Москва. Белый город.

На обширном подворье купца суконной сотни Евстигнея Саввича Пронькина суета. Высыпали к воротам приказчик, торговые сидельцы, работные, сенные девки.

Выплыла из терема дородная хозяйка Варвара Егоровна в алой зарбафной шубке. На голове купчихи кика с жемчужными поднизями, на ногах сафьяновые сапожки с золотыми узорами.

Встречали из дальней поездки Евстигнея Саввича. Ходил он с торговым обозом к Белому морю. Уехал еще на Николу зимнего, четыре месяца с заморскими гостями торговал, и вот только весной возвращается.

Соскучал купец Пронькин по московскому терему, по супруге статной: не утерпел, послал от Троицкой лавры гонца в хоромы. Тот в три часа домчал до Москвы, влетел в хоромы, переполошил Варвару:

– Сам едет! Жди к обедне, Варвара Егоровна.

Варвара охнула, забегала по горнице, кликнула девок:

– Евстигней Саввич возвращается! Зовите приказчика!

И началась суматоха!

Сама же засновала по терему. Все ли в хоромах уряд-ливо? Евстигней-то Саввич строг, упаси бог, ежели где непорядок приметит.

Заглянула в подклет, повалушу, сени, светелку… Однако всюду было выметено и выскоблено. Облегченно передохнула.

«Поди, не осерчает Евстигней Саввич».

Слегка успокоилась и поднялась в светелку наряжаться…

– . Зрю, матушка Варвара! Храм Успения миновал!- сполошно закричал караульный с крыши терема.

– Подавай, – вспыхнув, повелела Варвара.

Приказчик протянул рушник с хлебом да солью. Варвара приняла и вышла за ворота.

Евстигней степенно вылез из возка, снял шапку, помолился на золотые маковки храма Успения и, приосанившись, неторопливо зашагал к воротам.

Варвара поясно поклонилась, подала супругу хлеб да соль.

– В здравии ли, государь мой Евстигней Саввич?

Евстигней пытливым, дотошным взором глянул на румяную женку. Уезжал – крепко наказывал: «Хоромы стеречь пуще глаз. На Москве лиходеев тьма. За сидельцами дозирай, чтоб не воровали». Однако опасался Евстигней не столь татей да воров, сколь добрых молодцев. Варька молода да пригожа, долго ли до греха? И без того купцы да приказчики на супругу заглядываются.

– В здравии, матушка… Все ли слава богу?

– Бог миловал, Евстигней Саввич.

– Ну-ну, погляжу ужо.

Евстигней все так же зорко, вприщур оглядел приказчика и сидельцев. Те низко кланялись хозяину, распялив рот в улыбке, говорили:

– Рады видеть в здравии, батюшка.

– Со счастливым прибытием, Евстигней Саввич.

Евстигней скупо поздоровался и прошел в терем. В покоях сбросил с себя пыльный дорожный кафтан. Варвара стояла рядом, ждала приказаний:

– Прикажи баню истопить, Варвара.

– Готова, батюшка.

– А кто топил?

– Гаврила, батюшка.

Остался доволен: лучше Гаврилы никто баню истопить не мог. А он и в самом деле приготовил баню на славу. Нагрел каменку и воду березовыми полешками. Другого дерева не признавал: дух не тот, да и начадить можно, а коль начадишь – вся баня насмарку.

Сварил Гаврила щелок и вскипятил квас с мятой. В предбаннике на лавках расстелил в несколько рядов кошму и покрыл ее белой простыней. По войлоку раскидал пахучее сено, а в самой мыльне лавки покрыл душистыми травами.

– Заходи, Евстигней Саввич. Поди, стосковался по баньке-то, – приветливо встретил купца Гаврила.

– Стосковался, Гаврила. Экая благодать, – радуясь бане, вымолвил Евстигней.

Разделся в предбаннике, малость посидел на лавке и шагнул в жаркое сугрево мыльни. Зачерпнул в кадке ковш горячей воды и плеснул на каменку. Раскаленные камни зашипели, Евстигнея обдало густыми клубами пара. Он окатил себя из берестяного туеска мятным квасом и полез на полок, сделанный из липового дерева. Обданный кипятком, окутанный паром, полок издавал медовый запах. Евстигней вытянулся и блаженно закряхтел.

– Зачинай, Гаврила.

Гаврила вынул из шайки распаренный веник и стал легонько, едва касаясь листьями, похлопывать Евстигнея. А тот довольно постанывал.

– У-ух, добро!.. О-ох, гоже!

Тело нестерпимо зачесалось.

– Хлещи!

Но Гаврила как будто и не слышал приказа, продолжал мелко трясти веником, задоря хозяина.

– Хлещи, душегуб!

Гаврила и ухом не повел: купец банного порядка не ведает. Кто же сразу хлещется.

– Рано, Евстигней Саввич. Ишо телеса не отпыхли.

– A-а, лиходей!

Евстигней свалился с полока, выдул полный ковш ядреного кваса и плюхнулся на лавку.

– Передохни, Евстигней Саввич! А я покуда ишо веник распарю, – молвил Гаврила.

Потом он вновь плеснул на каменку, подержал веник над паром и окатил квасом Евстигнея.

– Вот топерь пора. Ступай на правеж, Евстигней Саввич.

– Ишь, душегуб, – хохотнул Евстигней, забираясь на полок. – Правь, дьявол!

Гаврила принялся дюже стегать Евстигнея, а тот громко заахал, подворачивая под хлесткий веник то живот, то ноги, то спину.

После каждой бани Евстигней оказывал Гавриле милость: ставил «за труды» яндову доброй боярской водки. Гаврила низко кланялся, напивался до повалячки и дрых в бане.

Явился в покои Евстигней довольный и разомлевший. Выпил меду и повелел звать приказчика.

Тот вошел в покои, маленький, остролицый, припадая на правую ногу. Остановился в трех шагах, согнулся в низком поклоне.

– Слушаю, батюшка.

Евстигней помолчал, исподлобья глянул на приказчика.

– Ну, а как Варвара моя?.. Не встречалась ли с молодцом залетным?

– Варвара Егоровна? Глаз не спускал, батюшка. В строгости себя блюла. Не примечал за ней греха.

– Ну, ступай, ступай, Меркушка. Поутру зайдешь.

Евстигней поднялся в светелку. Жена и девки все еще

сидели за прялками.

– Чево свечи палите? Наберись тут денег. Спать, девки!

Девки встали, чинно поклонились и вышли в сени. Евстигней же опустился на мягкое ложе.

– Подь ко мне, матушка.

Варвара залилась румянцем:

– Грешно, батюшка.

– Очумела. Аль я тебе не муж?

– Муж, батюшка. Но токмо грешно. Пятницаседни.

– Ниче, ниче, голубушка. Бог простит… Экая ты ядреная.

– Да хоть свечи-то задуй… Ой, стыдобушка.

Холопы стаскивали с подвод хлеб и носили в амбар. Кули тяжелые, пудов по шесть. Один из холопов не выдержал, ткнулся коленями в землю, куль свалился со спины.

– Квел ты, Сенька.

Холоп поднялся, увидев князя, поклонился.

– Чижол куль, князь.

– Да нешто тяжел? – Телятевский подошел к подводе, взвалил на спину куль и легко понес в амбар. Вернулся к возу и вновь ухватился за куль.

Молодой холоп Сенька, седмицу назад подписавший на себя кабалу, оторопело заморгал глазами. Двадцать лет прожил, но такого дива не видел. Князь, будто смерд, таскает кули с житом! Стоял, хлопал глазами, а Телятевский, посмеиваясь и покрикивая на холопов, продолжал проворно носить тяжеленные ноши.

– Веселей, молодцы!

К Сеньке шагнул ближний княжий холоп Якушка, слегка треснул по загривку.

– Че рот разинул? Бери куль!

Якушка к причудам князя давно привык, не было, пожалуй, дня, чтобы Андрей Андреевич силушкой своей не потешился. То с медведем бороться начнет, то топором с дубовыми чурбаками поиграет, а то выберется за Москву в луга да и за косу возьмется. Любит почудить князь.

Телятевский, перетаскав с десяток кулей, прошелся вдоль ларей, поглядывая, как холопы ссыпают ржицу. Взял горсть зерен на ладонь. Доброе жито, чистое, литое. Такой хлеб нонче редко увидишь: оскудела Русь мужицкой нивой. Вотчины запустели, страдники, почитай, все разбежались. Остались в деревеньке убогие старцы. Тяжкие времена, худые. Гиль, броженье, бесхлебица. Хиреет боярство, мечется в поисках выхода Борис Годунов.

Телятевский же пока особой нужды не ведал: жил старыми запасами и торговлей, обходя стороной беду. Князь Василий Масальский как-то высказался:

– Невдомек мне, княже Андрей Андреич, как ты за-туги не ведаешь? Я с каждым годом нищаю, у тебя ж полная чаша.

Телятевский негромко рассмеялся.

– Не слушал моих советов, Василий Федорович. Вспомни-ка, как я тебе говаривал: поставь мужика на денежный оброк и начинай торговать. Так нет, заупрямился, посохом стучал: «Князью честь рушишь! В кои-то веки князья за аршин брались. Срам!» Вот теперь и расхлебывай. Мужики в бега подались – ни хлеба, ни меду, ни денег в мошне. Пора, князь, и за ум браться. Коль с купцами знаться не будешь да деньгу в оборот не пустишь, по миру пойдешь. Пошла нынче Русь торговая.

Нет, не зря он все годы запасал хлеб и выгодно продавал его северным монастырям да иноземным купцам. Вот и этот хлеб в ларях пора втридорога сбыть.

После полуденной трапезы, когда вся Москва по древнему обычаю валилась спать, князь Телятевский приказал позвать к нему купца Пронькина.

Вошел в покои Евстигней Саввич степенно. Оставил

посох у дверей, разгладил бороду, перекрестился на кивот.

– Как съездил, Евстигней?

– Не продешевил, батюшка. Пятьсот рубликов из Холмогор привез.

– Хвалю. Порадел на славу, – оживился Телятевский. В Холмогоры он отправил с Евстигнеем восемь тысяч аршин сукна. Закупили его за триста рублей, а продал Евстигней чуть не вдвое дороже. А, может, и втрое, но того не проверишь. Один бог ведает, какой барыш положил Евстигней Пронькин в свою мошну.

– Отдохнул ли, Евстигней?

– Отдохнул, батюшка. Завтре по лавкам пойду.

– По лавкам ходить не надо. Пусть приказчик твой бегает. А ты ж, Евстигней, снаряжайся в новый путь.

– Я готов, батюшка. Велико ли дело?

– Велико, Евстигней. Повезешь хлеб в Царицын. Много повезешь. Двадцать тыщ пудов.

Евстигней призадумался, кашлянул в кулак.

– Как бы не прогореть, батюшка. По Волге ноне плыть опасно, разбой повсюду.

– Поплывешь не один, а с государевыми стругами. Повелел Федор Иванович отправить хлеб городовым казакам. Охранять насады будут двести стрельцов.

– Тогда пущусь смело.

– В Царицыне сидят без хлеба. На торгу будут рады и по рублю за четь взять. Разумеешь, Евстигней?

– Разумею, батюшка. Велик барыш намечается.

– Надеюсь на тебя, Евстигней. Коль продашь выгодно и деньги привезешь – быть тебе в первых купцах московских.

– Не подведу, милостивец.