового Малюты Скуратова, кой в Ярославле завелся. Акима Лагуна! Экого доброхота себе сыскал Митрий Пожарский! — выкликнул смоленский стрелец Еремка Шалда.

— Такой же злыдень. Повсюду свой нос сует! — поддержал Шалду стрелец Фома Крючок.

— Еще как сует! — хорьком высунулся из-за спины Крючка остролицый, скудобородый Истомка Сапожков. — Мы с робятами в кабак забрели, и всего-то сулейку осушили, а сей Малюта нас плеткой из кабака вышиб. Каков подручник Пожарского?!

Истомка, конечно же, изрядно приврал. Стрельцам мало оказалось одной сулейки. Загорелась душа до винного ковша! Полезли к целовальнику, но тот без денег душегрейки не дал. Стрельцы огрели целовальника древком бердыша, но за того заступились ярославские питухи. Завязалась драка, грозящая перейти в душегубство.

На шум заскочил Аким Лагун. Унял стрельцов, пригрозил:

— Еще раз увижу в кабаке — посажу на смирение. Стрельцы, было, заерепенились, но Лагун высказал новые вины:

— У меня послухи есть, кои видели, как вы выборного земского человека дубасили. Он крест всему городу целовал, дабы не только воровства не творить, но и за порядком в кабаке присматривать. За побои выборного человека надлежало бы вас заключить в темницу. Аль вам сие неведомо?

Ведали, еще как ведали стрельцы, блюстители порядка, находясь на государевой службе, а посему вняли словам Лагуна, но уходили из кабака недовольные, костеря худыми словами «Малюту».

Недовольство прокатилось и по касимовской рати, чей воевода близко знал Ивана Биркина, а затем и среди тверичей, воевода которых требовал особого места в Земском соборе. Ратники слушались только своих начальных людей.

Тревога на сердце Пожарского все возрастала. Он прилагал все усилия, дабы собрать общерусскую рать и учредить вкупе с Мининым Совет всей земли, и все, казалось бы, получилось, и вдруг среди ополчения покатилась волна своевольства и непослушания, готовая вылиться в большую смуту. Толковал с воеводами, призывал к единению, те согласно кивали головами, но проходил день, другой и вновь тот или иной воевода выходил из послушания. Местнические замашки, которых так опасался Пожарский, выпирали как опара на дрожжах.

Даже невозмутимый Минин (он крайне редко срывался или приходил в отчаяние) забил тревогу:

— Меньше воевод — меньше разладья. Ныне же они, почитай, со всей Руси прибыли. А среди них немало тех, кто свою гордыню в правило возводит. Ломаю голову, как утихомирить начальных людей, но ничего на ум не вспадает. Креста на них нет, не о гибнущей Руси думают, а о своей корысти.

— Креста, говоришь, нет? — вдруг оживился Дмитрий Михайлович, вспомнив недавнюю встречу со старцем Евстафием, который, как удалось ему изведать, добрый десяток лет прожил в глухих лесах пустынником. Отчетливо всплыли его слова: «Ты, сыне, много славных дел свершил для святой Руси. Но в памяти людской остаются не токмо ристалища ратные, но и деяния на поприще православия, ибо крепость воинства куется не токмо оружьем, но и крепостью духа, кой вселяют в душу ратоборца служители Христа».

— Господи! — воскликнул Дмитрий Михайлович. — А ведь старец Евстафий мне зело мудрые слова изрек, а я, грешный, в сутолоке мимо ушей их пропустил.

— Что за Евстафий?

Дмитрий Михайлович кратко поведал о бывшем отшельнике, а затем, повеселев, произнес:

— Надо вспомнить, как поступали наши предки. Когда между вождями вспыхивали споры, а рассудить их было некому, тогда они звали в посредники духовное лицо.

— А что?.. Добрая мысль, Дмитрий Михайлыч. Мы как-то совсем забыли о духовных пастырях. Надо поразмыслить, кого позвать в ополчение.

— Есть у меня добрый пастырь на примете. Ростовский и Ярославский митрополит Кирилл.

— Кирилл?.. Но, насколько мне известно, такого владыки нет в Ростове.

— Был когда-то, но еще при первом Самозванце ему пришлось уединиться в Троице-Сергиевом монастыре. Там-то я и познакомился с владыкой.

— После ранения в Москве? — догадался Кузьма Захарыч.

— Признаюсь, тяжко мне было. Не чаял выжить, и как понял, что кончина моя близка, то позвал в келью Кирилла и молвил ему, что вознамерился схиму принять. Долго на меня взирал святый отче, а затем взял мою руку в свои длани и тихо, но проникновенно произнес: «Не поддавайся искусу, сыне, не приспела еще пора тебе меч на рясу менять. Бог тебя на земные подвиги сподобил». Осерчал я на Кирилла: «Какие подвиги, отче, когда я в мир иной отхожу? Соборуй». Но не стал того делать владыка. Перекрестил меня и изрек: «Бог ведает, когда тебя в свои пущи принимать» и удалился. А я вспылил: что же это за пастырь, кой смертельно недужному человеку в постриге отказал? Повелел отвезти меня в Мугреево, дабы там умереть спокойно.

— Не умер, Дмитрий Михайлыч. Владыка-то прозорлив оказался.

— Зело мудр и прозорлив, — кивнул Пожарский. — Такой пастырь позарез ополчению нужен.

— Поедет ли? — усомнился Кузьма Захарыч. — Ныне он уже не владыка, а простой монах. Да и станут ли келейника воеводы слушать? Не тот сан.

Кузьма Захарыч поднялся с лавки, почему-то ступил к киоту и в какой-то непонятной задумчивости устремил свои усталые ореховые глаза на строгий лик Спасителя.

— Ты чего, Захарыч?

— Да вот пытаю Господа, дарует ли он нам истинного миротворца. Хватит ли сил у старого пастыря словом Божьим успокоить алчущих власти воевод?

Такого Минина князь Пожарский еще не видел. Особой набожностью он не отличался, да и винить его в том нельзя: у старосты всей земли дел видимо-невидимо, даже ночи коротает урывками, уж не до стояния на длительных церковных службах. Правда, в двунадесятые праздники Кузьма Захарыч всегда приходил в храм и усердно молился, размашисто осеняя себя крестным знамением и отвешивая поясные поклоны. Но то было в храме, а здесь он вдруг поднялся во время разговора и застыл, уже больше ничего не говоря, молчаливый и отрешенный, у киота воеводского покоя. Застыл в кресле и Дмитрий Михайлович, как бы боясь вспугнуть замершего перед святыми образами богомольца. О чем думает в эти минуты его верный сподвижник, что на самом деле толкнуло его к киоту?

Не мог того сказать Кузьма Захарыч. Такое случалось с ним и дома, когда он, ни с того, ни с сего для обитателей избы, вдруг обращался к божнице. Последний раз это проистекло полгода назад, когда старался внушить сыну Нефеду житейские правила, а тот гнул и гнул свое: без плутовства деньгу не зашибешь, корысть нужна в любом деле, а уж в торговле, тем более.

Кузьма Захарыч строго оборвал его и ступил к киоту. Нет, не о заблудшем сыне он молился, а молился о неустроенном мире, о добре и зле, и происках дьявола, кой всю жизнь обитает на левом плече и всю жизнь подстрекает человека к грехопадению, и не будь на правом плече ангела-хранителя, давно бы все человечество угодило в исчадие ада. Он молился и каялся не только за свои грехи, но и за грехи людские, прося у Господа прощения. После такого «стояния» перед киотом он всегда выходил из него с просветлевшим лицом и окрепший духом, обретя душевный покой и неистребимую веру в те дела и поступки, которые ему предстояло свершить.

Наконец, Кузьма Захарыч отступил от киота и повернулся к Пожарскому. Его лицо было сосредоточенно-задумчивым.

— Ты знаешь, Дмитрий Михайлыч, вере-то латинской не устоять, ибо Господь не сможет претерпеть все то зло, кое сотворили латиняне. За разорение, порушенные и сожженные храмы не минует их Божья кара, ибо Бог долго ждет, да метко бьет.

— А что владыка Кирилл?

— Кирилл?.. А что Кирилл? Звать немешкотно. Но надлежит крепко помыслить, кого из Совета за ним послать, ибо не каждый посланник уговорить Кирилла сможет. Надо бы кого-то из благочестивых ярославцев, кой изрядно владыку ведает, и в коего тот поверит.

Выбор пал на Надея Светешникова: тот и благочестив, и усердный христианин, и светлым разумом наделен. В помощь ему Пожарский помышлял дать старца Евстафия, но от этой затеи пришлось отказаться: дорога все же дальняя и опасная, а старец не совсем здоров, ногами ослаб. Остановились на соборном протопопе Илье, которого ярославцы высоко чтили. От архимандрита Спасо-Преображенского монастыря Феофила отказались: владыка Кирилл от Самозванца пострадал, а Феофил одним из первых духовных пастырей к Самозванцу с поклонами и дарами заспешил. Не воспримет его Кирилл, враждебно встретит. А в связи с тем, что под Троице-Сергиевым монастырем рыскали шайки Лисовского и Заруцкого, для охраны посольства выделили три десятка стрельцов под началом пятидесятника Тимофея Быстрова. Служилых людей подбирал сам Аким Лагун. Молвил Пожарскому:

— Люди надежные, на Тимофея, как на самого себя могу положиться.

Первушка, изведав о посольстве в Троице-Сергиеву обитель, кинулся к Светешникову.

— Возьми с собой, Надей Епифаныч.

Надей добродушно рассмеялся:

— Ты чего это, крестник, всегда за мной, как нитка за иголкой? Загодя скажу, что ты ответишь. На Троицкие храмы поглазеть. Так?

— Воистину, Надей Епифаныч.

— А на кого плотничью артель оставишь? Тебя сам Минин в большаки поставил. У него, крестник, не так просто отпроситься.

— Добрых плотников в Ярославле, слава Богу. А за меня — ты словечко Минину замолви. Уж я не подведу, Надей Епифаныч.

— Да уж ведаю, не впервой мне с тобой ездить.

Васёнка — в слезы.

— Господи, ну что тебе дома не сидится? Ну, зачем, любый ты мой, в опасную дорогу снарядился. Боюсь за тебя.

Повернулась к отцу.

— Ну, что же ты, тятенька?

Акиму Лагуну вовсе не хотелось, чтобы Первушка покидал дочь, которая уже была на сносях, но отъезду зятя препятствий не чинил: не малое дитё, своя голова на плечах.

— Дело — превыше всего, дочка. Не горюй, вернется твой супруг.

Но Васёнка продолжала лить слезы.

Троицкий монастырь поразил своей величественной красотой. Первушка так и застыл перед обителью.

— Вот это да, Надей Епифаныч! И неприступная крепость и святыня. Оторваться не могу от сего дивного творения.

— Воистину, крестник. Не впервой посещаю обитель, и всякий раз душа радуется.

— Давно ли сию обитель преподобный Сергий воздвиг? И где большой казны набрался?

— Двумя словами не ответишь. Попозже, крестник.

Но тут и Тимофей Быстров проявил интерес:

— Рассказал бы, Надей Епифаныч. Стрельцы немало об осаде монастыре наслышаны, но ничего толком о самой обители не ведают.

Светешников глянул, было, на протопопа Илью, но тот мотнул длинной, окладистой бородой.

— Глаголь, сыне. Ты не хуже меня о святой обители ведаешь.

— То было в четырнадцатом веке, — начал свое повествование Надей Епифаныч. — После кончины родителей, сыновья Кирилла и Марии, Варфоломей и Стефан, кои в отрочестве проживали в Варницах, что под Ростовом Великим, удалились в лесное урочище, неподалеку от Радонежа, срубили себе келью и малую церковку в честь Живоначальной Троицы. Так был положен зачин обители, ставшей впоследствии одной из самых именитых на Руси. Жизнь в пустынном урочище было зело тяжела. Стефан, не выдержав лишений, ушел в Москву, а Варфоломей остался в пустыни, возложив все упования на Бога. В 1337 году он принял монашеский постриг с именем Сергий, и умножил свои духовные и телесные подвиги. Изведав о суровой добродетельной жизни преподобного Сергия, к нему стали стекаться иноки, жаждущие подвигов, а затем и крестьяне, бежавшие от монголо-татарского ига. Так мало-помалу создавался монастырь и обустраивался посад вокруг него. Сергий стал игуменом обители. Неустанно трудясь сам, он воспитывал трудолюбие и в братии. По молитвам преподобного свершились многочисленные чудеса и исцеления. Постепенно слава о нем испустилась по всей Руси, к нему стали отовсюду стекаться богомольцы и просто страждущие люди за утешением. Еще при жизни Сергия почитали святым.

В 1380 году московский князь Дмитрий Донской пришел в Троицкую обитель к Сергию за благословением на решительный бой за православную веру и освобождение Руси от татаро-монгольского ига. Получив благословение преподобного Сергия идти на безбожных врагов, благоверный князь Дмитрий 8 сентября 1380 года одержал великую победу на Куликовом поле над татарскими полчищами, и с того времени взял Троицкий монастырь под свое особое покровительство. Троицкий собор, кой вы видите, был возведен в первой четверти пятнадцатого века, и расписан знаменитыми иконописцами Андреем Рублевым и Даниилом Черным. А в следующем веке у южной стены Троицкого собора был построен храм в честь преподобного игумена Никона Радонежского. При царе же Иване Грозном и его сыне Федоре возводится Успенский собор по ладу собора в московском Кремле. Зрите, какое дивное творение!

— А крепость когда возведена? — вопросил Первушка.

— При царе Иване Грозном. Перед нами — неодолимая твердыня. Стены имеют три боевых яруса, а башни — до шести ярусов. Сию могучую крепость так и не смогли одолеть многотысячные полки Яна Сапеги… Довольно о монастыре, други. Сами все оглядите.

………………………………………………………

Надей Светешников и протопоп Илья без особого труда уговорили архимандрита монастыря Дионисия отпустить Кирилла из обители. А вот келарь Авраамий Палицын почему-то весьма прохладно отнесся к посланникам Минина и Пожарского.

Надей Светешников мало знал келаря, зато протопоп Илья хорошо ведал всю его подноготную.

— В миру он звался Аверкием Ивановичем. В конце царствования Федора подвергся опале, ибо был уличен в недружественных замыслах против Бориса Годунова. Имение его было отобрано, а сам он был пострижен в монахи. Когда Борис взошел на трон, то снял с келейника Авраамия опалу, но тот и при Годунове, и Самозванце пребывал в удалении, токмо с восшествием Василия Шуйского на престол Авраамий получил важное назначение, став келарем Троицкого монастыря, главного монастыря Московского царства. Не единожды бывал я в оной обители, и могу изречь об Авраамии, что человек он зело ловкий, деловой, начитанный, но и зело хитрый. Никто не ведает, но во время осады монастыря поляками Авраамий отчего-то пребывал в Москве, хотя осада длилась шестнадцать месяцев и келарь мог очутиться среди осажденных, ибо в обитель проникали даже обозы с хлебом. Да не судите, и не судимы будете. И все же и все же… После осады Авраамий прибыл в монастырь, но вскоре вкупе с ростовским митрополитом Филаретом Романовым и боярином Василием Голицыным был в числе посланников к королю Сигизмунду, что осадил Смоленск. Но дело там затянулось. Король требовал, чтобы послы вошли в Смоленск и уговорили осажденных сдаться на милость короля. Но Филарет Романов зело твердо заявил: «Того никакими мерами учинить нельзя, чтоб в Смоленск королевских людей впустить. Нарекут нас изменниками и никогда тому не бывать!» Зело поплатился за сии слова Филарет Романов. Король осерчал и заточил митрополита в Мальбургский замок, что под Варшавой, где он и поныне сидит.

Видя непокорность главных послов, Жигмонд принялся склонять к изменному делу послов второстепенных, — думного дворянина Сукина, дьяка Васильева и келаря Авраамия Палицына, повелев им отшатнуться от Филарета и Голицына и отъехать в Москву, дабы там действовать в пользу короля. И те изменное дело приняли и, получив от Жигмонда грамоты на поместья и другие пожалования, отбыли в Москву. Авраамий на Москве вовсю глаголил: «Лучше польскому королю служить, чем от своих холопов потерпеть поражение». Норовили поколебать и думного дьяка Томилу Луговского, кой родом из князей Ростовских-Луговских, но Томила на измену не пошел, молвив: «Слыхано ли дело, чтобы послы поступили так, как Сукин, Васильев и келарь Палицын, покинув государево посольство. Как им взирать на чудотворный образ Богородицы, от коей отступились? Да лучше бы им здесь смерть принять, а от государева дела не отъезжать. Приход же их на Москву учинит смуту и великую поруху».

— Вот тебе и Авраамий! — воскликнул Светешников.

— Истину изрекаю, сыне, истину.

— А что далее произошло?

— Хитрый келарь поспешил укрыться в монастыре, а когда изведал, что дело королевича Владислава, коего бояре прочили на московский трон, провалилось, вдруг стал ревностно глаголить за очищение святой Руси от иноземцев.

— Изрядно же переродился, — усмешливо проронил Светешников.

— Изрядно, сыне. Но в том причиной Троицкий архимандрит Дионисий. Вот кто, после святейшего Гермогена, стал истинным поборником веры православной. Гермоген умирал в узилище, а Дионисий стоял за дом Пресвятой Богородицы и за государство Московское супротив польских и литовских людей и русских воров. Его призывные грамоты подписывал и Авраамий Палицын, а когда ополчение Ляпунова подошло к Москве, келарь явился к нему со святою водою. Троицкие же грамоты пришли в Ярославль, Нижний Новгород, Казань, Вологду, Пермь и на Поморье. Еще минувшим летом чел я в соборе грамоту ярославцам, коя призывала христиан уповать на силу креста Господня и показать подвиг свой против вечных врагов православия, что учинили страшное разорение в Московском государстве.

— Толково, отче, но одного не разумею, отчего келарь нас даже к трапезе не позвал? Аль мы враги ему?

— Гордыня обуяла Авраамия. Гордыня! Авраамий кичится своей ученостью, умением красно глаголить и своей значимостью среди духовных лиц, называя себя первым келарем Руси. А мы, минуя его, допрежь всего с Дионисием глаголили, что и задело Авраамия. Он же, единственный из келарей, кой с королем Жигмондом встречался.

— Коему предался и от коего богатое поместье получил.

— Того не вздумай поминать, сыне. Все дело испортишь!

Протопоп был высок и тучен, обширная черная шелковая ряса не скрывала дородного тела. Но на диво ходил он довольно резво, а когда сидел, то почему-то поминутно оглаживал широкой мясистой ладонью длинную благообразную бороду.

Надей же Светешников во время беседы сидеть подолгу не любил. Он, облаченный в русачий кафтан под зеленым киндяком и в кожаные оленьи штаны, заправленные в мягкие сапоги из юфти, неспешно расхаживал по отведенным им покоям и толковал с протопопом, которого знал много лет и в чей собор не раз вносил денежные вклады. Хорошо ведая друг друга, они могли изъясняться открыто.

— Поминать, разумеется, не буду, и все же не могу простить Авраамию его измены. Ростовский митрополит Филарет о жизни своей не пекся, когда от увещеваний Сигизмунда отшатнулся. Авраамий же ему раболепствовал. Тьфу!

— Не один Авраамий в шатости запримечен. Вот и наш архимандрит Феофил не устоял.

Их беседу прервал послушник Дионисия:

— Велено проводить вас к преподобному Кириллу.

Владыка находился в одной из келий, уставленной иконами и освещенной бронзовым шанданом в пять свечей. Лет шесть не видел Надей Епифаныч бывшего Ростовского и Ярославского митрополита и зело удивился, как тот изрядно постарел. Это был благообразный старик с величавой «патриаршей» бородой, бледным широким лбом, крупным, слегка вздернутым носом и глубокими дальнозоркими глазами. Во всем его облике чувствовалась кротость, но это было обманчивое впечатление. И Надей и протопоп Илья ведали совсем другого Кирилла — волевого и стойкого, способного на поступки.

Низко поклонились Кириллу и попросили благословения. Владыка благословил, а затем, оставаясь в кресле и перебирая белыми округлыми руками четки, молвил:

— Добрых людей мне Господь послал. Ведаю вас… Какая надобность во мне приключилась, дети мои?

Надей протянул владыке грамоту, скрепленную личной печатью Пожарского. Кирилл внимательно прочел, а затем глаза его остановились на протопопе, но тот повернулся к Светешникову.

— Глаголь, сыне.

Надей Епифаныч повел речь издалека, поведав о Троицких грамотах, нижегородском ополчении, о Минине и Пожарском, а затем и о Ярославском Земском соборе.

Кирилл выслушивал длинную речь терпеливо и настолько внимательно, что, казалось, каждое слово он втягивает в себя с неуемной жадностью, как будто живую воду глотает. Глаза его ожили, заискрились.

— Зело был наслышан от Дионисия, но из первых рук гораздо больше изведаешь. Богоугодное дело свершилось!.. А как городовые воеводы и бояре?

Вот! Владыка сам подвел Светешникова к главному разговору, но повести его надлежало так, чтобы неосторожным словом не вспугнуть преподобного.

— Бояре, слава Богу, не чинят вождю ополчения какой-либо порухи. Сумел-таки найти к ним подход Дмитрий Михайлыч, хотя и тверд в своих поступках, но бывает и гибок, как лоза. Напролом с боярами ни одного вопроса не уложить.

— Ведаю, сыне. Дивлюсь на Дмитрия Михайловича, как это он со знатными родами управляется. Зело своекорыстны сии люди и помыслы их порой пагубны, ибо допрежь всего не о богоугодных делах помышляют, а о чреве своем. Хуже того, некоторые князья и бояре пошатнулись в вере православной. Чай, наслышаны о князе Иване Хворостинине? В ересь впал, нечестивец.

О князе Иване Андреевиче Хворостинине многие люди на Руси были наслышаны. Тот, перейдя на сторону первого Самозванца, сблизился с поляками, выучил латынь, начал читать латинские книги и заразился католической верой и до того «опоганился», что латинские иконы стал чтить наряду с православными. Царь Василий Шуйский осерчал и сослал Хворостинина на исправление в Иосифов-Волоцкий Успенский монастырь. Но в обители Хворостинин и вовсе впал в ересь. Вышел из монастыря озлобленным, отвергал молитвы и воскресение мертвых, православную веру хулил, осмеивал святых угодников, с презрением относился к обрядам русской церкви, постов и христианского обычая не хранил, запрещал ходить в церковь своим дворовым, а в страстную неделю «без просыпу» пил горькую.

— Слава Богу, таких богохульцев среди ополчения нет, и все же, святый отче, нелегко князю Пожарскому бояр укрощать. Да и среди городовых воевод, кои сошлись в Ярославль со всей Руси, возникают распри.

— Чуял то, сыне. Каждый норовит себя выше другого поставить. Нелегко в себе гордыню задавить.

— Тут бы о Божьих заповедях людям напомнить. Неустанно глаголю о том в соборе, но воеводы ныне по станам разбились, далече им стало до храма, — вступил в разговор протопоп.

— Любовь к Богу не меряется верстами. У каждого христианина храм в душе обязан пребывать. Коль без Бога в душе начинают жить, то сия безбожная душа на любую пагубу горазда.

— Вот затем и пришли к тебе, владыка, — вновь низко поклонился Кириллу Надей Светешников. — Отрядил нас не только князь Дмитрий Пожарский, но и весь Земский собор. Челом бьют тебе, владыка, дабы ты вновь встал во главе Ростовской и Ярославской епархии, и праведным словом своим мир принес в Земскую рать. Никак не можно нам без владыки.

Кирилл, поправив нагрудный крест, усеянный дорогими каменьями и оставив на какое-то время четки, откинулся в кресло и надолго замолчал, а Светешников и протопоп застыли в почтительном ожидании.

О чем раздумывал Кирилл? Да, конечно же, о тяжком бремени, кое может лечь на его хрупкие плечи. Не каждому суждено быть истинным миротворцем, то лишь глубоко умудренному человеку под силу. Сподобит ли Господь на столь тяжкий крест? Может, подумать о другом пастыре?

— Вспомнили на старость лет, — скупо улыбнулся Кирилл. — Ужели моложе меня никого не сыскали?

— То — решение Земского собора, — вновь подчеркнул Светешников. — Тебе, святый отче, вновь быть на ростовском и ярославском престоле, тебе и Божьим словом во славу святой Руси Земскую рать укреплять.

Тяжко вздохнул владыка, а затем поднялся, и, опираясь на рогатый посох черного дерева с серебром в узорах по древку, спросил:

— А как же без святителя? Кто ж меня в иерархи благословит?

— Прости, владыка, но святейший патриарх Гермоген умерщвлен голодом латинянами в Чудовом монастыре. Русь осталась без святителя.

— Ведаю, сыне. Но волен ли Ярославский Земский собор принимать такое решение? Дело-то необычное?

— Все ныне необычное — и Земское ополчение, и Совет всей земли, и православие, оставшееся без патриарха. Смута подвигла землю Русскую на новины. Ныне даже Ярославль стали величать столицей всея Руси, ибо здесь решается судьба отчизны. Порадей и ты, святый отче, во спасение державы, — горячо молвил Надей Светешников, и его слова не повисли в воздухе.

— Хорошо, сыне. Я покину свою келью, но допрежь всего посещу Ростов, дабы помолиться в Успенском храме.

 

Глава 7

ХИТРОУМНАЯ ЗАДУМКА НАДЕЯ

Слух о том, что преподобный Кирилл покидает обитель, быстро облетел по всей монастырской братии. А была она многочисленной, самой людной из монастырей Руси. Каких только работных людей не было в ведении келаря Авраамия: хлебники, рыбники, пекари, медовары и пивовары, печники и каменщики, кожевники, плотники и дровосеки, кузнецы и оружейники. Последние появились во время длительной девятимесячной осады монастыря, да так и остались в обители, ибо враг был не так уж и далече от православной святыни. Яна Сапегу и Лисовского не покидала надежда завладеть-таки богатым монастырем.

Глухой ночью со стены обители спустился на веревке один из монастырских служек. Версты через три он дошел до деревни Уваихи и по условному стуку вошел в крайнюю избу.

— Седлай лошадь, — приказал служка хозяину избы.

— А денежку?

Служка выудил из кожаного мешочка полтину серебром. Глаза мужика жадно сверкнули.

— И чтоб рот на замке!

— Как рыба, мил человек. Завсегда рад услужить.

Где-то через час служка оказался в подмосковном стане Заруцкого. Иван Мартынович не выспался: до полуночи бражничал с блудными женками, но когда ему доложили, что к нему просится какой-то служка из Троицкого монастыря, то тотчас приказал его впустить. Глянув тяжелыми, опухшими глазами на вошедшего, ворчливо спросил:

— Что на сей раз, Гришка?

— От Пожарского приехали посланники, дабы увезти в Ярославль владыку Кирилла.

Заруцкий спустил с ложеницы длинные ноги, тряхнул чубатой головой и повел мутными глазами на постельничего.

— Чего как пень застыл?

Слуга метнулся к столу, налил чарку похмельного вина. Заруцкий выпил и, ничем не закусывая, приказал облачаться. Уселся в кресло в голубой рубахе шитой золотом и в красновишневом зипуне, накинутом на крепкие высокие плечи. Наконец-то его ожившие дегтярно-черные глаза остановились на молчаливо застывшем служке.

— На кой ляд им этот старик понадобился?

— В ярославском ополчении, боярин, возникли распри. Владыка Кирилл, вишь ли, понадобился Пожарскому, как миротворец.

Хмыкнул Иван Мартынович. Ох, не зря он допускал к себе Гришку Каловского даже в ночь-заполночь, который всегда приносил немаловажные вести. О вспыхнувшем разладье в ополчении он уже ведал (о том донесли его лазутчики), и тому несказанно порадовался. Его хитроумный план начал воплощаться в жизнь. Не зря когда-то битый час он гутарил со смоленским дворянином Иваном Доводчиковым, посулив ему боярский чин в будущей Боярской думе. И вот Доводчиков мало-помалу начал расшатывать Ярославский лагерь. Пожарский, теряя власть над воеводами, ухватился за Троицкого «сидельца» Кирилла. Недурно придумал стольник: Кирилл — пастырь не глупый, его «божье» слово может и впрямь утихомирить ярославскую рать. Но то — сущая беда, ибо рать набрала такую силу, перед которой не устоять ни ляхам, засевшим в Москве, ни его казацкому табору. Табор, к сожалению, и без того истаял наполовину. Бисовы дети! Переметнулись к Митьке Пожарскому. Сколь порухи нанес этот худородный князек! Нельзя того позволить, дабы в рати все было улежно. Кирилл не должен доехать до Ярославля.

…………………………………………………………………..

Гришка Каловский, бывший служка ярославского Спасо-Преображенского монастыря, изменным делом открыв поляками Семеновские ворота Земляного города, получил сто пятьдесят злотых от пана Лисовского, но этого ему показалось мало, ибо грезил о более значительном богатстве. Он вновь пришел к полковнику, но тот лишь посмеялся:

— Вот когда откроешь ворота Москвы, то получишь тысячу злотых.

Неуютно стало Гришке среди шляхты, и он подался к Ивану Заруцкому. Тот встретил его неприветливо: лихой донской атаман, не раз смотревший смерти в лицо, с презрением относился к изменникам, но пройдоха Гришка, который всюду вхож, как медный грош, сумел-таки втереться в доверие Заруцкого, посулив ему стать самым надежным лазутчиком.

Иван Мартынович проверил его в деле и не промахнулся: Гришка добывал самые ценные сведения, а когда из монастыря пошли по всем городам Троицкие грамоты с призывом объединяться не только против ляхов, но и против Заруцкого, Иван Мартынович спешно вызвал своего лазутчика.

— Проникни в монастырь и будь там моими ушами и глазами. Мне надобно ведать все, что замышляют Дионисий и Палицын.

Внедриться служкой в обитель оказалось не так уж и сложно. Гришка порядился дровосеком.

Заруцкий отправил на захват владыки Кирилла две сотни казаков под началом атамана Наливайко.

— Доставить живым!

— Да на кой ляд нам этот поп, батька?

— Посули ему патриаршество на Москве.

— А коль откажется? В куль и в воду?

— Ты прежде в стан привези, и чтоб не было осечки, как в прошлый раз, иначе самого в куль да в воду.

— Осечки не будет, батька.

Казаки с гиком и свистом понеслись к Троицкому монастырю.

………………………………………………………

Пока Надей Светешников и протопоп Илья пропадали у Дионисия, келаря и владыки Кирилла, Первушка обошел весь монастырь, Пока Надей Светешников и протопоп Илья пропадали у Дионисия, келаря и владыки Кирилла, Первушка обошел весь монастырь. Его внимание привлекла каменная стена, напоминавшая крепость. Прикинул на глаз: высота вкупе с зубцами до четырех саженей, а толщина, как он уже подметил ранее, достигала трех сажень. Это была настоящая твердыня. Не даром тяжелые пушки ляхов так и не могли порушить монастырские стены. И зубцы каменной ограды не напрасно были сотворены, ибо между ними осажденные монахи расставили свои пушки. Хитро сделано. Пальнут из орудия — и укроются за зубцами, предохраняя себя от вражьих стрел, дроба и ядер.

Для большего удобства обороны в стене, опричь зубцов, на ее вершине, были устроены особые бойницы для пушек, расположенных в два ряда, а местами — даже в три яруса. По углам этой грозной стены возвышались двенадцать величественных башен, и лишь одна из них была «глухая», другие же были снабжены широкими воротами.

Обратил внимание Первушка и на то, что с западной и южной стороны стены монастыря были окружены глубокими и довольно обширными прудами, кои затрудняли доступ неприятеля к обители. Чуть позднее он изведает, что из прудов в монастырь внутрь обители были проведены подземные глиняные трубы, снабжавшие келейников водой.

«Все-то учли умельцы-розмыслы, — невольно подумалось Первушке. — Будто ведали, что монастырю доведется сидеть в долгой осаде. Монахи не только неустрашимо отбивались от ляхов, но и делали дерзкие вылазки. Келейники отстояли самую великую русскую святыню, и Русь воспрянула. Троицкие грамоты многие города на ворога всколыхнули».

Первушка долго стоял в Троицком соборе, кой расписывал именитый изограф Андрей Рублев, и все дивился, дивился искусной руке великого мастера. Подолгу останавливался он и в Успенском соборе, и в храме Никона Радонежского, дотошно рассматривая внешнюю отделку и внутреннее убранство, и находил в каждой церкви свою изюминку.

В обители оказалась и Иконная изба. Первушка всегда жалел, что Господь не наградил его даром иконописания. С волнующим чувством он тихонько открыл дверь, а когда вошел в избу, то немало подвился: изба была не столь уж и просторной, но весьма светлой, в шесть окон, чего он никогда раньше не видывал.

Изограф, склонившись перед станком с иконной доской, так увлекся работой, что не заметил застывшего у дверей Первушку, который с любопытством разглядывал внутреннее убранство избы, до отказа заполненной поставцами, иконными досками, коробами, корытцами, горшочками и корчажками… Из ступ торчали кисти, скребки, лопатки, песты, мутовки; на полках виднелись небольшие липовые чашечки, заполненные красками разных цветов и плошки с клеем.

Первушка сторожко ступил на шаг вперед, дабы полюбоваться работой изографа, и тотчас скрипнула половица, разорвавшая благоговейную тишь избы.

Мастер неторопко обернулся. Был он стар и седовлас, серебряная волнистая борода окаймляла сухощавое большеглазое лицо, напоминающее лик одного из чудотворцев, длинные волосы были перетянуты на выпуклом лбу кожаным плетеным ремешком; поверх белой рубахи — холщовый фартук, выпачканный красками.

— Тебе чего, сыне?

— Прости, отче. Любо мне на работу изографа глянуть.

— Из праздного любопытства?

— Нет, отче. Душа того просит.

Мастер пристально глянул в открытые глаза Первушки.

— Кажись, не лукавишь. Глянь.

— Спасибо, отче… Много ли понадобится времени, дабы икону изладить? — вопросил Первушка и тотчас опомнился: и до чего ж бестактный вопрос задал он искуснику. Ишь, как он нахмурился, даже глаза посуровели.

— Запомни, сыне. Когда мастер в изделье душу свою вкладывает, то о бренном времени не помышляет, иначе выйдет из его рук никчемная поделка.

— Ради Бога, прости меня, отче. Молвил ты истину, по себе ведаю.

— По себе?.. Аль что с душой ладил?

— Подоконники, крыльца и петушки на кровле, когда деревянной резьбой их украшал. Но больше всего меня к камню тянет, кой год грежу, чудный храм возвести.

Изограф кисть отложил, ступил к Первушке и, вновь пристально посмотрев в его чистые, распахнутые глаза, возложил на его плечи свои легкие чуткие руки и проникновенно изронил:

— Зело богоугодны твои помыслы, сыне. Ныне многие храмы лютым врагом загублены. Зело надобны искусные розмыслы, дабы православную Русь новыми дивными храмами изукрасить. Исполать тебе, сыне.

Первушка смутился, лицо его порозовело как у красной девицы.

— Да я… да я, отче, только в помыслах. Надо допрежь от злого ворога избавиться.

— Так, так, сыне. Как звать тебя?

— Первушка, сын Тимофеев. Из града Ярославля прибыл.

— К владыке Кириллу? Благое дело. А меня отцом Андреем кличут.

— Как Андрея Рублева, кой Троицкий собор расписывал?

Иконописец добродушно улыбнулся.

— То мастер от Бога. Многие помышляют походить на искусного изографа, но сие пока никому не под силу, ибо божественный промысел дается редкому человеку.

Первушка, осмелев, подошел к заготовленной иконной доске, внимательно осмотрел ее.

— Уже клеем промазана?

— Осетровым.

— А затем что?

— Затем надо проклеить доску тонким холстом и покрыть густым левкасом. Зришь плошку с белым, как сметана, раствором? Сие и есть левкас… А вот другая доска уже проклеена и просушена, и на ней творится список Пречистой Богородицы… А теперь посиди и помолчи, сыне.

Изограф взял в длинные тонкие пальцы кисточку, ступил к иконной доске, постоял минуту-другую, всматриваясь в список, а затем короткими и легкими движениями принялся накладывать на холст мазки.

Первушка замер: в Иконной избе чудодействует мастер, чьими ловкими волшебными руками нарождается лик Богоматери. Добрый час любовался работой старого инока Первушка, а затем поднялся и тихо, умиротворенный душой, вышел из Иконной избы.

Теперь путь его лежал к монастырской «посольской» избе, что была срублена недалече от обители и в которой расположились ярославские служилые люди. Путь его проходил мимо дровяника; он представлял собой обширный навес, под которым тянулась длинная березовая поленица в два ряда. Тут же на земле лежал добрый десяток лесин, которые надлежало распилить и расколоть на дрова. У лесин трудились монастырские служки с топорами и пилами.

Первушка, стосковавшийся за несколько дней по плотницкой работе, ступил к одному из трудников.

— Дозволь топоришком поиграть, друже.

Трудник обернулся, и Первушка оторопел: перед ним оказался… Гришка Каловский, тот самый Гришка, который едва не убил его своей дубиной, и который открыл ляхам ярославские крепостные ворота.

— Ты-ы?

Гришка обмер, но его растерянность была недолгой. Он воровато оглянулся на трудников и взмахнул топором.

— Получай, сука!

Но Первушка успел перехватить его руку.

— Иуда!!

Завязалась борьба. Топор завис над головой Первушки, и все же его неукротимая ярость помогла заломить руку предателя за спину.

— Отпусти, — кривясь от боли, — прохрипел Гришка и разжал пальцы. Топор глухо стукнулся оземь, а тут и трудники набежали.

— Охолонь, дурьи башки! Чо за топоры схватились?

— Это он, он! — закричал Гришка. — Чужак. Обитель высматривает!

Кричал и поглядывал на спасительные ворота Каличьей башни, до которых оставалось два-три десятка саженей.

Первушка, не отпуская заломленную руку, гневно бросил:

— То — гнусный изменник. В Ярославле ляхам ворота открыл.

— Вона! — ахнул один из служек.

— Навет! — заорал Гришка. — Это он ляхам продался, вот и кинулся на меня с топором. Хватай пса! Вяжи!

— Вона… Разбери тут. А ну, робя, вяжи обоих — и к стрельцам.

Первушка не противился, а Гришка норовил вырваться, но сильны и ловки руки молодых монастырских трудников.

Гришка от всего отпирался: ворота крепости не открывал, к ляхам не бежал, а ушел из Ярославля с перепугу, ибо многие ярославцы еще до вторжения поляков по иным городам разбрелись.

Стрелецкий пятидесятник Тимофей Быстров доложил о Гришке келарю, на что тот молвил:

— Григорий Каловский не подлежит мирскому суду, ибо он ныне на службе в Троицком монастыре.

— Но он изменил Ярославлю, там его и судить.

— Вина его не доказана. Назови видока, сын мой.

— Да о том весь Ярославль ведает, отче! — загорячился пятидесятник. — Гришка открыл врагу Семеновские ворота. Об этом стрельцы сказывали, кои у ворот в карауле стояли.

Авраамий был невозмутим, лицо его приняло насмешливое выражение.

— Стрельцы стояли в карауле, а Гришка пришел и открыл ворота. Нелепица.

— Никакой нелепицы. Гришка воспользовался случаем. Ляхи подожгли острог, а стрельцы кинулись его тушить. Вот тут Гришка и совершил подлую измену.

Авраамий, прямой, подбористый, с массивным привздернутым носом, с пепельной клинообразной бородой и плоскими мышачьими глазами, недоверчиво покачал лобастой головой.

— Пустые слова, служивый. Где видоки?

Видоков у Тимофея Быстрова не было. В тот день, он стрелецкий десятник, находился совсем в другой стороне крепости, а потом услышал разговор, что Гришка Каловский зашиб насмерть кого-то из стрельцов и открыл ворота врагу.

После осады воевода Никита Вышеславцев тотчас снарядил дворянина Богдана Кочина (с десятком стрельцов) в Вологду, дабы там сколотить новую рать. В Вологде Тимофей Быстров провел несколько месяцев, а когда вернулся в Ярославль, то находился там недолго: под началом Акима Лагуна отправился под Москву в ополчение Прокофия Ляпунова. За последние месяцы случай с Гришкой Каловским несколько позабылся, и вот он вновь неожиданно всплыл, благодаря Первушке Тимофееву. Пятидесятник помышлял отвезти изменника в Ярославль, но тут вмешался Троицкий келарь, к которому у Тимофея не было доверия, ибо он ведал о неблаговидном поступке Палицына в период его «посольства» к Сигизмунду. Да и Троицкий монастырь Авраамий во время осады покинул.

— Видоков у меня нет, отче.

— На нет и суда нет. Каловский останется в монастыре и коль вина его сыщется, будет пытан с пристрастием.

Огорчился Тимофей Быстров: он не сомневался в измене Гришки, но видоков у него и в самом деле не оказалось.

Выезд владыки Кирилла был намечен на другое утро. За час до отъезда пятидесятник приказал снять дозор, поставленный в трех верстах от монастыря по московской дороге. Тимофей ведал: дорога сия кишит разбойными шайками Заруцкого, которые могут оказаться и на пути следования Кирилла. Правда, стычки с ворами он не опасался, ибо разбойные ватажки были не столь уж и велики — в десять, пятнадцать человек. Его же стрелецкий отряд надежен, испытан в боях.

Стрельцы, вернувшиеся из дозора, изведали о захвате Гришки Каловского. Васька Рябец, нескладный рябой жердяй с длинным увесистым носом, задохнулся от гнева:

— Да он же меня в воротах кистеньком огрел, вражина!

Пятидесятник оживился:

— Рассказывай!

— А чо рассказывать? Впятером у ворот стояли, а тут народ кинулся огонь тушить, и стрельцы на стены полезли. Я замешкал, а Гришка еще допрежь к воротам подходил. Все пытал: крепки ли запоры, служивые, выдержат ли натиск злодеев? Приглядывался, вражина! А как стрельцы на стены убежали, Гришка вытянул из подрясника кистень и меня по башке шмякнул. Тут я и копыта отбросил.

— Да как же ты жив остался? По тебе, чай, десятки ляхов пробежали.

— Может, и пробежали, Тимофей Петрович, но Господь милостив. Очухался я в какой-то убогой избенке, старичок надо мной наклонился. В рубашке-де ты родился, стрельче. Мы тебя едва в братской могиле не закопали.

— Да ты никак в Божедомке оказался, что у храма Владимирской Богоматери..

— В Божедомке, Тимофей Петрович. Не упомню, сколь дней в Божьем доме провалялся, спасибо добрые люди с того света вытащили. Да я этого Гришку на куски изрублю!

— Сей мерзкий паук давно казни заслуживает. Он и меня когда-то дубиной шарахнул, — сердито произнес Первушка, находившийся среди стрельцов.

— А ну пошли к келарю! — решительно взмахнул рукой пятидесятник.

На сей раз Авраамий Палицын не стал задерживать у себя Гришку Каловского. И дело вовсе не в видоке. Ныне он, Авраамий, в ореоле славы: о троицких грамотах изведали многие города Руси. Имена архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына ныне звучат не менее высоко и достойно, чем имена Пожарского и Минина, но еще больше зазвучат в Ярославле троицкие имена, когда Совет всей земли изведает, что в монастыре пойман изменник, благодаря которому был захвачен и выжжен целый город, сожжены монастыри и храмы. Он, келарь, отпишет Совету грамоту, в которой не преминет сказать о своих заслугах…

Закованный в цепи Гришка сидел на телеге и, как затравленный зверь, озирался по сторонам. Щербатое лицо его с рыжей торчкастой бородой и прищурами въедливыми глазами выражало неописуемый страх. Все кончено! Впереди его ждет лютая казнь. Правда, есть смутная надежда на казачий отряд атамана Наливайко. Его лазутчики ждут, не дождутся, когда владыка Кирилл выедет из монастыря. Завяжется бой, но едва ли стрельцы оставят телегу без присмотра. Они будут сражаться до конца, и если увидят, что их ждет погибель, то не оставят в живых своего пленника. Выходит, его смерть неизбежна, но Гришке неистребимо хотелось жить. И тут его осенило.

— Покличь пятидесятника, — окликнул он караульного.

— Еще чего? Сиди, гнида, и помалкивай, а не то рот кляпом забью.

— Покличь, сказываю! Дело немешкотное, коль живу остаться хотите. Проворь!

— И чего понадобилось этой сволоте? — хмыкнул караульный и позвал Ваську Рябца.

— Позови Тимофея Петровича.

Пятидесятник, выслушав Гришку, переменился в лице.

— Две сотни атамана Наливайко? Не брешешь, Гришка?

— Не резон мне брехать. Я спасаю владыку Кирилла, а вы даруете мне жизнь.

— Ну и подлая же у тебя душонка! — сплюнул Тимофей и поспешил к архимандриту Дионисию.

Вскоре все ворота монастыря были наглухо закрыты. Отъезд владыки Кирилла откладывался.

Совет держали в покоях Дионисия. Прикинули: обитель может выставить до трехсот ратников. Монахам, выстоявшим длительную девятимесячную осаду, недолго скинуть рясы и опоясаться мечами, даже добрая сотня кольчуг наберется. Такой караул владыки Кирилла казакам будет одолеть нелегко.

— Мы довезем владыку целым и невредимым, — убежденно высказывал Тимофей Быстров. — Дорога от Троицы до Ярославля увалистая и лесная, казакам на такой дороге негде развернуться, бой для них будет нелегким.

Дионисий, хоть и робко, поддержал пятидесятника:

— Иноки еще три года назад в брани преуспели. Авось всемилостивый Господь и на сей раз подвигнет их на победное ристалище.

Дальновидный и расчетливый Палицын высказался вопреки архимандриту:

— Монастырь до сих пор не пришел в себя от лютой осады. Угодно ли Богу будет новое ристалище? Отрядить триста монахов — гораздо ослабить обитель. Опричь того, брани без крови не бывает. Много иноков могут и не вернуться в свои кельи. Нужны ли Господу новые жертвы? Надлежит о другом пути помыслить.

— Другого пути не вижу! — воскликнул пятидесятник.

Осмотрительный протопоп Илья все о чем-то раздумывал, а вот Надей Светешников, неожиданно для Тимофея Быстрова, перешел на сторону келаря:

— Добираться до Ярославля под казачьими пиками и саблями — дело не только рискованное, но и канительное, да и владыке будет зело неуютно. Надо какое-то время переждать в монастыре.

— Да ты что, Надей Епифаныч? — нахохлился Тимофей. — Ожидаючи, дела не избыть. Атаман Наливайко будет нас томить до морковкиного заговенья.

— Не будет, коль изведает, что владыка решил остаток дней своих провести в обители.

Все уставились на Светешникова недоуменными глазами.

— То ли ты изрек, сыне? — вопросил Дионисий.

— То, святый отче. Испустить слух, что владыка остается. Послам и стрельцам — в Ярославль отъехать, а Наливайко, о том изведав, в таборы вернется. А мы ж далече-то и не уедем.

— Хитро задумано, — кивнул Дионисий. — Но кто, сын мой, оповестит воровского атамана?

— Гришка Каловский.

Недоумение переросло в удивление. Тут даже невозмутимый протопоп Илья пришел в оторопь.

— Да ты что, Надей Епифаныч? Отпустить изменника, из-за коего, почитай, весь город был спален?!

Усомнился в затее Светешникова и Дионисий.

— Зело ненадежен сей злодей. Да и поверят ли ему вороги?

— Поверят, святый отче, коль изрядно поразмыслить.

…………………………………………………………………..

Гришка Каловский сидел в монастырском узилище. Был такой мрачный подземок в обители с той поры, как инокам довелось сидеть в осаде. Ляхи, взяв в полон того или иного келейника, пытали его в своем стане, осажденные, полонив ляха, пытали в узилище, пытали люто, с дыбой, которую не выдерживал ни один пленник.

Гришка с ужасом оглядывал узилище. Да то настоящая пыточная! К стенам, выложенным из красного камня, прибиты железные поставцы с факелами. Посреди узилища высится дыба, забрызганная кровью. В левом углу — «жаратка» с давно потухшими углями, подле нее орудия пытки: клещи, дыбные ремни, иглы, батоги, нагайки…

Гришка уже ведал, как истязают на дыбе узников. Вот и с него вскоре снимут рубаху и завяжут позади руки веревкой вокруг кистей. И подымут его кверху, а ноги свяжут ремнем. Затем кат вступит ногой на ремень, и оттянет его так, что руки вывернутся вон из суставов. Потом кат начнет бить кнутом по спине, и так страшно ударит, что будто ножом на спине до костей кровавую полосу вырежет. А затем кат и его сподручный вложат меж связанных рук и ног бревно, и подымут его на огонь…

Лязг засова, гулкие шаги. Чернец ступил к узнику и сунул ему в руки оловянную мису с овсяной кашей. Гришка отвернулся.

— Чего нос воротишь? Да тебя, злыдень, на одну воду надо посадить, да и той жалко. Ну, ничего, скоро в исчадие ада угодишь.

— Аль тут меня казнят? — глянув на дыбу, мрачно вопросил Гришка.

— Вестимо. Не седни-завтра. Чего зря корм переводить?

— В монастыре?.. Но меня помышляли в Ярославль увезти.

— Припоздал, Гришка. Еще вечор отбыли ярославские послы.

— Чего ж меня не взяли?

— Келарь настоял. Где злодея поймали, там он и смерть обретет.

Щербатое лицо Гришки побледнело. Чернец, захватив мису, удалился, а служка, глянув на запотевший от холода и сырости сумрачный каменный свод, вдруг заскулил, как обреченный пес. Прощайся с жизнью, Гришка. Ты выдал атамана Наливайко, но тебя все равно не пощадили и кинули в подземок. Здесь тебе и голову отсекут. Сволочи!.. Но почему владыка отъехал, не побоявшись казаков? Это же явная погибель. Странное дело…

Гришка недоумевал.

На другой день после заутрени к нему спустился все тот же чернец и принялся освобождать Гришку от оков.

— К духовнику тебя отведем.

— Чего ж сам сюда не явился?

— Не возжелал сие дурное место посещать. Ждет тебя, раб нечестивый, последняя исповедь.

— Не хочу, не хочу! — закричал Гришка.

— Того уже не минуешь. Поднимайся, да напоследок ступени пересчитай. На чет упадет — сгореть тебе в геенне огненной, но то смерть быстрая, а коль не выпадет чет, мучится тебе в аду кромешном веки вечные. Моли Господа.

Но обуреваемому страхом Гришке было не до пересчета каменных ступенек.

Чтобы попасть в покои исповедника, надо было пересечь монастырский сад, что был разбит подле палат архимандрита. Гришка шел в сопровождении пятерых чернецов и вдруг остановился: невдалеке мелькнуло знакомое лицо. Святые угодники, да это же владыка Кирилл! Гришка уже знал, что владыка любит прогуливаться по саду. Выходит, он не поехал в Ярославль. Изрядно же его напугали казаки Заруцкого. И стрельцов напугали.

Но от этой мысли Гришке легче не стало. Он вернулся в свое узилище мрачный и вконец подавленный. Жить ему оставалось считанные часы.

Чернец на сей раз принес Гришке гречневой каши, сдобренной коровьим маслом.

— Поешь напоследок, грешная душа.

Обычно прожорливый Гришка на сей раз, даже на мису не взглянул.

— А вот владыка Кирилл сию кашу каждое утро вкушает.

— Владыка?.. Чего в обители остался?

— Стар он, чтобы по городам и весям странствовать. Остаток дней своих намерен провести в монастырской келье.

Ничего больше не спросил Гришка, лишь повел на чернеца отрешенными глазами.

…………………………………………………………………..

Исстари на Руси повелось: казнить предателей не на месте преступления, а на осине, проклятой Богом. Вели Гришку в лес все те же пятеро чернецов, но шли они без ряс, а в мирской одежде, ибо по монастырскому обычаю не положено вести на казнь преступника в церковном облачении. Гришка упирался и вырывался, но руки его были связаны.

— Ишь, как помирать не хочет. Потерпи, сучий сын, теперь уж скоро… Вот и осина твоя, иуда!

Гришка хрипел, брыкался, сыпал проклятиями, но вскоре тугая ременная петля была продета через его длинную кадыкастую шею, а конец петли закреплен за крепкий сук. Осталось вытолкнуть из-под ног Гришки валежину.

— Подыхай, иуда!

Вытолкнули — и пошли прочь, ибо по тому же стародавнему обычаю оставаться подле казненного иуды не полагалось: его тело должны растерзать лютые звери.

Чернецы, даже не оглянувшись на казненного, скрылись в чаще, а длинный как жердь Гришка, уже задыхавшийся, с открытым ртом, вдруг коснулся носками сапог земли, а тут и надпиленный сук обломился. Гришка остался жив! С трудом отдышавшись, он пал на колени, воздел к небу связанные руки и воздал хвалу Богу.

Атаман Наливайко встретил Гришку ворчливо:

— Три дня ждем твоей вести. Аль ты не знаешь, что нам нелюбо стоять на одном месте? Когда съедет этот старый поп?

— Никогда. Ярославские послы отбыли восвояси, а владыка Кирилл решил остаться в монастыре.

Наливайко чертыхнулся и приказал казакам сниматься в стан Заруцкого.

Владыка Кирилл (он так и не изведал, что Гришку поведут к духовнику садом во время его прогулки) благополучно прибыл в Ярославль.

Первушка, сам того не ведая, оказал неоценимую помощь Земскому ополчению. Велика заслуга и Надея Светешникова.

 

Глава 8

ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ

Митрополит Кирилл оправдал надежды Дмитрия Пожарского. Проведя неустанные беседы с воеводами, владыке удалось их утихомирить. Где не помогло мирское слово, там на благодатную почву легло душещипательное слово умудренного пастыря.

— Я бесконечно благодарен тебе, святый отче, — тепло изронил Дмитрий Михайлович. — Ты спас ополчение от раздоров.

— Не благодари меня, сыне. То не мое радение, а тщание всемилостивого Господа. Это Спаситель вложил в мои уста благословенный глагол.

Благословенный глагол владыки Кирилла звучал до самого отбытия ополчения на Москву. Но одна беда едва загасла, как навалилась другая, жуткая и чудовищная, и причиной тому — скученность ратных людей, которые стояли на постое в каждой посадской избе. Где-то с 10 мая в Ярославле завязалась «моровая язва».

Дмитрию Михайловичу никогда не забыть рассказа отца, Михаила Федоровича, перенесшего «черную смерть» в конце шестидесятых годов. Эта страшная гостья вспыхнула в Полоцке, а затем перекинулась на Можайск и Москву. Иван Грозный приказал учредить крепкие заставы, а дворы, куда проникла чумная зараза, заколачивали со всех сторон, никого из них не выпускали, так что многие умирали от голода в собственных дворах, где и были зарыты в земле. Все монастыри, посады и дороги были заняты заставами, перекрывшими всякое передвижение. А тех, кто пытался пройти мимо, стража хватала и тут же у заставы бросала в костер вместе со всем, что при них было, — повозкой, седлом, уздечкой…

Вокруг Москвы в полях были вырыты громадные ямы, куда сбрасывали по нескольку сот трупов погибших от чумы в общую кучу, без всяких домовин.

Одним — страшная беда, другим — пожива, не без горечи вспоминал Михаил Федорович. На Москве во время моровой язвы находился диковинный для москвитян слон, присланный Ивану Грозному в дар от персидского шаха вместе с проводником арабом, который, ухаживая за слоном, получал от царя большое жалованье. Тати, польстившись на деньги, ограбили и убили жену араба. Испустился слух, что будто бы араб со слоном занесли из Персии чумовую заразу, и они были высланы из Москвы в посад Городец. Здесь араб умер. Тело его зарыли в землю вблизи сарая, где содержался слон. Последовал царский приказ — умертвить и слона, что поручено было сделать посадским людям и окрестным крестьянам. Слон, видевший, как зарыли в могилу тело его друга — проводника, затосковал, разрушил свою ограду и, выйдя из сарая, лег на могилу, с которой так и не сошел, когда его убивала собравшаяся вокруг толпа.

По повелению Ивана Грозного патриарх Никон вывез царскую семью из столицы в Калязин монастырь, где остался и сам. В Москве началось народное брожение. Раздавались голоса, что в дни народного бедствия патриарху пристойнее было бы оставаться на Москве, а он покинул свою паству, и, глядя на него, многие попы от приходских церквей разбежались, так что православные христиане помирают без покаяния и причастия, и мертвых погребать некому.

К началу сентября 1571 года в черных сотнях и слободах Москвы оставалось в живых весьма незначительное число людей; из шести стрелецких полков не сохранилось в целости ни одного — многие умерли или поражены были чумой, другие разбежались. На некоторых боярских дворах из многочисленной дворни осталось по два-три человека. Все лавки в торговых рядах стояли закрытыми. В Кремле все ворота были заперты, решетки спущены, и только одна калитка с выходом на Боровицкий мост оставалась днем открытой. Горе и страх заразы угнетали людей.

Только к середине октября мор начал затихать, и некоторые недужные люди стали поправляться. Когда же подсчитали жертвы, то выявилось, что погибла значительная часть населения.

К 15 мая моровая язва в Ярославле стала принимать угрожающие размеры. Умерших не успевали хоронить, из ополчения стали отъезжать десятки служилых людей.

Дмитрий Михайлович еще загодя отдал приказ выйти ратным людям из посадских изб и стать на берегах Волги и Которосли, но черная смерть пришла и в новые станы.

Ратники заволновались, и если бы не Дмитрий Пожарский, который денно и нощно мотался по полкам, ополчение бы изрядно поредело, а этого Пожарский допустить не мог. Изрядно помогли ему Минин и владыка Кирилл. Тот ведал, что приключилось на Москве, когда ее покинули патриарх Никон и приходские попы. Несмотря на старческие недомогания, забывая об отдыхе и не страшась подвергнуться жуткой заразе, митрополит безвылазно находился среди ратников, всячески поддерживая их дух успокоительно-увещательным словом.

Тяжко приходилось и заставам. Они не только не пропускали в Ярославль новые отряды ратников, прибывших из городов, но и норовили преградить путь служилым людям, бегущим из чумного Ярославля. Среди них могли оказаться люди, подверженные моровой язве, но Дмитрий Михайлович не мог отдать приказа, подобного Ивану Грозному, когда всех людей без разбору, пытавшихся пройти через заставы, бросали в костер. Но и отпускать по домам служилых людей не хотелось.

Выход нашел Минин.

— Служилые уходят, не получив жалованья. У страха глаза велики. Надо оповестить заставы о том, чтобы они сказывали: тот, кто вернется в Ярославль, жалованье получит немедля и сполна, но каждый вернувшийся служилый обязан простоять у заставы до тех пор, пока черная смерть в Ярославле не минует.

— Но ежели все-таки по своим городам разбредутся?

— В Тверь, Владимир, Белоозеро? Без денег и всякой надежды на сытое житье? Нет, Дмитрий Михайлыч. Служилый человек жалованьем кормится. Он даже в ближние города не пустится.

— Разумно.

И Минин, и Пожарский хорошо ведали, что поместье давалось только во временное пользование и только за службу, и ежели служба прекращалась, то поместье возвращалось сразу в казну. Оно не отбиралось только от старых и не способных к службе служилых людей, которые продолжали пользоваться поместьем, как вознаграждением за прежнюю службу. Старшим сыновьям, когда они подрастали, давали особые земельные участки, они верстались в отвод от отца, а младший — припускался в поместье к отцу и получал его по наследству. Если после смерти служилого человека оставалась вдова или незамужние дочери, то из поместья выделялось часть на прожиток в личное владение до смерти, второго замужества вдовы или дочерей.

Особая статья — жалованье. Более знатные люди получали жалованье неизменно, пока занимали какую-нибудь должность. Бояре, окольничие и думные люди получали двести рублей оклада в год, стольник — сто рублей, стряпчий — восемьдесят, дворяне московские, городовые и дьяки от пятидесяти до восьмидесяти рублей. Чем больше служилый человек получал жалованье, тем более ему давали и земли в поместье. Обыкновенно на один рубль жалованья предназначалось пять четей поместной земли.

Нет, никак не могли потерять свои поместья служилые люди, покинув Ярославль, тем более Минин уже закрепил за ними владения и назначил каждому жалованье. Не могли, несмотря на угрозу чумы.

В самом же городе моровая язва продолжала лютовать. И тогда владыка Кирилл учинил крестный ход, дабы избавиться от нечистой силы, что напустила на людей черную смерть. И всколыхнулись поутру церковные хоругви, поднялись чудотворные иконы Толгской Богоматери и Спаса Нерукотворного.

Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин шли в первых рядах шествия, которое началось от соборного храма и двинулось вокруг крепостных стен. Тяжело и мерно гудели колокола.

Первушка оказался подле Надея Светешникова; глядя в его насупленное, сосредоточенное лицо, произнес:

— Крестный ход да иконы чудотворные, может, и принесут спасение, но не худо бы церковь-обыденку срубить.

— Обыденку? — Надей остановился. — А что? Именно тот редкостный случай, когда надо отвести гибельную напасть. Обыденку, Первушка!

Надея услышали, и вскоре понеслось всколыхнувшее всех слово по многотысячной толпе. «Мудрый был обычай, ибо сыстари велось не рассеиваться поодиночке и не отчаиваться в беде, тем паче не предаваться безумствам и пьяным разгулам, не множить грехов, а искать да обретать спасение в соборном святом деле, едином подвижничестве, слитии помыслов и хотений. Вместо страха — твердость, вместо покорливости — воля, вместо обреченности — надежда. И словно перед кровавой смертной сечей, люди облачались в чистую одежду».

И едва свершился крестный ход, как Первушка с плотничьей артелью кинулся в лес. Сюда пришли десятки добровольных пособников с топорами, без всякого понукания прибыли подводы под лесины. Ходко, сноровисто валили красную сосну, обрубали сучья, ошкуривали дерева, ибо храм-обыденку, согласно обычаю, надо было возвести и освятить в один день до захода солнца. А поднимался Спас Обыденный на самом людном месте, на площади у торга. Вот где довелось показать свое искусство Первушке Тимофееву! Вот где ликовало его сердце, когда храм под его началом поднимался в голубую поднебесную высь венец за венцом, когда готовился тес для полов и кровли, когда выстругивались лемеха для главки, и мастерился крест. «На чистом месте вставал чистый храм, вставал общим радением и совестью. Будет он оберегом от злых сил, от мора и всякой иной пагубы, а перво-наперво духовной заступой, ибо, коль спасен дух, спасена и плоть. Изначальная чистота храма породит чистоту вокруг, сообщит ее всему и всем. И отступит напасть, отступит недуг перед мощью духовного сродства — единения, кое врачует лучше чудодейственных трав». Главку с крестом сумели водрузить до вечерней зари. Соборный протопоп Илья приступил к обряду освящения. А Первушка Тимофеев, облаченный в белую домотканую рубаху, просветленный и восторженный, стоял в сторонке и, забыв обо всем на свете, любовался храмом.

 

Глава 9

ПУШЕЧНЫЙ ДВОР

После возведения Спаса Обыденного черная смерть пошла на убыль, а еще через три дня и вовсе перестала губить людей. Оказалась она не такой уж и продолжительной и губительной, как на Москве, побушевав всего три недели.

Прихожане и ратники повалили в храмы, благодаря за спасение Господа.

К началу июля Пожарскому удалось собрать в Ярославле тридцатитысячное войско — в десять раз больше, чем в Нижнем Новгороде.

Основу войска составляли десять тысяч служилых людей, три тысячи казаков и тысяча стрельцов. Это была внушительная сила, готовая всей своей громадой выступить на Москву. Теперь уже рать, собранную в Ярославе, по праву стали называть не нижегородским, а ярославским ополчением. В него влились не только русские, но и мордва, татары, башкиры, черемисы…, захваченные одним неистребимым порывом остановить Смуту и изгнать из Московского царства иноземцев. Ополчение было многонациональным.

Одно не утешало набольшего воеводу: малый пушкарский наряд. Если доведется осаждать мощные стены Москвы, то небольшим числом пушек их не осилишь, а посему еще в апреле Дмитрий Михайлович озабоченно сказал ярославскому воеводе Морозову:

— Не худо бы и нам, Василий Петрович, как на Москве, заиметь свой Пушечный двор.

Морозов, в накинутой поверх алой рубахи темно-зеленой однорядке, подбитой лисьим мехом, посмотрел на Пожарского немигающим сочувственным взглядом.

— Гляжу я на тебя, Дмитрий Михайлыч, и диву даюсь. Ужель не устал от всяких новин? Когда отдых себе дашь?

— А вот как Москву возьмем, уеду в свое родовое гнездо Мугреево и с перин не слезу.

— Ох, сомневаюсь, князь, — добродушно рассмеялся Морозов. — Натура твоя непоседлива… Ну, какой тебе Пушечный двор? Тут тебе не Белокаменная. Дабы изрядно пушки отлить, искусные мастера понадобятся. А у нас, извини, Андреев Чоховых не выпестовали. Ярославль другими искусниками славен.

— Есть и среди ополчения литцы и котельники, что пришли в Ярославль из Нижнего Новгорода. Устюжане да вологодцы. Они в Нижнем пять пушек отлили, три полевых и две осадных. Неплохие пушки, на смотре опробовал. Ныне сюда привезли. Да еще четыре пушки из Ростова доставили, те, что ляхи бросили, когда город оставили. Но сей наряд зело мал, чтобы на Москву идти.

— Добрые колокольники и котельники и у нас найдутся. Но столкуются ли отливать пушки устюжане и вологодцы? Да и где колокола сыскать? Не с колоколен же скидывать, пастырей озлив.

Морозов забросал Пожарского вопросами, на которые Дмитрий Михайлович обстоятельно ответил:

— С литейными мастерами я уже толковал. С превеликой охотой возьмутся, ибо стосковались по своей огненной работе, да и деньгами не будут обижены. Колокола, разумеется, со звонниц скидывать не будем. Попы и впрямь шум поднимут, да и народ возмутится, юродивые веригами загремят. Но выход есть. Ляхи в Ярославле, да и в уезде сожгли немало монастырей и храмов. Рухнувшие колокола не остались на пепелищах, их монахи Спасского монастыря на свой двор свезли. Архимандрит Феофил долго упирался, но пришлось ему на одну четь денежное обложение скостить. Сладились. Так что есть из чего пушки отливать.

— А где двор ставить и как бережение от огня соблюсти?

Далеко не праздный вопрос задал Василий Морозов. Ярославль — один из крупнейших городов Руси, до отказа заполненный деревянными строениями, много раз, страдавший от пожаров. «Бережением от огня» занималась Съезжая изба. Работы объезжим людям и всякого рода дозорщикам, особенно в летний период, когда топили поварни и мыльни, хватало через край.

Непростой вопрос подкинул Пожарскому воевода Морозов. Пушечный двор может занять в Ярославле довольно обширное место и к нему будет приковано особое внимание огнеборцев Съезжей избы.

— Надо потолковать с объезжими головами.

— Этим дозорщикам литейная изба, как бельмо на глазу. Надумаешься уломать.

«Уламывали» вкупе с Кузьмой Мининым; дело могло принять затяжной оборот, пока в разговор не вмешался Анисим Васильев:

— Коль в городе места не нашлось, можно поставить двор на Которосли, недалече от Коровницкой слободы.

Место без всяких придирок одобрила и Съезжая изба.

И вновь нашлась спешная работа для разросшейся плотничьей артели Первушки Тимофеева. А литцы, колокольники и котельники принялись мастерить литейные ямы и плавильные печи.

Потребовалось немало работных людей: землекопов, лесорубов, возчиков для перевозки колоколов. Вначале их вывозили из монастыря до Которосли, затем тяжелогруженая подвода, по специально сооруженным бревенчатым настилам, въезжала на паром, а уж потом добиралась до литейных ям.

Несмотря на чрезмерную занятость, Дмитрий Михайлович почти каждый день заглядывал к литцам.

— Уж вы порадейте, мастера. Дело зело важное и спешное. Без пушек нам ворога не осилить.

— Знамо дело, — степенно отвечал старый пушкарь Яков Дубинка. — От зари до зари трудимся, но поспешать нам никак неможно. Пушку отливать — не орехи щелкать. Пушка оплоха не прощает.

— Да ведаю, ведаю, Яков Петрович, суетиться не надо, но и мешкать у нас времени нет.

— Уж как заладится, воевода. Ты уж прости.

Яков Дубинка слыл известнейшим пушкарем московского Пушечного двора, что стоял на улице Неглинки и выходил на Рождественку. Более тридцати лет проработал Дубинка на Пушечном дворе, обучив своему мастерству многих учеников, и создал целую школу литейного дела. Это он отлил такое замечательное орудие, как пушка «Троил», весившая четыреста два пуда.

Царь Иван Грозный наградил знаменитого пушкаря шубой со своих царских плеч и увеличил жалованье вдвое. Когда на Москве заявились ляхи, Яков Дубинка не захотел им служить и ушел в Устюжну, которая славилась колокольными и котельными мастерами, а когда Кузьма Минин позвал из Устюжны литейных мастеров, то они пришли в Нижний во главе с Дубинкой.

На сей раз плотничья артель Первушки не валила красную кондовую сосну: в том не было надобности, ибо временный Пушечный двор не требовал основательного сооружения. Князь Пожарский сказал, что через месяц-другой ополчение должно выйти из Ярославля, а посему для литейного двора возводилось легкое строение с высокой кровлей, обшитой снизу легкой жестью, дабы искры, исходящие из печей, не подожгли потолочное покрытие. Можно бы кровлю и не ладить, если бы не дожди, перепадавшие почти каждую неделю.

Когда выдавалась свободная минута, Первушка непременно подходил к литцам и с неуемным любопытством наблюдал за их работой. Тяжкое это было дело! От литейных ям исходила нестерпимая жара и едкий дым расплавленного металла. Привлекали внимание громадные клинчатые мехи, которые при нажиме на верхнюю пластину издавали такой пронзительный свист, что уши закладывало.

— Посильней Соловья-Разбойника. Откуда такой свист?

— А ты приглядись, паря. Зришь в пластине отверстия? Они изготовлены для того, дабы через них воздух вырывался. От того и свист.

— Дозволь за мехи встать, Яков Петрович.

— Аль не настучался топором? Встань, но тут немалая силушка нужна.

Мехи приводились в движение руками работных людей и особым вращающимся колесом. Первушка надолго припадал к мехам, пока его не останавливал Дубинка.

— Буде, паря. Пуп надорвешь.

Мастер, приглядевшись к любознательному древоделу, как-то изронил:

— А ты, детинушка, умеешь не только топором тюкать. Видел, как ты Спаса Обыденного ставил. Чую, душа у тебя ко многим ремеслам тянется.

— Как угадал, Петрович?

— Нагляделся я за свою жизнь на молодших. Один — и за год дело не уразумеет, а другой все на лету схватывает. Тебя хоть сейчас к плавильной печи ставь. Никак, душа у тебя зело пытливая.

Поздними вечерами, когда работа прекращалась, и когда наплывал с Которсли зыбкий, молочно-белый туман, литцы усаживались вокруг котелков с рыбьей ухой. К ним и Первушка присоединялся. Он-то и снабжал мастеров свежей рыбой, вынимая ее из верш и мереж, искусно поставленных в излюбленных местах известного рыбаря Анисима Васильева.

Хлебая деревянной ложкой душистое варево, сдобренное перцем, луком и зеленым укропом, Первушка все поглядывал на храмы Спасского монастыря.

Тих был закатный вечер на Которосли. Солнце давно уже завалилось за глухой темно-зеленый лес. Изгибистая, дремотная река подернулась мелкой рябью; покойна была Которосль, лишь изредка оглашаемая игривой плещущейся рыбой. А белесый туман все нарастал, ширился, обволакивая берега реки и надвигаясь на белокаменную обитель, маячившую в полуверсте.

 

Глава 10

ПОКУШЕНИЕ

Ивану Заруцкому не давало покоя Ярославское ополчение. Все его потуги причинить поруху Земской рати были обречены на провал. Пожарский вытеснил казаков из многих городов, и теперь его власть излилась на огромную территорию. Все меньше и меньше оставалось подвластных Заруцкому волостей и уездов. Его поредевшие подмосковные таборы оставались единственным оплотом, да и тот висел на волоске, ибо казакам уже осточертело длительное топтание на одном месте, а разбойные набеги на окрестные волости не приносили желаемых результатов, ибо грабить уже было нечего.

Заметался Иван Мартынович! Его ждал бесславный конец. Однажды ночью его воспламенила неожиданная мысль. Надо устранить Пожарского! И тогда, тогда все поправимо. Во главе Ярославского ополчения встанет Дмитрий Черкасский, а с ним всегда можно столковаться. Сей боярин не откажется от помощи Заруцкого, и они оба войдут в Москву. Победителями! Освободителями Первопрестольной, в которой обоих ждут небывалые почести. Господи, да это же спасительная мысль!

Едва утро занялось, как перед Заруцким предстали казаки Стенька и Обрезка, с которыми он пришел еще с Дона и которые стали его самыми надежными телохранителями.

— Вот что, казаки. Надлежит вам проникнуть в Ярославль и найти смоленского дворянина Ивана Доводчикова. Он меня хорошо ведает и готов выполнить любую мою просьбу. Скажите ему: надо устранить князя Пожарского. Доводчикову будет за то боярский чин и вотчина в тысячу мужиков, а вы, когда я буду на Москве близ царского трона, будете пожалованы в дворяне с людными поместьями. Денег вам на ярославское дело не пожалею, но чтоб ни алтына на гульбу не потратили. Всё уразумели?

Казаки, люди ушлые, к любой кровавой работе свычные, мотнули чубатыми головами.

— Уразумели, батька.

— В Ярославль войдете не таясь. Бежали, мол, от Заруцкого. Ныне в Ярославль немало казаков переметнулось. Во всем на Ивана Доводчикова положитесь.

Доводчиков воспринял слова Стеньки и Обрезки без всякого замешательства, а посему охотно взялся за исполнение плана Заруцкого.

— Большой сложности не вижу, казаки. Вам самим не доведется даже за ножи браться. В хоромах Пожарского живет челядинец Семка Хвалов. Сам он из Рязани. Сумел втереться в доверие к Пожарскому и тот взял его к себе прислуживать в хоромах.

— Как втерся-то? — спросил Обрезка.

— Казанской сиротой прикинулся. Отца и братьев-де ляхи посекли, сестру — обесчестили и в колодезь кинули, а хату спалили. Он же, Семка, остался сир и убог, от горя и голода хоть в петлю полезай. Вот и пожалел хитреца и пройдоху наш добряк Пожарский. А Семка человек вороватый, за большие деньги мать родную зарежет. Подружитесь с ним да потолкуйте сторожко, опосля мне обо все поведайте.

Вскоре казаки поведали, что Семка согласился ночью зарезать Пожарского, но затребовал сто рублей.

— Губа не дура, — крутанул шишковатой головой Доводчиков. — Но дело тех денег стоит.

Получив огромные деньги, Семка и не подумал убивать своего господина. Маленький, щупловатый, с куцой бородкой и бегающими, плутоватыми глазами, он уносился в своих грезах в заоблачную высь. «Надо еще мзду запросить, рублей двести серебром. Красный терем поставлю, богатую суженую найду, слуг заведу и заживу припеваючи. А на Пожарского и засапожного ножа не понадобится. Дело опасное. Могут изловить и на дыбу подвесить. Надо похитрее дело обстряпать. Пусть казаки отравного зелья добудут. Митрий Михайлыч любит на ночь чарку вина испить, и сонного зелья в него добавляет. Сон-то у него совсем никудышный. А винца ему из братины постельничий наливает. На него и подозрение падет.

Умысел Семки по нраву пришелся Стеньке и Обрезке, но Хвалов заломил еще двести рублей.

— Спятил, Семка. Нет у нас таких деньжищ.

— Тогда сами князя кончайте.

Семка в хоромы ушел, а казаки зачесали затылки. Надо к Доводчикову идти, только он мог отдать новое распоряжение. О дворянине ничего Семке не сказывали, ибо тот строго настрого наказал:

— Даже под пыткой мое имя не называть!

Доводчиков хоть и разгневался на Семку, но все же двести рублей выложил.

— И чтоб сегодняшней ночью Пожарского не стало!

Получив отравное зелье и сказочные деньги, Семка клятвенно посулил прикончить своего господина, даже нательный крест поцеловал.

Доводчиков утром приготовил резвых коней, на них должны были отправиться к Заруцкому Стенька и Обрезка, но утром Дмитрий Пожарский в добром здравии вышел из хором и направился к Пушечному двору.

Доводчикова охватило негодование:

— Сей пройдоха водит нас за нос! Потолкуйте с ним в последний раз. Либо он кончает Пожарского, либо получит нож во чрево.

Семка Хвалов на угрозливые слова казаков смело заявил:

— Вишь, сколь людей на торгу. (Встречались на Торговой площади, куда челядинец приходил в Хлебный ряд за караваями и калачами). Крикну — на куски порвут. А коль замыслите втихаря ножом пырнуть, то и самим головы не сносить. Я, ить, на всякий случай своему дружку о вас поведал. Так что нет проку, на меня ножи точить, хе.

Чертыхнулись казаки. Семке на хвост не наступишь.

— Ничего, донцы. Сей пройдоха от нас никуда не денется, а пока надо другой путь искать, — сказал Доводчиков.

Дворянин ухватился за своих земляков — стрельцов Еремку Шалду, Фому Крючка да Истомку Сапожкова, которые давно были недовольны жесткими порядками Пожарского, совсем недавно стояли на стороне стряпчего Биркина и которые пользовались покровительством Заруцкого в дни его службы королю Жигмонду в лагере под Смоленском.

— Надо прикончить Пожарского в толчее, дабы никто ничего и уразуметь не успел, — наставлял Доводчиков стрельцов.

Ждали подходящего случая.

…………………………………………………………………..

В первых числах июля семь новых бронзовых пушек с искусно выточенной казенной частью и стволами были вывезены на подводах из литейных ям. Тяжко пришлось мастерам! Более двух месяцев простоять у огненнодышащих плавильных печей, когда от нестерпимого жара заливает потом все тело, не так просто даже закаленному ко всяким невзгодам человеку. Сотни пудов переплавлено, сожжено уйма дров. Каждые четверть часа мастера выходили из литейных ям, дабы набрать в грудь свежего воздуха и вновь спускались в дымное, жаркое исчадие.

И вот пушки излажены, испытаны в огненном бою. Железные, свинцовые, чугунные ядра в щепу разбивали прочные дубовые преграды.

— И камню не устоять, — заверил Пожарского Яков Дубинка.

— Добрые пушки, мастер, — похвалил Дмитрий Михайлович. — Надо их доставить к Разрядному приказу, дабы все ополчение изведало о знатном наряде.

Вместе с другими пушками наряд составил два десятка орудий. Самые тяжелые из них были закреплены на станках с колесами, среднего боя — уложены на полозья, а малого — подняты прямо на телеги.

Смотр состоялся двенадцатого июля перед Разрядным приказом. Площадь до отказа была забита многолюдьем. Подле пушек вовсю работали кузнецы: скоро наряд должен отправиться под Москву, и надлежало привести в порядок пушечные лафеты и колеса.

Осмотрев наряд, Дмитрий Михайлович повернул к приказу и стал протискиваться сквозь толпу к дверям. Возле него, поддерживая князя под руку, находился неизменный телохранитель Роман Пахомов. Внезапно Пожарский оступился, и это его спасло, ибо в тот же миг казак Стенька выхватил из-за голенища сапога нож и попытался нанести жертве воровской удар снизу в живот, но нож вонзился в бедро Роману; тот застонал и неловко повалился на бок. Дмитрий Михайлович ничего не понял и попытался выбраться из толпы, но тут закричали:

— Тебя, воевода, хотели зарезать!

Окровавленный нож обнаружили подле Романа, и тут же установили его владельца, не успевшего выскочить из тесной толпы. «Злодея пытали всем миром, и он вскоре же назвал свое имя и выдал сообщников».

В тот же час собрался Совет всей земли, чтобы назначить судей. Пожарский настоял на том, чтобы Стеньку, Обрезку и Доводчикова не предавали казни. Дмитрий Михайлович намеревался взять их под Москву, дабы уличить в покушении Заруцкого. Всех прочих участников заговора Пожарский разослал по тюрьмам, не желая проливать их крови.

 

Глава 11

ПАДЕНИЕ ЗАРУЦКОГО

Участь Ивана Заруцкого оказалась плачевной. Он поддержал и первого, и второго, и третьего Самозванца, однако переворот в пользу последнего Лжедмитрия посеял рознь и смуту в подмосковных таборах. С большой тревогой изведал Заруцкий о словах Самозванца:

— Скоро я войду в Москву и воссоединюсь со своей супругой Мариной.

Воскрешение «законного супруга» лишало атамана последних надежд, отнимало у него не только Марину Мнишек, но и власть. Передать же Марину и власть безвестному бродяге и проходимцу, Заруцкий не захотел. Псковский Вор был нужен лишь для того, дабы усадить на трон «царицу» Марину и «царевича» Ивана. Теперь все изменилось: Самозванец становился опасным, его следовало устранить.

В середине марта 1612 года в Псков было направлено посольство в сопровождении трехсот казаков, якобы для бережения царя, когда он будет отправляться в Москву. В челе посольства оказался Иван Плещеев, близкий сторонник Заруцкого.

Учинить заговор против Вора не составило большого труда. Плещееву удалось привлечь некоторых воевод, дворян и псковских торговых людей, негодовавших на поборы Самозванца. Ждали удобного случая.

В мае шведы осадили пригород Пскова Перхов. У Сидорки оставалось часть преданных казаков, но заговорщикам удалось их отослать из города на помощь Перхову. Самозванец, почуяв неладное, решил бежать из города, но псковитяне его не выпустили.

18 мая среди ночи Сидорка был разбужен возбужденными криками у дворца, кто-то ломился к нему в ворота. Перепуганный «царь» потайной дверью выбежал в одном исподнем из дворца, припустил к конюшне, вскочил на неоседланного коня и бежал из крепости. Но погоня задержала Вора. Его привязали железными путами к коню, провели по улицам Пскова и заключили под стражу. Вскоре Сидорку привезли в подмосковные таборы и посадили на цепь, «дабы всяк Вора видел».

Низложение Лжедмитрия Третьего не принесло какой-либо пользы Заруцкому. Ярославский Совет всей земли заклеймил атамана не только как убийцу Ляпунова, но и как человека, покусившегося на жизнь вождя второго ополчения Дмитрия Пожарского.

В таборах нарастало недовольство. Совсем не тот стал донской атаман. Когда-то майдан выкликнул его своим вожаком, а по законам вольного казачества выборный атаман считался первым среди равных, но от равенства давно и след простыл. Казаки всю суровую вьюжную зиму провели в наспех вырытых землянках, жили впроголодь. Атаман же жил в тепле и роскоши, щеголял в богатых боярских шубах и кафтанах, бражничал, блудил с девками, и без всякого стеснения непомерно обогащался, став владетелем обширной Вяжской земли, некогда принадлежавшей Борису Годунову. Приобрел атаман, бывший боярин Самозванца, и другие вотчины. Став богатым, важным господином, Заруцкий начисто забыл о горячих призывах казачьей бедноты, вчерашних мужиков, холопов, бурлаков и судовых ярыжек, бежавших на Дон и принявших казачество. Атаман не выдержал испытания властью и превратился в того же боярина, кабалившего голытьбу.

В подмосковных таборах нарастал ропот. Заруцкий метался как загнанный зверь, не находя выхода. Все для него рушилось, уплывала власть, не было уже никакой зацепки, за которую можно было ухватиться.

И все же зацепка нашлась, совсем с неожиданной стороны. Изведав о затруднениях Заруцкого, в таборы явился лазутчик Яна Ходкевича, который передал атаману письмо гетмана, в коем тот предлагал перейти к нему на службу. Заруцкий не ответил на письмо Ходкевича, однако лазутчика не только не казнил, но и предложил ему службу в таборах, дабы сохранить возможность тайно сноситься с гетманом.

Но тайна — та же сеть: ниточка порвется — все расползется. Лазутчик проболтался ротмистру Хмелевскому, который за большое жалованье служил Заруцкому. Ротмистр не стал держать язык за зубами, пришел к Трубецкому и за большое вознаграждение рассказал ему о тайных сношениях Ходкевича с Заруцким.

Лазутчика взяли под стражу и растянули на дыбе. Хмелевский успел бежать в Ярославль, но толки о великой измене Заруцкого излились по многим городам. Слава некогда дерзкого, отважного атамана померкла.

Появление ярославской рати у Москвы усилило раскол в таборах. Большинство казаков вознамерилось перейти на сторону Пожарского, и когда 28 июля Заруцкий приказал казакам отходить по коломенской дороге, то его не поддержали. Отчаявшемуся атаману пришлось покинуть лагерь и мчать в Коломну, где находилась Марина Мнишек с сыном.

Москва решительно отвергла соискателя на престол, «воренка» Ивана. Мелкие дворяне, а затем и атаманы начали покидать лагерь Заруцкого. Оставшиеся казаки все с большим недоверием взирали на польскую «царицу», которая давно уже стала заложницей их предводителя. Им не хотелось сражаться за воренка, которого отвергла вся держава, и когда Заруцкий, отступая от воеводы Ивана Одоевского, что напал на атамана под Воронежем, приказал казакам отходить за Дон, то большая их часть отстала от него в пути.

Донские казаки также не пожелали прийти на выручку Заруцкому, и ему пришлось отступить в Астрахань, которая давно отложилась от Москвы и не захотела признавать царя Михаила Романова. Астраханцы с воодушевлением приветствовали четырехлетнего Ивана Дмитриевича. Со всех сторон в Астрахань сбегался беглый люд.

К марту 1614 года под стягом Заруцкого вновь стало несколько тысяч человек, с коими он вознамерился идти на Казань и Самару, а чтобы обеспечить себе тыл, Заруцкий и Марина Мнишек затеяли тайные переговоры с персидским шахом Абассом, что крайне озаботило астраханского воеводу Ивана Хворостинина. Он приказал схватить Заруцкого, но атаман упредил заговорщиков, казнил воеводу, многих мурз и зажиточных посадских людей. Разгрому подвергся и двор почитаемого в Астрахани архиепископа; тот вышел с крестом, но его схватили и бросили в темницу.

На Заруцкого поднялись возмущенные астраханские служилые люди, и атаману пришлось сесть в осаду в каменной крепости, но на помощь служилым дворянам двинулось войско с Терека.

Потеряв всякую надежду, Заруцкий бежал на реку Яик. В окружении атамана оставалось несколько сотен казаков, но им уже опостылел вечно бегающий Заруцкий, им не хотелось погибать ради чужеземной «царицы». Атаман вместе со своим «семейством» был схвачен и привезен в цепях в Астрахань. О захвате Заруцкого была оповещена Москва.

Романовы не пощадили своих врагов. Воренок Иван был доставлен в Москву и повешен на Фроловской башне.

Ивана Заруцкого казнили самой страшной и мучительной казнью — посадили на кол. Марину Мнишек заточили в тульскую темницу, где она вскоре и скончалась.

Так бесславно закончилась история некогда лихого донского атамана и честолюбивой полячки Марины Мнишек, упорно мечтавшей стать русской царицей.

 

Глава 12

ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ПОЕДИНОК

К началу июля 1612 года Пожарскому удалось собрать в Ярославле огромное войско, готовое выступить на Москву. Но Дмитрий Михайлович медлил, и причиной тому — шведское нашествие. Все последние дни Пожарский проводил с дьяком Посольского приказа Саввой Романчуковым, который отменно ведал дела Великого Новгорода и шведских королей.

— Еще в июле минувшего года, — сказывал Савва Лукьянович, — новгородский митрополит Исидор и воевода Одоевский Иван Большой после ожесточенной осады Новгорода заключили со свейским маршалом Яковом Делегарди соглашение, по коему новгородцы избирали в цари сына короля Карла Девятого, Густава Адольфа. Новгородское княжество стало именоваться Новгородским государством и прерывало с ополчением Ляпунова всякие отношения. Но сие уже произошло после захвата Новгорода. То был жуткий час. Свеи, проникнув в глубь крепости, с неистовым озлоблением кололи и резали всех, кто попадался им под руку, а затем начался неописуемый грабеж, ибо Делегарди посулил ландскнехтам богатую добычу. Король торжествовал: его план о расчленении России и закреплении за Швецией Новгорода и Пскова воплотился в жизнь. Но Карл недолго упивался победой, ибо через три месяца он скончался и свейский трон перешел к его наследнику Густаву.

— Выходит, митрополит и бояре, сдавшие свеям Новгородский кремль, пошли по стопам московской Семибоярщины, — хмуро произнес Пожарский.

— Наступили на те же грабли, Дмитрий Михайлыч, — мотнул рыжеватой с проседью бородой Савва. — Послы Новгорода снарядились в Стекольню дабы привезти из нее свейского принца и посадить его на Новгородское государство. Но послов томили в Стекольне едва ли не полгода, а тут и король скончался. Трон занял его сын Густав Второй. Маршал Делегарди, находясь в Новгороде, уверял новгородцев, что свейское правительство, во исполнение договора, немешкотно пришлет принца Карла Филиппа, но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается.

— Густав Адольф замыслил то же, что и его двоюродный брат, польский король Сигизмунд.

— Воистину так, Дмитрий Михайлыч. Густав вознамерился сам занять русский престол. В марте, когда вы шли из Нижнего к Ярославлю, свейский король обескуражил новгородцев неожиданной вестью, что вскоре сам пожалует в Новгород и ни словом не обмолвился о принце Карле Филиппе. Посадские люди встревожились, ибо уразумели, что новгородская земля может полностью перейти к свейскому государству. А вот бояре в челе с Иваном Одоевским пошли на открытую измену. Делегарди стал их лучшим другом, ибо он действовал так же, как гетманы Сигизмунда в Москве. Маршал щедро жаловал боярам земли, дабы те пели под дуду свейского короля. Воевода Одоевский получил под Новгородом огромный погост в четыре с половиной тысячи четвертей земли. Жирные куски выпали и другим боярам. Народ же бедовал и проклинал новгородские верхи, кои угодили в полную зависимость от свеев, и кои слезно умоляли Делегарди не отлучаться из Новгорода, поелику страшились мятежа посадского люда. Свеи же с помощью бояр утвердились на всей Новгородской земле. Захват шел под началом генерала Горна, зело жестокого военачальника, кой повсюду сеял смерть и разрушения. Король Густав высоко оценил его заслуги и произвел генерала в фельдмаршалы. Горну удалось захватить Орешек, Тихвин и Ладогу. Угроза свейского завоевания нависла над всем русским Поморьем.

— На Кириллов монастырь и Белоозеро замахнулись, — озабоченно произнес Дмитрий Михайлович, ведая о том, что новгородские бояре по совету свейского короля обратились на Белоозеро и в богатую обитель с призывом быть в соединенье с Новгородским государством и признать государем Карла Филиппа.

— Весьма лихо стало на Руси, Дмитрий Михайлыч, — вздохнул Савва.

От свежих сосновых бревенчатых стен Посольского приказа духовито пахло смолой; через невысокие косящетые оконца пробивались теплые лучи полуденного солнца, золотя широкие и гладкие бревна.

Хорошо, урядливо было в новом приказе, возведенном под началом Первушки Тимофеева, но покойная, чистая, духовитая изба никак не ладила с тревожной душой Дмитрия Михайловича… Лихо! Лихо, Савва Лукьяныч. И кто только на Русь не ополчился: Польша, Литва, Швеция, датские и немецкие наемники. А с юга, воспользовавшись Смутой, набегают крымские татары. Одна из тяжелейших бед Руси. Еще месяц назад в Ярославль примчали гонцы из Оскола. Поведали Пожарскому:

— Известились мы, князь Дмитрий Михайлыч, что крымский хан Гирей помышляет в июне набежать на наш город. Ратных же людей у нас — кот наплакал. Помоги, воевода! Ныне одна надежа на Ярославль.

— Далече же вы, гонцы, за помощью примчали.

— Опричь Ярославля защитить нас некому. На Москве царя нет, в казачьих же таборах от нас отмахнулись. Вот и заспешили к тебе, воевода.

Вздохнул Дмитрий Михайлович, тяжело вздохнул. Смута значительно ослабила оборонительные рубежи державы. А ведь сколь сил приложил Борис Годунов, дабы заслониться от татар новыми городами-крепостями. После смерти Ивана Грозного, еще, не будучи царем, Борис Годунов возвел Белгород, Воронеж, Валуйки, Елец, Кромы, Курск, Лебедянь, Ливны, Оскол, Царев-Борисов… Города-крепости сплотились между собой малыми укреплениями и «засечным чертами».

Дмитрию Михайловичу самому удалось повидать «засечную черту», когда однажды Борис Годунов послал его с воеводой Третьяком Сеитовым на окраину — досмотреть южные крепостицы. Каждая «засека» была в пятьдесят саженей шириной — полоса поваленных верхушками на юг деревьев, укрепленных валами. Вдоль всей «черты» размещались дозорные вышки и укрепленные остроги. Меры, принятые Борисом Годуновым, значительно ослабили набеги татар, их прорывы к Оке стали редкостью.

В Смуту же татары оживились, ибо многие служилые люди разбежались из крепостей, оголив «засечную черту». Раздрай на Руси стал для них тем удачливым сигналом, когда можно безнаказанно зорить города, грабить мирное население, уводить в полон молодых русичей.

Жуткое время! Вот сидит перед князем Пожарским гонец из Оскола и ведет печальный сказ:

— И года не прошло, как татары разорили ряд крепостей. Жуть, что творилось. Поганые сожгли Раздоры, Царев-Борисов, Валуйки и Белгород. Даже ребятню не щадили. Грудных детей отрывали от матерей и бросали в костер. Стоном исходила окраина. Ныне наступает наш черед, а затем Воронежа, Курска, Ельца и Орла. Ежели татары сходу возьмут Оскол, то они и далее хлынут.

— Ладна ли крепость?

— Ладна, воевода, но служилых людей совсем мало. Кабы, тысячу ратников на стены выставить, тогда могли бы и длительную осаду выдержать. Татары зело не любят осаждать города, и коль им не удастся взять Оскол, то они и далее не пойдут.

Оторвать от Ярославского ополчения тысячу ратников — больной вопрос для Пожарского, но и оставить Оскол в беде — подорвать доверие южных городов к «Совету всея земли». А сие чревато, ибо пойдет недобрая молва: южная Русь близка к погибели, а огромное войско, собранное в Ярославле, и пальцем не шевельнуло, дабы помочь окраинным землям. Что же это за ополчение, кое не захотело подсобить своим братьям?

— Но не разорваться же нам! — воскликнул, присутствующий при встрече гонцов один из воевод. — Нам ныне не до татар.

— А татары пусть половину Руси разорят?! — взорвался старшой из гонцов. — Мало они городов сожгли и людей полонили?! И — эх вы!

— Охолонь, вестник, — осадил разгорячившегося гонца Дмитрий Пожарский. — Сегодня же соберу Совет.

Совет был бурным. Бояре в челе с Дмитрием Черкасским норовили не трогать ополчение, но вескую, вразумительную речь Пожарского не только горячо поддержали Кузьма Минин, Надей Светешников, Аким Лагун и Анисим Васильев, но и большинство воевод, многие из которых когда-то сидели в порубежных крепостях. «Совет всея земли» и на сей раз поддержал своего наибольшего воеводу. Бояре все чаще и чаще терпели поражение.

Под Оскол было послано тысяча двести конных ратников. Большая сила для небольшой крепости.

— Поспешайте, братцы, — напутствовал Дмитрий Михайлович. — Зело верю, что остановите поганых. За то вам будет честь и хвала от всего Земского собора.

Татары любили брать крепости наскоком. Захватят, разграбят — и дальше мчатся. На сей же раз наскок не удался. На целых десять дней задержались татары под Осколом, а тем временем усилили оборону крепостей и другие южные города. Татары возвратились в степи не солоно хлебавши, возвратились, чтобы набрать более внушительное войско и вновь ринуться на Русь. Но передышка была на руку Дмитрию Пожарскому. Добрая слава о Ярославском ополчении с новой силой излилась по Руси. Однако на душе Дмитрия Михайловича по-прежнему было смятенно.

Всем бы русичам сплотиться в лихую годину, встать плечом к плечу за святую Русь. Но не произошло того! Великая смута в умах русских людей. Все эти Лжедмитрии вконец разобщили некогда сплоченный народ. До сих пор гуляет неистребимая вера в «доброго» царя. Москвитяне, уж, на что народ тертый и ушлый, опять-таки поверили еще одному «Дмитрию», псковскому Вору Сидорке. Нашли избавителя! И это в ту пору, когда на Севере появился новый опасный враг, который шаг за шагом отвоевывает земли Поморья и все ближе продвигается к сердцу России. Потеря же Севера лишит ополчение, пожалуй, самого главного — съестных припасов. Именно с Севера поступают самые крупные продовольственные обозы.

На Совете Дмитрий Михайлович был как никогда тверд и решителен:

— Ежедень меня поторапливают выступить на Москву. Не устаю повторять: рано! Нельзя того делать, пока существует угроза нападения с Севера. Надлежит его обезопасить, укрепив оборону северных земель. Завтра я посылаю воеводу Дмитрия Лопату Пожарского с отрядом отборных войск в Устюжну, с тем, дабы оказать помощь белозерцам в случае свейского нападения со стороны Тихвина. В само же Белоозеро я направляю земского дьяка Василия Юдина. В городе есть пушечный наряд, но у пушкарей скуден запас ядер, свинца и пороха. Снабдим! А белозерскому воеводе будет наказ — возводить новую крепость. Сидеть дьяку Юдину в Белоозере невылазно, со всем тщанием дозирать за возведением крепости и именем Совета всей земли наказывать всех, кто радения не проявит. Увиливающих — на неделю в поруб, а кто и далее отлынивать станет, того повесить.

Выборные, казалось, никогда еще не видели набольшего воеводу таким волевым и жестким, даже князь Черкасский про себя отметил: «Силу обретает, стольник. Ишь, как сурово глаголет». Перечить не стал: Пожарского ныне весь Совет поддержит. Свеев и в самом деле надо упредить.

— Война со Швецией, — продолжал Дмитрий Михайлович, — может разразиться со дня на день, и все потому, что Швеция и Речь Посполитая даже отложили свои споры из-за Ливонии, ибо помыслили вкупе одолеть государство Московское. Посольскому приказу стало известно, что гетман Ходкевич вышел из Ливонии и заключил перемирие с королем свеев Густавом. Те и другие заторопились, дабы завершить раздел порубежных русских земель. И подмога им в том идет от московских бояр, кои признали царем псковского вора Сидорку. Свеи же этого царика на дух не переносят, а посему Густав Второй вот-вот двинет свои войска на Москву. Дело принимает самый опасный для нас оборот, ибо мы не в состоянии сражаться на три стороны.

— И что же будем делать? — вопросил боярин Василий Морозов.

В Земской избе воцарилась натуженная тишина: последние слова воеводы привели в тягостное уныние. Неужели поход на Москву отлагается? Но ополчение и без того надолго задержалось в Ярославле.

— Не по вотчинкам ли своим разъехаться? — прервал гнетущую тишину боярин Куракин. — И впрямь не под силу нам три головы Змея Горыныча срубить.

— Под силу, коль свеев от ляхов отсечем! — все также веско бросил Дмитрий Михайлович.

— Да как же их отсечешь, ежели они Орешек, Тихвин и Ладогу полонили, а ныне на Белоозеро вот-вот двинутся. Как? — вдругорядь вопросил Куракин.

— Есть одна задумка, но позвольте, господа выборные, о том чуть позднее молвить.

Уклончивый ответ Пожарского не всем пришелся по душе. Если есть задумка, то выскажи ее, не таясь. Чего Земскому собору томиться?

Боярин Долгорукий недовольно поджал пепельно-сизые, дряблые губы.

— Ныне скажи, стольник. Мы тут не для того сошлись, дабы отай державные дела вершить. Сказывай!

— Никогда, боярин Владимир Тимофеич, я, потаясь от Собора, дела не вершил. Над задумкой же моей как следует, поразмыслить надлежит, дабы затем Собору доложить. На том мое последнее слово, господа.

«Дмитрий Михайлыч молодцом, — одобрительно подумал Минин. — Все бояре почуяли его непреклонную волю. Долгорукий хоть и трясет сердито бородой, но более он и слова не проронит».

Когда задумка Пожарского обросла реальными чертами, то он не решился выносить ее сразу на Совет: разноликий он и многолюдный, почитай, шесть десятков человек. Отбирали их в Совет сами города, люди в основном смекалистые и надежные, но были среди них и такие, которых даже прозорливый Пожарский не мог до конца раскусить. Вначале верой и правдой служили Василию Шуйскому, затем целовали крест Самозванцу, а потом отшатнулись от него и угодили в Ярославский Совет. Вот к таким-то шатким людям и не было особого доверия.

Дмитрию Михайловичу почему-то вспомнился свой знаменитый прадед Иван Берсень-Беклемишев, который зело искусен был в посольских делах и никогда, как рассказывают, не доверял неустойчивым думцам, введенным в то или иное посольство. Иван Никитич некогда слыл одним из самых заметных людей на Москве. Это он, уже в 1490 году, находился при большом немецком после Делаторе, приехавшем в Белокаменную от императора Максимилиана, искавшего союза Иоанна Третьего против польского короля и руки его дочери. Через два года Иван Никитич сам был отправлен большим послом к Казимиру Четвертому, а в 1502 году, когда едва не вспыхнула новая кровавая война с татарами, ездил главным послом для переговоров с крымским ханом Менгли-Гиреем. Целый месяц просидел Берсень в Золотой Орде и отвратил-таки страшный татарский набег на Русь.

Удачные посольские дела и здравомыслящие советы Ивана Никитича пришлись по душе Иоанну Третьему, кой питал к нему особенное расположение. Но столь высокое положение и государева любовь круто изменились в царствование Василия Третьего.

Первое столкновение Берсеня с царем произошло во время Литовской войны. Иван Никитич позволил высказать свое суждение относительно Смоленска, идущего в разрез с царским мнением. В ответ на дерзкие прекословия, царь вспылил и гневно молвил: «Поди, смерд, прочь, не надобен ми еси!».

Еще до размолвки с царем, Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами Василия Третьего, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и призывали к прекращению нескончаемых войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что, наконец, и поплатился. Зимой 1525 года ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище…

Вот и ему сейчас, Дмитрию Пожарскому, приходится решать посольские дела. Правда, давно миновали дни великого разумника Ивана Берсеня, да и время резко изменилось. Даже с государем не поспоришь, коего нет на престоле, и головы не потеряешь… Впрочем, и ныне можно без головы остаться, коль провалишь дело Ярославского ополчения и свои посольские задумки.

План же Пожарского оказался искусным и дерзновенным (ему мог бы позавидовать сам Иван Берсень), и в то же время хитроумным, и в какой-то мере для свеев коварным. Стоит им изведать об истинных намерениях Пожарского — и обширная война со Швецией неминуема, а значит и Земскому ополчению провал сего плана грозит непоправимой бедой. Уж слишком много поставлено на карту, но иного пути Дмитрий Михайлович не отыскал, и он решил рискнуть.

Свой план Пожарский скрупулезно разрабатывал с Мининым и главой Посольского приказа Саввой Романчуковым.

— Наша задача — перехитрить свеев и остановить их дальнейшее перемещение на северные земли. Игра будет сложной и тонкой, надлежит заиметь семь пядей во лбу, дабы не разорвать хитросплетенную ниточку. С помощью переговоров с Новгородским государством мы должны по рукам и ногам связать недруга. Единственный наш козырь — вопрос о замещении царского трона. В оном деле не худо вспомнить зело мудрые посольские дела Бориса Годунова. Из борьбы между Польшей и Швецией он извлек большую выгоду — перемирие, удовольствие отнять у Сигизмунда титул короля свейского. Но не только оного помышлял Годунов: ему хотелось прибрать давно желанную Ливонию, и прибрать ее, казалось, теперь будет несложно, ибо появилась возможность заключить тесный союз со свейским королем против Польши. И Годунову удалось завести сношения с принцем Густавом, сыном свейского короля Эрика Четырнадцатого, посулив тому Ливонию и пригласив принца в Москву. Но Годунов вызвал Густава не только для того, чтобы сделать его вассальным королем Ливонии. Он вознамерился выдать за него свою дочь Ксению, с условием, что тот откажется от своей протестантской веры и получить в приданое Калугу и еще несколько городов. Густав долго колебался, к нему нагрянули священники из Стекольни, запугивая принца тем, что православная вера резко отличается от протестантской, в коей нет строгой церковной иерархии, нет монашества, нет культа Богородицы, святых, ангелов, икон, а число таинств сведено лишь к крещению и причащению. В православной Руси же принца ждут беспрестанные молитвы, богомольные шествия в храмы и монастыри, унылая, постническая жизнь, коя не присуща его пылкой натуре. И Густав отказался от женитьбы на Ксении Годуновой, отказался в пользу своей веры и своей полюбовницы, коя ждала его в Италии.

— В Италии? Однако, — хмыкнул Кузьма Захарыч.

— На Москву принц прибыл из Италии, ибо когда свергли его отца Эрика, он вынужден был скрываться и оказался на берегах Средиземного моря. Но в Италию Густав не вернулся. Борис Годунов зело крепко на него осерчал и сослал его в Углич.

— Чудны дела твои, Господи, ох, чудны, — покачав головой, протянул Минин. — И долго сей принц жил в Угличе?

— Когда Годунов умер, то Гришка Отрепьев, в угоду полякам, приказал взять Густава за пристава и отвезти в Спасский монастырь Ярославля, где он и находился в заточении.

— Везет же Ярославлю на опальных людей. То свейские принцы, то польские Мнишеки… Так в Ярославле и помер?

— Нет. По приказу Лжедмитрия принца отвезли в Кашин, где он вскоре и преставился…Но дело не в участи Густава. Борис Годунов в его судьбе не виноват. Напротив, он дал понять свейскому королю, что тот мог породниться с государем Московского царства и быть в союзе против польских притязаний. И сей пример Годунова надлежит ярославским послам употребить. Но прямым переговорам со свеями не быть. Наш посредник — Господин Великий Новгород. Ему будет сказано, что избрание на трон крещеного — крещеного! — свейского принца для Ярославского собора дело почти решенное. И как только Новгород учредит договор, в коем будет проговорено о решении перекрестить Карла Филиппа в веру православную, тогда мы, обсудив дело с новгородскими представителями, пошлем в Стекольню послов от Земского собора — бить челом о государе королевиче, и в тоже время, как бы мимоходом, скажем новгородцам, дабы они более не предлагали северным и поморским городам примыкать к своему «государству» без ведома Ярославского Совета, и коль Новгород и свеи столкуются принять наши условия, то главная цель будет достигнута, ибо все пересуды относительно избрания свейского королевича имеют цель отвратить военное столкновение со Швецией, что позволит нам выдвинуться на Москву.

— Отменный замысел Дмитрий Михайлыч. Только бы не сорвалось.

— Надеюсь, Кузьма Захарыч, что Бог поможет нам, поелику от сего замысла зависит судьба православной Руси.

— Кого в Новгород пошлем? Зело велимудрый человек понадобится. Чуть обмишулился — и весь замысел псу под хвост, — озабоченно крякнул в рыжеватую бороду Савва.

— Кого?.. А давайте вкупе подумаем, какого разумного мужа в Новгород снарядить. На ком сойдемся, тому и послом быть.

Дмитрий Михайлович, задумывая большое дело, конечно же, прикинул имя посла, но ему хотелось выслушать суждение и Саввы Романчукова, который, еще, будучи подьячим московского Посольского приказа, волка съел в посольских делах.

Савва Лукьяныч не долго раздумывал:

— По моему умишку быть в челе посольских людей судье Монастырского приказа Никите Татищеву.

— Татищеву? — живо переспросил Дмитрий Михайлович. — За какие заслуги?

— Десяток лет ведал его по Москве. Он так поднаторел в судных делах, что его даже Борис Годунов заприметил. Помышлял, в думные дьяки возвести, да не успел. И новгородский митрополит Исидор его хорошо ведает. Когда-то он зело помог владыке в одной судебной тяжбе. Дело-то было для Исидора провальное, но Татищев так искусно его провел, что владыка в ноги Никите поклонился. Почитай, четыре тысячи рублей Исидору вернул. Умнейший человек, ловкий. Любое дело обстряпает без сучка и задоринки.

— А ты что скажешь, Кузьма Захарыч?

— Пригляделся я здесь к дьякам и подьячим. Татищев — в числе самых толковых. Ума ему не занимать. Усидчив, в делах изворотлив и настойчив.

Пожарский был порадован оценкой Татищева. Именно его-то и наметил в послы Дмитрий Михайлович. Он, так же, как и Савва, был много наслышан о судном дьяке, когда проживал в Москве. Мог бы добавить: честолюбив, но без тщеславия и корысти, неистощимого здравого ума.

Вот так и сошлись на Татищеве. Окончательный вывод вынесли после длительной беседы с Никитой Фроловичем, а чтобы посольство выглядело внушительным, надумали включить в него пятнадцать членов Земского собора — представителей главнейших русских городов.

От Ярославля был отряжен Надей Светешников, показавший себя уже во многих земских делах.

С Надеем был у Пожарского особый разговор.

— Зело полагаюсь на тебя, Надей Епифаныч. К тебе новгородцы и Делегарди будут особо приглядываться, поелику ты представляешь город, в коем учрежден Земский собор. Будет к тебе немало каверзных вопросов, но на них надлежит дать достойные ответы. Господин Великий Новгород должен ощутить, что Ярославль ныне — огромная сила, с коей надо считаться, и лишь она способна спасти истерзанную державу. Никакой другой силы нет, и не будет! Только Ярославское ополчение способно избавить Русь от всех бед, несчастий и разрушительной Смуты. В том, пожалуй, Божье предначертание сего славного города.

— Я приложу все силы, Дмитрий Михайлыч, — заверил Пожарского Надей Светешников.

— С Богом, друже.

Благословил посольство в Новгород и владыка Кирилл. Он дал немало добрых советов Никите Татищеву, когда тот станет вести переговоры с митрополитом Исидором.

Дмитрий Пожарский не ограничился свейскими делами: заняла его помыслы и Австрия. Еще, будучи в Нижнем Новгороде, он встретился с австрийским подданным, Иосифом Грегори, следовавшим волжским путем в Персию. Уже тогда у дальновидного вождя ополчения мелькнула мысль каким-то образом использовать этого образованного, любознательного цесарского посла, близкого к Габсбургскому дому. Австриец отменно говорил по-русски, довольно хорошо знал обстановку, сложившуюся в Московском государстве, с пониманием отнесся к Земскому ополчению.

— Я бывал в Московии еще при Борисе Годунове, когда царство его процветало, а затем возвращался с московским посланником Афанасием Власьевым к императору Рудольфу. Мы ехали морем из Архангельска, норвежским и датским берегом, а потом Эльбой. Габсбурский дом встретил Власьева с честью, и он прославлял перед ним могущество и добродетели своего государя, рассказывая, как Борис при восшествии на престол велел дать служилым людям на один год три жалованья: одно — для памяти покойного царя Федора, другое — для своего царского поставленья и многолетнего здоровья, третье — годовое. Со всей земли не велел брать податей на городовые постройки, а велел их брать из своей царской казны. И не только русских людей пожаловал, но и над всеми иноземными людьми милосердие оказал.

Дмитрий Михайлович хорошо помнил это время. Не зря когда-то в своих московских хоромах он рассказывал Надею Светешникову о добрых поступках Бориса Годунова, вернувшего крестьянам Юрьев день и повелевшего со всей земли не брать податей, и давшего иноземным купцам беспошлинную торговлю, что позволило оживить и укрепить торговлю всего Русского государства, и наладить более тесные сношения с Англией, Германией, Данией, Голландией и Австрией. Добрым словом вспоминал правление Годунова подданный Габсбурского дома.

— Будешь на Москве, заезжай в мой дом, — сказал на прощанье Дмитрий Михайлович.

— Я буду счастлив, встретиться с русским князем в свободной от поляков Москве. Мой народ не питает нежных чувств к Речи Посполитой, она всегда враждебна к Австрии. Россия же постоянно поддерживала с Габсбурским домом дружественные отношения.

— Истинно, господин Грегори. Россия помогла казаками и деньгами Австрии в период войны с Османской империей и татарами.

— Мой народ этого никогда не забудет.

И вот теперь Грегори, возвратившись из Персии, остановился в Ярославле, чем не преминул воспользоваться Пожарский. Встреча была радушной, а беседа продолжительной. Дмитрий Михайлович уже ведал о давних помыслах избрания на царский трон одного из сановников Габсбурского дома. В Москве такие намерения обсуждали еще при царе Федоре, а посему, когда Грегори упомянул о цесаревиче Максимилиане, «искателе многих корон», Дмитрий Михайлович, слегка призадумавшись, заявил, что в Москве его «примут с великой радостью».

Сказать сии слова Дмитрия Михайловича понудила веская надобность: принятие союза с Веной может привести к посредничеству Австрии в переговорах Речи Посполитой с Россией. Это был новый значительный и хитроумный шаг Пожарского. Грегори обязался неотлагательно отъехать в Вену, и не с пустыми руками, ибо повез своему императору богатые дары и грамоту от Ярославского Земского собора, написанную в Посольском приказе на немецком языке, в которой, изложив все бедствия, претерпленные русскими людьми от поляков, было сказано: «Как вы, великий государь, эту нашу грамоту милостиво выслушаете, то можете рассудить, пригожее ли то дело Жигимонт король делает, что, преступив крестное целованье, такое великое христианское государство разорил и до конца разоряет, и годится ль так делать христианскому государю! И между вами, великими государями, какому вперед быть укрепленью, кроме крестного целованья? Бьем челом вашему цесарскому величеству всею землею, чтобы вы, памятуя к себе дружбу и любовь великих государей наших, в нынешней нашей скорби на нас призрели, своею казною нам помогли, а к польскому королю отписали, чтоб он от неправды своей отстал и воинских людей из Московского государства велел вывести».

Делая незаурядные ходы, Пожарский отменно понимал, что ни протестантский шведский принц, ни католический австрийский герцог не внушают ему никаких симпатий. Главное — претворить в жизнь все свои замыслы.

А иноземных дел все прибавлялось. Посольский дьяк Савва Романчуков встревожено доложил:

— Из Гостиного двора пришел аглицкий купец Готлиб и таем заявил, что аглицкий король Яков, ведая о затруднительном положении Московского царства, помышляет высадить в Архангельске крупное войско, дабы захватить не только порт, но часть русских земель.

Дмитрий Михайлович ударил по столу жестким кулаком.

— Еще и Англия вознамерилась поживиться!.. Сведения достоверные? И отчего этот Готлиб решил выдать намерения своего короля?

— Сей купец, как удалось установить, более двадцати лет проживает в Ярославле. Раз в год посещает Англию, закупает товары и возвращается через Архангельск в Ярославль. Здесь у него обширные торговые лабазы. Готлиб сетует на Речь Посполитую, что привела Русь к разорению, а посему он осуждает и своего аглицкого короля. Захват Архангельска может совершенно подорвать всю торговлю.

— Купцу можно верить?

— Можно, Дмитрий Михайлыч, ибо Англия еще при первом Самозванце покушалась на Поморье. Ныне же для короля самый подходящий момент. Он уже наметил для управления Россией вице-королей Джона Меррика и Вильямса Росселя. Отправка их в Россию намечена в конце судоходства сего года.

— Я хотел бы немедля встретиться с эти купцом.

Встреча с Готлибом развеяла все сомнения. Архангельск надо было немешкотно спасать. Угроза вторжения на Русь английских войск с моря настолько опасна, что Московское царство может быть бесповоротно сломленным. Еще больше оживятся ляхи, свеи и крымские татары, не останется в стороне и Османская империя, чьи корабли давно уже готовы пересечь Черное море. Всколыхнется и Сибирь, ранее завоеванная стараниями Бориса Годунова. Это он приказал раздвинуть восточные пределы Московского царства. Сибирский хан Кучум понес от царских воевод несколько тяжелых поражений, после чего откочевал с Иртыша в Барабинские степи, но и там его ждала неудача. Воеводы, посланные Годуновым, возвели Тарскую крепость и отправились из нее по следам Кучума. Они не только разгромили его становища, но и захватили семью хана в плен, отослав ее в Москву. Сам же Кучум, наголову разбитый воеводой Воейковым, едва спасся, уплыв вниз по Оби. Скитаясь затем в степях верхнего Иртыша, он занимался кражей скота у калмыков; спасаясь от их мести, бежал к ногаям и был ими убит. Сибирское ханство перестало существовать. С Иртыша и Оби русские воеводы сделали решительный шаг к устью Енисея. Отряды, посланные «проведать» Мангазейскую землю, привели в покорность местные племена и в 1600 году привезли в Москву первый мангазейский ясак. При Борисе Годунове Сибирь твердо стояла под рукой московского государя. Но разгулявшаяся Смута и здесь сказала свое разрушительное воздействие. Купцы Строгановы не раз доносили, что сыновья хана Кучума не смирились с поражением бывшего сибирского властелина и точат сабли на Москву. Неспокойно стало и в бывшем Астраханском царстве, переставшем признавать Москву.

Тяжкое бремя свалилось на Ярославский Совет всей земли и в первую очередь на Дмитрия Пожарского. Русь — на краю пропасти и приостановить ее падение сможет только Ярославль, ибо сейчас нет на Москве ни самодержавного государя, ни волевого и решительного патриарха, ни московского правительства, место коего заняли изменники бояре во главе с Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым. Не решать Москве, захваченной поляками, ни одного державного вопроса, а решать их придется временной столице всея Руси, достопочтимому граду Ярославлю, единственному граду, который еще может отвратить Россию от погибели.

Вот уж никогда не чаял Дмитрий Михайлович, что Бог ниспошлет ему такую участь — быть на четыре месяца за государя Московского, и он «государил», отдавая, казалось, последние силы, которые так до конца и не восстановились после тяжелейшего ранения. Но заметно осунувшийся и похудевший от свалившихся на него каждодневных, неотложных забот, он продолжал неустанно сновать по полкам, проводить смотры и с головой уходить в державные дела, требующие от него ясной головы и неотложных незаурядных решений.

Только один Кузьма Минин мог видеть, какие старания приходится издерживать «по избранию всей земли воеводе» Пожарскому, дабы в тяжелейшее для него время устоять, не сломаться, быть у всех на виду волевым, мужественным и собранным вождем ополчения. И он, как мог, всячески норовил ободрить Пожарского, поддержать его во всех начинаниях, снять с него хоть часть бремени.

Пожарский и Минин олицетворяли Ярославское ополчение, Земский собор, Россию…

В Архангельск решено было отправить крупный отряд под началом Акима Лагуна.

— Как от сердца тебя отрываю, Аким Поликарпыч. Зело добрую службу ты сослужил ополчению. Ярославцы не забудут твоего радения, но ныне ты еще нужнее в Архангельске. Коль доведется, встань крепким щитом перед аглицким воинством. Судьба Поморья в твоих руках. В Архангельске укрепи свою рать городским ополчением, кинь клич и среди окрестных сел и деревень. Полагаю, пашенные мужики откликнутся, ибо не восхотят жить под иноземным владычеством.

— Не подведу, воевода, — кратко заверил Лагун.

Он и в самом деле не подвел, и сотворил все так, как наказывал ему Дмитрий Михайлович. Крепкое войско, собранное в Архангельске, остановило короля Якова Первого от посягательств на Русскую землю. Войне с Англией не суждено было осуществиться.

…………………………………………………………………..

Степан Татищев весьма успешно завершил трудные переговоры и 1 июня вернулся в Ярославль. Новгородцы написали в грамоте, что «принц Карло по прошению Новгородского государства будет в Новгороде вскоре».

10 июня Дмитрий Пожарский известил города о начале переговоров с Великим Новгородом и просил незамедлительно прислать в Ярославль «общего Земского совета изо всяких чинов человека по два и по три» с наказом об избрании царя «всею землею, кого Бог даст».

Ответное новгородское посольство прибыло в Ярославль на Ивана Купалу. Послов, возглавляемых стольником Федором Черным Оболенским и игуменом Вяжского монастыря Геннадием, встретили с немалым почетом и проводили до Воеводской избы, где их встречал сам Дмитрий Пожарский. Первыми, следуя посольскому обычаю, в заранее приготовленную для переговоров «палату» вошли новгородцы, а за ними хозяева.

Стольник, князь Оболенский удостоверил грамоту, заявив, что свейское правительство положительно решило вопрос о принце Карле Филиппе. Но когда стольника спросили о дне приезда «государя» Карла в Новгород, он замялся и не мог дать вразумительного ответа, добавив лишь, что надо самим ярославцам снарядить посольство в Стекольню.

Невнятная речь Оболенского не устроила Земский собор. Все ждали, что скажет Пожарский.

— Снарядить Ярославлю посольство в Стекольню? Не вижу надобности. Довольно с нас и московского позора, когда послы поехали под Смоленск за польским королевичем и до сих пор томятся в литовском плену, от нужды и бесчестья в чужой земле погибают. Неслыханный сором! Такой же сором может статься и с ярославскими послами. Пусть допрежь всего Карл Филипп прибудет в Новгород, примет православную веру, тогда и Ярославский Земский собор готов начать переговоры с государством Новгородским о соединении. Иноверного же принца Русская земля не примет, а посему Земский собор согласен ждать лишь до исхода лета, и ежели Карл Филипп не прибудет в Новгород до урочного срока, тогда люди во всех русских городах придут в сомнение, поелику великому Московскому государству без государя долгое время стоять нельзя. А до тех пор, пока королевич не придет в Новгород, людям Новгородского государства быть с нами в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского царства к Новгородскому государству не приобщать, людей к кресту не приводить и задоров никаких не чинить. В случае же новых проволочек Земский собор вынужден будет избрать себе государя по собственному усмотрению. Другому не быть! О том будет отписана грамота Господину Великому Новгороду.

Увесистая непреклонная речь воеводы привела князя Оболенского в гнетущее состояние. Жесткие требования Пожарского не оставляли увертки для Новгорода. Либо он примет в ближайшее время православного государя, либо окажется сподвижником католической Швеции, коя угрожает захватом русских земель, и тогда все православные русские города проклянут отшатнувшийся от них Новгород.

— Мы всегда стояли за истинную православную веру, — вступил в разговор игумен Геннадий, видя, как глава посольства пришел в замешательство, — а поелику вновь ударим челом в Стекольню, дабы король Густав дал согласие на то, чтобы его сын принял православную веру греческого закона. Так ли я мыслю, княже Федор?

Растерявшемуся Оболенскому ничего не оставалось, как нерешительно изречь:

— Воистину… воистину, отче.

— А коль воистину, тому и быть, Федор Тимофеич, — протянул руку Оболенскому Пожарский. — Быть Ярославскому Земскому собору и Новгороду в единенье, и, не щадя живота, на Польшу и Литву стоять воедино.

— Стоять, — пожал протянутую руку Оболенский.

Переговоры успешно завершились. Однако Кузьма Захарыч предусмотрительно намекнул Пожарскому:

— Как бы не переврали новгородские послы твои слова. Надо бы в Новгород, вкупе с послами, из Земского собора верных людей снарядить.

— Дело, Кузьма Захарыч.

Снарядили московских дворян Перфирия Секирина да Федора Шишкина, ранее известных новгородцам.

Дипломатический поединок завершился блестящей победой Пожарского, ибо королевская семья никак не могла решить вопроса ни об отпуске Карла Филиппа в Новгород, ни о его крещении в православие.

Переговоры затянулись. Затевая сношения с Новгородом, Дмитрий Михайлович норовил разрешить несколько задач: избежать военного столкновения со Швецией, положить конец намерениям «Новгородского государства» подчинить себе города Северной Руси и способствовать учреждению перемирия на новгородских рубежах. Все эти цели были достигнуты.

Устранив угрозу шведского вторжения, Дмитрий Пожарский отдал приказ о подготовке Земского ополчения к походу на Москву.

 

Глава 13

ОБЕРЕГ

У Васёнки даже сердце остановилось, когда Первушка молвил ей о том, что пойдет на Москву с ополчением Пожарского.

— Господи! — всплеснула она руками. — Аль нудит тебя кто? Ну, чего тебе все дома не сидится? То приказные избы рубишь, то из литейных ям не вылезаешь, то под Троицкий монастырь умчишь. Дома-то, почитай, и не бываешь. Аль о таком я супруге грезила?

Первушка обнял Васёнку за мягкие, округлые плечи.

— Не серчай, ладушка. В доме покойно и урядливо, но дела — важнее всего. Не могу я лежать на печи да есть калачи.

— Но в рать-то зачем? — упорствовала Васёнка.

— Аль ты не ведаешь? — ласково заглянул в лучистые глаза Васёнки супруг. — Сердце-то у тебя доброе и великодушное, и ему ль не ведать, для чего собирается в Ярославль со всей земли ополчение? Сотни посадских людей уже встали под стяги Пожарского. А мне что — женским подолом укрыться? Не гоже так, Васёнка.

— Так я ж на сносях. Каково мне без мужа будет?

— Ведаю, ладушка. Но за тобой Матрена приглянет, да и мать твоя чуть ли не ежедень навещает. Все-то, слава Богу, будет. Сыном меня одаришь.

— Так уж и сыном. А вот на зло тебе девку принесу! — Васёнка даже ногой притопнула и тотчас напомнила Первушке прежнюю бойкую, задорную девчушку, какой она была в первые дни их знакомства.

— Сына! — непреклонно бросил Первушка и поцеловал Васёнку в глаза.

— Так-то и уйдешь?

— Уйду, Васенка. Нагляделся я на зверства ляхов в Ярославле, а ныне они на Москве злодействуют.

Заплакала неутешными слезами Васёнка, ведая, что Первушку никакими словами не остановишь. Худо ей будет без супруга любого, ибо без мужа жена всегда сирота. Но ничего не поделаешь, не один Первушка в рать Пожарского норовит податься. Вот и свекор Анисим как-то изронил, что собирается выйти из Ярославля с ополчением. А ведь не молодой, на шестой десяток перевалило, но и виду не подает. Еще могу-де меч в руках держать, зазорно мне будет с бреднем по Которосли ходить, когда слободские мужики в рать поверстались. И чего это мужиков война не страшит? Взять тятеньку. В скольких сражениях побывал, но все ему неймется. Ныне аж к Белому морю ушел, Архангельск крепить. Матушка горюет. Жив ли, вернется с дальней сторонушки? Как не горевать? Самый близкий человек ушел, самый дорогой. Муж!

И тут Васёнка еще пуще зарыдала. Муж! Первушка-то под лютые вражьи сабли пойдет. Жуть, какая!

Страх сковал Васёнку. На нещадную войну сбирается ее любый муж. А он — горячий, необузданный, ежели с врагом сцепится. Так-то и до погибели недолго. Пресвятая Богородица!

Кинулась Васёнка к киоту, пала на колени и принялась усердно молиться. Час стояла, другой, пока не выплакала неутешные, горевые слезы, и пока Божья Матерь не молвила ей: «Молись, неустанно молись за мужа-воина, и он вернется во здравии».

Низко поклонилась Васёнка светлому лику Богоматери, а затем поднялась в светлицу, сказав себе: «И молиться буду, и оберег мужу излажу. Вот и сохранится в злой сече».

В день ухода супруга в рать слезинки не проронила Васёнка, ибо не хотела, чтобы Первушка запомнил ее лицо заплаканным. Продела через его голову оберег на крученом гайтане, крепко прижалась к его широкой груди и, с трудом сдерживая слезы, молвила:

— Да хранит тебя пресвятая Богородица. Ты вернешься, любый мой. Божия Мать не оставит тебя в своей милости.

— Вернусь! — твердо изронил Первушка. — Мне еще дивный храм надлежит возвести.

 

Глава 14

БЛАГОСЛОВЕНИЕ ИРИНАРХА

Великий литовский гетман Ходкевич, которому король Сигизмунд поручил ведение войны в Русском государстве, подошел к Москве в первый раз в начале октября 1611 года.

Поляки, находившиеся в Кремле и страдавшие от голода, стали требовать себе замены. Ходкевич предложил им ряд драгоценностей из царской казны, посулив скоро их сменить, и вновь ушел собирать продовольствие, намереваясь обеспечить войско съестными припасами до зимы, так как осенью 1612 года король Сигизмунд обещался прийти с большим войском и окончательно «умиротворить» Московское государство.

В июне Ходкевич собрал большие силы, получив значительные подкрепления из Литвы. Его ближайшая цель — провести свое войско и большой обоз в Москву, и соединиться с поляками, засевшими в Кремле, и если бы Ходкевичу удалось доставить продовольствие, и самому занять неприступную крепость, московский Кремль, то выбить его оттуда было бы весьма сложно.

Узнав от лазутчиков, что столь значительные силы идут к Москве и ведут с собой громадный обоз с продовольствием, Пожарский решил не допустить упрочения польского гарнизона в Кремле. Упреждая опасное событие, он выслал 10 июня к Москве отряд под началом воевод Михаила Дмитриева и Федора Левашова, которым было приказано поставить острожек у Петровских ворот. Затем к Москве был отряжен отряд Дмитрия Лопаты Пожарского, который должен стать у Тверских ворот. Таким образом, первые отряды ярославского ополчения прикрыли дорогу на Смоленск, по которой ждали подхода Ходкевича.

Обойти заставы Пожарского гетман уже не мог. Почти в полном окружении оказались засевшие в Кремле полки Струся и Будзилы, ибо по другую сторону Москвы стояли казаки Трубецкого.

Главные силы Земского ополчения в челе с Дмитрием Пожарским выступили из Ярославля 27 июля 1612 года. То был волнующий час для ярославцев. Четыре месяца древний град на Волге копил ратную силу, четыре месяца жил надеждой на избавление Руси от страшной Смуты, четыре месяца грезил о лучших временах, когда в царстве Московском установится покой и с новой силой воссияет поруганная и оскверненная православная вера, источник святости и духовного борения.

Русский народ устал, отчаялся, а посему все четыре месяца взирал на Ярославль, как на последнюю надежду, коя не должна угаснуть, а обрести ту божественную силу, способную свершить Подвиг, без коего Русь ожидают еще более жуткие бедствия.

Не подведи же, Ярославль, выйди на ристалище и сверши свое божественное предначертание во имя святой Руси!

Зело волновался воевода Дмитрий Пожарский. Сколь усилий затрачено, дабы встать в челе общерусской рати и наконец-то двинуться на спасение Москвы! Много раз он вспоминал свои слова, высказанные некогда в стольном граде Надею Светешникову: «Русь тогда крепка, когда церковь и народ стоят воедино». Вспоминал, и на деле крепил светское и духовное единение, видя в том спасение отчизны.

Еще загодя он попросил владыку Кирилла:

— Сотвори так, святый отче, чтобы сам Господь стал нашим заступником и подвигнул рать на победу.

— Господь не оставит, сыне, христово воинство. Я отслужу молебен в Спасской обители у гроба ярославских чудотворцев Федора Ростиславича и сыновей его Давида и Константина, и со всем духовным синклитом благословлю рать на свершение победы над ворогом. А поведет воинство на одоление супостатов чудотворная икона Пресвятой Казанской Божией Матери. Несите ее до стен царствующего града и под ее покровительством избавьте Москву от латинян.

— Мы понесем святыню, владыка, а когда избавим столицу от иноземцев, то клятвенно обещаю — поставить на Москве храм в честь Казанской Богоматери.

— Богоугодное дело свершишь, князь Дмитрий.

Владыка некоторое время помолчал, а затем близко ступил к Пожарскому и с каким-то необычайно-глубоким чувством посмотрел в его ореховые глаза.

— И еще изреку тебе, Дмитрий Михайлыч. Живет в Ростово-Борисоглебском монастыре затворник Иринарх, величайший служитель Господа, подвижник земли Русской, коего можно сравнить лишь со святителем Гермогеном. Сходи к нему, когда воинство будет в Ростове, земно поклонись за его великие подвиги и попроси благословения. На Иринархе лежит Божия благодать, и благословение преподобного не от себя будет, а от воли самого Господа, и ты, ратный муж, узришь славу Божию.

— Благодарствую, владыка, — низко поклонился Кириллу Дмитрий Михайлович. — Я непременно схожу к затворнику… Это тот самый Иринарх, кой благословил Михаила Скопина-Шуйского?

— Вера в силу святых молитв Иринарха испустилась на всю Русь. Шли к затворнику нищие и убогие, всесильные князья присылали за благословением. В самое тяжкое время, когда совсем юный князь Михаил Скопин-Шуйский собрался войной на Сигизмунда, то прислал он своего меченошу за благословением к Иринарху. Затворник не токмо благословил, но и послал ратоборцу свой поклонный крест. С оным крестом князь победоносно прошел до самой Москвы, совсем тогда погибавшей, и спас ее… Наконец-то появился достойный муж, незапятнанный изменами, осиянный славою победителя, но не вынесли того завистливые бояре и влили ему в кубок с вином отравного зелья. Две недели умирал юный полководец. Увидел сие во сне преподобный Затворник и прислал к умирающему инока Александра, повелев сказать Михаилу Скопину, дабы тот вернул поклонный крест, ибо тот крест теперь понадобится другому ратному мужу, поелику Русь вновь погрузилась в пучину Смуты…

Трижды ходил я, сыне, к преподобному Иринарху и преклонял колени пред его Подвигами. Великой животворной силой наполнены праведные труды Иринарха, великой силой обладают его молитвы к Всевышнему. А сидит он в тяжких оковах, в коих ни один затворник не сиживал…

Проникновенный рассказ владыки Кирилла поразил Пожарского.

— Не могу себе даже представить, как сей затворник смог вынести такие неимоверные тяготы. Никак сам Господь даровал земле Русской такого подвижника. Но какие все-таки разные лики святости. Патриарх Гермоген возводил монастыри и храмы, управлял епархией, слал грамоты с призывами. Его служение Богу — святительское, деятельное, оно всегда на виду. Совершенно другой лик святости у Иринарха, и понадобилось ему для оного молитвенное сосредоточение да отшельническое уединение, и в том его не меньшая сила, чем у Гермогена. Велик сей затворник!

— Добрые слова глаголешь, сыне.

Отслужив молебен в Спасо-Преображенском монастыре у гроба ярославских чудотворцев, и взяв благословение у митрополита Кирилла, Пожарский вывел ополчение из Ярославля. Впереди рати пастыри несли икону Казанской Божьей Матери.

Напутственно затрезвонили колокола, взревели сурны, гулко ударили полковые набаты и бубны. Ярославцы, провожая войско и увидев перед собой чудотворный лик, опустились на колени, истово осеняя себя крестным знамением, горячо молились, ибо только всемогущий Господь и святые чудотворцы могут даровать ярославской рати долгожданную победу.

…………………………………………………………………………………………….

За два дня до выступления войска Илья Пророк разразился крушительными грозами и проливными дождями. Дороги так развезло, что пушки то застревали в рытвинах, то проваливались на мостах через разливчатые от потопных дождей реки.

Всего на семь верст удалилась от Ярославля Земская рать за первый день пути. За второй — два десятка верст. Пока ополчение копотливо двигалось к Москве, Дмитрий Михайлович передал войско Кузьме Минину и свояку Ивану Хованскому, приказав им идти в Ростов, а сам с небольшой свитой поскакал в Суздаль, дабы проститься у гробов родительских в Спасо-Евфимиевом монастыре и помолиться о победе, после чего нагнал рать в Ростове.

Ростовцы встретили ополчение колокольным звоном, преподнесли Дмитрию Пожарскому хлеб и соль. Радостны были их лица: сколь когда-то они натерпелись от ляхов, кои дотла сожгли весь город, зверски зарубили саблями сотни людей, осквернили и разграбили Успенский собор, а с митрополита Филарета Романова содрали святительские одежды, облачили в убогий крестьянский армяк, бросили на телегу и с бесчестьем отвезли к тушинскому Вору. Город еле-еле пришел в себя, обстроился новыми избами, но покоя в Ростове не было, ибо ляхи еще не раз норовили разорить древний город на озеро Неро. И вот наконец-то в Ростов вошли долгожданные спасители. Вверх полетели колпаки и шапки, понеслись громкие ликующие возгласы:

— Слава Земскому ополчению!

— Заждались вас, братья!

— Слава Минину!

— Слава Пожарскому!

Пожарский объявил о трехдневной остановке.

Без всякого понуждения и приказа ростовцы звали ратников в свои избы и отдавали им последнюю еду.

В первый же день остановки в ополчение влилась добрая сотня ростовских ратников во главе с дворянином Ошаниным. В тот же день в шатер Пожарского прибыл из подмосковных таборов атаман Кручина Внуков, уведомив воеводу, что Заруцкий бежал в Коломну. Минин и Пожарский наградили атамана жалованьем и с добрыми напутствиями отпустили в таборы.

За дни стоянки в Ростов съехалось много дворян из окрестных поместий, что порадовало Пожарского. Многие служилые люди оставались не у дел: на Москву подаваться — царя нет, в Ярославль ехать — там и без того войско надолго застряло и неведомо когда на Москву пойдет. И вот стоило ополчению двинуться к столице, как уездные дворяне «конно, людно и оружно» начали стекаться к Ростову.

Владыка Кирилл с немалым удовольствием вернулся на свой ростовский стол. Старого пастыря все больше одолевали недуги, и он прямо сказал Пожарскому:

— Не ходок я на Москву. Здесь мое последнее обиталище.

— Жаль, владыка. Ты зело много потрудился над сплочением рати. Без твоего миротворческого слова едва ли бы мы сегодня стояли в Ростове. Ты свершил свой подвиг, кой сродни подвигу Иринарха.

— Нет, сыне, — сдержанно улыбнулся владыка. — Далеко мне до свершений преподобного Затворника. Здесь я буду неустанно молиться за вас и с покойной душой покину бренный мир, когда изведаю об избавлении православной Руси от латинян. Но для оного вам надлежит избрать нового духовного пастыря, кой и поведет вас под святым ликом Казанской Богоматери к Москве.

— Ты глаголешь об игумене Исаии?

— Да, сыне. Никого опричь него не вижу.

Еще перед выходом из Ярославля владыка Кирилл настойчиво советовал Пожарскому обратиться с грамотой к казанскому митрополиту Ефрему.

— Сей владыка, заступивший на место Гермогена, ныне один из самых стойких пастырей, страждущий за святую Русь. Еще при первом Самозванце он положил церковное запрещение на жителей Свияжска, присягнувших Лжедмитрию, и те принесли повинную присягу царю Шуйскому. Просить надо владыку, дабы он благословил игумена Савва-Сторожевского монастыря Исаию на владычный стол в Крутицах. Сей владыка и поведет воинство к Москве.

Грамоту выслали от всего Ярославского Земского собора.

Крутицкий владыка Исаия, получив благословение от митрополита Ефрема, прибыл в ополчение под Троице-Сергиевом монастырем.

………………………………………………………………………………………….

Урядив дела в Ростове Великом, Дмитрий Михайлович и Кузьма Захарыч в сопровождении духовных лиц отправились в обитель Бориса и Глеба.

С необычайно волнующим чувством ступил Пожарский на порог убогой кельи. То, что он увидел, потрясло его: одно дело — услышать, другое — увидеть воочию. Висело тогда на затворнике сто сорок два медных креста, железные путы ножные, восемнадцать медных и железных оковцев, кои он носил на руках и груди, связни на поясе весом в один пуд и железная цепь в двадцать сажен, коя была надета на шею. Опричь того имелась у затворника тяжелая палка железная, которою он смирял свое тело и изгонял бесов. Господи, подумалось Дмитрию Михайловичу, сколь же сил и душевного борения надо этому седовласому старцу, увешанному многопудовыми цепями и веригами!

Глубокие, выразительные, всевидящие глаза Иринарха излучали живительный свет и благодать. Казалось, сам Господь взирает на тебя.

Дмитрий Михайлович до самой земли поклонился Затворнику, а затем опустился на колени и склонил голову.

— Благослови, преподобный Иринарх.

Подле Пожарского опустился на колени и Кузьма Минин.

Загремев цепями, взял преподобный свой поклонный крест.

— Да явит Господь милость свою, — проникновенно молвил он, вручая Пожарскому святыню. — Да пособит очистить Москву от всякия скорби.

Это был тот самый крест, что посылал Иринарх князю Михаилу Скопину.

— Дерзайте! — благословляя Пожарского и Минина, сказал Иринарх. — Не страшитесь ворога, и вы увидите славу Божию.

Вожди ополчения истово, с благоговением приложились к поклонному кресту…

Слава Божия воссияла 26 октября 1612 года. Древняя столица Русского государства была полностью очищена от иноземных завоевателей. У кремлевской стены стояли две великие святыни России: чудотворная икона Казанской Божьей Матери и поклонный крест преподобного Иринарха.

На Арбате Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин устроили торжественный смотр ополчению, затем войско прошло через разоренную Москву.

На Красной площади, возле Лобного места они сошлись вместе с казаками Трубецкого. Воеводы рядом въехали в Спасские ворота Кремля. Это был миг единения русской освободительной силы, минута огромной народной радости!

Попечением Бога, Казанской Богоматери, Ярославским ополчением и казачьими отрядами из подмосковных «таборов» была взята Москва.

При высвобождении столицы героически ратоборствовали Аким Лагун, Надей Светешников, Анисим Васильев, Первушка Тимофеев, сотни ярославских и ростовских ополченцев. Анисим погиб в жестокой схватке с польскими жолнерами, Надей — тяжело ранен, но остался жив и вскоре был пожалован в чин «государева гостя».

Первушку, наверное, и впрямь спас оберег жены. Он вернулся в Ярославль, где его встретила счастливая Васёнка, родившая мужу сына, а спустя несколько лет Первушка воздвиг-таки свой первый каменный храм.

……………………………………………………………………..

Дмитрий Михайлович Пожарский скончался 20 апреля 1642 года и был погребен в родовой усыпальнице Пожарских, в суздальском Спасо-Ефимьеве монастыре. Перед смертью он, по обычаю того времени, постригся в монахи, приняв имя Кузьмы — в память своего друга и соратника.

Кузьма Захарович Минин похоронен в Архангельском соборе Нижнего Новгорода.

Великие имена Минина и Пожарского, показавших образцы горячей любви к Отечеству и мужественной решимости защищать Русское государство, будут вечно жить в благодарной памяти потомков.

 

Краткая библиография

Акты исторические, собранные и изданные Археографическою комиссиею, т. II. Спб., 1841.

Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археологическою экспедицией., т. II–III. Спб.,1836.

Акты подмосковных ополчений и Земского собора 1611–1613 гг. — Чтение ОИДР, М., 1911, кн.4.

Белокуров С. А. Московская хроника. М.-Л., 1961. Действия нижегородской архивной комиссии, т. XI. Нижний Новгород, 1912.

Жолкевский С. Записки гетмана Жолкевского. Спб.,1871.

Новый летописец, — Полное собрание русских летописей. Т. XIV. М.-Л, 1965.

Палицын А. Сказание Авраамия Палицына. М.-Л., 1955.

Петрей П. История о великом княжестве Московском. М., 1867.

Русская историческая библиотека, т. 1. Спб., 1872, т. XIII.

Сказание современников о Дмитрии — самозванце, ч. 1–2.

Собрание государственных грамот и договоров, т. II–III. М., 1819–1822.

Тимофеев И. Временник. М.-Л., 1951.

Бибиков Г. Н. Бои русского народного ополчения с польскими интервентами 22–24 августа 1612 г. — Исторические записки. Т. 32. М., 1950.

Гиршберг А. Марина Мнишек. М., 1908.

Долинин Н. П. Подмосковные полки (казацкие «таборы») в национально-освободительном движении 1611–1612 гг. Харьков, 1958.

Забелин И. Минин и Пожарский. М.,1883.

Замятин Г. А. К истории Земского собора 1613 г. — Труды Воронежского государственного университета, т. III, 1926.

Карамзин Н. М. История государства Российского, т. X–XII. Спб., 1824.

Каргалов В. В. Русские полководцы, М. 1990.

Ключевский В. О. Курс лекций по русской истории. Соч., т.3. Спб., 1824.

Корецкийй В. И. Формирование крепостного права и первая крестьянская война в России. М., 1975.

Костомаров Н. И. Смутное время в Московском государстве. Т. 3. Спб., 1883.

Кудряшов К. В. Очерки городской жизни Москвы. М.Р. 1962.

Любавский А. М. «История западных славян», М., 1918 г.

Любомиров П. Б. Очерки истории нижегородского ополчения 1611–1612 гг. М.,1939.

Мальцев В. П. Борьба за Смоленск. Смоленск, 1940.

Пирлинг П. Дмитрий-самозванец. М., 1912.

Платонов С. Ф. Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв. М.,1937.

Савмелов Л. М. Князья Пожарские. М., 1906.

Скрынников Р. Г. Борис Годунов. М., 1978.

Скрынников Р. Г. Россия в начале XVII в. М. 1988.

Скрынников Р. Г. Минин и Пожарский. М. Молодая гвардия, 1981.

Смирнов И. И. Восстание Болотникова 1606–1607. М., 1951.

Смирнов С. К. Биография князя Д. М. Пожарского. М., 1852.

Соловьев С. М. Историия России. Кн. IV. М., 1960.

Флоря Б. Н. Русско-польские отношения и балтийский вопрос в конце XVI — начале XVII вв. М., 1973.

Форстен Г. В. Балтийский вопрос в XVI–XVII вв., т. 1–2. Спб., 1893–1894.

Шамшурмн В. А. Набат над Волгой. Н. Н., 1996.

Шаскольский И. П. Шведская интервенция в Карелии в начале XVII в. Петрозаводск, 1950.

Шепелев И. С. Освободительная и классовая борьба в Русском государстве в 1608–1610 гг. Пятигорск, 1957.

В библиографии указана лишь небольшая часть архивных материалов, понадобившихся для написания романа.

Содержание