По селу брела густая толпа баб с длинными распущенными волосами. Шли с молитвами, заунывными песнями, с иконами святой Параскевы. Заходили в каждую избу – суровые, с каменными лицами; зорко, дотошно обшаривали дворы, амбары, подклеты.
Из избенки Карпушки Веденеева выволокли на улицу хозяйку. Загомонили, засучили руками, уронили женку в лопухи, изодрали сарафан. Карпушка было заступился, кинулся на баб, но те и его повалили: плюгав мужичок.
– Не встревай, нечестивец! – грозно сверкнула черными очами бабья водилыцица – статная, грудастая, с плеткой в руке. – Женка у тебя презорница. Покарает ее господь.
На дороге столпились мужики, крестили лбы, не вмешивались. Карпушка едва отбился от баб и понуро сел у избенки. Ведал: никто за женку не заступится, быть ей битой.
Каждые пять-десять лет по пятницам, в день смерти Христа-Спасителя, приходили в село божьи пророки. Рекли у храма, что является им святая Параскева-пятни-цаи велит православным заказывать кануны. Они же рьяно следили, чтобы бабы на деревне в этот священный день не пряли и никакой иной работы не делали, а шли бы в храм, молились да слушали на заутрене и вечерне церковные песни в похвалу святой Пятницы. Ослушниц ждала расправа.
Гаврила сидел на телеге, чинил хомут. Был навеселе: тайком хватил два ковша бражки в подклете Евстигнея. Глянул на дорогу и обалдело вытаращил глаза. Хомут вывалился из рук.
– Гы-ы-ы… Евстигней Саввич! Гы-ы-ы…
Евстигней вышел на двор, хмуро молвил:
– Что ржешь, дурень?.. Поспел уже, с утра набулды-кался. Прогоню я тебя, ей богу!
Гаврила, не внимая словам Евстигнея, продолжал хихикать, тряс бородой.
– Мотри-ка, Саввич. Гы-ы-ы…
Евстигней посмотрел на дорогу, перекрестился, будто отгонял видение, опять глянул и забормотал очумело:
– Срамницы… Эк, власы распустили.
– У первой, с икоикой-то, телеса добры, хе-хе… Ух, язви ее под корень!
Евстигней вприщур уставился на бабу, рослую, пышногрудую, с темными длинными волосами, и в памяти его вдруг всплыла Степанида. Дюжая была девка, в любви горяча.
– Закрывать ворота, Саввич? Сюды прут.
– Погодь, Гаврила… Пущай поснедают. То люди бо-жии, – блудливо поглядывая на баб, смиренно изрек Евстигней.
– Срамные женки, Саввич.
– Издревле Параскева без стыда ходит, Гаврила. Пущай поедят.
Увидеть на миру бабу без сарафана – диво. Даже раскрыть волосы из-под убруса или кики – великий грех: нет большего срама и бесчестья, как при народе опростоволоситься. А тут идут босы, в одних власяницах, но не осудишь, не повелишь закопать по голову в землю. Свята Параскева-пятница, свят, нерушим обычай!
Бабы вошли во двор, поясно поклонились.
– Все ли слава богу? – спросила водилыцица.
– Живем помаленьку, – степенно ответил Евстигней, однако в голосе его была робость: уж больно несвычно перед такими бабами стоять. А им хоть бы что, будто по три шубы на себя напялили.
– А водятся ли в доме девки?
– Варька у меня.
– Не за прялкой ли?
Глаза у водильщицы так и буравят, будто огнем жгут.
– Упаси бог, – замахал Евстигней. – Какая седни прялка? Спит моя девка по пятницам. Поди разбуди, Гаврила.
Гаврила проворно шагнул к крыльцу.
– Лукав ты, хозяин. При деле твоя девка. А ну ступай за мужиком, бабицы!
Бабы ринулись за Гаврилой, но к счастью Евстигнея, девка и в самом деле лежала на лавке. Поднялась Варька рано, замесила хлебы, управилась с печевом, а потом прикорнула в горнице.
Бабы спустились во двор, молвили:
– Почивает девка.
Федора вновь огненным взором обожгла Евстигнея. Того аж в пот кинуло: грозна пророчица, ух грозна!
– Бог тебя рассудит, хозяин. Коли облыжник ты – Христа огневишь, и тогда не жди его милости…
И вновь не по себе стало Евстигнею от жгучих, суровых глаз. Чтобы скрыть смятение, поспешно молвил:
– Не изволишь ли потрапезовать, Федора?
Не дождавшись ответа, крикнул:
– Гаврила! Буди Варьку. Пущай на стол соберет.
Прежде чем сесть за трапезу, пророчицы долго молились. Встав на колени, тыкались лбами о пол, славили святую Параскеву и Спасителя. Ели молча, с благочестием, осеняя каждое блюдо крестом.
Евстигней на этот раз не поскупился, уставил стол богатой снедью. Были на нем и утки, начиненные капустой да гречневой кашей, и куры в лапше, и сотовый мед, и варенье малиновое из отборной ягоды, и круглые пряники с оттиснутым груздочком. Довольно было и сдобного, и пряженого.
Варька устала подавать и все дивилась. Щедрый нонче Евстигней Саввич. С чего бы? Скорее у курицы молока выпросишь, чем у него кусок хлеба, а тут будто самого князя потчует.
А Евстигней сидел на лавке и все посматривал на Федору. Поглянулась ему пророчица, кажись, вовек краше бабы не видел. Зело пышна и пригожа. Одно худо – строга и неприступна, и глаза как у дьяволицы. Чем бы ее еще улестить? Может, винца поднести. Правда, не принято на Руси бабу хмельным честить, однако ж не велик грех. Авось и оттает Федора.
Сам спустился в подклет, достал кувшин с добрым фряжским вином. Когда-то заезжий купец из Холмогор гостевал, вот и выменял у него заморский кувшин.
– Не отведаешь ли вина, Федора?
Пророчица насупила брови.
– Не богохульствуй, хозяин.
– Знатное винцо, боярское. Пригуби, Федора.
– Не искушай, святотатец! Мы люди божии. Не велено нам пьяное зелье. Изыди!
Гаврила, стоявший у двери, сглотнул слюну. Резво шагнул к Евстигнею, услужливо молвил:
– Не хотят бабоньки, Евстигней Саввич. Ну да и бог с ними. Давай снесу.
Евстигней передал Гавриле кувшин и вновь опустился на лавку. Скребанул бороду.
«Строга пророчица. Блюдет божыо заповедь, ничем ее не умаслишь… А может, на деньги позарится? После бога – деньги первые».
Из подклета вывалился Гаврила. Пошатываясь, весело и довольно ухмыляясь, доложил:
– Унес, Евстигней Саввич… А не романеи ли бабонькам? Я мигом, Саввич.
Евстигней сплюнул. Поди, полкувшина выдул, абатур окаянный!
Свирепо погрозил кулаком.
– Сгинь, колоброд!
Гаврила, блаженно улыбаясь, побрел к выходу. Проходя мимо Федоры, хихикнул и ущипнул бабу за крутую ягодицу. Та на какой-то миг опешила, пирог застрял в горле. Пришла в себя и яро, сверкая глазами, напустилась на Гаврилу:
– Изыди, паскудник! Гореть тебе в преисподней. Изыди!
Гаврила, посмеиваясь, скрылся за дверью. А Федора долго не могла успокоиться, сыпала на мужика проклятия, да и бабы всполошились, обратив свой гнев на хозяина.
– Греховодника держишь! Богохульство в доме!
– Осквернил трапезу!..
Федора поднялась, а за ней и другие бабы.
– Прощай, хозяин. Нет в твоем доме благочестия.
Повалили к выходу. Евстигней всполошился, растопырил руки, не пропуская пророчиц к дверям.
– Простите служку моего прокудного. Вахлак он и недоумок, батожьем высеку. Погости, Федора, в горницу тебя положу, отдохни, пророчица.
Федора была непреклонна.
– Не суетись, хозяин. Уйдем мы. Скверна в твоем доме.
– Денег отвалю. Останься!
– Прочь, богохульник!
Федора гордо вздернула плечом и вышла из избы. Евстигней проводил ее удрученным взором, глянул на стол и схватился за голову. Напоил, накормил – и без единой денежки! Не дурень ли? На бабьи телеса позарился, а Федора только хвостом крутнула.
Заходил вокруг стола, заохал. Такого убытка давно не ведал. Надо же так оплошать, кажись, сроду полушки не пропадало, а тут, почитай, на полтину нажрали. Экая напасть!
На дворе горланил песню Гаврила. Евстигней взбеленился, выскочил на крыльцо. Гаврила развалился на телеге. Задрав бороду и покачивая ногой в лапте, выводил:
У колодеза у холодного,
Как у ключика гремучего Красна девушка воду черпала…
– Гаврила!
Стеганул мужика плетью. Тот подскочил на телеге, выпрямился. Глаза мутные, осоловелые.
– Ты че, Саввич?
– Убить тебя мало! Дурья башка. Пошто Федору тискал?
– А че не тискать, – осклабился Гаврила. – Ить баба. Че ей будет-то? Баба – не квашня, встала да пошла, хе…
Евстигней затряс кулаком перед самым носом Гаврилы.
– Фефела немытая, юрод шелудивый! Все дело спор-тил, остолоп!
Ткнул Гаврилу в медный лоб, сплюнул и пошел к избе. На крыльце обернулся.
– Ступай на конюшню!
Гаврила, поддернув порты, завел новую песню и побрел к лошадям, а Евстигней уселся на крыльцо, тяжело вздохнул. Худ денек, неудачлив. Привел же дьявол эту пророчицу, до сей поры в глазах мельтешит. Ух, ядрена да смачна!
Вот уже год жил Евстигней без бабы. Степанида сбежала в царево войско да так и не вернулась. Загубили в сече татары. И что сунулась? Бабье ли дело с погаными воевать. Так нет, в ратный доспех облачилась.
Мимо прошмыгнула с бадейкой Варька. Понесла объедки на двор. Вернулась веселая, разрумянившаяся.
– Петух, что ли, клюнул? – хмуро повел на нее взглядом Евстигней.
– Гаврила озорничает, – рассмеялась Варька.
– Коней-то чистит ли?
– Не. На сене дрыхнет.
– На сене?.. Ну погоди, колоброд.
Евстигней осерчало поднялся с крыльца. Совсем мужик от рук отбился.
– А и пущай, – простодушно молвила Варька. – Пущай дрыхнет. Кой седни из него работник, Евстигней Саввич?
– Как это пущай? Да ты что, девка, в своем ли уме?
Евстигней с каким-то непонятным удивлением посмотрел на Варьку. Та улыбалась, сверкая крепкими, белыми, как репа, зубами. Колыхалась высокая грудь под льняным сарафаном. Ладная, гибкая, кареглазая, она как будто нарочно дразнила хозяина.
«А что мне Федора? – внезапно подумалось Евстиг-нею. – Баба зловредная и гордыни через край. Про таких в Москве в лапти звонят. Нешто моя Варька хуже? Вон какая пригожая. Веселуха-девка».
Евстигней огладил бороду и, забыв про Гаврилу, молвил:
– Ты вот что… Поди-ка в горницу.
Варька тотчас ушла, вскоре поднялся в белую избу и Евстигней. Открыл кованый сундук, достал из него красную шубку из объяри.
– Получай, Варька. Носи с богом.
Варька растерялась. Что это с хозяином сегодня? Чудной какой-то. То пророчиц начнет потчевать, то вдруг дорогую шубку ей предлагает. Уж не насмешничает ли?
– Не надо, Евстигней Саввич. Мне и в сарафане ладно.
– Ну-ка облачись.
Варька продела через голову шубку и, задорно блестя глазами, прошлась по горнице.
– Ай да Варька, ай да царевна! – в довольной улыбке растянул рот Евстигней. Подошел к девке, облапил. Варька на миг прижалась всем телом, обожгла Евстигнея игривым взглядом, и выскользнула из рук.
Евстигней засопел, медведем пошел на Варьку, но та рассмеялась и юркнула за поставец.
– Чевой-то ты, Евстигней Саввич?
– Подь ко мне, голуба. Экая ты усладная, – все больше распаляясь, произнес Евстигней, пытаясь поймать девку. Но Варька, легкая и проворная, звонко хохоча, носилась по горнице.
– А вот и не пойду! Не пойду, Евстигней Саввич!
Евстигней подскочил к сундуку, рванул вверх крышку. Полетели на Варьку кики, треухи, каптуры, летники, телогрейки и шубки, чеботы, башмаки и сапожки. И все шито золотом, низано жемчужными нитями и дорогими каменьями.
– Все те, Варька. Все те, голуба!
Варька перестала смеяться, зачарованно разглядывая наряды. Евстигней тяжело шагнул к ней, стиснул, впился ртом в пухлые губы. Варька затихла, обмерла, а Евстигней жадно целовал ее лицо, грудь, шарил руками по упругому, податливому телу. Затем поднял Варьку и понес на лавку. Положил на мягкую медвежью шкуру.
– Люба ты мне.
Но Варька вдруг опомнилась, соскочила с лавки и метнулась к двери.
– Ты что?.. Аль наряду те мало? Так я ишо достану, царевной тебя разодену.
– На надо мне ничего, Евстигней Саввич.
– Не надо? – обескураженно протянул Евстигней. – А что те, голуба, надо?
– Под венец хочу, – молвила Варька и вновь, звонко рассмеявшись, выбежала из горницы.
На другой день Гаврила ходил тихий и понурый, кося глазом на хозяйский подклет. Там пиво, медовуха и винцо доброе, но висит на подклете пудовый замок. А голова трещит, будто по ней дубиной колотят.
Вяло ворочал вилами, выкидывая навоз из конского стойла. Пришел Евстигней, поглядел, молвил ворчливо:
– Ленив ты, Гаврила. И пошто держу дармоеда.
Гаврила разогнулся, воткнул вилы в навоз. Кисло,
страдальчески глянул на хозяина.
– Ты бы винца мне, Саввич. Муторно.
– Кнута те! Ишь рожа-то опухла. У-у, каналья! Чтоб до обедни стойла вычистил. Да не стой колодой. Харю-то скривил!
– Дык, не нальешь?
– Тьфу, колоброд! Послал господь работничка. Я тебе что сказываю?
Гаврила скорбно вздохнул и взялся за вилы. А Евстигней, бубня в бороду, вышел из конюшни.
«Давно согнать пора. Одно вино в дурьей башке… Да как прогонишь?» – подумал, почесав затылок Евстигней.
Нет, не мог он выпроводить с постоялого двора Гаврилу: уж больно много всего тот ведал. Мало ли всяких дел с ним вытворяли. Взять того же купчину гостиной сотни. Без кушака уехал Федот Сажин. Гаврила ходил и посмеивался.
»
– Ловок же ты, Евстигней Саввич. Мне бы вовек не скумекать.
Норовил схитрить, отвести от себя лихое дело:
– Полно, Гаврила. Удал скоморох кушак снес.
– Скоморох… А из опары-то что вытряхивал? Хе…
Евстигней так и присел: углядел-таки, леший! И когда
только успел? Поди, за вином крался: в присенке бражка стояла. Надо было засов накинуть. Ну, Гаврила!
– Ты вот что… Не шибко помелом-то болтай. Ступай на ворота.
– Плеснул бы чарочку, Саввич. Почитай, всю ночь Федоткиных мужиков стерег.
Глаза у Гаврилы плутовские, с лукавиной, и все-то они ведают.
– Будет чарка, Гаврила. Айда в горницу. Варька!.. Неси меды и брагу.
Напоил в тот день Гаврилу до маковки, даже три полтины не пожалел.
– Прими за радение, Гаврила. И чтоб язык на замок!
Гаврила довольно мотал головой, лез лобызаться.
– Помру за тя, Саввич… Все грехи на себя приму, благодетель. Нешто меня не ведаешь?
Видел Евстигней: будет нем Гаврила, одной веревочкой связаны. Ежели чего выплывет, то и ему не сдоб-ровать…
Евстигней пошел от конюшни к воротам. Выглянул из калитки на дорогу. Пустынно. Обезлюдела Русь, оскудела. Бывало, постоялый двор от возов ломился, не знаешь, куда проезжих разместить – и подклет, и сени забиты. Зато утешно: плывет в мошну денежка.
Ныне же – ни пешего, ни конного, торговые обозы стали редки. Лихо купцам в дальний путь пускаться: кругом разбой. Того гляди и постоялый двор порушат.
Перекрестился и повел глазами на Панкратьев холм. Вот и там безлюдье, не шумит мельница, не машет крыльями, не клубится из ворот мучная пыль. Мужик летом голодует, весь хлеб давно съеден, пуст сусек, надо жить до нови. А и ждать нечего: на Егория, почитай, ниву и не засевали, – остались на селе без овса и ржицы. Побежал мужик в леса, на Дон да за Волгу. Худое время, нет мошне прибытку.
Евстигней, заложив руки за спину, пошел в горницу. В сенцах столкнулся с Варькой. Та пыталась увернуться, но в сенцах тесно, вмиг угодила в сильные; цепкие руки.
– Не надо… Пусти!
– Не ори, дуреха. В храм завтре пойдем. Беру тебя в жены.