Вышли на Вечевую площадь. Торг по-прежнему разноголосо шумел, пестрел цветными зипунами и рубахами, кафтанами и однорядками, летниками и сарафанами.

Кат Фомка сек батогами должников. Поустал, лоб в испарине, прилипла красная рубаха к могутной спине.

– Знакомый палач, – хмыкнул Васюта.

– Аль на правеже стоял?

– Покуда бог миловал. В кулачном бою с Фомкой встречался. Тут у нас на озере зимой лихо бьются. Слобода на слободу. Почитай, весь город сходится.

– Битым бывал?

– Бывал, – улыбнулся Васюта. – В масляну неделю. От Фомки и досталось. Супротив его никто не устаивает. Вон ручищи-то, быка сваливает. Как-то калачника с Никольской насмерть зашиб.

– И что ему за это?

– У Съезжей кнутом отстегали – ив темницу. Но долго не сидел. В палачи-то нет охотников.

Подле Кабацкой избы толпились питухи: кудлатые, осоловелые; некоторые, рухнув у крыльца, мертвецки спали, другие ползали по мутным лужам, норовя подняться на ноги.

Кабацкие ярыжки вышибли из дверей мужика. Питух шлепнулся в лужу, перевалился на спину, повел мутными глазами по золотым крестам Успения Богородицы.

– Ратуй, просвята дева.

Бабы на торгу заплевались, осеняя лбы крестом. А мужики ржали.

– Пресвяту деву кличет. Ай да Федька.

Иванка и Васюта шагнули было в кабак, но над Вечевой площадью раздался чей-то зычный возглас:

– Айда к Съезжей, братцы! Стрелецкую женку казнят!

Толпа повалила к Съезжей избе. Там, меж опального и татиного застенков, на малой площади, божедомы рылы яму. Тут же, в окружении пятерых стрельцов, стояла молодая стрелецкая жена с распущенными до пояса русыми волосами. Была босой, в одной полотняной белой сорочке, темные глаза горели огнем.

Когда божедомы вырыли яму, из Съезжей выплыл тучный подьячий в мухояровой однорядке. В руке его был приговорный лист. Сзади подьячего шел приземистый, угрюмого вида, пятидесятник в смирномкафтане.

– Кой грех за женкой? Пошто в яму? – роптали в толпе.

– Мужу отравного зелья влила, подлая. Дуба дал стрельче, – зло проронил пятидесятник. Его узнали – был он братом умертвленного.

В толпе появился юрод; посадские расступились, пропустили блаженного к подьячему. Тот молча глянул на юрода и передал столбец глашатаю на белом коне. Бирюч ударил в литавры, поднял левую руку с жезлом, гулко прокричал:

– Слушай, народ ростовский!

Бирюч оглашал приговорный лист, а толпа все прибывала, тесным кольцом огрудив площадь перед Съезжей. Подъехали стрельцы, замахали нагайками, отодвигая посадских от ямы.

Юрод, громыхая пудовыми веригами, вдруг подбежал к женке, снял с себя медный крест и накинул его на шею преступницы.

– Праведницей умрешь, Настенушка. Нетленны будут твои мощи.

В толпе судачили, крестили лбы. Задние, не расслышав слов блаженного, спрашивали:

– Что юрод изрек?

– Праведница-де баба-то.

– Вона как… Ужель с женки грех сымает?

– Нельзя сымать. Дай им волю…

– Истинно речет блаженный, – вмешалась согбенная старушка в темном убрусе. – Грозен был служилый, бил нещадно. Так ему, извергу!

– Цыц, карга беззубая! Шла бы отсель, стопчут.

Блаженный обежал яму, заплакал в печали:

– Темно тут, Настенушке, хладно… Высосут кровушку черви могильные.

Юрод скорбно воздел руки к небу, поцеловал у женки босые ступни и грохнулся в яму. Скорчился, запричитал:

– Я помру за Настенушку. Помилуй ее, мать-богородица! Праведницей жила раба твоя покаянная. Помилуй Насте нушку-у-у!

Стрельцы кинулись к яме, выволокли блаженного и на руках отнесли к Съезжей.

Пятидесятник шагнул к женке, грубо толкнул в спину.

– Ступай в яму, стерва!

– Не трожь, не трожь, душегуб! Сама пойду, – сверкнула глазами женка. – Прочь, стрельцы! Дайте с народом проститься.

Стрельцы чуть отодвинулись, а женка земно поклонилась на все стороны.

– Прощайте, люди добрые.

Отрешенно, ничего не видя перед собой, спустилась в холодную черную яму. Подскочили божедомы с заступами, принялись зарывать женку. Бабы в толпе завздыхали:

– И что же это деется, родимые? Аспид мужик-то был, житья ей не давал.

– Экие муки принимает.

– И поделом! – рыкнул пятидесятник. – Я бы ее, стерву, в куски посек!

Божедомы отложили заступы, когда закопали женку по горло. Торчала средь площади голова с копной густых русых волос. Настена, закрыв глаза, невнятно шептала молитву.

– Поди, не скоро преставится, – перекрестившись, проронил приезжий мужик в лаптях и в сермяге.

– Не скоро, милок. В цветень тут двух женок закопали. Так одна пять ден отходила.

Толпа стала редеть. Возле головы застыли двое стрельцов с бердышами.

– Водицы бы ей, сердешной, – участливо промолвила черноокая молодуха в летнике.

Стрелец погрозил в ее сторону бердышом.

– Кнута захотела!

Пришел тучный поп в рясе. Осенил Настену медным крестом, молвил, обращаясь к народу:

– Подайте рабе божией Анастасии на домовину и свечи.

Мужики потянулись на торг, а старушки и молодые женки принялись кидать деньги.

Неожиданно к голове метнулась свора голодных бродячих псов. Настена страшно закричала.

– Гоните псов! – крикнул стрельцам Болотников, но те и ухом не повели: царев указ крепок, никому не позволено прийти к женке на помощь.

Иванка, расталкивая толпу, кинулся к Настене, но было уже поздно: псы перегрызли горло.

– Куды прешь, дурень! – замахали бердышами стрельцы. – В застенок сволокем!

Болотников зло сплюнул и пошел прочь.

– Отмаялась, родимая, – послышался сердобольный голос благообразной старушки в темном косоклинном сарафане. – Прости, царь небесный, рабу грешную.

На крыльце Съезжей плакал юрод.