Ночь. Лес гудит, сыплет дождем и хвоей; колючие лапы и сучья цепляются, рвут рубаху. Босые ноги разбиты в кровь.

Шли долго. Но вот мужик остановился и молвил, переведя дух:

– Теперь не сыщут. Далече забрались… Жив ли, паря?

Иванка устало привалился к ели; его знобило, в глазах плыли огненные круги. Мужик снял зипун, накинул Болотникову на плечи. Иванка слабо отмахнулся.

– Не надо. Зазябнешь.

– Одевай, знай. Худо тебе, паря. Сколь в воде простоял, вот лихоманка и крутит. А ты потерпи, сейчас костер запалю, согреешься.

Мужик нырнул в чащу. Его долго не было, но вот он появился с охапкой валежника; опустился на землю, достал огниво.

Когда костер разорвал тьму, Иванка впервые увидел его лицо. Оно было молодо и румяно, с небольшой курчавой русой бородкой и веселыми глазами. Одет парень в синюю рубаху и холщовые порты, заправленные в сапоги, на голове – суконный колпак.

– Как звать, друже?

– Васютой. Васюта Шестак я, из патриаршего села У гожи, – словоохотливо промолвил парень.

– Это от вас на Москву рыбу возят?

– Ишь ты, – улыбнулся Васюта. – Наслышан? От нас, от нас. На озере Неро село-то. Самого патриарха и государя рыбой тешим… Да ты к огню ближе, кали пятки. Тебе сугреву надо.

Васюта поднял с земли котому, развязал и протянул Иванке добрый кус сушеного мяса и ломоть хлеба.

– На, пожуй.

Иванка был голоден: два дня ничего не ел. Вытянул ноги к костру и принялся за горбушку. А Васюта вновь нырнул во тьму и вернулся с пучком ивняка.

– Наломал-таки. Тут речушка недалече. Лапти тебе сплету.

Подкинул валежнику. Болотникова обдало клубами дыма; но вот лапник затрещал, пламя взметнулось ввысь, посыпались искры, и едкое облако пропало, растворилось.

– Ходишь за мной. Из ямы вызволил…

– Из ямы-то? Поглянулся ты мне, вот и вызволил, – простодушно ответил Васюта. – Дай-ка ступни прикину.

Болотников смотрел на его ловкие сноровистые руки, и на душе его потеплело: «Кажись, добрый парень. Но зачем к Мамону пристал?»

– Сам сплету, – придвинулся он к Васюте.

– Сам? Ишь ты… Ужель приходилось?

– Мыслишь, сын боярский? – усмехнулся Иванка.

– А разве нет? Одежа на тебе была господская, вот и подумал.

– Сохарь я, сын крестьянский. А кличут Иванкой.

– Вот и ладно, – повеселел Васюта. – Теперь и вовсе нам будет повадней, – однако ивняк оставил у себя. – Квелый ты еще, лежи. Лихоманку разом не выгонишь.

Дождь утихал, а вскоре иссяк, и лишь один ветер все еще гулял по темным вершинам.

Васюта споро плел лапти и чуть слышно напевал. Иванка прислушался, но протяжные, грустные слова песни вязли в шуме костра.

– О чем ты?

– О чем? – глаза Васюты стали задумчивыми. – Мать, бывало, пела. Сестрицу ее ордынцы в полон свели. Послушай.

Васюта пел, а Иванке вдруг вспомнилась Василиса: добрая, ласковая, синеокая. Где она, что с ней, спрятал ли ее бортник Матвей?

Василиса!.. Родная, желанная. Вот в таком же летнем сосновом бору она когда-то голубила его, крепко целовала, жарко шептала: «Иванушка, милый… Как я ждала тебя».

«Теперь будем вместе, Василиса. Завтра заберу тебя в село. Свадьбу сыграем».

Ликовал, полнился счастьем, благодарил судьбу, подарившую ему суженую. В Богородское возвращался веселый и радостный. А в селе поджидала беда…

Васюта кончил петь, помолчал, посмотрел на небо.

– Звезды проглянулись, погодью конец. Утро с солнцем будет, благодать, – молвил он бодро, стягивая задник лаптя.

– Как к Багрею угодил? На татя ты не схож.

– Э-э, тут долгий сказ. Знать, так богу было угодно. Но коль пытаешь, поведаю. Чего мне тебя таиться? Чую, нам с тобой, Иванка, одно сопутье торить. А ты лежи, глядишь, и соснешь под мою бывальщину…

Мужики на челнах раскидывали невод, а парни на берегу озоровали: кидали свайку, боролись. Но тут послышался зычный возглас:

– Невод тяни-и-и!

Парни кинулись к озеру, ухватились за аркан. Когда вынимали рыбу из мотни, на берегу появился церковный звонарь. Он подошел к Васюте.

– Старцы кличут.

– Пошто?

– О том не ведаю. Идем, парень.

Старцы дожидались в избе тиуна; сидели на лавках – дряхлые, согбенные, белоголовые. Васюта поясно поклонился.

– Звали, отцы?

Один из старцев, самый древний, с белой, как снег, бородой, опершись на посох, молвил:

– Духовный отец наш Паисий помре, осиротил Уго-жи, ушел ко господу. Неможно приходу без попа. Кому ныне о душе скорбящей поведать, кому справлять в храме требы?

– Неможно, Арефий. Скорбим! – дружно воскликнули старцы.

Арефий поднялся с лавки, ткнул перед собой посохом, ступил на шаг к Васюте.

– Тебя, чадо, просим. Возлюби мир, стань отцом духовным.

Васюта опешил, попятился к двери.

– Да вы что?! Какой из меня пастырь?.. Не, я к озеру. Мне невод тянуть.

Но тут его ухватил за полу сермяги тиун.

– Погодь, Васютка. Мекай, что старцы сказывают. Храму батюшка надобен.

– Не пойду!.. Ишь, чего вздумали.

– Угомонись. Выслушай меня, чадо, – Арефий возложил трясущуюся руку на плечо Васюты. – Ты хоть и млад, но разумен. Добролик, книжен, один на все Угожи грамоте горазд. Богу ты будешь угоден, и владыка святейший благословит тебя на приход. Ступай к нему и воз-вернись в сапе духовном.

– Нет, отцы, не пойду!

Арефий повернулся к тиуну.

– Скликай мир, Истома.

И мир порешил: идти Васюте в стольный град к святейшему.

Поехал с обозом. Везли в царев дворец дощатые деся-тиведериые чаны с рыбой. В Ростове Великом пристали к другим оброчным подводам.

– Скопом-то повадней. Чу, Багрей шалит по дороге. Зверь – ватаман, – гудел подле Васюты возница, с опаской поглядывая на темный бор.

– Бог не выдаст, свинья не съест. Проскочим, – подбадривал мужика Васюта. Страх тогда был ему неведом. Другое заботило: как-то встретит его владыка, не посмеется ли, не прогонит ли с патриаршего двора?

«Чудят старцы. Иного не могли сыскать?»

На миру шумели, бородами трясли, посохом стучали.

«Нету иного! Не пошлешь малоумка. Бессребренник, ликом благообразен. Пущай несет в мир божье слово».

Много кричали. Мужики согласились. Одни лишь парни были против, шапки оземь:

«Куды ему в батюшки?! Нельзя Васюту до храма, молод. Барабошка он, рот до ушей. Не пойдем в храм!»

Но старцы их словам не вняли.

«Веселье не грех, остепенится».

Ехал хмурый, в попы не хотелось. Вздыхал дорогой:

«И что это за радость – на девок не погляди, с парнями не поозоруй. Докука!»

Чем дальше от Ростова, тем глуше и сумрачнее тянулись леса. Возницы сидели хмурые, настороженные, зорко вглядываясь в пугающую темень бора. Хоть и топор да рогатина подле, но на них надежа плохая. У Багрея ватага немалая, не успеешь и глазом моргнуть, как под разбойный кистень угодишь. Хуже нет на Москву ехать, кругом смута, шишида тати. Лихое время!

– Помоги, осподи! – истово крестился возница и тихо ворчал. – Худо живем, паря, маятно. Куды ни кинь – всюду клин. На барщине спину разогнуть неколи. Приказчик шибко лютует. Чуть что – и кнут, а то и в железа посадит.

Возница тяжко вздохнул и надолго замолчал. Чуть повеселел, когда лес поредел, раздвинулся и обоз выехал к небольшой деревеньке.

– Петровка. Тут, поди, и заночуем. Вон и Егор, большак наш, машет на постой. К мужикам пойдем кормиться.

В деревеньке тихо, уныло. Утонули в бурьяне курные избенки под соломенной крышей. Меж дворов бродит тощая лохматая собака.

– Экое безлюдье, – хмыкнул возница. – Куда народ подевался? Бывало, тут с мужиками торговались. Реки-то у них нет, леща брали.

Обозники распрягли лошадей и пошли по избам. Но всюду было пусто, лишь у церквушки увидели дряхлого старика в ветхом рубище. Тот стоял пред вратами на коленях и о чем-то тихо молился.

– Здорово жили, отец, – прервал его молитву Егор.

Старик подслеповато, подставив сухую ладошку к седеньким бровям, глянул на мужика.

– Здорово, родимый… Подыми-ка меня, мочи нет.

Мужики подхватили деда за руки, подняли.

– Не держат ноги-то, помру завтре. Вы тут, чу, на ночлег станете. Похороните, родимые, а я за вас богу помолюсь. Не задолю, до солнышка уберусь. Вот тут, за храмом, и положите.

– Пожил бы, отец. Успеешь к богу-то, – молвил большак.

– Не, родимые, на покой пора.

– А где ж народ, отец?

– Сошли. Кто в леса, а кто в земли окрайные. От Микиты Пупка сошли, озоровал осударь наш, шибко озоровал. От бессытицы и сбёгли.

Старик закашлялся, изо рта его пошла сукровица. Мужики внесли деда в ближнюю избу, положили на лавку. Когда тот отдышался, Васюта протянул ему ломоть хлеба.

– Пожуй, отец.

Старик вяло отмахнулся.

– Не, сынок. Нутро не принимает.

– Плох дед. Знать и впрямь помрет, – перекрестился большак и повелел скликать мужиков.

Растопили печь, сварили уху. Ели споро: рано подыматься.

– Дни погожие, как бы тухлец не завелся, – степенно ронял за ухой Егор. – Тогда хлебнешь горя. На царевом дворе за таку рыбу не пожалуют. Либо кнутом попотчуют, либо в темницу сволокут. При государе Иване Васильевиче знакомца моего, из Ростова, на дыбе растянули. Доставил на Кормовой двор десять чанов, а один подыс-портился. Царев повар съел рыбину да и слег – животом занедужил. Может, чем и другим объелся, но указал на большака. Схватили – и на дыбу, пытать зачали. Пошто-де, государя умыслил извести? Не кинул ли в бочку зелья отравного? Так и загубили человека.

– Проклятое наше дело, – угрюмо проронил один из возниц.

– Худое, братцы, – поддакнул Егор. – Я с теми подводами тоже ходил. Впервой на Москву послали. Приехал в Белокаменну – рот разинул. Кремль, терема, соборы. Сроду такой красы не видел. А вспять из царева града ехал – кровушкой исходил, пластом на телеге лежал. Едва ноги не протянул. И не один я. Всех батогами пожаловали. Вот так-то, ребята!

Поднялись на зорьке. Васюта тронул старика за плечо, но тот не шелохнулся. Прислонился ухом к груди, она была холодной и безжизненной. Широко перекрестился.

/

– Преставился наш дед. Надо могилу рыть.

– Батюшку бы сюды. Грешно без отходной, – молвил Егор.

Мужик из Угодич кивнул на Васюту.

– В попы его отрядили. За благословением к патриарху едет.

– Вона как, – протянул Егор. – Так проводи упокой-ника, христов человек.

– Не доводилось мне. Канон у белогостицких монахов постиг, но сам не погребал, да и нельзя без духовного сана, – растерялся Васюта.

– Ничего, перед богом зачтется. Ты тут молись, а мы домовину пойдем ладить.

Мужики вышли из избы, и Васюта остался один с покойником. Боязни не было, но молитвы почему-то вдруг забылись, и не сразу он припомнил нужный канон, где просил у господа простить земные грехи раба божия Ипатия и упокоить его в вечных обителях со святыми.

Похоронив старца, тронулись дальше. И вновь обступили дремучие леса; однако до Переяславля ехали спокойно – ни с одной разбойной ватагой не встретились – и все же в верстах тридцати от Москвы пришлось взяться за топоры.

Налетели скоморохи – хмельные, шумные, дерзкие; обступили обоз, оглушили бубнами, рожками и волынками. Вожак, рыжекудрый детина, вспрыгнул на переднюю подводу.

– Что везем, бородачи? Кажи товар красный, наряжай люд сермяжный!

– Людишки мы малые, шли бы себе, – зажав в руке топор, хмуро бросил большак.

Детина шмякнул дубиной по чану.

– Зелено винцо, ребятушки! Гулять будем!

– Не тронь. Рыбу везем.

– Ай, врешь. Глянем, ребятушки!

Вышиб днище, запустил пятерню в чан и тотчас отдернул руку.

– Винцо ли, Сергуня?

– Стрекава, веселые. Ой, жалит! Кинь рукавицу.

Хохотнул, выбросил стрекаву наземь, швырнул ватаге

рыбину.

– Не соврал, борода. Худой товар, ребятушки. Оброк везете?

– Оброк, паря. Не вели рушить, батогами запорют. Тяглецы мы царевы.

– Так бы и сказывал, – улыбнулся Сергуня. – Мы-то думали, купчишки прут. Езжай с богом, подневольных не трогаем. В путь, веселые!

Ватага быстро снялась, будто ее и не было, а большак поднял с земли выбитое днище, заворчал незлобливо:

– Вот народ. Шастают по дорогам, прокудники.

Укрыл чан и вновь повел обоз вдоль глухого, дремучего бора.

К Сретенским воротам Скородома1 подъехали в полдень. С высокой, в два копья, башни на обозников, позевывая, глянул караульный стрелец в красном кафтане.

– Что за люд?

– С Ростова, служилый. Оброк па царев двор везем. Отворяй! – крикнул большак.

– Чего шумишь? Экой торопыга. Десятника нету, а без него впущать не велено. Жди.

Большак зло крутнул головой и потянулся за пазуху. Заворчал: – Лихоимцы. Кой раз езжу и все деньгу вымогают. Ну, Москва-матушка…

Васюта распрощался с обозниками на Никольской улице Китай-города.

– Спасибо за сопутье, мужики. Дай вам бог удачи. Может, когда и свидимся.

– И ты, смотри, не плошай, – хлопнул его по плечу большак. – Будешь у владыки, помолись за пас. Авось и упремудрит господь на путь добрый.

Мужики поехали к Красной площади, а Васюта неторопливо зашагал по Никольской. Улица шумная, нарядная. Васюта загляделся было на высокие боярские терема с узорными башнями и шатровыми навесами, но тотчас его сильно двинули в бок.

– Посторони, раззява!

Мимо проскочил чернявый коробейник в кумачовой рубахе. Васюта погрозил вслед кулаком, но тут его цепко ухватили за полу кафтана и потянули к лавке. Торговый сиделец в суконном кафтане сунул в руки бараньи сапоги.

– Бери, парень. Задарма отдам.

Васюта замотал головой и хотел было ступить в толпу, но сиделец держал крепко, не выпускал.

– Нешто по Москве в лаптях ходят? И всего-то восемь алтын.

Васюта глянул на свои чуни из пеньковых очесов и махнул рукой.

«Срамно в лаптях к патриарху. Старцы на одежу денег не жалели, велели казисто одеться», – подумал он, разматывая онучи.

Сапоги оказались в самую пору, а чуни он сунул в котому: сгодятся на обратный путь. Сиделец подтолкнул его в спину.

– Гуляй боярином… Налетай, православныя! Сапоги белыя, красныя, сафьянны-я-я!

Толпа оттеснила Васюту к деревянному рундуку, за которым возвышался дебелый купчина, зазывая посадский люд к мехам бобровым. Обок с Васютой очутился скудо-рослый старичок в дерюжке.

– Облапушили тебя, молодший. Сапогам твоим красная цена пять алтын, – молвил он и тут же добавил, видя, что Васюта порывается шагнуть к сапожной лавке. – Напрасно, молодший, на всю Москву осмеют. Тут, брат, самому кумекать надо. А купец, что стрелец: оплошного ждет. Ты, знать, из деревеньки?

– Угадал, отец. Как прознал?

– Эва, – улыбнулся старичок. – Селян-то за версту видно. Вон как по теремам глазеешь. Впервой в Белокаменной?

– Впервой, – простодушно признался Васюта. – Лепота тут. И церква и хоромы дивные.

– Красна Москва-матушка, – кивнул старичок и повел рукой вправо. – То храмы монастыря Николы Старого. А хоромы да палаты каменны – царевых бояр. Зришь, чуден терем? Князя Ондрея Телятевского, а за им, поодаль – Трубецкого, Шереметева да Воротынского. Зело пригожи.

Мимо, расталкивая посадских, прошел высоченный мужик, оглашая торговые ряды звонким, задорным кличем:

– Сбитеньгоряч! Вот сбитень, вот горячий – пьет приказный, пьет подьячий!

– Поговористый парень, – сказал Васюта.

– Этого знаю – провор! Железо ковать, девку целовать – везде поспеет. Тут иначе нельзя, на торгу деньга проказлива.

Старичок еще что-то промолвил, но толпа вдруг качнула Васюту к бревенчатой мостовой; над Никольской гулко пронеслось:

– Царев сродник едет!.. Боярин Годунов!

Стало тихо, будто глашатай кинул в толпу черную, скорбную весть. От Никольских ворот показались стремянные стрельцы в малиновых кафтанах; сидели на резвых конях молодцеватые, горделивые, помахивая плетками. Васюта сунулся было наперед – хотелось поближе посмотреть на ближнего царева боярина – но любопытствовал недолго: плечо ожгла стрелецкая плеть.

– Осади-и-и! Гись!

Отшатнулся, схватился за плечо, а за спиной оказался все тот же приземистый старичок в дерюжке.

– Не везет те, молодший. У нас и за погляд жалуют. Жмись ко мне.

А стрельцы все напирали, теснили слобожан к рундукам и боярским тынам; наконец на белом скакуне показался и сам Годунов, лицо его несколько раз мелькнуло в частоколе серебристых бердышей, но Васюта успел разглядеть. Оно было чисто и румяно, с черными, как смоль, бровями и с короткой курчавой бородкой; из-под шапки, унизанной дорогими каменьями, вились черные кудри.

«Статен боярин и ликом пригож», – подумал Васюта.

– Злодей… Убивец, – услышал за спиной горячий шепот.

– Царевича невинного загубил, – вторил ему другой тихий голос.

И отовсюду заговорили – зло, приглушенно, под дробный цокот конских копыт.

– Сотни угличан сказнил, ирод.

– Царицу Марью в скит упрятал.

– С ведунами знается.

– Великий глад и мор на Руси. Города и веси впусте.

– Тяглом задавил, не вздохнуть. А чуть что – и на дыбу.

Вслед боярскому поезду кто-то громко и дерзко выкрикнул:

– Душегуб ты, Бориска! Будет те божья кара!

Среди слобожан зашныряли истцы и земские ярыжки, искали дерзкого посадского. Сыщут – и не миновать ему плахи, Годунов скор на расправу.

«Не любят боярина в народе. Ишь, как озлобились»,- подумал Васюта. Обернулся к старичку:

– Далече до Патриаршего двора?

– Рукой подать, молодший. Жаль, недосуг, а то бы свел тебя… Да ты вот что, ступай-ка за стрельцами, они в Кремль едут. А там спросишь. Да смотри, не отставай, а не то сомнут на Красной.

В Кремле боярский поезд повернул на Житничную улицу, а Васюта вышел на Троицкую. Стал подле храма Параскевы-пятницы, сдвинул шапку на затылок. Глазел зачарованно на кремлевские терема и соборы, покуда не увидел перед собой пожилого чернеца в рясе и в клобуке. Спросил:

– Не укажешь ли, отче, Патриарший двор?

Монах ткнул перстом на высокую каменную стену.

– То подворье святой Троицы, отрок. А за ним будет двор владыки.

Сказал и поспешил к храму, а Васюта пошагал мимо монастырского подворья. У Патриаршего двора его остановили караульные стрельцы в голубых кафтанах.

– Куда? – пытливо уставился на него десятник.

– К владыке для посвящения. Допусти, служилый.

Десятник мигнул стрельцам и те обступили Васюту.

Один из них проворно запустил руку за пазуху. Васюте не понравилось, оттолкнул стрельца широким плечом.

– Не лезь, служилый!

– Цыц, дурень! А может, у тебя пистоль али отравное зелье. Кажи одежу.

– Ишь, чего удумал, – усмехнулся Васюта. – Гляди.

Распахнул кафтан, вывернул карманы.

– Ладно, ступай, – буркнул десятник и повелел открыть ворота.

Долго расспрашивали Васюту и перед самыми палатами.

– С ростовского уезду? А грамоту от мирян принес?

– Принес, отче.

Келейник принял грамоту и, не раскрывая, понес ее патриаршему казначею; вскоре вышел и молча повел Ва-сюту в нижние покои. В темном присенке толкнул сводчатую дверь.

– Ожидай тут. Покличем.

В келье всего лишь одно оконце, забранное железной решеткой. Сумеречно, тихо, в правом углу, над образом Спаса, чадит неугасимая лампадка, кидая багровые блики на медный оклад.

Душно. Васюта снял кафтан и опустился на лавку; после дальней дороги клонило в сон. Закрыл глаза, и тотчас предстали перед ним шумные торговые ряды Красной площади, величавый Кремль с грозными бойницами и высокими башнями, белокаменные соборы с золотыми куполами, а потом все спуталось, смешалось, и он провалился в глубокий сон.

Очнулся, когда дружно ударили колокола на звонницах, и поплыл по цареву Кремлю малиновый звон. Поднялся с лавки, зевнул, перекрестился на образ.

В келью неслышно ступил молодой послушник – позвал Васюту в малую трапезную. Здесь, за длинным широким столом, сидели на лавках десятка два парней и мужиков в мирской одежде. Все они пришли в Москву за посвящением.

Ели похлебку из конопляного сока с груздями, вареный горох, пироги с капустой, запивали киселем.

Подле Васюты, утирая пот со лба, шумно чавкал дебелый бородач в темно-зеленом сукмане. Облизывая деревянную ложку, повернулся к Васюте.

– Откель притащился?.. Из У гожей. А я и того далече. Из Каргополя пришел к святейшему.

Васюта крутнул головой: сторонушка – самая глушь, за тыщи верст от стольного града.

– Как же добрался? У вас там сплошь леса да болота, сказывают.

– Хватил горюшка. Едва медведь не задрал. Хорошо, сопутник вызволил, он-то до самой Москвы со мной брел. А третий в болоте утоп. Колобродный был, все о гулящих женках бакулил. Вся-де услада в них…

– Грешно срамословить! – пристукнул посохом седобородый келейник, надзиравший за трапезой.

Застолица примолкла, а потом, когда поели, все встали на молитву. Келейник и тут досматривал, буравил маленькими, колючими глазками каждого богомольца.

– Нет в тебе усердия. Поклоны малы и в молитве не горазд. Чтешь путано, – заворчал он на каргопольца. Тот зачастил, суматошно заколотил в грудь перстами, ударяясь широким лбом о пол. Васюта прыснул, а дотошный келейник тут как тут.

– Зело весел, отрок. На молитве!

– Прости, отче, – унимая смешинку, повинился Васюта.

На другой день в Крестовой палате были назначены смотрины. Все стали в один ряд, а патриарх Иов сидел в резном кресле. На нем белый клобук с крылами херувима, шелковая мантия с бархатными скрижалями , на груди темного золота панагияс распятием Христа, унизанная жемчугом и изумрудами; в правой руке патриарха черный рогатый посох с каменьями и серебром по древку.

Васюта оробел: лик святейшего был суров, величав и неприступен; казалось, что сам господь сошел с неба и воссел в расписном кресле, сверкая золотыми одеждами.

«Первый после бога… Святой. Должно, все грехи мои ведомы. Парашку-то проманул. Так ведь сама ластилась… Не угожу в батюшки», – подумалось ему.

Патриарший казначей представлял каждого святейшему. Тот слегка кивал светло-каштановой бородой, молчаливо поглаживая белой холеной рукой панагию. Когда казначей молвил о Васюте, патриарх оживился.

– Из Угожей?.. Добро, добро, сыне. Выходит, преставился Паисий… Боголюбивый был пастырь, на добрые дела мирян наставлял. Любил я Паисия.

Иов широко перекрестился, лицо его стало задумчивым; когда-то он ведал Ростовской епархией, и отец Паисий был в числе его самых собинных пастырей.

В Крестовой было тихо, никто не посмел нарушить молчания святейшего; но вот он качнулся на мягкой подушке из золотного бархата и вновь устремил свой взор на Васюту.

– А ведаешь ли ты, отрок, чем славна земля Ростовская?

Васюта замялся: Ростов многим славен, был он когда-то и великокняжеским стольным градом и с погаными лихо воевал. О богатыре Алеше Поповиче по всей Руси песни складывают. А ростовские звонницы? Нигде не услышишь такого малинового звону.

И Васюта, уняв робость, обо всем этом поведал. Лицо святителя тронула легкая улыбка.

– Добро речешь, сыне… А еще чем славна земля твоя? Кто из великих чудотворцев осчастливил Русь православную?

– Преподобный Сергий, владыка. Сын ростовского боярина Кирилла. Много лет он жил в скиту отшельником, а засим Троице-Сергиевой лавре начало положил.

– Хвалю, отрок… Чти грамоту от мирян, отец Мефо-дий.

Патриарший казначей приблизился к Иову и внятно, подрыгивая окладистой бородой, прочел:

«Мы, крестьяне села У гожи, выбрали и излюбили отца своего духовного Василия себе в приход. И как его бог благоволит, и святой владыка его в попы посвятит, и будучи ему у нас в приходе с причастием и с молитвами быть подвижну и со всякими потребами. А он человек добрый, не бражник, не пропойца, ни за каким хмельным питьем не ходит; в том мы, старосты и мирские люди, ему и выбор дали».

Патриарх кивнул и повелел Васюте подойти ближе.

– А поведай, сыне, что держит землю?

– Вода высока, святый отче.

– А что держит воду?

– Камень плоек вельми.

– А что держит камень?

– Четыре кита, владыка.

– Похвально, отрок, зело похвально. А горазд ли ты в грамоте? Подай ему псалтырь, Мефодий.

Васюта принял книгу, оболоченную синим сафьяном, и бегло начал читать.

– Довольно, сыне. Прими мое благословение.

Сложив руки на груди, Васюта ступил к патриарху,

пал на колени. Иов высоко воздел правую руку.

– Во имя отца и сына и святого духа! – истово промолвил он и, широко перекрестив, коснулся устами Васютиной головы.

В тот же день отобранных патриархом ставленников рукополагали в священники.

Из храма Васюта Шестак вышел отцом Василием.