Три дня и три ночи ликовали Раздоры; давно среди казаков не было столь великого праздника. Допивали запасы горилки, пива и браги, доедали остатки хлеба, сушеного мяса и рыбы. Веселье было буйное, разудалое, какое можно встретить лишь среди шумной донской повольницы.
Отгуляв праздник, раздорцы вновь надумали сплавать в боярский Воронеж. Гутарили меж собой:
– Поганых на Русь не пустили. Авось ноне царь и смилостивится.
– Грех ему не в милости Дон держать. Сколь лиха бы натворили ордынцы, коль не Раздоры. Сплаваем на Воронеж за хлебом и зипунами!
– Сплаваем! Чать, продадут бояре.
Снарядили десять стругов.
А потом Васильев собрал круг и молвил:
– Просьба к вам, атаманы-молодцы. Погодили бы расходиться по станицам. Глянь на Раздоры. Крепость чудом держится. Тын пробит до третьего ряда, снесены башни, засыпан ров. Негоже нам, казакам, Раздоры в таком виде бросить. Добро бы подновить крепость. Поганые могут и вернуться.
– А пущай, батько! Как придут, так и уйдут. Сабля завсегда при нас! – задорно выкрикнул Устим Секира.
– Сабля-то при нас, а вот крепость развалилась. Не только разбита, но и сожжена. Не крепость – головешка. Восстановить, гутарю, надо. Она нас от орды прикрыла. Матерь родная нам Раздоры. Так ужель дети свою мать бросят? Ужель вольной крепости на Дону не стоять?
И круг горячо отозвался:
– Стоять, батько!
– Подновим крепость!
– Навеки стоять!
В тот же день вооружились топорами, сели на струги и поплыли за лесом.
Ладили крепость споро, в охотку: недавние мужики по топору соскучились, по смоляному запаху срубов. Многие вспоминали свои деревеньки, избы из звонкой сосны.
Рад был плотничьему делу и Болотников. В селе Богородском ему не раз доводилось стучать топором. Приноравливался к пожилым мужикам, деревянных дел мастерам, что славились на всю округу. Постиг от них разные рубки: в обло, когда круглое бревно кладется чашкой вверх или вниз; в крюк, когда рубятся брусья, развал и пластинник, а концы пропускаются наружу; в лапу, когда изба рубится без углов…
Крепость оживала, молодела, поднималась новыми башнями. Среди плотников сновал отец Никодим, ворчал, потрясая медным крестом:
– Христопродавцы, греховодники! Храм наперед надо ставить. Сколь воинства пало, а за упокой и помолиться негде. Негоже, православные, забыли бога!
Казаки, стуча топорами, посмеивались:
– Поспеешь с храмом, отче. На твой лик будем креститься. Ты у нас на Николу-чудотворца схож. Бог-от простит.
– Не простит, греховодники! – ярился Никодим.
– Вестимо: у казака грехов, что кудрей на баране. Ни один благочинный не замолит. Так пошто нам храм, батюшка? Един черт в ад попадем, – хохотнул Устим Секира.
– Тьфу, окаянный! Не поминай дьявола… Ты и впрямь в преисподнюю угодишь. Примечал тебя, немоляху. Подле храма жил, но ко мне и ногой не ступал. В кабак бегал, нечестивец!
– А то как же, батюшка. Хоть церковь и близко, да ходить склизко, а кабак далеконько, да хожу потихоньку.
– Любо, Секира! – заржали казаки.
Никодим еще пуще разошелся:
– Прокляну, антихрист!
Секира, скорчив испуганную рожу, рухнул на колени.
– Батюшка, прости! В чужую клеть пусти, пособи нагрести да и вынести.
– Тьфу, еретик!
Никодим в сердцах сплюнул и побрел к атаману.
– Греховно воинство твое, без бога живут донцы. Мотри, как бы и вовсе от веры не отшатнулись.
– Не отшатнутся, отче. Аль ты наших казаков не ведаешь? Прокудник на прокуднике. А храм погодя поставим.
– Вот и ты не торопишься. Грешно, атаман!
– Допрежь крепость, отче. Ордынец рядом! – отрезал Васильев.
Донцы срубили Никодиму небольшую избенку. Тот заставил ее иконами, и к батюшке, будто "в храм, повалили казачьи женки.
Секира веселил казаков, сыпал бакулинами. Донцы дружно гоготали.
Болотников лежал на охапке сена под куренем. Глянул на Секиру и невольно подумал: «Неугомон. Такой же мужик в селе Богородском был. Афоня Шмоток – бобыль бедокурый».
Вспоминая мужика и родное село, улыбнулся. Да и как тут смешинке не запасть! Довелось в парнях и ему прокудничать.
А было то в крещенье господне. В избу влетел бобыль Афоня, хихикнул:
– Умора, парень, ей-бо!.. Отец-то где?
– Соседу сани ладит. Ты чего такой развеселый?
– Ой, уморушка! – вновь хихикнул Шмоток и, сорвав с колка овчинный полушубок, швырнул его Иванке. – Облачайся, парень. Айда со мной.
– Куда, Афоня?
– На гумно. С тобой мне будет повадней.
– Пошто на гумно? – недоумевал Иванка.
– Седни же крещенье. Аль забыл? Девки ворожат, а парни озоруют. Облачайсь!
– А ты разве парень? – рассмеялся Иванка, натягивая полушубок.
– А то нет, – лукаво блеснул глазами Афоня и дурашливо вскинул щепотью бороденку. – Я, Иванушка, завсегда млад душой.
Вышли из избы, но только зашагали вдоль села, как Афоня вдруг остановился, хохотнул и шустро повернул вспять ко двору. Вернулся с широкой деревянной лопатой.
– А это зачем?
– После поведаю. Поспешай, Иванушка.
Село утонуло в сугробах. Надвигалась ночь, было покойно вокруг и морозно, в черном небе ярко мерцали звезды. Афоня почему-то повел Иванку на овин старца Акимыча, самого усердного богомольца на селе. Шмоток мел полой шубейки снег и все чему-то посмеивался.
…После обедни в храме Покрова жена послала Афоню к бабке Лукерье.
– Занедужила чевой-то, Афонюшка, – постанывая, молвила Агафья. – Добеги до Лукерьи. Авось травки иль настою пользительного пришлет. Спинушку разломило.
Афоня вздохнул: идти к ведунье ему не хотелось. Жила бабка на отшибе, да и мороз вон какой пробори-стый.
– Полегчает, Агафья. Погрей чресла на печи.
– Грела, Афюнюшка, не легчает.
– Ну тады само пройдет.
– Экой ты лежень, Афонюшка. Ить мочи нет. Сходи, государь мой, Христом-богом прошу!
– Ну, коли богом, – вновь вздохнул «государь» и одел на себя драную шубейку.
По селу шагал торопко, отбиваясь от бродячих собак. Псы голодные, злые, так и лезут под ноги.
Вошел в Лукерьину избу. Темно, одна лишь лампадка тускло мерцает у божницы. Снял лисий треух, перекрестился.
– Жива ли, старая?
Никто не отозвался. Уж не почивает ли ведунья? Спросил громче, вновь молчание. Пошарил рукой на печи, но нащупал лишь груду лохмотьев.
«Никак, убрели куда-то», – решил Афоня и пошел из избы. Открыл разбухшую, обледенелую дверь, постоял на крыльце в коротком раздумье и тут вдруг услышал голоса. К избе кто-то пробирался.
– Мы ненадолго, бабушка. Нам бы лишь суженого изведать.
«Девки!.. К Лукерье ворожить», – пронеслось в голове Афони, и по лицу его пробежала озорная улыбка. Вернулся в избу и сиганул на печь.
Девок было трое. Вошли, помолились, чинно сели на лавку.
– В поре мы, матушка Лукерья, – бойко начала одна из девок, дородная и круглолицая. – Поди, женихи придут скоро сватать, а женихов мы не ведаем. За кого-то нас батюшка Калистрат Егорыч отдаст?
«Приказчиковы девки, – смекнул Афоня. – То Меланья, чисто кобылица, уж куды в поре».
– Так, так, девоньки, – закивала Лукерья. – О молодцах затуга ваша.
Девки зарделись, очи потупили.
– Скушно нам, постыло, – горестно вздохнула вторая девка. – Хоть бы какой молодец вызволил.
«А то Аглая. Девка ласковая и смирная».
– В затуге живем, матушка Лукерья. Осьмнадцатый годок, а жениха все нетути. Каково?
«Анфиска. Эта давно на парней зарится. Бедовая!»
– Добро, девоньки, поворожу вам.
Лукерья зачерпнула из кадки ковш воды, вылила в деревянную чашку, бросила в нее горячих угольев да горсть каши.
– Ступайте ко мне, девоньки. Опускайте в чашу косы… Да не все разом, а по одной.
Первой опустила косу Меланья.
– Быть те ноне замужем. Вишь, уголек в косу запал.
– Ой, спасибо, матушка! В поре я, – рухнула на лолени крутобедрая девка.
– В поре, дева, в поре, – поддакнула Лукерья. – • Жди молодца. А топерича Аглаха ступай.
И Аглахе, и Анфиске наворожила бабка женихов. Девки возрадовались, принялись выкладывать на стол гостинцы.
– А богаты ли женихи-то? – выпытывала Меланья.
– На овин надо идти, девоньки.
– Пошто, матушка Лукерья?
– К гуменнику, девоньки. Он вам все и обскажет. Гуменник-то в эту пору по овинам бродит. Ступайте к нему.
– Страшно к нечистому, матушка, – закрестились девки. – Он хуже домового. Возьмет да задушит али порчу напустит. Каково?
– Не пужайтесь, девоньки. Гуменник в крещение господне добрый. Вы ему хлебушка да меду принесите.
– А как он обскажет-то, матушка Лукерья?
– Молчком, девоньки. Как в овин придете, то сарафаны подымите и опускайтесь на садило. Гуменник-то в яме ждет. Коль шершавой рукой погладит – быть за богатым. Ну, а коль голой ладонью проведет – ходить за бедным. Уж тут как гуменнушко пожалует.
– А как нам этот овин сыскать? Ужель во всяком нечистый сидит? – вопросила Меланья.
– Не во всяком, девонька. Они добрых хозяев выбирают, кои благочестием ведомы. Ступайте на овин деда Акимыча. Там-то уж завсегда гуменнушко сидит. Ступайте с богом.
Девки накинули кожушки и выбежали из избы. Лукерья собрала со стола гостинцы, завернула в тряпицу. Встала к божнице.
– Помоги им, пресвятая дева. Дай добрых женихов…
Афоня взопрел, пот со лба и щек стекал в козлиную
бороденку. Да тут еще тараканы в рот лезут.
Кубарем свалился на пол. Лукерья в страхе выпучила глаза: подле дверей поднималось что-то черное и лохматое. С криком повалилась на лавку, заикаясь, забормотала:
– Сгинь!.. Сгинь, нечистый!
«Нечистый» метнулся к двери, протопал по сеням и вывалился на улицу. Лукерья долго не могла прийти в себя, сердце захолонуло, язык отнялся. А «нечистый» тем временем прытко бежал по деревне. Влетел в свою избенку, плюхнулся на лавку, зашелся в смехе.
– Ты че, Афонюшка?.. Что тя разобрало? – заморгала глазами Агафья.
А Шмоток все заливался, поджимая руками отощалый живот, дрыгал лаптями по земляному полу. Агафья переполошилась: уж не спятил ли ее муженек? Пристукнула ухватом.
– Уймись!.. Принес ли травки пользительной?
– Травки? – перестал наконец смеяться Афоня. – Какой травки, Агафья.
– Да ты что, совсем очумел? За чем я тебя к Лукерье посылала?
– К Лукерье? – скребанул потылицу Афоня. Ах, да… Нету травки пользительной у Лукерьи… Пущай, грит, в баньке попарится. И как рукой.
– Да у нас и бани-то нет. Добеги до Болотниковых. Исай мужик добрый, не откажет.
– К Болотниковым, гришь? – переспросил он и, натянув облезлый треух, проворно выскочил из избенки.
Обо всем этом Афоня поведал Иванке уже в овине, когда сидели в черной холодной яме на охапке соломы и ожидали девок.
– Озорной ты мужик, – рассмеялся Иванка.
– Таким осподь сотворил. Каждому свое, Иванка. Вот ты не шибко проказлив. Годами млад, а разумом стар. И все что-то тяготит тебя, будто душа не на месте. А ты проще, парень, живи. Мешай дело с бездельем да проводи век с весельем.
– Твоими бы устами, Афоня… Долго ли ждать. Студено тут.
– А ты потерпи, Иванка, потерпи. Не каждый год зимой в овин лазишь. Уж больно дело-то прокудливо, хе-хе.
Говорили вполголоса, а потом и вовсе перешли на шепот: вот-вот должны были прийти девки. В овине просторно, но темно, хоть глаз выколи. Над головой – садило из жердей, на него обычно ставили снопы, а теперь пусто: хлеб давно убран, обмолочен и свезен в избяной сусек.
Но вот послышались приглушенные голоса. Девки зашли на гумно и робко застыли у овина.
– Ой, сердечко заходит, девоньки. Не вернуться ли в деревню? – тихо, дрогнувшим голосом произнесла Аглая.
– Нельзя вспять, гуменника огневаем, – молвила Меланья.
– Вестимо, девоньки. Надо лезти, – сказала Анфиска.
– Вот и полезай первой… Давай, давай, Анфиска, – подтолкнула Меланья.
Анфиска, охая и крестясь, полезла на садило. Распахнула полушубок, задрала сарафан, присела. Афоня, едва сдерживая смех, тихонько огладил гузно ладонью. Анфис-ка взвизгнула и свалилась к девкам; те подхватили под руки, затормошили.
– Ну как? Каков жених?
– Не повезло, девоньки, – всхлипнула Анфиска. – С бедным мне жить.
– Ну ничего, был бы жених, – утешала ее Аглая, взбираясь на овин. Вскоре соскочила со смехом. – Никак, рукавицей провел.
– Счастье те, Аглая. А ить рябенькая, – позавидовала Меланья. – Подсадите, девки.
Меланья, как клушка, взгромоздилась на насест, свесила оголенный зад, перекрестилась.
– Благослови, господи!
Афоня поплевал на ладонь, размахнулся и что было сил гулко шлепнул деревянной лопатой по широкому тугому заду. Меланья подпрыгнула, истошно, перепуганно закричала и ринулась мимо девок из овинника. Девки побежали за ней, а в яме неудержимо хохотали Афоня с Иванкой.
– Глянь, батько, что Секира вытворяет, – толкнул атамана Васюта.
– Что? – сгоняя задумчивую улыбку, спросил Болотников. Повернулся к Устиму. Тот, в драной овчинной шубе, спесиво восседал на бочке и корчил свирепую рожу.
– На ордынского хана схож. Ну, скоморох!
Донцы смеялись.