Верный гривастый конь мчал наездника по лесной дороге. Вершник, надвинув шапку на смоляные брови, помахивал плеткой и зычно гикал:

– Эге-гей, поспешай, Гнедок!.. Эге-гей! Гулкое отголосье протяжно прокатывалось над бором и затихало, запутавшись в косматых вершинах.

Возле небольшого тихого озерца наездник спешился и напоил коня; распахнув нарядный кафтан, снял шапку, вдохнул полной грудью.

Вершник молод – высокий, плечистый, чернокудрый. Небольшая густая бородка прикрывает сабельный шрам на правой щеке.

Передохнув, наездник легко взмахнул на коня.

– В путь, Гнедок!

Вскоре послышался тихий перезвон бубенцов. Но вот перезвон приблизился и заполонил собой лес. Вершник насторожился: «Никак обоз».

Только успел подумать, как перед самым конем с протяжным стоном рухнула ель, загородив дорогу. Из чащобы выскочила разбойная ватага с кистенями, дубинами, рогатинами и обрушилась на обоз.

Трое метнулись к наезднику – бородатые, свирепые. Вершник взмахнул саблей; один из лихих, вскрикнув, осел наземь, другие отскочили.

А из чащобы – зло и хрипло:

– Стрелу пускай. Уйдет, дьявол!

Гнедок, повалившись на дорогу, заржал тонко и пронзительно. Стрела вонзилась коню в живот. Наездник успел спрыгнуть; с обеих сторон на него надвинулись разбойники.

– Живьем взять!

– Чалому голову смахнул… К атаману его на расправу.

Детина, сурово поблескивая глазами, отчаянно крикнул и бросился на ватажников. Зарубил двоих.

– Арканом, пса!

Аркан намертво захлестнул шею.

– Будя, отгулял сын боярский!

С обозом покончено. Мужики не сопротивлялись, сдались без боя. Дородный купчина, в суконной однорядке, ползал на карачках, ронял слезы в окладистую бороду.

– Помилуйте, православные! Богу за вас буду молиться. Отпустите!

– Кинь бога. Вяжи его, ребята.

– Помилуйте!

– Топор тя помилует, хо-хо!

Атаман пьян. Без кафтана, в шелковой голубой рубахе, развалился на широкой, крытой медвежьей шкурой, лавке. Громадный, глаза дикие, черная бородища до пояса. Приподнялся, взял яндовусо стола; красное вино залило широченную волосатую грудь.

Есаул обок; сидит на лавке, качается. Высокий, сухотелый, одноухий, лицо щербатое. Глаза мутные, осоловелые, кубок пляшет в руке.

Медная яндова летит на пол. Атаман, широко раскинув ноги, невнятно бормочет, скрипит зубами и наконец затихает, свесив руку с лавки. Плывет по избе густой переливчатый храп.

«Угомонился. Трое ден во хмелю», – хмыкает есаул.

Скрипнула дверь. В избу ввалился ватажник.

– До атамана мне.

– Сгинь!.. Занемог атаман. Сгинь, Давыдка.

– Фомка днище у бочки высадил. Помирает.

– Опился, дурень… Погодь, погодь. Ключи от погреба у атамана.

– Фомка замок сорвал. Шибко бражничал. Опосля к волчьей клети пошел, решетку поднял.

– Решетку?.. Сучий сын… Сдурел Фомка.

Одноух поднялся с лавки, пошатываясь, вышел из избы. Ватажник шел сзади, бубнил:

– Мясом волка дразнил, а тот из клети вымахнул – и па Фомку. В клочья изодрал, шею прокусил.

– Сучий сын! Нешто всю стаю выпустил?

– Не, цела стая… Вот он, ай как плох.

Фомка лежал на земле, часто дышал. Кровь бурлила из горла. Узнал есаула, слабо шевельнул рукой. Выдавил сипло, из последних сил:

– Помираю, Одноух… Без молитвы. Свечку за меня… Многих я невинных загубил. Помоли…

Судороги побежали по телу, ноги вытянулись. Застыл.

– Преставился… Атаману сказать?

– Не к спеху, Давыдка.

К вечеру разбойный стан заполнился шумом ватажников. Их встречал на крыльце Одноух.

– Велика ли добыча?

– Сто четей1 хлеба, семь бочонков меду, десять рублев да купчина в придачу, – отвечал разбойник Авдонька.

– Обозников всех привели?

– Никто не убег. Энтот вон шибко буянил, – ткнул пальцем в сторону чернокудрого молодца в цветном кафтане. – Троих саблей посек. Никак, сын боярский.

Глаза Одноуха сузились.

– Разденьте его. Нет ли при нем казны.

Боярского сына освободили от пут, сорвали кафтан и сапоги с серебряными подковами. Обшарили.

– Казны с собой не возит. Куды его, Ермила?

Ермила Одноух сгреб одежду, рукой махнул.

– В яму!

Боярского сына увели, а Ермила продолжал выпытывать:

– Подводы где оставили?

– На просеке.

– Хлеб-то не забыли прикрыть. Чу, дождь собирается.

– Под телеги упрятали. Чать, не впервой.

– Подорожнуюнашли?

– Нашли, Ермила. За пазухой держал.

– Давай сюда… И деньги, деньги не забудь.

Ватажник с неохотой протянул небольшой кожаный

мешочек.

– Сполна отдал? Не утаил, Авдонька?

– Полушка к полушке.

– Чегой-то глаза у тебя бегают. Подь ко мне… Сымай сапог.

Авдонька замялся.

– Не срами перед ватагой, Ермила. Нешто позволю?

– Сымай! А ну, мужики, подсоби.

Подсобили. Одноух вытряхнул из сапога с десяток серебряных монет.

– Сучий сын! Артельну казну воровать?! В яму! Ватажники навалились на Авдоньку и поволокли за

сруб; тот упирался, кричал:

– То мои, Ермила, мои кровные! За что?

– Атаман будет суд вершить. Нишкни!

– Что с купцом и возницами, Ермила? – спросил Да-выдка.

– В подклет. Сторожить накрепко.

Яма. Холодно, сыро, сеет дождь на голову. Боярский сын в одном исподнем, босиком, зябко повел плечами. Наверху показался ватажник, ткнул через решетку рогатиной.

– Жив, боярин? Не занемог без пуховиков? Терпи. Багрей те пятки поджарит, хе-хе.

Багрей! На душе боярского сына стало и вовсе смутно: нет ничего хуже угодить в Багрееву ватагу. Собрались в ней люди отчаянные, злодей на злодее. На Москве так и говорили: к Багрею в лапы угодишь – и поминай как звали.

– Слышь, караульный.

Но тот не отозвался: надоело под дождем мокнуть, убрел к избушке.

Багрей проснулся рано. За оконцами чуть брезжил свет, завывал ветер. Возле с присвистом похрапывал есаул. Пнул его ногой.

– Нутро горит, Ермила. Тащи похмелье.

Одноух, позевывая, побрел в сени. Вернулся с оловянной миской, поставил на стол.

– Дуй, атаман.

Багрей перекрестил лоб, придвинул к себе миску; шумно закряхтел, затряс бородой.

– Свирепа, у-ух, свирепа!

Полегчало; глаза ожили.

– Сказывай, Ермила.

Одноух замешкался.

– Не томи. Аль вести недобрые?

– Недобрые, атаман. Худо прошел набег, троих ватажников потеряли. Боярский сын лихо повоевал.

– Сатана!.. Сбег?

– На стан привели. В яме сидит.

– Сам казнить буду… Что с обозом? Много ли хлеба взяли?

Одноух рассказал. Доложил и об Авдоньке. Багрей вновь насупился.

– Не впервой ему воровать. Ужо у меня подавится. Подымай, Ермила, ватагу.

– Не рано ли, атаман? Дрыхнет ватага.

– Подымай!

Разбойный стан на большой лесной поляне, охваченной вековым бором. Здесь всего две избы – атаманова в три оконца и просторный сруб с подклетом для ватажников. Чуть поодаль – черная закопченная мыленка, а за ней волчья клеть, забранная толстыми дубовыми решетками.

В ватаге человек сорок; пришли к атамановой избе недовольные, но вслух перечить не смели.

Обозников и купца привели из подклета; поставили перед избой и Авдоньку с боярским сыном.

Одноух вышел на крыльцо, а Багрей придвинулся к оконцу, пригляделся.

«Эх-ма, возницы – людишки мелкие, а купчина в теле. Трясца берет аршинника. Кафтан-то уже успели содрать… А этот, с краю, могутный детинушка. Спокоен, сатана. Он ватажников посек… Погодь, погодь…»

Багрей даже с лавки приподнялся.

«Да это же!.. Удачлив день. Вот и свиделись».

Тихо окликнул Одноуха.

– Дорогого гостенька пымали, Ермила. Подавай личину.

– Аль знакомый кто?

– Уж куды знакомый.

Когда Багрей вышел на крыльцо вершить суд и расправу, возницы и купец испуганно перекрестились. Перед ними возвышался дюжий катв кумачовой рубахе; лицо под маской, волосатые ручищи обнажены до локтей.

Купчина, лязгая зубами, взбежал на крыльцо, обхватил Багрея за ноги, принялся лобзать со слезами.

– Пощади, батюшка!

А из-под личины негромко и ласково:

– Никак, обидели тебя мои ребятушки. Обоз пограбили, деньги отняли. Ой, негоже.

Купчина мел бородой крыльцо.

– Да господь с ними, с деньгами-то. Не велика обида, батюшка, не то терпели. Был бы тебе прибыток, родимый.

– Праведные слова, борода. Прибыток карман не тянет! – гулко захохотал Багрей, а затем ухватил купца за ворот рубахи, поднял на ноги. – Чьих будешь?

– Князя Телятевского, батюшка. Торговый сиделецПрошка Михеев. Снарядил меня Ондрей Ондреич за хлебом. А ныне в цареву Москву возвращаюсь. Ждет меня князь.

– Долго будет ждать.

Пнул Прошку в живот; тот скатился с крыльца, ломаясь в пояснице, заскулил:

– Помилуй, батюшка. Нет за мной вины. Христом богом прошу!

– Никак, жить хочешь, Прошка? Глянь на него, ребятушки. Рожей землю роет.

И вновь захохотал. Вместе с ним загоготали и ватажники. Багрей ступил к Авдоньке.

– Велика ли мошна была при Прошке?

– Десять рублев, атаман. А те, что Ермила нашел…

– Погодь, спрячь язык… Так ли, Прошка?

– Навет, батюшка. В мошне моей пятнадцать рублев да полтина с гривенкой, – истово перекрестился Прошка. – Вот, как перед господом, сызмальства не врал. Нет на мне греха.

– Буде. В клеть сидельца.

Прошку потащили в волчью клеть, Авдонька же бухнулся на колени.

– Прости, атаман, бес попутал.

Багрей повернулся к ватажникам.

– Артелью живем, ребятушки?

– Артелью, атаман.

– Казну поровну?

– Поровну, атаман.

– А как с этим, ребятушки? Пущай и дале блудит?

– Нельзя, атаман. Отсечь ему руку.

– Воистину, ребятушки. Подавай топор, Ермила.

Авдонька метнулся было к лесу, но его цепко ухватили

ватажники и поволокли к широченному пню подле атамановой избы. Авдонька упирался, рвался из рук, брыкал ногами. Багрей терпеливо ждал, глыбой нависнув над плахой.

– Левую… левую, черти! – обессилев, прохрипел Авдонька.

– А правую опять в артельную казну? Хитер, бестия, – прогудел Багрей и, взмахнув топором, отсек по локоть Авдонькину руку. Ватажник заорал, лицо его побелело; люто глянул на атамана и, корчась от боли, кровеня порты и рубаху, побрел, спотыкаясь, в подклет.

Багрей, поблескивая топором, шагнул к боярскому сыну.

– А ныне твой черед, молодец.

Из волчьей клети донесся жуткий, отчаянный вопль Прошки.