Матвей вышел из дремучего бора на обрывистый берег Москвы-реки, перекрестился на маковки храма Ильи Пророка и глянул на село, раскинувшееся по крутояру.

Вечерело. Солнце спряталось за взгорье. Скользили по реке розовые тени. В густых прибрежных камышах пересвистывались погоныши-кулики, крякали дикие утки.

В Богородском тишина.

«Мужики, поди, все еще на ниве, – подумал бортник. – Долгонько князь страдников на пашне неволит. Ох, крутенек Андрей Андреич».

– Эгей, старик! Куда бредешь? – воскликнул появившийся на том берегу дозорный, выйдя из сторожевой рубленой избушки возле деревянного моста.

Мост – на дубовых сваях. Посередине реки сажени на три зияет дыра: мост разъединен. Вздыбился вверх удерживаемый по обеим сторонам цепями сосновый настил. В былые времена князь собирал немалую пошлину с плывущих по Москве-реке торговых людей и стругов .

Теперь купеческие суда проходят беспошлинно. Отменил ее грозный царь Иван Васильевич.

Бортник, услышав оклик, ступил на мост и тоже крикнул:

– Соедини мост, родимый! В село иду.

Дозорный широк в плечах, сивая борода клином. Он в поярковом колпаке, кумачовой рубахе, в пеньковых лаптях на босу ногу. В правой руке – рогатина, за кушаком – легкая дубинка.

Караульный пытливо вгляделся в пришельца, погрозил ему кулаком.

– Ишь какой борзый! А можа, за тобой разбойный люд прячется, али орда татарская в лесу затаилась.

– Знамо, орда, – усмехнулся бортник и, приставив ладонь к глазам, зорко глянул на караульного и закачал бородой, посмеиваясь.

– Плохо зришь, Гаврила. Я бы тебя в дозор не поставил. Нешто меня, Матвея-бортника, не признал?

– А и впрямь ты. Тьфу, леший. Вон как бородищей зарос, мудрено узнать, – вымолвил Гаврила и принялся крутить деревянное колесо, связанное с настилом железной цепью.

Перейдя мост, Матвей поздоровался с дозорным.

– Как жизнь на селе, Гаврила?

– Люди мрут, нам дорогу трут. Передний заднему – мост на погост. Сам-то зачем наведался?

– В лесу живу, запасы кончились. Сольцы, мыслю, добыть.

– Обратно когда соберешься?

– У знакомого мужика ночь скоротаю, а поутру в свою келью подамся. Поди, пропустишь?

– Ты вот что, Матвей… – дозорный замялся, крякнул. – Чего-то кости зудят. Вчера с неводом бродил. На княжий стол рыбу ловил, зазяб. Может, на обратном пути чарочкой сподобишь? Мне тут до утра стоять. Я тебе и скляницу дам.

– Привык прохожих обирать. Ну, да бог с тобой, давай свою скляницу.

Гаврила моложе бортника лет на двадцать. Служил когда-то в княжьей дружине, ливонцев воевал. Возвратившись из ратного похода, пристрастился к зеленому змию и угодил под княжий гнев. Андрей Телятевский прогнал Гаврилу из дружины, отослав его в вотчину к своему управителю. С тех пор Гаврила сторожил княжьи терема и стоял на Москве-реке в дозоре.

«Шибко винцо любит. Федьке замолвить о сем браж-ном мужике надо. Неровен час – и это в деле сгодится», – подумал бортник, поднимаясь по узкой тропинке к селу.

Мимо черных приземистых бань прошел к ветхой, покосившейся, вросшей по самые окна в землю, избенке.

«Ай, как худо живет мужик», – покачал головой Матвей и открыл в избу дверь.

Обдало кислой вонью. В избенке полумрак. Горит лучина в светце. В правом красном углу – образ богородицы, перед иконой чадит лампадка. По закопченным стенам ползают большие черные тараканы. Возле печи – кадка с квасом. На широких лавках вдоль стен – тряпье, рваная овчина. В избушке два оконца. Одно затянуто бычьим пузырем, другое заткнуто пучком заплесневелой соломы.

С полатей свесили нечесаные косматые головенки трое чумазых ребятишек. Четвертый ползал возле печи. Самый меньшой уткнулся в голую грудь матери, вытаращив глазенки на вошедшего.

Матвей приставил свой посох к печи, перекрестился на божницу.

– Здорова будь, бабонька. Дома ли хозяин твой?

– Здравствуй, батюшка. Припозднился Афонюшка мой на княжьей ниве.

Баба отняла от груди младенца, уложила его в зыбку, смахнула с лавки тряпье.

– Присядь, батюшка. Сичас, поди, заявится государь мой.

Догорал огонек в светце. Хозяйка достала новую лучину, запалила.

– Мамка-а, и-ись, – пропищал ползавший возле печи мальчонка лет четырех, ухватив мать за подол домотканого сарафана.

Мать шлепнула мальчонку по заду и уселась за прялку, которая в каждой избе – подспорье. Сбывала пряжу оборотистому, тороватому мужику – мельнику Евстигнею, который бойко торговал на Москве всякой всячиной. Обычно менял мельник у мужиков на малую меру ржи лапти, овчины, деготь, хомуты, пряжу… Тем, хотя и впроголодь, кормились.

Вскоре заявился в избу и Афоня Шмоток. Сбросил войлочный колпак в угол, уселся на лавку, устало вытянув ноги, выжидаюче поглядывал на нежданного гостя.

– Из лесу к тебе пришел. Матвеем меня кличут. Живу на заимке, на князя бортничаю, – заговорил старик.

– Как же, слышал. Исай как-то о тебе сказывал… Собери-ка, Агафья, вечерять.

Агафья вздохнула и руками развела.

– А и вечерять-то нечего, батюшка. Токмо шти пустые да квас.

– И то ладно. Подавай чего бог послал. В животе урчит.

Агафья загремела ухватом. Ребятенки сползли с полатей, придвинулись к столу – худые, вихрастые, в длинных до пят рубашках.

– Не шибко, вижу, живешь, родимый.

– А-а! – махнул рукой Афоня. – В воде черти, в земле черви, в Крыму татаре, в Москве бояре, в лесу сучки, в городе крючки, лезь к мерину в пузо: там оконце вставишь, да и зимовать себе станешь.

Бортник только головой мотнул на Афонину мудреную речь.

– С поля пришел?

– С него, окаянного. Замучило полюшко, ох как замучило. Селяне землицу беглых мужиков на князя поднимают. Меня вот тоже седни к сохе приставили. Князь своих лошадей из конюшни выделил. Всех бобылей повыгоняли. А мужики гневаются. Троица на носу – а свои десятины не начинали.

Агафья налила из горшка в большую деревянную чашку щей из кислой капусты, подала ложки и по вареному кругляшу-свекольнику.

– Ты уж не обессудь, батюшка. Хлебушка с Евдокии нет у нас. Шти свеклой закусываем, все животу посытней.

Перед едой все встали, помолились на икону и принялись за скудное варево. Матвей, хотя и не проголодался, но отказываться от снеди не стал – грех. Таков на селе среди мужиков обычай. Уж коли в гости забрел – не чванься и справно вкушай все, что на стол подадут.

Хоть и постная еда, но хозяева и ребятенки ели жадно, торопливо. Афоня то и дело стучал деревянной ложкой по чумазым лбам мальчонок, не в свою очередь тянувшихся в чашку за варевом. Трапеза на Руси – святыня. Упаси бог издревле заведенный порядок нарушить и вперед старшего в чашку забраться.

Повечеряли. Ребятенки снова полезли на полати. В зыбке закричал младенец. Этот от Афони, другие – от прежнего покойного хозяина, рано ушедшего в землю с голодной крестьянской доли.

– Пойдем во двор, родимый. Душно в избе, – предложил бортник.

– Привык в лесу вольготно жить. Эдак бы каждый мужик бортничать сошел, да князь не велит. Ему хлебушек нужен, а медок твой – забава. Нонче вон просились бобыли на бортничество податься, так князь кнутом постращал. Вам, сказывает, по земле ходить богом и мною указано, – подковырнул старика Шмоток.

– Бортничать тоже, милок, не сладко. Среди зверья живу. Да и годы не те. Оброк, почитай, вдвое князь увеличил, а дику пчелу старикам ловить не с руки.

Вышли во двор. Тихо, покойно, и темь непроглядная.

– У тебя банька есть?.. Возьми фонарь.

– Толкуй здесь, дедок. Пошто таиться?

– Тут нельзя… От Федьки к тебе заявился, – тихо вымолвил бортник.

Афоня разом встрепенулся, присвистнул и метнулся в избу за фонарем.

В бане Матвей пытливо глянул на бобыля и строго произнес:

– Дорогу к тебе не по пустякам торил. Дай зарок мне, что все в тайне сохранишь.

Афоня перекрестился и бойко ударился в словеса:

– Чтобы мне свету божьего невзвидеть. Лопни глаза. Живот прах возьми. Сгори моя изба, сгинь последняя животина, отсохни руки и ноги, иссуши меня, господи, до макова зернышка, лопни моя утроба. Коли вру, так дай бог хоть печкой подавиться. Не стану пить винца до смертного конца…

– Ну будя, будя, – остановил разошедшегося Афоню бортник. – Однако, мужик ты речистый.

Матвей сел на лавку, скинул с ноги лапоть и принялся разматывать онучу, в которой был спрятан бумажный столбец.

Шмоток придвинулся к фонарю, не торопясь прочитал грамотку и раздумчиво зажал бороденку в кулак.

– Сурьезная затея у Федьки. Тут все обдумать надо.

– Порадей за народное дело, родимый. Берсень о том шибко просил. Какими судьбами его повстречал?

– Федьку-то? – Афоня почесал лаптем ногу в заплатанных портах. – Тут длинный, дедок, разговор. Хошь поведаю?

– А впрочем, бог с тобой. Не к чему мне все знать. Да и идти пора. У Исая заночую, – порешил бортник, зная, что Афоня замучает теперь своими россказнями до полуночи.

– Чего ж ты эдак? – удерживая старика за рукав, всполошился Афоня. – Оставайся, места в избенке хватит. Негоже гостю в ночь уходить.

– Ты уж прости, родимый. Дело у меня к Исаю есть. За хлеб, соль, спасибо. Что Федьке передать? \?

– Пущай ждет… Нелегко коробейку раздобыть, однако попытаюсь.