Град Ярославль

Замыслов Валерий Александрович

#i_002.png

Часть третья

ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

 

 

Глава 1

ВОЕВОДА НИКИТА ВЫШЕСЛАВЦЕВ

В феврале 1609 года вновь поднялись города Северной Руси. Народное ополчение возглавил воевода Никита Васильевич Вышеславцев.

Ранее Вышеславцев был в Великом Новгороде вкупе с именитым полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским. Изведав, что в Вологде собралось народное ополчение, Михаил Скопин поручил Вышеславцеву встать в его челе и выступить на избавление от ляхов Романова и Ярославля.

16 марта ополчение из Романова отправилось к Ярославлю. Повстанцам пришлось пробиваться с боями, неспешно и трудно: путь до Ярославля (около сорока верст) ополчение проделало лишь за двадцать два дня.

Воеводу Борятинского обуял страх. Он немешкотно отправил гонцов к Яну Сапеге, молил о безотлагательной помощи, прося, вновь прислать к нему самого Лисовского.

Сапега дал строжайший наказ: Лисовскому «идти наспех днем и ночью, чтобы изменники к Ярославлю не подошли, и дурна бы никоторого не учинили, и Ярославского уезда не извоевали».

К Борятинскому был снаряжен и большой отряд ляхов из Суздаля, посланный воеводой Плещеевым. Под Ярославлем оказались внушительные силы, но горожане, насытившиеся бесчинствами поляков, давно уже поджидали Вышеславцева. Многие из них еще раньше бежали из Ярославля, дабы вступить в ряды ополчения.

7 апреля 1609 года Вышеславцев стал вблизи города, у села Егорьевского. Встречу ему выступил из Ярославля весь польский гарнизон под началом пана Самуила Тышкевича. Поляки и тушинцы защищались отчаянно, потеря Ярославля тревожила их «больше всего», ибо город являлся главным форпостом тушинцев на севере, отсюда ходили карательные отряды в Костромской, Галицкий, Ростовский, Суздальский, Владимирский и другие уезды, поддерживая власть «царя Дмитрия». Падение Ярославля означало утрату огромной территории, и поляки отменно это понимали.

Дважды пан Тышкевич отбивал атаки передовых отрядов, но в третьем сражении был разбит и укрылся за городскими стенами. В городе началось восстание. Федору Борятинскому, дьяку Богдану Сутупову и пану Тышкевичу удалось бежать.

Гетман Сапега писал в своем дневнике, что восставшие нанесли большой урон полякам. Несколько казацких рот были разбиты наголову.

8 апреля с огромным воодушевлением, колокольным звоном и хлебом-солью встретили ярославцы ополчение Вышеславцева. Но даровитый воевода и горожане разумели, что борьба еще не докончена, что враг сделает еще немало попыток, дабы вновь завладеть важнейшим городом Верхнего Поволжья.

В Ярославле готовились к дальнейшей упорной борьбе, спешно чинили и строили укрепления…

Гетман Ян Сапега был взбешен поражением войска Тышкевича. Он, гетман, должен исполнить приказ короля Сигизмунда: вернуть Ярославль любой ценой!

Ян Сапега счел, что взятие Ярославля куда важнее, чем захват Троицкого монастыря. Но стремительного броска не получилось: войскам пришлось пробиваться с боями через засады и лесные завалы, рассылая отряды конницы для усмирения восставших городов и селений.

Три недели продолжался этот нелегкий поход, что позволило ярославцам подготовиться к обороне. Горожане укрепили острог, получили из Вологды порох, «дробосечное железо» и свинец, дождались помощи из Костромы и Ростова, из окрестных сел и деревень.

Лисовский, взяв Суздаль, со всеми своими полками двинулся на Ярославль. Впереди войска шел передовой полк под началом панов Будзило, Микулинского и ростовского воеводы, изменника-тушинца Ивана Наумова.

В Ярославле изведали о движении противника. К реке Пахре из города выслали заставу, которая четыре дня обороняла переправу. Будзило и Микулинский диву дивились: застава не так уж и велика, но бьется она с таким ожесточением, что каждый раз «рыцарям» приходилось отступать.

На помощь пришел Иван Наумов:

— Надо, панове, перехитрить ярославцев. Часть воинов оставить у моста, а главные силы перекинуть вверх реки, воздвигнуть там переправу, а затем с тылу ударить по ярославцам.

Будзило и Микулинский одобрили план Наумова. Мужественная застава была перебита.

Вскоре ляхи обрушились на неукрепленные слободы, окружавшие Земляной город, и сожгли их. Ярославцы отошли за крепостные стены. Ляхи, начиная осаду, пытались разложить осажденных, намереваясь добиться добровольной сдачи города.

К стенам Земляного города для переговоров был послан богатый немецкий купец Иоахим Шмит, который много лет жил в Ярославле и имел большие торговые связи не только с иноземными, но и местными русскими купцами.

— Одумайтесь! — начал свою речь немчин. — Я пришел к вам не как воин, а как торговый человек, которого хорошо знают все ярославцы. — Польские воины сожгли пригород. Они настолько сильны, что им не составит труда овладеть Земляным городом, но тогда и он будет сожжен дотла. Сгорят церкви, гостиные дворы и торговые лавки, а все люди будут изрублены. Я надеюсь на разум купечества и всех торговых людей. Неужели вы позволите пропасть вашему добру? Отройте ворота и польские воины никого и ничего не тронут.

На стены поднялся Аким Лагун, который пришел в Ярославль с Вышеславцевым.

— Что ты намерен сказать, Аким Поликарпыч? — спросил его воевода.

— Давно ведаю этого немчина. Человек он хищный, жестокий и загребущий. Помышляет всех торговых людей под себя подмять. Ляхам же — лизоблюд. Подбивает ярославцев к Жигмонду переметнуться. И не только! Вкупе с Борятинским и Сутуповым указывал на людей, кои заговор против ляхов замышляли.

Воевода, глянув на суровое лицо Лагуна, жестко произнес:

— Сего немчина надо заманить в город. Пусть перед всем народом свои поганые речи изрекает.

Так и сделали. Вышли из крепостных ворот и сказали:

— Здраво толкуешь, купец. Не пожелаешь ли перед всем народом молвить?

Немчин, оказавшись перед огромной сумрачной толпой, на какое-то время похолодел от страха. Стоит ли говорить о сдаче города столь озлобленной ораве? Русские люди терпеливы, но иногда они взрываются, как бочка с порохом. Спаси и сохрани от этого, пресвятая дева Мария! В толпе немало богатых купцов, лица их не так уж и неприветливы. Василий Лыткин, Григорий Никитников, Петр Тарыгин… Понимают, что перед войском Лисовского городу не устоять, а посему для купцов выгодней уладиться без кровопролития, ибо обозленный Лисовский вновь до нитки разорит всех торговых людей. Сей знаменитый предводитель обещал Шмиту тысячу злотых. Громадные деньги!

Противоречивые мысли заглушила жадность, и купец повторил свои слова.

Аким Лагун стоял в толпе и напряженно вглядывался в лица ярославцев. Чем же они ответят на призыв немчина? Неужели прельстятся словами пособника врагов, которые кровью залили Русь?

На рундук поднялся каменных дел мастер Михеич, почитаемый человек в Ярославле. Большая, высеребренная борода его трепыхалась на упругом осеннем ветру.

— Что скажешь, преславный град Ярославль? Сладимся ляхам ворота открыть, аль восстанем на защиту матерей, жен и детей от мала до велика?

Громадье чуть помолчало, а затем кипуче взметнулось, да так кипуче, как будто неистовый ураган по площади пронесся:

— Не пустим ляхов!

— Насмерть биться!

— Отстоим град Ярославль!

По телу Никиты Вышеславцева пробежал озноб, вызванный ярым, мятежным откликом взбудораженной толпы, и его суровый возглас слился с возбуждающим всенародным кличем.

— Спасибо, братья! — воскликнул он и повернулся к посланнику ляхов. — А с этим что делать?

— В котел злыдня! — вновь взревела толпа.

Немчина «бросили в котел, наполненный кипящим медом, а затем вылили это варево за городские стены».

 

Глава 2

ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Анисим, Первушка, Евстафий, Нелидка и Пелагея вернулись в Ярославль после того, как только изведали, что город избавлен ополчением Вышеславцева. На их счастье изба оказалась целехонькой, но Пелагея запричитала:

— Все-то разграбили, изверги, все-то испохабили. Даже горшки перебили! Как жить-то будем? Ни курчонки, ни скотины, ни дровишек.

— Буде, Пелагея! — строго молвил Анисим. — Благодари Бога, что двор не спалили. Как-нибудь выправимся. Не одни мы пострадали. Главное, ляхов из Ярославля выдворили. Спасибо вологодскому воеводе. Теперь за обыденные дела примемся.

Но и недели не миновало, как на Ярославль навалилось новое бедствие: поляки, во что бы то ни стало, вознамерились вернуть себе город.

Перед Вышеславцевым стояла трудная задача. Ему не давал покоя Земляной город, самый большой, наиболее заселенный и богатый участок Ярославля, в котором расположились купцы и ремесленный люд. Когда-то Земляной город был окружен глубоким земляным рвом, заполненным водой, высоким земляным валом и обнесен добротным деревянным тыном с более чем двадцатью башнями. Вал (от самой Волги) тянулся от Семеновского съезда до Власьевской башни, откуда шел к северо-западной стене Спасского монастыря.

Обитель являлась независимой частью Ярославля и находилась между Земляным городом и слободами. Южная стена Спасского монастыря пролегала к Которосли. Монастырь, один из богатейших на Руси, был обнесен крепкими массивными каменными стенами, являлся наиболее укрепленной частью Ярославля. За обитель можно было не тревожиться, а вот Земляной город приводил воеводу в уныние.

Ров обмелел, земляной вал осыпался, а деревянный острог из заостренных сверху бревен изрядно обветшал. Заботило Вышеславцева и то, что острог тянулся на целые две версты, и ни одной пушки на башнях острога не было. Ляхи могли напасть на любое место крепости. Ополченцев приходилось рассредоточивать на весьма большом расстоянии.

Воевода, еще до подхода поляков, кинул клич:

— Все, кто способен держать топоры и заступы, на укрепление Земляного города!

Ярославцы горячо откликнулись. Был среди них и Анисим, и Первушка, и Нелидка. Даже старый Евстафий, не покладая рук, трудился на починке тына. Ремесленные люди, уже давно изведавшие о подвигах отшельника, довольно говаривали:

— Ай да отче! За троих мужиков ломит.

Приметил Евстафия и воевода.

— Молодцом, отец. Никак был свычен к тяжкой работе?

— Доводилось, воевода. Немало лет в пустыни обретался, а среди дремучих лесов квелому не выжить.

— Ясно, отец. Жаль, времени — кот наплакал. Зело много прорех в тыне.

— В том местные властители повинны.

— Истинно, отец.

«На что надеялись прежние ярославские воеводы? — с упреком думалось Евстафию. — До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. На кой ляд мошну на крепость изводить? Вот и промахнулись, недоумки. Ныне же поспешать надо. Воевода прав: времени на починку тына не Бог весть сколько».

Подле рубил бревна для прорех острога Первушка. Споро, изрядно трудился, топор так и играл в его крепких руках; рубил, а в глазах так и стояла затерянная в лесах церквушка, поднятая без единого гвоздя. Сколь же деревянных дел умельцев на Руси! Экое чудо в глухой деревушке возвели, кою пришлось увидеть, когда в Голодные годы шел с каликами к Ярославлю… А когда он за каменный храм примется? Светешников до сих пор из Сибири не вернулся. Уж не приключилось ли с ним какого лиха? Не дай Бог. Без Надея все дело станет.

Душа рвалась к излюбленной работе, но Смута надолго прервала Первушкину мечту.

Неподалеку рубила бревна для острога и монастырская братия. Толковала:

— Ворог-то, чу, близок. Поспешать надо.

— Поспешать. Экая силища надвигается!

— Воистину, силища. Острог-то трухлявый. Каюк Ярославлю будет…

«Каюк!» — Первушке вдруг вспомнился знакомый голос, который он никак не мог припомнить. Именно это слово он услышал в тот злополучный вечер, когда его чуть не убили. Он глянул в сторону долговязого, щербатого мужика с рыжей торчкастой бородой и его осенило: монастырский служка Гришка! Гришка Каловский. Собака!

Ринулся с топором к служке.

— Так это ты, вражина!

Гришка оторопел: никак не чаял встретить перед собой печника из Коровницкой слободы.

— Ты чего?.. Чего наскочил?

Прищурые въедливые глаза испуганно забегали.

— А ты не ведаешь, вражина? Кто тебя подослал? Сказывай, пес!

— А ну прекратить! — послышался за спиной суровый возглас Вышеславцева. — Из-за чего брань?

— Прости, воевода. Я после с этим негодяем разберусь, — Первушка, кинув на Каловского испепеляющий взгляд, отошел к Евстафию. Тот понимающе кивнул.

— Никак, припомнил своего обидчика?

— Припомнил, отче. Это он дубиной махнул. Но по чьему умыслу?

На другой день Первушка помышлял сходить в монастырь, но помешал приход поляков.

Ляхи приступили к осаде, но все ожесточенные наскоки на укрепления города были мужественно отбиты. Однако через два дня Будзило и Наумов пошли на новый приступ Земляного города. Главный удар ляхи направили на Власьевские ворота. «В пятом часу ночи воры пришли к большому острогу всеми людьми, приступом великим по многим местам. В последнем часу ночи промеж Власьевских ворот воры острог зажгли и государевых людей с острогу збили. А в те поры своровал изменил Спасского монастыря служка Гришка Каловский: Семеновские ворота отворил и воров в острог пустил. И воры, вошедши в острог, посад зажгли, и посад в большом остроге выгорел».

Начались нещадные бои, и все же защитников острога оказалось гораздо меньше, им пришлось отступить в Рубленый город и Спасский монастырь. Острог же ляхи предали разорению и огню. Были сожжены мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женские Вознесенский в Толчковой слободе и Рождественский (рядом со Спасо-Преображенской обителью). Предали огню и Власьевскую церковь. Разграблен и сожжен был и Толгский монастырь, что неподалеку от Ярославля.

Будзило поспешил уведомить о захвате Ярославля в Тушинский лагерь, но осажденные Рубленого города и не думали сдаваться. Надеясь на богатую добычу, войска Будзилы и Наумова сражались с остервенением, приступ следовал за приступом. Вскоре начались еще более ожесточенные схватки.

4 мая «в шестом часу ночи воры пришли к острогу со всеми людьми великими, с щиты и огнем, смолеными бочками, с таранами и огненными стрелами». Но и этот жесточайший наскок был отбит ярославцами.

Воевода Вышеславцев не довольствовался одной обороной. Он вновь собрал ярославцев у собора и произнес жгучую речь:

— Иноверцы обложили весь Рубленый город. Совсем недавно град Ярославль уже был в руках латинян, и вы отменно помните их изуверства. Так неужели, братья, мы вновь позволим ляхам грабить наши дома, осквернять православные храмы и предавать сраму девушек и женщин?!

— Не позволим! — горячо отозвались ярославцы.

— А коли так, братья, выйдем за стены и с именем Господа побьем иноземцев!

В вылазке приняли участие и Анисим с Первушкой. Впервые им, обуреваемым неодолимой местью к злодеям, довелось в открытую сразиться с ляхами. Ярость ярославцев и ополченцев Вышеславцева была настолько отчаянной, что ляхи не могли сдержать ожесточенный натиск и потерпели сокрушительное поражение. Победителям удалось захватить много оружия и уйму пленных.

Будзило, Микулинский и Наумов, понеся огромные потери и увидев всю тщетность своих попыток захватить Ярославль, отступили от города и направились к Угличу.

…………………………………………………

Отступая от Ярославля, Будзило встретил Лисовского с главными польскими силами. 8 мая поляки вновь подступили к городу. Осада Ярославля возобновилась и длилась две недели. Вновь завязались ожесточенные бои, приступы проистекали по нескольку раз в день. Поляки норовили любой ценой взять важный для всей Руси город.

С каждым днем положение осажденных становилось всё тяжелей. Сотни ополченцев, оборонявших город, были убиты и ранены, порох был на исходе, плохо обстояло дело и со съестными припасами. Но ополченцы продолжали героически отстаивать Ярославль.

За борьбой, проистекавшей под Ярославлем, следила вся Русь. Во многих городах собирали оружие и ратных людей для помощи осажденным. К Ярославлю двинулись отряды ополченцев. Все потуги Лисовского завладеть отважным городом не увенчались успехом: ярославцы сражались с исключительным мужеством.

22 мая 1609 года Лисовскому пришлось снять осаду. Попытка взять Ярославль закончилась полным крахом.

В Ярославль же приходили все новые и новые пополнения. Град на Волге становился одним из центров борьбы с иноземцами.

 

Глава 3

ВАСЁНКА

Несколько дней Ярославль оплакивал убитых; их немало полегло в сечах с ляхами. Анисим и Евстафий увезли на погост Нелидку. Его сразил дротик, пущенный конным шляхтичем. Тяжелую рану получил Первушка. Две недели он яростно отбивал врагов на стенах Рубленого города, и уже в последний день штурма его грудь пронзила татарская стрела. (В войске Лисовского находился отряд татарского мурзы). Анисим отделался легким ранением, которое быстро исцелил Евстафий. А вот с Первушкой дело обстояло худо. Стрела прошла насквозь левее сердца, пробив лопатку.

— Могуч же был поганый, — сумрачно высказывал Евстафий. — Добро, не в сердце, а то бы… Ныне же подамся за кореньями и травами, но тяжко будет исцелить.

Всю неделю Первушка находился между жизнью и смертью. Пелагея глянет на его исхудавшее, обескровленное лицо и со слезами молвит:

— Пресвятая Богородица смилуйся над рабом Божьим. Не дай помереть соколу нашему…

— Не помрет, коль седмицу продержался, — уверял Евстафий, хотя впервые не смог ручаться за благополучный исход своего врачевания. Трогал ладонью горячий и влажный лоб, качал головой.

— Лихоманка скрутила… Васёнкой бредит.

— Запала же ему в душу эта девица. А проку?

Анисим до сих пор мнил, что Первушку едва не загубили по наущению сотника Лагуна. Правда тот, появившись с ополченцами воеводы Вышеславцева, лихо сражался с ляхами, но это еще ни о чем не говорит. Домашний побыт ведется по издревле заведенному порядку, и никакой человек не смеет его преступать. А Первушку преступил, вот и получил отлуп. И кто ж его подстерег? Подлый изменник Гришка Каловский, кой открыл ворота врагу. Несуразица получается. Но мог ли ведать Лагун, что Гришка окажется переметчиком? Ну, да ныне не о нем речь. Племяш, можно сказать, помирает, а все о дочке сотника бредит. Без царя в голове. Да Васёнка о нем и думать забыла.

………………………………………………

И вновь Васёнка в цветущем саду. Господи, какая благодать! Она дома, дома! Ходит по любимому вишняку и дышит благоуханным, упоительным воздухом. Казалось, ничего не изменилось. Все тот же чистый, покойный пруд, все те же цветущие травы, ласкающие глаз, все то же неохватное лучезарное небо. Душа радуется…

Но вскоре безмятежное чувство подернулось глубокой необоримой грустью. В этом чудесном саду она обрела хоть и недолгое, но светозарное счастье, повстречав сероглазого Первушку с шапкой русых кудреватых волос. Сильного, не слишком многословного, но ласкового Первушку. Никогда не забыть его нежных слов и жарких поцелуев, от коих сладко кружилась голова и пела душа… Первушка, любый Первушка! Как же давно она его не видела. Сколь напастей выпало на Ярославль! Тятеньке пришлось уехать от злых недругов в Вологду. Славный у него друг оказался, с коим когда-то в ратные походы ходил. Никита Васильевич поселил беженцев в своих хоромах, ни в чем нужды у него не ведали… А тут, в Ярославле, жуть что творилось. Едва ли не половина жителей сгибла.

Дрогнуло сердце от тревожной мысли. Что с Первушкой, жив ли?..

И все померкло перед затуманившимися очами. И тут, как нарочно, с развесистой березы, что раскинулась неподалеку от пруда, закаркала ворона. Кыш, кыш, недобрая вещунья! Жив ее любый Первушка. Но как о том изведать? Маменька не знает, а тятеньку не спросишь. Даже заикнуться нельзя.

Вернулась домой с неспокойным, сумрачным лицом.

— Что с тобой, дочка? — озаботилась Серафима Осиповна. — Аль головушку солнцем напекло?

— Все хорошо со мной, маменька. В светелку пойду.

Серафима Осиповна что-то еще изладилась спросить, но махнула рукой. Какие-нибудь пустяки, да и недосуг разглагольствовать: по дому дел невпроворот, все-то надо привести в порядок после вражьего стояния. Радовалась, что дом уцелел, хотя многие избы были сожжены ляхами.

А Васёнке все чудилось карканье вороны. На душе становилось все тягостней и тягостней. Извелась Васёнка! Не выдержала, выбежала из избы и разыскала дворового.

— Слышь, Филатка… Ты ведаешь, где Первушка живет?

— Дык… ведаю. В Коровниках.

— Христом Богом тебя умоляю! Дойди до Первушки.

— По какой надобности?

— По какой?.. Тоска душу гложет. Изведай, что с ним. Дойди!

— Дык, и ходить не надо. Намедни Анисима видел, дядьку его. Помирает-де Первушка.

— Да ты что?! — побледнев, отшатнулась Васёнка. — Как это помирает?

— Дык, обычно. Вороги стрелой наскрозь уязвили… Чай, уж преставился, царство ему небесное.

Филатка вздохнул, снял войлочный колпак и перекрестился на шлемовидные купола слободской церкви.

— Не смей так сказывать, не смей! — Васёнка даже кулачками застучала по сухощавой груди дворового. — Жив, Первушка, жив!

Филатка пожал плечами.

— Уж, как Бог даст.

Васёнка горько заплакала и побежала в сад. Упала среди вишен и дала волю слезам. Неутешной была ее скорбь. Полежала, поплакала, и вдруг вспомнила знахарку Секлетею, коя жила неподалеку от их терема в Козьем переулке. За ней, когда шибко прихворнула маменька, ходила Матрена, и знахарка исцелила недуг.

Правда тятенька не очень-то уж и хотел приглашать в терем ведунью, но маменька настолько захворала, что едва Богу душу не отдала. Тятенька всполошился: без хозяйки дом сирота, вот и послал за знахаркой, но когда она явилась, то глядел на нее искоса, недоверчиво.

Старушка же, повернувшись к тятеньке своим покойным, добросердечным лицом, тихо и задушевно молвила:

— Ведаю, милок, о чем твои помыслы. Ведунья-де в дом пришла, коя с нечистой силой знается. И не ты один так полагаешь. Бог им простит. Знахарка — не чародейка, ибо колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же — творят свои дела в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, пойдет к храму, подойдет поближе, да поклонится пониже». Аль не так я сказываю, милок?

Аким вначале хмурился, но затем с неподдельным интересом глянул на старушку, чей проникновенный голос растаял в его душе предвзятый холодок.

А старушка продолжала:

— Знахаря не надо сыскивать по кабакам, и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, взирать, как он ломается, вымогает деньги, угрожает и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря — не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде крест-креститель, крест — красота церковная, крест вселенный — дьяволу устрашение, человеку спасение…

Секлетея высказала еще немало слов, а затем, глянув на хозяина дома, вопросила:

— Веришь ли ты мне, милок? Токмо истинную правду сказывай, ибо без веры не могу я к исцелению недуга приступать.

Чистый, открытый взгляд был у старушки.

— Исцеляй с Богом.

— Благодарствую, милок. Однако знахаря по пустякам не приглашают. Прежде чем спросить его совета, мне надо знать: пользовалась ли недужная домашними средствами?

— Какими, Секлетея?

— Ложилась ли недужная на горячую печь, накрывали ли ее с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили ли в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали ли тертой редькой, дегтем, салом, и поили ли квасом с солью?

Отвечала мамка Матрена:

— И на горячей печи теплой овчиной накрывали, и в бане парили, и редькой бело тело натирали. А ей все неможется, горемычной. Ты уж помоги, ради Христа, Секлетея!

— Никак хворь приключилась не от простой притки, а от лихой порчи или злого насыла.

— Да откуда ему взяться, Секлетея?! — всплеснула руками Матрена. — Кажись, никому зла не причиняла.

— О том мне надо умом раскинуть, дабы угадать, откуда взялась эта порча и каким путем взошла она в белое тело, в ретивое сердце.

— Ведать бы, Секлетея. Саблей бы посек, — буркнул Аким.

— Ох, не говори так, милок. Зла за зло не воздавай. Так Богом заповедано.

— Ты уж порадей, Секлетея. Злата не пожалею.

Глаза у знахарки стали строгими.

— Забудь о злате, милок. Оно, что каменья, ибо тяжело на душу ложится. Истово молись за супругу свою. В молитве обретешь спасение. А теперь проводи меня к недужной…

Добрую неделю ходила старая знахарка к маменьке, излечила ее тяжкий недуг пользительными отварами и настоями, а под конец сказала:

— Твори добро — и Бог воздаст сторицею.

Глубокий смысл вложила в свои уста знахарка.

— Спасибо тебе, Секлетея… Грешна я. У Пресвятой Богородицы, чаю, свой грех замолить.

Васёнка так и не поняла, какой грех будет замаливать маменька перед святым образом. Но маменька молвила, что знахарка — провидица, а коль так, то и о судьбе Первушки скажет, непременно скажет — жив ли ее любый Первушка… Но как знахарку навестить? О ней ни маменьке, ни тятеньке и словечком не обмолвишься. Только заикнись о Первушке, как под сердитый гнев угодишь, особливо тятеньки. Нет, надо к ней таем сбегать. Изба Секлетеи совсем недалече, подле слободского храма Симеона Столпника.

Избенка, как и сама знахарка, была старенькой и пригорбленной, но удивительно духовитой, ибо по всем стенам висели пучки свежих и засушенных трав, от коих исходил бодрящий, благовонный воздух.

Знахарка сидела на лавке и срывала зеленые листья и цветы с какого-то растения, складывая их в берестяной кузовок.

— Здравствуй, бабушка, — робко молвила Васёнка.

Секлетея, маленькая, седенькая, с румяным (на диво!) лицом и выцветшими, но еще зоркими глазами, ласково откликнулась:

— Никак, Васёнка? Здравствуй, голубушка… Аль матушка опять занемогла?

— С маменькой все, слава Богу… Кручинушка меня гложет. Сердечко истомилось.

— Сердечко?.. А ну присядь ко мне, голубушка, да поведай мне о своей кручине.

— Отай мне надо сказать, бабушка, чтоб родители не изведали.

Секлетея долгим пристальным взглядом посмотрела на девушку, и все также ласково молвила:

— Чую, дело твое полюбовное, о суженом кручинишься. Сказывай, голубушка, коль ко мне пожаловала, да токмо ничего не утаивай. А я буду в твои очи глядеть, ибо сказано: не верь ушам, а верь глазам. Сказывай, милое дитятко.

Все-то, как на исповеди, поведала Васёнка, а старушка, держа девушку за трепетные ладони, все смотрела и смотрела в ее взволнованное страдальческое лицо, а затем тепло изронила:

— Любовь-то твоя глубокая, безоглядная, сердцем выстраданная. Такой любовью не всякого Бог одаривает. То — счастье великое.

— Но жив ли любый мой, бабушка? Скажи, скажи, родненькая?

Васёнка опустилась на колени. Большие глаза ее, заполненные слезами, с такой надеждой устремились на знахарку, что та прижала ее голову к себе, глубоко вздохнула и сердобольно молвила:

— Нашла на любовь светлую туча черная. Мнится мне, жив твой сокол ненаглядный, да токмо…

— Что? Что, бабушка?

Лицо Васёнки от недоброго предчувствия стало белее полотна.

— Мнится, умирает твой суженый. Худо ему, голубушка. Вот кабы птицей к нему полететь, да лица его коснуться. Любовь-то чудеса творит.

— Птицей? Спасибо, бабушка. Полечу к любому!

Васёнка стремглав выпорхнула из избушки в переулок, за тем и на улицу. В голове лишь одна отчаянная неодолимая мысль. Увидеть возлюбленного! Он жив! Жив!

Целиком захваченная необоримой мыслью, в одном легком голубом сарафане, с непокрытой головой, она полетела мимо выжженного острога к Углицкой башне, примыкавшей к стене Спасского монастыря, затем миновала останки обгоревших ворот и выбежала к Которосли, к перевозу, которым владела обитель. Бросилась к служкам.

— Перевезите, Христа ради!

Служки глаза вытаращили. Подбежала к дощанику какая-то запыхавшаяся, раскосмаченная девка и требует перевоза. Дивны дела твои, Господи! Никак, разума лишилась. Где это было видано, чтобы девицы без сопровождения мужчин по городу шастали?!

— Ошалела, отроковица. Немедля ступай домой!

— Нельзя мне домой, люди добрые. Перевезите, ради Христа!

— Аль дела, какие за рекой? Сказывай без утайки.

Оторопь служек (молодые, задорные; на перевоз квелых не поставишь) сменилась любопытством.

— Не таясь, скажу, люди добрые. В Коровниках дружок милый умирает. Перевезите!

— Дружок? — ухмыльнулся один из служек. — Да как же ты посмела сама к дружку бегать? О таком мы и слыхом не слыхивали. Чьих будешь?

Васёнка пришла в себя. Обмолвиться о чтимых в городе родителях — предать их сраму. Служки и вовсе не захотят ее перевезти, а того хуже — свяжут руки кушаком, да к тятеньке за мзду отведут. Пресвятая Богородица, что же делать? Придется наплести три короба.

— Нет у меня ныне ни тятеньки, ни маменьки, ни братца родного. Всех треклятые вороги загубили. Сиротинушка я.

— Ишь ты… А денежки найдутся?

— Денежки?.. И денежек вороги не оставили. Всё расхитили.

— Тогда ступай прочь, девка. Обитель и без того оскудела. Не пускай слезу. Ступай!

Осерчала Васёнка.

— Недобрые вы люди, а еще в обители служите, скареды гривастые!

— Ах, ты приблуда. Беги, покуда цела!

— И без вас обойдусь! — загорячилась Васёнка и кинулась в реку, норовя переплыть Которосль.

— А ну стой, дите несмышленое!

Васенка (была уже по грудь в воде) обернулась и увидела пожилого рыбаря в челне, кой торопливо сматывал удилище.

— Перевезу!

Помог Васёнке забраться в челн.

— Ну и дерзкая же ты, девонька. Плавать-то хоть умеешь?

— Умею. В пруду плавала.

— В пруду, — осуждающе покачал головой рыбарь. — Да тут такие вертуны, что и здоровому мужику переплыть мудрено… Зачем тебя на другой брег понесло?

— Надо, дяденька.

И Васенка, опираясь обеими руками о борта утлого суденышка, поведала о своей беде, на что рыбарь молвил:

— Век живу, но такой отчаянной девицы не видывал. Однако ж натура у тебя… А дружка твоего милого, Первушку, я хорошо знаю. В одной слободе обитаем. Славный парень, но ныне худо ему… Провожу тебя.

………………………………………………

— Встречай гостью, Анисим.

Анисим, увидев перед собой оробевшую девушку в голубом сарафане, развел руками.

— Что-то не распознаю.

Девушка поклонилась в пояс и, залившись румянцем, смущенно и тихо вымолвила:

— Я… Я — Васёнка.

— Бог ты мой! — подивилась Пелагея. — Та самая Васёнка, о коей Первушка рассказывал?

— Та самая, — опустив голову, пролепетала девушка. Куда только девалась ее отвага!

Изумлению обитателей дома не было предела. Даже старый Евстафий, коего нелегко было чем-то удивить, и тот протянул:

— Дела-а.

Изумление еще больше усилилось, когда рыбарь поведал о том, как Васенка перебиралась через Которосль. Это всех так поразило, что на девушку уставились, как на что-то сверхъестественное, диковинное.

Воцарившееся молчание прервал Евстафий:

— Полюби ближнего своего — и воздастся. Перед оным чувством все страхи отступают. Отважная же ты, дщерь, зело отважная.

Васёнка же, оказавшись в чужом дому, среди чужих людей, настолько заробела и застыдилась своего искрометного порыва, кинувшего ее к любимому человеку, что вконец растерялась, не ведая, как ей поступить дальше, и уже отчетливо понимая, что впереди ее ждет суровое наказание, которое несоизмеримо с первым проступком. Тут уже легкой плеточкой не отделаешься. Тятенька за такое дерзкое непослушание может и в монастырь спровадить.

И вдруг из повалуши, дверь, которой была открыта, она услышала тихий стон и тотчас поняла, что он исходит от Первушки. Ему плохо, ему тяжело, он нуждается в ее помощи! И все ее смятение, и дурные мысли разом улетучились.

— Можно мне к нему?

— Разуметься, дочка, — ласково произнесла Пелагея. — Пойдем, голубушка.

Солнечный луч, пробившись через слюдяное оконце повалуши, высветил бескровное, изможденное лицо Первушки; глаза его были закрыты, русые кольца волос прилипли к влажному лбу.

— Родной ты мой… Любый!

Нежные ладони обхватили лицо недужного, и тот, услышав мягкий, проникновенный голос, и почувствовав на своих щеках ласковое прикосновение, тотчас открыл глаза и счастливо выдохнул:

— Васёнка…

 

Глава 4

НЕ МИНОВАТЬ РАСПРИ

Аким Лагун задержался у воеводы допоздна. Никита Васильевич, собрав в Воеводской избе ратных военачальников, дворян, купцов и земских людей, высказал:

— Победа далась нам тяжко. Враг отступил, и дай Бог, чтобы Ярославль больше не испытал такого страшного лихолетья. Но ополчение надо попридержать, ибо Ян Сапега и Лисовский могут предпринять новую попытку завладеть Ярославлем, а посему о каком-либо покое надо забыть. Острог спален, да и сам Земляной город едва ли не целиком выжжен, а посему придется потрудиться, не покладая рук.

— Без хоромишек остался, — вздохнул один из дворян. — Надо подводы сыскивать, дабы лесу привезти.

Вышеславцев кинул на дворянина косой взгляд.

— Не о том помышлять надлежит. Ведаю: многие о дворах своих озаботились. Дело нужное, но обождет. Допрежь всего надо острог и башни восстановить, поелику граду без крепости не стоять. Поставим крепость — и за хоромы примемся.

Обернулся к купцам.

— Знаю ваши нужды. Немало пришлось денег из мошны вытряхнуть, дабы царика ублаготворить. А царик-то плевал на вашу дань. Лавки разорил и новыми поборами обложил. В кого уверовали? В пройдоху, ставленника алчущей шляхты! Плакали ваши денежки, впредь урок. Но калиту вновь расстегнуть придется. На работных людей, кои будут лес валить, бревна тесать и в землю их вкапывать. Немалые деньги, господа купцы.

— И без того оскудели, — хмуро изронил Григорий Никитников. — И рады бы раскошелиться, да калита пуста.

— Невмоготу, — поддержал Никитникова и Василий Лыткин.

Вышеславцев лицом посуровел.

— У меня с вас особый спрос. По цареву указу всех переметчиков надлежит взять под стражу и отправить в Судный приказ на Москву. Не ты ль Василий Лыткин да Григорий Никитников в Тушино к Самозванцу поторопились, как только ляхи Ярославлем овладели? Челом «царику» били вкупе с архимандритом Феофилом, дары Лжедмитрию преподнесли.

Лица купцов побагровели.

— Не мы одни в Тушино наведались, воевода, — сухо произнес Лыткин. Он, первый купец Ярославля, Земский староста, не чувствовал за собой вины, а посему повел себя с достоинством, ибо не пристало ему назидания выслушивать.

— Ведаю! Побежали те, кому отчизна не дорога и те, кои за свои сундуки трясется. Такие люди готовы любому прощелыге служить. Народ же, у коего полушки за душой нет, грудью на защиту Ярославля встал. Этот же народ, почитай, на треть в лютых побоищах голову сложил. А вот что-то купцов я в сражениях не видывал.

— В монастыре прятались, — проворчал сотник Лагун.

Лыткин полыхнул на Акима недобрыми глазами, а Вышеславцев все также сурово продолжал:

— Работным артелям — всемерную помощь. Мой дьяк даст денежный расклад, и не приведи Господи, кто пожадничает на благое дело. Буду сие расценивать, как противление возведению крепости. Царь ныне далеко. Своим судом буду нещадно карать!

— В котле сварить, как купца Иоахима.

— Воистину, Лагун. Надо будет — и котел сгодится. А тебе, Аким Поликарпыч, хочу при всех сказать особое спасибо. Еще в Вологде я поставил тебя над тысячей ополченцев, и не обманулся. В Ярославле все изведали, как ты неустрашимо сражался с ляхами. Отныне быть тебе головой над всеми стрельцами и ярославскими ратными людьми, кои станут Ярославль дозирать. Будь, как и прежде, тверд, и никому не давай поблажки.

— Все, что в моих силах, воевода, — поклонился Лагун.

Возвращался домой усталый, и с беспокойными мыслями. Новое назначение ляжет на его плечи тяжким грузом. Город только-только приходит в себя. До сих пор не выветрился запах гари. По выгоревшим улицам, переулкам и слободам, возле своих пепелищ бродят изнеможенные люди в поисках оставшейся железной утвари. Неуютно у них на душе. Остались без крова, животинки, без всего того, что наживали долгими годами. А самое жуткое — многие потеряли своих отцов, мужей и братьев. То и дело встречу попадаются скорбные люди, бредущие со скудельниц, отдав поминовение на девятинах. А попадались и такие, кто находили останки близких людей под обгоревшими бревнами, оплакивали и относили тела на захоронение. Ох, как нелегко им будет! Дабы срубить избу, нужны телега и лошадь, сильные руки и сосновые дерева. Лес же издревле не дармовой. Ныне лесными угодьями завладел Спасский монастырь. Феофил поначалу упирался воеводе, взмахивал тарханной грамотой, но Вышеславцев твердо заявил: «Когда приспевает всенародное бедствие, не до льгот и прибытка. Народу надо обустраиваться, иначе и Ярославлю не стоять. Надо поступиться, отче, да и всякую подмогу выказать. Монастырь, как я ведаю, и лошадьми богат и чернецами, кои не забыли, как топоры в руках держать. Завтра же хочу зреть подводы и братию на постройке изб и крепости. Бог сторицею воздаст».

Потемнел лицом архимандрит Феофил: мирская власть — не указ монастырю, но упорствовать больше не стал: Вышеславцев — не прежний воевода Борятинский, кой в сторону обители и пальцем не мог погрозить. Этот же за челобитную «царю» Дмитрию, может, и поруху на обитель возвести.

И возведет, продолжал размышлять Аким. Рука у Вышеславцева твердая. И пожаловаться пока Феофилу некому. «Царик» застрял под Москвой, а Василий Шуйский за «челобитье» может не только тарханной грамоты лишить, но и обитель отнять, коль патриарх Гермоген на то укажет… А Василий Лыткин и в самом деле всю осаду за крепкими стенами монастыря отсиживался. С Феофилом они дружки «собинные». Все свои товары в монастырские клети перетащил и ни разу на брань с ляхами не вышел. Отговорку нашел: чресла прострелило, ни согнуться, ни разогнуться. Даже на совет к воеводе крючком пришел. Лукавит Василь Юрьич! Намедни видели его в обители, как он в трапезную к Феофилу шествовал. И сынка его Митьку в сражениях не примечали. Зятек!

С некоторых пор охладел Аким к Лыткину, и завязалось это с той поры, когда власть имущие добровольно сдали Ярославль вражескому войску. Лыткин был в числе наиболее деятельных сторонников воеводы Борятинского, ратующих за сдачу города. Не случайно его торговые склады остались нетронутыми… Не прост, не прост Василь Юрьич. Корысти своей не упустит.

Запомнился испепеляющий взгляд Лыткина на совете у воеводы. Зело не по нутру ему оказались слова Акима о монастыре, аж в лице переменился. Теперь злобу затаит: при всем честном народе его в трусости уличили. И кто? Он, Аким Лагун, который намерен породниться с Лыткиным. Надо ли было обличительные слова бросать? Лыткин не тот человек, чтобы пропустить их промеж ушей. Но что выговорено, то выговорено. Конь вырвется — догонишь, а сказанного слова не вернешь. Не миновать распри.

И сговор под угрозой. Самая пора приспела Васёнку замуж выдавать, а душа к Лыткину уже не лежит.

 

Глава 5

ПЕРЕПОЛОХ

Едва Аким с коня сошел, как к нему бросилась Серафима.

— Беда, Аким Поликарпыч! Васёнка пропала!

— Как это пропала?

— Велела кликнуть Васёнку к обеду, но в саду ее не оказалось. Всюду с Матреной обыскались. Уж вечор, куда ж она запропастилась?

Лицо Серафимы было перепуганным и заплаканным.

— А куда Филатка смотрел?

— От него никакого проку. Видел-де с утра, а потом отправился на двор стойло чистить. Беда-то, какая, Господи!

— Буде слезы лить. Найдется!

Акиму и в голову не могло прийти, что дочь куда-то упорхнула из дома.

— Покличь, Филатку.

Но тот ничего нового не сказал:

— Дык, не ведаю. Стойло обихаживал.

— Но до обеда ее зрел?

— Зрел… Подле дома прохаживалась.

— О чем-нибудь с тобой говорила?

— Дык…

Филатка замялся, а затем высказал:

— Дык, ни о чем. Какая нужда со мной толковать? В сад побежала.

— Ступай, и обойди весь двор. Может, где под яблоней прикорнула.

— Да мы уж с Матреной под каждое деревце заглянули, — утирая кулаком слезы, произнесла Серафима.

Аким не на шутку обеспокоился. Сгущались сумерки, а о дочери ни слуху, ни духу.

— Филатка, давай-ка сходим к пруду.

У Акима мелькнула страшная мысль, что дочь в жаркий полдень решила искупаться, а затем что-то с ней в воде приключилось, и она утонула.

Обуреваемый гнетущей мыслью, отстегнул саблю, скинул сапоги и кафтан и полез в пруд. Разделся до исподнего и устремился в пруд и дворовый.

— Надо все обшарить, Филатка, дабы не думалось.

Пруд был не так уж и велик, но довольно глубок, в нем Аким вот уже несколько лет разводил карасей. Вода была теплой и ласковой, одно удовольствие окунуться в таком водоеме. Но Акиму было не до удовольствий: не приведи Господи, чтобы дочь выявилась в пруду.

Филатка же наверняка знал, что Васёнки в пруду не могло и быть. Он, как только затеялись поиски, сразу смекнул: Васёнка убежала в Коровники. Она давно воспылала любовью к печнику и, ни с чем не считаясь, улизнула к нему из дома. Ругал себя за свои слова, кои привели девушку в отчаяние, но рассказать о своем разговоре с Васёнкой побоялся, ибо вся вина легла бы на него, Филатку. Он же и подумать не мог, что Васёнка ударится в Коровники. Теперь надо помалкивать, иначе Аким Поликарпыч до смерти его забьет. Никуда Васёнка не денется, завтра домой прибежит.

Снулым вернулся Аким к резному крыльцу избы: с дочкой воистину что-то стряслось нешуточное. Но что? Не черти же ее унесли. Может, вышла из калитки, чем-то заинтересовалась и побежала глянуть. Но что могло привлечь ее внимание? Допустим, что-то и привлекло, но она должна была возвратиться в дом, а не быть зевакой до самой ночи… А может, сотворилось самое немыслимое? По слободе проезжали вологодские ополченцы (давненько не видавшие женщин), заприметили одинокую пригожую девицу, схватили ее и куда-то увезли. Так, всего скорее, и приключилось. Но это же ужасная беда!

Отчаяние охватило Акима. Куда, в какую сторону кинуться? Город велик. Легче в стогу сена иголку найти. Но и сидеть, сложа руки нельзя. Дочка, поди, взывает о помощи, ждет избавления, а он не ведает в какую сторону ринуться. Господи, родная доченька!

Пожалуй, впервые за всю свою жизнь, Аким внятно постигнул, что значит для него Васёнка. Ранее он никогда за нее так остро не переживал, был спокоен, ведая, что она всегда дома, живет издревле установленным побытом, и что наступит пора, когда она уйдет в сторонний дом к своему супругу. Так уж заведено на Руси, ибо дочь — чужая добыча. И вдруг этот строго заведенный побыт разом нарушился. Дочка может оказаться опороченной или того хуже — навсегда исчезнуть.

Аким аж застонал от горестной мысли и бессилия, что-либо предпринять. Господи, только бы она вновь оказалась дома! Он бы забыл все ее шалости и увлечение печником, за которое она уже понесла наказание и, кажется, давно запамятовала о подмастерье Светешникова.

Акима охватила небывалая жалость к дочери, некогда дремавшее отцовское чувство вспыхнуло с такой силой, что на глазах его выступили слезы, что с ним никогда не случалось.

— Филатка. Бери фонарь, седлай лошадь и поедем по городу.

— Помоги им, пресвятая Богородица! — судорожно глотая слезы, выговорила Серафима Осиповна.

 

Глава 6

АКИМ И АНИСИМ

Не зря говорят: любовь чудеса творит. Ожил Первушка, как будто живой воды напился. Держал девушку за руку и тихо, прерывисто говорил:

— Истосковался я по тебе, Васёнка… Какая же ты у меня молодчина.

— И я по тебе извелась, любый ты мой, — не стесняясь находившегося в повалуше Евстафия, ласково шептала девушка. И все неотрывно смотрела, смотрела в счастливые глаза Первушки.

Евстафий, поглядывая на недужного, радовался. Духом воспрянул Первушка. Вот они, загадочные силы, кои людей на ноги поднимают. Теперь не помрет.

А в горнице судачили озадаченные Анисим и Пелагея: уж слишком необычное дело приключилось в их избе.

— Сумерничает, Анисим. Каково?

— Не выгонять же, Васёнку, коль она на такой шаг отважилась. Да и сыновцу полегчало. Славная девушка.

— Дай-то Бог. Однако сумерничает, сказываю.

— Да вижу, вижу, Пелагея.

Анисима обуревали противоречивые мысли. Не простая дочь заскочила в его дом, а самого Акима Лагуна, недавнего тысяцкого, который мужественно ратоборствовал с ляхами. Надлежало отправить Васёнку восвояси, ибо едва ли Лагун отпустил ее, да еще одну, в Коровники. Правда, Васёнка на вопрос: с ведома ли ее родителей она очутилась в слободе? — утвердительно кивнула, но в это было нелегко уверовать, поелику не мог Лагун отпустить свою дочь к Первушке, которого он чуть ли не сутки продержал в чулане, а затем повелел его изрядно отдубасить. Наверняка слукавила Васёнка, по ее лицу было заметно… Но и унижаться перед Лагуном не хотелось. Привести ее к тысяцкому — признать вину Первушки, а вкупе с этим уронить и собственное достоинство. Первушка был перед Лагуном честен, попросив у него руки дочери. Разумеется, обряд преступил, но он не имеет ни отца, ни матери. Сирота! Не такой уж великий грех, чтоб унижаться перед Лагуном… Пусть Васёнка заночует, а утро вечера мудренее.

…………………………………………………

Всю ночь ездил Лагун по Ярославлю, даже десяток стрельцов подключил к поискам, но все было тщетно. Васёнка бесследно исчезла. На сердце Акима навалилась каменная глыба. Он, как это ни ужасно, потерял единственную дочь.

В избе царило уныние. Серафима Осиповна и Матрена стояли на коленях и молились Богородице, измотанный же Аким Поликарпыч, мрачнее тучи, прилег на лавку, дабы слегка отдохнуть, а затем вновь продолжить розыски.

И вдруг в избу вбежал Филатка.

— Сыскалась!

Аким порывисто поднялся с лавки.

— Где?!

— Дык, ко двору идет.

Аким торопливо вышел на крыльцо. Встречу, в сопровождении какого-то мужика, опустив голову, шла Васёнка.

— Жива, дочка?

— Жива, тятенька, — еще ниже склонив голову, робко произнесла Васёнка и проскользнула в избу.

Мужчина, в темно-зеленом кафтане, в сапогах из доброй телячьей кожи, метнув на Лагуна прощупывающий взгляд, поздоровался обычаем:

— Здрав буде, Аким Поликарпыч.

— И тебе доброго здоровья… Не ведаю, кто ты.

— Анисим, сын Васильев.

— Имя, кажись, знакомое. Не о тебе ли в Воеводской избе толковали, что ты был одним из заводчиков бунта супротив ляхов?

— Заводчик не заводчик, а к бунту люд призывал.

Анисим разговаривал с достоинством, что пришлось по нраву Лагуну.

— Заходи в избу, Анисим Васильев. Дорогим гостем будешь, коль дочку ко мне привел. Все ли с ней ладно?

— Ничего худого, Аким Поликарпыч.

— Слава тебе, Господи!

Камень с плеч! Не зря всю ночь молилась Серафима. Но допрежь надо гостя напоить, накормить, а затем и к расспросам приступить.

Но Анисим не стал оттягивать разговор и, еще не присаживаясь к столу, молвил:

— Мыслю, трапеза не понадобится… Дочь твоя наведалась в Коровники в мою избу, дабы свидеться с моим племянником Первушкой, кой печь у тебя изладил.

— С Первушкой? — ахнул Лагун. — Так он тебе племянник?

Лицо Акима ожесточилось, а затем приняло растерянный вид.

— Племянник, — кивнул Анисим, а к тебе приходил от купца Светешникова.

— Да как она посмела из дому отлучаться?! — зашелся от гнева Лагун. — С какой стати?

— Охолонь, Аким Поликарпыч. Первушка получил тяжелую рану от ворога и умирал, вот твоя дочь и навестила моего сыновца.

— Да кто ей поведал?!

— Рыбаки нашей слободы. Они подле твоего двора проходили, дабы рыбой погорельцев оделить, а тут дочь твоя у калитки оказалась, щуку предложили. Слово за слово — и о Первушке обмолвились. Вот та и помчалась, сломя голову. Знать, изрядно приглянулся ей мой сыновец. Ты уж шибко не серчай на нее, Аким Поликарпыч. Она уж и сама опамятовалась, да было поздно. Пришлось заночевать у меня.

Филатку Анисим и Васёнка повстречали подле Углицкой башни. Тот был ужасно огорчен.

— Коль Аким изведает о нашем разговоре, Васёнка, то убьет меня. Не ведаю, как и быть.

— Не убьет. Единого слова о тебе не вымолвлю.

— Дык, а с чьих же слов ты в Коровники побежала?

Придумку высказал Анисим…

Лагун хоть и поостыл в гневе, но лицо его по-прежнему оставалось суровым. Вины, кажись, на Анисиме нет, правда, он мог бы доставить Васёнку и ночью, но по ночам по городу ходить опасливо. А вот дочь…

— Не тебе, Анисиму, о моей дочери попечение изъявлять. Сам разберусь, как с ней поступать.

— Истинно. Воля родительская — воля Божья… Пойду я, Аким Поликарпыч.

Лагун не задерживал.

Анисим всю дорогу вспоминал, как ожесточилось лицо Акима при упоминании Первушки. Никак до сих пор зол на него Лагун. Надо бы о разбойном нападении на сыновца ему изречь, но почему-то сдержал себя.

А Лагун призадумался, еще не решив, как поступить ему с Васёнкой. Слава Богу, дочь вернулась, но она вновь содеяла веское согрешение.

 

Глава 7

ЧЕРНЫЕ ДНИ РУСИ

В тот победный день, когда Лисовский понужден был снять осаду, для волжского града Ярославля исчерпались наиболее тяжкие испытания, выпавшие на его долю в годы польского вторжения. Но для всего Московского царства самые черные дни были еще впереди.

Осенью 1609 года вторжение Польши и Литвы приняло вид открытой войны. Король Сигизмунд во главе польско-литовской армии вторгся в русские пределы и в сентябре 1609 года осадил город Смоленск. Сигизмунд предлагал смолянам сдаться, но защитники города не захотели выслушивать короля. «Если в другой раз придешь с такими делами, — сказал воевода Шеин польскому посланцу, — то утопим тебя в Днепре». А когда некоторые бояре завели сношения с поляками, то смоляне их казнили, вложив в руки повешенным записки: «Здесь висит вор — имя рек — за воровские дела со Львом Сапегой».

К концу осады в городе усилилась моровая язва, ежедневно умирало по сто пятьдесят человек, но Смоленск продолжал мужественно держаться. Из 80 тысяч жителей, находившихся в Смоленске осенью 1609 года, в последние дни осады уцелела только десятая часть.

Падение города произошло из-за предательства смоленского дворянина Дедешина, который указал ляхам слабое место в крепостной стене и под которое поляки подвели несколько бочек с порохом, взорвали их и ворвались в пролом. Но и тогда смоляне не сдались. Ляхам пришлось с бою брать каждую улицу, каждый дом. Особенно жаркая схватка произошла у Соборной горки. Ров перед ней был заполнен трупами. Защитники собора взорвали пороховые склады, находившиеся в подвалах храма, и погибли в огне.

Воевода Михаил Шеин «с зело малыми людьми» был взят в плен, подвергнут жестокой пытке и отправлен в Польшу. Жители Смоленска геройски оборонялись двадцать месяцев, почти на два года задержав громадное вражеское войско.

…………………………………………………

В начале сентября 1610 года Михаил Васильевич Скорин-Шуйский вынудил тушинцев снять осаду Москвы и вступил в столицу. Москвитяне ликующе приветствовали его, как победителя от иноземных завоевателей, избавителя от голода и лишений. Многие полагали, что Скопину более чем Василию Шуйскому, подобает сидеть на царском престоле.

Горячий и не всегда осмотрительный Прокофий Ляпунов, поздравляя из Рязани Скопина, называл его «царским величеством». Весть о сем приспела до подозрительного царя.

Нежданно-негаданно, в апреле 1610 года, Скопин-Шуйский занедужил и вскоре скончался. В Москве винили в его смерти царя и его брата Дмитрия Шуйского, на пиру у которого внезапно заболел Скопин.

17 июля 1610 года дворянин Захар Ляпунов «с товарищами большою толпою» пришли в кремлевский дворец. Ляпунов смело заявил царю Шуйскому:

— Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не творится в твое правление. Сжалься над гибелью нашей, положи посох царский!

Шуйский уже привык к подобным сценам. Увидев перед собой «мелкотравчатых людишек», он решил пристращать их окриком:

— Как посмел ты, холоп, сие вымолвить, когда бояре мне ничего подобного не высказывают. Прочь с глаз моих!

Царь Василий даже нож выхватил, дабы пристращать мятежников. Но высокий и сильный Ляпунов, увидев грозное движение скудорослого Шуйского, закричал:

— И не погляжу, что ты царь. Раздавлю!

Но сотоварищи Ляпунова, видя, что Шуйский не устрашился и не желает добровольно уступать их заявке, не поддержали Захара.

— Оставь царя, Захар Петрович. Идем на Лобное место!

Вскоре вся Красная площадь была запружена москвитянами. Когда же к Лобному месту прибыл патриарх Гермоген, уже было настолько тесно (народ стал давиться), что Ляпунов воскликнул:

— Айда за Москву-реку!

Здесь, у Серпуховских ворот, бояре, дворяне, гости, торговые и ремесленные люди начали советоваться: как Московскому царству не быть в разоренье и расхищенье, поелику пришли на Московское государство поляки и Литва, а с другой стороны — тушинский Вор с русскими людьми, и «Московскому государству с обеих сторон стало тесно».

Долго Москва-река оглашалась возбужденными криками, пока бояре и «всякие люди» не приговорили: бить челом государю Василию Ивановичу, дабы он царство покинул, ибо кровь многая льется.

Воспротивился патриарх Гермоген, но его не послушали и повалили в Кремль. Во дворец отправился свояк царя, князь Иван Воротынский — просить Василия, дабы оставил государство и взял себе в удел Нижний Новгород.

Шуйский норовил всячески противиться: сносился со своими приверженцами, подкупал торговых людей и стрельцов. Дело для мятежников могло принять нежелательный оборот, и тогда Захар Ляпунов с тремя князьями — Засекиным, Тюфякиным и Мерином-Волконским, взяв с собой иноков из Чудова монастыря, пришли к царю и заявили, что для успокоения народа он должен постричься. Василий напрочь отказался, тогда обряд произвели насильно. Во время обряда царя держали, а князь Тюфякин выговаривал за него монашеские обеты, сам же Шуйский вырывался и повторял, что не хочет пострижения, и все же невольного постриженика насильно отвезли в Чудов монастырь.

Братьев царя взяли под стражу. Но поляки понимали, что оставлять свергнутого государя в Москве опасно, посему гетман Жолкевский перевез Василия Шуйского из Чудова монастыря в Иосифов Волоколамский. Царицу же Марию заключили в суздальскую Покровскую обитель.

Но и в новой келье недолго сидел Василий. 30 октября гетман Жолкевский доставил сверженного царя под Смоленск, в ставку короля Сигизмунда. Послы потребовали, чтобы Шуйский поклонился королю, на что Василий Иванович гордо ответил:

— Нельзя Московскому и всея Руси государю кланяться королю, поелику праведными судьбами Божьими приведен я в плен не вашими руками, а выдан московскими изменниками, своими рабами.

Судьба гнала несчастного царя еще дальше. В первых числах ноября 1611 года Жолкевский заточил «седого старика, не очень высокого роста, круглолицего, с длинным и немного горбатым носом, большим ртом и большою бородою» в Гостинский замок, что в нескольких милях от Варшавы.

…………………………………………………

Смоленск пал в июне 1611 года, а спустя месяц, шведы завладели одним из крупнейших русских городов — Новгородом. Враги рвали Русскую землю на части. Королю Сигизмунду казалось, что все его планы исполнены, сопротивление русских сломлено и что Русское государство он крепко держит в своих руках.

Взяв Смоленск, король поспешил в Варшаву, где заседал бурный сейм. Сигизмунду был оказан праздничный прием. В Кракове были устроены трехдневные торжества. В Риме папа провозгласил «отпущение грехов» прихожанам польской церкви. Многие поляки говорили о Московии, как о польской глубинке.

Истерзанное Русское государство оказалось на краю гибели.

 

Глава 8

МИНИН И СВЕТЕШНИКОВ

У Надея замирало сердце, когда он ходил по Ярославлю. Какой же злой огонь снизошел от ляхов! Дотла выгорела Власьевская церковь, сожжен мужской Николо-Сковородский монастырь на Глинищах, женский Вознесенский монастырь в Толчковой слободе и Рождественская обитель.

Он, весьма набожный человек, страдал душой, видя святотатство врагов. Понятно, когда над православными храмами глумятся иноверцы, но ведь среди врагов оказались и свои, русские люди, казаки и другие тушинцы, пришедшие к Лжедмитрию и поверившие в его лживые посулы. Они-то не только приняли участие в сжигании храмов, но и сдирали драгоценные ризы с древних икон. Господи, какое же слепое неистовство бывает среди русских людей, как они глухи и жестоки, когда идут друг на друга, и как же прав оказался Спаситель, когда провещал: «И пойдет брат на брата, сын на отца».

Вот она, Смута! Страшная, кровавая, братоубийственная, переполненная злом, ненавистью, шатанием и… поруганием православных святынь. «Да воздастся за прегрешения». Воздастся! Не весь же русский народ, а лишь часть его отшатнулась к Самозванцу, и в том — спасение. Все больше истинно-православных людей взялись за карающий меч, все больше городов осознали суть «правления» ставленника Речи Посполитой и поднялись на борьбу против разноперого воинства и воскрешение истинной православной веры. Слава Богу, одним из таких главенствующих городов стал досточтимый град Ярославль. Честь ему и хвала!

Город изгнал врага, но не утихомирился. Новый воевода Иван Волынский, человек мужественный и горячо преданный своему отечеству, посоветовавшись со здравомыслящими людьми Ярославля, надумал направить грамоты в некоторые города Руси. И в этом деле немалую роль сыграл и он, Надей Светешников.

— Надо бы, Иван Иваныч, поднять на борьбу с ляхами и тушинцами города Понизовья. Немалые силы имеются в Казани и Нижнем Новгороде. Они не испытали польского нашествия, но в стороне, мнится, не останутся.

— Пошлем грамоты, непременно пошлем, Надей Епифаныч.

В них же было отписано:

«Стоять за православную веру и за Московское государство, королю польскому креста не целовать, не служить ему и не прямить, Московское государство от польских и литовских людей очищать, с королем и королевичем, с польскими и литовскими людьми и кто с ними против Московского государства станет, против всех биться неослабно; с королем, поляками и русскими людьми, кои королю прямят, никак не ссылаться; друг с другом междоусобия никакого не начинать… А если король польских и литовских людей из Москвы и из всех московских и украинских городов не выведет и из-под Смоленска сам не отступит и воинских людей не отведет, то нам биться до смерти».

В грамоте своей в Казань ярославцы указали на мужество патриарха Гермогена, как на чудо, в коем Бог обнаруживает русскому народу свою волю, и все должны следовать этому божественному указанию.

Свою грамоту ярославцы подкрепили делом. Они одними из первых послали к Прокофию Ляпунову три ратных отряда. Когда воевода Иван Волынский двинулся с войском земских людей из Ярославля, родственник его, Федор Волынский, остался в городе «для всякого промысла, всех служилых людей выбивать в поход и по городам писать, а приговор учинили крепкий за руками: кто не пойдет или воротится, тем милости не дать, и по всем городам тоже укрепленье писали».

Надей был доволен обоими воеводами. И тот и другой горячо радели за Московское царство. Вот и ныне Федор Волынский продолжает рассылать грамоты. Одну из них, по совету Светешникова, послана Земскому старосте Нижнего Новгорода Кузьме Минину.

— Надежный ли человек? Наш-то Земский староста Василий Лыткин в шатости запримечен. К царику с дарами наведывался.

— За Кузьму Минина, как за себя ручаюсь. Ляхов терпеть не может, и народ его почитает.

Пока Надей находился в Новгороде, то несколько раз встретился с Мининым. Поглянулся ему этот степенный, широколобый мужик. Его живой ум, здравомыслие, умение оценить ту или иную ситуацию, вызывали уважение. А главное, он всем сердцем переживал беды, напустившиеся на Русь.

— На душе не будет покоя, покуда враг топчет и поганит Русскую землю. Надо всем миром подняться, дабы очистить Москву от скверны, — горячо произнес Минин.

— Норовят некоторые воеводы высвободить Москву, но пока это им не удается. Ваш Алябьев потянет на сей подвиг? Немало о нем доброго наслышан.

Минин отозвался не вдруг. Провел крепкой, широкой ладонью по густой русой бороде, а затем обстоятельно высказал:

— Андрея Семеныча я не первый год ведаю. Вкупе с ним ходил под Балахну и Муром, а допрежь в осаде в Нижнем сидели, когда войско тушинцев под началом князя Семена Вяземского помыслило городом нашим овладеть. Нижегородцы не только выстояли, но и сделали вылазку, поразили тушинцев, князя же Вяземского захватили в плен. В живых его не оставили, казнили принародно. Затем пошли с Алябьевым на Балахну. Там великая замятня затеялась. Одни оставались верными царю Шуйскому, другие вознамерились царю Дмитрию крест целовать. Усобье привело к тому, что возобладало мненье сторонников Самозванца. Вот и пристало бранью захватить Балахну. Муром же воевать не довелось. Горожане сами позвали к себе Алябьева.

— Верят в него, Кузьма Захарыч? Пойдет за ним народ на Москву?

На сей раз Минин ответил без раздумий:

— Твердости Алябьеву недостает, да и широтой мышления не блещет. На общерусский же подвиг достойный муж надобен.

— Совсем недавно был на Руси достойный муж. Михаил Васильич Скопин-Шуйский. Жаль, загубили его на Москве завистливые бояре.

— Да бояре ли, Надей Епифаныч? — в упор глянул на купца Минин, и этот взгляд был настолько острым и пронизывающим, что Надею ничего не оставалось, как высказать более весомую догадку.

— Тут, мнится мне, без Василия Шуйского не обошлось. Куда уж завистлив!

— Не обошлось, — кивнул Минин. — Завистливый — злее волка голодного.

— Слышал я, Кузьма Захарыч, что ты на паперти храма народ на борьбу с ляхами призывал?

— Мочи нет терпеть, Надей Епифаныч. Нагляделся я в ратных походах, какого зла поляки и тушинцы натворили. Кровь вскипает в жилах! Не могу боле молчать.

— Откликается народ?

— По-всякому, Надей Епифаныч. Каков наш народ на всякие новины, ты и сам ведаешь. Одни — загривки чешут, другие — мимо ушей пропускают, третьи — близко к сердцу принимают. Вот на последних — вся надёжа. Оселок! Такие хоть сейчас готовы стать в ряды ополченцев, их увещевать не надо, а дабы других всколыхнуть, нужно не единожды высказаться.

Минин некоторое время помолчал, как бы собираясь с мыслями. Светло-карие глаза его под изломанными, кустистыми бровями были явно чем-то озабочены.

— Ну, если Бог даст, соберем мы земское ополчение, а вот кто будет в челе рати, коя на Москву пойдет, покуда не вижу. Тяжко ныне доброго полководца сыскать. Нужен такой человек, в коего бы вся Русь уверовала.

Тут и Светешников призадумался. Долго щипал перстами бороду, а затем произнес:

— Как-то довелось мне встретиться на Москве с князем Дмитрием Пожарским. Лет тридцати, мудр, в шатости не замечен. Ни к первому, ни ко второму Самозванцу на службу не побежал. Приверженец истинных русских государей. В ратных делах отличился. Разбил ляхов под Коломной и Зарайском, собирал силы для ополчения Прокофия Ляпунова. Сей князь зело предан отечеству.

— Самую малость и я о нем слышал. Запомню твои слова, Надей Епифаныч. Но кому быть воеводой, коль доведется собрать ополчение, решать народу. Тяжкое это дело. Семь раз примерь, единожды отрежь…

Крепко запомнился Светешникову степенный и башковитый Кузьма Минин. Любопытно, дошли ли до него грамоты, испущенные из Ярославля? Сильные, страстные призывы в оных грамотах. Добро, если они попадут в руки нижегородского старосты. Глядишь, горячее слово ярославцев заронит в души нижегородцев еще большую ненависть к иноверцам и тушинцам. Дай-то Бог! Русь стояла, и будет стоять на православии и любви к своему отечеству.

А вот свои церковные дела пока пришлось оставить: в смутные годы не до возведения храмов. Как-то вспомнил Первушку. Чем ныне занимается этот даровитый подмастерье? Когда уходил в Сибирь, советовал ему печи ставить, дабы руки от любимого изделья не отвыкали. Ставит ли?

Михеич поведал:

— Ставил, но недолго. Напасти на Первушку навалились. Допрежь чьи-то лихие люди его изрядно побили, опосля же, когда пришлось от ляхов отбиваться, Первушку стрелой уязвили. Едва Богу душу не отдал. Ныне, кажись, оклемался.

— Выходит, в избе не отсиживался, когда ляхи припожаловали?

— Это Первушка-то? Это он с виду тихий, а из нутра зело горячий. Пока ляхи в городе буйствовали, наш подмастерье с дядей своим Анисимом народ к возмущению призывал. Лихой парень. В сечах был замечен.

— Молодцом, — одобрительно произнес Светешников. — Такие люди, мыслю, еще зело нам понадобятся.

— Храм возводить?

— И не только храм, Михеич, не только…

 

Глава 9

ВЛЮБЛЕННОЕ СЕРДЦЕ

Шли дни, недели, месяцы, а Первушка то и дело поминал нежданный приход в избу Васёнки. С того дня он пошел на поправку.

Анисим диву дивился:

— Прости, сыновец, но я уж и не чаял увидеть тебя во здравии. Помолись святому Пантейлеймону-исцелителю.

— Не святому надо молиться, а красной девице, кою, мнится, сам Господь послал. Вот что любовь творит! — молвил Евстафий.

— Истину речешь, отче, — кивнул Первушка. — Васёнка меня подняла.

Любовь к стрелецкой дочери вспыхнула с новой силой. Теперь никому и доказывать не надо, что лучшей суженой ему на всем белом свете не сыскать. Господи, какая же у нее чудесная душа! И какая неустрашимая! Ни отца, ни матери не испугалась и кинулась через весь город в заречную слободу. Ох, Васёнка, Васёнка. Как же он, Первушка, рвется к тебе, как хочет увидеть твои дивные, ласковые глаза… Но теперь и вовсе не увидишь. Все тот же дворовый Филатка при встрече кисло поведал:

— Ныне с Васёнки глаз не спущают. Из калитки боле не выпорхнет. Отошла коту масленица.

— Аль засовы сменили?

— Кабы, засовы… Меня от врат устранили. Аким Поликарпыч чего-то заподозрил. Я теперь всякую черную работу по двору исполняю, а к вратам нового холопа Сидорку приставили. Даже сторожку ему срубил. Бдит!

— Так и стоит у ворот? От докуки умрешь.

— Не умрешь. К Акиму то и дело приказные люди из Воеводской избы наведываются. Сам Волынский как-то припожаловал. Все какие-то дела у воеводы с ратным головой.

Первушка уже слышал, что Аким ныне в ратных головах ходит, но тому не порадовался: теперь и вовсе ко двору Лагуна не подступишься. Потерял, было, всякую надежду, но она затеплилась, когда изведал, что Лагун во главе ополченцев уходит под Москву на помощь Ляпунову.

На другой же день Первушка подался к заветному двору. Шел и мучительно раздумывал, как ему добраться до Васёнки. Новый привратник наверняка его в дом не пропустит, о том даже и грезить не стоит. Тогда зачем он идет? Разум подсказывал: ступай вспять Первушка, никчемна твоя затея: петушиным гребнем, волосы не расчешешь; сердце же настойчиво и упрямо вещало: надо идти, идти!..

А вот и тын. Крепкий, высокий. Не двор, а крепостица, «осадный двор», не зря его ляхи когда-то приглядели, не зря его и целым оставили, уповая на новое взятие Ярославля.

Миновав закрытые ворота, неспешно пошел вдоль тына. Настроение его все портилось и портилось, и вдруг в одном месте он углядел, что один из сучков развесистой яблони перекинулся через тын. Можно подпрыгнуть и ухватиться за этот спасительный сук, а дальше — как Бог даст.

И вот Первушка (благо высокого роста) очутился на дереве. Но сучок с треском надломился и коснулся зеленой листвой земли. Первушка замер: если кто-то окажется в саду, то он непременно услышит этот громкий треск. Но пока все было тихо. Спустившись на землю, Первушка прислонился к яблоне и невольно отметил, как прекрасно в этом «Васенкином» саду. Всё в цветущей белой майской кипени. А какой упоительный воздух! Не надышишься. Именно в такую чудную пору он впервые повстречался здесь с Васёнкой, именно в этом весеннем, пышно-цветном саду он поцеловал стрелецкую дочь, именно здесь познал такое восторженное, божественное чувство, как любовь.

Неподалеку, ближе к терему, раздался хлесткий звук топора. Уж не Филатка ли?

Осмотрительно пошел на звук, и, когда выглянул из вишняка, в самом деле, увидел Филатку, который колол у повети березовые чурки. Были видны Первушке и тынные ворота, и сторожка, но подле них никого не оказалось. Видимо, привратник куда-то отлучился, и все же надо быть начеку.

Первушка, крадучись, перебрался поближе к дворовому, тихо его окликнул. Филатка, увидев печника, даже топор из рук выронил.

— Дык…Аль на ковре-самолете?

— Ага. Где Васёнка?

— Дык, в тереме.

— А привратник?

— Сидорка-то?.. Дык, в терем по какой-то надобности зашел, но сейчас выйдет. Давай-ка в сад, паря, проворь.

— Идем вместе. Потолковать надо.

На просьбу выманить Васёнку в сад, Филатка безнадежно махнул рукой.

— Мудрено, паря. Васёнка в светелке сидит, а мимо Осиповны не прошмыгнешь.

Первушка помрачнел: тщетными оказались все его потуги. Он так и не увидит своей Васёнки. Но это же сущая беда. Надо что-то делать.

— Пойду я, паря.

— Погодь, Филатка. Из сторожки крыльцо видно?

— Само собой.

— Отвлеки Сидорку, а я — в терем.

— Дык… А хозяйка?

— Как Бог даст. Не могу я уйти, не взглянув на Васёнку.

— Ну, ты даешь, паря.

— Не стой истуканом. Иди к Сидорке.

В терем удалось проскочить незамеченным, но уже в сенях Первушка столкнулся со стряпухой Матреной. Та охнула, закрестилась, как будто увидела перед собой привидение, а затем с испуганным криком засеменила к Серафиме Осиповне.

Хозяйка пришла замешательство.

— Да как же тебя, нечестивца, сюда пропустили?.. Матрена, а ну покличь Сидорку! Прикажу выпороть, недоумка.

— На Сидорке вины нет, Серафима Осиповна. Я через тын перемахнул.

— Как это через тын? — захлопала глазами Серафима. — Да такого быть не может.

— Может… Ты уж не серчай, Серафима Осиповна. Дозволь на Васёнку глянуть.

Хозяйка села на лавку, чистое, свежее лицо её вспыхнуло от возмущения.

— Нет, ты погляди, Матрена, на этого нечестивца. Каков нахал! Его прогнали в дверь, он лезет в окно. А ну прочь из моего дома!

— Хоть убивай, хоть режь на куски, Серафима Осиповна, но, не повидав Васёнки, из терема не уйду!

У Серафимы лицо вытянулось, а Первушка, никогда и не перед кем не падавший на колени, на сей раз пал.

— Дозволь, Серафима Осиповна. Христом Богом прошу!

Серафима, как глянула в умоляющие глаза Первушки, так и обмякла, ибо нрав ее был не такой уж и бессердечный, до замужества — веселый и добрый, и лишь после того, как ее «государем» стал суровый и не в меру строгий Аким, она год за годом превращалась в более степенную и взыскательную хозяйку. Серафима давно уже поняла (особенно после дерзкого похода Васёнки в Коровники), что дочь не на шутку влюбилась в печника, и что ее чувство весьма глубокое. Втихомолку жалела Васёнку, но свою жалость к ней никогда не выказывала, опасаясь жесткого нрава супруга.

— Жить не могу без Васёнки. Люба она мне. Допусти! — продолжал умолять Первушка.

Тяжело вздохнула Серафима, а затем, уже без всякого возмущения, вымолвила:

— Да как же я тебя допущу, голубок? Чай, ведаешь супруга моего. Встань.

У Первушки полегчало на сердце. Никак, оттаяла Серафима Осиповна, коль голубком назвала.

— Мне ль не ведать? Аким Поликарпыч ныне с ляхами ушел биться.

— Вот-вот, — заворчала мамка. — Ворога ушел бить, а энтот по девкам шастает, срамник.

— Погоди, Матрена. Не сбивай меня… Супруг-то, сказываю, по головке не погладит. Он у меня скор на расправу.

— Не изведает, Серафима Осиповна.

— Еще как изведает, голубок. На вратах-то шибко зловредный страж стоит.

— А я как сюда через тын заявился, так через тын и выйду. Правда, сучок сломал.

— Не велика поруха… Ох, не ведаю, что с тобой и делать, голубок, ох, не ведаю.

— Не узнаю тебя, Серафима. Гони экого срамника.

— Ступай к себе, Матрена. Ступай!

Матрена недовольно покачала головой и, опираясь на клюку, пошла к двери.

— Упрям же ты, голубок, в семи ступах не утолчешь. Знать, крепко тебе поглянулась моя дочка.

— Еще как поглянулась. Белый свет без нее не мил.

Вновь тяжело вздохнула Серафима Осиповна, и, наконец, смилостивилась:

— Возьму грех на душу… Ступай в светелку, но всего на чуток.

Васенка, увидев Первушку, побледнела, медленно поднялась из-за прялки и едва не упала в беспамятстве. Желанный привиделся!

— Васёнка! Родная моя!

— Ты?!.. Господи, как же я ждала тебя!.. Любый ты мой!..

Серафима Осиповна, застыв на порожке, утирала тихие, сердобольные слезы.

 

Глава 10

БЫТЬ НОВОМУ ОПОЛЧЕНИЮ!

Ярославские грамоты и в самом деле пришлись по нраву Кузьме Минину. Ярославль — один из самых древних и именитых городов, почитай, сердце Руси. Поддержка такого влиятельного города весьма важна для нижегородского Земского ополчения.

Кузьму Захаровича Минина-Сухорукова избрали Земским старостой 1 сентября 1611 года.

Но что же толкнуло его взяться за сбор ополчения? Позднее монахи записали со слов Кузьмы, что он в конце лета не раз уходил из избы в сад и проводил ночь в летней постройке. Там его трижды посетил один и тот же сон, в коем привиделся ему святой Сергий, сказавший ему: разбуди спящих! А затем виделось Кузьме, будто идет он со многими ратными людьми на очищение Московского государства. Мысль о подвиге во имя спасения отечества давно волновала Минина, но он не решался никому открыться, а, посему пробуждаясь ото сна, он каждый раз оказывался во власти безотчетного страха. «За свое ли дело берешься?» — спрашивал себя Минин. Сомнения осаждали его со всех сторон, ибо он отдавал себе отчет в том, что он принадлежал не к власть имущим, а к черным тяглым людям.

Кузьма вспоминал, что при пробуждении его било как при лихоманке, он всем существом своим ощущал непомерную тяжесть. «Болезнуя чревом», Кузьма едва поднимался с постели, но среди тяжких терзаний рождалась вера, что сама судьба призвала его совершить подвиг во имя Родины. Судьба и Бог. В его голове вновь и вновь звучали слова, как бы услышанные им сквозь сон: «Если старейшие (дворяне и воеводы) не возьмутся за дело, то его возьмут на себя юные (молодые тяглые люди), и тогда начинание их во благо обратится и в доброе совершение придет».

Избрание в Земские старосты Кузьма Захарыч воспринял как зов судьбы. Но поначалу пришлось ему туго, ибо на его плечи свалились сборы казенные, сборы таможенные, сборы питейные… Деньги шли на мирские нужды, на оплату разных выборных должностей по земскому управлению, на выборы приходских священников с причтом.

С введением же воеводства на земское управление пала новая тяжкая повинность — кормление воевод и приказных людей, дьяков и подьячих. Сей расход весьма истощал земскую казну. Минину пришлось завести расходную книгу, в которую он записывал все, на что тратились мирские деньги. Воеводский двор был прожорлив, сюда надо было носить мясо, рыбу, пироги, свечи, бумагу, чернила… В праздники или в именины Земский староста должен поздравлять воеводу и приносить подарки, калачи и деньги «в бумажке», и не только воеводе, но и его жене, детям, приказным людям и даже юродивому, проживавшему на воеводском дворе.

С первых дней Кузьма Захарыч уверился, что он и его целовальниками — всего лишь послушные исполнители воли воеводы и его приказных людей, на них возложена вся черновая работа, в которой не хотел марать рук воевода с дьяком и подьячими. Земство должно вести все свои дела под надзором и по указаниям воеводы, а самому Земскому старосте надлежало вечно быть у него на посылках.

Все это не по нутру было Кузьме Захарычу, и он шаг за шагом начал выходить из-под надзора воеводы и его приказных людей, уповая на то, что выборная земская власть не должна быть прислужницей Воеводской избы.

Воевода Алябьев норовил все оставить по-старому, но Минин все больше и больше «борзел», приходил к Алябьеву с раходной книгой и доказывал, что денег остро не хватает на земские дела, которые куда важнее, чем воеводские приносы. Алябьев помышлял взять строптивого старосту в оборот, но Минин без обиняков молвил:

— Коль не нравлюсь, сход соберем. Пусть нижегородский люд нас рассудит и нового старосту выкликнет.

Нижегородского схода Алябьев страшился, как черт ладана: чернь и без того косо смотрит на Воеводскую избу, как бы до беды не дошло, ибо посадский люд горой за Минина встанет.

Отступился Алябьев перед жестким напором «нижегородского мещанина», «говядаря», кой «убогою куплей питался» от продажи мяса и рыбы.

Земская изба, вопреки «старейшим», стала подлинным оплотом нижегородских патриотов-державников. Здесь они собирались и с тревогой обсуждали удручающие вести, поступавшие из-под Москвы. Худое творится в ополчении Ляпунова: там и распри, и тяжелые потери, и голод. А потом и без вестей все стало ясно, когда в Нижний начали прибывать подводы с тяжело раненными ратниками.

Нижегородские воеводы и приказные люди пребывали в растерянности. Что делать Нижнему Новгороду? Идти на помощь Ляпунову, но служилых людей слишком мало, да и ополчение на грани распада. Присягнуть королю Сигизмунду, но чернь схватиться за орясины.

Выход нашел Кузьма Минин. Надо собирать новое ополчение!

Вокруг Земского старосты сплотились все те, кто не поддался унынию и требовал принести новые жертвы на алтарь отечества. Обсуждая неутешительные вести из Москвы, нижегородские патриоты пришли к выводу, что только сбор нового земского ополчения может спасти столицу.

Все многолюднее становились сходки в Земской избе. Минин горячо убеждал, что Нижнему не избежать горькой участи других городов, если немешкотно не начать сбор Земского ополчения.

— Московское государство, — говорил он, — разорено, люди посечены и пленены, невозможно рассказывать о таковых бедах. Бог хранил наш город от напастей, но враги замышляют и его предать разорению, мы же нимало об этом не беспокоимся и не исполняем свой долг.

В Земскую избу набивалось много разного люда. Одни Минина одобряли, другие, те, что из зажиточных, бранили и плевались, опасаясь за свои кошельки, понимая, что сбор крупных ратных сил потребует больших денег.

Пользующийся почетом среди нижегородцев, Кузьма Минин не одну неделю произносил речи с призывом отдать все достояние ради спасения отчизны и начать великое земское дело. Свои выступления Минин произносил с паперти храма Иоанна Предтечи, около своей лавки и с крыльца Земской избы, где выборного «излюбленного старосту» слушал посадский люд. Настало время, когда движение из посада испустилось на весь Нижний Новгород, на машистую Соборную площадь, где собрались тысячи новгородцев.

— Вы видите, народ православный, — восклицал Минин, — конечную гибель русских людей. Вы видите, какой разор несут поляки. Не всё ли ими до конца опозорено и обрушено? Где неисчислимое множество детей в наших городах и селах? Не все ли они горькими и лютыми смертями скончались, без милости пострадали и в плен уведены? Враги не пощадили престарелых, не сжалились над младенцами. Проникнитесь же рассудком видимой нашей погибели, дабы и вас самих не постигла та же лютая смерть. Начните подвиг своего страдания, дабы вам и всему народу нашему быть в соединении. Без всякого промедления надо поспешать к Москве. Сами ведаете, что ко всякому делу едино время надлежит, безвременный же почин делу бесцельно бывает. Коль нам, православные, похотеть помочь Московскому государству, то не пожалеем животов наших, да и не только животов, дворы свои продадим, жен и детей заложим, дабы спасти отечество! Дело великое, но мы свершим его! И какая хвала будет нам от всей земли, что от такого малого города произойдет такое великое дело. Я ведаю — как только мы на это поднимемся — другие города к нам пристанут, и мы избавимся от чужеземцев.

— Будь так! — закричали в ответ.

Шапки с деньгами, кафтаны, оружие грудой вырастали на каменном полу паперти. Сам Кузьма Минин отдал свое имение, монисты жены своей Татьяны Семеновны и даже золотые и серебряные оклады с икон.

Но для налаженности нового похода пожертвований, как бы велики они ни были, не хватило. И тогда в Земской избе вожаки, выдвинувшиеся на городском вече, составили приговор о сборе средств на «строение ратных людей». Следуя соборному обычаю, Минин передал приговор на подпись всем людям.

Сей приговор облек выборного старосту большими правами. Кузьма получил наказ обложить нижегородских посадских торговых людей и всяких уездных людей чрезвычайным военным сбором и определить, «с кого, сколько денег взять, смотря по пожиткам и промыслам». Сбор проводился как на посаде, так и по всему уезду.

В Нижний потянулись обозы со съестными припасами, которые выслали крестьяне торгового села Павлово, жители мордовских деревень, занимавшихся бортничеством и прочий уездный люд. Богатые монастыри обязаны были внести деньги для ополчения наряду с дворцовыми крестьянами.

Взявшись за собирание ратных сил, посадские люди долго ломали голову над тем, кому доверить ополчение. Кузьма Минин и другие выборные земские люди четко разумели, что успех затеянного им дела будет зависеть от избрания вождя, который пользовался бы своими боевыми успехами по всей Руси.

Посадские люди тщательно искали «честного мужа, кому заобычно ратное дело», «кто был бы в таком деле искусен» и, более того, «который бы во измене не явился».

Нелегкий был этот поиск, ибо нижегородцы ведали, что в Смутное время немногие из дворян сберегли свое имя незапятнанным. Кривыми путями шли многие, прямыми — считанные единицы. Нижегородцам трудно было сделать выбор и не промахнуться, и тогда они надумали искать вождя среди окрестных служилых людей, лично им известных.

Кузьма Минин первым назвал имя Дмитрия Пожарского и нижегородцы его поддержали. Князь Дмитрий находился на излечении в селе Мугреево, до которого из Нижнего было «рукой подать».

 

Глава 11

МУЖЕСТВО КНЯЗЯ ПОЖАРСКОГО

Война с тушинцами прославила Дмитрия Пожарского. Войска Лжедмитрия Второго взяли Москву в кольцо. Незанятой оставалась лишь одна коломенская дорога, по которой шли обозы с хлебом из Рязани и отряды ратных людей.

Осенью 1608 года войска «царика» дважды метили захватить Коломну, дабы перерезать путь на Рязань.

Коломенский воевода Иван Пушкин запросил подмоги у Василия Шуйского и тот снарядил небольшой отряд ратных людей в челе с Дмитрием Пожарским, но Пушкин встретил тридцатилетнего воеводу с неприязнью. Он отказался ходить под рукой князя из «захудалого рода», прежде не служившего в чине воеводы. Довелось Пожарскому полагаться только на собственные силы. Он не стал отсиживаться за стенами крепости и пошел встречу «литовским людям».

Под селом Высоцким, на утренней заре, несмотря на то, что врагов было втрое больше, он внезапно напал на тушинцев и разбил их наголову, захватив много пленных и обоз с казной и продовольствием. Среди повальных поражений и неудач победа Пожарского под Коломной «блеснула подобно огоньку в ночной тьме».

Воеводу отозвали в Москву, а коломенскую дорогу удалось перекрыть пану Млоцкому и казачьему «воровскому атаману» Салькову. Они подстерегли хлебный обоз из Рязани (который, по поручению Шуйского, остерегал боярин Мосальский), и его разгромили. Громадный обоз так и не достиг Москвы. Тогда царь снарядил против воров думного дворянина Сукина, но и тот потерпел неудачу.

Шуйский вспомнил о князе Пожарском, но атаман Сальков уже перебрался на владимирскую дорогу. Пожарский настиг его и вступил в бой, который длился несколько часов и увенчался бесповоротной победой князя Дмитрия.

Василий Шуйский, удовольствованный победой Пожарского, назначил его воеводой в Зарайск, который находился к югу от Коломны, на самом рубеже между рязанской и московскими землями.

Отметил царь Василий князя Пожарского и земельным поместьем в Суздальском уезде, — селом Нижний Ландех с двадцатью деревнями, семью починками и двенадцатью пустошами, раскинувшимися вдоль речушки Ландех.

В жалованной грамоте было сказано:

«Князь Дмитрий Михайлович, будучи на Москве в осаде, против врагов стоял крепко и мужественно, и к царю Василию и Московскому государству многою службу и дородство показал, голод и во всем оскудение и всякую осадную нужду терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твердости разума своего крепко и непоколебимо безо всякия шатости».

Минуло несколько месяцев, а Смута на Руси все набирала и набирала силы. Низвергли с трона царя Василия Шуйского, нарастал разброд в Тушинском лагере, выросло влияние короля Сигизмунда и его сына Владислава. Лжедмитрий становился неугодным, и тот, боясь заговора, бежал на рассвете в Калугу. Но дни его были сочтены.

Зимним утром 11 декабря 1610 года царик по привычке поехал на санях на прогулку за город. Его сопровождали два десятка татар под началом Петра Урусова, двое слуг и шут Петр Кошелев. Когда отъехали от Калуги две версты, Петр Урусов подъехал впритык к саням и разрядил в царька свое ружье, а затем для пущей верности отсек убитому голову.

Шут умчал в Калугу и взбаламутил народ. По всему городу зазвонили сполошные колокола. Посадский люд всем миром кинулся в поле и за речкой Яченкой, на пригорке у дорожного креста, обнаружил нагое тело, «голова отсечена прочь». Труп перевезли в Кремль. Казаки принялись избивать татарских мурз, мстя за смерть «государя».

Тем временем Марина Мнишек, с трепетом ожидавшая родов, успешно опросталась от бремени. Но «воренок» появился на свет в час недобрый. Марина жила с цариком невенчанной, а посему о ее сыне толковали как о «зазорном младенце», саму же «царицку» честили на всех перекрестках, ибо она «воровала со многими». Ссылка в Ярославле казалась теперь Марине совсем не худшей порой в ее бурной жизни.

С рождением ребенка Марина Мнишек вновь стала помышлять о создании новой московской династии. Она тотчас запамятовала о верности католической церкви и превратилась в ревнительницу православия.

Марина огласила казакам и всем калужанам, что передает им сына, чтобы те крестили его в православную веру. Обращение достигло цели. Рождение «царевича» напомнило калужанам о не погребенном «Дмитрии», которого торжественно погребли в церкви, после чего они «честно» крестили наследника и нарекли его царевичем Иваном.

Но движение калужан вскоре кануло в Лету. Народ остался безучастным к новорожденному «царевичу»…

Между тем на Руси ширилось земское освободительное движение. Центром восстания была Рязань, где посадский мир и уездные служилые люди откликнулись на патриотический призыв Прокофия Ляпунова.

Московские бояре были напуганы возмущением народа, а посему направили под Рязань воеводу Исаака Сумбулова, кой должен был соединиться с «черкасами» и не только разгромить Ляпунова, но и полонить его.

Прокофий весьма опрометчиво отъехал из Рязани в свое имение, находившееся на реке Проне. Лазутчики Семибоярщины следили за каждым шагом Ляпунова, они-то и донесли Сумбулову о месте нахождения Прокофия. Но Ляпунов успел укрыться в Пронске, обладавшим деревянной крепостью, к которой примыкал острог, защищенный водяным рвом и надолбами. Сумбулов окружил небольшой городок со всех сторон и учинил Пронску «великую тесноту». Ляпунов снарядил во все стороны нарочных с грамотами о подмоге.

Первым откликнулся зарайский воевода Дмитрий Пожарский. Он тотчас выступил к Пронску и, сумев по пути присоединить к своему отряду коломичей и рязанцев, решительно двинулся на войско Сумбулова. Тот, уже ведая о ратных успехах Пожарского, бежал.

Ляпунов был вызволен из окружения. Пожарский, в челе объединенной рати, торжественно въехал в Рязань. Народ встретил воинов с восторгом. Местный владыка благословил Пожарского и Ляпунова на борьбу с иноземцами и их приспешниками. Именно с этого часа родилось первое земского ополчение, у истоков коего оказался князь Дмитрий Пожарский.

Воевода вернулся в Зарайск. Семибоярщина, усилив войско Исаака Сумбулова, приказала ему во чтобы то ни стало захватить Зарайск и уничтожить Пожарского. Сумбулов захватил посад и осадил каменный детинец, в котором Пожарский мог выдержать любую осаду. Но Дмитрий Михайлович в сумеречный рассвет вышел из детинца и дерзко напал на войско Сумбулова. Исаак, не выдержав стремительного натиска, бежал к Москве.

Участие замосковных городов в восстании перевернуло дальнейшую жизнь Пожарского. Он четко уяснил, что только единение всех патриотических сил и действенная борьба с поляками и тушинцами могут спасти Россию.

Путь в Москву Пожарскому был заказан, ибо боярское правительство, возглавляемое Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым (под неусыпным приглядом гетмана Гонсевского), тотчас бы предало Дмитрия Михайловича казни. И все же Пожарский в Москве появился. Это был дерзкий шаг. После выступления на стороне Ляпунова, он, конечно же, знал, что его может ожидать в столице. Воевода, как предположил историк, мог переждать трудное время в безопасном месте — крепости Зарайске, но он рвался туда, где назревали решающие ратные события. Сомнительно, чтобы такой здравомыслящий человек, как Пожарский, стал рисковать головой, чтобы повидать в Москве своих близких. В столице было голодно, и дворянские семьи предпочитали провести зиму в сельских усадьбах. Так что к семье князь Дмитрий поехал бы в Мугреево, а не в столицу.

Остается предположить, что зарайский воевода, будучи одним из вождей земского ополчения, прибыл в Москву для подготовки восстания. Если бы наскок ополчения был поддержан мятежом внутри города, судьба боярского правительства была бы разрешена. Но этого не случилось.

Когда первые отряды земского ополчения подступили к Москве, польские паны, стремясь как можно лучше укрепиться, стали заставлять возничих устанавливать на стенах Кремля и Китай-города пушки, вывезенные раньше из Белого города. Но извозчики не только не повиновались их приказу, но и принялись снимать со стен Китай-города крепостные пушки. Разъяренные поляки набросились на них с саблями. Началась жуткая резня не только возчиков, но и всех тех, кто попадется по руку.

Еще до подхода ополчения гетман Гонсевский, чтобы обезопасить себя от восстания москвитян, отдал приказ на истребление большей части жителей Москвы. Польские и немецкие роты рубили и кололи пиками безоружных людей.

Жестокие расправы Гонсевского не смогли отвратить возмущения народа, наоборот они еще больше разожгли ненависть москвитян. Весть о расправе в Китай-городе мигом испустилась по посадам Москвы. Колокольный звон собрал народ в Белый город, и когда польская конница направилась к Тверским воротам, здесь уже москвитяне изладились к отпору. Улицы были загорожены.

Шляхтич Мацкевич написал в своем дневнике:

«Итак, 29 (19) марта завязалась битва сперва в Китай-городе, где вскоре наши перерезали людей торговых, потом в Белом городе; тут нам управиться было труднее: здесь посад обширнее и народ воинственнее. Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды, они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу, и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, то есть всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают… Каждому из нас было жарко».

И тогда из Китай-города на улицы Белого города вышли закованные в латы немецкие пехотные роты…

В то утро Дмитрий Пожарский был на Сретенке в своих хоромах. Когда со звонниц ударили сполошные колокола, он кинулся со своими людьми на улицу. Мигом, оценив обстановку, воевода поскакал в Стрелецкую слободу, которая была неподалеку. Здесь он быстро собрал стрельцов и посадских людей и дал бой наемникам на Сретенке, подле Введенского храма. Отсюда же Дмитрий Иванович послал своих людей к Пушкарскому двору на Трубу. Пушкари не замешкали, они тотчас пришли на подмогу, и привезли с собой несколько легких пушек. Встреченные огнем орудий, немецкие латники отошли к Китай-городу.

На отпор врагу поднялись тысячи москвитян. Бои завязались на Сретенке, Ильинке, Тверской, Кулишках, у Яузских ворот, в Замоскворечье…

Противник нес значимые потери, а затем и вовсе отступил в Китай-город. Но тут вмешались изменники бояре. Михаил Салтыков руководил боем с повстанцами неподалеку от своего подворья, и когда повстанцы начали одолевать, Салтыков повелел своим холопам сжечь хоромы, дабы нажитое им богатство никому не досталось. Восставшие отступили.

Оценив «успех» Салтыкова, Гонсевский приказал запалить весь посад.

«Видя, что исход битвы сомнителен, — доносил он королю Сигизмунду позднее, — я велел поджечь Замоскворечье и Белый город».

По улицам заскакали поляки с факелами. Одним за другим занимались пожары. Вслед за огненным валом двигались ляхи. Перед огнем отступили стрельцы на Тверской улице, на Кулишках… Однако Пожарский не пустил врага на Сретенку. Воевода сам наступал на ляхов, не позволяя им проникнуть на улицы, и даже «втоптал» их в Китай-город.

С запада к столице подошел полк пана Струся. Его факельщики подожгли стену Деревянного (Земляного) города. Пожар быстро перекинулся на посад.

«Никому из нас не удалось в тот день подраться с неприятелем, — писал в дневнике один из польских офицеров, — пламя пожирало дома один за другим, раздуваемое жестоким ветром, оно гнало русских, а мы потихоньку подвигались за ними, беспрестанно усиливая огонь».

Дольше других держался на Сретенке Дмитрий Пожарский. Еще с утра, подле Введенской церкви, он сумел выстроить укрепленный острожек и целый день искусно оборонялся.

Гонсевский, пытаясь, во что бы то ни стало подавить сопротивление на Сретенке, направил туда подкрепления из других частей города. Силы оказались неравными. Ляхи ворвались в острожек. Большинство его защитников погибло в ожесточенной схватке.

Пожарский героически отбивался, подбадривая уцелевших повстанцев, но и он под ударами вражеских сабель упал на землю, получив тяжелое ранение в голову. Повстанцы не бросили своего мужественного воеводу. Едва живого, его вынесли из сечи, уложили в сани и увезли в Троице-Сергиев монастырь.

 

Глава 12

ПОЕЗДКА В МУГРЕЕВО

Дмитрий Пожарский излечивался в своем родовом гнезде Мугрееве. Тяжко шло его исцеление. Долгое время не прекращались головные боли, ночами мучили кошмары, да и настроение было пакостное, ибо вести приходили одна хуже другой.

Весьма огорчила Дмитрия Михайловича гибель Прокофия Ляпунова, в которого он верил, и к которому одним из первых пришел на помощь. Худо обстояло дело в Москве. На северные города обрушились войска свеев. На Псковщине появился новый «царь Дмитрий» (уже третий! Дьякон Сидорка из Замоскворечья), а воеводы Дмитрий Трубецкой и казачий атаман Иван Заруцкий били челом Марине Мнишек, находившейся в Коломне с малолетним сыном Иваном, которого вознамерились посадить на московский трон.

«Господи, — безрадостно размышлял Дмитрий Иванович, — вновь разобщенность, смута, тайные козни, и никто не мыслит о спасении отчизны».

Посветлело на душе, когда изведал о призыве нижегородского Земского старосты Кузьмы Минина — всем миром подняться на ляхов, свеев и «воров».

Одно смущало: в Нижнем начали воеводствовать «черные люди», не искушенные в ратном деле. Вот почему Дмитрий Михайлович весьма осторожно встретил нижегородских посланников, не дав своего согласия возглавить ополчение. Дал совет избрать воеводой кого-нибудь из «столпов», человека всеми уважаемого и почитаемого, с которым бы никто не смог местничать, назвав боярина Василия Голицына.

Посланники отвечали:

— Не видим таких столпов, Дмитрий Михайлыч. Одни — сидят с ляхами в Москве, другие — ведут переговоры с королем Жигмондом, а третьи — давно угодили в плен, как боярин Голицын. Одна надёжа на тебя, князь.

Но Пожарский бесповоротно отказался, сославшись на недуги: во главе ополчения должен стоять полностью здоровый воевода и непременно с большим именем. Опричь того, князя обеспокоило непослушание нижегородцев воеводам, законно назначенным прежним царем, Василием Шуйским. Того Пожарский не понимал и не принимал, ибо это было нарушением порядка. Неудача первого ополчения, как давно уже осознал Пожарский, во многом зависела от недостаточной собранности и разброда в лагере Ляпунова.

Нижегородские послы приезжали в Мугреево «многажды», поелику вотчина Пожарского находилась не столь уж и далече, в 120 верстах от Новгорода, но все еще не окрепший князь, так и не пошел им навстречу. Слишком велик был риск! Пожарский помышлял действовать наверняка.

Но Минин не хотел даже раздумывать о поисках другого ратоборца. Он вспомнил беседу с купцом Надеем Светешниковым, который когда-то гостевал у Пожарского на Москве, и послал к нему посыльного.

…………………………………………………

Зазимье. Давно отпала листва с поскучневших деревьев. Загуляли студеные ветры. По двору Светешникова вьюжила игривая поземка.

Надей Епифаныч только собрался идти в храм Благовещения к обедне, как в покои вошел приказчик Иван Лом.

— Посол к тебе из Нижнего Новгорода.

— Из Нижнего?.. Это кто ж такой?

— Роман Пахомов от Кузьмы Минина.

— Немедля зови! — живо отозвался Надей.

Пахомов оказался дюжим молодцом в заснеженном бараньем полушубке и заячьем треухе. Ему — чуть более двадцати лет. На лице курчавилась черная бородка. Глаза — открытые, зоркие.

Напоив и накормив гостя, Надей молвил:

— А теперь рассказывай, Роман.

Тот, разомлевший от сытной трапезы и теплых покоев, неспешно поведал:

— Кузьма Захарыч и весь люд нижегородский урядили позвать воеводой ополчения князя Дмитрия Пожарского. Не единожды ходили к нему в Мугреево, но князь согласия не дает. Мир же, опричь Пожарского, никого звать не желает.

— И правильно делает. Лучшего воеводу не сыскать, — твердо высказал Надей и довольно подумал: никак, прислушался Кузьма Захарыч к его совету. Правда, тогда о Пожарском еще мало, что в Нижнем ведали, но за последний год о его ратных успехах и самоотверженных боях на Сретенке заговорили во многих городах.

— Не сыскать, — кивнул Пахомов. — Но Пожарский ни на какие увещевания не изволит идти. Уперся, ни в хомут, ни из хомута. Кузьма Захарыч сам норовит к князю сходить, и тебя, Надей Епифаныч, на подмогу просит. Ты-де у князя на Москве несколько недель проживал. Авось и сладится сговор.

— Спасибо нижегородцам за честь. С превеликой охотой в Мугреево снаряжусь, но хочу сказать, что если уж Дмитрий Михайлыч для себя решение принял, то никакие просители поменять его не сумеют.

— И все же Кузьму Захарыча надежда не покидает.

— Дай-то Бог… Так это ты, Роман, с Мосеевым к патриарху Гермогену ходил?

— Аль и до Ярославля слух докатился? — не без удовольствия произнес Пахомов.

— У нас, как ты и сам ведаешь, с Нижним оживленная торговля. Купец Петр Тарыгин рассказывал, что в самое вражье логово прокрались. Похвально, Роман. Зело отважный ты человек. Мог бы и головы лишиться.

— Мог, Надей Епифаныч, но когда идешь на святое дело, о своей жизни не думаешь. Грамота Гермогена позарез была надобна Новгороду. Слова святейшего всколыхнули весь посад. Всем бы православным людям сию грамоту прочесть. Душу палит!

Светешников одобрительно глянул на Пахомова. Хоть и молод, но разумен и по всему горячо радеет за судьбу отчизны. Он чем-то похож на Первушку — и нравом, и силой, и светлой головой.

— Когда Кузьма Захарыч собирается прибыть к Пожарскому?

— На Николу зимнего.

— Добро. К сему дню и я буду в Мугрееве.

………………………………………………

Добирались конно и оружно. Время лихое: самопалы и пистоли могут в любой час сгодиться. Новый ярославский воевода Василий Морозов, изведав о просьбе Кузьмы Минина, заинтересованно молвил:

— Поедешь к Дмитрию Пожарскому от моего имени. Он меня хорошо ведает. Дам тебе пятерых оружных людей, да и своих прихвати. Как говорится: едешь в путь — осторожен будь.

Из своих людей Светешников взял Ивана Лома и Первушку Тимофеева, которого отыскал в Коровниках во дворе Анисима. Первушка был рад поездке. Всю последнюю неделю он помогал дяде торговать рыбой, кое занятие ему всегда было не по душе.

Анисим отпускал племянника неохотно: самый разгар подледного лова, а Первушку в дальнюю дорогу потянуло, но уступить Светешникову не мог:

— Пойми, Анисим Васильич. Ныне не до торговли. С племянником твоим мы и ранее в путь пускались. Парень смекалистый и надежный. Не по пустякам к Пожарскому идем. Ныне его воеводства, почитай, вся земля Русская ждет. Не тебе о том толковать. Тебя в Ярославле не только с торговой стороны изведали. Отпусти Первушку.

— Ну да Бог с вами, — смирился Анисим.

Выехали утром. Намедни прошла метель, дорогу завалило снегом, но конь под Первушкой молодой, сильный, бежит ходко, летят белые ошметки из-под копыт. От ядреного морозца и встречного ветерка его лицо зарумянилось. Он изредка помахивает кнутом, покрикивает на коня, но того и понукать не надо: застоялся в конюшне.

Добирались до Мугреева не без приключений. Не доезжая верст тридцать до вотчины Пожарского, неподалеку от сельца Никитина на ярославских путников наскочили два десятка всадников в казачьих трухменках. Взяли в кольцо, вытянули из ножен сабли, воинственно закричали:

— Выкладай серебро!

Ярославцы ощетинились самопалами.

— Все поляжем, но и вас половину перебьем! — наведя пистоль на разбойных людей, смело воскликнул Светешников.

Старшой, видимо атаман, поправил косматую шапку, из-под которой виднелся кудреватый соломенный чуб и глянул на своих людей.

— Слышь, чо гутарят, хлопцы? Мабуть, не шуткуют.

— А ну их, батька, — махнул рукой один из ватажников.

— В другом месте сыщем, хлопцы, — кивнул «батька».

Кони, взрывая копытами вязкий, кипенно-белый снег, умчали в сторону сельца.

— Воровской народ, — сердито сплюнул Иван Лом, закидывая самопал за плечо.

— Мнится, казаки атамана Заруцкого шастают. Креста на них нет, — жестко произнес Светешников, и на душе его потяжелело. Вот пришло времечко! Нелегко, ох, нелегко придется нижегородскому ополчению. Надлежит не только ляхов разбить и немцев-наемников, но и многих русских людей, кои до сих пор верят всяким самозванцам, и бояр со своими «дружинками», и воровских казаков, пришедших из Дикого Поля, и ныне «гуляющих» чуть ли не по всей Руси.

— Слышь, Надей Епифаныч, — пресек мысли Светешникова Первушка. — Как бы сельцо не пожгли.

Первушка, глянув на маячившуюся в зимней дымке одноглавую деревянную церквушку верстах в двух от большака, тотчас вспомнил, как ляхи, татары и казаки Заруцкого злодейски пожгли не только крепостные стены Земляного города Ярославля, избы ремесленного люда, но монастыри и храмы.

— Эти святотатцы на всякое зло горазды, — Надей посмотрел на послужильцев воеводы Морозова и, на правах старшего, высказал:

— Первушка дело сказывает, ребятушки. Может, не оставим сельцо в беде?

Послужильцы — люди тертые, в ратных делах искушенные, на сей раз рисковать жизнью не возжелали.

— Надо в Мугреево поспешать, Надей Епифаныч.

— Да вы что, служивые? — вскинулся Первушка. — Аль забыли, сколь тушинские воры зла натворили? Надо помочь мужикам.

— Поехали! — сворачивая с большака, решительно произнес Светешников.

А казаки, рассыпавшись по сельцу, принялись шарпать по избам. Послышались испуганные женские крики, плач ребятишек.

Первушку охватила жажда мщения. Никогда не забыть ему вражьей стрелы, которая едва не лишила его жизни. Добравшись до сельца из восьми изб, он воскликнул:

— Не распыляйтесь! Станем по средине, и будем палить по ворам, когда те начнут выскакивать из изб.

— Верно, друже, — одобрительно кивнул один из послужильцев.

Из изб вначале выскакивали обезумившие от страха женщины и дети, затем — мужики с отчаянными лицами. Кинулись, было, во дворы, чтобы схватить топор или вилы, но, увидев еще одних оружных людей, оторопели. Никак тоже воры, которые прикрывают ворвавшихся разбойников в избы.

— Свои мы, ребятушки! — крикнул Светешников. — Оружайтесь!

— Погодь! — поспешно воскликнул Первушка. — Допрежь коней уводите, а уж потом за оружье. Проворь!

Светешников головой крутанул: сметлив же каменных дел подмастерье!

Казаки, не ожидавшие наскока, набивали переметные сумы крестьянскими пожитками. Все сгодится: хлеб, мед, пиво (переливали в баклаги), солонина, полушубки из овчины и даже старые иконы (наемники-немцы — вот чудаки! — охотно покупали потемневшие от копоти «доски» и выгодно перепродавали их в заморских странах).

Первый же вынырнувший из избы казак был сражен наповал свинцовым зарядом из самопала послужильца воеводы. Второго — еще на крыльце уложил пудовой дубиной хозяин избы.

Заслышав гулкий выстрел (самопальный выстрел довольно громогласный, а оконца, затянутые тонкими бычьими пузырями, хорошо пропускают уличные звуки), казаки встревожено выбегали из изб и… потерянно хлопали глазами: и кони исчезли, и люди, встретившиеся им на большаке, опять перед ними. Да и мужики с вилами и дрекольем надвигаются.

— Сдавайтесь, воры! — крикнул Светешников.

Казаки подняли руки. Лишь один из них, высоченный, с длинными вислыми усами, отшвырнув в сугроб туго набитую суму, шустро метнулся к задворкам, но Первушка настиг его у загороди и направил на казака пистоль. Тот оглянулся на дюжего парня и в желудевых глазах его застыл неописуемый животный страх.

— Не убивай, хлопец… Не убивай.

Первушка сплюнул, опустил пистоль и повернул коня вспять.

 

Глава 13

ОТЧИЗНА ПРЕВЫШЕ ВСЕГО!

Радушно встретил Дмитрий Михайлович ярославца Светешникова. Уважал он степенного и башковитого купца, к коему проникся душой, когда тот гостил в его московских хоромах. С той поры они больше не видались.

Надей с сожалением отметил, что у Пожарского далеко не цветущий вид: сказывались последствия тяжелой раны и перенесенного «черного» недуга, едва не унесшего князя в могилу.

— Аль по торговым делам в наш уезд снарядился, Надей Епифаныч?

— Рад бы, Дмитрий Михайлыч, да ныне о торговле надлежит забыть. Прослышал о твоем недуге, вот и вознамерился навестить.

Пожарский зорко глянул в глаза Светешникова.

— Мыслю, не ради того ты приехал, Надей Епифаныч.

— Скрывать не буду. Надо бы посоветоваться, Дмитрий Михайлыч, но о том чуток погодя.

«Чуток погодя» растянулся на целых два дня. Пожарский не торопил, не проявлял никакого любопытства, пока к хоромам не подкатило целое посольство под началом Кузьмы Минина.

Послы, как и положено, чинно поздоровались с князем и чинно уселись на лавки. Первым повел разговор Земский староста:

— На сей раз пришли к тебе, князь Дмитрий Михайлыч, выборные посадские люди Нижнего Новгорода, дворянин Ждан Болтин да печорский архимандрит Феодосий…

Кузьма неспешно вел свою речь, а Пожарский пытливо на него поглядывал. За последнее время он немало был наслышан о событиях, происходящих в Нижнем Новгороде и выборном старосте Минине, и вот, наконец, довелось с ним встретиться. Степенен, нетороплив в движениях, с неподдельной горечью говорит о небывалом разоре Руси, притеснениях иноземцев и тушинских воров. Кажется, надежного старосту выбрали нижегородцы.

Призыв его не нов:

— Всем миром просим тебя, князь Дмитрий Михайлыч Пожарский, быть воеводой Земского ополчения!

Затем высказался дворянин Болтин. Пожарский и этого прощупывал своими острыми глазами. Отметил про себя: выступает от всего нижегородского дворянства, но почему не первым, а после посадского человека? Никак так замышлено Мининым. Пусть сразу-де Пожарский уверится, что ополчение задумано не дворянами, а простолюдинами, тем оно и отличается от ополчения Прокофия Ляпунова.

После выступления архимандрита Феодосия и других послов, с лавки поднялся Надей Светешников.

— Не от себя хочу слово изречь, а от воеводы Василия Петровича Морозова и посадского люда Ярославля. Град наш и ране слал грамоты Нижнему Новгороду, дабы стоять в единении супротив врагов земли Русской. Хочу уверить нижегородских послов, что Ярославль, как никто другой изведавший на себе нещадный вражий разбой и разор, немешкотно пристанет к новому ополчению, кое ждет отважного воеводу. Когда я собирался в Мугреево, наш воевода Морозов молвил: «Хорошо ведаю князя Пожарского. Опричь него некому боле возглавить ополчение». О том же в один голос сказали мне и торговые люди. Так что, князь Дмитрий Пожарский, град Ярославль челом тебе бьет.

Светешников отвесил земной поклон, коснувшись рукой брусяного пола.

Пока послы говорили и били челом, Дмитрий Михайлович сидел в резном кресле и не проронил ни единого слова. Лицо его было сосредоточенным и замкнутым, и послам трудно было понять, что оно выражает и чем ответит на горячие призывы князь, памятуя о том, что Пожарский уже не раз отклонял все предложения нижегородцев.

Со стороны могло показаться, что князь упивается настойчивыми мольбами послов, кои тешат его самолюбие, но проницательный Минин уже давно уразумел, что мысли Пожарского заняты совсем другим, и что он далек от тщеславия. Всего скорее взвешивает всё за и против. Сегодня он даст окончательный ответ, от которого будет зависеть судьба нижегородского ополчения. Уйдет посольство из Мугреева не солоно хлебавши, и тогда все усложнится: нижегородцы сникнут, пойдут неутешные разговоры о том, что не поверил Пожарский в силу ополчения, а посему не видать ему удачи, вот и дал князь от ворот поворот. Тяжко, зело тяжко после таких пересудов воодушевить народ… Искать другого воеводу? Единенья уже не будет. Кто в лес, кто по дрова. Ныне такого испытанного человека, как Пожарский, едва ли сыщешь. И загуляет замятня. Но это же сущая беда!

И степенный Кузьма Минин, никогда прежде не отличавшийся порывистыми поступками, вдруг поднялся с лавки, шагнул к киоту, снял с него образ Казанской Богоматери и опустился перед Пожарским на колени.

— Ради святой Руси просим, князь Дмитрий Михайлыч! Защити от ворогов веру православную!

Пожарский в лице переменился. Вспыхнул, резко поднялся из кресла.

— Встань, Кузьма Захарыч! Ужель я ворог своей земле? Стану я воеводой, коль лучшего не выискали.

В покоях пронесся вздох облегчения, а Надей Светешников истово перекрестился. Слава Богу! Быть воеводе Земского ополчения. А Минин-то? Пронял-таки Пожарского.

Но Светешников заблуждался: Дмитрий Михайлович принял свое решение еще две недели загодя, когда изведал, что к нему в пятый раз снаряжаются послы из Нижнего Новгорода. К этому времени он почувствовал, что недомогания отступают, и что к нему возвращаются прежние силы. Мысли же его были о другом. Мало быть воеводой ополчения, ему понадобится надежный сподвижник, без коего в таком великом деле удачи не снискать.

— Ваш выбор для меня, господа нижегородцы и священные чины, большая честь. Не так уж и велики мои заслуги перед отечеством, но коль того похотели, знать тому и быть. Однако и у меня к вам будет настоятельная просьба. Желаю увидеть в сотоварищах воеводы посадского человека.

Последние слова Пожарского были встречены всеобщим замешательством. В голову плохо укладывалась мысль, что вкупе с князем Пожарским войско будет возглавлять человек из посадских тяглых людей. Такого примера Русь еще не ведала. Намерение Пожарского шло вопреки вековечным обычаям, кои отгораживали посадских людей от ратных чинов.

Первым пришел в себя Ждан Петрович Болдин.

— Прости, воевода, но твоя просьба уму непостижима. Зачем ломать издревле заведенный обычай?

Еще более сурово высказался печорский архимандрит Феодосий:

— Дабы свершить святое дело, воинству надобны искушенные воеводы, а не никчемные к ратным делам люди из черни. Место посадского человека быть при ремесле своем — и токмо! Отрекись от своего намерения, сыне!

— Не отрекусь, святый отче, — твердо произнес Пожарский. — Я о том не один день размышлял. И древние обычаи порой требуют новин. Местничество к добру не приводит. По себе ведаю. Три года назад был послан воеводой к Коломне, дабы не позволить тушинским ворам перекрыть Рязанскую дорогу, по коей шли обозы с хлебом. Но коломенский воевода Иван Пушкин наотрез отказался встать под мою руку, ибо считал себя выше родом. Плевать ему на спасение отчизны. Вот и довелось мне сражаться без поддержки Пушкина.

— Знатно сражался, Дмитрий Михайлыч. Наголову разбил воров под Коломной! — воскликнул Светешников, хорошо ведавший о победах Пожарского.

— Мы хоть и захватили обоз с казной и десятки пленных, но сражение могло быть более успешным, ежели бы не чванство Пушкина. Сплотившись в единое войско, мы бы освободили от тушинцев не только Рязанскую дорогу. Еще раз скажу: местничество наносит громадный ущерб, и, надеюсь, не так уж долго то время, когда оно искоренит себя. Не место к голове, а голова к месту.

Призадумались послы. Кажись, истину изрекает Дмитрий Михайлович, и все же его неуклонное требование — поставить в товарищи воеводы сугубо мирного посадского человека — вызывает недоумение.

Ждан Болтин хмыкал, лысоватой головой покачивал. Чудит князь. Кой прок от какого-нибудь кожевника или печника? Да то — курам на смех. Проведают города о таком вожаке — и прощай к ополчению доверие, ни единого ратника не пришлют. Вот и заглохнет почин Кузьмы Минина в зародыше… На местничество обрушился. Ну, подбери себе в сотоварищи достойного дворянина, родом не столь знатного, но кой ратное дело ведает, — и все пойдет по старому обычаю, никто насмешничать не станет… А что это Минин помалкивает, почему супротивное слово не выскажет? Господи, неужели сей говядарь воеводой себя возомнил?

Не удержался и вопросил напрямик:

— Кого в товарищах видишь, князь Дмитрий?

Пожарский окинул проницательными глазами послов, неспешно прошелся по покоям и произнес:

— Ведаю, многих сомненье гложет. Постараюсь его развенчать. Ополчение в Нижнем Новгороде — земское, народное, сошлись в него тысячи посадских людей, и люди эти, разуверившись в боярах и дворянах, кои ославили свое имя изменными делами, хотели бы видеть в челе ополчения своего, зело надежного человека, кой никогда не будет в шатости и никогда не польстится на вражьи посулы. И вам хорошо известно — есть такой человек в Нижнем Новгороде, кой в чести у всего посада. И не только за здравый ум, бескорыстие и неподдельную любовь к отчизне, но и за ратные навыки, кои постиг он в походах и сражениях с ляхами и тушинскими ворами. К такому сподвижнику воеводы потянутся и посадские люди других городов, ибо народ пойдет к тому, в кого поверит, и без такой веры не быть общероссийскому войску, а значит не быть и избавлению Москвы. Вот почему я призываю себе в сподвижники посадского человека, коему имярек — Кузьма Захарьев Минин Сухоруков.

Ждан Болтин покривился, архимандрит Феодосий что-то неопределенно хмыкнул, остальные же послы, выборные из посада, дружно Пожарского поддержали.

— А что? Кузьма Захарыч и впрямь всем посадом чтим, не зря его Земским старостой выбрали. Да и в ратных делах преуспел. Воевода Алябьев его при всем народе отмечал. Не подведет наш староста!

Кузьму Минина обуревали противоречивые мысли. Он не ожидал, что Пожарский изречет такую неожиданную просьбу, ибо и допустить не мог, что воеводе понадобится сотоварищ из посадского люда. Он-то, Кузьма, подвигнув нижегородцев на сбор ополчения, видел в челе его князя Пожарского, а в его сотоварищах — человека из дворян, коего подберет сам Дмитрий Михайлович. И вдруг, как гром среди ясного неба. Посадского человека ему подавай! И когда Кузьма нутром почуял, что князь назовет его имя, его охватило смятение. Одно дело — земскими делами посада управлять, другое — стать ратным сподвижником Пожарского, идти с ним бок обок, идти не день и не два, а, возможно, долгие месяцы, а может и годы, но для того понадобятся не только ум и ратная повадка, но и особые полномочия, без коих он и с места не стронется.

Когда улеглись возбужденные речи посланников, Кузьма Захарыч отвесил Пожарскому и всем присутствующим низкий поклон и, разгладив пышную окладистую бороду, все также степенно молвил:

— Князь Пожарский назвал мое имя. Положа руку на сердце, скажу: честь не малая. Но решать сие Нижнему Новгороду. Только он может изъявить свою волю, а коль изъявит, то и у меня будет просьба.

— Выскажи, Кузьма Захарыч, — молвил один из послов. — Нижний тебе ни в чем не откажет.

— Не берись лапти плести, не надравши лык. Нижний всяко может повернуть.

…………………………………………………

Нижегородцы с большим воодушевлением восприняли весть о согласии Дмитрия Пожарского возглавить Земское ополчение. С не меньшим воодушевлением было встречено и предложение воеводы о своем сподвижнике. Посадский мир возликовал, но Минин, собрав народ на Соборной площади, веско заявил:

— Коль возжелали меня увидеть помощником воеводы, то прошу наделить меня особыми полномочиями. Без доброго войска врага не разгромить. Понадобятся огромные жертвы, дабы сотворить крепкую ратную силу. А посему прошу учинить приговор и приложить руку на том, чтобы во всем меня слушаться, ни в чем не противиться, давать деньги на жалованье ратным людям, а коль денег не будет — силою брать животы, даже жен и детей в кабалу отдавать, дабы ратным людям скудости не было.

Суровое условие выдвинул Минин перед нижегородцами, на какое-то время застыло в напряженном раздумье многолюдство, а потом Соборная площадь огласилась горячим возгласом известного на весь Нижний кузнеца Андрона:

— Ни пожитков, ни жен, ни детей не пожалеем для избавления святой Руси!

И тут взорвалась вся площадь:

— Не пожалеем!

— Быть сему приговору!

— Сбирай, Кузьма Захарыч, казну!

Своим сборщикам Минин дал наказ:

— Богатым поноровки не давать, а бедных неправедно не утеснять. Деньги взять, смотря по пожиткам и промыслам. В Нижнем обосновались приказчики купцов Строгановых, Лыткиных, Никитникова, Светешникова и других толстосумов. Никому спуску не давать!..

К Нижнему Новгороду Дмитрий Пожарский выступил с трехтысячным отрядом. Духовные чины, дворяне и посадские люди вышли за город и встретили воеводу с иконами, с хлебом и солью. Никогда еще Дмитрий Михайлович не ведал такой торжественной встречи. Тысячи людей смотрели на него с такой неистребимой верой, что сердце его дрогнуло. Господи, невольно пронеслось в его в голове, дай сил и мужества, дабы оправдать надежды этих людей. На великое дело сподобили тебя нижегородцы, и его надо свершить.

 

Глава 14

СУДЬБУ НЕ ОБОЙДЕШЬ

Как ржа на болоте белый снег поедала, так кручинушка красну девицу сокрушала. Уж, какой месяц горюет Васёнка. Глянет на нее Серафима Осиповна и сердобольно вздохнет. Совсем извелась дочка. Только и порадовалась недельку — с того дня, как Первушку повидала, а затем сникла, будто недоброго снадобья приняла. Уж лучше бы она не видалась с этим печником, теперь и вовсе на мать наседает:

— Не могу жить без Первушки. Замолви тятеньке словечко, авось и смилуется.

Легко сказать. Аким как вернулся из-под Москвы, так и белый свет стал ему не мил. Злой, снулый, никакой отрады на душе. И все какого-то Заруцкого костерит, кой Ляпунова извел. Попробуй, подступись к нему!

Но Аким как-то сам подметил, что Васёнка бродит по терему с убитым видом.

— Аль занедужила, дочка?

— Во здравии я, тятенька.

— А чего такая смурая? Да и лицо осунулось… Серафима! Что с Васёнкой?

Серафима не знала, что и поведать. Она уже сто раз покаялась, что впустила Первушку в светлицу. И что на нее тогда нашло? Никак бес подстрекнул, даже супруга не устрашилась. Это Акима-то? Грозного государя своего. Да он, коль о ее проступке изведает, может забить до полусмерти, а то и в монастырь удалить, как нерадивую жену. Такое — сплошь и рядом.

Бабья доля на Руси незавидная. Женщин всячески унижали. Даже в храме знай свое место, упаси Бог по правую сторону встать! А причащенье? К царским вратам не ступи, там лишь мужчинам причащаться дозволено, а женщинам — поодаль, в сторонке. Родившая младенца жена сорок дней считается нечистой, тут и вовсе о храме забудь. А пройдет срок — в церковь допустят, но только до алтаря, в алтарь же женщинам век не входить, не дозволено.

Выходишь на улицу — волосы спрячь под плат или кичку, ни один мужчина не должен увидеть твоих волос, иначе срам на весь мир, любой может плюнуть в лицо бесстыднице, ударить посохом или стегануть плеткой. А как же иначе? Волосы — Бог дал, дабы всегда помнила о покорности мужу.

Издревле на Руси заведено: невзлюбит супруг жену и в обитель спровадит, а сам другую в дом приведет, и никто его не осудит, ибо таков стародавний обычай.

Иные похотливые мужья даже ни в чем неповинных жен в монастырскую келью отправляют: стара стала, к любовным утехам остыла, вот и ступай в обитель. Сам же цветущую молодуху заимеет, на усладу горячую. И супротивное слово не молвишь, ибо баба на Руси — безликое существо, даже присловье бытует: «Курица — не птица, баба — не человек».

Гордых, сварливых, непокладистых жен мужья не терпят. Чуть что — долой со двора. «Если кому жена была уже не мила и неугодна, или ненадобна ради каких-нибудь причин — оных менять, продавать и даром отдавать, водя по улицам, вкруг крича: «Кому мила, кому надобна?»

Страшна кара за покушение на жизнь мужа. Соборное уложение сурово гласило: такая жена должна быть зарыта живой в землю, «покамест не умрет».

Муж мог блудить — никто не осудит, но чтоб жена впала в грех — величайший позор. Имя прелюбодейки склоняли по всем улицам, дворам, торгам и площадям. Муж-рогач имел право предать смерти грешницу. «За продерзости, за чужеловство и за иные вины, связав руки и ноги и насыпавши за рубашку полны пазухи песку, и зашивши оную, или с камнем навязавши, в воду метали и топили».

Тяжка была женская доля на Руси! Редко кто купался в счастье.

Страшно, зело страшно Серафиме Осиповне правду сказывать, а посему руками разводит:

— И сама в толк не возьму, государь мой.

— Да когда у тебя толк был?.. Может, опять о печнике сохнет? Не появлялся он без меня?

Обмерла Серафима. Супруг-то близок к истине, не дай Бог проведает. Поспешила молвить:

— Спаси Господи от такого посещения, и на дух не надо! Козла спереди бойся, коня сзади, а злого человека со всех сторон.

— Когда ж он злым стал, Серафима? Чего чушь несешь? — с подозрением глянул на супругу Аким.

— Да как же не злой? — с удивлением уставилась на мужа Серафима. — Он же до нашей ненаглядной доченьки домогался. Супостат!

— Не по злобе же своей.

— Не пойму я тебя, Аким Поликарпыч. Аль печник не злодей?

— Тьфу! Вот уж впрямь: кому Бог ума не дал, тому кузнец не прикует.

Серафима же с перепугу не зря на злодейство Первушки напирала: чем больше она станет печника хулить, тем меньше у супруга будет подозрений.

Но Аким не на шутку озаботился: дочь на глазах тает, так и до беды недолго. Поднялся в светелку и напрямик спросил:

— Скажи мне правду, дочь. О чем твоя кручина?

— А можно правду, тятенька? Не накажешь меня плеточкой?

— На сей раз, даже, словом не обижу.

— Спасибо, тятенька.

На грустных глазах Васёнки выступили слезы. Она опустилась на колени и с такой мольбой посмотрела на отца, что у того сердце сжалось.

— Жизнь не мила мне без Первушки. Дозволь ему прийти, тятенька. Дозволь!

— Так я и знал, — тяжело вздохнул Аким. — Втемяшился же тебе сей парень… Да ты встань, встань, дочка. Поразмыслю о твоей судьбе.

Серафима, услышав последние слова мужа, перекрестилась. Слава тебе, Господи! В оные дни и слушать ничего не хотел, и вдруг вознамерился поразмыслить. Да что же поменялось в голове Акима?

Аким же еще перед уходом в первое ополчение надумал определиться с судьбой дочери. Приспела пора, ибо Васёнка давно заневестилась, но вот к жениху ее сердце не лежало. Митька Лыткин вымахал под матицу, но отцовского ума не набрался: ни в дела его не вникал, ни к другому ремеслу не тянулся. Шатался по кабакам и харчевням, бражничал, буянил. И не только! Намедни один из стрелецких десятников поведал ему, как Митьку Лыткина застали в одной из харчевен за курением табака. Вот отчубучил! Митька не только уважает винцо, но и к табаку пристрастился, покупая его у аглицких купцов, проживавших на ярославском Гостином дворе.

…………………………………………………

В 1533 году «аглицкие» купцы приплыли в Архангельск. Из трюмов вместе с солью, виной и бумагой, выкатили бочки с диковинным грузом. Выпуская клубы дыма изо рта и носа, пояснили русским купцам: табак. В цене не уступает красному товару. Во Франции табак курят и нюхают не только приближенные короля, но и сама Мария Медичи. По достоинству оценила табак и английская королева. Охотно разбирается чудодейственная трава не только в Европе, но и в Индии, Японии, островах Океании…

Русские купцы слушали, кивали, дотошно выпытывали: откуда родом сей необычный товар? «Аглицкие» — палец в рот не клади — бойко отвечали: табак обязан своему названию острову Тобаго, что в Карибском море. Его курили местные туземцы. От них-то все и началось. Сейчас табак есть повсюду, он — завидный товар.

Русские купцы (тоже не лыком шиты) покумекали — и тряхнули мошной: авось не прогорим.

Не прогорели! «Зелие табачище» пошел чадить по Руси. Допрежь к табаку приохотились купцы, а затем кое-кто из служилых людей и простолюдинов. Дымили при Иване Грозном, Борисе Годунове, Самозванцах, Василии Шуйском. Дымили больше всего в городах, засельщина ведала о табаке лишь понаслышке.

Церковь противилась, ибо растение табака сближает человека с князем тьмы — дьяволом, к курящим «бесову траву» надо употреблять самые жестокие наказания, как в Османской империи, где султаны повелели выставлять на площадях отсеченные головы курильщиков с трубкой во рту.

«Богомерзкая трава», не уставали глаголить попы, губит душу человека, ибо табак вырос на могиле блудницы. «Рождена девица от черноризицы, и осквернилась любодейством, тридцать лет в блуде пробыла, и поразил ее ангел Господень в землю на тридесять локтей, изыде над трупом ее травное зелие; возмут еллине и в садах расплодят ея, и тем зелием утешаться имут, и прельстят народ: возмет веселие, и мнози же помрут вкушающее то зелие и обеснуются».

Попы устрашали, цари же постоянно воевали, скудной казне нужны были деньги. (Забегая вперед, скажем, что когда на престол был возведен Михаил Романов, то он, великий богомолец, внял словам архиереев, и по всей Руси помчали гонцы с суровым царским указом: «А которые стрельцы и гулящие и всякие люди с табаком будут в приводе дважды или трижды, и тех людей пытать, бить кнутом на козле или по торгам; за многие приводы у таковых людей пороти, ноздри и носы резати».

Били, рвали ноздри, отрезали носы, однако церковь не угомонилась и уговорила царя, дабы тот учинил еще более суровый приказ. И государь, идя навстречу церкви, повелел за курение «богоненавистного и богомерзкого зелья» ввести смертную казнь.

Курильщиков гораздо поубавилось. Вот и Митька едва без носа не остался, если бы не вмешательство тятеньки: тот посидел с губным старостой и дело сладил. Не мудрено: рука руку моет… Нет, никак не лежит душа к Лыткиным.

Василий Лыткин не раз нещадно наказывал сына, сажал его в холодный поруб. Митька каялся, сулил исправиться, но проходило три-четыре недели — и вновь ударялся в гульбу. Ни о какой работе и думать не хотел: лень за пазухой гнездо свила.

Василий Лыткин сам виноват. Надо было сына в крепкой узде держать, ибо вожжи упустишь, не скоро изловишь. Недавно пошел на последний шаг: пригрозил сыну лишением наследства. Митька опомнился, и вот уже несколько недель минуло, как он о кабаках и харчевнях забыл. Но Аким мало верил в Митькино исправление: кривое веретено не выправишь. Митька, никак, в своего деда пошел, кой до старости лет колобродил, едва не промотав все свое состояние.

Василий же Лыткин прослыл в торговых делах настырным и пробивным человеком. Он не только поправил едва не загубленные отцовы дела, но и в гору пошел, став одним из богатых купцов Ярославля. В Нижнем Новгороде даже свое подворье заимел, посадив туда одного из своих приказчиков. За напористость, умение выжать из алтына полтину — честь ему и хвала, а вот за его шатость и измену русскому государю — доброго слова не скажешь. Василий Лыткин одним из первых кинулся к Самозванцу, дабы засвидетельствовать свое почтение и крест ему целовать. Уже тогда он, Аким Лагун, резко высказал в Воеводской избе:

— Царь Василий Шуйский сидит на троне, а наш староста, как христопродавец, к приспешнику ляхов заспешил.

Слова Лагуна дошли до Лыткина. Ожесточился, назвал Акима узколобым человеком, который дальше носа своего ничего не видит.

— Лагуну опричь бердыша терять нечего, а купец должен далеко вперед глядеть. Царь-то Шуйский долго на троне не усидит.

Еще больше Лагун охладел к Лыткину, когда тот наотрез отказался помочь деньгами ярославским ополченцам, которых воевода Иван Волынский отрядил к Прокофию Ляпунову. Светешников и Петр Тарыгин не поскупились, а Лыткин отмахнулся:

— Не люблю попусту мошной трясти.

Аким, возглавивший повстанцев, ехал к Москве и хмуро раздумывал: «Ну и сват. Что ему беды отчизны? Полушкой ополченцев не оделил. У самого же склады и лавки от товаров ломятся. Голова его лишь одними думами забита: еще и еще нахапать. Сквалыга!.. А как он в осаде себя вел, когда ляхи и тушинские воры норовили Ярославль захватить? Все от мала до велика на стены высыпали, а Лыткин, еще до подхода врагов, свои товары проворно в дальний монастырь упрятал и сам в обители отсиделся».

Вернувшись из похода, Аким как-то зашел в Земскую избу и, увидев отчужденные глаза Лыткина, решил больше не откладывать давно назревшего разговора, заявив, что не намерен быть в родстве с человеком, который стал ему не по нутру.

Лыткин коротко ответил:

— Да и ты мне, Аким, не шибко нравен. Сговор наш давно пора порушить.

На том и расстались, чуть ли не врагами, но с Акима будто камень с плеч свалился. Теперь у него руки развязаны, надо Васёнке другого жениха приглядеть.

Долго прикидывал, пока не остановился на купце Петре Тарыгине. Тот — прямая противоположность Василию Лыткину. Общителен, не прижимист, сторонник законных государей, во время осады Ярославля по монастырям не прятался, а вкупе с приказчиками и торговыми сидельцами на стены крепости выходил. Запомнился сей купец ярославцам. И сын его к делам рачительный, такому парню не зазорно и дочь свою просватать.

Одно смущало: не облюбовал ли уже Петр Тарыгин для сына суженую? Надо бы как-то при встрече с купцом о том изведать, не в лоб, разумеется, а как бы ненароком. А вдруг сладится дело.

Но Васёнка все его намерения спутала. Первушку ей подавай. Да у него и в мыслях того не было. Не для того он пестовал дочь, чтобы ее за какого-то печника выдавать.

Но после последней встречи с дочерью мысли Акима приняли неожиданный оборот. Васёнка не только не забыла печника, но и всем сердцем его полюбила, да так крепко, что ни чем ее уже не выкорчуешь. Вот напасть привалила. Уж лучше бы со старой печью жить: никогда бы не увидела дочь этого Первушку. А ныне вся душа ее извелась. И не прикрикнешь, как раньше, не пригрозишь суровым наказанием, ибо Васёнка от своей любви уже не отречется, а наказание может и вовсе усугубить ее недуг, коему названье смертная тоска. А тоску да горе и за кованой дверью не спрячешь. Вот незадача!

Чем больше размышлял Аким, тем все больше приходил к выводу: Первушка — Васёнкина судьба, а судьбу и на кривых оглоблях не объедешь. Как ни лежит душа к печнику, но ничего, знать, не поделаешь, быть Васёнке за простолюдином. Добро, не за холопом, а вольным человеком, но сие утешение слабое: у Первушки ни кола, ни двора. Допрежь своему дяде проруби рубил, рыбной ловлей промышлял, а затем у купца Надея Светешникова в работных людях ходил, и ничего-то не нажил. Правда, искусные печи наловчился выкладывать, но ставил их недолго. Вскоре на каких-то лихих людей напоролся. Анисим сказывал, что сыновца его едва насмерть не зашибли, чуть оклемался, а потом тяжкую рану от тушинских воров получил и едва Богу душу не отдал. Выправился — и с врагами сражался отважно: самому удалось увидеть. Да и во время польского сидения в Ярославле отличился: вкупе с Анисимом поднимал народ на ляхов. Парень-то, кажись, стоящий, среди ярославцев стал приметен. И все же… И все же грезилось, чтобы Васёнка жила в зажиточном доме, не ведая лишений и бедности. Она — дочь стрелецкого головы, уважаемого в Ярославле человека, и вдруг выдать ее замуж за бедняка, у которого даже своего угла нет.

Мысли Акима зашли в тупик. Не примаком же быть Первушке. То-то на весь город посмешище. И как быть? Давно запасено Васёнке достойное приданое, но что в нем проку, коль молодым негде жить? Приданое…

И тут Акима осенило. Приданое может быть не только в богатой женской справе, дорогих перстнях, ожерельях и монистах, но и в новом добротно срубленном доме. Тут уж Акима никто не осудит, ибо такое приданое — отменный подарок жениху. Живите с Богом в красном тереме и деда внуками одаривайте.

 

Глава 15

ВЫБОР ПУТИ

Пожарский был порадован кипучей деятельностью Минина. Горячо взялся за дело Кузьма Захарыч! Им была собрана довольно значительная казна. Будучи практичным человеком, Минин понимал, что одними речами делу не поможешь. (Много лет спустя, передавали из уст в уста рассказы об удивительной щедрости Земского старосты. Щедрость имела свои начатки. Разоренные дворяне были попросту небоеспособны. Надлежало вооружить их и посадить на хороших лошадей, прежде чем отряжать на рать).

Дмитрий Михайлович провел дворянскому войску смотр, который оставил безрадостное впечатление: дворяне одеты кое-как, кони не ратные, а заморенные лошаденки, скудным оказалось и вооружение. С таким войском нечего и замахиваться на победу над врагом.

Выручил Минин. Он, дотошно пересчитав сколоченную казну, посоветовал немешкотно выдать дворянам деньги, дабы те купили коней, доспехи и оружие. Всем было определено постоянное жалованье — от тридцати до пятидесяти рублей, в зависимости от «статьи».

Весть о нижегородском пожаловании вскоре облетела все соседние уезды. К Нижнему потянулись служилые люди. Следом за коломенскими и рязанскими помещиками к Пожарскому стали прибывать дворяне, стрельцы и казаки из различных окраинных крепостей.

Норовили пристать к нижегородскому войску и немцы-наемники, но Пожарский хорошо ведал, что наемники в боях весьма ненадежны, к тому же их содержание требовало непомерных средств, да и не укладывались алчные, равнодушные «рыцари» в рамки всеобщего воодушевления, присущего освободительной войне.

В ответе наемникам говорилось: «Наемные люди из иных государств нам ныне не надобны». И все же ополченцев оказалось недостаточно. Дмитрию Пожарскому пришлось обратиться с призывом к служилым людям других городов и уездов. Однако князь Дмитрий Трубецкой, атаман Иван Заруцкий, стоявшие в подмосковных таборах и объявившие себя «Земским правительством», чинили всяческие препоны воззваниям Пожарского. Вносили смуту и рассылка Мариной Мнишек «смутных грамот» от имени «царевича Ивана Дмитриевича», слухи о третьем Самозванце. Сам же нижегородцы не признавали ни «псковского вора», ни «коломенского воренка Ивана».

«Мы, всякие люди Нижнего Новгорода, утвердились на том и в Москву к боярам и ко всей земле писали, что Маринки и сына ее, и того вора, кой стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское царство не хотим, точно так же и литовского короля».

Не взирая на противодействия «Земского правительства», к Нижнему приходили все новые и новые подкрепления. Неожиданно огорчила Казань, которая ранее увещевала другие города подняться на польских и литовских людей, а теперь отрешилась прислать своих ратников.

— Все дело в казанском дьяке Никаноре Шульгине, — молвил на совете ратных военачальников Дмитрий Пожарский. — Сего дьяка, кой подмял под себя весь посад, обуяла непомерная обида. Не он, видите ли, царек Понизовья, стал в челе общерусского возмущения, а малый торговый человек Кузьма Минин. Еще раз скажу: тщеславие и местничество всегда пагубны, того не должно быть в нашем ополчении, иначе нас ожидает крах.

Через неделю рать была готова выступить на Москву. 6 января 1612 года Пожарский собрал в Земской избе большой совет, затянувшийся до глубокой ночи. Дмитрий Михайлович, терпеливо выслушав суждения военачальников, сделал окончательный выбор:

— Склоняюсь к прямому наступлению на Москву через Суздаль. В грамотах отпишем, что Суздаль оглашается местом сбора ополчений из замосковных, рязанских и северных городов. Тем самым мы избавимся от сторонников самозваных царей в казачьих таборах. В Суздале же будет созван новый Земский собор, на коем будет широко представлена Русская земля и кой решит задачу царского избрания.

План, казалось бы, предрекал успех, но его сорвал Иван Заруцкий, завладев Суздалем. Прямой и кратчайший путь через владимиро-суздальскую землю был закрыт. Некоторые военачальники увещевали Пожарского не отступаться от намеченного плана, но Дмитрий Михайлович твердо заявил:

— Положение круто поменялось. Сейчас вся Суздальская земля оказалась занята многочисленными казачьими отрядами. Пойти на Суздаль — начать братоубийственную войну, ослабить русские силы. Надлежит обдумать другой путь.

После бурного совета было принято решение идти через Ярославль.

— Ярославль, — начал свою речь Дмитрий Пожарский, — крупнейший город Поволжья и Северной Руси. Его значение велико, ибо он занимает зело выгодное положение и является ключом всего Замосковного края, поелику стоит на пресечении многих важных дорог, на пути от Москвы в богатое Поморье, кое мало пострадало от иноземцев. Ополчению надлежит идти кружным путем, правым берегом Волги, тем самым мы используем реку и ее притоки, дабы защитить от Заруцкого богатые и важнейшие узловые пункты. В этих местах нам будет легче заниматься сбором ополчения, сноситься с северными уездами и очищать их от разбойных казачьих отрядов. Вдругорядь скажу: на Руси нет ныне важнее города, чем Ярославль. Не случайно король Сигизмунд и польские гетманы не раз помышляли овладеть сим городом, ибо его захват приводил к гибели всего Московского государства. Два года назад почти так и произошло, но мужественные ярославцы сумели не только выдворить незваных гостей, но и разбить войска Лисовского и Сапеги. Ярославль, как и Новгород, стал одним из центров народного возмущения. Честь ему и хвала. Ныне в Ярославле сидит достойный воевода, Василий Петрович Морозов. Он уже прислал грамоту нижегородскому совету, в коей говорит о самой действенной поддержке второго ополчения.

…………………………………………………

Ивана Заруцкого, стоявшего с крупными силами под Москвой и изведавшего о намерениях Дмитрия Пожарского, обуяла тревога. Пожарский наметил самый верный и надежный путь. Надо во что бы то ни стало сорвать учреждение ополчения и захватить важнейшие города и уезды, готовые стать под стяги Пожарского. Ярославль не удалось удержать Яну Сапеге, но под дерзкими, воинственными казачьими отрядами ему не устоять.

В ставку Заруцкого был вызван самый лучший его атаман Андрей Просовецкий.

— Я выделю тебе отменных станичников и шесть осадных пушек. Свинца, пороха и ядер бери столько, сколь увезешь. Ярославль надо непременно взять, иначе для нас настанут тяжелые времена.

Искушенный атаман твердо заверил:

— Сходу возьму своевольный город. Приумножу казачью славу!

Но Пожарский был начеку. На казачьего атамана он решил выставить своего двоюродного брата, князя Дмитрия Петровича Лопату-Пожарского.

— Дабы опередить Просовецкого, пойдешь самым кратким путем, минуя крупные города. И ведай: казаки готовы на всякие ратные уловки, — то пойдут лавой с визгом и свистом, дабы устрашить противника, то употребят хитрый татарский повадок.

— Это как?

— В разгар боя, когда нет перевеса ни с той, ни с другой стороны, внезапно откатятся вспять и побегут, сломя голову. Противник кинется догонять, а татары еще загодя поставят в укромных местах свои засадные отряды. Отступающие оборачиваются — и супротивник попадает в кольцо-ловушку. Казакам сей прием хорошо ведом. Не попадись, Дмитрий.

— И мы не лыком шиты.

Дмитрий Лопата опередил Просовецкого всего на два дня. Ярославль оказался в руках повстанцев.

Атаман Просовецкий лелеял надежду разбить Дмитрия Лопату вне стен древнего города, полагая, что казаки в поле бьются искуснее любого неприятеля. Но он опоздал, опоздал по своей вине: казаки, двигаясь с юга на Ярославль, подвергли села и деревеньки грабежам и разбою, совмещая «победы» с шумной гульбой. Осаждать же Ярославль, занятый ополченцами и враждебными ему горожанами, Просовецкий не отважился и ушел вспять, загодя зная, что атаман «Всевеликого войска Донского», Иван Заруцкий, придет в ярость. Но терять своих станичников «батька» Просовецкий не захотел.

Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин выступили из Нижнего Новгорода (из Ивановских ворот) 23 февраля 1612 года. Ополчение шло вверх по Волге, присоединяя отряды из попутных городов и пополняя казну.

Пожарский был порадован, когда в Балахне к нему присоединился Матвей Плещеев, известный воевода, соратник Прокофия Ляпунова. Дмитрий Михайлович хорошо запомнил, как Плещеев схватил у монастыря Николы на Угреше три десятка казаков и посадил их в воду — за их своевольство и грабежи.

Получил Пожарский подмогу в Юрьевце и Кинешме, а вот в Костроме воевода Иван Шереметев норовил оказать сопротивление, но осаждать город не довелось: посадские люди приступом взяли двор боярина и норовили его казнить, но Пожарский пощадил воеводу.

В конце марта рать Пожарского подошла к Ярославлю. Ни враги, ни сам Дмитрий Пожарский не могли предположить, что «Ярославское стояние» продлится целых четыре месяца.

 

Глава 16

ДОЧЬ — ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ

Зима выдалась ядреная, с крепкими морозами, но Первушке — мороз не мороз: пока толстенную прорубь пешней прорубишь, сто потов сойдет, даже бараний полушубок хочется скинуть. Не думал, не гадал Первушка, что ему вновь придется взяться за пешню.

Анисим, оставшись без погибшего работника Нелидки, попросил:

— Помощь нужна, племяш. Одному мне не управится.

— Какой разговор, дядя? Светешникову ныне не до храма. Займусь с тобой подледным ловом.

Долбил на Которосли лед и изредка поглядывал на храм Спасо-Преображенского монастыря. В кой раз подумалось: «Дивные творения. И зело крепки, и красотой не обижены. Знатно розмыслы и зодчие потрудились».

Захлестывали дерзкие мысли: «Добро бы и в Земляном городе изящные и диковинные храмы возвести, дабы глаз не оторвать, как от московского Василия Блаженного. Вот где божественная красота!»

Руки долбили толстенный лед, а сердце тянулось к иной работе, которая не давала ему покоя. Сетовал на Светешникова: и чего Надей Епифаныч отложил возведение храма? На смутное время ссылается, не приспела-де пора для православных дел. Но Ярославль уже два года не ведает ворога, можно бы и вернуться к постройке церкви. Надей же иными делами озаботился: то к князю Пожарскому наведался, то за нижегородское ополчение повсюду ратует, вступая в брань с теми, кто по-прежнему тяготеет к самозванцам. В Ярославле немало дворян, и добрая треть из них без особой радости изведала о нижегородском призыве. Раскололись и купцы. Лыткин и Никитников не перестают язвить: в челе ополчения — мясник Куземка Минин. Слыхано ли дело? Надо королевича Владислава держаться, а то и самого короля Сигизмунда.

Ну и купцы! Латинян помышляют видеть на московском престоле, вот Надей Светешников и воюет с ними. И Аким Лагун с Надеем заодно. Тот — один из самых лютых врагов поляков и их приспешников.

И все же обуревало к Лагуну двоякое чувство. Аким относится к нему враждебно, готов даже убить за свою дочь. Не он ли подговорил Гришку Каловского и его дружков? Это не делает Акиму чести. Уж слишком он опекает Васёнку, норовя выдать ее за сына купца Лыткина. Плевать ему на страдания дочери.

Васёнка! Милая Васёнка. Не было дня, чтобы он не думал о ней. Одному Богу известно, как он грезил увидеть ее своей женой. Порой хотелось ринуться ко двору Акима и силой вызволить Васёнку из терема, но сей необузданный порыв приходилось гасить, ибо такую преграду, как Аким Лагун, ему не одолеть.

Анисим как-то молвил:

— Выкинь из головы Васёнку, напрасны твои грезы. Из дуги оглобли не сделаешь. Давно пора другую девушку облюбовать. На тебя многие заглядываются. Вон по соседству какая красна девица живет. Всем взяла: и статью и нравом добрым.

— Да никого мне не надо, дядя!

— Тогда иди в монахи… Слышь, Евстафий, племяш-то мой в однолюбы записался. Уж кой год, как чумовой ходит.

Евстафий, давно прижившийся у Анисима, многозначительно изрек:

— Любовь, Анисим, не волос, скоро не вырвешь. Ты его не понукай.

— Да как же не понукать? Не век же ему ходить в холостяках. Ты стар, да и мы с Пелагеей к старости клонимся, не так уж и долог наш век. Коль Васёнку из головы не выкинешь, один останешься, но даже дуб в одиночестве засыхает. О сыновьях подумай, Первушка. Давай я тебе соседскую дочь сосватаю.

— Сказал же: никто мне не нужен!

Тяжело вздохнул Анисим. Так и не дождется, видимо, Первушкиной свадьбы. А ведь парень в самой поре, натура услады требует. Сходил бы в кабак, да к блудной женке приладился, то-то бы разговелся. Так нет, в чистоте держит себя. Для кого, дуралей? Девок-то — пруд пруди. Вон и у дьячка слободской церкви три дочери на выданье.

Сказал как-то о том Пелагее, на что та сердито отмахнулась:

— Да злей этой дьячихи, на белом свете нет. Поедом есть Феофила!

Евстафий услышал и все также нравоучительно молвил:

— Не приведи Господи злой жены. Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой; как червяк губит дерево, так мужа жена злая; как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная; что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакой зверь не сравнится со злой и долгоязычной женой. Она свирепее льва и хуже змеи. Молиться буду за отрока, дабы выпала ему добросердечная жена.

— Да уж я устала молиться, Евстафий.

И вдруг незадолго до Рождества к избе подкатил зимний возок, из которого вышел стрелецкий голова. Анисим, увидев Акима, недоуменно кашлянул в русую с проседью бороду. С какой это стати стрелецкий начальник пожаловал?

— Здрав буде, Анисим Васильич. Потолковать бы надо.

— И тебе доброго здоровья, Аким Поликарпыч. Проходи в избу.

Лагун снял шапку, перекрестился на киот. Лицо его с крупным увесистым носом и с острыми неподвижными глазами, как показалось Анисиму, было слегка смущенным.

— Пелагея!.. Выйди в горницу. Присаживайся, Аким Поликарпыч.

— Прости, Анисим Васильич, но я помышлял повести разговор при твоей супруге.

— Как скажешь, — пожал плечами Анисим.

— Племянник твой где?

— Прорубь ладит.

— Добро. Потолкуем пока без него.

Лагун произнес последние слова и замолчал. Знал бы Анисим, чего стоило Акиму явиться в его избу, человеку не без гордыни, честолюбивому, знающему себе цену. Сколь усилий понадобилось Лагуну, чтобы переломить себя, и вот теперь, под любопытными взорами Анисима и Пелагеи, он словно окаменел, не ведая, с чего начать трудный для него разговор.

Молчание нарушил хозяин избы:

— Экая стынь на дворе. Давай-ка, Аким Поликарпыч, выпьем по чарочке для сугреву. Пелагея!

Супруга метнулась к горке, достала оловянные чарки и скляницу, а Лагун охотно мотнул каштановой бородой.

— Можно и по чарочке.

Все шло в нарушение обряда, но Акиму уже было все одно, лишь бы высказать то, что мучило его все последние дни, когда так не хотелось переступать через себя, и в этом ему помогла чарка водки. Закусив хрустящим груздем и, опрокинув другую чарку, Лагун, наконец, произнес:

— Я ведь к тебе по большому делу, Анисим Васильич… Скажи мне, да только истинную правду, как твой племянник относится к моей дочери?

— К Васёнке? Да с ума по ней сходит.

— Добро… И моя дочь по Первушке сохнет. Может… может быть нашему сговору?

— Да Господи! — возликовала Пелагея. — Радость-то, какая!

— Цыть! — строго одернул жену Анисим. — Обычая не ведаешь?

Пелагея смолкла, а Лагун вновь застыл в напряженном ожидании. Теперь все зависит от слова Анисима, который, как говорят, человек основательный, вдумчивый, с кондачка решения не принимает.

— По правде сказать, — кашлянув в мосластый кулак, заговорил Анисим, — не ожидал такого предложения, Аким Поликарпыч. Не чаял, что стрелецкий голова снизойдет до мелкого торговца рыбой. Не чаял… Разумеется, племянник мой — парень не из последних, но я ему напрямик сказал: не по себе сук рубишь, ибо чин твой, Лагун, дворянскому сродни. Первушка же — мужичьего роду. Вот и кумекаю, Аким Поликарпыч, пристало ли простолюдину Васёнку брать под венец? С неровней жить — не пришлось бы тужить. И почетно твое предложение, Аким Поликарпыч, но не по Сеньке шапка.

— Да ты что, Анисим?! — побагровел Лагун. — Ты что выкобениваешься? Выходит, отлуп мне даешь?

— Отлуп, не отлуп, но покумекать надо.

Раздраженный Аким, не ожидавший такого поворота, порывисто поднялся из-за стола, шагнул к двери и снял с колка кунью шапку. Но тут в избу вошел Первушка. Увидел отца Васёнки и на миг оторопел.

— Здравствуй, Аким Поликарпыч.

— Здорово, — буркнул Лагун и пошел вон из избы.

— Чего это он, дядя?

— Чего?.. Сватать тебя приходил.

— Ну.

— А я толкую, не по Сеньке шапка. Неровня ты Васёнке.

— Что же ты натворил, дядя?!

Первушка, как угорелый выскочил из избы и кинулся к возку, который уже выезжал из ворот. Возница, сидевший верхом на игреневом коне, взмахнул кнутом:

— Пошла, залетная!

Но молодого, резвого коня успел остановить за узду Первушка.

— Ошалел, паря. Так и задавить недолго, — заворчал возница.

А Первушка рванул на себя дверцу возка и горячо молвил:

— Дядя мой из ума выжил. Прости его, Аким Поликарпыч. Жить не могу без Васёнки!

— Жить не можешь? — суровые глаза Акима слегка оттаяли. — А ну садись в возок.

…………………………………………………………………..

Свадьбу сыграли на широкую Масленицу. Первушка и Васёнка ошалели от счастья. Аким Поликарпыч смотрел на оженков, вздыхал: «Осиротеет дом. Не услышишь теперь веселого, задорного голоса Васёнки (а он вновь появился за последние недели), не увидишь ее радостной беготни по сеням, присенкам и жилым покоям терема. Но что поделаешь? Дочь — чужое сокровище».

Анисим был доволен сговором. Молодые станут жить отдельно, Лагун не станет ввязываться в их дела, ибо новый дом будет возведен на равные доли сватов.

Анисим, чтобы не уронить себя перед Акимом, передал сыновцу на постройку «хором» (именно так захотел Лагун) большую часть своих сбережений. Теперь никто не может ехидно изронить, что зять срубил дом на деньги тестя. Всё — поровну, всё — честь по чести. Живите да радуйтесь, молодые!

А молодые в счастье купались.

 

Глава 17

НЕПОМЕРНЫЕ ЗАБОТЫ

Еще в Нижнем Новгороде князь Пожарский сказал Минину:

— От того, как мы войдем в Ярославль, в немалой степени будет зависеть судьба ополчения. Ныне Ярославль не только ключевой город Северной Руси и Поволжья, но и всего государства Московского.

Кузьма Захарыч понимал Пожарского с полуслова. Князь озабочен: до Ярославля крюк немалый, почитай, четыреста верст, и идти не столбовой дорогой, а в весеннюю распутицу и хлябь, идти с пушками, возами и телегами через речушки и овраги. Да что речушки? Перед Костромой надлежит перебраться с крутых берегов на низменное луговое левобережье, перебраться через ширь глубоководной Волги. Далеко не простая задача.

Умудренный в житейских делах, знаток норовистой Волги (сколь раз пускался по ней в плавание по торговым делам) Кузьма Захарыч еще загодя послал в Плес артель лесорубов, плотогонов и плотников. Другая же артель шла с ополчением, и она крепко понадобилась, особенно на пути от Юрьевца до Кинешмы, изобиловавшем частыми оврагами и речками, выступившими из берегов.

Всадники, рискуя утонуть, переправляли на своих конях пеших ратников, но обозы и пушкарский наряд не переправишь, тут приходилось наскоро сооружать паромы, а затем их вновь разбирать. Намаялись!

Кузьма Минин, видя, как мучаются ратники, сам лез в реку и вкупе с ополченцами, по пояс в воде, вытаскивал на берег бревна и тесины, которые опять надо было сложить на дровни.

Дмитрий Пожарский, наблюдая за Мининым, недовольно покачивал головой. Ну, зачем же так, Кузьма Захарыч? Ты — второй человек ополчения. Ныне на тебя с особым пристрастием взирают десятки воевод и целое сонмище бояр и князей — гордых, чванливых, уже сейчас возмечтавших занять лучшие места подле царского трона. А такие, как Дмитрий Черкасский и Владимир Долгорукий, потаясь, видят себя даже будущими царскими особами. Им ли ходить под рукой бывшего говядаря Куземки? Да то ж оскорбление для господ благородных кровей.

Вон он, князь Долгорукий. Какая презрительная усмешка на лице! Мясник Куземка, вождь ополчения, вкупе с лапотными ратниками в воде бултыхается. Да можно ли у мужика в подчинении быть?

Глаза Пожарского наполнились ледяным блеском. Нагляделся он на сих чванливых воевод, которые на простого ратника взирали, как на смерда. Вот и Кузьма для них смерд. Но ныне не тот случай. Ополчение — земское и доверяет оно лишь своему выборному земскому человеку, и не станет Кузьма Захарыч перед вами, господа, шапку ломать. Ишь, как ловко он отшил все того же Черкасского в Нижнем.

Тот, окруженный холопами, ехал на коне, а встречу ему Минин с артелью плотников. На князе — высокая горлатная шапка, богатый кафтан с жемчужным козырем, красные сафьяновые сапоги с золотыми подковками. За версту видно — едет знатный вельможа, на колени лапотная бедь! А Кузьма Захарыч не только на обочину не съехал, но даже с коня не сошел и в пояс не поклонился.

— Аль ослеп, Куземка? — вспыхнул Черкасский.

— Покуда Бог милует, — спокойно отозвался Минин.

— Перед тобой — князь! Аль тебе очи застило, говядарь?!

От князя веяло таким гневом и спесью, что плотники вмиг шапки с кудлатых голов смахнули. Минин же, хорошо понимая, что сейчас от его поведения будет зависеть дальнейший престиж, как второго вождя ополчения, насмешливо проронил:

— Ты уж прости, господин хороший, но князей ныне в Нижнем, как блох на паршивой собаке, можно и чресла надсадить.

Холопы оторопели: такого унижения именитый князь отроду не испытывал. И от кого срам получил? От мясника Куземки! Сейчас Черкасский взбеленится и прикажет стегануть Куземку плетью. Но князь лишь зубами скрипнул и проводил Земского старосту ненавистными глазами.

Слух о «радушной» встрече Черкасского и Минина быстро облетел весь город. Дошел он и до Пожарского. Поначалу он старосту пожурил. Не слишком ли круто обошелся Кузьма Захарыч с влиятельным князем? Тот не ради потехи прибыл в Нижний, а привел с собой в ополчение триста ратников. Отныне сидеть ему с Мининым на Совете в одной избе. Но какое уж там будет между ними согласие? Похитрее надо быть Минину с боярами, покладистее, дабы не превратить Земскую избу в Совет раздоров… Покладистее? Но Минин хорошо ведает, что Черкасский явился в Нижний не с открытым сердцем, а с корыстным умыслом. Бывший сподвижник Заруцкого и Трубецкого, изведав, какую большую силу набирает второе ополчение, бежал из подмосковных таборов и теперь, кивая на свой знатный род, все силы приложит, дабы сыграть в ополчении видную роль, и, в случае его успеха, заиметь весомые козыри в деле избрания царя на Московский престол, а то и самому сесть на трон. Ополчение для таких людей всего лишь удобная ступенька к царскому престолу.

Своих сокровенных мыслей Кузьма Минин не таил. Оставаясь с Пожарским наедине, высказывал:

— Многие мелкопоместные дворяне пришли к нам от отчаяния, страшного разора и нелюбья к ляхам и ворам разной масти. То — душу радует. А вот к боярам у меня душа не лежит. Они, чтобы свои богатства сберечь, из кожи вон лезут, дабы и лжецарям угодить, и королю Жигмонду, а ныне и его сыну Владиславу, не говоря уже о Маринкином воренке Иване, а ныне и псковском воре Сидорке. Там, где выгода есть, отдадут и мошеннику честь. Ну, никак не по сердцу мне князья и бояре, Дмитрий Михайлыч!

— Да ведь и я не из черни, а князь Пожарский Стародубский, потомок великого князя Всеволода Большое гнездо, — с хитринкой глянул на Минина воевода, с интересом ожидая, что на это ответит Кузьма Захарыч.

Минин же, пристально посмотрев на князя, молвил:

— Ты хоть и князь Стародубский, но в тебе спеси и шатости никогда не было. Тверд ты к московским царям. Это одно. Другое — воевода отменный. Третье — честью своей дорожишь, а честь, как известно, дороже жизни. Такого воеводу поискать.

— И ничего во мне нет худого? — все с той же лукавой хитринкой спросил князь.

— Коль уж сам затеял такой разговор, то кривить не стану. Скажу тебе, как сотоварищу, что другие никогда не скажут. Да только сердца не держи.

— Ну-ну.

— Всем бы ты хорош, Дмитрий Михайлыч, да вот, — Минин запнулся перед насторожившимися глазами Пожарского. Брякнешь правду, а князь обиду затаит, и зародится между ними полоса отчуждения. Надо ли? Лишнее слово в досаду вводит.

Пожарский нахмурился.

— Чаял, что ты не из робких. Бей, коль замахнулся.

В княжьих покоях было не так уж и тепло, но Кузьме Захарычу вдруг стало жарко. Он распахнул ворот пестрядинной рубахи, скребанул жесткими пальцами по густой волнистой бороде и, наконец, глядя прямо в глаза Пожарского, договорил:

— Властного слова не хватает тебе, когда толкуешь с боярами. Пожестче бы с ними, воевода.

Сухощавое лицо Пожарского стало еще более бледным (за последние недели, когда он взвалил на свои еще не окрепшие плечи тяжелейшую ношу, к нему вновь вернулись сильные головные боли, и лица его никогда не посещал здоровый румянец), глаза потяжелели, да и на сердце стало не легче.

Хмыкнул, откинулся на спинку дубового кресла и закрыл усталые глаза. А ведь Кузьма-то прав, истину изрекает этот прозорливый мужик. Одно дело с земскими людьми говорить, другое — с боярами, когда ты для них «осколок дряхлеющего рода», и когда на тебя поглядывают свысока, как на худородного дворянина, хотя и ставшего вождем ополчения.

— Спасибо тебе, Кузьма Захарыч, — после непродолжительного молчания заговорил Пожарский. — Спасибо за правду. Все так и есть. И бояр к себе исподволь приручаю, и робость перед ними пока не преодолею, ибо на Руси всегда так: коль перед тобой более знатный человек, или знатный чин, то не всегда хватает смелости свой норов показать. Простолюдин прогибается перед старостой, староста — перед городовым воеводой, воевода перед знатным боярином. Так издавна повелось, и едва ли в грядущие века что-то изменится. Начальный человек — то же столб, а без столбов и забор не стоит. Что же касается твердости, и тут ты, пожалуй, прав. Но в одном хочу тебя уверить. Всю свою жизнь я, в отличие от других дворян, никогда ни перед кем не прогибался, вот почему меня и в бояре не допустили. Ох, как не любят они, кто перед ними не стелется. Хорошо я знавал ярославского воеводу, боярина Федора Борятинского. И до чего ж был заносчив! Властелин. Царь и Бог Ярославского уезда. Не подступишься. Народ для него — смерд. Одной мыслью жил: нахапать, пока сидит на воеводстве, ибо ведал, что срок ему дан всего два-три года. Вот и набивал мошну. А как у народа терпение лопнуло, бежал князь Федор из Ярославля и все руками разводил. За что? А того понять не может, что обиженный народ когда-то и плечи расправляет, и что народом править — зело великое уменье надо. Корявое умей сделать гладким, а горькое — сладким, да и помощников умей подобрать, от них, сам ведаешь, многое зависит. Борятинский же подобрал себе лизоблюдов, кои любое дело загубят. А с такими помощниками еще больше народ возмутишь, да и весь уезд в разор пустишь. Надо было иметь князю своего Минина. Да, да, Кузьма Захарыч, именно Минина, кой бы не глядел в рот воеводе, а смелую правду ему сказывал.

— Да я ж от чистого сердца, Дмитрий Михайлыч, нам ведь ныне в одной упряжке ходить.

— В одной, Кузьма Захары, а посему недомолвок между нами не должно быть. Я ведь тоже не семи пядей во лбу, без стеснения подсказывай, когда оплошки мои углядишь.

— Без просчетов ни один человек не проживет, да и на большие умы бывает промашка. Но в великом деле, кое мы затеяли, любая промашка, особливо на Совете, может лихом обернуться.

«А он настойчив, — подумалось Пожарскому. — Так и долбит, как дятел по одной цели. Но намеки его и впрямь от чистого сердца. Ни кто иной, как Минин, предложил нижегородцам выдвинуть вождем ополчения Пожарского, и ныне он в ответе за его поступки и решения, принимаемые на Совете. Приключись неудача с походом — укорят Минина. Не ты ль, Кузьма, из кожи вон лез, доказывая, что лучшего воеводы не сыскать. А что вышло? С треском провалилась твоя затея. Да за такой огрех — головы не сносить!.. Нет, совсем нелишни попреки Минина. Правда, необычно их выслушивать. Мужик наставляет князя. О таком Пожарскому даже во сне бы не привиделось. Добро, не на Совете наставляет: этого бы Дмитрий Михайлович не потерпел.

— Над словами твоими я крепко помыслю, Кузьма Захарыч. Водится за мной такой грешок. Но хочу тебя упредить. Над боярами коноводить зело не просто. Грозить да бить наотмашь — вести к разладу. Медведь грозился, да в яму свалился. Приходится гибким быть, каждое слово взвешивать, дабы раздоры не вспыхивали. И тебе то настоятельно советую.

— Истину речешь, Дмитрий Михайлыч. Порой, срываюсь, как вожжа под хвост попадет. Уж больно бояре выкобениваются.

— Иногда, ради большого дела, и потерпеть можно, но и достоинства своего не потерять. Жизнь — мудреная штука, Кузьма Захарыч.

…………………………………………………………………..

Минин не забыл слов Пожарского о том, что в Ярославль надо войти в доспехах, в полной ратной оснастке, дабы показать ключевому городу Руси боеспособность ополчения. И Кузьма Захарыч, не смотря на чрезмерные тяжести похода, приложил к тому все усилия.

Рать остановилась за три версты от Ярославля. К городскому воеводе Василию Петровичу Морозову был отряжен гонец, а сами вожди ополчения занялись подготовкой ратников к вступлению в Ярославль. Допрежь всего — отдых, ибо ополченцы валились от усталости и непогодицы с ног; к тому же надо было обождать отставшие от войска обозы с ратными доспехами и продовольствием.

Через двое суток ополчение было готово, чтобы достойно показаться перед ярославцами. Впервые (за всю историю ратных сил) войско было облачено не по чину и званию, а по городам, в результате чего многие обедневшие дворяне, прибывшие в Нижний Новгород из разных мест, разоренные от польских людей, смешались в одежде с посадскими и деревенскими людьми. Конечно же, были среди них и богатые ратники, сверкающие посеребренными шлемами, доспехами-куяками с ярко начищенными медными бляхами, нашитыми на грудь цветных кафтанов, с турскими саблями в серебряных ножнах. Любо-дорого глянуть!

Но и мужиков, набежавших из деревенек, теперь не узнать. Совсем недавно ходили они в убогих армяках и сермягах, разбитых лаптишках, ныне же — в добротных утепленных тегиляях и в кожаных бахилах, в железных шапках с чешуйчатыми бармицами, спускавшимися на плечи и грудь, или в ерихонках с медными наушниками и защитной затылочной пластиной; опоясаны ратники саблями вологодской и устюжской ковки.

Выделяются стрельцы в красных и лазоревых кафтанах, вооруженные пищалями и самопалами, бердышами и саблями. У каждого через плечо — берендейка с пулями, рог с пороховым зельем, сумка для кудели, масла и ночников для зажигания фитилей.

Войско двинулось к Ярославлю под пушечный выстрел и звуки боевых литавр. В челе — Дмитрий Пожарский на стройном белогривом коне, облаченный в зерцало, остроконечный шишак и в голубое корзно, перекинутое через правое плечо. Чуть позади Пожарского — воеводы полков, татарские, мордовские и казачьи старшины. Здесь же на вороном коне и Кузьма Минин в круглой железной шапке, в бараньем полушубке, опоясанным увесистым мечом.

За воеводами и начальными людьми — окольчуженная дружина в тысячу всадников со щитами, саблями и копьями. Гордость ополчения, «железная рать», стоившая громадных усилий и денег вождям повстанцев. Грозно колышутся в седлах на мохнатых низкорослых лошадях татары, чуваши, черемисы и мордвины, вооруженные копьями, луками и самопалами. Позади конницы — пешая рать, идет не скопом, а рядами.

Ярославль встретил ополчение радостным перезвоном колоколов, веселым гудением рожков, сопелей и дудок, хлебом и солью. Шеститысячное войско выглядело внушительным. Куда ни глянь — булат, железо, медь, колыхающийся лес копий.

Первушка, обняв жену за плечи, рассматривая крепкую рать, взволнованно молвил:

— Дождались-таки. Экая силища, Васёнка, на Москву двинется!

— Чего это у тебя так глаза загорелись, любый?

Первушка смолчал, а у Васёнки тревожно екнуло сердце.

…………………………………………………………………..

Земское ополчение заполонило Ярославль. Земляной и Рубленый город кишел ратным людом.

С первого же дня «Ярославского стояния» главная забота Кузьмы Минина — распределение ополченцев. Конец марта 1612 года выдался довольно слякотным и дождливым. Дороги развезло, продовольственные обозы, тянувшиеся к Ярославлю, застревали в непролазной грязи. Ополченцы нуждались в отдыхе, но под открытым небом в непогодь о передышке и толковать нечего.

Земский староста Василий Лыткин, как показалось Минину, не шибко-то и озаботился обустройством ополченцев. Свинцовые глаза его ревностно и в то же время с долей неприязни скользнули по «нижегородскому мяснику». Никак не мог забыть Василий Юрьевич, как Минин «ограбил» его приказчика в Нижнем Новгороде.

— Надо обмозговать. Зайди после обеда, авось, что и придумаю.

Даже по имени не назвал, на что Минин довольно резко произнес:

— Зовут меня Кузьмой Захарычем. Избран не только Земским старостой, но и сотоварищем воеводы общерусского Земского ополчения Дмитрия Михайловича Пожарского. А посему отныне сидеть мне, покуда в поход не тронемся, в ярославской Земской избе. Здесь мне и Советы проводить и указания отдавать. Тебе же, Василий Юрьич, быть под моей рукой, и со всем тщанием помогать во всяких земских делах.

Твердые, увесистые слова Минина произвели на Лыткина ошеломляющее впечатление. А прозорливый Минин понял, что такого человека надо сразу брать в оборот, иначе потом от него ничего не добьешься.

— А помощь мне, — продолжал Кузьма Захарыч, — понадобится сей же час. Прошу немедля собрать в Земскую избу старост улиц и слобод, дабы по писцовым книгам раскинуть по дворам ополченцев.

Минин глянул на приказных людей, но те и ухом не повели: у нас-де свой Земский староста, ему и повеленья отдавать.

— Не люблю дважды повторять, господа хорошие. О вашем непослушании будет доложено на Совете, и не думаю, что Совет вас по головке погладит. В Костроме воеводу и приказных людей, кои помышляли ополчению противиться, приговорили к смерти. Давайте-ка мирком поладим.

От Минина веяло такой внушительной силой, что приказные крючки вмиг поднялись с лавок и, уже не глядя на Лыткина, потянулись к дверям.

— Сбирайте старост! — запоздало крикнул им вслед Лыткин.

Дотошно ознакомившись с писцовыми книгами, Кузьма Захарыч отправился в Воеводскую избу к Пожарскому. Тот, внимательно выслушав Минина, сказал:

— Две трети войска надо разместить в городе, а треть — в два стана — на берегах Волги и Которосли.

— Со сторожевыми караулами?

— Непременно, Кузьма Захарыч. Заруцкий не дремлет.

…………………………………………………………………..

Боярин Василий Петрович Морозов освободил Воеводскую избу для Пожарского и его братьев. Кузьму Минина взял на постой Надей Светешников. Князь Дмитрий Черкасский разместился у купца Григория Никитникова, с которым он сошелся еще в Нижнем Новгороде, князь Владимир Долгорукий — у купца Василия Лыткина…

Аким Лагун взял к себе на жительство шестерых нижегородских стрельцов. Норовил, было, попасть к нему, углядев добрые хоромы, и смоленский дворянин Иван Доводчиков, но Лагун вежливо отказал. Но и трех дней не минуло, как в его тереме оказался окольничий Семен Васильевич Головин, добрый знакомец по ляпуновскому ополчению. Аким ведал: Головин — бывалый ратный воевода, не зря знаменитый Михаил Скопин-Шуйский взял своего шурина в советчики и бывал с ним во всех походах.

В избе Анисима Васильева поселились двое нижегородцев из посадских людей.

Не миновал расклада по писцовым книгам и новый дом Первушки Тимофеева. Он с готовностью принял трех ополченцев.

Первые дни Кузьма Захарыч занимался распределением ратников и сооружением станов на Волге и Которосли. Во всех делах ему помогал Надей Светешников, который поражался кипучей деятельностью Минина и его хозяйственной жилкой. «Никак сам Бог выпестовал сего человека в вожаки ополчения», — подумалось Надею.

Пожарский, тем временем, держал совет с ярославским городовым воеводой Василием Морозовым. Тот был одним из известных бояр. Василий Шуйский вверил ему самое почетное воеводство, бывшее царство Казанское, но Василию Петровичу с Казанью не повезло: «царство» оказалось бурливым и шатким. Едва Василия Шуйского свергли с престола, как Казань целовала крест Лжедмитрию. Сему норовили воспротивиться Морозов и его второй воевода Богдан Бельский, но на воевод натравил казанцев дьяк Никанор Шульгин. Пока Морозов был в отлучке на Москве, Бельского убили. Вся власть перешла к Шульгину. Семибоярщина отправила Морозова в Ярославль. У Василия Петровича надолго сохранится к Казани неприязненное чувство.

А сейчас он, дородный, осанистый, с рыжеватой окладистой бородой и с живыми дымчатыми глазами, присматривался к Пожарскому. Тяжелое бремя взвалил на себя сей князь. Прокофия Ляпунова постигла неудача с первым ополчением, а какая участь ждет Пожарского? То, что он отменный воевода, никто и спорить не станет, его победы широко известны. Но того мало. Отвага и умение сражаться еще не делают человека спасителем отечества, к сему надо присовокупить схватчивый, державный ум, без коего нечего и соваться в вожди ополчения. Обладает ли таким умом Дмитрий Пожарский? Пока трудно сказать. Сие должно раскрыться в Ярославле.

— Надолго ли намерен оставаться в городе, Дмитрий Михайлыч?

— Недели три-четыре.

Морозов покачал головой:

— Немало. Боюсь, посадский люд не выдержит такой длительной задержки. Прокормить тысячи ратников будет ему не под силу.

— Предвидел сие, Василий Петрович. Недели на две своих кормовых запасов хватит, а уже сегодня кинем клич среди ближайших уездов. Нами подготовлены грамоты. Надеюсь, что окрестные города не только пришлют ратников, но и деньги, и подводы со съестными припасами.

— Уверен?

— Уверен, Василий Петрович. Приспело самое время святой Руси на врагов подниматься, иначе державе будет сквернее, чем при ордынском иге. Народ отдаст последнее, как это случилось в Нижнем Новгороде.

— Весьма рад твоему воззрению, Дмитрий Михайлыч, весьма рад, — раздумчиво произнес Морозов. Некоторое время помолчав, он вновь спросил:

— Чем вызвана длительная остановка?

Пожарский понял, что боярин его прощупывает, это заметно по его пристально натуженным глазам. Откровенно ответить на последний вопрос — раскрыть план дальнейших действий. А если в Морозове проявится шатость? Тогда о его замыслах станет известно и Заруцкому в подмосковных таборах, и всем тем боярам, которые заняли выжидательную позицию, ибо положение Московского царства вконец стало смутным, неопределенным, особенно после того, когда второго марта бояре, казаки и посадский люд Москвы свершили переворот и выбрали на царство псковского вора Лжедмитрия Третьего. Новость ошеломила нижегородских людей, воодушевление, царившее в первые дни похода, уступило место тревоге и озабоченности.

Пожарский и Минин не могли уразуметь, как подмосковные бояре решили бросить вызов всей державе и провести царское избрание без совета с городами и представителями всей земли.

Ошеломляющая весть грозила распадом Земского ополчения, и лишь новые страстные речи Минина и Пожарского утихомирили большую часть ополченцев. Бояре же двигались к Ярославлю с оглядкой на Москву. Единение земских начальных людей с боярами висело на волоске. И теперь многое зависело от дальнейших намерений Пожарского.

Дмитрий Михайлович не без доли риска решил кое-что поведать о своих планах Морозову, ибо сей боярин, как он подумал, нужен ему как сторонник, переходной мостик к прочим боярам, которые мало-помалу должны утвердиться в мысли, что второе ополчение — единственная сила, способная избавить Московское царство от Смуты.

— Намерение такое, Василий Петрович. Чтобы придать войне общерусский характер, надлежит созвать в Ярославле Земский собор и учредить общерусское правительство, назвав его «Советом всей земли». А коль появится правительство, то подобает учредить и свои приказы: Поместный, Разрядный, Посольский и прочие. Во-вторых, непременно надо расширить рубежи, на кои будет испускаться власть Совета, и продолжить собирание освободительной рати. Мнится, только воплощение в жизнь сего плана принесет успех.

Морозов не ожидал столь грандиозного замысла Пожарского. Ярославский Земский собор! Эк, куда хватил Дмитрий Пожарский. Соборы случались лишь на Москве, да и то под опекой патриарха всея Руси. Ныне же Гермогена нет. Поляки и московские бояре во главе с Федором Мстиславским и Михаилом Салтыковым обратились к заключенному в Чудов монастырь патриарху с требованием осудить второе ополчение, но Гермоген ответил решительным отказом и проклял бояр, как окаянных изменников.

Совсем недавно, 17 февраля восьмидесятилетний патриарх умер от голода. Другой же патриарх, Филарет Романов, будучи посланный на переговоры с королем Сигизмундом под Смоленск, не дал согласия пойти к защитникам крепости, дабы они сдались польскому королю, за что и поплатился. Разгневанный Сигизмунд приказал пленить Филарета и заточить его в Мальбургский замок.

— Тебя что-то смущает, Василий Петрович?

— Смущает, князь. Такого еще на Руси не было, чтобы Земский собор созывался в уездном городе. Нарушение обычая.

— Нарушение, Василий Петрович. Но в переломные времена рождаются нежданные новины, корни коих происходят от народа и Божьего промысла.

— От народа? От черни? Да чернь завсегда уму-разуму учить надо.

— Забыть бы это рабское слово, ибо ныне все от сермяжной черни зависит. Учи народ, учись от народа, не в том ли истина?

— Не знаю, не знаю, — раздумчиво протянул Морозов, продолжая размышлять о своеобычном плане Пожарского.

— И приказы учредить, и города присоединить, и рать великую собрать. И все это по повелению Земского собора, или как ты изрек: «Совета всей земли». М-да.

Семка Хвалов, бойкий, разбитной челядинец Пожарского, принес на медном подносе новое кушанье, наполнил из братины серебряные чарки.

Дмитрий Михайлович не стал убеждать и что-то доказывать боярину, полагаясь на его схватчивый ум. Чрезмерное увещевание может насторожить Морозова. А тот молчаливо потягивал из чарки красное вино, закусывал рыжиками на конопляном масле и все что-то обдумывал, пока, наконец, не произнес:

— Добро, Дмитрий Михайлыч. Дерзкий план, но коль его исполнить, приспеет и удача. Стану твоим сторонником, но уломать бояр будет нелегко. Туго до них доходят новины, чураются их, как черт ладана.

Пожарский был рад решению именитого боярина.

— Исполать тебе, Василий Петрович!

Осушили чарки, а затем Пожарский спросил:

— Кого бы ты хотел видеть в Совете из местных людей?

Морозов, слегка подумав, ответил:

— От ратных людей стрелецкого голову Акима Лагуна. Человек надежный, никогда не кривит, ходил с ратными людьми на подмогу Ляпунову. От торговых людей — купца Надея Светешникова.

— Неплохо ведаю Надея. В Нижнем Новгороде его приказчик вдвое больше иных купцов денег на ополчение выделил. И разумом Бог купца не обидел. Может быть добрым советчиком… А кого из посадских людей? Посадские — оселок Земского ополчения.

— Надо бы с тем же купцом Светешниковым прикинуть. Он торговый и ремесленный люд изрядно ведает…

 

Глава 18

АНИСИМ ВАСИЛЬЕВ

Как на крыльях летала по новому терему Васёнка. Большие лучистые глаза ее сияли от безмерного счастья. Подойдет к Первушке, прижмется к его широкой груди, счастливо выдохнет:

— Хорошо-то как, любый мой.

Первушка подхватит ее на руки и закружит, закружит, радуясь ее звонкому, безмятежному смеху. Ему тоже хорошо, он тоже безумно счастлив.

Мамка Матрена глянет на оженков, покачает головой:

— Будет вам, оглашенные. Служивых посовеститесь. На весь терем гам подняли.

— Пусть слышат, пусть завидуют! — задорно откликается Васёнка.

Служилых разместили в подклете. Мужики молодые, здоровые, прокормить надумаешься. Матрена хоть и была отменной стряпухой, всполошилась:

— Чаяла на одних молодых снедь готовить, а тут еще три рта.

— Да ты не переживай, мать, — добродушно улыбнулся, показав крепкие, репчатые зубы ополченец — Мы, чай, не нищеброды какие-нибудь, а ратники Минина. Кузьма Захарыч нас обул, одел, оружил и деньжонками снабдил. Ты скажи, мать, чего нам закупить? Сами в лавку сбегаем.

— Да Бог с вами, — отмахнулась Матрена. — Я уж сама как-нибудь щами, кашей да киселем накормлю.

Матрена появилась в новом доме с первого же дня. Молвила Акиму:

— Ты уж прости, государь, но дитятко свое я не покину. Мне оно всех дороже. Да и чадом, поди, опростается. Каково ей без мамки?

Аким не возражал.

— Да уж куда без тебя, Матрена? Переселяйся с Богом, а мы стряпуху новую сыщем.

— Сыщи приделистую, — ревниво молвила Матрена, — а то такая придет, что стряпает с утра до вечера, а поесть нечего. На стряпухе весь дом держится.

Постояльцы, передав деньги Матрене, не нарадовались.

— Мы так-то, мать, и дома не трапезовали, — довольно высказывал белозубый Федотка.

— Было бы из чего стряпать, голубки.

Первушка привыкал к новому житью-бытью. Вначале, когда был хмельной от любви и Васёнкиной услады, он, казалось, ничего не замечал, но затем, когда безудержная страсть понемногу улеглась, и приспело успокоение, то ощутил заметные перемены в своей жизни. Теперь он женатый человек, у него любимая жена и свой добротный дом, что на Рождественке, неподалеку от одноименного деревянного храма, коему мог позавидовать любой слобожанин: с повалушей, светелкой, на высоком подклете, с баней-мыленкой, колодезем и конюшней, где стоят два резвых скакуна на выезд. О таком богатстве Первушка даже во сне не грезил, да, по правде сказать, он никогда и не стремился к богатству. У него только и думка: стать каменных дел мастером, возводить дивные храмы. Всей душой рвался к любимой работе, но покровитель изографов, розмыслов и зодчих Надей Светешников не раз уже говаривал:

— Переждать надо, Первушка. Время не приспело. Вот уляжется смута на Руси, тогда и за храмы примемся.

«Скорее бы, — раздумывал Первушка. — Ляхи, самозваные цари, тушинские воры, изменники бояре, разбойные отряды Заруцкого не только разорили Русь, но и надругались над православными храмами. Сколь их разграблено, сколь сожжено. Только в одном Ярославле погибли в огне шесть монастырей и несколько церквей. Прекрасные обители и храмы стояли, и теперь на их месте остались одни пепелища. Минин и Пожарский привели доброе ополчение, кое вселяет надежду.

Как-то зашел в подклет к ратникам.

— Издалече?

— Из села Варнавина, что на реке Ветлуге, — отозвался рослый, крепкотелый Федотка.

— Где ж такое село?

— В лесной глухомани, почитай, от Нижнего поболе ста верст.

— Ого! Да вы, поди, и ляхов-то никогда не видали.

— Не видали. К нашему селу никакая вражья сила не пробьется.

— Чего ж вам в покойном месте не сиделось?

— Эва, брат. Хоть и живем в лешачьих краях, но всяких недобрых вестей наслушались. А тут как-то посланец Кузьмы Минина в село по Ветлуге приплыл. Выслушали его и сердцами вскипели. Мы, чай, люди православные. Ужель земле родной не поможем, когда ее враги зорят и храмы оскверняют? Два десятка мужиков пришли к Минину.

— Какие же вы молодцы, братцы, — тепло изронил Первушка, обняв ополченца за плечи.

С того дня он укрепился мыслью, что Земская рать непременно очистит Русь от всякой скверны. Быть и ему в ополчении.

…………………………………………………………………..

Аким Васильев глянул на Первушкин двор и порадовался. Зело добрая изба! И рубить не пришлось.

«Хоромишки» возвел еще минувшей осенью дворянин Василий Артемьев, дальний родственник боярина Михаила Салтыкова, который верой и правдой служил самозванцам и королю Сигизмунду. Сына его, Ивана, новгородцы схватили и жестоко казнили. Сестра Ивана доводилась двоюродной сестрой жене Василия Артемьева, и когда он изведал, что разгневанные новгородцы собираются извести весь салтыковский корень, то его охватил страх. Еще не успев войти в новый дом, Артемьев бежал в Польшу. «Хоромишки» угодили под воеводский пригляд. Морозов помышлял передать двор одному из своих дьяков, но тут к нему Лагун наведался. Повезло стрелецкому голове, ибо Морозов весьма благожелательно относился к Акиму.

Анисим внес за дом добрую половину, почитай, всю свою калиту опустошил. Но сейчас, глядя на добротный дом Первушки, о том не жалел. Душа радовалась, что сыновец заживет теперь своим домом, а там, глядишь, станет и рачительным хозяином.

Васёнка, как всегда, радушно встретила Анисима. Еще с тех пор, как она побывала в его доме, что в Коровницкой слободе, она сердцем почувствовала: дядя Анисим человек добрый, даже ночевать ее оставил, чтобы побыть с недужным Первушкой.

Только, помолившись, сели за стол, как в покои вошел земский ярыжка в долгополом сукмане с медной бляхой на груди.

— Обыскались тебя, Анисим. Бегали в слободу, а Пелагея твоя на Рождественку спровадила.

— Что за спех?

— Кузьма Минин в Земскую избу кличет.

— Сам Минин? — недоверчиво пожал покатыми плечами Анисим.

— Вот те крест!

От ярыжки попахивало вином, и перекрестился он так небрежно, будто муху с лица согнал, что покоробило набожного Анисима.

— Да ты хоть ведаешь, что означает крестное знамение?

— Да кто ж не ведает, Анисим? Богом поклясться.

— И только-то? Вот ты смыкаешь три перста вместе, а безымянный и мизинец пригибаешь к ладони. Что сие означает?

— Так… так Богу помолиться. Все так персты складывают. Попами указано. А чо?

— Невежда ты, ярыжка, — осуждающе покачал головой Анисим. — Соединение трех перстов означает нашу веру в святую Троицу: Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого. Два же пригнутых перста к ладони — нашу веру в Сына Божия Иисуса Христа, кой имеет два естества, ибо он есть Бог, и он есть человек, ради нашего спасения сошедший с небес на землю. При этом надо ведать, что на чело крестное знамение налагается для того, дабы освятить ум и мысли наши, на грудь — дабы освятить сердце и чувства, на плечи — дабы освятить телесные силы и призвать благословение на дела рук наших.

— Вона, — захлопал желудевыми глазами ярыжка. — Тебя, Анисим, только в попы ставить. Все-то ты ведаешь.

— Да то, дурень, каждый православный человек должен ведать, как Отче наш… Зачем Минин-то кличет?

Ярыжка, шаря вороватыми глазами по столу, развел руками.

— Не ведаю, Анисим… На улице студено. Зазяб за тобой бегавши.

Первушка усмехнулся и передал ярыжке чарку.

— Давай для сугреву… Старый знакомец. Узнаешь, дядя?

— Как не узнать. Сколь крови мне попортил, когда за рыбным ловом надзирал. Никак, поперли тебя из таможни, Евсейка?

Ярыжка осушил чарку, крякнул в куцую бороденку.

— Экая благодать, будто Христос по животу в лопаточках пробежался… Жизня она, Анисим, штука верткая, корявая, седни ты калач с маком жуешь, а завтри…

— Буде! — оборвал словоохотливого ярыжку Анисим. — Айда в Земскую.

У Земской избы — толчея. Кого только нет! Стрельцы, приказные, торговые люди, целовальники, старосты слобод и улиц, ярыжки и зеваки… В десяти саженях от Земской избы — длинная коновязь. Наготове стоят заседланные кони. Довольно часто с высокого крыльца избы сбегает тот или иной гонец или посыльный — и к коновязи. Взмахнет плеткой, гикнет — и куда-то торопко помчит, разгоняя толпу задорным окликом:

— Гись, гись!

Коновязь никогда не пустует: к ней то и дело подлетают другие посыльные и, привязав коня, под любопытные взоры зевак скрываются в Земской избе.

На крыльце иногда появляется дьяк и, с важным видом оглядев толпу, степенно изрекает:

— К Ярославлю прибывает рать и казна из города Кинешмы!

Толпа встречает весть одобрительным гулом.

Ярославская Земская изба с ее высоким крыльцом напомнила Анисиму Постельное крыльцо государева дворца, что в московском Кремле, в котором побывал он еще в царствование Бориса Годунова. Место шумное, бойкое. Спозаранку толпились здесь стольники и стряпчие, царевы жильцы и стрелецкие головы, дворяне московские и дворяне уездные, дьяки и подьячие разных приказов; иные пришли по службе, дожидаясь начальных людей и решений по челобитным, другие же — из праздного любопытства. Постельная площадка — глашатай Руси. Здесь зычные бирючи оглашали московскому люду о войне и мире, о ратных сборах и роспуске войска, о новых налогах, пошлинах и податях, об опале бояр и казнях крамольников…

Толкотня, суетня, гомон. То тут, то там возникает шумная перебранка, кто-то кого-то обесчестил недобрым словом, другой не по праву взобрался выше на рундук, отчего «роду посрамленье», третий вцепился в бороду обидчика, доказывая, что его род в седьмом колене сидел от великого князя не «двудесятым», а «шешнадцатым». Люто, свирепо бранились…

Вот ныне и у ярославской Земской избы место стало шумное и бойкое.

К полудню здесь становится еще больше ярославцев, жаждущих изведать последние новости.

В самой Земской избе не столь людно: Минин не любил толкотни и суетни, при коей не решить ни одного важного дела.

За столами усердно скрипели гусиными перьями двое подьячих и пятеро писцов, у которых уйма работы: сколь грамот надо разослать по городам Руси. Один из подьячих занимался приемом посетителей.

Сам же Кузьма Захарыч находился в боковушке и с кем-то мирно беседовал. Тот хоть и сидел к Анисиму спиной, но слобожанин тотчас его признал. Надей Светешников, бывший хозяин Первушки, а ныне его крестный. Надей охотно согласился им быть, и сидел на свадьбе по правую руку от Акима Лагуна.

— Обожди, Анисим Васильич, — почтительно сказал подьячий.

Анисим хмыкнул: никогда его земские люди по отчеству не величали. С чего бы вдруг такое уважение?

Вскоре Светешников вышел из боковушки, увидел Анисима, дружески поздоровался, а затем негромко произнес:

— Дай Бог тебе по-доброму с Мининым потолковать.

Анисим, оказавшись перед Кузьмой Захарычем, кинул на него оценивающий взгляд. Сколь наслышан о Минине! И вот он перед ним: грузный, лобастый, с пытливыми глазами и окладистой волнистой бородой. Любопытно, зачем он понадобился одному из вождей Земского ополчения?

— Гадаешь, зачем понадобился? — словно прочитав мысли Анисима, заговорил Минин. — Поведаю, но чуть погодя…. Посадский люд хорошо знаешь, Анисим Васильич?

— Кажись, за три десятка лет пригляделся.

— И что можешь сказать? Пойдет Ярославль за ополчением? Всем ли по нутру нижегородская рать?

Анисим сразу ощутил, что Минин не любит ходить вдоль да около, а норовит углубиться в самую суть.

— Ярославль — не Новгород, он понес от ляхов страшные бедствия, а посему не надо выбегать на площадь и призывать народ к отместке, ибо он созрел к оному. А всем ли по нутру — бабка надвое сказала. Голь и бедь посадская хоть сейчас готова встать в ряды ополчения, а вот многие богатеи поглядывают на Земское ополчение искоса. Их никаким воинством не удивишь. У Ляпунова-де ничего не выгорело, и мясник Минин может по шапке получить. Ты уж не серчай, Кузьма Захарыч, но богатеи и злее высказываются.

— А чего серчать, Анисим Васильич? Мясник, говядарь, смерд. Обычные издевки богатеев. Особливо бояре изощряются. Ну не диво ли — мясник Куземка стал в челе Земского ополчения? Диво. Не понять их мелким душонкам, что народ полностью изверился в дворянских вожаках. Что погубило воинство Ляпунова? Чванство, раздоры, местнические замашки, корысть да зависть. Они изначально, как черви, ополчение источали. Ныне же черный люд поднялся, народ. Народ в вожаки ополчения и своего посадского человека выкликнул. Не о себе, похваляясь, сказываю. Не будь меня — другого бы сыскали, вопреки желанию и воле князьям и боярам. А вскоре, когда в Ярославле учинят Совет всей земли, их спесь и неверие пойдут на убыль, и в это я крепко верю.

Неспешно, но увесисто говорил Кузьма Захарыч, у Анисима же вертелся на языке назойливый вопрос, кой помышляли бы задать Минину многие ярославцы. И он задал его:

— Князьям и боярам, как ты сам ведаешь, Кузьма Захарыч, у народа доверия нет. А что князь Пожарский? Тот ли он человек, коему можно безмерно верить?

Испытующие глаза Анисима встретились с цепкими глазами Минина, и этот взгляд был продолжительный и во многом определяющий для обоих.

Кузьма Захарыч не отвел глаза, не вильнул, а, продолжая глубоко и схватчиво смотреть на Анисима, вдруг вопросил:

— А ты в хлеб насущный веришь, без коего жить нельзя?

— Разумеется. Хлеб — дело святое.

— Вот так и в Пожарского надо верить. Его в лихую годину, кажись, сама земля Русская в вожди выпестовала. С таким воеводой мы непременно матушку Русь от всякой скверны очистим. Непременно!

Уверенность Минина невольно передалась Анисиму. А Кузьма Захарыч обратил внимание на левую руку собеседника, которая была без одного пальца.

— Аль дрова колол, да топором промахнулся?

— Не промахнулся, Кузьма Захарыч. Взял — и сам отрубил.

— Не разумею.

— В молодых летах угодил в кабалу к одному купцу, но в кабале жить не захотелось. Сказал: отпусти в бурлаки, денег бичевой заработаю — отдам. Купчина не поверил, сбежишь-де. А мне воля — дороже жизни. Взял топор, ступил к плахе и сказываю купцу: сполна верну, вот тебе мое слово. И палец оттяпал. Купца оторопь взяла. Поверил и отпустил меня в бурлаки. Тянул купецкие насады от Рыбной слободы до Астрахани и вспять. Вернулся к купцу, деньги возвращаю, а тот глазам своим не поверил, чаял, что и вовсе запропаду с деньгами.

— Однако, — хмыкнул Кузьма Захарыч. — Не всякий человек так поступит. Честен ты, Анисим Васильич, а сие — лучшее за тебя ручательство. Такие люди нам зело понадобятся.

— Куда?

Минин поведал, как ему видится Совет всей земли, а затем добавил:

— Прикинули мы с Дмитрием Михайлыч — быть Совету из пятидесяти, шестидесяти человек, по городам, кои к нам пристанут. Из Ярославля же помышляем видеть около десятка разумных людей. Окажи честь, Анисим Васильич.

— В Совет всей земли?! — изумился Анисим. — Да я ж малый человек, мне князья и бояре рта не дозволят раскрыть.

— Дозволят! — жестко бросил Минин, пристукнув ребром увесистой ладони по столу. — Дозволят, Анисим Васильич. Не допущу того, чтобы в Совете не было посадских людей. Меня в Нижнем посад выкликнул, и чем больше в Земском соборе станет представителей из тяглого люда, тем легче решения проводить и боярам противостоять. Уразумел, Анисим Васильич?

— Уразуметь-то уразумел, — крякнул Анисим, — но слишком уж дело необычное, Кузьма Захарыч.

— Необычное, — мотнул окладистой бородой Минин. — Но надо его свершить.