Град Ярославль

Замыслов Валерий Александрович

#i_002.png

Часть первая

ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

 

 

Глава 1

«И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»

На нивах поднимались хлеба. Мужики, глядя на густую сочную зелень, довольно толковали:

— Добрые всходы. С хлебушком будем.

Радовались мужики. Ныне и дождей в меру перепало, и солнышко изрядно землю обогрело. Коль лето не подведет, сусеки добрым житом заполнятся.

Однако за неделю до Петрова дня резко похолодало, потянул сиверко, а на святого Петра хлынул проливной дождь; лил день, другой, третий…

Мужики, бабы и чада забились в избы.

— Эк небо прохудилось. Беда, коль надолго.

Самая пора в луга, мужики отбивали горбуши и литовки, но дождь все лил и лил. Страдники забеспокоились:

— Как бы без сенца не остаться. Скорей бы непогодь миновала.

Но непогодь и не чаяла уняться: дождь шел уже третью неделю. Мужики вконец затужили:

— Хлеб мокнет. Самое время колосу быть, а нива все еще в зеленях. За что Господь наказует, православные?

Усердно молились, били земные поклоны Христу, пресвятой Богородице и святым угодникам, выходили всем селом на молебны, но Бог так и не смилостивился.

Дождь, не переставая, лил десять недель кряду. Хлеб не вызрел, стоял «зелен, аки трава». В серпень же, на Ивана Постного, нивы побил «мраз велий».

В избах плач:

— Сгинем, с голоду вымрем. Как зиму зимовать, Господи!

Блаженные во Христе вещали:

— То кара Божья. Творец небесный наказует за грехи тяжкие. Быть гладу и мору!

Сковало землю, повалил снег. Народ обуял страх; от мала до велика заспешили в храм.

— Изреки, батюшка, отчего летом мороз ударил? Отчего нивы снегом завалило?

Но батюшка и сам в немалом смятении. Слыхано ли дело, чтоб в жатву зима наступала!

— Все от Бога, православные. Молитесь!

Молились рьяно, усердно, но хлеб погиб. А впереди — смурая осень и долгая, голодная зима.

Ринулись на торги. Продавали пряжу, холсты, рогожу, коробья из луба. Но покупали неохотно, пришлось загонять товар втридешева. На серебро норовили купить жита, но, дойдя до хлебных лавок, очумело ахали: жито подорожало вдесятеро. Бранились:

— Аль креста на вас нет? Разбой!

Торговцы же отвечали:

— Найди дешевле. Завтра и по такой цене не купишь.

Мужики чертыхались, отходили от лавок и ехали на другой торг. Но и там хрен редьки не слаще. Скрепя сердце, отдавали последние деньжонки и везли в деревеньку одну-две осьмины хлеба. Но то были крохи: в каждой курной избенке ютилось немало ртов. Минует неделя, другая — и вновь загуляет лютый голод.

В страшной нужде, питаясь остатками старых запасов, мужики пережили этот год, уповая на посев следующего года, но надежды рухнули: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов.

1603 год также был неурожайным.

В Московском царстве начался жуткий голод. Смерть косила людей тысячами. Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во ста девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли… А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось…»

«Того же стодесятого году Божиим изволением был по всей Русской земле глад велий — ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду умерло, а иные люди мертвечину ели и кошек, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путям валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города разбрелось».

 

Глава 2

КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

Первушка, сын Тимофеев, стоял на погосте у могильного холмика и горестно мял шапку в жестких загрубелых руках. По впалой щеке скользнула в русую кудреватую бородку скорбная слеза. Сегодня последнего сородича похоронил. Один остался, как месяц в небе. Была семья, большая, в семь душ, и как языком ее слизало. Нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер.

Час горевал, другой, а когда над погостом сгустились сумерки, низко поклонился почившим и побрел к селу. И хоть бы кто живой повстречался! Почитай, вымерло некогда многолюдное село. В редкой избенке мерцал огонек. Кто-то еще доживает свой век, ведая, что Костлявая уже стоит у порога.

В опустевшей избе сел на лавку, привалился к бревенчатой стене, вытянул ноги в пеньковых лаптях, и тотчас почувствовал, как чрево жутко жаждет пищи. Вот бы сейчас ломоть хлеба! Ничего нет вкусней и слаще.

Голова закружилась, подступила дурнота, а в голову втемяшилась присказка: «Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза»… А что? Откинься на изголовье, закрой очи, забудься — и наутро нет Первушки. Один черт с голодухи ноги протянешь. Бежать в Заволжье — силенок не хватит, хотя отец еще неделю назад толковал:

— Уходить тебе надо, Первушка. Глад и мор людей косой косит.

— Да как же я от тебя, батя, уйду, коль ты один остался?

— Меня уже не спасешь, сынок. С лавки не подняться… А тебя, знать, Бог бережет. Пятерых на погост унес. Нельзя тебе со мной обретаться. Черная смерть никого не щадит. Немедля уходи.

Но Первушка не ушел: не похоронить отца — тяжкий грех. Его, кажись, и в самом деле Бог от моровой язвы оградил, а вот лютый голод может и не пощадить.

В полной тьме нащупал ухват и вытянул из остывшей печи глиняный горшок. Еще вчера он кормил отца щами из крапивы, щавеля и остатками свекольной ботвы. Но отец настолько ослаб, что и трех ложек не осилил.

Опростав горшок, Первушка растянулся на лавке. Дурнота отступила. Завтра он покинет село в поисках лучшей доли. Покинет вольным человеком. Никогда и не чаял о том, да случай подсобил. Барин крепко занедужил. Уверившись, что от Косой ему не увильнуть, вознамерился спасти свою грешную душу богоугодным делом. Выдал оставшимся в живых крестьянам отпускные грамоты.

Первушка не сошел ни в Дикое Поле, ни в глухие заволжские леса, а побрел в град Ярославль, в коем обитал его дядя Анисим, промышлявший мелкой торговлей рыбой. Когда-то он бывал у Анисима, тот хоть в богатеи не выбился, но жил довольно сносно. Не голодовал, даже пшеничный хлеб был на столе. Каково-то ныне ему живется?

……………………………………………………………………

К Ярославлю шел с каликами перехожими.

Те брели гуськом, с посошками, возложив левую руку на плечо впереди идущего. Все — старенькие, отощалые, в сирой одежде, лохмотья едва прикрывали худосочные тела; лишь впереди всех неторпко шагал зрячий поводырь Герасим, высокий, отощалый старик лет шестидесяти, глава слепой артели; был он в такой же сирой до колен рубахе с длинным черемуховом подогом, за конец коего крепко ухватился слепой старец с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена.

Подойдя к большаку, Первушка спросил:

— Издалече идете, люди Христовы?

— Да, почитай, из Москвы, паря, — откликнулся большак.

— Никак лихо на Москве?

— Лихо, паря. Глад и мор великий. То — наказание Господне за злодейские дела Бориса Годунова. Спаситель припомнил ему подлое убиение царевича Дмитрия.

Слова дерзкие, бесстрашные. За такие воровские слова на Москве головы рубят. Однако Первушка ведал, что калик перехожих и блаженных во Христе не трогают, если такие слова будут брошены в лицо даже самому царю.

Первушка некоторое время помолчал, переваривая бесстрашную речь калики. Много правды в его колючих словах. В народе давно худым словом поминают Бориса Годунова.

— И в других города лихо? — прервав молчание, спросил Первушка.

— Лихо, сердешный. Всюду костлявая старуха гуляет. От мора не посторонишься: он чина не разбирает. Голод такой лютый, что никакого нам подаяния. Глянь на убогих. Кости что крючья, хоть хомуты вешай.

— Вижу, старче.

Издревле на Руси калики перехожие были уважаемыми людьми.

Первушка всегда с особой теплотой вглядывался в лица калик, бредущих гуськом. Подойдут старцы к селу, запоют жалобные божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле в гноище, или как Алексей — человек Божий жил у отца на задворьях. Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалостные сказания о людской нужде и благочестивых Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны, что слова прямо в душу просятся и напев хватает за сердце…

Подойдут к избе, постучатся.

— Войдите, Христа ради.

— Спаси тебя, Господи.

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли? А накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил в нее молока и посадил к столу: ешьте с дорожки во славу Божию… А уж потом:

— Давно ли, миленький старичок, не видишь ты Божьего света?

— Отродясь, христолюбивый. Родители таким на свет Божий выпустили.

— И как же ты белый свет представляешь?

— С чужих слов, родимый мой, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот ты мне молочка похлебать дал. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — так же не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так вот во тьме и живу. Что скажут — тому верю. Но запомни, родимый мой, что слепой не токмо сказки сказывает да божественные песни поет, но и мастерить может. Лапти, корзины и домашнюю утварь.

Первушка как-то сам видел, как слепец лапотки плел. Сидел он в теплом куту избы, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, и кочедык в руках, неуклюжая деревянная колодка под боком. Драли эти лыки сами хозяева, дома в корыте обливали кипятком, расправляли в широкие ленты, черноту и неровности соскабливали ножом.

Слепец же отбирал двадцать лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую — тупое шило и заплетал подошву. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как упремудрил Господь слепого человека то разуметь? И свету не надо жечь про такого работника…

Калики пели, а Первушке невольно думалось: сколь же они верст отшагали, сколь наслушались всего! Иногда самому хотелось оторваться от сохи, повседневных крестьянских забот и пошагать вкупе с каликами по тореным и нетореным запутицам, — через росные цветущие луговища и дремучие леса, дабы, забыв обо всем на свете, подышать вольным воздухом, послушать звонкие трели соловьев и благозвучное, заливчатое пение других луговых и лесных птиц, а затем безмятежно посидеть у зеркально тихой реки или подле хрустально чистого, серебряного родничка. Душа бы пела, передыхая от извечной крестьянской работы, при коей и ликующей природы не примечаешь. И как жаль той чарующей красоты, коя проходит мимо тебя и порой подталкивает человека: распрями спину, оглядись, прислушайся! Ведь жизнь так коротка, она всего лишь короткая тропинка от рождения до смерти.

Редкий человек оглянется, редкий человек прислушается, забыв о своей суетливой бренной жизни…

На ночлег остановились у Шепецкого яма, состоявшего из ямской избы и пяти изб для проживания ямщичьих семей.

— Поди, и на ночлег не пустят и подаяния не подадут, — молвил Первушка.

— Подадут! — уверенно произнес вожак. — Ямщики справней крестьян живут.

Ямщики селились небольшими деревеньками, в которых обязаны были держать упряжных лошадей. За это ямщики имели участки земли, избавлялись от крестьянских повинностей и даже получали государево денежное жалованье, которое выдавалось из «ямских денег», поступавших в московский Ямской приказ в виде посошной подати с посадских людей и крестьян на содержание ямской гоньбы для провоза послов, гонцов, должностных и ратных людей.

Особенно любили ямщики зимнюю гоньбу, когда езда была скорая. Перегоны, которые ямщики проезжали, не кормя лошадей, были долгие: в шестьдесят, семьдесят, а то и более верст. Государевы ямщики — «соловьи», как их окрестили в народе, — лихо гнали свои борзые тройки. Зычно гикали, заливисто гудели в свои ямщичьи дудки и требовали, чтоб встречные загодя сворачивали с дороги, иначе — кнутом по спине. Версту такой «соловей» пролетит и кричит на все поле: «Верста-а!» А в виду яма примется во весь дух заливаться — свистеть — предупреждать разбойным, оглушительным свистом работных людей яма: де, торопитесь, ребятушки, выносить упряжь, выводить свежих лошадей.

Спех был иногда так велик, что ямщикам было даже разрешено (если лошадь утомлялась или падала, не достигнув «яма»), брать другую лошадь у первого встретившего проезжего или в ближайшем селении. Потом этих лошадей возвращали владельцам, да еще платили за них прогонные деньги.

Ямщики развели калик по избам, одарили подаянием, квасом напоили и уложили спать. На убогих смотрели с сочувствием, а вот на Первушку — с подозрением.

— Не похож ты на калику перехожего, парень, — молвил хозяин избы. — Чего к убогим пристал?

— Одному лихо на лесных-то дорогах.

— А сам не из лихих?

— Не трогай его, мил человек, — заступился за Первушку вожак. — У сего парня душа добрая.

— Ну-ну.

Первушка осмотрелся. В избе сумеречно, волоковые оконца затянуты бычьими пузырями, пахнет ямщичьей справой, развешенной на колках по стенам, и кислыми щами; от приземистой печи исходит тепло, на ней сушатся онучи и рукавицы; подле печи — кадка с водой, на коей висит деревянный ковш с узорной ручкой, вдоль передней и правой стены — лавки, крытые грубым сермяжным сукном; посреди избы — щербатый стол; у левой стены — невысокий деревянный поставец с немудрящей посудой: оловянными мисками, ложками, кружками и глиняной корчагой. У входа же, рядом с печью, висит глиняный умывальник с тупым носиком. Печь — широкая, добротная, с подпечьем, голбецом, шестком, загнетком, челом-устьем, полатями и бабьим закутом, где стояли ушаты, бадейки и квашня.

Жилье освещает светец с сухой лучиной. Красные угольки падают в лохань с водой и трескуче шипят. По бревенчатой стене от трепетного огонька пляшут причудливые тени.

Калики быстро заснули, но Первушку сон долго не морил, перед его глазами вдруг предстала родное село до Голодных лет.

Страда!.. И солнышко давно закатилось, и заря прогорает, а в избах мерцают тусклые огоньки, и мало кто спит. Выйдешь иногда в самое доранье, а на белесоватом просвете неба мелькают крылья ветряной мельницы, где также мигает огонек. Мельник смазывает и заправляет мельничную снасть, чтоб быстрее тряслось корытце, ходче и больше стряхивало горячей муки в подставной сусек.

А чуть зарумянилась утренняя зорька, как уже возле гумен поплыли ввысь столбы густой пыли: мужики веют обмолоченный хлеб и усердно хлопают цепами. Каждый спешит, торопится, нельзя и часу мешкать: как бы небо не прохудилось.

В поморок снопы сушили на овинах. Тут гляди в оба, чуть зазевался — и остался в зиму без хлеба.

Вовек не забыть Первушке того страшного пожара. Дул ветер в дверцу овина на яму, на дне которой горели сухие дрова; ветер выбил из них и закрутил вверх крупные искры. Одна пролетела сквозь решетины, засела в сухом хлебе и зажгла солому. А оконце садила не прикрыто, в него рванулся ветер и раздул тлеющий сноп.

Девятилетний Первушка, пригретый жаром от дров, заснул у ямы. Очнулся, когда затлела на спине рубаха, и впросоньях сам едва успел выскочить. Овин занялся жарким пламенем. В селе заметили, похватали багры, побежали с деревянными бадьями к пруду, но было уже поздно. Мужики залили водой головешки, затоптали лаптями начинавшую тлеть солому, разбросанную по овиннику.

Первушка жался к матери, не решаясь взглянуть в обезумившие от горя глаза отца, застывшего на сгоревшем овине. А потом началась лютая, голодная зима. Один только Бог ведает, чем и как кормилась семья Тимофея в ту лихую годину.

Чуть полегче стало, когда пришел апрель — заиграй овражки. Весна для крестьян — упование: хлеб хоть давно приеден, но свежая трава идет в ход — и для лошадей и для голодного люда.

Ходил Первушка с мальчишками по озимым полям, с коих снята была рожь и на коих собирали водянистые пестики; ходил он и с мужиками по лесным опушкам, где селяне выбирали молодые сосны и резали из-под коры длинными лентами мягкую заболонь. И пестики, и щавель, и крапива, и древесный сок шли в скудную крестьянскую трапезу…

…………………………………………………

Как-то пролетел боярский возок. Боярин, никак, куда-то спешил. Холопы — молодые, дерзкие — размахивая плетками, прижали нищебродов к обочине.

— Гись! Гись!

Одна из плетей ожгла Первушкино плечо. Поежился, показал в сторону холопов кулак, но тех уже и след простыл.

— Э-эх, жизть наша, — вздохнул большак. — Все-то для богачей. У них даже борода помелом, а у бедного клином.

— Это почему?

— Да потому, молодший. Богатый говорит: такой-то мне должен — и расправит бороду в одну сторону, такой-то — расправит в другую. Бедный же: и я ему должен — и всю бороду сгребет в горсть.

— Пожалуй, и так, Герасим.

Вдали, в малом оконце между сосен, поглянулась высокая шатровая башня.

— Никак ко граду подходим, — устало передвигая ноги, молвил Первушка.

— К Ярославлю, — поддакнул большак, не раз бывавший в Рубленом городе. — То дозорная вышка Спасского монастыря.

Вскоре вышли к Которосли, и перед братией предстал древний город. Вдоль реки тянулся величавый Спасо-Преображенский монастырь с трехглавым шлемовидным собором, а рядом с обителью возвышалась деревянная крепость со стрельницами.

— Высоко стоит, — произнес Первушка. В третий раз он выходит к Рубленому городу, и каждый раз любуется крепостью.

Герасим и махнул рукой перевозчику.

— Перевези, мил человек!

Перевозчик зоркими глазами глянул на ватагу в лохмотьях, крикнул:

— С деньгой ли приперлись?

Денег у нищей братии не было, но Герасим вскинул ореховый посох.

— Калик веду, мил человек аль не зришь? Издалече бредем, дабы ярославским святыням поклониться. Ты уж перевези без денег убогих.

Перевозчик шагнул к суденышку. Калики!

Переправились и подошли к Святым воротам обители.

— Вот это твердыня! — восхищенно воскликнул Первушка.

Перед ними высилась мощная каменная башня с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. — Хитро поставлена.

— В чем хитрость узрел?

— А ты аль не примечаешь, Герасим? Одни боковые ворота в стрельне чего стоят. Хитро!

— Не разумею, паря. Ворота как ворота, — пожал плечами большак.

— Худой из тебя воин. Да ужели ты не зришь, Герасим, что стрельня прикрывает главный вход? Тут любой ворог шею сломит.

— А что ежели ворог стрельню осилит?

— Это ж капкан! В стрельне он и вовсе пропадет. Отсюда не узришь главных ворот.

— Так ворог может и с пушками прийти, — все еще недоумевал большак.

— С пушками? Мыслишь, легко сюда затащить пушки? Чудишь, Герасим. Мудрено тут развернуться. А теперь глянь вверх. Пока ты с пушками возишься, тебя стрелами, свинцовой кашей да кипящей смолой приголубят. Пожалуй, не захочешь в стрельню лезть. Нет, Герасим, не одолеть такую башню. Не одолеть! Разумен был тот мастер, кой сию твердыню возводил.

Большак головой крутанул.

— Откуда в тебя, паря, такая ратная сметка? Сказывал, в деревеньке за сошенькой ходил.

— Лукавить не буду, Герасим. Я эту башню уже в третий разглядываю. Занятны мне такие ратные хитрости.

— Чую, паря. Авось и сгодится тебе ратная смекалка. Прощевай, нам в обитель пора.

— Прощай, Герасим. И вы прощайте, люди Христовы. Даст Бог, свидимся.

Первушка поклонился братии и зашагал в Рубленый город.

 

Глава 3

ПРЕСЛАВНЫЙ ГРАД ЯРОСЛАВЛЬ

Первушка шагал по Ярославлю и припоминал свою первую встречу с дядей Анисимом. Тот, коротко расспросив о житье-бытье своего брата, молвил:

— Надо мне на торги съездить. Садись на телегу.

Шел тогда Первушке семнадцатый год. Ехал и жадно разглядывал город, а дядя степенно рассказывал:

— Ярославль — город торговый. И чем токмо не богат? Взять, к примеру, соль. Дорогая, но всем надобна. Без соли и хлеба за стол не садятся. Последний алтын выложишь, но соль купишь. Вот тем и пользуются ярославские купцы, все амбары солью забиты.

— А где добывают?

— В Варницах, что вблизи Ростова Великого, Больших Солях, Солигаличе. Купцы торгуют со многими городами, даже в Казань на насадах ходят. А в насаде соли — тридцать тыщь пудов. Прикинь прибыток, Первушка… А кожи? В Ярославле, пожалуй, самые лучшие выделанные кожи. Красной юфти — цены нет. На купцов вся Толчковская слобода корпит, да и в других слободах кожевен не перечесть. Добрую кожу опять-таки вывозят в Казань, татары скупают и, дабы не быть в убытке, везут ярославские кожи через Хвалынское море в Персию, Бухару, Хивины и другие восточные царства и государства. Да и ярославские купцы в восточные страны пускаются. Ни моря, ни бурь не страшатся. Большая деньга манит. Разумеется, без риска не обходится. Но купец, что стрелец: попал, так с полем, а не попал, так заряд пропал. Но заряд редко пропадает. На Руси всяк ведает, что ярославец — человек не только расторопный, но башковит и увертлив, всегда оплошного бьет. А сколь купцы скупают льна и говяжьего сала? Бойко торгуют. А видел бы ты, Первушка, сколь в Ярославле зимой замороженной рыбы? Горы! Добывают ее в Тверицкой, Норской и Борисоглебской слободах да в Коровниках. Живую рыбу из слобод возят в прорезных судах. Купцы ее замораживают и санным путем в Москву — на столы бояр, патриарха и царя батюшки. От Ярославля до Москвы двести пятьдесят верст. Но глянул бы ты, Первушка, на зимний большак. Ежедень идут на Москву семьсот, восемьсот саней — с хлебом, медом, рыбой, икрой, мясом, салом, солью, льном, сукнами. Особо аглицкие купцы Ярославль осаждают. Им-то легче торговля дается, чем русскому торговому человеку.

— Отчего ж так, дядя Анисим?

— Да всё просто. Царь Иван Васильич дал льготу аглицким купцам на беспошлинный торг. Ярославль для них — промежуточное место в восточные страны. Аглицкие мореходы высаживаются в устье Северной Двины у монастыря Святого Николы, затем — в Вологду и Ярославль. В Ярославле же грузят товары на речные суда — и, почитай, три тыщи верст до Хвалынского моря. Тридцать дён — и у Астрахани.

— Откуда все это ты изведал, дядя?

— Да я, без малого, два десятка лет торговлишкой промышляю. Даже с одним аглицким купцом знакомство завел. Он у меня иногда лен покупал, нахваливал, что лен всем недурен, неплохую деньгу отваливал. Сам же он из страны аглицкой привозил сукна, ткани, оружие, всякие пряности, драгоценные каменья. Зимой в Ярославль на санях прибывал. Порой, и на торги не останавливался, а катил прямо в Москву. Быстро до стольного града добирался. На пророка Наума из Вологды выедет, а уж на Николу зимнего — в Москве. Шустрый купец.

— Шустрый! За пять, шесть дён такую одаль осиливает. У мужика весенний день год кормит, а у купца, выходит, верста.

— Это уж точно, сыновец. Кто поспел, тот и съел… Заморским купцам не худо живется, а вот русским, особливо малым торговцам, большой калиты не сколотить. Уж слишком Таможенная изба свирепствует. Царь приказал ежегодно собирать с Ярославля тысячу двести рублей, вот Таможенная изба и обдирает, как липку. В городе на каждый товар свой целовальник: хлебный, пушной, мясной, рыбный, соляный… Не перечесть! И всяк дерет пошлину с возу, веса и цены товара. Толкуешь ему: «Три пудишка», а он и слушать не хочет: «Врешь, волоки на мои весы!» Поставишь — и глаза на лоб: на полпуда больше. И не поспоришь, не обругаешь целовальника охальным словом. Выйдет боком, себе дороже. Вмиг налетят земские целовальники и потащат в Съезжую избу. За хулу праведного человека, кой крест целовал — выкладывай три денежки, а коль заартачишься — в темницу кинут, и за каждый день тюремного сидения столь с тебя насчитают, что твои три деньги никчемными покажутся. Только свяжись с целовальниками! А вот заморские купцы царским указом, почитай, от всех торговых пошлин избавлены. Никакому целовальнику не подвластны. Вот так-то, сыновец…

До Торговой площади, что на Ильинке, ехали слободами, улицами и переулками.

— И до чего ж велик город! — воскликнул Первушка.

— Велик. После Москвы Ярославль, почитай, один из самых больших и богатых городов. Сам же град разделен на три части. Древний Рубленый город, кой возвел еще ростовский князь Ярослав Мудрый, княживший на Неро двадцать два года, занимает Стрелку между Волгой, Которослью и Медведицким оврагом. Ростовцы здесь и крепость срубили, и храмы возвели, и стали первыми жителями Ярославля.

— Неужели Ярослав Мудрый двадцать два года в Ростове сидел?

— Доподлинно, Первушка. О том монахи сказывали. У них все княжения в летописи записаны… Дале вникай. Сей град Рубленый обнесен земляной насыпью и частоколом с двенадцатью деревянными башнями. Посад же разместился за острогом. Здесь проживают торговые люди и ремесленный люд. В минувшем веке, в тридцатых годах, посад был отгорожен земляным валом, отсюда и название пошло «Земляной город». Вал служит городским укреплением, поелику на нем срубили двадцать дозорных башен.

— А что за Земляным городом?

— За ним, а также за Волгой и Которослью расположились слободы: Срубная, Калашная, Стрелецкая, Ловецкая, Коровницкая, Тверицкая, Ямская и другие.

В Рубленый город въезжали Спасской слободой.

Первушка ехал и головой качал.

— А крепость-то на ладан дышит.

— Воистину, — кивнул Анисим. — Стены и башни, почитай, вконец обветшали, вал и рвы обвалились. Напади ворог — и нет Рубленого города. Это со стороны Которосли он кажется неприступным.

— Чего ж воеводы смотрели?

— А в Ярославле воеводы недавно появились. Ране здесь, как и в других городах, наместники-кормленщики сидели. Жалованья им царь не платил, указал: кормитесь городским людом и мужиками. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Местный кормленщик и вовсе о вороге не думал. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. Кой прок деньги на крепость выкидывать? Вот царь всех наместников из городов и вымел. Знать, понял, что проку от них нет. Воевод поставил.

— И кто ж в Ярославле?

— Князь Мышецкий. Но ему, знать, тоже не до крепостных стен.

— Но то ж великой бедой может обернуться. Всё до случая, дядя Анисим. Ну, как же так?

Анисим обернулся на племянника, хмыкнул.

— А ты, вижу, крепко озаботился. Знать душа у тебя не копеечная. Добро, племяш… Всяко может статься. Одна отрада — Спасский монастырь. Здесь всё крепко и внушительно: и каменные стены, и круглые башни с бойницами, и каменные храмы. Воистину крепость! Единое место, где можно укрыться на случай осады ворога.

Колеса гулко стучали по бревенчатой мостовой. Кое-где полусгнившие бревна осели, седоки подпрыгивали вместе с подводой.

Вскоре Анисим повернул к небольшой площади с храмом Ильи Пророка, кою тесно обступили купеческие дома, лабазы, кладовые, склады и амбары. Здесь всегда многолюдно, снует ремесленный и торговый люд.

Анисим сошел с телеги.

— Лошадь постереги, а мне надо по лавкам пройтись.

— Аль лошадь сведут?

— Э, брат. Тут тебе не деревня. Не успеешь глазом моргнуть — и лошади как небывало. Ярославский народ на всё проворен. Жди!

Анисим вернулся через полчаса с тяжелым липовым бочонком в руках.

— Почитай, два пудишка. Всегда у знакомого бортника беру. Мед у него отменный, все недуги исцеляет.

— Аль занемог кто?

— Покуда бог миловал. Собираюсь на Москву съездить. А путь лежит через Шепецкий ям. Хозяин ямской избы зело просил. Ну а теперь в свою слободу.

— Добро бы на Стрелке побывать.

— Эк тебя любопытство раздирает. У меня, сыновец, каждый час дорог.

— Прости, дядя. Уж так хотелось на Волгу глянуть!

Анисим вновь пристально глянул на сродника. Глаза распахнутые, умоляющие.

— Ну да Бог с тобой… Покажу тебе ради монаха Евстафия.

— Благодарствую, дядя. Что за монах?

Анисим стеганул вожжами Буланку и поведал:

— Необычный монах. Десять лет был келейником Спасо-Преображенской обители. На грамоту был горазд. Так бы и сидел в келье до старости, если бы промашка не вышла. В самом конце Великого поста сестра его навестила. Снеди принесла да скляницу водки. Молвила: «Вкуси и возрадуйся в Светлое Воскресение». А Евстафий так вкусил, что буйным стал. Встречу келарь попался, упрекнул монаха. А Евстафию — вожжа под хвост. «Цыть с дороги, волчья сыть!». Келарь-то заносчивым был, иноки его не боготворили. Не стерпел — и шмяк Евстафия по ланитам ключами. А ключей на связке — добрых полпуда. Все лицо — в кровь. Тут и Евстафий не удержался. Все десять лет он смирял себя, а тут, будто бес его подстрекнул. Размахнулся, и со всего плеча ударил кулаком келаря. Тот едва очухался.

— А что с Евстафием?

— Совершил он по монастырскому уставу великий грех. Наложили на него четырехнедельную епитимью. На сухаре и квасе держали. Едва голодом не уморили. Был крупный и здоровый, а по слободе Кощеем брел.

— По слободе?

— Пока Евстафий на епитимье сидел, то надумал покинуть обитель. В уединенный скит вознамерился податься. Я ж мимо ехал, пожалел инока, на телегу посадил. «Куда, — говорю, — путь держишь?» А он мне: «За Волгу в пустынь, сыне. Обет Господу дал». В избу Евстафия привел, накормил. Неделю у меня жил, пока не окреп. Я уже сказывал: был он великим грамотеем. Священное писание, почитай, наизусть знал. А пришел он в монастырь в двенадцать лет. Отец того не хотел, но отрок был неудержим. Евстафий, как он мне сказывал, постиг древнерусский букварь с титлами, заповедями и кратким катехизисом, тотчас перешел от азбуки к чтению часовника и псалтырю, а в конце года начал разучивать Охтой, от коей перешел к постижению страшного пения.

— Страшного пения?

— К церковным песнопениям страстной седмицы, кои трудны по своему напеву. Евстафий, на удивленье иноков, за какой-то год прошел всё древнерусское церковное обучение. Он мог бойко прочесть в храме часы и довольно успешно спеть с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших тонкостей постиг чин церковного богослужения, в чем мог потягаться с любым уставщиком монастыря.

— Великий грамотей сей Евстафий.

— Когда чернец набрался сил, то поклонился мне в ноги и сказал: «Спасибо тебе за хлеб-соль, Анисим, сын Васильев. Никогда доброты твоей не забуду. Ныне же в пустынь ухожу, дабы грехи свои замолить». А я возьми, да вякни: «Я хоть и малый купчишка, но в грамоте нуждаюсь. Без оного порой туго приходится. Торговля знает меру, вес да счет. А без счету торговать — суму надевать. Научил бы меня цифири, дабы числа быстро слагать да множить, и умению слова писать. В пустынь-то всегда успеешь». Евстафий же: «Добро, сыне. Но то дело не скорое. Пять-шесть седмиц потребуется. Денег же у меня за прокорм и полушки нет, да и бумага с чернилами надобна». Я ж ему: «О харчах не думай, прокормимся. А бумагу с чернилами у приказных крючков куплю». На том и сошлись. Через пять седмиц я, и цифирь изрядно познал, и грамоту постиг. Даровитый оказался учитель. Помышлял отблагодарить его, но Евстафий от всего отказался, лишь молвил: «Я тебе, сыне, вельми много о граде Ярославле сказывал. Сей град Богом чтимый, и, чует душа моя, величие его скоро возрастет. Всегда глаголь о нем, кто с чистым сердцем будет о граде спрашивать». Молвил и ушел в глухие заволжские леса.

— Своеобычный человек.

— Своеобычный, Первушка, — кивнул Анисим. — С той поры семь лет миновало. Мнил, никогда не услышу о затворнике, но тут как-то слух прошел, что в глухомани какой-то праведный старец-отшельник появился, к коему благочестивые христиане поклониться ходят. Толкуют: в пещере живет затворник. Ветхое рубище да власяница была его одеждой — и в зной летний, и в стужу зимнюю. Крест, икона Богоматери, да книги божественные составляют все его богатство. Кой год — пост, воздержание, забвение страстей. Сказывают также, что некий ярославский охотник, случайно натолкнувшийся на пещеру, норовил соблазнить отшельника, вступал с ним в беседу, опровергая святость жизни иноческой и описывая прелести мира, веселую, полную довольства жизнь. Затворник молитвой победил соблазн. Он не ищет славы и богатства, приумножая лишь свои подвиги в вере и любви к Богу. Уж не Евстафий ли?

 

Глава 4

В КОРОВНИКАХ

Первушка брел по Коровникам и подмечал, как многое изменилось в слободе. И всего-то четыре года миновало, как он встречался с дядей Анисимом, но теперь слободу не узнать: когда-то шумная и многолюдная, она превратилась в тихую и пустынную, редкий слобожанин попадется встречу. Знать, и Коровники не обошли стороной Голодные годы.

Подошел к избе Анисима с тревожным чувством: живы ли обитатели сего дома?

Теплый июльский ветерок обдал отощалое лицо, взлохматил русые волосы. С колокольни деревянной слободской церкви ударили в благовест, но дворы ремесленного люда не огласились скрипом ворот и калиток, постукиванием посохов, с коими выходили на службу прихожане. Беден будет людом слободской храм.

От бани-мыленки отделился приземистый мужик с бадейкой в руке. Дядя Анисим!

— Кого это Бог принес?

Вгляделся в парня, ахнул:

— Первушка!.. Господи, чисто Кощей. Одни глаза остались.

Обнял племянника и позвал в избу, в которой сидели за прялками жена Анисима, Пелагея, и двое дочерей.

— Принимай, мать, сыновца.

Пелагея руками всплеснула:

— Исхудал-то как, пресвятая Богородица!

Метнулась к печи, загремела ухватом. Вскоре на столе оказалась оловянная миска с рыбьей ухой. А вот хлеба Пелагея подала тоненький кусочек.

— А сами-то что?

— Только что отобедали, сыновец. Ешь, не стесняйся.

Первушка хоть и был жутко голоден, но старался хлебать уху неторопко, хлеб же (желанный хлеб!) проглотил в два укуса. Когда осушил миску, Пелагея вдругорядь ее наполнила, но Первушка, застенчиво поглядев на девок, отложил ложку в сторону.

— Да на нас не гляди. Рыбья уха у нас не переводится. И Волга, и Которосль под боком.

Когда Первушка завершил трапезу, то, согласно стародавнему обычаю (накорми, напои, а затем и вестей расспроси), Анисим молвил:

— Рассказывай, сыновец.

Рассказ был тягостным и невеселым, после чего Анисим встал перед киотом и, осеняя себя крестным знамением, произнес:

— Да примут они царствие небесное.

В избе зависла скорбная тишина, которую прервал хозяин дома:

— Нас, славу Богу, глад и мор краем задел. Мы, как на Москве и Замосковье, кору древесную не ели и кожи для похлебки не варили. Правда, от Коровников одно названье осталось. Почитай, всех коров и прочую скотину прирезали, но такого жуткого людоедства, как на Москве, наш град не изведал. Спасибо Волге-матушке да Которосли. Но торги в слободе захирели.

По прежним рассказам Анисима, Первушка уже знал, что Коровники, расположенные против Рубленого города за Которослью, возникли в минувшем веке. Название слободы произошло оттого, что все жители ее разводили скот в торговых целях. Но уже к началу нового века слобожане славились также изготовлением гончарных, кирпичных и изразцовых изделий, кои шли на возведение храмов и жилых домов Ярославля. Занимались слобожане и торговлей рыбой.

— Рыбой мы торговали, рыбой и спасались, — продолжал Анисим. — Мужики толкуют: надо в честь матушки Волги предивный храм поставить. Кормилица и заступница наша. Вот только бы жизнь наладилась. Пока же туго приходится… Пойдем-ка на двор, Первушка, на солнышке погреемся.

Вышли из избы, присели на ошкуренное сосновое бревно у повети.

— Что мыслишь дале делать, сыновец?

Первушка, обхватив колени жесткими ладонями, минуту помолчал, а затем произнес:

— Сидеть на твоей шее не буду, дядя. Мне бы на какое-нибудь изделье сесть, дабы прокормиться.

Анисим хмуро, с неодобрением глянул на Первушку.

— Да ты что, сыновец? Аль я тебе чужой человек? Заруби себе на носу: пока я жив, станешь обитать в моем доме. Миска щей всегда на тебя найдется… А вот на счет изделья — и заботы нет. Глянь, на чем сидишь. Сию лесину я еще полгода назад привез, а потом пришлось с лошадью расстаться. Пуст ныне двор. А теперь на мыленку глянь. Вишь, как в землю вросла? Нижний венец сгнил. Надо менять. Но мне одному с бревнами возиться уже не под силу. Ноги зело в реках застудил, когда рыбу добывал. По ночам не ведаю, куда ноги девать. Вот когда твои кости мясом обрастут, в лес пойдем. Вот тебе на первых порах и изделье.

— Прости, дядя. Да я хоть завтра.

— Да уж куда тебе, коль как былинку ветром шатает. Допрежь окрепни, сыновец… А завтра будем бредень чинить.

…………………………………………………

За неделю подновили и бредень, и верши, и мережи, а затем подались к Которсли. Вышли с вечерней зарей, дабы на ночь найти удобные места для снастей. Добрую версту шли вдоль тихоструйной дремотной реки. Первушка недоумевал: и чего Анисим одаль тащится? Не удержался и спросил:

— Может, здесь остановимся, дядя? Кажись, добрый заливчик.

— Сей заливчик сотни рыбаков облазили. У меня свои заветные места.

Прошагали еще с полверсты. Спустились к самой воде, в кою опустила свои узловатые корни корявая прибрежная сосна.

— Отсюда никогда без улова не ухожу. Здесь у корней тернава изрядно разрослась, в кою рыба любит заплывать. Тут мережу с вершей поставим.

Поставив снасти, забились в лесок, набросали под сосну мху и лапнику, и легли почивать.

— А с бреднем, где ходишь, дядя Анисим?

— Для бредня другие места есть. Но ныне ни с бреднем, ни с неводом в реку не сунешься. Спасский монастырь зело крепко на ловы руку наложил.

— Неужели ему Волги мало?

— Мало, Первушка. Почитай на тридцать верст монахи Волгу держат под надзором. До Голодных лет посадскому люду еще по-божески жилось. Обитель с рыбацких артелей сносную пошлину брала. В лихолетье же монастырь и вовсе посад зажал. На Москве лютый голод. Всю рыбу чернецы на государев двор поставляли. Осетр, севрюга, белорыбица, стерлядь — всё на прокорм царю-батюшке Борису Годунову. Красная рыба завсегда зело вкусна. Монастырь же и в Голодные годы не бедствовал. Издревле его возлюбили московские государи, а посему на великих льготах сидит.

— Издревле?

— Так мне Евстафий когда-то сказывал. Еще Иван Третий пожаловал монастырю право на взимание платы за перевоз через Волгу и Которосль и дал ему судебные и податные льготы. А Василий Третий дал обители жалованную грамоту на владение в Ярославле «местом пустым», с правом рубить на нем монастырские дворы. Так выросла Спасская слобода, коя примыкает к посадской земле. Отец Ивана Грозного отрешил население слободы от уплаты пошлин. Ту же льготу заимела и Богоявленская слобода. Такие слободы именуются «беломестными» или «белыми землями». Вольготно им живется. В ямские избы подвод не поставляют, городских повинностей не несут, торгуют без пошлин, лишь пищальные деньги вносят. Пользуясь льготами, насельники монастырских слобод занялись торговлей и ремеслами. Богатели. Посадские же люди, задавленные пошлинами и повинностями, все больше нищали.

— Чего ж беломестцев терпели?

— Не терпели, Первушка. Взорвалась чернь, на Земского старосту надавила. Поперек горла посаду монастырь и его слободы. Староста струхнул: чернь того гляди за орясины возьмется. Сила! И трех дней не миновало, как начали брать с монастырских слобод подати и подводы.

— Молодцом, посад! Не зря говорят: обиженный народ хуже ос жжет. Силой многое добудешь.

— И другое говорят: сила по силе — осилишь, а сила не под силу — осядешь. Архимандрит Спасского монастыря Иосиф бил челом Ивану Грозному, и тот дал обители новую жалованную грамоту, по коей запрещалось брать с обельных слобод подати.

— А что посад?

— Роптал, но до гили дело не дошло. Супротив государя не попрешь, ибо не судима воля царская.

— Но суд-то неправедный. Так и смирились?

Анисим хмыкнул.

— Да в тебе, чую, жилка бунташная. В брата моего покойного, Тимофея. Он с молодых лет в правдолюбах ходил. Господ не страшился, в спор с ними вступал. Сколь раз гуляла по его спине барская плеть! Никак до самой старости не угомонился?

— Отец правды добивался. Аль то худо, дядя?

— И — эх, Первушка. Правда, что у мизгиря в тенетах: шмель пробьется, а муха увязнет. И чего твой отец добился? Правдой не обуешься. В нищете жил, в нищете и преставился. Правда у Бога, а кривда на земле. И тебе не советую правду сыскивать. Век будешь в лаптишках ходить.

— Не знаю, дядя… А ты-то как стал сапоги носить?

— Аль отец тебе не сказывал?

— Вскользь да нехотя. До сих пор ничего толком не ведаю.

— Нехотя… Разобиделся на меня Тимофей. Мы с ним не единожды о горегорькой жизни спорили. Не слушал он меня, и всё суда правого искал. Как-то даже в драку вцепились, носы расквасили. С той поры и вовсе Тимоха на меня осерчал. Не ведаю, как дале бы мы жили, но тут случай подвернулся. После Юрьева дня отец наш, Василий, надумал к другому барину сойти, а в село вдруг купец с мороженой рыбой нагрянул. Принялся к себе в Ярославль сманивать. В закладчиках-де станете ходить, голодень забудете. Отец отмахнулся, а я возьми да вякни: «Отпусти меня, батя. Охота мне в городе пожить». Отец почему-то озлился: «За сохой надоело горбатиться! В города потянуло? Ступай, ступай, Аниська. Изведай кабальную жизнь!». Он-то вгорячах молвил, а я — на купецкую подводу — и был таков. Было мне в ту пору два десятка лет. В первый же год закладничества, я уразумел слова отца, ибо воистину испытал тяжкую кабалу. Дня роздыху не было. Не о такой жизни я грезил. Как-то не вытерпел и сказал купцу: «Отпусти меня, Нил Митрофаныч». А купец: «Я тебя силком не тащил. С отрадой на подводу прыгнул. До смертного одра будешь у меня в работниках ходить, опосля — к сыну перейдешь». «Сбегу!». «На цепь посажу, в сыром подвале сгною». «Никакой тебе выгоды, Нил Митрофаныч. Отпусти меня на Волгу в бурлаки. Силенка есть. Все деньги, что получу, тебе отдам. Бурлаки, сказывают, немалую деньгу заколачивают». Купец рассмеялся: «Лишь глупендяй тебе может поверить. В ином месте ищи дурака». «На кресте поклянусь!». «Всяк крест слюнявит, но не всяк слово свое держит».

Купца ничем не проберешь, в отчаяние пришел: «Неси топор, Нил Митрофаныч!». «Пошто?». «Коль не веришь, мизинец себе отрублю». Купец опешил: «Да ну?!». «Неси, сказываю! На плахе отсеку». Купец кивнул приказчику. Тот принес дубовую плаху и топор».

— Страсть, какая, дядя. То-то я заметил, что у тебя мизинца нет. Как же ты так?

— А так, коль воли захочешь. Взял — и отрубил. Купец же: «Диковинный же ты парень. Вот теперь верю. Ступай в бурлаки». Все лето и осень тянул бичевой. К купцу вернулся, деньги ему протянул. Но тот, на мое удивленье, и полушки не взял. Закладную грамотку порвал и спросил, чем я намерен дале заняться. «Рыбой промышлять». «Доброе дело, глядишь, и в купцы выбьешься. Деньги же тебе на первых порах зело пригодятся. Ступай с Богом». Вот с той поры я и ударился в торговлю.

— Нелегки же были твои первые годы в Ярославле, дядя.

— Нелегки, Первушка. Ну да хватит разговоров. Пора и соснуть, но в глубокий сон не проваливайся, одним ухом бди.

— Зачем?

— Бывает, лихие пошаливают. Не зря ж я подле сосны орясины положил.

— Лихие?.. В деревеньках я лихих людей не ведал.

— В деревеньках, — передразнил Анисим. — От деревенек остались рожки да ножки, а тут те большой город, где можно поживиться. В голодные годы лихих, как блох расплодилось. Плывешь на челне с добрым уловом и вдруг — три разбойных челна встречу. Приходилось артелью на промысел выходить. Порой, целые побоища творились… Спи, Бог милостив.

Первушка первый час «бдил», а затем его одолел чугунный сон. На зорьке его тронул за плечо Анисим.

— Буде почивать. Пойдем, снасти глянем.

Возвращались с добрым уловом. Но не успели в Коровники ступить, как перед рыбаками вырос наездник на коне. Рыжебородый, с зоркими цепкими глазами. Поверх темно-зеленого кафтана — медная бляха на груди.

— Таможенный целовальник. Нюх, как у собаки, — буркнул Анисим.

Наездник, поравнявшись с рыбаками, сошел с коня, вприщур глянул на довольно тяжелую суму, кою нес на перевес Анисим.

— С добрым уловом! Никак два пуда в суме.

— Чудишь, Ерофей Данилыч. Не по моим летам экую тяжесть на плечах таскать. И всего-то пудишко.

— Сейчас прикинем. Моя рука промаха не дает, Анисим.

— И у меня рука — безмен. Почитай два десятка лет товар подвешиваю.

Целовальник прикинул суму на вес, и как отрубил:

— Полтора!

— А я говорю пуд!

— Целовальнику не верить?! — закипел Ерофей. — Айда в Таможенную избу. Там весы без обману, тютелька в тютельку.

— Тьфу! — сплюнул Анисим.

В Таможенную избу ему тащиться не хотелось: хорошо ведал он про «таможенные весы». Такую «тютельку» покажут, что волосы дыбом. Хмуро молвил:

— Бог тебе судья, Ерофей Данилыч. Забирай пошлину.

Целовальник выудил две рыбины, сунул их в седельную суму, залез на лошадь и погрозил увесистым кулаком.

— Ты у меня, Анисим, давно на примете. Чересчур ершист. Гляди у меня!

Рыбных дел целовальник последовал дальше, Анисим же забористо произнес:

— Мздоимец! Почитай, пять фунтов выгреб.

 

Глава 5

ДЕЛА РЫБАЦКИЕ

Почитай, год миновал, как Первушка появился в Коровниках. Схлынуло лихо голодное, и народ стал оживать, возвращаться к прежнему быту.

Первушку стало не узнать. Рослый, плечистый детина с длинными сильными руками. В отца выдался: тот, когда был в самой мужской поре, с рогатиной на медведя хаживал. Сила Первушке сгодилась: рыбацкое дело требует не только уменья и сноровки, но и могутных рук. Доставалось зимой и летом. Зимой, дабы добывать красную рыбу, приходилось вырубать пешней большие проруби, где толщина льда на добрый аршин. Семь потов сойдет! Но обо всем забываешь, когда выпадает хороший улов. Осетр, севрюга, белорыбица и стерлядь летят из сетей прямо на снег. Извиваются, трепыхаются, подпрыгивают. Но вскоре красная рыба замирала. Анисим и Первушка забрасывали ее снегом и слегка поливали водой, пока она не обмерзнет. Потом улов увозили на двор и укладывали под навесом крест-накрест, как поленья.

Не обходилось без таможенных ярыжек, которые объезжали дворы рыбаков. Подойдет эдакий к повети, достанет из-за пазухи бараньего полушубка замусоленную книжицу и забубнит в заснеженную бороду:

— Три стерляди, четыре осетра, осемь севрюг…

От ярыжки попахивает вином, лицо краснущее, глаза плутовские.

— Дале записывать, Анисим?

— Записывай, записывай, приказный крючок.

— Здря! А ить можно и по другому поладить.

Анисим ведал, что если ярыжке поставить доброе угощение и сунуть ему крупную рыбину, которую он унесет домой, то улов в таможенной книжице будет указан гораздо меньше. Некоторые так и делали: прямая выгода. Но Анисим терпеть не мог ярыжек и целовальников. Страсть не хотелось прогибаться перед мздоимцами!

— Пиши, Евсейка!

— И до чего ж ты вредный, Анисим. Без мошны останешься.

— Хоть мошна пуста, да душа чиста.

— Дуралей ты, Анисим. Эк нашел, чем гордиться… Когда в последний раз на улов пойдешь?

— На Василия Капельника, а там, на торги поеду.

— Ну-ну. Буду заглядывать.

Ярыжка заглядывал после каждого лова до конца февраля. И всякий раз дотошно проверял рыбью поленицу, дабы хозяин не мухлевал, и дабы порухи Таможенной избе не учинилось. Пошлину взимали после окончания зимнего лова. Ярыжка взвешивал «поленицу» на таможенном безмене, записывал вес в книжицу и называл пошлину в деньгах. В Голодные годы таможня брала рыбой, ныне же вновь перешла на деньги. Счет шел на пуды и выводился в алтынах.

Когда ярыжка означил пошлину, лицо Анисима ожесточилось.

— Ты что, Евсейка, белены объелся? Пошлина на четь возросла.

— Сходи в обитель, Анисим. Это затворники пошлину подняли. Ловы-то монастырские.

Анисим аж зубами скрипнул, а Первушка бросил крамольное слово:

— Надо посад поднимать. Рыбой, почитай, весь тяглый люд спасается.

— Подымай, паря, коль башка те не дорога, — усмехнулся ярыга и вновь глянул на Анисима. — Пошлину после торгов в таможню принесешь. Бывай!

Анисим долго не мог прийти в себя, а затем хмуро произнес:

— Завтра льду надо в погреб навозить.

Лед надобился для весенней и летней рыбы. Опять Первушке пришлось изрядно подолбить пешней. Когда ледник был готов, его накрыли соломой, чтобы он не так быстро таял.

— А теперь в деревеньки и села, пока дороги не развезло.

На торги ехали в те места, кои были удалены от больших рек, и где рыбу в конце зимы охотно брали.

В марте мужики хлеба выпекали мало: берегли жито для весенней страды. Красная рыба замещала хлеб. Для ее готовки замороженную рыбу бросали в воду, а после оттаивания, даже если рыба пролежала полгода, выглядела она так же отменно, как будто ее только что вынули из воды.

Торги длились две-три недели, и это угнетало Первушку: торговые дела его не прельщали. Душа тянулась к чему-то другому.

После Николы вешнего на двор Анисима пришел лохматый мужик в сермяге и драных ичигах.

— Не признаешь, хозяин?

— Нелидка! — ахнул Анисим. — Жив, борода?

— Жив покуда, — с хрипотцой отозвался мужик и поклонился в пояс. — Челом пришел тебе ударить, Анисим Васильич. Не возьмешь меня вдругорядь в работники?

Анисим отозвался не вдруг. Нелидка когда-то жил на его дворе, а когда навалилось голодное лихолетье, работника пришлось отпустить. Тогда жилось весьма туго, даже на свечах пришлось экономить. В темное время зажигал Анисим лучину, приладив ее под лоханью с водой. Искры падали в воду, шипели, изба наполнялась едким запахом дыма. И изба была чадная, и кормились скудно. Тут уж не до работника. А тот пришел к нему еще четыре года назад.

Был Нелидка когда-то холопом боярина Дмитрия Шуйского, доводившегося братом Василию Шуйскому. Жесток был Дмитрий Иванович! Холопов били кнутом, забивали в колодки, ковали в цепи, ссылали на барщину в дальние деревеньки, морили голодом…

— В Голодные лета боярин и вовсе перестал нас кормить, — рассказывал Нелидка, — а потом со двора выгнал. «Ступайте, куда глаза глядят, не прокормить мне такую ораву». Досыта нахлебался горюшка.

— Поди, и жена была?

— А как же, Анисим. Двух чад мне принесла Авдотья, да не повезло, ибо младенцами преставились. А потом мою Авдотью боярин Митрий выдал за другого холопа.

— От живого-то мужа? — подивился Анисим.

— Эка диковинка. Не от меня первого, не от меня последнего жен отнимают. Холопья доля самая горегорькая, боярин что хочет, то и вытворяет. Взял да и передал Авдотью холопу Ваське. Вот уж был жеребец! Ребятню, как молотом ковал. Боярин за каждого рожденного мальца братину доброго вина Ваське жаловал.

— И что потом с Авдотьей?

— Вконец изъездил ее Васька, квелой стала, преставилась года через два, а Ваське вновь чужую жену привели. Боярину приплод нужен.

— Дела-а, — протянул Анисим.

— На Москве, почитай, каждый боярин у холопей жен на приплод отнимает. Но так было до Голодных лет. Боярин Митрий даже жеребца Ваську выгнал. А ведь сам не бедствовал, все его лабазы были хлебом забиты. Сквалыга!

— Оттого и выгнал, чтоб лабазы не истощились.

Помыкался на «вольных хлебах» Нелидка! Едва Богу душу не отдал, пока не оказался на дворе Анисима.

И вот он вновь заявился, и, кажись, в самую подходящую пору. Худо-бедно, но за последние два года торговля стала приносить прибыток. Пора и к старому промыслу возвращаться — разведению скота, а будет скот на дворе, будет и торговля. Нелидка же с охотой скотину выращивал, никакой работой не гнушался. На деньгу не зарился. В первый же день заявил:

— За одни харчи стану вкалывать. В обиде не будешь.

— А чего меня облюбовал?

— Мужики толкуют: не скряга и нравом не лют. На слободе тебя уважают. Возьми, Анисим Васильич, а коль чем не угожу, прогонишь со двора.

Взял, и не промахнулся в Нелидке. Но в Голодные годы пришлось с ним расстаться: не ведал, как семью прокормить…

— А скажи, Нелидка, как Бог тебя уберег, когда от меня ушел?

— В Дикое Поле подался. Долго сказывать про всякие мытарства, но все же добрел. На Дону к казакам пристал. Чаял, там манна с небес падает, но верховые казаки жили впроголодь.

— Вот те на. Да там же земля не чета нашей. Чернозем!

— Так и есть, Анисим Васильич. Воткни оглоблю — вырастет телега. Но мужика с сохой на жирные донские земли не допускают, а того, кто зачнет пашню орать, плетьми насмерть забьют. Странные люди эти казаки: голодают, а за соху не берутся. Пришлось на Низ идти, где богатеи осели. Угодил к станичному атаману Ивану Заруцкому. Но у него и недели не прожил. Суров нравом и рука тяжелая. До полусмерти меня отдубасил.

— За что?

— Да, почитай, ни за что. Один из коней на баз выскочил, через плетень перемахнул — и в степь умчал. А я в тот миг из конюшни вышел и пошел с бадейкой к колодцу, дабы воды лошадям в кадь наносить. Нагайкой стегал меня атаман Заруцкий. Мекал, не очухаюсь, но Господь оградил. Едва оклемался, как Заруцкий меня на конюшню отослал. «Убирай навоз, быдло. И чтоб малой соринки не было!».

— Так быдлом и назвал? — удивился Анисим.

— Богатеи Дона всех беглых так именуют… Той же ночью бежал я от Заруцкого. Норовил, более доброго казака отыскать, но раздумал: Заруцкий на Дону известный человек, пронюхает — башку саблей смахнет. Уж лучше подальше от греха. На Волгу подался. В Царев-Борисове к одному купцу в судовые ярыжки подрядился. И где только не побывал — и в Казани, и в Астрахани, и в других городах.

— Купец не обижал?

— Мужик крутой, но кулаки не распускал и на харчи не скупился.

— Чем же не угодил?

— На купца грешно пенять. Я, ить, Анисим Васильич, всю жизнь в Ярославле обретался. Часто во сне мне город грезился. По родине и кости плачут. На погосте отец с матерью покоятся. Вот и вернулся вспять.

— На купца не сетуешь, Нелидка, а пришел от него в лохмотьях.

— Купец тут не причем. В Нижнем забрел я в кабак, дабы бражки хватить, и вдруг знакомца из Ярославля увидел. Когда-то в одной слободе жили. Возрадовался, сулейку водки поставил. Да так разговорились, что я и про купецкий струг запамятовал. Прибежал на брег, а судно как ветром сдуло. Огоревал, а знакомец мой успокаивает: не тужи, Нелидка, купцов на Руси, слава Богу, хватает. К себе на ночлег кликнул. А избенка его полна меж двор скитальцев. Буйная братия, все на подгуле. Каким-то вином на семи травах меня напоили. Сказывали: винцо пользительное, от всех недугов. Утром проснулся — ни денег, ни одежды, почитай, один крест на гайтане болтается. В избе ни души. От Нижнего с каликами шел, побирался Христа ради. Вот и весь сказ, Анисим Васильич.

— Да, Нелидка, помотала тебя жизнь… Винцо-то, чу, уважаешь?

— А кто винцо не уважает? Курица и вся три копейки — и та пьет. Но ты во мне не сумлевайся. Меру свою знаю, николи под забором валяться не буду.

— Ране не валялся.

Нелидка за все четыре года у Анисима зельем не злоупотреблял, чем и пришелся по нраву хозяину. Совсем же не пьющих на Руси, кажись, и не было. На такого смотрели как на прокаженного. Ведь еще издревле великий князь Владимир Красно Солнышко воскликнул: «На Руси веселье — винцо пити, и другому не быти». Вот и загорелась душа до винного ковша. Особенно почетным слыло, когда винцо тебе поднесет князь, боярин или твой хозяин. Тут уж, дабы уважить, пьешь до донышка, даже если тебе корчагу вина пожалуют.

— По рукам, Нелидка, — наконец произнес Анисим.

С двумя работниками дела у Анисима пошли в гору. И скотины на дворе прибавилось, и баньку подновили, и новым тыном двор опоясали. Анисим похвалил не только Нелидку, но и родича:

— Руки у тебя золотые. Хоть топором стучать, хоть лошадь подковать. Никак, в деревне своей поднаторел?

— А в деревне без того нельзя, дядя Анисим. Каждый мужик не только за сохой может ходить. Деревня всякому делу научит.

— Вот и я о том… Может, и амбар срубим? Без амбара нам ныне никак нельзя.

— Вестимо, дядя.

Амбар на Руси (после избы и терема) — и для мужика, и для купца, и для боярина — самая необходимая постройка. В нем будут храниться зерно и мука. Хлеб — русская святыня, ибо он всему голова и кормилец.

Первушка уже ведал: рубить надо амбар с большим умением. (Отец его, Тимофей, был искусным плотником, а любознательный Первушка многое от него перенял). Малейшая погрешность — и жито пропадет. Тогда клади зубы на полку. Без ума проколотишься, а без хлеба не проживешь.

Перед тем, как возводить амбар, Анисим все же учинил Первушке тщательную проверку.

— Житницы ране рубил?

— Доводилось.

— И какой она должна быть?

— Обижаешь, дядя, — нахмурился Первушка.

— Ты уж не серчай, племяш, но у меня в амбаре будет хлеб лежать, а не кадушка с грибами. Хлеб! А я не шибко в плотницких делах кумекаю. Уж поведай мне, Христа ради.

— Хитришь, поди, дядя. Ну да Бог с тобой… Дабы лучше хлеб сохранить, житница должна быть холодной, сухой и хорошо проветриваемой.

— Так-так. Поближе к саду будешь ставить, чтоб подальше от глаз воровских?

— Зачем же подле сада? Тогда прохлады в житнице не будет. Ставить надо на открытом месте, дверями и оконцами на север.

— Ишь ты, — крутанул головой Анисим. — А насчет сухого амбара мне горевать не надо. Лес мы еще с зимы заготовили, давно ошкурили и высушили. Осталось напилить по размеру, вырубить пазы и складывать венец к венцу.

— И всё? — хитровато прищурился на дядю Первушка.

— И всё.

— Ну и пропал твой хлеб, Анисим Васильич. В три месяца отсыреет.

— Да ну! — простодушно уставился на сыновца Анисим.

— Вот те и ну, — усмехнулся племянник. — Амбар надо приподнять на два аршина над землей, и учинить всё так, чтобы хлеб в сусеках, упаси Бог, не касался наружных стен. Вот тогда он будет лежать в сухости.

— Ишь ты. А я и не ведал.

Анисиму и в самом деле никогда не приходилось ставить амбары.

После того, как срубили амбар и обмыли его, дабы стоял века, Анисим спросил:

— Торговать вкупе станешь?

Первушка не замедлил с ответом:

— Не серчай, дядя. Не тянет меня к торговле. Уж лучше топором рубить или молотом в кузне грохать. Ну, не рожден я торговым человеком. Ты уж не серчай. Другим издельем помышляю заняться.

— Да уж нутром чую, не влечет тебя торговля. Над издельем же я покумекаю.

 

Глава 6

КАМЕННОЕ ИЗДЕЛЬЕ

Новое изделье пришло к Первушке неожиданно. Анисим послал его в соляную лавку, что находилась близ храма Ильи Пророка.

Первушка вышел из избы и зажмурился от яркого солнца. Над Коровниками плыл благовест.

Храм скликал прихожан к службе. Миряне снимали шапки, крестились, но в церковь валом не валили: не престольный праздник.

Тишь, покой, щедрое, июньское солнце ласкает теплом землю. Сады в белой кипени. Пряный благовонный воздух дурманит голову.

— Экая благодать, — довольно бормочет, греясь на завалинке Нелидка.

Сидит, плетет мережу и поглядывает на снующий по слободе люд. Некоторые идут с сумой. Бывало, и он за посошок брался, когда в бегах сума оскудела, и когда брел на паперть. Но на подаяние надежа была худая: вконец обнищал народ. Голод по избам разгуливал, мирян кручинил. Веселье как языком слизало. Зол, смур был черный люд, ибо голод не теща, пирожка не подсунет. Ныне, слава Богу, голодень отступил.

— Аль на торг снарядился?

— На торг, Нелидка. Соль иссякла.

— Ну-ну.

Торг гудел на Ильинской площади. Отовсюду неслись громкие зазывные выкрики. Торговали все: кузнецы, кожевники, гончары, хлебники, квасники, огородники, стрельцы, монахи, мужики, приехавшие из деревенек… Тут же сновали объезжие головы, приставы и земские ярыжки, цирюльники и походячие торговцы с лотками и коробьями.

Закупив товар, Первушка невольно залюбовался деревянным храмом, который заметно отличался от слободской церкви. Долго стоял, пока не услышал оклик.

— Чего голову задрал?

Оглянулся. Перед ним стоял незнакомец лет тридцати в добротной малиновой однорядке. Статный, широкогрудый, с пытливыми ореховыми глазами и русой кучерявой бородкой.

— На храм загляделся. Никак, знатные мастера возводили. Жаль, храм деревянный.

— Отчего жаль?

— Такую красоту огонь может пожрать. В городах, чу, нередко бывают пожары.

— И что же делать, молодец?

— Каменные храмы надо возводить, дабы века стояли и глаз услаждали.

Незнакомец заинтересованно глянул на Первушку.

— О каменных храмах грезишь?.. Сам же в городах не проживал. Никак из деревеньки. Как звать?

— Первушкой. А тебя?

— Ну, коль ты назвался, и я назовусь, — с доброй улыбкой произнес незнакомец. — Надей Епифаныч Светешников.

— Светешников?.. Дядя рассказывал, что ты из знатных купцов.

— Знатными — гостей называют. Я ж — обычный купец, — степенно молвил Надей. — Дядя чем промышляет?

— В купцы пока не выбился. Скотом и рыбой приторговывает.

— А ты, Первушка?

— Торговля мне не по нутру. Изделье по душе ищу.

— По душе? — хмыкнул купец, все больше присматриваясь к парню. — Не всякий трудник по душе изделье имеет. То редким людям дается, ибо божий дар к коже не пришьешь. Зришь храм? Вот те мастера с душой трудились, ибо дар имели. Владеют им изографы, зодчие, знатные оружейники, каменных дел мастера и другие искусные умельцы. Тебя-то к чему тянет?

— К камню, Надей Епифаныч. Камень чудеса творит. И добрые крепости из него ставят, и храмы дивные.

— Знать Бог тебя ко мне послал. Бывает же провиденье Господне. Ныне толковые камнеделы мне нужны. Пойдешь ко мне? Деньгой не обижу.

— Пойду, Надей Епифаныч!

Купец Светешников жил неподалеку от деревянной церкви Благовещения. Двор его был обнесен высоким сосновым тыном. Двор богатый: крепкая изба с повалушей и светелкой на высоком подклете, поварня, два амбара, конюшня на несколько лошадей, баня, колодезь с журавлем, ледники. А подле амбаров четверо мужиков в кожаных фартуках возводили какое-то каменное строение из белого камня.

— Угадай, Первушка, что я возвожу?

Мужики при виде купца поклонились в пояс и продолжили свою работу. Первушка же, приглядевшись к постройке, молвил:

— Не возьму в толк, Надей Епифаныч. Похож на подклет, но какой-то он необычный. Не для избы.

— Не для избы, Первушка. Но пока ответа не дам. Приглядишься к моим подмастерьям, авось и сам разгадаешь.

Разгадывать и дальше пришлось. В глубине двора, подле пруда Первушка увидел какое-то диковинное сооружение, из коего валил дым.

— Тоже невдомек?

— Невдомек, Надей Епифаныч.

— То сарай для обжига кирпича.

— Можно глянуть?

— Глянь, коль любопытство взыграло…

В избу Анисима Первушка вернулся лишь в сумерки.

— Долгонько же ты за солью ходил. Я уж хотел ворота на засов закрыть.

— Ты прости меня, дядя, но я такого дива нагляделся, что и про дом забыл.

Голос Первушки был оживленным.

— Дива?.. Поведай, сыновец.

Выслушав возбужденный рассказ, Анисим раздумчиво молвил:

— Надей Светешников — один из богатейших купцов. Не без причуд… Мыслит первую каменную церковь в Земляном городе поставить, да такую, чтоб и Москве на загляденье.

— Церковь? О том он мне не сказывал.

— Скажет. Пока же он пробный церковный подклет на своем дворе мастерит. Вдругорядь ставит. Первый повелел разрушить. Никаких денег не жалеет.

— Что же случилось?

— Люди говорят, что раствор показался Надею жидким, вот и разрушил подклет.

— Ты бы видел, дядя, какая у него печь для обжига кирпичей.

— Видеть не видел, но Светешников, дабы соорудить такую печь, под Москву в село Мячково ездил. Зело увлекся он каменными делами. Десяток работных людей нанял. Сколь деньжищ ухлопал! А проку? Всё чего-то пробует, пробует.

— Дивная церковь за раз не ставится. Сам же говоришь: дабы и Москве была на загляденье. Наравен мне Надей.

— К нему норовишь уйти? — с неприкрытой ревнивой обидой спросил Анисим.

— Дело за тобой, дядя.

Призадумался Анисим. Первушка — не холоп и не закуп, ни порядной, ни кабальной грамоты на себя не брал. Ныне он — свободный человек, ибо бывший его владелец перед своей кончиной дал ему вольную. К тому же сыновцом ему доводится, близким сродником. Покойный брат не простил бы Анисима, если бы он пошел супротив воли Первушки. А парень оказался работящим, понукать не надо. Конечно, не худо бы его у себя удержать да к торговому делу привадить, но у Первушки к торговле душа не лежит. Каменным издельем привлек его Надей. Купец влиятельный и богатый. И чем только не торгует: выделанными кожами, хлебом, солью, полотнами изо льна, белым мылом… Четырнадцать лавок на Торгу держит. Почитай, по всей Руси торговлей промышляет. И в Холмогоры ездит, и на Москву, и в Нижний… Недавно закупил в Астрахани пять тысяч белуг, осетров и белуг, и с немалой выгодой распродал в поволжских городах. Предприимчивый купец, даже соболиным промыслом занимается. Не страшится ездить в сибирские городки — откуда поставляет в государеву казну «по десяти сороков соболей» в год и более. Калита у него одна из самых весомых среди ярославских купцов. С такой мошной можно и о храмах помыслить. Вот и появились у него всякие диковины во дворе. Первушку прельстил.

— А скажи мне, сыновец, не кривя душой. Надолго ли тебя каменное изделье потянуло? Не повернешь оглобли?

— Не поверну, дядя, — твердо произнес Первушка. — Мнится мне, на всю жизнь буду привязан к камню.

— Ишь ты, — протянул Анисим. — Ну, да Бог с тобой. Может, когда-нибудь и впрямь храм из камня поставишь.

— А прорубь я тебе помогу вырубить, дядя. В любых делах подсоблю.

— Да чего уж там. Нелидка у меня семижильный, справимся.

…………………………………………………

Первушка даже не заметил, как пролетели три месяца. Все-то было ему занятно, хотя в первый же день Надей Светешников заявил:

— Дабы стать каменных дел мастером, надо пройти нелегкий и долгий путь. Допрежь всего в ярыжках надо походить и ко всему дотошно приглядываться.

Поманил пальцем долговязого парня в посконной рубахе ниже колен.

— Вот тебе напарник. Неделю назад ко мне заявился.

Купец тотчас поспешил к сараю, из которого валил дым, а напарник пытливо глянул на Первушку, да так пытливо, будто цыган лошадь покупал.

— Ради деньги пришел?

В серых, настороженных глазах усмешка, и этот насмешливый взгляд задел Первушку.

— После Бога — деньги первые. И барину деньга господин. А как же? Ты, небось, тоже на купецкие денежки польстился? Купец-то, сказывают, не прижимистый. Полушка за полушкой в мошну потечет. В богатеи выбьемся.

Напарник сердито сверкнул глазами.

— Не хочу с таким работать!

Молвил — и пошел к каменному подклету.

«Ершистый, но, кажись, не только ради деньги к Надею притопал».

Первушка подошел к парню и хлопнул его по плечу.

— Не серчай, друже. Пошутил я.

— Бери заступ, бадью — и за песком, — хмуро проронил напарник.

Песок и воду молодые ярыжки подтаскивали к подклету, где работные люди готовили раствор в известковых «творилах». Тут же стояли кади, ушаты и шайки для воды. Подходил подмастерье, брал гребок и проверял известь. Иной раз смолчит, другой — прикажет:

— Четь бадьи с водой и два заступа песку.

Работные вновь принимались за раствор, пока мастер Михеич, пожилой сухопарый мужик с гривой льняных волос, перехваченных узким кожаным ремешком на загорелом, продолговатом лбу, не кивнет:

— Буде.

Кладку вели из белого тесаного камня в один ряд по обеим сторонам стен. Середину заполняли бутом, булыжником, небольшими камнями и поливали их сверху известью.

Иногда к подклету приходил Светешников, залезал по лестнице наверх, придирчиво смотрел за выкладкой стен, озабоченно спрашивал:

— Ладно ли будет, Михеич?

— Авось, стены выдержат, Надей Епифаныч.

— Авось… У русского всегда так: авось, небось, да как-нибудь. На трех крепких сваях стоит. Ты мне это забудь, Михеич!

— Так ить не лапоть плетем, Надей Епифаныч, а новину церковную. Такой невиданный подклет зараз до ума не доведешь. Храм-то высоченный ты задумал, в несколько ярусов, да о пяти главах. Толику промахнешься — и поползет подклет.

— Иноземного зодчего возьму, коль уверенности нет!

— Ради Бога, — разобиделся мастер, и начал спускаться с постройки.

Первушка уже ведал, что Михеич слыл первейшим печником Ярославля. Такие изразцовые печи выкладывал, что любо, дорого взглянуть. Едва уломал его Надей на свою «новину». А когда ударили по рукам, купец сказал:

— Ярославль славен обителью и каменным собором Успения. Ни единой же приходской каменной церкви во всем граде нет. Пора заиметь, Михеич. Но дело сие непростое, требует особинки. Надо под Москву сходить, в село Мячково, где мужики белый камень добывают. Сходить не одному, а с малой артелью, дабы на каменоломне поработать, а после того наведаться под Андроньевский монастырь, где кирпичный промысел зело процветает.

— Велика ли артель, и на какой харч полагаться?

— Полагаю, пятерых рабртных хватит. На корм же денег не пожалею. Главное, каменное и кирпичное дело изрядно уразуметь.

Все лето провела артель в Подмосковье. Надей Светешников чутко выслушал рассказ Михеича, многое из речи мастера записал в книжицу, а затем молвил:

— Работным людям досконально поведай. И не единожды.

Посчастливилось услышать Михеича и Первушке.

— В Мячкове белый камень обделывают каменотесы и каменосечцы. Готовят плиты разных размеров и доставляют в Москву. Но каменное строительство, как мы изведали, еще издревле повелось, почитай, с десятого века, когда Владимир Красно Солнышко возвел себе в Киеве каменный дворец и Десятинную церковь, а уж потом и Москва стала камнем принаряжаться… Едва мы прибыли в Мячково, как угодили на приказного крючка. Немедля всех переписал и молвил, что отныне мы занесены в книгу Приказа Каменных дел, и что по первому запросу Приказа все обязаны явиться на государевы постройки. На каменоломне досталось нам, ребятушки. Пыль столбом, глаза ест. Не так-то просто многопудовый камень из ямы вытащить, и лучше всего вытянуть его сырым.

— Для чего, Михеич? — спросил Первушка.

— А для того, ребятушки, что сырой камень легче ломать и тесать, пока из него вся сырость не вытянет. Тесали же особым сечивом, что на стрелецкую секиру схож. Скоблили, гладили, покуда камень нужной величины не достигнет. Величина же — в зависимости от заказа. Для одной церкви нужно камень сотворить шириной и длиной в аршин, толщиной в пол-аршина, для другой — больших или меньших размеров. Храмы-то разные ставят. Однако ошибка в аршинном камне допускалась в один вершок. Если же длина камня была меньше обычной на полтора-два вершка, то два таких камня принимались за один. Так что глаз да глаз, ребятушки.

Когда наловчились плиты готовить, пошли к Андроньеву монастырю, где кирпичным делом изрядно промышляют. Кирпич здесь плинтом именуют, а самих мастеров — печными зажителями. Вот здесь мы и увидели громадные печи для обжига кирпича, для коих возведены особые сараи. Делают же кирпич городовые записные кирпичники — по десять тысяч кирпичей на человека в лето.

— Немало! — присвистнул один из ярыжек. — А как платят за такую работу?

— По 15 алтын за тысячу штук.

— Сносно. А сколь кирпичей в печь сажают?

— По-разному. Зависит от величины самой обжигательной печи. И по 25, и по 40, и по 50 тысяч кирпичей. Сам обжиг длится от восьми до десяти дней. Идет уйма дров.

— А велики ли размеры кирпича, Михеич?

— Любопытен же ты, Первушка.

Михеич уже давно заприметил рослого парня с вдумчивыми вопрошающими глазами.

— Ранее кирпичи рознились, а затем были установлены государевы мерила. Длина — семь вершков, ширина — три, толщина — два вершка.

— А как, Михеич, сам кирпич выделывается, — спросил все тот же Первушка.

— В деревянных творилах, паря, кои сделаны из осиновых пластин. В творило набивали глину и уплотняли ее чекмарем, кой похож на молоток из цельного дерева.

— И каждый кирпич выходил по государевым мерилам? Но это же не пчелиные соты.

— Смышлен ты, Первушка. И меня сомненье грызло. Тыщи кирпичей, и чтоб тютелька в тютельку, под строгую государеву мерку! Но дело оказалось не таким уж и заковыристым. Для снятия лишней глины мастера применяли ножовые гвозди.

— Как они выглядят?

— Скоро увидишь. Мы здесь узкие скребки употребляем, но ножевыми гвоздями сподручней лишнюю глину ссаживать.

— После обжига кирпич на крепость испытывают?

— Непременно, Первушка. К оному делу особые дозорщики приставлены. Каждую сотню осматривают. Добрый кирпич даже ни один чекмарь не берет, а дыбы его расколоть, надо, допрежь всего, размочить кирпич в ушате с водой…

Много всего порассказал Михеич. Упрек же Надея Светешникова он воспринял с обидой. «Иноземного зодчего возьму». Ну и пусть берет. Он же без работы не останется. Искусный печник в каждой слободе нарасхват, с руками оторвут.

Надей, уняв в себе запальчивость, остановил мастера у ворот.

— Прости, Кузьма Михеич. Прытко за кладку переживаю. Не принимай близко к сердцу слова мои. Вгорячах ляпнул.

— Еще раз ляпнешь, Надей Епифаныч, уйду со двора. Я на себя кабалу не писал.

Ведал себе цену Кузьма Михеич!

Но Надей, и в самом деле, едва не лишился мастера. Вскоре из Земской избы явился приказный и молвил:

— Куземке с пятью подмастерьями велено в Приказ Каменных дел прибыть немешкотно. Завтра же им быть на Москве.

Надей жутко огорчился. Лишиться самых опытных мастеров в самый разгар работ! Пришел в Земскую избу, но староста был неумолим:

— Не в моей силе, Надей Епифаныч, указанье государева Каменного приказа отменить. Строго-настрого писано, что «ежели мастеровые люди учнут хорониться, то жен их и детей сыскивать и метать в тюрьму, покамест мужья их не объявятся». Нечего тебе было, Надей Епифаныч, своих мастеровых на Москву посылать, вот и угодили они в записные люди. По всем городам ведется сей учет. Никак, ныне в стольном граде умыслили большую постройку учинить. Завтра же снаряжай!

Но Светешников своих мастеров на Москву не снарядил: немешкотно сам отправился в московский приказ.

Дьяк Федор Елизаров уперся: ни из хомута, ни в хомут.

— Коль приписаны, быть у государевых дел на Москве!

Веско заявил, непреклонно, при всех подьячих. А коль при всех — мзду не сунешь. Пришлось Надею дожидаться дьяка у его хором на Мясницкой улице. Когда Федор Елизаров, возвращаясь к вечеру из приказа домой, увидел у калитки ярославского купца, губы его тронула насмешливая ухмылка.

— Зря поджидаешь, Надей. Аль калитой хочешь тряхнуть? Не старайся. Деньгой государева человека не проймешь.

— Ведаю, Федор Дормидонтыч. Вся Москва наслышана о делах твоих праведных. У меня и в голову не приходило, чтоб такому человеку мзду давать… Людишек-то моих, чу, на год норовишь забрать?

— На год, Светешников, — кивнул дьяк, не понимая, куда клонит купец.

— Оплата по два рубля на трудника?

— Деньги немалые.

— Несомненно, Федор Дормидонтыч. В государевой казне каждый рубль на золотом счету, и Каменному приказу убыток. А дабы казне убытка не было, надумал я передать твоему приказу, Федор Дормидонтыч, тридцать рублей серебром. На такие деньги можно большую артель каменщиков снарядить. Моих-то всего пять человек. Прямая выгода, Федор Дормидонтыч.

Дьяк головой крутанул:

— Хитер же ты, Надей Светешников, но как купца тебя не разумею. Тебе-то, какой резон в убытке быть? И что это за постройку ты надумал возвести, коя в мошне прореху делает?

— Каменный храм, Федор Дормидонтыч.

— Дело богоугодное… Заходи в хоромишки, Надей Епифаныч.

Возвращался Светешников в Ярославль в добром расположении духа.

…………………………………………………

За последние два месяца, что только не делал Первушка на строительстве необычного «надеинского» подклета: подносил к сараю с дымной печью кирпичи, песок и глину, наполнял водой чаны и ушаты, заготовлял тару и веревки, тесал белый камень, уплотнял глину чекмарем, ссаживал лишнюю глину «ножевыми гвоздями» (которые сотворил Михеич на лад московских скребков), поднимался с раствором на стены… Побывали в его руках гребки, и ручники, кирки и долота, ломы и железные заступы… Работа тяжелая, черновая, но Первушку она не удручала. Напротив, на душе его было легко и приподнято, и все-то он делал сноровисто и с желанием, хорошо ведая, что он все ближе и ближе подступает к своей мечте — когда-то стать умельцем каменных дел. Сей путь не будет коротким. Ох, как много всего надо изведать, дабы люди назвали тебя мастером-искусником. А пока, несмотря ни на какие тяготы, надо с большим тщанием выполнять все уроки Михеича.

Михеич же давно заприметил старательного парня и как-то сказал:

— Хочешь на стены подняться?

— На кладку глянуть?

— На кладку, паря. Постой подле меня.

На упругих щеках Первушки вспыхнул румянец, будто его чем-то крепко смутили. Он уже ведал, что означало «постоять» подле Михеича. Неужели и он, как заправский подмастерье, начнет кирпичи выкладывать?!

Стоял час, другой, цепко приглядываясь к ловким, уверенным рукам Михеича, а затем, вновь зардевшись как красна-девица, робко спросил:

— Можно мне кирпич положить?

— Попробуй, паря.

Первушка разом взмок, будто на Тугову гору многопудовый куль тащил. Господи, не уронить бы себя в глазах Михеича! Главное, слой раствора правильно положить, чтоб не мало и не лишку было, иначе кирпич осядет или наоборот «выпучится».

Дрогнул мастерок в руке, а Михеич, заметив волнение ученика, отвернулся от него и принялся наставлять молодого, конопатого ярыжку, кой уплотнял глину увесистым чекмарем.

— Ты чего, Фролко, как молотом о наковальню бухаешь? Тут те не кузня. Помягче, помягче уминай!

Пока мастер выговаривал ярыжке, Первушка уложил свой первый кирпич. Прикинул, кажись, лег ровно и плотно, не выбиваясь из кладки. Отлегло от сердца, унялось волнение.

— А у тебя, паря, глаз наметанный. А ну-ка еще пару кирпичей.

Теперь уже Михеич дотошно смотрел на работу Первушки. Но тот не подкачал, справился, выложив добрый десяток кирпичей.

— Отныне ежедень будешь на стенах. Беру тебя своим подручным.

После этих слов счастливей Первушки на белом свете не было!

 

Глава 7

В ОБИТЕЛИ

По воскресным дням Первушка ходил в Спасо-Преображенский монастырь. Не для молитвы посещал обитель, а дабы лишний раз полюбоваться древней твердыней и каменными храмами. Непременно останавливался в Святых воротах, и в который уже раз отмечал искусную работу мастеров, выложивших мощную, неприступную, хитроумную башню с бойницами и боковыми воротами в отводной стрельне. И вновь, дотошно разглядывая твердыню, восторженно думал:

«Ай да мастера! В главный вход супостату не вторгнуться: стрельня надежно прикрывает. А коль все же вражья сила сунется, вся поляжет. Не зря мастера бойницы сотворили, из них не только стрелами, но пищальным дробом ворога приласкают. Башня-ловушка!

Первушка мысленно вообразил, как супостаты, даже пробив Святые ворота и ворвавшись внутрь стрельни, попадают в западню. Они становятся слепыми, как котята: ведь через брешь не видно главных ворот, ибо они сбоку. Чтобы пробить ворота, надо внутрь стрельни затащить пушки и развернуть громоздкие орудия в тесном проходе. Но в это время из бойниц гремят выстрелы, льется кипящая смола, падают охапки горящего льна. Слышаться стоны и вопли раненых, и обожженных врагов.

Так им и надо, супостатам! Не зря изографы расписали арки Святых ворот пророчествами о конце света. Ишь, как чудовищные драконы пожирают людей. Кромешный ад поджидает неприятеля в сей диковинной башне.

Затем Первушка заходил в нутро обители и подолгу стоял подле каменных храмов Спасо-Преображения и Входа в Иерусалим. Собор был трехглавым с закомарным покрытием, окруженным с южной и западной сторон галереями-папертями.

От всего облика собора с прорезанными узкими, щелевидными окнами, напоминающими крепостные бойницы, веяло не смирением, а суровым мужеством. Вот и здесь искусные зодчие видели не только храм, а последний оплот защитников крепости.

«Последний, — подумалось Первушке, — ибо супостаты уже ворвались в обитель, перевалившись через стены обители, а защитники укрылись в соборе. Других надежд на спасение нет, но собор-крепость дает возможность сражаться с врагами в отчаянный час битвы. Все-то предусмотрели зодчие. Воздвигая храм, они ведали: защитники не бросят щиты, мечи и копья, не запросят пощады, не сдадутся чужеземцу, а вынудят его обильной кровью добывать последнюю твердыню.

Ласкали глаз стены, арки и своды собора, искусно расписанные, как поведал Надей Светешников, московскими и ярославскими изографами.

— То «братская» стенопись, Первушка.

— Почему «братская»?

— Расписывали собор два брата из Москвы: Третьяк и Федор Никитины, а вкупе с ними — Афанасий и Федор Сидоровы из нашего града. А было тому, почитай, полвека.

«Знатные были изографы, — вновь подумалось Первушке. — Много лет миновало, а стенопись, будто вчера живописали. Ни дождь, ни жара, ни морозы ее не берут. Вот бы сие мастерство постичь!».

От величественного собора было трудно оторваться. Но задерживался взгляд Первушки и на Трапезной палате, с примыкающей к ней Крестовой церкви на подклете, и на Владычных покоях, и на жилых кельях монахов, которые располагались «коробьями» (в каждой по две кельи с сенями). Сама Трапезная также возведена не без искуса. Верхний ярус занимала столовая палата, а нижний — поварня, квасоварня, медуша. Оба яруса перекрыты сводами. Своды же опирались на наружные стены и на один (чему немало дивился Первушка) весьма толстый столб.

«Крепко стоит. Даже Трапезная в лихой час может оказаться твердыней».

К Трапезной, когда чрево снеди просит, лучше не подходить: уж такие исходят из нее дразнящие запахи! И чем только не тянет из каменного подклета: горячими наваристыми щами, ядреным «монастырским» квасом, гречневой кашей, жирно сдобренной льняным маслом, пареной репой и пареными яблоками.

Но иной раз нос чует не только запахи «простой» пищи, но и заманчивое благовоние стерляжьей ухи, жирной кулебяки из свежей осетрины и прочих лакомых яств, предназначенных для архимандрита, высших монастырских иерархов и знатных гостей, посещающих один из самых богатейших обителей Руси.

«Не бедствует, далеко не бедствует Спасский монастырь. У него, сказывают, тысячи крестьян, уймищу вотчин, торжков и мельниц. Здесь же, в обители, как поведал Надей Светешников, временно хранятся деньги, собранные с поморских и понизовых городов в цареву казну. Опричь того, в монастыре сидят государевы злоумышленники. Сидят в святой обители!».

— Ты чего тут вынюхиваешь и высматриваешь?

Голос грубый, задиристый.

Первушка обернулся. Перед ним стоял средних лет щербатый, долговязый мужик с рыжей, торчкастой бородой и с прищурыми, въедливыми глазами.

— А тебе что? — резко отозвался Первушка. Не любил он, когда к нему вызывающе обращались.

— Чего, грю, высматриваешь? — все также грубо вопросил мужик.

— Какого рожна надо? За погляд денег не берут. Шел бы ты.

— Монастырскому служителю дерзишь?

Свинцовые, въедливые глаза, казалось, насквозь пробуравили Первушку.

— Да какой же ты служитель, коль на тебе подрясника нет?

Насмешка дерзкого парня еще больше озлила мужика.

— В узилище захотел?! А ну поворачивай оглобли!

Подступил к Первушке и изрядно двинул того локтем в грудь. Первушка не стерпел и в свою очередь толкнул служителя плечом, да так сильно, что мужик едва не грянулся оземь.

Служитель, с перекошенным от злобы лицом, сунул два пальца в рот, пронзительно свистнул. На свист прибежали четверо келейников. Гривастые, с вопрошающими глазами.

— Чего обитель булгачишь, Гришка?

Мужик мотнул на Первушку головой.

— Кажись, лиходей. Не впервой его вижу. В храм не ходит, а всё чего-то вынюхивает. Надо его к келарю свести.

— Не суетись, Гришка, — спокойно молвил один из чернецов и зорко глянул на незнакомца.

— Чьих будешь, сыне?

— Каменщик купца Светешникова. Помышляет он церковь возвести. Я же на храмы хожу поглядеть.

— Ведаем сего благочестивого купца. На храмы же зри, сколь душа возжаждет. То Богу зело угодно, сыне.

— Доверчив ты, Савватей. Он всю обитель, как вражий лазутчик обшарил, и рукам волю дает, — все также озлобленно произнес Гришка.

— Не возводи лжи, Гришка. Ты первый на сего парня наскочил. И запомни: монастырскому служке надлежит добрых людей за версту зреть, — строго высказал Савватей.

Келейники неторопко подались вспять, а служка кинул на Первушку враждебный взгляд и повернул к Трапезной.

 

Глава 8

ГРИШКА КАЛОВСКИЙ

Гришка Каловский появился в монастыре два года назад. Повалился келарю в ноги и рьяно произнес:

— Хочу Богу послужить, отче Игнатий!

— А ране кому служил? Аль безбожник?

— Чур, меня! — Гришка даже руками замахал. — Истинный прихожанин. Ни одной церковной службы не пропущал. Вот те крест!

— Буде! — келарь даже посохом пристукнул. — Буде враки глаголить, святотатец, ибо в Писании сказано: «Лжу сотворяша, Богу согрешаша». Душа твоя зело грешна. Истину глаголь, а коль вкривь будешь сказывать, ноги твоей не будет в обители.

— Как на исповеди, святый отче… Имею избенку в Семеновской слободке, что за Земляным городом. Имел чадо осьми лет и женку. Чадо на Волге утоп, с челна свалился, а женка намедни Богу душу отдала… Царство ей небесное. Славная была женка.

Гришка даже слезу проронил и продолжал:

— Слезала с сеновала, да оступилась и на вилы напоролась. Сиротинушкой остался. Маетная была жисть. Голодные лета! Помышлял от худого житья в Понизовье сойти, в нижегородские земли, куда голод не докатился, но отдумал. На святую Троицу вещий сон пригрезился. Повстречался мне Николай Чудотворец и изрек: «Ступай, раб Божий, в обитель. Там будешь спасаться».

Крупные мясистые губы Игнатия скривила язвительная усмешка:

— Сызнова кривду глаголешь, непотребник. Голод тебя в обитель погнал, а не чудотворец. Не о Боге ты грезил, раб лжелукавый, а об утробе своей. На сытую жизнь потянуло, чревоугодник!

Гришка вновь бухнулся на колени.

— Провидец ты, святый отче! Истинно речешь. Ни хлеба в суме, ни гроша в котоме. Одна дорога — на паперть. Прими в обитель, раба сирого!

— Сирого? Да твоими руками подковы гнуть. Не слепой — вижу! В судовые ярыжки тебе дорога, а не в обитель.

— Смилуйся, святый отче! Верой и правдой тебе буду служить, как преданный пес. Любое твое повеленье исполню!

Игнатий чуток призадумался.

— Любое, глаголешь?

— Любое, святый отче!

Келарь пытливо глянул в умоляющие глаза Гришки.

— Помыслю о твоей судьбе. Наведайся на седмице.

Затем Игнатий вызвал в покои своего доверенного служку и молвил:

— Сходи в Семеновскую слободку и изведай, что за человек Гришка Каловский.

На другой день служка донес:

— Женку свою сам усмерть прибил. Кулак у Гришки увесистый. Был наподгуле и двинул по Матрене, да так сильно, что та головой о печь ударилась. О том соседям Гришкин мальчонка поведал.

— Так он же утонул.

— Утонул, отче, но после кончины матери. Убежал с горя на реку и из челна выпал. То ли сам, то ли ненароком, одному Богу известно. Гришка же нравом жестокосердный, до черной работы не слишком охочий. Не переломится.

— Бражник?

— Выпить ведро может, но зело пьяным его никто не зрел, знать нутро крепкое.

— Жестокосердный, глаголешь? — раздумывая о чем-то своем, переспросил Игнатий.

— Так в слободе сказывают, отче.

— Обители не только праведники надобны.

Взял Гришку келарь. Допрежь послал его на три седмицы обихаживать конюшню, затем колоть березовые плахи для Трапезной. Гришка не ленился, сердцем чуя, что сгодится он и для более важных дел. И сии дела настали!

Спустя три месяца, келарь молвил:

— В сельце Подушкине монастырские трудники приказчика ослушались. Съезди-ка в сельцо с приказчиком, да разберись с мужиками.

«Вот оно! — возликовал Гришка. Это тебе не навоз из конюшни выгребать. В лепешку расшибусь, дабы Игнатия порадовать!».

И порадовал. Люто погулял Гришкин кнут по спинам ослушников!

Келарь же, после подробного отчета приказчика, поразмыслил:

«У Гришки душонка подлая, ему бы в опричниках ходить да крамолу выметать. Но и такой сгодится. Ныне немало смутьянов в монастырских селах развелось».

 

Глава 9

ОГЛУШАЮЩАЯ ВЕСТЬ

Начиная с апреля 1605 года, на Ярославль обрушились будоражащие вести. На Мартына лисогона скончался царь Борис Федорович Годунов, и скончался-де не своей смертью: бояре отравили.

Посадские люди не убивались: не любим был царь в народе, он в Угличе сына Ивана Грозного, малолетнего царевича Дмитрия извел. На его царствие пришлись и лютые Голодные годы, и отмена Юрьева дня.

Недовольны были Борисом Годуновым и торговые люди, который дал иноземным купцам большие льготы.

Но тут на Ярославль привалила ошеломляющая весть: в польской земле объявился царевич Дмитрий, кой в Угличе не сгиб от рук убийц Годунова, а спасся «чудесным образом». Ныне Дмитрий, собрав большую рать, идет на Москву, дабы сесть на престол.

Зашумел, забурлил град Ярославль! На торгах, площадях и крестцах только и пересудов:

— Уберег Господь царевича.

— Ему и сидеть на троне. Бориска-то законного наследника помышлял извести, последнего Рюриковича. Авось и будет Дмитрий Иваныч добрым царем, подати и пошлины черному люду укоротит. То-то заживем!

— Заживешь! Видел кот молоко, да рыло коротко. Яблоко от яблони недалече падает. Иван-то Грозный сколь люду кромешниками истребил. Жуть! Не приведи Господи таким и Дмитрия зреть.

— А то? Чу, ляхи Дмитрию войско дали. Придут на Русь и почнут всех зорить и грабить. Не нужон такой царь!

— Напраслину на Дмитрия плетешь. Он всему народу послабление даст! Стоять за Дмитрия!

— Дудки! Не желаем польского ставленника!

И загуляла буча! Дело доходило до кулаков. Раскололись ярославцы. А по Руси ширилась Смута.

 

Глава 10

СОВЕТ ГОСПОД

В хоромах Земского старосты Василия Юрьевича Лыткина собрались именитые купцы: Надей Светешников, Григорий Никитников, Нифонт и Аникей Скрипины, Малей Гурьев, Илюта Назарьев. Здесь же сидели «лутчие» посадские люди Богдан Безукладников и Петр Тарыгин. Собрались не на почестен пир, не на званый обед, не на именины, а на совет, которого давным-давно в Ярославле не было. Час, другой судачили, и все разговоры шли о неожиданно появившемся царевиче Дмитрии.

— Вместо его, чу, попова сына злодеи Годунова убили. Да так ли? — сомнительно толковал Малей Гурьев.

— Но Шуйский-то, Шуйский-то! На тычку-де сам накололся. Вот и разбери тут, — разводил длиннопалыми руками Аникей Скрипин.

Купцы судили, рядили, а Надею Светешникову вдруг вспомнился случай с аглицким купцом Джеромом Горсеем, с коим ему довелось встречаться в 1591 году. Горсей был довольно известным купцом, кой по приказу королевы Елизаветы сопровождал главу Лондонской торговой компании Джона Меррика в его поездке во Францию и в Нидерланды, а затем в 1573 году той же компанией был послан в Москву; по приезде сюда Горсей сблизился со многими боярами, в том числе и с Борисом Годуновым. В 1580 году Иван Грозный поручил Горсею стать в челе Аглицкого Двора, а затем послал его к королеве Елизавете с просьбой о присылке на Москву тяжелых пушек и пищалей. Поручение Грозного было успешно выполнено.

Благодаря своему воздействию на Годунова, Джером добился невиданных льгот для английских купцов, хотя и вел дела торговой компании далеко не бескорыстно. О его темных делишках изведал всесильный дьяк Посольского приказа Андрей Щелкалов, рьяный противник аглицких купцов, прилагавший немало усилий, дабы уничтожить все их торговые привилегии. Ссора дьяка с Горсеем приняла такие размеры, что правитель Борис Годунов, опасаясь за его жизнь, отправил купца в Ярославль. То было в 1591 году. Горсей остановился на «аглицком подворье» и вскоре подружился с Надеем Светешниковым, коему он и поведал о необычном происшествии:

— Однажды ночью я передал свою душу Богу, думая, что час мой пробил. Кто-то застучал в мои ворота в полночь. Вооружившись пистолетами и другим оружием, которого у меня было много в запасе, я и мои пятнадцать слуг подошли к воротам. «Добрый друг мой, благородный Джером, мне нужно говорить с тобой». Я увидел при свете луны Афанасия Нагого, которого я хорошо знал по Москве, брата вдовствующей царицы, матери юного царевича Дмитрия, находившегося в двадцати пяти милях от Ярославля в Угличе. «Царевич Дмитрий мертв, дьяки зарезали его около шести часов. Один из их слуг признался на пытке, что его подослал Борис Годунов. Царица отравлена, она при смерти, у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя: «Помоги мне, дай какое-нибудь снадобье!». «Увы! У меня нет ничего действенного». Я не отважился открыть ворота, вбежав в дом, схватил небольшую скляницу с чистым прованским маслом, которую подарила мне королева и коробочку венецианского териака. «Это все, что у меня есть. Дай Бог, чтобы это помогло». Я отдал все через забор, и Афанасий Нагой ускакал прочь. Слуги Нагого пробудили Ярославль, рассказав, как был убит царевич Дмитрий».

— А вы помните, господа честные, как разбудил Ярославль князь Афанасий Нагой, когда он примчал к Джерому Горсею? — спросил Светешников.

— Афанасий Нагой? — вскинул жесткую, ершистую бровь Петр Тарыгин. — Припоминаю, и того шустрого иноземца помню, но Василий Шуйский, когда прибыл в Углич, совсем другое излагал. Каково?

— А мне, думается, что Василию Шуйскому не резон было убийство признавать. Годунов в большой силе был. Сестра его, Ирина, — супруга Федора Иоанныча, царица. Шурин же стал самым влиятельным человеком государства. Ближний боярин, конюший, наместник царств Казанского и Астраханского. Силища! Шуйский хоть и кичлив, и высок родом, но перед Годуновым он струхнул, — вновь высказал Надей Светешников.

— О том на Москве все ведают, что Шуйский трусоват, — поддакнул Надею Григорий Никитников.

— И хитроныра, — немногословно молвил Земский староста.

— И как же теперь быть, Василий Юрьич? В народе шатость великая. Кто в лес, кто по дрова. Дело доходит до того, что улица на улицу с дрекольем наскакивает. Как быть? — вопросил Богдан Безукладников.

— Хуже нет, когда посадский люд замятню затевает. Дай черни волю, справные дворы почнут крушить. Надо угомонить народ.

— Так он никого не слушает. Один надрывается: на Москву пришел истинный царь, другой — пособник ляхов. Как чернь утихомирить?

Призадумались господа-ярославцы. Народ ныне в три дубины не проймешь. По всей Руси смятение, а коль так, то и торговля замерла. Как на Москву с товаришком ехать, когда в ней ныне поляки разгуливают? Не станут ли они купцов зорить? Чужеземцы! Давно ли с ними царь Иван Грозный воевал? Вот и скреби потылицу.

— Сидя на лавке, делу не пособишь, — наконец заговорил Надей Светешников. — Надо кому-то в Москву ехать, Василий Юрьич.

— Истину сказываешь, Надей Епифаныч, — мотнул окладистой бородой Лыткин. — Надо доподлинно изведать, что за царь в Первопрестольную явился. В Ярославль же не поспешать, поелику цари не тотчас свой норов показывают. Зело приглядеться надо, зело… Кто пожелает на Москву отбыть?

Купцы замешкались с ответом. На Москву с товаришком не поедешь. Рискованно! В стольный град вкупе с Дмитрием вошли тысячи поляков. Москва же после Голодных лет едва концы с концами сводит, до сей поры черный люд впроголодь живет. Ляхи же не для того заполонили Белокаменную, чтобы в нищету впадать. Им подавай деньги и вино, сытую снедь и добрую сряду. Где царю всего этого набраться? Вот и ударятся ляхи в грабежи. Где уж тут спокойная и вольная торговля. Да и кому захочется на Москве долго торчать? Для купца каждый потерянный день — убыток.

Надей обвел всепонимающими глазами совет господ и молвил:

— Выходит, мне ехать, коль о Москве заикнулся.

— Выходит, Надей Епифаныч, ибо слово выпустишь, так и вилами не втащишь.

Купцы оживились. Гора с плеч! Надея Светешникова Бог умишком не обделил, да и на Москве он частый гость.

— Поезжай с Богом, Надей Епифаныч, — степенно произнес Лыткин и куртуазно взмахнул крепкими, ширококостными руками, видя, как купцы поднимаются с лавок.

— Погодь, господа. Надей Епифаныч, может статься, не одну седмицу на Москве проживет. Скинемся по рублю, дабы ему урону не терпеть.

Купцы каждую полушку берегут, но тут случай особый, расщедрились.

— Чего уж там, Василь Юрьич. На благое дело и трех рублей не жаль, — молвил Петр Тарыгин и расстегнул калиту, подвешенную к кожаной опояске.

Купцы едва не охнули: Тарыгин втрое «помочь» поднял, но и виду не подали. Язык не повернется супротивное слово сказать. Честь купеческая всего дороже.

— На благое дело!

…………………………………………………

Приказчик Иван Лом, рослый, широкогрудый, с лопатистой бородой и живыми наметанными глазами, собираясь в дальнюю дорогу, спросил:

— Кого еще с собой возьмешь, Надей Епифаныч?

У Надея в торговых работниках добрый десяток человек, но экую ораву на Москву не возьмешь: не в лавках сидеть.

— Вдвоем тронемся.

— Неровен час, Надей Епифаныч.

— Бог милостив, доберемся.

Слух о том, что купец отлучается в Москву, достиг и Первушки.

В Москву! Сколь о ней слышал, сколь о ней грезил. Господи, хоть бы одним глазком глянуть на мощные крепостные сооружения и дивные каменные храмы, особенно на диковинный собор Покрова, который, сказывают, красоты неслыханной.

Увидел во дворе купца и, преодолевая смущение, произнес:

— На Москву бы глянуть, Надей Епифаныч.

— Аль великая нужда есть? — прищурился Светешников.

— Там храмы, чу, лепоты невиданной.

Купец с доброй улыбкой посмотрел на парня. Стоящим работником оказался. Михеич как-то отметил: толковый, на лету все схватывает, коль не задурит, добрым мастером станет.

И вот Первушка запросился в Белокаменную. Распахнутые глаза его умоляющие.

Подле Надея стоял приказчик Иван Лом. Цепкие, схатчивые глаза его прощупали Первушку. Рукастый, сухотелый, такого детинушку не худо бы с собой взять.

— А что, Надей Епифаныч? Сей молодец лишним не будет. Храмы-то и впрямь на Москве невиданные.

— Не о храмах твоя думка, Иван, — хмыкнул Светешников. — О животе своем печешься.

— Осторожного коня и зверь не берет, Надей Епифаныч. Ныне время лихое.

— Уговорил, приказчик. Но беру сего молодца не ради спасения животов наших. Собирайся, пытливая душа.

— Благодарствую! — низко поклонился Первушка.

…………………………………………………

Первушка никогда не ездил на добрых конях, никогда не сидел в красивом седле с высеребренной лукой, никогда на нем не было такого ладного кафтана синего сукна.

— В деревеньке, поди, охлюпкой ездил, — подначил приказчик.

— Буде насмешничать, Лукич. Зачем мужику в деревеньке седло? Лошаденки пахотные, им не ездока возить, а соху тянуть.

— Так ить свалишься, когда вскачь ударимся.

— Сам не свались, — буркнул Первушка и пошел попрощаться с дружками.

Иван Лом проводил его строгим молчаливым взглядом. Занозист! Но беды в том большой нет, главное, душа у парня, кажись, чистая.

Первушку же добрый конь не страшил: с малых лет познал лошадей, с малых лет мчал на Буланке в ночное. Да, без седла, охлюпкой и попробуй, удержись! Большая сноровка надобна. В седле же, когда спину и чрево поддерживают луки, и дурак удержится. Не видать тебе, Иван Лом, Первушкиного срама.

Благополучно миновали Шепецкий ям и Ростов Великий, а вот когда позади остался Переславль и дорога пошла по дремучему лесу, на вершников выскочила небольшая ватага лихих людей. Лохматые, в сирых дерюгах, с кистенями и дубинами, дерзко заступили дорогу и угрозливо закричали:

— Слезай с коней!

Грузная, заскорузлая рука вожака ухватилась за тугую седельную суму Надея.

— Слезай, волчья сыть!

Лицо свирепое, на все решимое.

Надей освободил ногу из стремени и двинул лиходея в грудь сапогом.

— Прочь!

Вожак отлетел на сажень, а затем яро взмахнул кистенем.

— Круши, богатеев!

Первушка отчаянно замахал плеткой, а Надей и Иван Лом выхватили из-за кушаков пистоли. Бухнул выстрел. Вожак охнул, схватился за плечо и, с искаженным от боли лицом, прохрипел:

— Отходим, братцы.

Ватага (шесть человек) никак не ожидавшая, что путники окажутся оружными (ехали без сабель, а пистоли под кафтанами не видать) шустро подалась в лес.

— Надо бы допрежь в воздух пальнуть, — глянул на приказчика Светешников.

— Пожалел волк кобылу: осталась шерсть да грива. Чудишь, Надей Епифаныч. Лежать бы нам с разбитыми черепами.

Иван Лом сунул еще не остывший пистоль за кушак и добавил:

— Упреждал же. Поболе людей надо было брать.

— Не ворчи, Иван. Все обошлось.

— Это еще вилами по воде.

— Не каркай!

Надей Светешников в жизни не убивал людей, исповедуя завет Божий. Он умело торговал, рьяно бился за каждую полушку, дабы не остаться в накладе, но никогда не был сквалыгой, оставаясь глубоко набожным человеком, порой удивляя ярославских купцов изрядными вкладами в монастыри и храмы.

«А ведь еще в цветущих летах и в добром здравии. Вклады же, как недужный старец вносит. Никак загодя душу спасает, хе-хе».

Купцы и недоумевали и посмеивались, а Надей продолжал спокойно торговать и усердно посещать храмы.

 

Глава 11

В БЕЛОКАМЕННОЙ

В стольном граде Надей Светешников всегда останавливался в Белом городе у давнишнего приятеля Авдея Ноготка. Изба его была добротная: на высоком каменном подклете, с повалушей, двумя горницами и светелкой с косящетыми оконцами.

Старик-привратник на вопрос Надея хмуро молвил:

— Не в добрый час явился, Надей Епифаныч. Новый царь ляхов в доме разместил. Пришлось государю моему в каморке обретаться.

— Да ну! — ахнул Надей.

Из повалуши разнеслась разухабистая песня на чужеземном языке.

— Ляхи гуляют, нечестивцы! — сплюнул привратник.

— Давно проживают?

— Почитай, с Егория вешнего, сатанинское племя.

Старик был удручен и зол.

— Загостились, — хмуро бросил Надей. — Покличь Авдея Матвеича, отец.

Авдей Ноготок оправдывал свое прозвище. Низкорослый, узкогрудый, с низким вдавленным лбом и с крошечными капустными ушами вовсе не походил на степенного купца.

Первушка даже принял его за мужичонку-замухрышку, кои только и нарождаются в самых убогих семьях. Но не зря говорят: не велик, да умом набит. Надей еще дорогой поведал:

— Ноготок хоть и неказист, но один из купцов разумников. В Суконную сотню выбился, большую голову надо иметь.

Облобызавшись с Надеем, Ноготок подавленно молвил:

— Уж ты прости меня, Надей Епифаныч, но в хоромишки позвать не могу. Ныне я — пятое колесо в телеге, чуть ли не коленом под зад. Отродясь не было такого лихого времечка. В амбаришке гостей принимать буду. Тьфу!

Печальную историю поведал Авдей Ноготок. Худо на Москве. Иноверцы наводнили Белокаменную, разместившись в домах зажиточных людей. Царь сулил, что жить поляки будут недолго, покуда Дмитрий Иваныч не получит скипетр и державу, но венчание на царство давно миновало, а ляхи и не помышляют убираться из Москвы. Хуже того, ведут себя как хозяева, чинят разбой и насилие, оскверняют православную веру…

Много всего поведал Ноготок, а в заключение руками развел.

— И рад бы тебя принять, Надей Епифаныч, но в каморке моей ступить негде. Ютятся со мной жена да отрок.

Первушке так и хотелось воскликнуть: «Чего терпите, купцы?», но тот же вопрос задал Светешников.

— Пока добирались до тебя, Авдей Матвеич, всякого лиха нагляделись. Отчего народ сие святотатство терпит?

— Бог долго ждет, да больно бьет. Вот так и народ. Мнится мне, недолго Дмитрий поцарствует.

Ноготок перевел взгляд на приказчика и Первушку.

— Вы бы прогулялись чуток, милочки.

После беседы Надей и Ноготок вышли из амбара хмурые, озабоченные.

— Дай Бог тебе, Надей Епифаныч, беду избыть. Оповести, как устроишься.

Выехали из ворот и вновь оказались на Большой Лубянской, одной из древнейших улиц Москвы.

Неподалеку от храма Введения встречу, в сопровождении оружных людей, показался всадник на игреневом коне. Надей, сблизившись с наездником, приветливо воскликнул:

— Здрав буде, князь Дмитрий Михайлыч!

Князь пристально глянул на вершника и добродушно произнес:

— Вот уж не чаял тебя здесь встретить, Надей Епифаныч. На торги приехал?

Надей сошел с коня и, поклонившись всаднику в малиновом кафтане со стоячим козырем, ответил.

— Ныне, кажись, Москве не до торгов, князь. Допрежь приглядеться надо.

Иван Лом и Первушка также сошли с коней. Приказчик видит князя уже не в первый раз, а вот Первушка впервинку. Он отроду князей не видел, хотя краем уха слышал о князьях Темкиных-Ростовских, Курбских, Луговских… Этот же кто? Роста чуть выше среднего, плечист, волнистая русая борода обрамляет слегка продолговатое лицо. Князь на диво почтительно сошел с коня и повитался с Надеем.

— Разумно, Надей Епифаныч. Где остановился?

— Пока нигде. У Авдея Ноготка, что с тобой по соседству, хоромы поляки заняли. Поеду на Никольскую к купцу Шорину.

— Имя известное, но ныне Демьян Захарыч далече. За море к свеям ушел.

Осведомленность Пожарского о московских купцах не удивила Светешникова: каждый знатный человек столицы не обходился без торговых людей, заказывая им тот или иной товар. Гость Демьян Шорин доставил Пожарскому цветные заморские стекла для оконцев хором, а Надей Светешников известную на всю Русь ярославскую красную юфть и «белое» мыло.

Надей после слов Пожарского озаботился: идти на постой больше не к кому, ибо у других знакомых купцов он никогда не останавливался, да и едва ли их дома ныне свободны. На Гостиный же двор ему идти не хотелось: там всегда шумно, назойливые купцы, приезжавшие на Москву из многих городов, лезли с расспросами, норовя изведать, что почем.

— Да ты не отчаивайся, Надей Епифаныч. Коль пожелаешь, идем ко мне. Не стеснишь.

Молвил запросто, радушно, будто к себе закадычного приятеля позвал.

— Да я ж не один, князь. На постоялом дворе разместимся.

— Ныне на постоялом дворе можно и голову потерять.

 

Глава 12

ДМИТРИЙ ПОЖАРСКИЙ

В ноябре 1578 года, на Большой Лубянке, в стылое зазимье родился Дмитрий Пожарский. Отец, Михаил Федорович, услышав из женской опочивальни надрывный детский плач, истово перекрестился и, пригнувшись в низких сводчатых дверях, порывисто шагнул в жарко натопленные покои.

— Кто?

Обычно строгие глаза супруги Марии были улыбчивы.

— С сыном тебя, Михаил Федорович!

— Слава Богу!

Рад, зело рад Михаил Пожарский! Еще два года назад он ждал наследника, но жена разрешилась дочерью, кою нарекли Дарьей. Чадо родное, но дочь — чужое сокровище, не продолжатель рода.

………………………………………………..

Предки Михаила Пожарского владели древним Стародубским княжеством, которое раскинулось на Клязьме и Лухе. Первым независимым стародубским князем стал Иван Всеволодович, сын великого князя Всеволода Юрьевича Большое Гнездо. Он-то и стал родоначальником династии стародубских князей. Один из них, Андрей Федорович Стародубский, отменно отличился в великое княжение Дмитрия Донского в Куликовской битве. Второй сын Андрея Федоровича, Василий, получил в удел волость с городом Пожар (Погара) в составе Стародубского княжества. По названию этого города князь Василий Андреевич и его потомки получили прозвище князей Пожарских.

Князь Андрей Федорович был богат на сыновей. Четверых принесла ему супруга. Перед кончиной Андрей Пожарский передал старшему сыну Василию большую часть земель, но к началу минувшего столетия наследники так «постарались», что раздробили на куски древнее родовое княжество.

Отец Михаила, Федор Иванович Немой, происходил из младшей ветви удельного рода. На его долю досталось совсем немного вотчин, и владел он ими вкупе с тремя братьями.

При взятии Казани отличился отец Дмитрия Пожарского, стольник Михаил Федорович. Еще один князь Пожарский, Иван Федорович, был убит при осаде крепости..

В марте 1566 года Иван Грозный согнал со своих уделов всех потомков Стародубских князей, причем беда эта приключилась не по их вине, а из-за «хитрых» интриг царя. Решив расправиться со свои двоюродным братом Владимиром Старицким, царь поменял ему удел, дабы оторвать его от родных корней, лишить его верного дворянства. Взамен Владимиру было дано Стародубское княжество. Стародубских же князей скопом отправили в Казань и Свияжск.

Высылка Стародубских князей была не только частью происков Грозного против брата, но и звеном заселения Казанского края. Опальные Стародубские князья приехали не одни, а со своими дружинами и дворней. Пять князей Пожарских оказались на поселении близ недавно покоренной Казани.

Татары, извечные враги Руси, с неприязнью относились к опальным гяурам, но самое страшное было то, что Федор Пожарский разом всего лишился, получив на прокорм жены и детей всего лишь четыре крестьянских двора в Басурманской слободке под Свияжском.

После отмены опричнины Пожарских вернули в Москву. Федор Иванович вновь получил службу и участвовал в последних сражениях Ливонской войны. Домой прибыл в скромном чине дворянского головы. До воеводского же званья, о котором так грезил Пожарский, он так и не дослужился.

«Казанское сидение» нанесло серьезный урон князьям Пожарским. Их оттеснили другие княжеские роды и новое «боярство», выдвинувшееся в царствование Ивана Грозного. Пожарские, бывшие в Х1У — начале ХУ1 века одним из знатных родов Рюриковичей, были оттеснены от московской знати, их стали называть «захудалым родом».

В последний год своей жизни Федор Иванович изрядно занемог, и тогда он постригся в Троице-Сергиев монастырь, где и скончался. За два года до кончины Федор Иванович женил своего старшего сына на Марии Берсеневой-Беклемишевой. В лице народившегося княжича Дмитрия соединились два опальных рода. Пожарские претерпели лихо от Ивана Грозного, а Берсеневы — от его отца, великого князя Василия Третьего.

Прадед Дмитрия Пожарского (по линии матери), Иван Берсень слыл на Москве одним из самых больших книгочеев. Он постиг не только русские, но и многие зарубежные литературные творения, поражая дворцовую знать своими широкими познаниями.

Иван Берсень сблизился с Максимом Греком. Оба оказались недоброхотами великого князя, ибо чуть ли не открыто обличали его самодержавные замашки и требовали прекращения бесконечных войн. Встречаясь с московским государем, Берсень, обладая острым язвительным умом, не страшился ему перечить, за что и поплатился. Ему отсекли голову на льду Москвы-реки, а Максима Грека заточили в монастырское узилище.

После Казанской ссылки Иван Грозный вернул Пожарским село Мугреево и некоторые другие родовые земли в Стародубе. Но вотчины в их отсутствие захирели, пришли в упадок.

Михаилу и Марии грозило разорение, но того не случилось: Мария получила в приданое сельцо Кальмань, которое удалось выгодно продать одному из московских бояр. Жизнь молодых супругов несколько поправилась.

На государевой службе Михаил Пожарский не достиг высоких чинов, больше того, в отличие от отца, он даже не удостоился чина дворянского головы. Жизнь его завершилась, когда Дмитрию исполнилось девять лет. Учение же княжич начал постигать с семи лет, когда в хоромы был приглашен знакомый дьякон. Мать, Мария Берсенева, строгая рачительная хозяйка, обладая твердой, порывистой натурой, высказала:

— В жилах твоих, сынок, течет кровь прадеда Ивана Берсеня, человека большого ума. Зело надеюсь, что сей дар вселится и в твою натуру. Будь прилежен к учению, дабы не посрамить род Берсеневых-Беклемишевых.

— Буду стараться, матушка.

Старался, усердно старался Дмитрий! За один год постиг не только Псалтырь, но и Часослов. А еще через год, когда Мария пожаловала монастырю деревеньку, ради «устроения души» покойного супруга, то жалованную грамоту, составленную от имени наследника, Дмитрий подписал собственноручно, да с таким изяществом, что удивил людей приказных.

Позднее, когда Дмитрий был уже на службе, ему нередко доводилось расписываться за молодых дворян, которые не владели пером.

Детей у овдовевшей Марии Федоровны было трое: Дарья, Дмитрий и Василий, который на шесть лет был моложе своего брата.

Любимым местом семьи являлось село Мугреево, родовое гнездо Пожарских. Имение не столь большое, но основательное, обнесенное крепким бревенчатым частоколом. Во дворе — хоромы с затейливыми кокошниками и резными петухами, людские избы, поварня, погреба, житные клети, повети, конюшня, баня-мыленка, колодезь с журавлем. Украшал усадьбу вишневый и яблоневый сад, который навсегда запомнился Дмитрию.

Мария Федоровна часто приводила детей под сень развесистых деревьев и мягко высказывала:

— Какая здесь благодать.

Особенно радовалась княгиня весной. Не зря месяц май с древних времен повеличали на Руси «цветенем». Вишни, яблони, черемуха, жасмин в белой кипени. Войдешь в сад — и окунешься в такое упоительное благоухание, что голова закружится. Уж такая благодать! Так бы и вдыхал часами сей живительный, сладостный воздух.

Мария с любовью пестовала детей, о каждом переживала, заботилась, порой, не доверяя старой мамке Никитичне, понимая, что материнский пригляд куда важнее, чем опека мамок и нянек. Особое внимание — к Дмитрию. Худо, когда малолетний наследник остается без отца, без его добрых наставлений.

Но Дмитрию повезло: мать унаследовала нрав и ум своего деда Ивана Берсеня, а посему Мария Федоровна не только усаживала сына за книги, но и приобщала его к ратному искусству. Для оного востребовала послужильца супруга, Марея Толбунца, который участвовал с Михаилом Федоровичем в сражениях с ливонцами. Тот неплохо владел саблей и копьем, ведал ратные премудрости. Три года Дмитрий постигал и пеший поединок, и сабельную рубку на конях. Двор оглашался звонкими воинственными кличами.

Нередко за «сражениями» наблюдала сама Мария Федоровна. Как-то взыскательно сказала Толбунцу:

— Сыну никаких поблажек, Марей. Хочу видеть в нем воина.

— Постараюсь, матушка княгиня.

Дмитрий выходил на ратные уроки с большим желанием, понукать его не приходилось, а когда Толбунец его подзадоривал, то отрок бился еще отчаянней, и порой так лез напродир, что однажды Марей не успел отвести копье, которое больно царапнуло плечо.

Другая бы мать всполошилась, но Мария Федоровна, оглядев рану, молвила:

— Мужайся, сынок. Марей тебя лишь слегка уязвил. Потерпи и руды не пугайся.

— А мне не больно, матушка, — хладнокровно отозвался отрок, хотя боль была ощутимой.

Мария Федоровна сама перевязала рану. Толбунец же стоял ни жив, ни мертв. Ведая о твердом нраве княгини, он ждал сурового наказания, но Мария при Дмитрии и словом не обмолвилась. Наедине же сказала:

— Молись Богу, Марей, что урок своими очами зрела, а не то бы сидеть тебе в железах. Вина на Дмитрии, но и ты оплошал, а оплохи я не прощаю. Получишь десять плетей.

Крута порой была Мария Федоровна! Марей понурился, но обеляться не стал: он всего лишь дворовый челядинец, холоп. Где уж ему властной княгине перечить?

Через неделю «сечи» продолжились.

Вскоре Мария Федоровна увезла детей в московские хоромы и пустилась в долгие хлопоты, намереваясь, во что бы то ни стало закрепить за наследником Дмитрием хотя бы часть отцовских земель. Не одну неделю посещала она Поместный приказ, но все потуги ее оказались тщетными. Подьячие до сих пор вспоминали «государева злодея» Ивана Берсеня и чинили всяческие препоны, но неукротимой Марии Федоровне удалось-таки «прошибить» дьяка. Правда, без мзды не обошлось, но княжич Дмитрий вступил во владение Мещевским и Серпийским поместьями, что за рекой Угрой. Не столь уж и велико было владение — четыреста четвертей пашни, да и те не все возделывались оратаями.

Шли годы. Приспело время женить Дмитрия. На Руси браки заключались в раннем возрасте, ибо церковь поучала: «Всякому родителю подобает сына своего женить, когда будет возрасту ему пятнадцать лет, а дочери — двенадцать».

Мария ударилась в поиски невесты. Дело важное, канительное, не так-то просто хорошую жену подобрать, ибо с доброй женой горе — полгоря, а радость — вдвойне. О боярских дочерях Мария и не помышляла: куда уж «обломку дряхлеющего рода» до знатных невест. Говорила Дмитрию:

— Не ищи, Митя, невесту знатнее и богаче себя, дабы быть господином в своем доме.

— Ты права, матушка. Всякий выбирает невесту по своему разумению.

Женой Дмитрия стала юная девушка Прасковья Варфоломеевна. Была она тихой и покладистой, во всем смиренно подчинялась свекрови, как того требовал обычай. Дмитрию же она принесла многих детей.

В пятнадцать лет молодого князя позвали на государеву службу, дав ему чин стряпчего. Стряпчих при дворе было несколько сот, которые жили в Москве для «царских услуг» по полгода, а затем разъезжались по своим селам и деревенькам.

Куда бы не следовал царь Федор Иоаннович — в поход, на молебен в обитель, храм, Боярскую думу, — его всюду сопровождали стряпчие. А коль выпадали торжественные дни, они несли скипетр и другие знаки царской власти. В ратных походах они служили оруженосцами, а, будучи стряпчими «с платьем», под приглядом постельничего подавали или принимали «разные предметы царского туалета».

Но больше всего Дмитрию нравилось, когда стряпчие несли ночью караул на Постельном крыльце государева дворца. Их облачали в красные стрелецкие кафтаны, выдавали бердыши, навешивая на грудь (через плечо) берендейки с дробом и пороховым зельем. Каких либо происшествий не случалось, но караул хоть как-то напоминал Дмитрию ратную службу.

Двадцать лет миновало Пожарскому, но он так и остался в чине стряпчего. Это задевало его самолюбие, ибо сыновья бояр, в пятнадцать лет начиная службу стряпчим, уже через год-другой становились стольниками. «Родов дряхлеющий обломок» остался царем невостребованным. Но не в царе дело: откуда ему ведать про всех стряпчих Двора? В чины стряпчих вельможи двигали, зачастую не по заслугам, а по породе. Бывает, такого тупицу в стольники произведут, что уши вянут. Иные же через лизоблюдство пробиваются, а кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком.

Дмитрий Пожарский ни перед кем не прогибался, на всю жизнь, взяв на себя обет: честь — всего дороже. С таким девизом жил его прадед, а теперь и его деятельная мать, Мария Федоровна, которая слыла на Москве, как одна из самых праведных дворянок.

Когда Борис Годунов взошел на престол, то он приказал подыскать для своей дочери, царевны Ксении, добропорядочную «верховую боярыню».

Москва боярская всколыхнулась! Жены родовитых из родовитых лелеяли надежду быть приставленными к царской особе, но выбор пал на… «захудалую» Марию Пожарскую, имеющую безупречную репутацию. И все же выбор Бориса Годунова ошеломил московскую знать. Наиболее дальновидные толковали:

— Дело не в Марии Пожарской. Никак царь помышляет на высокие роды замахнуться. Не зря был любимцем Ивана Грозного.

Мария Федоровна стала верховой боярыней царевны, а ее сын получил не только чин стольника, но и одно из поместий в Подмосковье.

Жизнь Дмитрия круто изменилась: он «нежданно-негаданно попал в круг лиц, составлявших цвет столичной знати». Не стоять ему больше на Постельном крыльце, а ездить с небольшими посольскими поручениями за рубеж, быть в товарищах ратных воевод, наведываться по государевым делам в те или иные Приказы, присутствовать на посольских приемах.

Но вскоре началась война. На Русь вторгся Самозванец. Дмитрий Пожарский, купив в Конюшенном приказе боевого иноходца за двенадцать рублей, отбыл в царское войско. Вот где ему сгодились ратные уроки.

 

Глава 13

БОРИС ГОДУНОВ И САМОЗВАНЕЦ

Деревянные хоромы князя Дмитрия Пожарского не велики и не малы, но срублены со вкусом. Тут и «передняя» с теплыми сенями, и «комната» (кабинет), и опочивальня, и «крестовая», и «мовня», соединенная с опочивальней холодными сенями.

Второй ярус хором занимали светлые чердаки-терема с красными оконцами и гульбищами, искусно изукрашенными башенками, резными гребнями и золочеными маковицами. Крыша хором покрыта шатровой кровлей (шатрами) с двуглавыми орлами, единорогами и львами.

«Толковые мастера хоромы ставили», — невольно подумалось Первушке.

Белая изба (с горницами и повалушами) стояла на жилом и глухом подклетах, что было для Первушки новинкой. (Обычно избы стояли на одном подклете). Жилые подклеты, в которых размещались людские — были с волоковыми окнами и печью; глухие — рубились без окон и даже без дверей, хозяева входили в них с верхнего яруса по лесенке. Здесь хранились «казенки», в которых содержалась казна (пожитки, меды, вина…).

Светлица, стоявшая на женской половине, имела четыре косящетых окна, прорубленных со всех сторон, ибо свет надобен для рукодельниц, кои вышивали золотом, шелками и белым шитьем.

Резные крыльца, сени, сенники — всё ладно, добротно. Первушка уже ведал про особинку сенника. Он отличался от теплых хором и от сеней тем, что на его дощатом или бревенчатом потолке никогда не посыпалась земля, ибо в сеннике во время свадьбы устаивалась брачная постель, а древний обычай не допускал, чтоб у новобрачных над головами была земля, которая могла навести их на мысль о смерти.

Первушка, угодив в хоромы, отметил, что стены и потолки обшиты тщательно выструганным красным тесом. Такое он видел в хоромах Надея, но у того часть покоев была брусяной, с нагладко выскобленными стенными и потолочными брусьями.

Все нутро хором Дмитрия Пожарского было покрыто шатерным нарядом — тканями и сукнами, а все подволоки сеней украшены резьбой из дерева, и позолочены сусальным золотом.

Привлекли внимание Первушки и полы хором. У Надея они были устланы косящетыми досками, здесь же — дубовым кирпичом — квадратными дубовыми брусками, расписанные зелеными и черными красками в шахматном порядке, и аспидом. Цепкий глаз Первушки определил: бруски до шести вершков шириной. Но на что они настилаются?

Позднее дотошный подмастерье изведал, что дубовые кирпичи выкладываются на сухой песок со смолой, или на известь, и уже тогда у него мелькнула мысль: не худо бы изготовить такой пол для нового храма, который задумал возвести в Ярославле Надей Светешников.

А сейчас в сопровождении Марея Толбунца они шли с приказчиком Иваном Ломом к отведенной им горнице и оба удивлялись. Статочное ли дело, чтобы князь простолюдинов в свои хоромы на ночлег позвал?! Ну ладно, купец Светешников, человек даже на Москве известный, с князем дело имел. Они же — людишки малые, их место в холопьем подклете, а князь им в белой избе горницу отвел.

Пожарский молвил купцу:

— Ты сказывал, Надей Епифаныч, что прибыл на Москву с надежными людьми, кои ни в холопах, ни в закупах не ходят, а посему быть им подле тебя в горнице.

Надей не в первый уже раз подумал: «И толики чванства нет в Пожарском. Редкой натуры человек».

Вечером у Пожарского и Надея состоялась долгая беседа. Покои князя были хорошо освещены паникадилом и подсвечниками, которые помещались в простенках меж окон. Серебряное паникадило, украшенное виноградным цветом из ярого воску, висело на цепях, обтянутых красным бархатом. Из него выделалась деревянная рогатая лосиная голова с шестью серебряными подсвечниками.

Слева от сводчатой двери стояла круглая печь из синих изразцов на ножках — с колонками, карнизами и городками наверху; на изразцах изображены травы, цветы и разные узоры. Вдоль стен — лавки, покрытые медвежьими шкурами, в красном углу, под образами — дубовый стол, крытый червчатым сукном; на столе — свитки и книги, облаченные в кожи с серебряными и медными застежками.

Дмитрий Пожарский сидел в резном кресле, обитым зеленым бархатом, а Надей — напротив, но не на лавке, а в «гостевом» кресле. Их разговор тянулся уже другой час, был он спокоен и нетороплив, пока Светешников не спросил:

— Смута загуляла на Руси. Жили тихо, урядливо, и вдруг все круто поменялось.

— Урядливо, Надей Епифаныч. Намедни одну книжицу прочел. Какая благодать была когда-то на Руси. Дословно помню. Ты только послушай: «О светло-светлая и прекрасно украшенная земля Русская и многими красотами преисполненная: озерами многими, реками и источниками, месточестными горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полянами, дивными зверями, птицами бесчисленными, городами великими, селами дивными, садами обильными, домами церковными и князьями грозными. Всем ты наполнена, Земля Русская!». А как о чужеземцах сказано? Да вот, погоди.

Дмитрий Михайлович поднялся, ступил к книжному шкафу и выудил небольшую книжицу, облаченную в синий бархат с серебряными застежками.

— Послушай, Надей Епифаныч: «Отсюда до венгров и до поляков, и до чехов, от чехов до ятвагов и от ятвагов до Литвы, от немцев до корел, от корел до Устюга, где были тоймичи язычники, и за дышащее море, от моря до болгар, от болгар до буртас, от буртас до черемис, от черемис до мордвы, — то все покорено было христианскому языку, великому князю Всеволоду, отцу его Юрью, князю Киевскому, деду его Владимиру Мономаху, которым половцы детей своих пугали в колыбели. А Литва из болот на свет не вылезала, и венгры укрепляли каменные города железными воротами, чтобы на них великий Владимир не наехал, а немцы радовались, будучи далече за синим морем».

— С какой же гордостью о Руси сказано, — довольно произнес Светешников. — И кто ж сие написал?

— Безвестный автор. Зело могуча была держава.

— Могуча. «Литва из болот не вылезала». Каково?.. А что ныне? Ляхи по стольному граду разгуливают. В чем суть, Дмитрий Михайлыч?

— В чем? — качнулся в кресле Пожарский и глаза его стали возбужденными. — В Годунове, в Борисе Годунове!

— За то, что сына Ивана Грозного убил? — напрямик спросил Светешников.

Высокий лоб князя с небольшими залысинами прорезала глубокая морщина. В глубоких выразительных глазах промелькнул огонь.

— Да не убивал он царевича, не убивал! Сколь грехов на Годунова понапрасну навешали! — горячо произнес Дмитрий Михайлович.

— Но…

— Ведаю, что хочешь сказать, Надей Епифаныч, но нельзя все огульно сваливать на Годунова. Ты, как купец, бываешь в разных городах, встречаешься со многими торговыми людьми, а посему хочу тебе кое-что рассказать о царе Борисе, дабы Русь купеческая истину о Годунове изведала.

— Истину?

— Мнишь, громко сказано? Может, и так, но я, почитай, семь лет был при Дворе Годунова и, полагаю, в немалой степени постиг суть многих дел Бориса.

— Охотно выслушаю, Дмитрий Михайлыч, и ярославскому люду поведаю, коль речь о Годунове зайдет.

— Зайдет. Еще долгое время толки о Годунове будут притчей во языцех. Некоторые нарекают Бориса последователем Ивана Грозного, но они заблуждаются. Грозный государил по воззрению «разделяй и властвуй», ибо он разделил Русь на Земщину и Опричнину. С того часа и Смута на Руси загуляла. Да еще какая! Веками жили одним укладом, и вдруг, сей устоявшийся уклад Иван Грозный, будто мечом пополам рассек. Опричнина, выметая крамолу и измену, словно ордынской саблей прошлась по Земщине. Сколь русской крови пролилось! И не только господской, но и холопьей, и мужичьей. Опальные вотчины подвергались такому жуткому разгрому, что оторопь брала. Озлобление, ненависть, сумятица в умах русских людей. Иван Грозный замахнулся и на церковь. Сколько иерархов он покарал! Афанасия, новгородского Пимена, Германа Полева, Филиппа Колычева. Когда Герман был возведен в митрополиты, то он тотчас объявил, что царя ждет страшный суд за содеянное. Иван Грозный отрешил Германа от его сана. Новый митрополит Филипп принародно отказался благословить Ивана Грозного в Успенском соборе, во всеуслышание заявив: «За алтарем неповинная кровь льется христианская, и напрасно люди умирают». Филипп был сослан в Тверь, откуда он высылал царю осуждающие грамоты. Царь гневался, рвал грамоты и кричал: «Навет! Не хочу больше видеть Филькины грамоты!» Церковь была расколота. Одни в страхе поддерживали царя, другие резко осуждали. Не стало церковного согласия, да и в народе начался разброд. А того делать было нельзя, ибо Русь тогда крепка, когда церковь и народ держатся воедино. Светский и церковный раскол бушевал два десятка лет. Единение, на коем должна была стоять держава, было изрядно подорвано, чем не преминули воспользоваться ливонцы. Зело удачно воспользовались, ибо Иван Грозный потерпел тяжелое поражение в Ливонской войне. Борис Годунов никогда не был продолжателем дел Грозного, ибо он отдавал все силы, дабы устранить тяжелейший, двадцатилетний раскол. Борис снискал поддержку всей державы, распустив «Двор» — последыш опричнины и тем самым покончив с кровавым наследием Грозного. Соправитель царя Федора успешно справился с крамолой бояр, не прибегая к погромам и казням. И ни при Борисе ли Годунове, уже после кончины Грозного, Русь вознамерилась возродить нарвское мореплавание? В 1595 году Борису удалось навязать Швеции договор, по коему шведы понуждены были возвратить Руси захваченные ими русские города в период Ливонской войны: Иван-город, Ям, Копорье, Корелу. Это был большой успех Годунова. В его правление удалось выделить более крупные силы для покорения Сибири. В глухих таежных местах поднялись укрепленные крепости Тобольск, Березов, Обдорск, Сургут, Нарым, Тара. Шаг за шагом Русь продвигалась в глубины Сибири. Новые города-крепости появились на южной окраине, ибо татары совершали сокрушительные набеги. Борис вел весьма разумную и дальновидную политику, всемерно укрепляя державу. Но когда скончался скудоумный царь Федор, положение Правителя резко пошатнулось. Бояре мирились с властью Годунова, пока он вершил дела именем законного царя. Теперь же худородному Борису можно было дать и коленом под зад. Тот же стал помышлять о короне. Бояре и вовсе взбеленились, поелику Годунов не состоял в кровном родстве с царем. Шапку Мономаха вознамерились примерить на себя двоюродные братья покойного царя, Федор и Александр Никитичи Романовы. Сыскался и третий претендент, глава Боярской думы, праправнук Ивана Третьего, князь Мстиславский. Борьба за престол обострилась и расколола бояр. Романовы, дабы возмутить народ, распустили слух, что царя Федора отравил Годунов. Борис поначалу укрылся на своем подворье, а затем — в Новодевичьем монастыре. Бояре мнили, что Борис свершит обряд пострига, но Годунов не тот человек, дабы отказаться от вожделенной цели. И путь ему к трону во многом обеспечил ярославский владыка.

— Ярославский? — вскинул хохлатую бровь Светешников.

— Именно, Надей Епифаныч. Если бы не твердая поддержка бывшего ростово-ярославского митрополита Иова, Борису не видать бы царства. Не зря ж потом Годунов вложил в ярославскую обитель богатый вклад. Став патриархом, владыка без колебаний перешел на сторону Годунова и созвал Земский Собор, на кой позвал не только духовных лиц, но и представителей дворян и всех чинов Русской земли. И больше всего Иов позвал людей из Ростова и Ярославля. Их прибыло более десяти человек, и каждый из них зело зажигательно выступил на оном Соборе, кой и провозгласил царем Годунова.

— Я тогда был в отлучке. Почитай, полгода в Казани и Астрахани торговлей промышлял… А что бояре? Ужель стерпели?

— Несусветный гам подняли. Плевать им на владыку и Земский Собор, когда дело о престоле зашло. Вот и загуляла Смута…

Многое постиг Светешников за эту долгую, доверительную беседу.

А Пожарскому надо было выговориться, ибо он увидел в ярославском купце того человека, кой должен ведать правду не только о Борисе Годунове, но и о «чудесном спасении царевича Дмитрия», всколыхнувшем Русь, о панской Польше и католическом духовенстве, принявшим горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол, о внезапной кончине Бориса Годунова и предательстве бояр, о «восшествии» на престол Лжедмитрия» и бесчинствах ляхов…

Пьяные шляхтичи скакали на лошадях по улицам, стреляли, давили народ, грабили прохожих, по ночам вламывались в дома мирных жителей, насиловали женщин.

Паны чувствовали себя господами положения. В пьяном разгуле они бряцали саблями и кричали: «Что ваш царь?! Мы дали царя Москве!».

Народное возмущение готово было разразиться каждую минуту.

Летописец воскликнет: «Крик, вопль, говор неподобный. О, как огонь не сойдет с небеси и не попалит сих окаянных!».

 

Глава 14

И ДРОГНУЛО СЕРДЦЕ ПЕРВУШКИ

«Есть что будет рассказать ярославцам, — раздумывал Светешников. — Не так все просто и с Борисом Годуновым, и «царем» Дмитрием. Не всякий в сути разберется. Пожарский на многое глаза открыл. Зело разумный князь. Мог бы далеко пойти, но Отрепьеву не надобны люди, кои стояли за Годунова. Хлебнет еще лиха Дмитрий Михайлыч».

Светешников ходил по Москве и дивился: не та стала Первопрестольная. Куда девалась шумная, многоликая столица? Бывало, на торгах не протолкнуться, а ныне люду изрядно поубавилось, многие лавки закрыты, да и по улицам народ не снует. Зато повсюду встречаются ляхи — дерзкие, крикливые, на подгуле.

Надею, приказчику и Первушке довелось увидеть, как пятеро ляхов, соскочив с коней, кинулись к девушке (которая шла в сопровождении трех пожилых женщин), кинули поперек седла и с хохотом увезли с собой.

— Помогите, ради Христа! — истошно закричала одна из женщин.

Из избы выскочил плечистый мужик с топором, но куда там! Ляхов и след простыл.

— Непотребники! Шли в храм помолиться, а ироды дочь ненаглядную схватили! — неутешно голосила мать, облаченная в длинный суконный опашень с серебряными пуговицами.

Мужик зло сплюнул и вернулся в избу.

— Жаль, коней оставили, — хмуро произнес Первушка.

— И чтоб тогда? — вопросил Надей.

— Девушку отбили.

— А ты никак у меня запальчивый, — хмыкнул Светешников. — Плеточками супротив сабель?

— Ну и терпеть негоже. Ляхи чинят разбой среди белого дня, паскудники!

— Опора царя, брат, но чую с такими кромешниками ему долго на троне не усидеть… А тебе вот что скажу, Первушка. Мы сюда не для того приехали, чтобы кулаками сучить. От ляхов еще не такое увидишь, а посему запал свой укроти, дабы в Ярославль живым вернуться. Поди, не запамятовал, зачем ты на Москву напросился?

— Не запамятовал, Надей Епифаныч.

— То-то.

Иван Лом помалкивал. Первушка уже ведал: приказчик несловоохотлив, порой слово клещами не вытянешь, молчит как рыба в пироге. Зато в торговых делах был незаменим, не зря как-то Надей обмолвился: «Лукич и от мертвых пчел меду добудет».

Светешников зря времени не терял: побывал на Гостином дворе, городских торжищах, дотошно потолковал со знакомыми купцами (с некоторыми ударил по рукам) и лишь спустя две недели, молвил:

— А теперь, Первушка, пойдем храмы глядеть.

Первушка, пока Надей с приказчиком «прощупывал» торговую Москву, оставался во дворе Пожарского. Светешников строго-настрого наказал:

— Со двора — ногой не ступи!

Безделье угнетало Первушку, не мог без работы и часу просидеть, а посему пришел к холопам.

— Дайте какое-нибудь изделье, братцы.

Холопы кивнули на большую груду березовых чурок.

— Поиграй топором, паря. Тут дня на три хватит.

Первушка, истосковавшийся по работе, выкладывал в повети поленицу, а глаза его то и дело останавливались на каменной церкви Введения, видневшейся за тыном. Возведена просто, без лишних изукрасов, но Первушке хотелось глянуть на подклет и размеры камня, дабы уподобить их с церковной постройкой Светешникова.

Все дни его брала досада: Надей сновал по Москве, возвращался смурый и озабоченный, и даже не вспоминал о храмах. Знать, больше всего его заботили торговые дела, и касательство москвитян к царю Дмитрию. Спору нет: надо все въедчиво изведать и доложить о том ярославскому посаду, но Надей, почитай, совсем забыл о своих давнишних помыслах — поставить каменный храм Благовещения, который украсит преславный град Ярославль. В богоугодном деле внесет свою лепту и он, подмастерье Первушка. Но в Ярославле нет каменных дел искусников, которые бы возводили такие чудные храмы. Они живут на Москве, с ними надо толковать, разглядывать и познавать их творения. Но Надей все мешкает, мешкает…

И вот, наконец, Светешников повел Первушку по Москве. Много всего нагляделся подмастерье, и даже «живой» (плавучий) Москворецкий мост повидал. Необычный мост, диковинный: сотворен из больших деревянных брусьев, пригнанных один к другому и связанных толстыми веревками из липовой коры, концы коих прикреплялись к башням и к обратному берегу. Когда вода прибывала, как поведал Светешников, лежащий на ней мост поднимался, а когда убывала — опускался и мост. Если надо было пропустить судно, то одну из связанных частей моста отводили в сторону, а по проходе судна ставили на прежнее место.

Первушка то своими глазами увидел, когда струг пропускали. Каких только чудес не бывает, подумалось ему. Вдумчивы, искусны русские мастера. Ишь, какой красоты невиданной стольный град из камня и дерева сотворили!

Надей заявился с Первушкой и к известному московскому зодчему Артемию. Тот, седовласый скудобородый старичок, допрежь всего привел ярославцев к собору Покрова и благоговейно произнес:

— То соборная церковь, кою возвели Постник и Барма. Такой лепоты едва ли вам зреть доведется.

У Первушки дрогнуло сердце. Пораженный увиденным, он опустился на колени и истово перекрестился. Господи, исполать тебе за дивное творение рук человеческих!..

Надей Светешников помышлял, было, покинуть Москву, но его остановили слова Пожарского:

— На Москве вот-вот замятня начнется.

— Народ на ляхов кинется?

— Не только на ляхов, не только, — раздумчиво произнес Дмитрий Михайлович, поглаживая сухими, твердыми пальцами волнистую русую бороду. — Мыслю, и Отрепьеву не устоять.

— Дела-а, — протянул Светешников. — Коль грядет такая гиль, обожду, пока она не завершится.

 

Глава 15

В ЯРОСЛАВЛЕ

Земский староста Василий Лыткин тотчас собрал именитых людей, как только в Ярославль вернулся купец Светешников.

— Город полнится слухами, Надей Епифаныч. Что на Москве?

Надей, неторопко поправил пальцами широкие, соломенно-желтые усы и степенно высказал:

— Проживал у князя Дмитрия Пожарского, кой когда-то у меня товары закупал. Зело рассудливый человек, многое мне о Годунове и новом царе поведал, но то особый сказ, а пока расскажу о делах торговых. Худо было на Москве, купцам — никакого прибытку. Не только лавки позакрывали, но и перестали в города выезжать, ибо повсюду разбойные ватаги ляхов шастают.

— А что же царь Дмитрий? — колыхнулся на лавке тучный, широколобый Григорий Никитников.

— Царь? — взломал хохлатые брови Светешников. — Царь под дуду панов плясал, казну разворовал и от православия отшатнулся. Верный доброхот папы Римского.

— Да то ж святотатство! — воскликнул долговязый, узкоплечий Аникей Скрипин. — Чего ж народ не поднялся?

— Аль ничего не слышали? — повел вопрошающими глазами на «лучших» людей города Светешников.

— Седмицу назад калики из Москвы проходили, о бесчинствах ляхов толковали, но о том мы и ране ведали, — молвил сухопарый, с крупным шишкастым носом Петр Тарыгин.

— Вот-вот, — многозначительно протянул Светешников. — До бунта довели народ. Такая замятня поднялась, что Дмитрия убили, а новым царем Василия Шуйского выкликнули.

Именитых людей оторопь взяла, а Надей, не дав господам опомниться, неспешно и мерно продолжал:

— Все за три дня содеялось. Прах царя смешали с порохом и пальнули из пушки в сторону латинян, а Шуйского зело торговый люд поддержал. Царь же был не истинный, а беглый монах, расстрига Гришка Отрепьев. Когда его в Кремле прикончили, то труп выволокли на Пожар, плевали на него, пинали и уродовали, а затем увезли за город к Божедомке, бросили в яму и пригвоздили осиновым колом к земле, дабы чернокнижник никогда не смог восстать из мертвых. Но тут начались зловещие знамения. На могиле Самозванца по ночам вспыхивали огни и слышались песнопения. Тогда труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом, зарядили в пушку и пальнули в сторону Речи Посполитой.

Но доброхоты лжецаря прибили на многих домах листы, в коих говорилось, что Дмитрий жив, и что сам Господь вдругорядь укрыл его от изменников. Народ пришел в смятение, заполонил Пожар и стребовал от бояр разъяснений. Те вышли на Лобное место и на кресте поклялись, что Бог покарал расстригу, и что мощи истинного царевича вскоре доставят из Углича в Москву. В деле оном Шуйский загодя подсуетился. Послал в Углич патриарха Филарета Романова.

— Как Филарета?! Был же Игнатий! — удивлению именитых людей не было предела. Богдан Безукладников даже с лавки вскочил.

— Про Игнатия в Ярославле мало что ведомо. На Москве сей святейший пользовался дурной славой, как бражник и пакостник. Когда-то он прибыл из Греции и возглавил Рязанскую епархию. Уже тогда он разъезжал по монастырям и зело возлюбил угощения зеленым змием. О его пьянстве и разных пакостях земские люди Рязани донесли Годунову, но припоздали. Пройдоха Игнатий одним из первых прибыл в табор Отрепьева, вот и возвел его расстрига в патриархи, а тот короновал Лжедмитрия на царство. После же его убийства, Игнатия с позором выдворили с Патриаршего двора и заточили в Чудов монастырь. О боярах же Романовых вы наслышаны. Наш ростово-ярославский митрополит, возведенный в патриархи, привез останки царевича Дмитрия. Царь, бояре, пастыри и посадские люди двинулись пешком в поле, дабы встретить мощи за городом. Среди них была и мать царевича, Марфа Нагая. Глянув на останки сына, она столь перепугалась, что пала и потеряла рассудок. Народ же ждал от нее достоверных слов. Дабы спасти положение, Василий Шуйский сам возгласил, что привезенный прах и есть мощи Дмитрия.

— И что народ? — продолжая стоять, вопросил Безукладников.

— Речь Шуйского не умилила толпу, ибо все помнили встречу Марфы с «живым сыном». Носилки с мощами поспешно закрыли и отнесли в Архангельский собор. А народ опять раскололся. Москва не утихомирилась, боле того, не захотела примириться с боярским царем. Назревал новый бунт, но Шуйскому удалось-таки унять мятежников, а затем, под предлогом борьбы с крамольниками, он удалил из Москвы некоторых бояр, кои выступали против его избрания на царство, а также многих недавних любимцев Лжедмитрия, коих отослал в порубежные крепости и башкирские степи. Лишился патриаршего сана и наш бывший митрополит Филарет, ибо он также не хотел видеть Шуйского на царстве.

— Экая кутерьма на Москве! — покачал лобастой головой Василий Лыткин. — Выходит, без святейшего остались?

— Свято место пусто не бывает, Василь Юрьич. Царь и бояре поставили в патриархи казанского митрополита Гермогена. Хорошо ведаю сего иерарха, когда был по торговым делам в Казани. Тверд, решителен, суров, рьяный служитель Бога, неукротимо борется с крамолой священного чина. Пожалуй, такого ревнителя благочестия на Руси еще не было.

— Дай-то Бог, Надей Епифаныч.

— Но князь Пожарский напоследок мне изрек: «Даже Гермогену едва ли удастся удержать Смуту. Тяжкие годы ожидают Русь».