Гонцы приехали на Варварку, и Болотников с Афоней откровенно изумились унылой тишине, царившей на этой улице – обычно самой бойкой и шумной во всей Москве. В прежние годы Варварка оглушала приезжего своей несусветной суетой и толкотней, звонкими выкриками господской челяди, пробивавшей дорогу боярской колымагечерез тесную толпу. Из кабаков вырывались на Варварский крестец разудалые песни бражников, с дудками, сопелями и волынками пробегали по узкой улице дерзкие ватажки озорных скоморохов. Сновали стрельцы и ремесленники, деревенские мужики, приехавшие на торг, попы, монахи и приказной люд, подвыпившие гулящие женки, истцы и земские ярыжки, божедомы, юродивые, нищие и калики перехожие.

А теперь на улице ни суеты, ни давки, ни боярских колымаг.

На углу Зарядьевского переулка, со звонницы каменной церкви Максима Блаженного ударили в большой колокол, и поплыл над боярскими теремами, монастырскими подворьями и торговой Псковской горкой редкий и мрачный звон.

Прохожие в смирных одеждахкрестили лбы и молча шли прочь.

За усадьбой боярина Федора Никитича Романова, возле Аглицкого двора, поднявшись на рундук, громыхал железными веригами полуголый, облаченный в жалкие лохмотья, с большим медным крестом на длинной и грязной шее юродивый Прокопий.

Блаженный тряс ржавыми цепями и исступленно, выпучив обезумевшие глаза, плакал, роняя слезы в нечесаную всклокоченную бороду.

Возле Прокопия собралась толпа слобожан. Блаженный вдруг спрыгнул с рундука и, растолкав посадских, подбежал к паперти церкви и жадно принялся целовать каменные плиты.

Из толпы выступил седобородый старец, спросил блаженного:

– Поясни нам, Прокопий, отчего плачешь горько и паперть лобзаешь?

Юродивый поднялся на ноги и, потрясая веригами, хрипло прокричал:

– Молитесь, православные! Великая беда на Русь пришла. Зову я ангелов, чтобы они просили у бога наказать злодея-грешника. Проклинайте, православные, злого убивцу боярина-а!

Посадские в страхе закрестились. В толпе зашныряли истцы в темных сукманах, ловили неосторожное слово. Обмолвись не так – мигом в Разбойный приказ сволокут да на дыбуподвесят.

Толпа рассеялась. Блаженный уселся на паперть, поднял землисто-желтое лицо на звонницу храма и, стиснув крест в руках, завыл по-собачьи.

– Отчего на Москве так уныло? – спросил Афоня Шмоток прохожего.

– Нешто не знаешь, человече? Молодого царевича в Угличе убили. Весь люд по церквам молится, – пояснил посадский и поспешно шмыгнул в проулок – подальше от греха.

– О том я еще в вотчине наслышан. У нас-то все спокойно, мужики все больше про землю да жито толкуют, а в Москве вона как царевича оплакивают, – сказал бобыль.

– Веди к своему деду. Коней надо оставить да к князю поспеть, – проговорил Иванка.

– А тут он недалече, в Зарядьевском переулке. Боюсь, не помер ли старик. Почитай, век доживает.

Гонцы проехали мимо Знаменского монастыря и свернули в узкий, кривой переулок, густо усыпанный небольшими черными избенками мелкого приказного и ремесленного люда.

Афоня Шмоток возле одной покосившейся избенки спрыгнул с коня, ударил кулаком в низкую дверь, молвил по старинному обычаю:

– Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас.

Однако из избенки никто не отозвался. Гонцы вошли в сруб. На широкой лавке, не замечая вошедших, чинил хомут невысокий старичок с белой пушистой бородой.

На щербатом столе в светце догорала лучина, скудно освещая сгорбленного посадского с издельем в руках.

В избе стоял густой и кислый запах. С полатей и широкой печи свесились промятые бараньи, телячьи ii конские кожи, пропитанные жиром. По стенам на железных крючьях висели мотки с дратвой, ременная упряжь.

– Чего гостей худо встречаешь, Терентий? – громко воскликнул Афоня.

Старик встрепенулся, пристально вгляделся в пришельцев, выронил хомут из рук и засеменил навстречу бобылю.

– На ухо туг стал. Нешто Афонюшка? Ни слуху, ни духу, ни вестей, ни костей. А ты мне вчерась во сне привиделся.

– Помяни волка, а он и тут, – весело отвечал бобыль, обнимая старика. – А это селянин мой – Иванка Болотников. Так что примай незваных гостей, Терентий.

– Честь да место, родимые.

Старик засуетился, загремел ухватом в печи, затем кряхтя спустился в подпол.

– Не время нам трапезовать, Афоня, – негромко проговорил Болотников.

– Теперь уж не спеши, Иванка. Я Москву-матушку знаю. Нонче час обеденный. А после трапезы все бояре часа па три ко сну отходят. Здесь так издревле заведено. Упаси бог нарушить. И к хоромам близко не подпустят. Так что, хочешь не хочешь, а жди своего часу, – развел руками Шмоток.

– Боярину и в будень праздник, им ни пахать, ни сеять, – хмуро отозвался Болотников и повернулся к Афоне.

– Коней во двор заведи да напои вдоволь. Где воду здесь берут, поди, знаешь.

– Мигом управлюсь, Иванка. Мне тут все ведомо, – заверил бобыль и выскочил из избы.

Терентий вытащил из подполья сулейку с брагой да миску соленой капусты с ядреными пупырчатыми огурцами. Когда вернулся в избу Афоня, старик приветливо молвил:

– У старца в келье, чем бог послал. Садись к столу, родимые.

Мужики перекрестились на божницу и присели к столу. Выпили по чарке и повели неторопливый разговор. Вначале Терентий расспросил Афоню о его жизни бродяжной, а затем о делах страдных в селе вотчинном.

Бобыль отвечал долго и пространно, сыпал словами, как горохом. Болотников одернул бобыля и обратился к старому посадскому:

– Как нонче в Москве, отец?

– Худо на Москве, родимые. Уж не знаю как и молвить. Вот-вот смута зачнется противу ближнего боярина Годунова Бориса. Царь-то наш Федор Иванович все больше по монастырям да храмам богомолья справляет, единой молитвой и живет. Всеми делами нонче Борис Федорович заправляет. Недобрый он боярин, корыстолюбец.

– В чем его грех перед миром, Терентий? Ужель правда, что боярин убивец малого царевича.

– Правда, молодший. Отошел к богу царевич не своей смертью.

– А что говорят о том на посаде, отец?

– Разные толки идут, родимые. Намедни углицкий тяглец Яким Михеев праведные слова вещал толпе. Не с руки видно было ближнему боярину под Москвой царевича держать. Государь-то наш Федор Иванович здоровьем слаб, поди, долго и не проживет. А царевич Дмитрий – государев наследник, ему надлежит на троне тогда сидеть. Не по нраву это Бориске. Тогда боярин и умыслил злое дело. Поначалу хотели отравить в Угличе младого царевича. Давали ему ядовитое зелье в питье да пищу, но все понапрасну. Бог отводил от смерти, не принимал в жертву младенца. А Бориске все неймется. Собрал он в своих хоромах дьяка Михайлу Битяговского, сына его Данилу, племянника Никиту Качалова да Осипа Волохова и повелел им отъехать в Углич, чтобы младого царевича жизни лишить.

Царица Марья в своем уделе злой умысел их заметила и стала оберегать Димитрия. В тереме у себя держала, шагу от него не ступала. Все боялась. Молитвы скорбные в крестовой палате творила, затворница наша горемычная. А убивцы в сговор с мамкой Димитрия вошли, подкупили ее золотыми посулами. Мамка-то царицу Марью днем усыпила и наследника во двор вывела. Подскочил тут Данила Битяговский с Никитой Качаловым и царевича ножом зарезали. Сами бежали со двора. Мыслили, что тайно дело сделали, да не тут-то было. Видел их со звонницы соборный пономарь Федот Афанасьев. Ударил он в колокол набатный. Сбежался народ к цареву терему и увидел злодеяние. Кинулись убивцев искать. Хоромы их разбили, а Битяговских и других злодеев смерти предали. Царевича в соборную церковь Преображенья в гроб положили, а к царю Федору Ивановичу спешно гонца с грамотой снарядили. Перехватил гонца ближний боярин, повелел его к себе доставить. Грамоту у него отобрал, а написал другую, что-де царевич Дмитрий сам на нож наткнулся по небрежению царицы Марьи. Подали обманную грамоту государю. Зело опечален был Федор Иванович вестью скорбной. Указал по всей Руси панихиды служить, раздавать милостыню нищим, вносить вклады в монастыри и церкви. Святейший патриарх Иов, знать, тоже той грамотке поверил и объявил вчера на соборне, что смерть царевича приключилась судом божьим. Вот так-то, родимые…

Помолчали. Терентий налил из сулейки еще по чарке. Болотников пить не стал, впереди нелегкая беседа с князем. Как еще все обернется. А Терентий понуро продолжал:

– В слободах смута растет. И не в царевиче тут, ребятушки, дело. Ремесло встало, пошлины да налоги всех задавили. Куска хлеба стало купить не под силу. Половина посадских мастеров на правежах стоят. Меня тоже батогами били. Хворал долго, еле отошел. Слобожан ежедеиь на крепость водят. По торгам, кабакам и крестцам истцы шныряют – глаза да уши ближнего боярина. Тюрьмы колодниками переполнены. На Болоте да Ивановской площади, почитай, каждую неделю палачи топорами машут. Ой, худо на Москве, родимые…

Афоня участливо покачал головой, встал из-за стола, прошелся по избе и приметил ребячью одежонку на краю лавки.

– Чья енто, Терентий?

Старик кинул взгляд на лавку, и сморщенное лицо его тронула добрая улыбка.

– Мальчонку одного пригрел. На торгу подобрал. Батька у него в стрельцах ходил, помер на рождество, а мать еще года три назад преставилась. Пожалел сироту да и мне теперь с ним поваднее. Одному-то тошно в своей избенке, а он малец толковый. Своему ремеслу нонче обучаю. Аникейкой кличут мальчонку. Озорной, весь в батьку-бражника. Все речет мне, что когда подрастет, то в стрельцы поверстается. Охота, сказывает, мне, дедка, ратную службу познать да заморские страны поглядеть.

– Ишь ты, Еру слан! – крутнул головой Афоня.

– Чего не пьешь, молодший? – спросил Иванку Терентий.

– Спасибо за хлеб-соль, отец. Ты уж не неволь нас. Вот дело свое завершим, тогда и по чарочке можно. Айда, Афоня. Не сидится мне. Покуда по Москве пройдемся, а ты, отец, за конями присмотри.

– Неволить грех, родимые. Ступайте к князю с богом. Окажи, господь, мирянам милость свою, – напутствовал Терентий гонцов.