Глава 1 ИСТОМА ПАШКОВ
Пятитысячное войско дворянской служилой мелкоты двигалось из Путивля к Ельцу. Ехали конно, с обозом и «даточным» людом. Воеводой – веневский сотник Истома Иваныч Пашков.
Среди дворянского войска находился и казачий отряд в три сотни; донцы примчали в Путивль с Раз-доровского городка, примчали шумные, дерзкие. Галдели, потрясая саблями:
– Не люб нам боярский ставленник! Не видать Дону зипунов и хлеба. Гайда к царю Дмитрию!
Ярились, драли горло. Истома Иваныч довольно оглаживал русую бороду. Ишь как на Шуйского озлобились! То и добро. Чем больше у Шуйского недругов, тем скорее его погибель. Боярский царь на троне – горе дворянству. Не видать ни чинов, ни вотчин, ни мужика пахотного. Вы-сокородцы все к себе пригребут. Шуйский боярам крест целовал. По гроб ваш-де буду, не допущу ко двору худородных! Не позволю издревле заведенные порядки рушить. Борис Годунов норовил на старину замахнуться, так бог его и наказал. Сдох в одночасье. Из святого храма изгнан.
Тело Бориса, погребенное по царскому чину в Архангельском соборе, выкопали с позором и, сунув в некрашенный гроб, отвезли на Сретенку и захоронили на подворье Варсонофьевского монастыря. Там же закопали царицу Марью и царевича Федора, убитых Голицыным, Молчановым и Шелефединовым.
Михайла Молчанов ныне у шляхты в Сандомире. Сказывают: высоко вознесся, подле самого царя Дмитрия ходит. Государь же вот-вот выступит на Русь. Худо придется Шубнику.
Пашков всегда недолюбливал князя Василия, а теперь и вовсе возненавидел. Случилось это два года назад, когда Истома был послан веневским головой на Москву. Время голодное. В стольном граде нещадно разбойничала чернь.
Ехал по Москве зимними сумерками. В одном из глухих переулков навалились на Истому лохматые мужики с дубинками; вмиг стащили с коня, натянули на голову мешок, опутали веревками и куда-то поволокли.
Мало погодя притащили Истому в душный, закоптелый сруб; скинули мешок, освободили от пут. В срубе смрадно чадил факел, воткнутый в железный ставец.
Пашков молчаливо обвел хмурыми глазами татей. Их было около десятка: кудлатые, в рваных дерюжках, в старых облезлых шапках.
– Перетрухнул, барин? – вопросил рослый сухотелый детина.
– Мне вас, лиходеев, пужаться неча, – спокойно отозвался Истома.
– Так ить живота лишим, – подскочил к Пашкову худой, длинношеий космач со злыми прищуренными глазами. Выхватил из-за голенища сапога нож, приставил к Истоминой груди. – Кровя выпущу, барин. Страшно, хе-хе.
– Страхов много, а смерть одна, тать.
Лихой присвистнул.
– Нет, ты глянь на него, Тимоха! – повернулся космач к детине. – Эких бар мы ишо не заарканивали. Ужель и впрямь не боится?
Кольнул Пашкова в шею, потекла кровь.
– Буде, Вахоня! – строго прикрикнул Тимоха и, поднявшись с лавки, подошел к Истоме.
– Ране не зрел тебя на Москве. Никак уездный дворянин? Чего ж без слуг пожаловал? В Белокаменной у нас лихо. Откуда ты?
– Не пред тобой мне ответ держать, – сердито молвил Пашков.
– Вестимо, – хмыкнул Тимоха. – Баре перед смердом шапку не ломают… А по одежде ты служилый. Вон и пистоль, и сабля, и бляха с царским орлом. В головах ходишь, а?
– Не твое песье дело. Кончай уж.
– Не задолим, барин, – вновь подскочил Вахоня. – В сей миг на тот свет отправим.
Истома глядел на лица татей и отрешенно думал:
«Не гадал, не ведал, что так помереть придется. Ну, да все от бога, каждому свой удел… Брониславу жаль. Кручиниться станет, с горя иссохнет… Чада? Чада погорюют малость и забудут. Ребячьи слезы иедолги. А супругу жаль. Славная женка…»
– Слышь, барии, за кого грех замаливать? – вопросил один из разбойников.
– Не вам, душегубам, за меня богу молиться, – насмешливо бросил Пашков. – Есть кому… Дайте весточку в Венев. Супруга там моя, Бронислава Захаровна Пашкова. Да не сказывайте, что от лихого ножа загиб. Преставился, мол, в одночасье. Все ей горевать полегче.
– Выходит, Пашков?.. А холопы у тебя водятся? – полюбопытствовал Тимоха.
– Не без того, тать.
– Так, кормишь ли? Мы-то с голодухи в разбой пошли. Князь Василий нас не прытко жалует.
– Мои люди разбоем не промышляют. Издельем заняты. А коль при деле, так и харч получают.
– И на сукно даешь?
– А чего ж не дать, коль лодыря не корчат. Таких драных у меня нет.
Пашков говорил все так же спокойно, как будто и не стоял у смертного порога.
– Да врет он, Тимоха. Все они одним миром мазаны. Че с ним толковать? Кончай дворянчика!
– Погодь, Вахоня, не суетись.. Чую, правду сказывает. Снимите с него кафтан.
Тимоха протянул Пашкову свою сермягу.
– Не обессудь, барин, другой нет. Облачись – и ступай с богом.
– Ужель отпустишь? – насупился Вахоня. – Да он на нас стрельцов наведет. За татьбу не помилуют.
– Ниче, – рассмеялся Тимоха. – Барин, чу, не обидчив, авось не выдаст. А кафтан новый наживет. Проводи его, братцы.
Двое из холопов вывели Истому из подклета. На подворье – черным-черно. Шли мимо людских, амбаров, конюшен, поварен. Было ветрено и морозно, снег поскрипывал под ногами. Истому пронизывал холод. Рваная сермяга едва прикрывала тело. Вернуть бы теплый кафтан на лисьем меху!
Неподалеку послышались голоса, замелькали огни фонарей.
– Князь с обходом!
Лихие юркнули за амбар, Пашков же вскоре очутился среди оружных людей.
– Чего ночью по двору шастаешь? – подняв фонарь и пытливо вглядываясь в Истому, строго молвил щуплый скудобородый старичок в долгополой бобровой шубе.
– А ты кто? – спросил Истома.
– Я-то-о-о? – подслеповато щурясь, протянул старичок. – Сдурел, холоп!
Ближний от старичка человек, такой же низкорослый, но более плотный и густобородый, огрел Истому посохом.
– На колени, смерд!
Пашков аж побелел от гнева.
– Ни я, ни родичи мои в холойах не бывали!
Старичок захихикал, жидкая бороденка его задергалась, из глаз потекли слезы.
– Блаженный на мой двор приблудился.
– И впрямь, юрод. Морозище, а он без шапки. Да еще выкобенивается. Нет, ты зрел такйх холопей, князь Василий?
– Не зрел, князюшка Митрий. Серди-и-тый, хе-хе. Как же кличут тебя, юрод?
Истома молвил с укором:
– Грешно вам, князья, надо мной измываться. Пред вами тульский дворянин Истома Иваныч Пашков.
Князья и послужильцы рассмеялись пуще прежнего.
– Всяких юродов видал, но чтоб себя дворянином возомнил, таких не встречал, – тоненько заливался князь Василий.
– Глянь, братец, он не токмо шапку, но и крест потерял. А без креста на Руси не живут. Глянь же, князюшка.
Истому наконец-то осенило. К князьям Шуйским угодил! К братовьям Дмитрию и Василию. Так вот они каковы!
– Стыдитесь, Шуйские! Крест лихие сорвали. Буде глумиться. Вольны вы над холопами своими, я ж вам не кабальный. Стыдитесь!
Князь Василий огрел Истому посохом.
– Шуйских корить?!.. Эгей, челядинцы, тащите малоумка в яму! Батожья не жалейте!
– А зачем в яму, братец? Седни же Крещенье, а юрод без креста, что ордынец поганый. Не лучше ли обратить в веру Христову? – посмеиваясь, молвил князь Дмитрий.
– В проруби выкупать?
– В проруби, братец.
Князь Василий согласно мотнул головой.
– Волоките в Иордань.
Послужильцы насели было на Пашкова, но тот, рослый, широкогрудый, дворовых растолкал, огневанно рванулся к Шуйским. Но дворовые вновь насели, связали кушаком руки и потащили к заснеженному пруду с черной дымящейся прорубью. Содрали сермягу, сапоги и, под гогот князей, трижды окунули в воду.
– С очищением тебя, Истома сын Иванов, – дурашливо кланяясь, произнес Дмитрий Шуйский.
– Авось поумнеет в христовой вере, – молвил князь Василий.
Перед ним вдруг оказался один из челядинцев.
Не прогневайся, батюшка князь. Дозволь слово молвить.
– Чего тебе, Еремка?
– Оно, вишь ли, батюшка князь… Не тово, батюшка. Не гневись. Оно, вишь ли, не совсем ладно.
– Эх, замолол. Да чего не ладно-то, дурень?
. – Не юрода выкупали… Признал я. То воистину Истома Иваныч Пашков, барин мой бывший, – повернулся к Истоме. – Чать, помнишь меня, батюшка?
Пашков придвинулся к холопу, вгляделся, криво усмехнулся.
– Так вот ты к кому сошел Еремка Бобок.
Князь Василий, перестал хихикать, кашлянул в кулак
– Шубу дворянину!
Накрыли шубой, привели в хоромы, подали вина. Князь Василий деланно повинился:
– Уж ты прости, батюшка. Бес попутал… Как же ты на подворье моем очутился? Уж не злой ли умысел держал, а?
– Довольно глумиться, князь, – зло отвечал Истома. – Дворовые твои схватили. Вот уж не ведал, что холопы Шуйского разбоем промышляют.
– Мои холопи? Чудишь, батюшка. За моими холопя-ми лихоимства не примечал. Смиренные, младенца не тронут. Да вот и братец о том молвит.
– Доподлинно, – кивнул князь Дмитрий. – Благочестивей наших холопей на Москве не сыщешь. Да кто ж оные выискались?
Глаза князей смеялись. Братья продолжали потеху. Да и как не потешиться в крещенский вечерок? Утром с царем к Москве-реке на Иордань ходили, после в хоромах с шутами трапезовали, а тут худородного дворянишку господь послал.
– Кто ж оные? – вторил брату князь Василий. – Ай-я-яй, как негоже. От нехристи! Тульского дворянина сволокли, кафтан и крест сняли, хе-хе…
– Буде! – крикнул Истома. – Никогда не прощу сего глума. К царю пойду!
Пашков сапогом толкнул дверь и вышел в сени…
– Слышь, Истома Иваныч? – вывел Пашкова из раздумья казачий атаман Григорий Солома. – К донцам мужики прибежали. Помощи просят.
– Что стряслось, Григорий Матвеич? – хмуро отозвался Пашков, все еще видя перед собой ухмыляющееся, хитренькое лицо Василия Шуйского.
– На село Камушки, что верстах в двадцати от Курска, ратные люди князя Воротынского примчали. Мужиков зорят. Дозволь моим казакам прогуляться.
Пашков ответил не сразу. Прикинул: «Курск хоть и не так близко от Ельца, но все ж сломя голову кидаться не стоит. Воевода Воротынский не такой уж простачок, чтоб одаль ратников послать. Силу чует. Окрайна же бунташ-ным огнем горит. Шуйский повелел предать Елец и Кромы, землю северскую мечу и огню. Повелеть-то повелел, да обжегся. Ни Елец, ни Кромы взять царевым воеводам не удается, которую неделю топчутся на месте… И все же царев свояк, князь Иван Воротынский, опасен. Ратные люди его аж под Курском промышляют. Что это? Ертаульный отряд или хитрый умысел? Гляди, мол, Пашков, к Ельцу не лезь. Царева рать по всей Окрайне капканы расставила.
– Много ли ратных в Камушках?
– Мужики гутарят, три десятка. Да ты не сомневайся, Истома Иваныч, казаки напродир не полезут, ордынцем научены, – разгадав мысли Пашкова, произнес донской атаман.
– Добро, Григорий Матвеич, высылай сотню. Да упреди, чтоб ехали сторожко. Пущай лазутчиков вышлют. Хорошо бы нам о войске Воротынского поболе сведать. Чую, неспроста он в Камушки ратников послал.
Солома отъехал к донцам, а Пашков оглянулся на дво-рян-ополченцев. Славное скопилось войско. Многие одвуконь, и оружья вдоволь: ручные пищали, самопалы, сабли, пистолеты. Ехали налегке: кольчуги, панцири, колонтари, бехтерцы, железные шапки, копья – сложены на телеги. Каждый дворянин со своими холопами-послужильцами. На возах не только броня, но и харч, бочонки с вином, конская упряжь, зимние овчинные полушубки, меховые шапки, зимние сапоги.
«Запасливо едут, – одобрительно подумал Истома. – Поход на Москву будет нелегким. Поди, и в морозы придется с царевым войском биться».
К Пашкову подскакал вершник, вытянул из-за пазухи грамотку.
– Из Путивля, от князя Шаховского!
Истома сорвал печати, прочел, ободрился: Григорий Петрович шлет вдогон новое войско. Крепнет Путивльское правление! Князь Шаховской, завладев государевой печатью, шлет от имени царя Дмитрия грамоты по Руси. Со всех сторон ручьями стекается в Путивль народ. Идут казаки и гулящие люди, крестьяне и холопы, бобыли и монастырские трудники, стрельцы и пушкари, дворяне и дети боярские.
Двухтысячная рать выступила из Путивля вслед Пашкову. То немалая подмога. Сдержал-таки слово Шаховской.
В Путивле Григорий Петрович не единожды высказывал:
– Выступай смело, Истома Иваныч. В беде не оставлю. Будет твое войско не мене, чем у князя Воротынского. Покуда до Ельца идешь, вдвое рать пополнишь. Ныне со всей Руси в Путивль сбегаются. Ни тебя, ни Болотникова не забуду. Есть кого послать. Верует Русь в царя Дмитрия, крепко верует.
Как-то, оставшись с глазу на глаз, пытливо спросил:
– А сам веруешь?.. Веруешь в спасение Дмитрия?
Пашков, чуть подумав, ответил:
– Ни мне, ни тебе, князь Григорий Петрович, при царе Шуйском не жить. Плаха нас ждет. А посему другой царь нам надобен, не потаковник боярский… А коль господь всемогущий и в самом деле Дмитрия Иваныча уберег, то всему народу спасенье: мужику, люду посадскому, дворянству. Царь-то Дмитрий всем избавленье даст.
Шаховской, отпив из кубка, вновь хитровато спросил:
– А ежели выйдет по-царскому, так, как Дмитрий Иваныч в грамотах своих сулит? Мужикам – землю, холопам – волю.
– Посулить можно, да токмо выше меры и конь не скачет. Смерд веками под барином жил, и никогда ему из хомута не выйти.
– Так, так, – протянул Григорий Петрович, продолжая пристально взглядываться в веневского сотника. Пашков пришел в Путивль одним из первых, приведя с собой две сотни мелкопоместных служилых дворян – детей боярских. «Мелкота» пошла за Пашковым охотно. Не было больших раздоров по выбору походного воеводы и в самом Путивле. Прибежавшие с южной окрайны помещики толковали:
– Давно знаем Пашкова. В ратных походах бывали с ним не единожды. С погаными храбро бился. Муж отважный!
– В делах рассудлив, не оплошлив.
– Боярскому царю – ворог лютый.
«Славно о Пашкове говорят, – подумывал Шаховской. – Идти ему на Елец воеводой. Но Шуйский – в Москве, а под Ельцом все те же дворяне. Поднимется ли рука Истомы на своего же брата? Это тебе не на ордынца ходить. Там – иноверец, извечный враг. Тут же – свой. Помещик пойдет на помещика. Истома – не Болотников. Тот из мужичья, коновод разбойной повольницы, воровской атаман. Дворян не пощадит, реки крови прольет… Но такой сейчас и надобен. Шуйский без боя не уступит, войско его велико и крепко, и лишь неустрашимый воевода способен выйти ему навстречу. А вот как поведет себя Истома? Одно дело на Шубника негодовать, другое – с дворянским ополчением биться».
Сомнение запало в душу.
Глава 2 «ЦАРЕВИЧ» ПЕТР
Другой день «государев племянник» Петр бражничал в городке Цареве-Борисове. Бражничал с казаками. Гуляли широко, удало, булгача посад лихими разбойными песнями. Да и как не разгуляться? Петру-царе-вичу после длинного, утомительного похода?!
. Царев-Борисов, засечную крепостицу, взяли почти без боя. Грозно вывалились со стругов, полезли на стены.
Воевода Михайла Сабуров, стоя на башне, всполошно орал:
– Пали по крамольникам!
Но ни стрельцам, ни пушкарям ввязываться в бучу не хотелось: многие порубежные крепостицы, отложившись от Василия Шуйского, целовали крест истинному, «праведному» царю Дмитрию Иванычу.
Воевода же гневом исходил, срываясь на визг, кричал:
– Обороняйтесь, изменники! Не быть вам живу, коль воров впустите. Рази бунтовщиков!
Один из могутных стрельцов ухватился за воеводу, вскинул на руки и швырнул с крепости. Озорно крикнул:
– Примай пса, казаки! То Бориске Годуну сродник!
«Царевич», вместе с повольницей лезший на стены,
одобрительно воскликнул:
– Любо, стрельче. Награжу!
Михайлу Сабурова добили копьем, кинули в ров. Стрелец же, рыжий, лобастый, поднявшись на воеводское место, весело и гулко протрубил:
– Давно ждем, ребятушки! Неча нам под Шуйским ходить. Желаем царю Дмитрию послужить, – обернулся к стрельцам. – Открывай ворота, служивые!
Открыли!
«Царевич» снял с себя шелом и кольчугу и облачился в богатый парчовый кафтан с высоким жемчужным козырем. Один из стремянных подвел игреневого коня с нарядным посеребренным седлом и бархатной попоной. «Царевич» взмахнул на коня, приосанился.
Стрельцы и посадчане, взирая на молодого чернявого всадника, затолковали:
– Вот те и казак! Боярином воссел.
Казачий атаман, стоявший подле «царевича», горделиво крикнул:
– То не боярин! Пред вами царевич Петр Федорович, сын покойного государя Федора Иваныча и племянник ныне здравствующего царя Дмитрия Иваныча!
Борисовцы взбудораженно загалдели:
– Вот те на! – заломив колпак на потылицу, присвистнул один из посадчан. – У царя Федора никогда сына не было. Дочь Феодосью ему царица принесла. О том по всей Руси бирючи оглашали.
– Вестимо, – поддакнул пожилой затинщик. – Я тогда на Москве жил. А было тому, дай бог памяти, годов пятнадцать. Царица Ирина пушкарей деньгами одарила, чтоб веселей и громче из пушек палили.
– Пятнадцать, речешь? А глянь на молодца. Ему все двадцать, а то и боле.
Узрев замешательство в лицах горожан. Петр Федорович громко молвил:
– Ведай же, народ православный! Я законный сын царя Федора. Родила меня матушка государыня Ирина Федоровна. Но не суждено ей было меня на царство пестовать. Злодей и всей Руси притеснитель Борис Годунов выкрал меня из царских покоев. В матушкину же опочивальню подложил девочку Феодосью. Та ж вскоре занедужила и преставилась. Зелья отравного в молоко Бориска подлил. Помышлял, злодей, и меня извести, да бог уберег. Спасли меня добрые люди, в дальний монастырь упрятали. А как в лета вошел, надумал я по Руси походить, поглядеть, как живет народ православный. Везде побывал, везде постранствовал. И всюду видел суды неправедные, поборы и мзды великие, лихоимство боярское. В тесноте и обидах живет народ! Худо сидеть ему под боярским царем Василием. Прослышал я о законном царе, дяде моем Дмитрии Ивановиче, кой ныне в Речи Посполитой сидит и рать копит, дабы на Ваську Шубника выступить. Прослышал и возлюбил за то, что люд подневольный помышляет от невзгод избавить. И в делах оных я дяде своему верный пособник. Целуйте крест царю Дмитрию!
Стрелец, скинувший воеводу с крепости, крикнул:
– Люб нам царевич Петр! Бей в колокола, встречай хлебом-солью!
Звонари кинулись на колокольни.
«Царевич» торжественно въехал в город.
Второй воевода, князь Юрий Ростовский, ходивший у Сабурова «во товарищах», затворился с верными послу-жильцами на своем подворье. Но оборонялся недолго. Казаки перевалились через тын и, кромсая воеводских челядинцев, ворвались в хоромы.
Юрий Ростовский, грузный, огневанный, неустрашимо разил повольников тяжелым мечом. Один из казаков выстрелил из пистоля. Князь зашатался, глухо звякнул о пол выпавший меч.
В покои быстро вошел «царевич» Петр.
– Воинство мое сечь, собака! На кол изменника!
– Сам вор и изменник, – тяжело выдохнул князь. – Смерд, подлый самозванец!
Царевич сверкнул саблей. Приказал:
– Голову на копье – и на Соборную площадь. Пусть город ведает: царевич Петр суров к изменникам!
Петр Федорович, устав от пиров и гульбы, отдыхал в воеводских покоях. Хотелось уснуть, да больно прытко драли горло пьяные казаки, заполонившие хоромы.
– Не унять ли? – глянул на «царевича» стремянный Митька Астраханец. – Пойду, пожалуй, Илейка.
Илейка, потягиваясь на лавке, позевывая, лениво отмахнулся.
– Пущай гуляют… Подай-ка квасу.
Митька подал и с разбегу плюхнулся на широкую, пышную, мягкую кровать; утонул в лебяжьих перинах, рассмеялся:
– И как тут токмо спалось воеводе? Чудно. Ни головы, ни ног не чую.
– Тебе б седло под башку.
– Во! И бабу под бок.
Илейка приподнялся на локте, лицо его стало недружелюбным.
– Еще намедни хотел тебе сказать. Девок-то не шибко соромь. Поутру посадские старосты жалобились, просили управу на тебя найти. Пошто девок бабишь?
– А сам-то? – прыснул в кулак Митька. – Не ты ль вечор боярску дочь тискал?
– Цыть! – бухнул кулаком о стенку Илейка. – Знай, чьих девок соромить. Посадчан же не трогай, не трогай,
Митька! Да и купчишек зорить буде. Ты да Булатка Семенов пуще всех по амбарам и лавкам шастаете. Буде! Не ссорьте меня с посадом. А не то…
– Что «а не то»? Аль голову лучшему другу срубишь? – криво усмехнулся Астраханец.
– Срублю… срублю, коль поперек встрянешь.
– Вот ты как, – обидчиво фыркнул Митька. – А не я ль в твою пользу от «царевича» отказался, не я ль пуще всех на кругу горло драл? Век сидеть бы тебе в своем Муроме.
– Цыть! – Илейка запустил в Астраханца кувшином. Тот выскочил в соседние покои.
Илейка же откинулся на изголовье, закрыл глаза «Век сидеть бы тебе в своем Муроме».
Муром! Тихий, зеленый, деревянный городишко на Оке-реке. Вспомнился отчим Иван Коровин, огромный, тяжелый, неистребимо пропахший дымом. Отчима знал весь город. То был не только искусный колокольный мастер, но и первейший кулачный боец.
Ох, какцм сказочным богатырем выглядел Иван Коровин на Оке-реке! В масляную неделю на лед высыпал весь город. В расписном возке подкатывал воевода; угощал народ вином и блинами, а затем, кутаясь в теплую шубу и воссев на «красное» место, степенно говаривал:
– Разгуляйтесь, молодцы. Покажите удаль.
Каждая слобода выставляла своего кулачного бойца.
Посадчане, выводя «детинушку» в круг, напутствовали:
– Не робей, Васька! Постой за кожевников. Воевода деньгами и шубой одарит.
Васька опасливо косился на Ивана Коровина. Саже-нистый, кулачищи по пуду. Железный лом узлом завязывает, как тут не оробеть. А толпа знай задорит:
– Побьешь Ваньку Великого – по полтине скинемся. Боярином заживешь. Поднатужься, Васька!
Ванька же Великий – прозвали за рост – стоит руки в боки, ухмылка по лицу гуляет.
– Не бойсь, Васька, не бойсь, конопатый. Я тебя легонько. Плечиком толкну – и будя.
Васька наливается злостью. На весь Муром срам! Свирепо идет на Ваньку. А тому только того и надо: чем злей супротивник, тем дольше и постоит.
Но после второго удара никто не выдерживал, да и бил-то, казалось, Иван Великий вполсилы, как-то играючи, с прибауткой:
– Полетай, Васька, белу кашу хлебать!
Васька падал в сугроб.
Воевода сожалело качал головой:
– И этот не устоял. Ужель противу Ваньки молодца не сыщется? А ну выходь, выходь, молодцы! Шубы бобровой не пожалею. Выходь!
Но детинушки, способного одолеть Ивана Великого, так и не находилось. Получив рубль серебром, боец кричал:
– Айда в кабак, посадские! Гульнем!
Толпа дружно валила за Иваном. Он не был жаден до денег, награду пропивал до последней полушки. Сам же, на диво питухов и кабацких ярыжок, пил помалу. Осушив косушку, говаривал:
– Буде.
Питухи ж наседали:
– Чудной ты, право, мужик, Ванька. Да в тебя хоть ведро влей. Давай еще по чарочке, уважь, родимый!
– Буде! Много пить – добру не быть, винцо с разумом не ладит, а мне головушка на дело надобна.
Поднимался, кланялся застолице – и вон из кабака. Муромцы знали: уйдет колокола лить. Знатные колокола! Бывало, зазвонят, а посадчаие, крестясь на храм, толкуют:
– Экий звон красный. Ванькины колокола.
Иван Коровин целыми днями пропадал в Литейной избе. Тут его было не узнать: ворчливый, всегда чем-то недовольный.
Илейка не раз видывал, как отчим, снуя по плавильне, накидывался на подручного:
– Куда столь олова льешь, дурья башка! Сколь раз говорить: три меры меди, две – олова… А серебра чего жалеешь? Без серебра малинового звону не будет. На кой ляд сей колокол? Да ни один храм оное литье не возьмет. Взирай же, недоумок, как лить медь колокольную. Взирай!
Сам становился к топке, заполнял формы, подсыпал золы, чтоб не было угару… Черный, закоптелый возвращался в избу. Малость отдохнув и перекусив, лез в баню. И всегда брал с собой Илейку. Вручал пасынку жаркий распаренный веник, весело восклицал:
– Лупи, Илейка, хлещи во всю мочь!
Выходил из бани красный, разомлевший, пышущий здоровьем. Повечеряв с Ульяной и помолившись богу, тотчас ложился на лавку, раскинув вдоль простенка длинное могучее тело. Чуть свет поднимался, снедал – и вновь в Литейную избу.
Случалось, брал Илейку с «собой.
– Тебе уж десятый годок. Мужик! Приглядывайся, авось добрым литейцом будешь.
Но в плавильню Илейке не хотелось: дым, копоть, жара. То ли дело по слободе бегать!
Отчим досадливо вздыхал:
– Чую, не по душе тебе литейное дело. Худо, Илейка. Не мово ты корня – Вавилкина. Тот всю жизнь баклуши бил.
Ульяна нагуляла сына «без венца». Сама – девка на загляденье, а Вавилка – и того краше. Статный, веселый, кудрявый. Сколь девок по Вавилке сохли, сколь сердец истомилось! Вот и Ульяну детинушка захороводил. Погулял в цветень, обабил – и к другой красавушке подался. Ульяна в слезы, но где там. «Я с тобой под венец не собирался, сама прилипла». Погорюнилась, погорюнилась, да так и отступилась: Вавилку ни слезами, ни божьим словом не устыдишь, знай колобродит.
Пять лет без матушки и тятеньки Илейку нянчила, а тут как-то Иван Великий в избу зашел.
– Девка ты, чу, добрая. К рукоделью мастерица, в стряпне горазда. Выходи за меня. Авось не хуже людей проживем. Сына же твово не обижу.
Не обидел! Худым словом не попрекнул. На одно лишь сетовал:
– Вижу, не быть тебе, Илейка, колокольным мастером. А ремесло бы доброе, людям нравное… Не ведаю, к какому мастеру отдать. Может, к кожевнику?
Но ни к кожевнику, ни к кузнецу, ни к хамовнику Илейку не тянуло. Манили же его ребячьи потехи и гульбища, где любил верховодить. «Ватаманил» не только с озорством, но и с дерзостью. Посадчане нет-нет да и пожалуются Коровину. А тут как-то боярский сын, мелкопоместный дворянишко Сумин Кравков на коне подъехал.
– Уйми свово мальца, Ванька! В бочку со смольем факел кинул. Едва хоромы не спалил, абатур! Намедни же на Оке сеть поставил, так околотень твой и тут напаскудил, всю рыбу выпустил.
– Это как? – откровенно полюбопытствовал отчим.
– Да так! – бушевал Кравков. – Мырнул под сеть и ножом полоснул. Да кабы в одном месте. Весь невод изрезал, поганец!
– Нешто один управился?
– С огольцами. У твово абатура цела артель пакостников. Дело ли, Ванька? Твой дьяволенок всему Мурому осточертел!
– Ну ты уж молвишь, Сумин. «Всему Мурому». Малец от горшка два вершка. Глянь на него – ни росту, ни силенки. Ему ль атаманить? Навет, – защищал пасынка Коровин.
– Наве-е-ет? – багровел сын боярский. – Да я твово охломона за руку ухватил, когда он факел в смолье кинул.
– Чего ж не привел? – в глазах Ивана Великого дрожали смешинки.
– Приведешь, волчонка! Ишь, как меня зубами жамкнул. Попадется – вусмерть забью. Так и ведай, Ванька! Ишь распустил пригулыша!
– Но-но, буде, – хмурился отчим. – Ты оного не трожь. Илейка мне за сына. Не трожь!
– А коль за сына, так приглядывай. Неча ему лихоим-ничать. И смолье, и невод денежек стоят. Аль в убытке мне быть, Ванька?
– В убытке не будешь, – отчим шел в избу за деньгами.
Илейке же строго выговаривал:
– Негоже, чадо. То дело недоброе. С чего бы ты на Кравкова ополчился?
– Ордынец он! – сверкая черными глазенками, кричал Илейка. – Андрюху, дружка моего, поймал и вниз головой на ворота повесил. Андрюха едва не помер. Худой человек!
– Мал ты еще, чадо, чтоб людей хулить. Вот подрастешь, тогда и суди. Да и то не вдруг распознаешь. Рысь, брат, пестра сверху, а человек… В чужую душу не влезешь.
Отчима не стало, когда Илейке пошел четырнадцатый год: угорел в Литейной избе. Мать постриглась в Воскресенский монастырь и вскоре преставилась после тяжкого недуга.
Остался Илейка с немощной, дряхлой бабкой Минеи-хой, матерью Ивана Коровина.
– Пропадем, чадо, – тяжко вздыхала бабка.
В Фомино заговенье зашел в избу нижегородский купец Тарас Грозильников, много лет знавший Коровина. Купец наведался в Муром на пяти подводах: приехал за колоколами для нижегородских храмов. Услышав о смерти Ивана Коровина, сожалело молвил:
– Добрый был мастер.
– Худо ныне у нас, батюшка, – запричитала Минеи-ха. – Сироты мы. Вот и я скоро на погост уберусь.
Тарас Грозильников глянул на Илейку.
– Поедешь ко мне в Нижний?
– Поеду, дядя Тарас, – охотно согласился Илейка. Его давно манили новые города. Он и сам помышлял убежать из Мурома.
В шестнадцать лет стал Илейка сидельцем торговой лавки. «И сидел он в лавке с яблоками да с горшками».
Года через два довелось Илейке и на Москве побывать. Тарас Епифаныч, беря с собой Муромца, строго наставлял:
– В Белокаменной не зевай. Москва, брат, бьет с носка, ушлый живет народец. Особо на торгу держи уши топориком. Чуть что – объегорят. Шишей да шпыней – пруд пруди. И такие, брат, воры, что из-под тебя лошадь украдут.
– Не оплошаю, Тарас Епифаныч, – заверял Илейка.
С полгода на Москве в лавке просидел, и ни разу впросак не попал. В свободное же время толкался по торгам и площадям, дивился. На Москве народ шебутной, отовсюду слышались бунташные речи. Посадская чернь негодовала на бояр и царя, толковала о Дмитрии Углицком.
Мятежных людей ловили стрельцы и земские ярыжки, тащили в Разбойный приказ били кнутом, нещадно казнили на Ивановской площади.
Но чернь неустрашимо дерзила, исходила ропотом.
«Удал народ! – восхищался Илейка. – Ни бояр, ни царя не страшится. В Новгороде куда улежней».
Но и в Нижнем участились воровские речи. Ремесленный люд хулил воевод и приказных дьяков, судей и земских старост.
Нет-нет да и полыхнет по Новгороду бунташный костерок. Тарас Грозильников недовольно говорил:
– Неимется крамольникам, ишь распоясались. Приказных дьяков начали побивать, на боярские дворы петуха пущать… Ныне гляди в оба, народ и на купцов злобится.
Илейке надоело сидеть в лавке. Подмывало в кабаки, на гульбища, к молодым посадчанам, дерзившим нижегородским воеводам и дьякам.
Тарас Грозильников то подметил:
– Среди горлопанов тебя примечали. На торгу, вкупе с голодранцами, больших людей города хулил. Гляди, парень, до темницы не докатись. Коль еще услышу о тебе недоброе, сам к воеводе сведу. Мне экий сиделец не надобен.
Недели через две, покинув купца, Илейка пристал к ватаге гулящих людей. Те шатались по городам, похвалялись:
– Мы люди вольные, ни. купцу, ни барину спину не гнем. Куда хотим, туда и идем.
Ходили десятками, сотнями, задирали прохожих, буянили в кабаках. Пропившись, спускались с нижегородского угора к Волге, осаждали насады и струги, весело кричали:
– Эгей, купцы тароватые, примай в судовые ярыжки! Много не возьмем. Нам лишь на харчишки да чарочку в день.
Илейка угодил в «кормовые казаки» на расшиву ярославского купца Козьмы Огнева, снарядившегося с товарами в Астрахань. И с того дня началась для Муромца бродяжная жизнь. Где только не удалось побывать! На Волге, Каме, Вятке, в Казани, Астрахани… Казаковал, бурлачил, нанимался к купцам, кормясь тем, что «имал де товары у всяких у торговых людей холсты и кожи, продавал на То-тарском базаре и от тово де давали ему денег по пяти и по шти».
В Астрахани жил Илейка у стрельца Харитонки. Тот вовсю подбивал Муромца на царскую службу.
– Буде тебе по Руси скитаться. Айда к нам во стрельцы. Царь Борис ныне служилых жалует – и деньгой, и хлебом, и сукнецом добрым. Жить можно. Айда к голове!
– Во стрельцы погожу, – толковал Илейка. – Докука, брат, на одном месте сидеть. Да и чего хорошего с бердышом за лихими гоняться? Не по мне то, Харитоша.
– Аль опять куда надумал?
– Надумал податься в казаки.
Стрелец негромко рассмеялся:
– Да ты каждый год в казаках гуляешь. Почитай, все реки облазил.
– Да не о тех казаках речь, – отмахнулся Илейка. – То казаки судовые, ярыжки, зимогоры… Меня, Харитоша, на Дон и Терек манит. Вот там козачество! Добро бы в поход куда сходить.
– Непоседлив ты, братец.
Бросив «имать товары», Илейка пристал к казачьему войску, идущему в далекую Тарскую землю. Выдали Муромцу коня, самопал, копье и саблю, молвили:
– Идем в Дагестан персов и турок воевать. Гляди, не сбеги. Иноверец лихо бьется.
– Нашли кем пугать, – фыркнул Илейка. – Либо сена клок, либо вилы в бок. Не заробею!
Муромец не посрамил казачьего воинства. И в Тарках, и на Тереке сабля его была одной из самых ярых. Казаки довольно гутарили:
– Удал и проворен. Товариществу крепок. Добрый казак!
Побывал Муромец и в стрельцах, ходивших с воеводами в Шевкальский поход. Вернувшись в город Терки, «Илейка приказался во двор к Григорию Елагину». Но холопствовал лишь зиму: по весне удрал от боярского сына на Волгу. «Ходил с казаки Донские и Волские», покуда не угодил к голове Афанасию Андрееву.
Астраханский воевода Иван Хворостинин снарядил казаков на Терку. Молвил:
– Повелел царь Борис Федорович оберегать терскую землю накрепко. Будет за то вам достойная награда.
Казачий отряд Афанасия Андреева вышел из Астрахани летом. Зимовали в Терках. Поизодрались, пообносились, жили впроголодь. Недовольно галдели:
– Плохо тут, братцы. Вконец зануждались. Худая служба.
– Худая! Ни сукна, ни вина, ни хлеба. Проманул нас царь Борис.
Илейка бродил среди казаков, кричал:
– Жалованье наше бояре похватали. Мало им, мздоимцам!
– Задавили народ. Чу, гиль по всей Руси.
– Сказывают, царь Дмитрий объявился. Народ-де к нему валом валит. Праведный, чу, царь.
Войско роптало. Многие казаки призывали идти «на Кур реку, на море, громить Турских людей на судах».
– Неча сидеть. Айда в море за зипунами! А коль добычи не будет, пойдем кизылбашскому шаху Аббасу служить!
Илейка же звал на другое:
– Не под тот угол клин колотите, братцы. Шах Аббас могет и в ятаганы встретить. Не лучше ли на московских бояр податься, дабы изведали наши сабельки. От них все беды! Айда на Москву!
– Не хотим на Москву! Айда на море!
Войско раскололось. Шум, брань на сто верст!
Как-то бывалые казаки Булатка, Тимоха да Осипко явились к своему атаману Федору Бодырину и повели разговор:
– Весна скоро, батько. Пора в поход снаряжаться, буде голодовать… Так ты на бояр али как?
– На бояр, – твердо молвил Бодырин. – Все мои триста казаков о том помышляют. На бояр!
– Добро, батька… Мы тут об одном дельце покумекали. Но дельце то непростое.
Выслушав казаков, атаман надолго задумался. День думал, другой, покуда не позвал к себе Булатку.
– Пожалуй, хитро умыслили. Глядишь, с царевичем и бояр бить сподручней. Авось и поверит народ православный… Да токмо кого в царевичи ставить? Надо из молодых, и чтоб головой был крепок, а то сраму не оберешься.
Отбирали долго, усердно, пока не остановились на двух казаках: Илейке Муромце и Митьке Астраханце. Парни толковые, башковитые, хоть обоих «во царевичи».
– Нарекайте, атаманы-молодцы, – обратился Федор Бодырин к казакам. – Кого назовете, тому и быть Петром.
Долго судили да рядили, покуда не взобрался на бочонок Митька Астраханец.
– Послухайте меня, братья-казаки! Спасибо за великую честь, но быть мне царевичем не можно. Я на Москве никогда не бывал и московских порядков не ведаю. Пущай Илейка во царевичах ходит. Ему Москва не в диковинку.
На том казаки и «приговорили». Илейку облачили в боярский кафтан, усадили на белого коня, подали саблю в золоченых ножнах. Муромец приосанился, горделиво повел черной бровью, воскликнул:
– А будет вам за то любовь наша! Жалую всех зипунами, казной и хлебом. Есаулов и сотников – поместьями, атамана – шубой с моих царских плеч! Жить всем вольно, в достатке, почестях, без тесноты боярской!
Казаки довольно загоготали:
– И впрямь царевич, дьявол!
– Эк, выворотил. Любо, Илейка!
На бочонок поднялся Федор Бодырин.
– Кажись, не промахнули, атаманы-молодцы. Видит бог, истинный у нас царевич. Об Илейке же отныне забыть. Не было и не слышали такого казака. Перед вами сын государя Федора Иваныча – Петр Федорович, кой после долгих скитаний объявился в нашем войске. Не забывать оного ни днем, ни ночью, не выдавать ни под кнутом, ни на дыбе, ни на плахе. Умереть всем за царевича! А ежели кто язык высунет, того сказним по казачьему обычаю. Оберегайте, пестуйте царевича, служите верой и правдой. Но и ты, Петр Федорыч, не забудь наше радение. Будь своему слову крепок. Любо ли гутарю, атаманы-молодцы?
\
– Любо, батько! – взревело войско.
– А коль любо, целуйте крест Петру Федорычу. Отче, неси крест и икону!
Самовольно покинув городок, три сотни казаков поплыли вниз по Тереку к реке Быстрой; поплыли к набольшему войсковому атаману Гавриле Пану.
Терский воевода Петр Головин, услышав о Петре-ца-ревиче, осерчал.
– Дело воровское, изменное. Мало на Руси одного са-мазванца, ныне еще появился. Богоотступники!
К воровским казакам немедля выслал голову Ивана Хомяка.
– Самозванца в оковы – и ко мне!
Но казаки Илейку не выдали. Прогнав Хомяка, отплыли из войскового городка на море. Стали неподалеку от устья Терки на острове.
Воевода Головин вновь и вновь присылал своих гонцов; грозил, уговаривал, норовил подкупить старшину. Но Федор Бодырин и его есаулы неизменно отвечали:
– Царевич Петр – истинный. Мы ему крест целовали. А коль силом сунетесь, отпор дадим!
Слухи об отважном атамане и Петре Федоровиче облетели все казачьи юрты. Служилый люд, бросая городки и станицы, повалил к Бодырину. Едва ли не все терское войско собралось на бунташном острове.
Воевода Петр Головин места не находил. Потерянно сновал среди приказных, бранился:
– Нет, что делают, что делают, злодеи! Кому ныне на рубежах стоять? Как перед царем ответ держать? Ну, хоть бы половину войска в Терках оставили!
И вновь летели на остров гонцы, но Федор Бодырин и слышать ни о чем не хотел.
– Казаки не желают боле Годунову служить. Буде без жалованья сидеть! Ныне с царевичем Петром на Москву пойдем.
Казаки поплыли к Астрахани. Но в Астрахань «крамольников» не пустили. Казаки кричали со стругов:
– Дурни! Пошто закрылись? С нами сын государя Федора – царевич Петр Федорыч! Впущайте царевича!
Но стрельцы ворот не открыли. Воеводы, головы и сотники отвечали со стен и башен:
– Воров не впущаем!
– Не гулять вам по Астрахани, не грабить!
– Ступайте прочь со своим Самозванцем!
Казачье войско поплыло вверх по Волге. Это был дерзкий, разбойный поход. Донские, волжские и терские казаки, вырвавшись на волю, громили купеческие расшивы и насады, нападали на торговые и посольские караваны, зорили дворянские и боярские усадьбы.
Гудела, стонала, бесновалась матушка-Волга!
Из Москвы приходили добрые вести. Умер в одночасье царь Борис Федорович. Возликовали. К Москве движется государь Дмитрий Иванович. Возликовали вдвое!
«Царевич» на радостях воскликнул:
– Слава те, господи, свершилось! Дядя мой идет к Москве. Гуляй, казаки!
Воцарившийся Дмитрий Иваныч, узнав о четырехтысячном казачьем войске, выслал к «племяннику» своего гонца Третьяка Юрлова. Встреча произошла под Жигулями.
Гонец степенно молвил:
– Царь и великий князь Дмитрий Иванович шлет тебе, царевич Петр, свою грамоту.
Казаки довольно заулыбались: государь Дмитрий царевича признал, то добрый знак.
Принарядившийся Илейка принял грамоту, сорвал красные печати, молча прочел. Третьяк же Юрлов усмехнулся: какой же из него царский сын? Обычая не ведает. Царские особы сами грамот не читают.
Илейке же и невдомек, что промахнулся. Крутнув ус, весело глянул на войско.
– Дядя мой, государь Дмитрий Иваныч, велит идти нам к Москве. Обнять-де желает свого племянника. Любо ли, казаки?
– Любо! – взревела повольница.
– Слава государю!
– Айда к Москве!
С того дня поубавили разбой, заважничали. Сам государь к руке своей кличет, ждут всех на Москве щедроты царские.
Но за Свияжском, у Вязовых гор, радость казаков померкла. Бежавший из Москвы казак Гребенкин доставил худую весть: царя Дмитрия Иваныча убили в Белокаменной.
Сотники, головы, атаманы собрались на совет. Приговорили: войску идти вспять. Доплыв до Камышинки, вновь принялись «думу думати». Одни звали на Хвалын-ское море, другие – на Казань и Астрахань, третьи – в Дикое Поле. Спорили не день, не два, покуда не порешили: идти к донским атаманам. Волоком перетащились до реки Иловли и «перегребли на Дон, а Доном ехали до Монастырского».
Но оседлые, домовитые казаки встретили повольников с прохладцей:
– Неча у нас голытьбе делать. Один разбой на уме. Покуда Волгой шли, сколь добрых людей поубивали, да пограбили. Неча нас с царем Шуйским ссорить, пущай да-ле идут.
Атаманы в третий раз сошлись на совет. Федор Бодырин, выслушав начальных, молвил:
– Думаю, один нам ныне путь. В Сечь! Заодно с братьями-запорожцами будем промышлять.
На том и сошлись. Поплыли по Дону до Северного Донца, «а Донцом вверх погребли верст со сто».
К запорожцам «царевич» Петр не попал. Подле Айдара войско встретилось с гонцом из Путивля. То был посадский человек Онисим Горянин.
– Послан я к тебе, царевич Петр Федорыч, от князя Григория Шаховского и всех гражан путивльских. Велено сказать, что государь наш Дмитрий Иваныч жив, идет из Литвы с великой ратью в землю северскую и скоро будет в Путивле.
– Да может ли быть такое? – усомнился Илейка. – Царя Дмитрия на Москве людишки Шуйского убили.
– Злой навет! Убили попова сына, что обличьем на государя схож. Царь же Дмитрий Иваныч божьей милостью уберегся и бежал в Речь Посполитую. Ныне идет на Русь, дабы вернуть свой законный престол.
– Добро бы так, – все еще сомневаясь, протянул Илейка.
– Да ты глянь на печати, царевич, глянь! – показывая на свиток, вскричал посланец.
Илейка глянул. Красного воску, с орлами. Такие же печати он видел под Вязовыми горами у царского гонца Третьяка Юрлова, приехавшего с государевой грамотой из Москвы.
– Царская… Царская, казаки!
Повольники оживились, тесно огрудили Илейку.
– Чти, царевич!
Илейка прочел, весело и задорно крикнул:
– Слышали, казаки? Царь Дмитрий Иваныч жив! Государь и весь люд путивльский зовут нас в град Путивль. Послужим ли Красну Солнышку?
– Послужим, царевич!
Повольница двинулась по Северному Донцу на порубежный, «засечный» город Царев-Борисов.
– Засели в крепости наши злые недруги – людишки Шуйского, – говорил атаманам Илейка. – Надо порадовать Дмитрия Иваныча. Навалимся всем войском – и возьмем Борисов. Придем в Путивль с победой. Так ли, Федор Акимыч?
– Вестимо, царевич, – кивнул Бодырин. – Все не с пустыми руками придем.
Городок Царев-Борисов пал без боя.
На четвертый день «сиденья» в Борисове к Илейке доставили дюжего густобородогч) казака. Стремянный Бу-латко Семенов доложил:
– Матвей Аничкин. Посланец-де набольшего воеводы Ивана Болотникова.
– Болотникова? – живо заинтересовался Илейка. Он был немало наслышан об Иване Исаевиче. Слава об этом удалом казаке по всему Дикому Полю гуляет.
– То всем казакам казак, – гутарили бывалые повольники. – К барам, судьям и крючкам приказным зело был лют… Жаль, на ордынское войско нарвался, в сече сгиб.
И вдруг такая весть! Болотников жив, идет Большим воеводой на царя Шуйского.
– Да как же он из татарвы выбрался? – спросил Илейка. – Сказывали, сгиб донской атаман.
– Не сгиб, царевич, – отвечал Аничкин. – Ордынцы Ивана Исаевича в полон взяли, опосля ж в Кафе туркам продали. Османцы на галеру к веслу приковали…
Выслушав Матвея Аничкина, Илейка долго молчал, раздумывая над необычной судьбой Болотникова.
– Да-a, – протянул наконец. – Хлебнул лиха казак, через край хлебнул. Редкий человек сии невзгоды выдюжит… И где ж ныне Иван Исаевич?
– Пошел на выручку Кром, царевич. Народ там от Василия Шуйского отложился и целовал крест государю Дмитрию Иванычу.
– Доброе дело… А кого ж Васька Шубник на Кромы послал? И велику ли рать?
– Князя Михайлу Нагого. В рати дворяне, дети боярские да стрельцы. Тыщ эдак пятнадцать.
– Многонько же Шубник на Кромы послал. Городок-то, чу, невелик. Чего уж так напустился? Многонько… Хватит ли сил у Болотникова?
Матвей Аничкин оценивающе глянул на «царевича». Ради любопытства пытает или что-то для себя прикидывает?
– Кромы для Шуйского ныне самое опасное место. На Кромы все северские и польские города взирают. Вон какой бунташный огонь полыхнул! Побьют Шуйского под Кромами – вся Украина к Дмитрию Иванычу пристанет. Да и подмосковные уезды всколыхнутся. Вот и послал большую рать Василий Шуйский. Но супротив Болотникова Нагому не устоять. Побьет его Иван Исаевич. К Болотникову ныне все комарицкие мужики и холопы сошлись.
– И охотно пошли? – продолжал любопытствовать Илейка. – Мужик воевать не любит. Мудрено его от сохи оторвать.
– Вся комарицкая волость поднялась, царевич. Мужики на царя и бояр огневались. Ране-то они на черных земляхсидели, бар не ведали, одному лишь государю налоги и подати платили. А как на царство Борис Годунов сел, так и пропала мужичья волюшка. Годунов, почитай, всю землю мужиков-севрюков помещикам роздал. А те и навалились. Барщиной да оброками задавили. Да так захомутали, хоть помирай! Борис-то Годунов и сам маху не дал, лучшие земли себе оттяпал. Вот и взроптали мужики. Борис же на них – стрельцов. Кнут, дыба, плаха. А тут царь Дмитрий Иваныч объявился, обещал севрюков из ярма вызволить. Мужики все скопом от Бориса отшатнулись – и к Дмитрию. И жить бы им без затуги, но Василий Шуйский на царя ополчился. Поди, слышал, царевич, что на Москве содеялось?
– Как не слышать! Изменники бояре помышляли дядю моего извести. Ну, да бог милостив. Удалось бежать Дмитрию Иванычу… А дале что, казак?
– Севрюки не поверили брехне Шубника, что царя Дмитрия убили. И как токмо Красно Солнышко объявился, мужики за топоры взялись. Постоим-де за истинного государя, он нам землю и волю вернул! А тут и Болотников в Путивль пришел, пришел от самого Дмитрия Иваныча, с его царской грамотой. Большим воеводой государь Ивана Исаевича назначил. Болотников по всей Украине клич кинул, дабы народ брался за оружье и шел под стяги Дмитрия.
– С каких же земель и городов рать собралась? – не уставал задавать вопросы Илейка. Все ему вдруг захотелось Знать, обо всем дотошно изведать: о мужиках, о холопах, о казаках с Дикого Поля, о южных дворянах и детях боярских, приставших к царю Дмитрию Иванычу, о служилых людях «по прибору», перешедших к Болотникову… Особо взбудоражили Илейку, «листы» Ивана Исаевича.
– Удал Болотников! Древние порядки рушит. Тут ведь не просто господ поколотить, такое и допрежь случалось. Болотников под самый корень рубит. Боярство, приказы, суды неправедные – долой! В селах и деревнях – мир, в городах – вече. Избранники народные. Мужику – земля на веки вечные, холопу – воля… Ай да Иван Исаевич, ай да башка!
Глава 3 СХОДИЛИСЬ РАТИ ПОД ЕЛЬЦОМ
Государь Василий Иванович ушам своим не поверил: мужичья рать разбила отборное царское войско!
– Да статочно ли оное?! – холодея от недобной вести, выдохнул он и весь съежился, сгорбился, убавился в росте. – Повтори!
– Войско Трубецкого и Нагого побито ворами. Восемь тыщ убито, две тыщи взяты в плен, остатки рати бежали к Орлу. Болотников идет на Москву, – тихо и скорбно произнес гонец. Знал, ждет его большая беда, цари за худые вести не жалуют. Покойный Иван Васильевич Грозный, случалось, и на плаху гонцов отправлял.
Царь поплелся в крестовую. Взирая на лики святых, смятенно восклицал:
– Господи, да что же это деется? За что наказуешь, трорец небесный? Неслыханны дела твои, господи!
В голове Василия Ивановича никак не укладывалось, чтоб мужичье, наспех собранное и кое-как вооруженное, смогло одолеть многотысячное царское войско, где и стрельцы, и дворянская конница, не раз бывавшие в сражениях, и Большой пушкарский наряд, способный сокрушить самого злого ворога. И вот на тебе! Смерды, холо-пишки, сиволапые людишки наголову разбили государеву рать. Да то слыхом не слыхано! Не бывало еще такого на Руси. Ни при каких царях и великих князьях смерды в бунташные рати не сбивались. Впервой такой громадой сошлись… Ужель мужик так силен, господи?!
Царя Василия обуял страх, да такой, какого он не изведал, пожалуй, за всю свою жизнь. Бывало, перед плахой стоял, и то не так было жутко. Тогда, на Красной площади, его захлестывала злость и гордыня, и не было даже мысли, чтр его страшит топор палача.
Ивашка Болотников с мужичьем идет на Москву! А что, как вся чернь поднимется?!
Пал на колени. Тычась лбом об узорчатый ковер, просил у господа утешения и защиты. Затем долго, понурый и расслабленный, сидел в креслах. Внезапно подумалось: поглядеть бы на этого Ивашку. Сказывают, дюжой, силы непомерной. Ну да не в плечах его сила. Мало ли богатырей на Руси… Ивашка, никак, головой крепок. Недоумку рати не водить. Но чем же он мужика взял, чем подлых людишек прельстил?
Велел кликнуть дьяка, что ведал тайными государевыми делами.
– Ты вот что, Петр Евсеич… Пошли-ка своих людей к Болотникову. Да тех, что похитрей да половчей. Пущай у Вора послужат. И чтоб всю подноготную об Ивашке изведали. А коль людишки твои до стола Вора дойдут, так пущай о зелье вспомнят. Изведут – награжу по-царски. Уразумел?
– Найду оных людей, государь.
– Да чтоб мужичье не мутили. Приметят. Пущай не щадят живота Ивашке служат… А рать мутить пошлешь других, да пошлешь поболе, дабы крамольное войско расшатать. Не забудь чернецов да попов заслать. Сходи-ка ныне к патриарху. Лют Гермоген к богоотступникам.
Наставив и отпустив дьяка, Василий Иванович вновь весь ушел помыслами к воровской У крайне. Худо не только под Кромами, но и под Ельцом. Елец же вооружен как ни одна из засечных крепостей. Пушек, ядер, зелья, пищалей, сабель и пистолей – на великую рать. Год назад Самозванец помышлял выступить из Ельца на крымских татар. Похвалялся:
– Надоели Руси поганые. Что ни год, то набег. Не пора ли наказать басурман? Соберу рать со всей державы. Сходиться дружинам во Ельце, везти туда броню и оружье. Из Ельца и выступлю. Отучу ордынцев ходить на Москву!
В поход Самозванец так и не сходил, но броня и оружье остались в Ельце.
«И кому в руки попало? – досадовал царь Василий. – Ворам! Ельчане не захотели целовать мне крест, побили воевод и шатнулись к Расстриге. Да оного злодея давно и в помине нет! Сколь на Москве люду зрело, как его Гришка Валуев из пистоля сразил. Веруют же, нечестивцы, вся Украйна верует!.. Да кабы токмо Украйна. В самой Москве гили хоть отбавляй. «Жив Красно Солнышко, жив истинный помазанник божий». Тьфу, охальники! Нашли кого «Солнышком» величать. Беглого монашка, чернокнижника, расстригу, еретика. Тьфу! Не он ли латынянами Москву наводнил, не он ли дозволял иноверцам входить в храмы и соборы, не он ли изгонял пастырей духовных из домов своих, вселяя в них ляхов. А кто помышлял Псков и Новгород чужеземцам отдать, кто нещадно казну державную зорил, кто великое множество девок обесчестил? Срамословил, блудил, прельщал чернь лживыми посулами. Веруют, веруют, малоумки!»
Закипел, забегал по палате, весь клокоча от гнева. Долго не мог успокоиться, пока внимание его не привлек высоченный широкогрудый стрелец, прохаживающийся с бердышом по двору. Вглядываясь через слюдяное оконце в служилого, подумал: ужель с такими молодцами воров не одолею? Стрельцов-то у меня десятки тыщ. Сила!.» Надо Ивану Воротынскому еще полков пять-шесть послать. Буде ему под Ельцом топтаться.
О ратях, посланных на Украйну, царь Василий еже-день помнил. Как-то молвил на Боярской думе:
– Надо поглядеть, что в войсках деется. Ведомо мне стало, что многи воеводы стоят на Северу худо. Бражничают, службу закинули, воров не теснят. Пошлем-ка к воеводам своих досмотрщиков. Пусть сыщут накрепко! Нерадивых гнать – ив опалу. К ратям же – искусных воевод, кои ордынцем и ливонцем испытаны.
Полки досматривали по всем северским и польским городам: в Орле, Новосиле, Серпухове, Калуге, Алексине, Кашире, Мценске… Под Елец царь отправил стольника Юрия Хворостинина. Сказал тому особо:
– Огляди, князь, полки дотошно. Изведай, нет ли какой порухи середь начальных. Воротынскому же молвишь: буде стоять под крепостью, буде попусту из пушек палить. Елец взять немедля! Пущай полвойска загубит, но взять, иначе всему царству беда. Так и поведай. Воров же на Москву пусть не везет. Казнить на месте нещадно. Поспешай, князь.
С того дня Шуйский с нетерпением ждал вестей. И вот наконец в день Агафона гуменника1 постельничий доложил:
– Гонец из Ельца, великий государь!
Три дня лил дождь. Дороги разбухли! Грязь непролазная! Но рать не останавливалась, отдыхая лишь короткими летними ночами.
Дворяне ворчали:
– Экая распутица. Переждать бы погодье, Истома Иваныч. Одежу хоть выжимай. Да и кони повыдохлись.
– А пушкарям каково? Вконец замаялись. Дай передых, воевода!
Но Истома Пашков был непреклонен.
– Недосуг, надо к Ельцу поспешать.
– Да успеем мы к Ельцу, Истома Иваныч. Князю Воротынскому крепости не взять. Сказывают, у ельчан пушек видимо-невидимо. Дай роздых.
– Недосуг! – отрезал Пашков.
А спешил воевода не зря. Лазутчики проведали: из Москвы к Ельцу Шуйский выслал подкрепление. Об этом знали лишь он, Истома, да казачий атаман Григорий Солома, Меж собой договорились: рать покуда не извещать, пусть идет на Елец спокойно. Главное – опередить Шуйского.
Дворяне и дети боярские, глядя на воеводу (насквозь промок, но не унывает), переставали брюзжать.
Казакам же – и дождь не помеха. Бывалый народ! Ехали, прикладывались к баклажкам, на дворян посмеивались:
– Зазябли, мокрые тетери. Это те не в хоромах барствовать.
– В степь бы их на стылый ветерок, что коня сшибает.
На другой день дождь перестал лить, сквозь низкие серые облака проглянуло солнце. Дворяне повеселели.
В тот же день пришла радостная весть. На запаленных конях примчали гонцы из Кром.
– С победой, служилые! Воевода Иван Болотников разбил рати Нагого и Трубецкого. С победой! Слава Набольшему воеводе!
У казачьего атамана Григория Соломы радостно заблестели глаза. Ай да Иван Исаевич! И в Диком Поле, и на Волге знатно ратоборствовал. А ныне и под Кромами одержал славную победу.
Истома Иваныч дотошно расспросил гонцов. Ловок Иван Исаевич, хитро Трубецкого да Нагого побил, хитро. Вот тебе и бывший холоп!
Кольнула зависть, острая, обжигающая, но тотчас угасла под взглядами начальных людей.
– О победе изречь всему войску. Пусть каждый дворянин, сын боярский, казак, пушкарь, холоп барский, человек даточный знает о разгроме войска царя Шуйского. Сказывать о том мужикам в селах и деревеньках, чернецам и попам. Пусть несут добрую весть в народ.
– Любо, Истома Иваныч, – крякнул Григорий Солома. – Надо бы гонцов по всей округе разослать. Весть дюже добрая. Мужики еще пуще в рати повалят.
– Пошлем, Григорий Матвеич.
Войско Ивана Воротынского, узнав о Кромской битве, приуныло. Меж дворян и детей боярских поплыл невеселый говорок:
– Тыщи полегли. И не мужичье – конница дворянская.
– Знать, силен Вор. Сказывают, до самого Орла Трубецкого гнал.
– Кабы и нас воры не турнули. Истома Пашков на Елец прет. Войско-де с ним несметное. Выстоим ли?
Шли и крамольные речи, особо среди «даточных» людей, набранных из сел и посадов.
– Слышали, братцы, как Иван Болотников бар поколотил?
– Как не слыхать! Вся Русь о том ныне гудит. Ловко Иван Исаевич с господами поуправился. Все войско-де уложил. Ишь, как за Красно Солнышко народ бьется.
– И нас перебьют. У Истомы Пашкова, чу, дружина немалая. Да и казаки с Поля пришли. Удалый народец. Посекут, братцы.
– Посекут… Но какого рожна нам кровушку проливать? Аль царь Шуйский с боярами нам волю дали, аль Юрьев день вернули?
– Держи кукиш! Вконец заярмили, кровососы!
– Так зачем же нам за Василья Шуйского стоять? Не лучше ли к Дмитрию Иванычу податься? Он-то к народу милостив.
– Тише… Стрельцы идут.
Но и в стрельцах не было крепи:
– Худо под Кромами, служилые. Это ж надо так Трубецкому оплошать!
– А сколь нашего брата полегло! Вот те и Вор с дубинкой! Нет, служилые, никак силища у Самозванца. Дубинкой да орясиной стрельца не побьешь. Тяжко нам будет.
Поубавилось спеси и у самих воевод. А сошлось их немало: из Переславля Рязанского, Мценска, Новосили, Серпухова… Еще неделю назад начальные на совете говорили:
– Ельцу долго не удержаться. Пушек и ядер у нас довольно, чтоб стены порушить. А скоро, побив воров кром-ских, и князь Трубецкой подойдет. Вкупе-то враз крамольников осилим.
Теперь же воеводы снйкли: и Елец стоит несокрушимо, и Трубецкой разбит.
Получив грозную грамоту Василия Шуйского, князь Воротынский вновь кинул войско на крепость, но в который уже раз штурм был отбит. Ельчане били царских ратников из пушек и пищалей, самопалов и тяжелых крепостных самострелов, давили бревнами и колодами. Воротынский нес большой урон, сокрушенно высказывал:
– Дернул же черт Гришку Отрепьева Елец оружить!
Норовил взять мятежников миром, посылая в город
людей от Марфы Нагой. Но ельчане грамотам царицы не верили.
– Быть того не может, чтоб царевич от ножа закололся! А не Марфа ли Дмитрия Иваныча на Москве признала, когда тот из Литвы приехал? Не сама ли сына на престол благословила? Теперь же с ног на голову. Дудки! Шубника проделки. Лживей Василия на Руси на сыщешь. У него правды, как в решете воды.
Грамоту сжигали, посланцев с позором выгоняли, сопровождая свистом и охальными словами.
Воротынский осерчало сжимал кулаки, но гнева своего рати не выказывал: сердцем вражьего копья не переломишь. Надо головрй хитромыслить. Но как ни ломал голову, как ни прикидывал, Елец взять не удавалось. А тут еще одна напасть – к рати близилось дворянское войско Пашкова. Пришлось несколько полков снять с осады и выставить на подступах к Ельцу. Отвели от стен и добрую треть пушкарского наряда.
И пушки и полки Воротынский расставил на удобной для себя местности: на горе Аргамыч, вдоль Быстрой Сосны, на увалах и речке Ельчике. Открытым для Пашкова оставался лишь огромный овражище, тянувшийся левее крепости. Куда бы Истома не сунулся, он всюду попадал в ловушку.
Выслушав лазутчиков, Пашков не торопился собирать голов и сотников па совет. Размышлял: царев свояк Иван Воротынский не такой уж простак в ратном деле. Пошел в отца – знаменитого Большого воеводу Михаила Воротынского, под началом которого были все засечные крепости. Ивана же Воротынского Истома Иваныч знал еще по Крымскому походу, когда тот искусно воевал ордынцев. Был князь хитер, изворотлив, но сам в сечу никогда не кидался, и не понять было служилым: то ли Воротынский голову бережет, то ли чересчур хладнокровен. Но его выдержка больше всего и была по душе Пашкову.
«Осторожен князь, рассудлив, головой об стенку не ударится, – раздумывал Истома Иваныч. – Ишь как хитро под Ельцом стал. Кажись, и не подступишься».
Совет не собирал, тянул, прикидывал, пока в шатер не заглянул Григорий Солома.
– С доброй вестью к тебе, Истома Иваныч. Примчали ко мне два казака с Волги. Василий Шестак на подмогу идет.
– Василий Шестак?.. Дворянин аль сын боярский?
– Какое! – усмехнулся Солома. – Был когда-то холопом окольничего Андрея Клешнина. Бежал под Ростов. Опосля по Руси скитался, покуда с Болотниковым на Дон не попал. Ныне – казачий атаман. Донских да волжских казаков с ним боле тыщи. Не седни-завтра здесь будут.
Озабоченное лицо Истомы Иваныча заметно повеселело. Воистину, добрая весть. Подмога немалая, казаки в сражениях одни из самых храбрых.
Солома же вдвойне был рад вести о Шестаке: как-никак, а дочерин муж. Правда, не так уж и часто в своем курене зятька видел, но обиды в сердце не носил: казаку всегда родней степь, конь да сабля острая. Любаву жаль, да что поделаешь, так уж заведено на Дону.
О своем родстве с Шестаком Истоме не заикнулся, спросил:
– Так обождем ли атамана, воевода?
– Обождем, – коротко подумав, сказал Истома Иваныч.- Вместе и на Воротынского навалимся.
– В обхват пойдем или впрямь ударим?
– Сам-то как мыслишь? – уклонился от ответа Пашков, и большие серые глаза его пытливо застыли на казачьем атамане.
«Скрытен же Истома» – в который уже раз мелькнуло в голове Григория Матвеевича.
– Погутарили мы с казаками. Воротынский крепко затворился, ну да худа та мышь, что одну лишь лазею знает. Князь на пушки да на заслоны надеется, а внутрь не смотрит. Изнутри надо бить…
Григорий Солома подробно рассказал о своей задумке. Истома поперхнулся. Сам о том же помышлял, сам! Не хотел раньше времени говорить – и вот на тебе! Солома будто подслушал его мысли. Мудрен же казак! Но промашку не исправишь: кто первее, тот и правее.
– Что, Истома Иваныч, аль не по нраву моя затея? – уловив непонятное замешательство в лице Пашкова, спросил атаман.
– Да нет, – крякнул Истома, сам о том думал. – Пожалуй, так и сделаем. Но допрежь казаков с Волги дождемся.
Все началось внезапно для Воротынского: едва наступило утро, как из крепостных ворот высыпала елецкая рать. Натиск был быстр и неожиданен: за всю долгую осаду ельчане и не помышляли о вылазке, а тут будто их шилом укололи – выскочили всем городом.
Самый тяжелый урон был нанесен пушкарям, спавшим возле орудий. Всполошные крики дозорных потонули в яростном реве набежавшей рати. Пушкарей, пищальни-ков и стрельцов разили мечами и саблями, пистолями и самопалами, кололи рогатинами и пиками.
Воротынский смятенно выскочил из шатра. В ум не вспадало: полторы-две тысячи горожан обрушились на его пятнадцатитысячное войско! Дерзость неслыханная! На что надеются воры? Увязнут – и полягут все до единого.
А ельчане, смяв Передовой полк, отчаянно ринулись на Большой. Воротынский, придя в себя, приказал:
– Взять мятежников в кольцо!
Полки Правой и Левой руки, покинув становища, двинулись на ельчан.
В городе набатно забухали колокола.
«К чему звон?.. Чтоб сие значило?» – подумал Воротынский.
Вскоре к Большому воеводе примчали вестовые с дозорных застав.
– Истома Пашков! Идет всем войском!
Лицо Воротынского помрачнело. Так вот для чего сей звон. Ворам знак подавали.
– Далече ли Истома?
– Почитай, под Ельцом… Да вон глянь, воевода. Скачут!
Воротынский до хруста в пальцах сжал рукоять сабли. Перехитрили-таки, воры! Теперь уже разворачивать полки поздно. Хриплым, срывающимся голосом прокричал:
– Воров мене нас, захлебнутся! Круши богоотступников!
Первыми врезались в полки Воротынского казачьи сотни Василия Шестака и Григория Соломы. Налетели бешено, неудержимо, с устрашающим свистом и криком.
– Ги-и-и! Ги-и-и!
Дворяне и дети боярские, не ожидавшие столь мощного наскока, дрогнули, а затем и вовсе побежали, не выдержав грозного натиска. А тут подоспел и сам Истома Пашков с пятью полками, оставив в тылу лишь засадную рать.
Иван Воротынский, стоя на холме, с горечью взирал на сечу. Худо бьется царево воинство, вяло и робко. Где злость, где отвага, где верность царю? Стрельцы – и те попятились. Ужель войско обратится в бегство?
Почему-то вдруг всплыли слова Василия Шуйского:
– У меня на тебя, Иван Михайлыч, особая надежа. Покойный батюшка твой не знал ратного сраму. А ныне и ты, князь, удало постой. Да не так уж и грозна чернь лапотная. Легко с ворами поуправишься. Ране удачлив ты был в сечах. Быть же тебе и впредь со щитом, воевода!
Воротынский мрачно и зло подумал: «Самого бы сюда, черта лысого! Поглядел бы на эту «чернь лапотную». Ишь как озверело бьется!»
Прискакал вестовой с Быстрой Сосны.
– Беда, воевода! Даточные люди побросали оружье. Многие к ворогу перешли.
– Смерды! – презрительно оттопырил губу Воротынский.
А вести поступали все черней и неутешительней:
– На Аргамыче худо! Пушкарям долго не удержаться.
– С Ельчика дворяне побежали!
– Среди детей боярских измена! Две сотни к ворам пристали.
– Подлые переметчики! – позеленел от негодования Воротынский. Подъехали к Большому полку, громко воскликнул:
– Слушай меня, головы, сотники и все люди ратные! Знаю вас, как храбрых и верных воинов, ходивших со мной в походы. Славно мы били ворога, славно стояли за Отечество. Так будем же и ныне крепки духом. Не посрамим меча своего, разобьем крамольников!
И сам повел полк в сечу. Но битва была уже проиграна. Кромская победа Болотникова, набатным эхом прокатившаяся по У крайне, поколебала царскую рать. Большой полк сражался отважно, но силы его вскоре иссякли.
– Загинем, князь! – прокричал Воротынскому Григорий Сунбулов, прикрывая воеводу от казачьей сабли.
Воротынский же, злой и разгневанный, в запале валил мечом казаков.
– Загинем, Иван Михайлыч! – вновь закричал Сунбулов. – Глянь, мало нас. Уходить надо!
Воротынский глянул, и только теперь до него дошли слова дворянина Сунбулова; еще минута-другая – и погибель неминуема. Вражье войско не остановишь.
С остатками Большого полка Воротынский и Сунбулов бежали на Епифань.
Сотни дворян и детей боярских были захвачены в плен и теперь ждали суда на Соборной площади.
Пашков, Солома и Шестак собрались в Воеводской избе. Были веселы и хмельны, взбудоражены победой. Больше всех ликовал Шестак. Еще бы! Победа над царским войском, встреча с тестем Соломой, воскрешение ближнего содруга Ивана Болотникова!
А сколь было горечи и скорби, когда до него дошла черная весть:
– Сгиб наш батько, сгиб наш славный атаман.
Васюта с горя даже о своей молодой женке забыл.
Покинул курень, сколотил ватагу из голытьбы и ринулся в степи.
– Отомстим поганым за батьку!
Нападали на татарские кочевья, убивали крымчаков, зорили улусы. Лилась ордынская кровь. Поутихнув, Васюта Шестак вернулся в Раздоры, но и там долго не усидел: подался с повольницей на Волгу.
Шли годы – в походах, стычках с ордынцами, набегах на купеческие караваны, сторожевой службе. Васюта заматерел, огрубел лицом, но веселого своего нрава не потерял. Не видывал Шестака Дон в затуге.
Печаль же по Болотникову с годами утихла, зарубцевалась: тужи не тужи – с того света не вернешь… И вдруг неожиданная, всколыхнувшая все Дикое Поле весть. Жив Иван Исаевич! Идет с ратью Большим воеводой на царя и бояр. Встал за лапотную бедь, обездоленных и голодных, встал за правду и волю!
Васюта спешно поскакал с Волги на бунташную Украй-ну. А тут подвернулся гонец с Путивля – просил идти на подмогу к Истоме Пашкову. И вот встреча под Ельцом, победа.
– Что с барами будем делать? – глянув из окна на пленных дворян, спросил Солома.
Пашков, отставив кубок, не спеша молвил:
– Дело непростое, Григорий Матвеич… Русские, не какие-нибудь иноверцы. Подумать надо.
– А чего думать? – разом вспыхнул Васюта. – Баре эти хуже иноверцев, коль Шуйскому продались. Казнить!
– Казнить недолго… А ты бы как порешил, Григорий Матвеич?
Солома посмотрел на Пашкова, на Васюту и вдруг вспомнил своего бывшего нижегородского боярина, что однажды кинул двух мужиков в поруб. Кинул со словами:
– Сидеть вам без воды и хлеба, дабы господ чтили.
Ночью до боярского послужильца, сидевшего подле
земляной тюрьмы, донеслись крики. Приподнял крышку.
– Чего орете?
– Вызволи, милостивец. Крысы! Дойди до боярина!
Руки и ноги узников были в колодках. Послу жилец доложил о мужиках лишь поутру. Боярин захихикал:
– Пущай, пущай посидят! Глядишь, боле не станут господ хулить.
Мужиков вынули из поруба с объеденными ушами и носами…
– Чего молчишь, Григорий Матвеич? – повернулся к
тестю Васюта. – Аль бар жалко стало?
– Казнить, – сурово бросил Солома.
Слово было за воеводой.
– Сердиты же вы на дворян, казаки. Сердиты… Ну да и мне боярские потаковники не по нутру. Не пощажу…
– Вот и добро, – повеселел Васюта.
– А покуда пусть в тюрьме посидят. Мы ж – за пир
честной. Надо же нам с ельчанами попраздновать… Знатно они Воротынского взбулгачили, – скользнул глазами по Соломе. – Удалась затея, Григорий Матвеич. Не худо за то и чару поднять.
Пировало войско, пировал город. Шумно, весело, дым коромыслом! А чуть схлынуло веселье, Истома Иваныч позвал к себе обоих казачьих атаманов.
– Лазутчики проведали, что под Новосилем войско Шуйского объявилось. С тыщу эдак. Надо побить. Казаки ваши быстры да и на винцо крепки. Мои ж – оклематься не могут, а дело спешное. Как, атаманы?
Солома и Шестак выступили под Новосиль. В тот же день Пашков повелел доставить на Торговую площадь пленных дворян. Молвил:
– В моей власти казнить вас смертью, дабы боле за Шубника не стояли. И все же карать вас не стану. Живите! Головы ваши сохраню, чтоб крепко умишком пораскинули, чтоб поняли, кому ныне крест целовать. Ужель вы от бояр тесноты не видели, ужель великородцы мужиков и холопей от вас не уводили! Ужель при боярском царе на чины и вотчины тщитесь? Да век такому не бывать, чтоб боярин служилой мелкоте дорогу уступил да к цареву двору приблизил. А вы? Шубнику поверили? Первому же лжецу и клятвоотступнику. Худо, неразумно то, дворяне. Вам есть кому послужить. Царю Дмитрию, истинному помазаннику божьему, что изменников бояр истребляет, дворян же всякими вольностями жалует – чинами, землями, делами судными… Дарую вам жизнь! Ступайте на Москву и всюду сказывайте о милости царя Дмитрия.
Стоявший рядом с воеводой один из начальных, нахмурившись, спросил:
– Неужто с миром отпустишь, Истома Иваныч?
– Зачем с миром? Пущай каждый кнута сведает. Добрая наука.
– А кафтанишки, зипуны, деньги?
– Без кафтанишек до Москвы дойдут, не зима, – насмешливо сказал Пашков.
«Наказав кнутом и ограбив», воевода отпустил пленных к Василию Шуйскому.
Царского войска под Новосилем казачьи атаманы не обнаружили. Посадчане, встретившие повольницу хлебом-солью и колокольным звоном, рассказали:
– Были допрежь царевы ратники, так они еще три недели назад под Елец к Воротынскому ушли. А тут мы о победе Ивана Исаевича прознали. Гонец от него с грамотой был. Прочли – и воеводу свово побили да всем миром Крас ну Солнышку крест целовали.
Солома и Шестак недоуменно переглянулись.
– Чуднб, – протянул Григорий Матвеевич. – Обмишулился на сей раз Пашков.
– Лазутчики худо сведали, – предположил Васюта.
– Поспешали, коней запалили, – недовольно молвил Солома.
Два дня простояв в Новосиле, казачье войско снялось под Елец. В полдни попался встречу обоз с ранеными мужиками. Ехали в свои села и деревеньки. Признав казаков, повеселели.
– Мнили, войско вражье, а тут свои.
– Чего ж в Ельце не остались? – спросил Васюта.
– А чего там делать недужным? Кто за нами ходить станет? Дома-то, чать, скорее, подымемся, – отвечали «даточные» люди.
– Пожалуй, – кивнул Солома. – Ну, а как в силу войдете? За соху возьметесь аль вновь в рать?
– Коль бог даст подняться, в избе сидеть не будем. Не до сохи ныне. К царю Дмитрию пойдем.
Солома довольно крякнул.
– Любо гутарите, мужики. Одолеете недуг, – ступайте к Болотникову, к Набольшему воеводе царя Дмитрия. Иван-то Исаевич крепко за мужичью волю стоит.
– Наслышаны. О «листах» его по всей У крайне рекут. Праведный воевода. Бар не жалует, побивать велит. Это тебе не Истома Пашков!
– А что Пашков? – быстро спросил Васюта.
– Пашков дворян на волю отпустил, к царю Шуйскому.
Казаки ушам своим не поверили. Отпустить на волю врагов?! Отослать к Василию Шуйскому?! Но зачем, по какой надобности? Ведь в битве Пашков дворян не щадил. Да и дале, когда к Москве пойдет, не единожды ему биться с барами. Поднявши меч, вспять не оглядываются… Что же приключилось с Пашковым, откуда в нем вдруг такая жалость? Кажись, царя Шуйского на куски был готов разорвать… Выходит, лукавил?
– Не разглядели мы Истому… А я ему верил. Мнил из добрых людей, веневский сотник, – проронил Солома.
– Неспроста он нас и в степь спровадил. Корысть имел. «Не пощажу». Вот тебе и не пощадил! Обманул нас Истома, – зло сказал Васюта.
Казаки, слышавшие разговор атаманов, загомонили:
– Стоит ли идти к Пашкову? Не люб нам такой воевода!
На кругу порешили: повернуть на Белев и Перемышль, догонять Болотникова.
Г лава 4 СИДОРКА ГРИБАН
Войско стало на привал.
Ржанье коней, говор ратников, дымы костров; варили щи, уху, мясную похлебку, жарили на вертелах бараньи и говяжьи туши. Кормились сытно, вдоволь.
У Ивана Исаевича легко на сердце: рать ни в хлебе, ни в мясе нужды не ведает. Не поскупились мужики-сев-рюки!
Подумалось: когда это было, чтоб оратай даром хлеб отдавал? Хлеб! Да нет ничего дороже для мужика-страдника. Сколь потов изойдет, чтоб взрастить хлебушек на ниве страдной. Походишь за сохой, полелеешь полюшко. А пожинки, молотьба? Постучишь цепом. Бывало, дух вон, а отец знай поторапливает: «Поспешай, поспешай, Иванко. Пот на спине – так и хлеб на столе. Глянь, тучи набегают, да и мельник ждет». Знал: к мельнику припозднишься – и жди своего череда до Рождества. А ждать недосуг, сусек еще по весне до последнего зернышка выметен, заждались в избе хлебного печева. А как хорош, как душист и сладок каравай из нови! Ломоть тает во рту. Дорог хлеб для мужика! И вот поди ж ты, сами, без кнута и барского тиуна несут хлеб в рать.
– Лишь бы впрок, служивые. Ничего для вас не пожалеем, коль за мужика стоять надумали.
Не только войско кормили, но и сами в него гуртом вливались. Едва ли не две трети дружины из мужиков-севрюков да холопов.
«Нет, не бывало такого на Руси. Ишь как народ за волю поднялся! И в том сила, сила великая!»
Вышел из шатра и направился к ратникам.
– Отдохнул бы, Иван Исаевич, – участливо молвил стремянный.
– Ночь будет, – отмахнулся Болотников.
– Непоседлив ты, батько. Чую, и когда Москву возьмешь, покоя не изведаешь.
– Это отчего ж? – остановился Болотников. – Тебе-то откуда знать?
– Да уж знаю, – хмыкнул Устим Секира. – В Диком Поле завсегда казаков тормошил, а уж на Москве и подавно лежнем не будешь. С царем Дмитрием Иванычем начнешь боярские порядки рушить. А дело то нудное, тяжкое. Не так-то просто бояр из судов и приказов выбить.
– Выбьем, выбьем, Секира! – веско бросил Болотников и, больше не останавливаясь, зашагал к дубраве. Здесь разместился большой пушкарский наряд под началом Терентия Рязанца. Возле дубравы паслись кони – огромный табун в добрую тысячу. Под Кромами же их было гораздо меньше.
Терентий Рязанец, прибыв со Дикого Поля, тотчас заявил:
– Мало лошадей, Иван Исаевич. До Москвы не дотащимся. Наряд!
Наряд, и в самом деле, был немалый: десятки осадных, полковых и полевых пушек, бочки с порохом, ямчу-гой и серой, две тысячи чугунных ядер, походные кузни…
Да и мало ли всякой оснастки в громоздком пушкарском хозяйстве!
Рязанец запросил еще с полтысячи коней.
– Иначе не поспеть мне за войском, Иван Исаевич. Сам посуди – далече ли без запасных коней уедешь? За неделю на сто верст отстанем, худо то.
– Вестимо, худо, – кивнул Болотников. – Войску без пушек не ходить. Будут тебе кони, Терентий Авдеич.
Пришлось вновь идти на поклон к мужикам. Севрюки и на сей раз не поскупились.
– Для тебя ничего не жаль, воевода. Лишь бы с неправедным царем поуправился.
С Терентием Рязанцем прошелся по всему наряду. Похвалил:
– Покуда урядливо, голова. Вот так бы до самой Москвы.
Среди пушкарей Болотников увидел Афоню Шмотка; тот сидел на телеге и, клятвенно ударяя себя кулаком в грудь, восклицал:
– Разрази меня гром, ребятушки, было!
Пушкари гоготали, а Шмоток, войдя в раж, продолжал бакульничать:
– Это что, православные, чудней было. Как-то в лесах жил, медку захотелось. Пошел бортничать. Авось, мекаю, медку сыщу. Нашел! Мотрю, древо с дуплом, а над дуплом пчелка вьется. Тут-то уж наверняка медком разговеюсь. Сермяжку скинул – и шасть на дерево. В дупло руку сунул. Нетути! А пчелка вьется, так и норовит ужалить. Чего, мекаю, ей зря кружить? Тут медок. Лаптишки скинул, ноги в дупло свесил. И тут, братцы мои, – Афоня протяжно вздохнул, скребанул, прищурив левый глаз, затылок, – проруха вышла.
– Аль пчела в зад дробанула? – хохотнул один из пушкарей.
– Кабы пчела, – вновь горестно вздохнул Шмоток. – Тут братцы, такое, что и во сне не привидится,.. Сук оборвался. Со всеми потрохами в дупло ухнул.
– Да ну?! – разом воскликнули пушкари.
– Вот те крест! – вытаращив глаза, истово окстился Афоня. – Будто в трясину. Увяз в меду по самое горло. Тужусь выбраться – ан нет! Ухватиться не за что, дупло склизкое. Намертво засел. Пригорюнился, православные. Вот те и разговелся медком, дуросвят! Теперь сам господь бог не поможет выбраться, околею в дупле. Подыму глаза – небо с овчинку, слезой исхожу. Уж так жаль с белым светом прощаться… День сижу, другой, медком подкармливаюсь. До одури наелся. На третий день слабнуть начал. Голова тяжелая, будто дубиной шмякнули. Сон морит. Смертный сон… С бабой своей распрощался, с ребя-тенками, с мужиками. Не поминайте лихом бобыля Афанасия, в храме помяните! Прощаюсь эдак с миром, и тут вдруг чей-то рев заслышал. Тихий такой, урчащий. Да это, кажись, медведь к древу пожаловал. Так и есть! К дуплу полез, сучья трещат, шум на сто верст. Никак матерый медведище. Залез, лапу в дупло сунул. Пошарил, пошарил да как рявкнет. Осерчал: медку не загреб. Мотрю, заднюю лапу свесил. Меня ж думка прострелила. Была не была, Афоня! Хвать архимандрита за лапу да как заору: «Тащи, Михайло!» Медведь испужался, из дупла сиганул что есть духу. Меня на свет божий выкинул. Я-то, православные, на сучке червяком повис, а Топтыгин наземь кубарем свалился и в лес стреканул. Только его и видели.
– Н-да, – зачесали затылки пушкари. – Ловок же ты брехать, дядька Афанасий.
– Сумлеваетесь, православные? – разобиделся Афоня. – Да провалиться мне в преисподню, коль вру! Да жариться мне на сковороде дьявольской! – увидел за пушкарями улыбчивое лицо Болотникова, спрыгнул с телеги, затормошился, расталкивая ратников. – Удостоверь, воевода! О том все наши богородицкие мужики наслышаны, Чать, те сказывали?
– Сказывали, – посмеиваясь, кивнул Иван Исаевич. – Было то с Афоней.
Шмоток, довольный воеводским словом, вновь вскочил на телегу.
– Это что, православные. А то был случай…
Но рассказать Афоне не довелось: к Терентию Рязанцу, покосившись на Болотникова, ступил молодой пушкарь Дема Евсеев.
– Надо бы к обозу сходить, Терентий Авдеич.
– Что там?
Дема вновь глянул на воеводу, замялся.
,- Сходить надо бы… Тут, вишь ли, какое дело. Мужики… Идем, Терентий Авдеич.
– Ты чего вокруг да около? Сказывай! – строго произнес Болотников.
Лицо пушкаря чем-то напоминало воеводе донского казака Емоху, славного, отважного повольника, взорвавшего себя вместе с турецкой галерой под Раздорами. Схож лишь глазами и носом, но не нравом своим. Тот был горяч и порывист, осторожничать не любил.
– Прости, воевода… Не шибко ладно в обозе. Мужик Сидорка Грибан семерых коней уморил.
– Как это уморил? – повысил голос Рязанец. – Да мне каждая лошадь дороже злата. С чего бы это они вдруг сдохли?
– А поди разберись, – развел руками Дема. – Намедни покормил, и всех будто холера унесла. Чудно, право.
– А ну пошли! – нахмурился Болотников.
Еще издалека заслышали шум. Зло, отчаянно ругались обозные мужики:
– Выпустить из него кишки, прихлебыш боярский!
– Удавить на вожжах!
Взметнулись кулаки, кнутья.
– Погодь, погодь, ребятушки! – зычным выкриком остановил мужиков Болотников.
Подвода. Вокруг – сдохшие лошади. На подводе лежит связанный Сидорка. Широкогрудый, горбоносый, заросший до ушей сивой нечесаной бородой. Глаза угрюмые, затравленные.
– Развязать, – приказал Болотников.
Развязали. Грибан сполз с телеги, поклонился.
– Нет на мне вины, воевода. Не морил лошадей.
– А это чья ж работа? – наливаясь гневом, повел глазами по мертвым коням Иван Исаевич.
– Не ведаю, не брал греха на душу. Завсегда берег лошадушек. Нет на мне греха! – с мольбой в глазах горячо произнес мужик.
Обозные вновь взвились:
– Не слушай его, воевода! Кони еще поутру живы были.
– Зелья подмешал, собака!
ЛицО Болотникова ожесточилось, рука невольно потянулась к сабле. В одночасье кони не дохнут, уложила их подлая рука лазутчика. А давно ли, кажись, вывели на чистую воду «святого отца» Евстафия? Тот, вместе с сообщниками, рать крамолой мутил, царя Дмитрия Иваныча «беглым расстригой» называл. Теперь же за лошадей принялись, и не где-нибудь, а в пушкарском обозе, в самом нужном для войска месте. Наряд без коней – дохлое дело.
– Давно ли эта паскуда в обозе?
– Пятый день, воевода, – отвечали мужики. – Чу, с московского уезду к нам прибежал. От боярских неправд-де утек, лихоимец! Поверили, к походной кузне было приставили. Сидорка же к лошадям попросился. Дело-де свычное, всю жизнь за сохой ходил. Вечор закрепили за ним десяток лошадей. И вот дорвался, аспид!
Болотников еще ближе ступил к лазутчику! ,
– В мужичью дерюжку облачился, боярский оборотень! За сколь же серебреников Шуйскому продался?
В облике Сидорки разом что-то изменилось, глаза его дрогнули.
– Нешто тот самый?.. Постарел-то как, Иван Исаевич. Едва признал. Вон ты какой ныне, – глянул воеводе на ноги, усмехнулся. – Давно ли лапти-то износил?
– О чем ты? – резко и отчужденно бросил Болотников.
– Не признал, – протянул Сидорка. – Да и мудрено ли? Вон сколь годков минуло. Когда-то ты у меня в избе ночевал.
– В избе? – Болотников взламывает морщинами лоб и, еще раз зорко глянув на мужика, вдруг со всей отчетливостью увидел себя на лесной опушке середь крестьян, справлявших обряд «христовых онучей». Мужики злы, недовольны, понуро сетуют на горегорьскую жизнь.
Сидорка! Обозленный на бояр Сидорка из сельца Деболы. Крестьянин Сидорка, подаривший ему свои новые лапти.
Молвил тогда на прощанье:
«Спасибо за обувку, друже. Даст бог, свидимся».
И вот надо же так судьбе распорядиться. Свиделись!
В шатер вошел Матвей Аничкин.
– Лошади пали от зелья, Иван Исаевич… Прикажешь пытать Сидорку?
Болотников долго не отвечал. Худо было на его душе в эти минуты. Мужик из Деболов оказался боярским лазутчиком. В его торбе обнаружили зелье. И не только в торбе: зелье нашли и в Сидоркиной котоме, на что мужик лишь развел руками.
– Ума не приложу, православные. Не было сей скляницы в котоме. На кресте поклянусь!
Никто Сидорке не поверил. И все же Болотников отменил казнь. Ратники недоумевали:
– Что это с воеводой? Допрежь с врагами не цацкался. Чуть что – и голова с плеч. А тут? Ужель за измену пощадит? Неправедно!
Иван Исаевич впервые почувствовал недовольство рати, но что-то останавливало его покарать мужика.
– Не с руки тебе, воевода, предателя миловать. Повели вздернуть Сидорку, – упрямо настаивал Аничкин.
Не повелел.
– Нутром чую -% не виновен сей мужик. Ты вот что, Матвей, покличь его ко мне. Сам хочу потолковать.
Толковал час, другой, но ни к чему расспросы не привели. Однако, когда Сидорка обмолвился о вознице из Красного Села, Болотников насторожился.
– Сказываешь, винцом потчевал?
– Потчевал, воевода. Добрый мужик, последнюю рубаху готов отдать. Сдружились, вместе ночи коротали.
Болотников и Аничкин переглянулись.
– Как твово знакомца звать?
– Овсейкой Жихарем. Нравный мужик. Сапоги, вишь, новехоньки мне подарил. Глянь, какая кожа, носить не износить.
– Добер Овсейка, – протянул Аничкин. – С чего бы так расщедрился?
– С чего? А бог его ведает, – простовато заморгал глазами Сидорка. – Знать, приглянулся я ему.
– Щедр, – крутнул головой Иван Исаевич. – А ведь из Красного Села. Слыхал о таком, Аничкин?
– Как не слыхать. Сидят в нем купцы да мужики торговые. Скупердяй на скупердяе.
– Приглядись к Жихарю.
Аничкин пригляделся. Спустя два дня, когда рать подходила к Орлу, вновь пришел к воеводе.
– Жихарь подсыпал зелье.
– Признался?
– Пришлось на огне поджарить. Не устоял. На Си-дорке же вины нет.
Болотников повеселел: ныне повольникам можно спокойно в глаза глянуть. Нет хуже, когда меж воеводой и ратниками холодок пробежит.
– Жихарь на семерых показал, – продолжал Аничкин. – Почитай, по всем полкам пакостили.
Болотников окликнул стремянного.
– Пошли вестовых к воеводам. Пусть с полками идут к моему стану. Суд буду вершить!
Глава 5 ДОБРЫЕ ВЕСТИ
Разбитые полки Юрия Трубецкого и Михаилы Нагого поспешно отступали к Орлу. Там – мощная каменная крепость, там – спасение.
Князь Михайла недовольно высказывал:
– Уж больно прытко удираем, Юрий Никитич. Коней запалили. К чему такой спех?
– Надо, надо, Михайло Лександрыч! – зло отвечал Трубецкой. Злился на себя, на Нагого, на отступавших дворян. Злился на бунташную волость. Злился на ежедневные худые вести.
– Рыльск и Льгов ворам крест целовали!
– Карачев отложился!
– В Брянске крамола!..
Господи, да что это с Русью? То веками дремала, а тут будто вожжой подхлестнули. Загомонила, взроптала. Мужика не узнать! А ведь так тихо сидел! Ни дров, ни лучины, а жил без кручины. Куда все подевалось. Мужик в ярь вошел, ишь как люто на господ поднялся. Дворяне напуганы, бегут из полков, бросают цареву службу. Как тут к Орлу не спешить?
Разброд в полках напугал и Нагого.
– Срам, Юрий Никитич. Служилые по поместьям удирают. Намедни сразу пять сотен отъехало. С кем супротив Вора будем стоять?
– Напустись! Царевым судом пригрози.
– Не слушают. Бегут, отступники.
– Надо борзей в Орел. Там-то найдем управу.
Но и Орел не порадовал: узнав о победе Болотникова под Кромами, посадчане заворовали, в городе отовсюду слышались мятежные речи.
Неспокойно было и среди служилых. Дворяне, прибывшие в Орел из Новгорода, засобирались к своим поместьям. Воеводы Хованский и Барятинский снарядили к царю гонца. Василий Иванович тотчас выслал к Орлу три стрелецких полка под началом князя Данилы Мезец-кого. Выслал с крепким наказом:
– Поспешай, Данила Иваныч. Уговори ратных людей, чтоб службу не кидали. Мятежников же казни без пощады. Войди в крепость и стой насмерть. Заслони путь Ивашке Болоту.
– А как же Трубецкой с Нагим? Они-то, чу, к Орлу идут, – спросил князь.
– Будешь заодно с ними стоять. Поспешай, князь!
Но ни Трубецкому, ни Мезецкому стоять в Орле не
пришлось: город целовал крест Дмитрию, служилый же люд разбежался по сэоим усадищам.
Узнав о мятеже, Юрий Трубецкой «пробежал» мимо города. Поспешавший к крепости Мезецкий встретил орловских воевод у Лихвинской засеки.
Разбитые рати Трубецкого и Нагого отошли к Калуге.
И вновь Болотников в седле, вновь впереди своего Большого полка. День – хмурый, дождливый. Хмур и воевода: стоят в глазах казненные лазутчики. Среди царевых соглядников оказались трое посадчан из московской слободы. Не купцы, не торгаши-барышники, а тяглые ремесленные люди, угодившие в кабалу к боярину Дмитрию Шуйскому. Что заставило их пойти против рати народной, против того же тяглого мужика и холопа? Деньги, вера в «помазанника божьего» Василия Шуйского? Ежели вера – то страшнее. За веру на костер и плаху идут… И эти трое пошли. Смерти не устрашились. Ужель таких много на посадах?
От тягостных мыслей отвлекло показавшееся село на высокой горе. Оно чем-то напоминало Богородское. Иван Исаевич с грустью вздохнул. Эх, поглядеть бы сейчас на родную отчину! Пройтись бы по селу, по крестьянским нивам, подняться бы на крутояр, где когда-то говорили с дедом Пахомом о казачьей воле. Не там ли бередил свою душу дерзкими помыслами, не там ли впервые надумал побороться за народное счастье?
Родное село, вздыбившееся над полями и лесами взгорье, необъятные манящие дали. Ох, как хотелось вырваться из господского ярма и оказаться в том далеком, сказочном просторе, где нет боярских оков, плетей и дыбы! Там – воля, там – счастье, там – мужичья правда. Унестись туда, изведать!
Унесся, изведал. Ох, как нелегка ж эта казачья воля! Какими лишениями и невзгодами она добыта; сколь крови пролито, сколь буйных головушек полегло в седом ковыле! Сурово Дикое Поле, коварно. Чуть что – и обрушится на повольницу грозная ордынская лава. Принимай удар, казак, защищай волю. И загудит, заверещит, забряцает степь. Пыль, ржанье коней, вопли ратоборцев, смерть! Но все же там легче, душе легче, вольготней. Нет ни темниц, ни кнута, ни кривды боярской. Ты не смерд, не холоп, шапку не ломаешь. Ходишь гордо, забыв о покорности рабской. Степь пьянит, вливает силы. Волюшка!
На Руси же – тьма, неволя горькая. Задавили мужика кабальники, кабальным арканом глотку стянули, вот-вот вконец задушат. Попробуй вырвись, попробуй разогни спину! Тут тебя еще ниже пригорбят, еще крепче петлю накинут. Испокон веку стоял ты на коленях, стоять тебе и дале.
Ну нет, баре-бояре! Буде, поцарствовали, попили кровушки. Лопнуло терпение. Разогнул мужик ныне спину, оковы сбросил. Грохнул ими оземь, да так, что звон пошел по всей Руси. Огневался народ, силу в себе почуял, силу великую! Ишь как заметались господа, страшна кара народная. Будто крысы, с вотчин побежали. Мужик за топор схватился, схватился крепко! Не устоять ныне барам, не ярмить боле народ.
– Не ярмить! – вымолвил Болотников вслух.
– О чем ты, воевода? – спросил стремянный.
– О чем? – весело хлопнул Устима по плечу Иван Исаевич. – А ты глянь, друже, какая рать идет с нами. Глянь, сколь поднялось на бояр повольников. Зрел ты когда-нибудь такое великое войско?
– Нет, батько. Громада!
– Громада, Устим, Громада! – довольно воскликнул Болотников, и стремянный не узнал его лица. Обычно суровое, отяжеленное думами, оно вдруг по-молодому озарилось открытой светлой улыбкой. – А сколь еще люда на Москву идет, – продолжал Иван Исаевич. – Из-под Ельца, Путивля, Дикого Поля… Несметная рать стекается. Вся Русь на бояр поднялась. То ли не славно, Секира?!
Было чему радоваться Большому воеводе. Ежедень гонцы доносили:
– С Волги царевич Петр с казаками движется!
– Стародуб и Новгород-Северский поднялись!
– Истома Пашков под Ельцом царево войско побил!..
Добрые вести! Особо доволен был победой Пашкова.
Знатно сокрушил Истома Иваныч князя Воротынского. А сколь оружия в Ельце взял! Ныне у Пашкова самый мощный пушкарский наряд. Крепко, зубасто его войско. На Москву идет. Смело идет. Взял Новосиль, Мценск. Правда, не приступом взял, города сами от Шуйского отложились… Куда же даде Истома после Мценска пойдет? На Белев или Тулу?
Выслал к Пашкову гонцов.
– Молвите, что волей государя Дмитрия Иваныча я поставлен Большим воеводой. Хотелось бы знать: каким путем Пашков пойдет на Москву и нет ли у него желания слиться с моей ратью.
Пашков пока молчал.
А что с ратью царевича Петра? Не послать ли и к нему гонцов? Сказывают, идет царевич с волжской и донской повольницей, бояр и дворян бьет нещадно. За что же так царевич на бар взъярился? Сам тех же кровей… Да тех ли? Молва идет, что ведет голытьбу не царевич Петр Федорович, а казак Илейка МурОмец. Отважен, за черный люд – горой. Добрый воевода!
Глава 6 ОДНОЙ РУКОЙ И УЗЛА НБ ЗАВЯЖЕШЬ
Болотников готовился к осаде Орла, но крепость воевать не пришлось. В нескольких верстах от города воеводу встретили орловские посланцы.
– Челом бьем, Набольший воевода! Орел присягнул государю Дмитрию Иванычу.
– А как же Шубник? – рассмеялся Иван Исаевич. – Давно ли Василию крест целовали.
– Не хотим Шубника! – закричали посланцы. – Он царь не истинный, на кривде стоит. Хотим Дмитрия Иваныча на престол. Он-то праведный, к народу милостив.
– А как же воеводы с войском?
– Тебя устрашились, батюшка. Как прознали о твоей победе, перепужались шибко. А тут и слободы поднялись. Воеводы и вовсе струхнули. Снялись ночью – и деру. Дво-рянишки же по усадищам своим разбежались. Ждет тебя Орел, батюшка, встретит хлебом-солью.
– Спасибо на добром слове, други, – поклонился посланцам Иван Исаевич. – Царь Дмитрий Иваныч не забудет ваше радение. – Обернулся к стремянному. – Выдай по чаре вина да по кафтану цветному.
Затем позвал полковых воевод на совет.
– Поразмыслим, други, как дале идти. Орел свободен. Пройдем мимо, аль в город заглянем?
Голоса воевод разделились. Одни поспешали, на Москву, другим захотелось передохнуть и попировать в крепости. Особо настаивал на этом Федор Берсень:
– В Орле ныне великий праздник. Народ ждет нас. Негоже от хлеба-соли отказываться.
– Берсень дело толкует воевода, – поддержал Федьку Мирон Нагиба. – Ты ж самим царем Дмитрием в набольшие поставлен. Любо будет орлянам тебя встретить. Рать поустала, самая пора передохнуть.
Иван Исаевич глянул на Федьку и Мирона, хмыкнул. Не о рати у них дума – о пире. Уважают чару атаманы. Славу и почет уважают. Федька и вовсе любит побоярить-ся. Вон как знатно в засечной крепости повоеводствовал. Самозванец! И ведь поверили, едва ли не год в воеводах ходил. То-то погулял, пображничал, то-то повыкобени-вался!
Поднялся Юшка Беззубцев:
– Не так уж рать и устала. Вспомните, как на Кромы шли? С ног валились. Ныне же идем спокойно, ни один ратник не жалобится. Мыслю, Орел пройти мимо. Крюк все же немалый. Зачем на застолицы дни терять?
Федька недовольно фыркнул. Вечно этот Беззубцев сунется, вечно поперек! Ужель и на сей раз Болотников прислушается к Юшке?.. А что же Нечайка Бобыль? Тьфу ты! И этот поспешает.
Совет раскололся. Взоры воевод устремились на Болотникова.
– Посидеть в Орле не худо бы. Добрая крепость присягнула Дмитрию. Ой, как пригорюнится Шубник. Он-то, поди, задержать нас Орлом мыслил, остановить, дабы с новыми силами собраться. Не выгорело, на-ко выкуси, Василий Иваныч! – Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. – Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы!
Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный.
– Чего темней тучи?
Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул:
– Тяжко мне с тобой, Иван… Тяжко!
Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой.
– Обидчив ты, Федор.
– Обидчив, Иван, обидчив! – запальчиво продолжал Берсень. – Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются.
– Напрасно ты так, – с сожалением произнес Болотников. – На то он и совет, чтоб истину выявить.
– Истина твоя – Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же – не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку.
– Буде, буде, Федор! – строго оборвал Иван Исаевич. – Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти… На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет.
– Отпусти меня, Иван… Из рати отпусти, – глухо вымолвил Берсень.
– Что? – меняясь в лице, переспросил Болотников.
Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел
остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко – задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара – и лишь случай спас ему жизнь…
Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом.
Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке – седою. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка.
– Кафтаном накрыть?
Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе.
Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье… И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень.
Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника… Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмот-ком после бунта в селе Богородском?
Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы…
Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила?
Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова:
«Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!»
Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул.
«О какой узде гутаришь?» – спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль.
«Не понять тебе, – уклонился Берсень. – Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!»
Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду.
«Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда – рать, советы. Большой воевода.
Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей.
«Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину… Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь… Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем – и воеводам, и мужикам.
Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.
Думал!
Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез.
Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.
«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».
Глава 7 В ЮЗОВКБ
Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.
Иван Исаевич сошел с коня, спросил:
– Аль беда какая, ребятушки?
Мужики сдернули шапки, поклонились.
– Беда, воевода… Глянь-ка…
Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.
– Кто? – тяжело выдохнул Болотников.
– Барин наш, Афанасий Пальчиков, – молвил один из пожилых мужиков.
– Сам убивал?
– Сам. С дворней своей.
У Болотникова гневом полыхнули глаза.
– За что он их, собака?
– За правду, батюшка, за правду, – начал рассказывать все тот же крестьянин.
Василий Шуйский, став царем, не забыл радение Пальчикова. Пожаловал дворянину крупное поместье под Болховым.
– Кормись, Афанасий. Две сотни мужиков будут на твоих землях. Служи и дале мне с усердием.
Кусок выпал жирный, но царская милость не слиш-ком-то уж и порадовала Пальчикова: с восшествием на престол Шуйского, он ждал большего.
«Мог бы и в думные пожаловать. Сродников своих небось не забыл. Ныне и в Думе, и в приказах дела вершат», – пообиделся Афанасий Якимыч.
Царь ту обиду приметил, словами обласкал:
– Мню, при дворе хотел быть, Афанасий? Ну да не вдруг, не вдруг, сердешный. Ты уж потерпи маленько.
И трех недель не прошло, как вновь позвали Пальчикова во дворец. На сей раз Василий Иванович был озабочен. Завздыхал, заохал:
– Чу, наслышан о воровской У крайне, Афанасий? Ну что за народ, прости господи! Не живется покойно. И воруют, и воруют! Ныне опять за Расстригу ухватились, охальники!
Долго бранился, а затем, утерев шелковым убрусцем вспотевшую лысину (душно, жарко в государевых покоях), молвил о деле:
– Ты вот что, Афанасий. Поезжай-ка в Болхов с моей грамотой. Сказывай люду, что никакого царевича Дмитрия нет. Сгиб божьим судом, от черного недуга. О том царица Марья всенародно крест целовала. Повезешь и от Марьи грамоту. О святых мощах царевича не забудь изречь. Лежат мощи в Архангельском соборе. Сумленье возьмет – пусть от всего града посланцев шлют. Покажем. Покажем и икону чудотворца Дмитрия. И ты с образком поезжай. В храм с благочинными вознеси. Пусть молятся. Отбывать тебе, Афанасий, в сей же день.
– Отбуду, государь, – поклонился Пальчиков. – Да токмо… как бы это молвить…
Когда Василий Иванович был еще князем, Пальчиков в разговорах не стеснялся. Ныне же перед ним был царь, а с царями ухо держи востро.
– Чего мнешься? Сказывай!
– Скажу, государь, – решился Афанасий Якимыч. Разгладил пышную бороду и молвил смело, напрямик: – Худо на У крайне. Мужик там бунташный, да и в городах неспокойно. Злобится народ. По всем северским и польским городам смута.
– Ведаю, ведаю! – раздраженно пристукнул посохом Василий Иванович. – Чего попусту глаголить?
– Не попусту, государь. Я к тому, что на крамольную Украйну надобно многих людей послать. Многих, государь, и не одну сотню. Заткнуть ворам глотку. Ехать по городам не токмо с царскими грамотами, но и с патриаршими. Народ – христолюбив. Патриарх же – пастырь мирской, отче Руси, первый от бога. Его-то пуще послушают. А еще, – Пальчиков осекся, поразившись лицу царя: Василий Иванович позеленел от злости. Афанасий запоздало опомнился. Патриарх Гермоген не любит Шуйского, помыкает им, помыкает открыто. Царь же Василий честолюбив, гордыни в нем через край, зол он на Гермогена.
– Забылся, Афонька! – Шуйский замахнулся на Пальчикова рогатым посохом, затопал ногами. – Чего ты мне Гермогена суешь? «Пуще послушают!» Царя низить?!
– Прости, государь! И в мыслях не было. Клянусь Христом! – перекрестился Афанасий Якимыч.
– «Мирской отец, первый от бога!» – не унимался Василий Иванович. – Не будет того, Афонька! Не попы государю указ, государь – попам. Бог на небе, царь на земле. Царь – первый от бога, царь!
Не день и не два казнил себя Афанасий Якимыч за оплошку. Василий Иванович злопамятен, не сейчас, так потом воздаст. Шуйский ничего не забывает. На прощанье царь поулегся в гневе, поостыл.
– Ты, Афанасий, завсегда мне радел, и ныне крепко верю в тебя, сердешный. Мыслю, не подведешь, послужишь царю. Неси мое слово в народ, пресекай смуту. Я ж тебя не забуду.
Пальчиков «пресекал смуту» не только в Волхове, но и в Белеве, Одоеве, Козельске… Неустанно рыскал по волостям и уездам, хулил Расстригу, вовсю ратуя за царя Шуйского.
Василий Иванович наделил своего посланца небывалой властью:
– Крамольников неча на Москву везти. Казни на месте. О том я судьям и воеводам отпишу.
Казнил! Казнил за любое воровское слово. Волховский воевода – и тот не устрашился.
– Зело лют ты, Афанасий Якимыч. Кабы хуже народ не озлобился. Чай, не опричники. Поуймись.
– Воров жалеешь? – вскипал Пальчиков. – Они небось нас не жалеют. Слышал, как Ивашка Болото дворян под Кромами посек? Тысячи изрубил. Нет, воевода, не уймусь. На мужиков давно опричников надо. При Иване Грозном на карачках ползали, слова сказать не смели. А тут им волю дали, распустили. Вот и взбрыкнулся мужик. Рубить и вешать нещадно!
Пальчиков неистово радел не за Василия Шуйского: радел за царя, за господские устои, начавшие шататься от мужичьего топора.
Как-то в Волхов примчал приказчик Ерофей из поместья. Примчал перепуганный, в изодранном кафтане.
– Беда, батюшка! Мужики ослушались, на барщину не идут. Я их, было, на твою ниву послал, они ж – кулак в рыло.
– Так и не пошли?
– Куды там! У нас, грят, свой хлеб осыпается. Буде, походили на барщину.
– Так бы кнутом! – у Пальчикова веко задергалось.
– Норовил, батюшка, послужильцев твоих поднял. Те, было, мужиков в плети. Куды там! Взбунтовались, послужильцев дрекольем побили. И мне досталось. Почитай, все зубы высадили. Гли-ко.
– Ужель всем селом?
– Всем селом, батюшка. Воровские речи орут. Боле, грят, не станем терпеть барина. Царю Дмитрию – Красно Солнышку хотим послужить.
Имя «царя Дмитрия» приводило Афанасия Пальчикова в ярость. Век не забыть ему «государевой милости». Царевы подручники – Михайла Молчанов да Петр Басманов – ворвались в его дом, связали и увезли дочь Настеньку. На позор увезли. Вначале Расстрига в бане потешился, затем подручники. Каково было вынести такой срам!
– Я им покажу Красно Солнышко! Кровью захлебнутся!
Прихватив с собой оружную челядь, Пальчиков понесся в Юзовку. В селе спросил:
– Кто тут боле всех глотку драл?
Приказчик указал на шестерых. Мужиков приволокли с нивы к Ерофеевой избе. Пальчиков, сидя на коне, зло, набычась, глянул на крестьян. Срываясь в голосе, крикнул:
– Бунтовать, паскудники, барскую ниву бросать!.. А ну, кто тут из вас коноводил?
Из толпы мужиков выделился невысокий сухотелый крестьянин лет за сорок. В темных глазах ни страха, ни покорности.
– Коновода не ищи, барин. Так всем миром порешили. Не пойдем боле твой хлеб жать. Ране мы на своей земле господ не ведали. Буде!
– Та-а-ак… Воровских грамот наслушались? Красну Солнышку надумали послужить? Христопродавцу Расстриге?
– А ты, барин, Дмитрия Иваныча не хули, – дерзко продолжал крестьянин. – То царь праведный, он мужикам волю дал.
– Волю-ю-ю? – выхватывая саблю, побагровел Пальчиков. – Вот твоя воля, смерд!
Голова мужика скатилась под ноги коня. Конь фыркнул, отпрянул.
– Руби крамольников! – сатанея, заорал Пальчиков.
Приказчика Ерофея, после отъезда барина, охватил
страх. Пал перед божьей матерью, горячо взмолился:
– Сохрани и помилуй, свята богородица! Избавь село от воровства и гили. Пронеси беду, заступница!..
Но святая дева не помогла: мало погодя один из по-служильцев в испуге известил:
– Воровская рать идет, Ерофей Гаврилыч. На Волхов движется.
Приказчик переполошился: дорога на Волхов тянется через Юзовку. Затряслась борода.
– Далече ли воры?
– В пяти верстах, Ерофей Гаврилыч.
У приказчика ноги подкосились. Жуть обуяла. Воры, почитай, к селу подходят. Не миновать расправы. Ох, пропадай головушка!
Потерянно забегал по избе. Ближний послужилец смотрел на него оробелыми глазами.
– Надо бы уходить, батюшка. Ивашка Болото, сказывают, лют.
Ерофей сокрушенно заохал. Беда! Все пойдет прахом: добрая изба, животы, доходное местечко.
– Неси переметную суму, Захарка… Коня седлай!
Из тяжелого, окованного медью сундука полетели на
пол сапоги, шубы, кафтаны… Дрожащей рукой сунул за пазуху кошель с серебром.
Поехали было на Волхов, но Ерофей вдруг одумался: дорога ныне неспокойная, шпыней да шишей хоть отбавляй. А пуще всего напугал послужилец:
– Как бы с воровским ертаулом не столкнуться. Ивашка Болото свои дозоры могет и под самую крепость послать. Не лучше ли в лесу отсидеться?
Захарка – послужилец тертый, досужий, когда-то в царевых ратниках хаживал.
– Пожалуй, – мотнул бородой приказчик, сворачивая к лесу.
И все же с бедой не разминулись: в лесу беглецов заприметил старый крестьянин Сысой, промышлявший медом. Старик явился в Юзовку, а на селе – рать Болотникова. Сысой – к мужикам.
– В лесу наш душегуб.
Иван Исаевич сидит на крыльце. Без шапки, алый кафтан нараспашку. В ногах приказчик Ерофей. Метет бородой крыльцо, слюнявит губами сапог.
– Пощади, воевода, пожалей деток малых. Верным псом твоим буду. Пощади, милостивец!
– Прочь! – брезгливо отпихивает приказчика Болотников; поднимается, хватает Ерофея за ворот кафтана и тащит к обезглавленным трупам. – Вот у кого пощады спрашивай… Нет, ты поклонись, поклонись – и спрашивай.
Ерофей растерянно оборачивается.
– Да как же их спрашивать, милостивец?
– Каждого, каждого, приказчик! – в глазах Болотникова неукротимый гнев. Таким его ни воеводы, ни ратники еще не видывали. – Спрашивай, собака!
Ерофей ползет на карачках к одному из казненных.
– Пощади…
Запинается и вновь оглядывается на Болотникова.
– Не узнаю без голов-то.
– Признать ли ему, – восклицает один из крестьян. – Мужик для него хуже скотины.
– Признает, – сквозь зубы цедит Болотников. – А ну, несите мешок!
Мешок опускают подле Ерофея.
– Разбирай головы, приказчик. Да, смотри, не перепутай.
Ерофей трясущимися руками вынимает из мешка голову. Лицо – белей снега.
– То, кажись, Митька Пупок.
– Приставь… К телу приставь!
Ерофей приставляет, но мужики кричат: не тот. Ерофей ползет к другому мертвецу. И вновь: не тот, не тот, приказчик!
Ерофей тянется к воеводскому сапогу.
– Ослобони, милостивец. Не могу-у-у!
– Ищи, ищи, пес!
Болотников поднимается, а приказчик волочет за волосы головы, волочет по земле к убитым.
– Что барам и приказным холуям мужик? – гремит с крыльца Болотников. Сейчас Ън обращается уже ко всем: юзовским мужикам, пешим и конным ратникам, пушкарям, казакам, обозным людям – ко всей многотысячной громаде, наблюдавшей за казнью. – Покуда живы бары и приказные, не видать народу воли. Веками стонать, веками ходить под ярмом, веками литься мужичьей крови. Зрите, как обездоленный люд баре секут. Секут не за раз-бой, не за татьбу, а за то, что помышляют пахать на себя землю-матушку. Доколь терпеть зло барское, доколь ходить под кнутом? Не пора ли мечом и огнем пройтись по барским усадищам? Смерть кабальникам!
– Смерть! – яро отозвалась громада.
Ерофея посекли на куски. К Ивану Исаевичу подвели молодого растрепанного парня в зеленом сукмане.
– Приказчиков сын. Что с ним, воевода?
– Рубить! – беспощадно бросил Болотников.
Глава 8 ВОЛХОВ
Болховский воевода со дня на день ждал воровское войско. Страха не было. Ходил меж дворян и стрельцов, говорил:
– В крепость Вора не пустим. Не так-то уж он и силен. Идет мужичье с дубинками. Куды уж ему крепости брать!
К осаде воевода подготовился изрядно. Расчистили и заполнили водой крепостной ров, подсыпали земляной вал, подновили дубовые стены, ворота и башни, затащили на помосты пушки, затинные пищали и тяжелые самострелы. Не обижена крепость ядрами, картечью и порохом; вдоволь запасено смолы и каменных глыб.
Вместе с воеводой сновал по крепости Афанасий Пальчиков. Сказывал служилым:
– Не верьте подметным письмам Ивашки Болота. Никакого царя Дмитрия и в помине нет. На Москве сидел беглый расстрига Гришка Отрепьев. Храмы божии осквернил, старозаветные устои рушил. Помышлял с ляхами христову веру на Руси искоренить. Вместо храмов – иноверческие костелы и вера латынянская. Каков, святотатец! На Москве – богохульство неслыханное. Срам, блуд, разбои. Сколь Гришка государевой казны разворовал да пропил, сколь иноверцам раздал, сколь невинных девиц сраму предал. Ерник, прелюбодей, антихрист!
Ронял зло, отрывисто, накаляясь от гнева. Говорил о том и служилым, и тяглому посадскому люду, говорил на торгах и площадях.
– Ныне же нового святотатца выродили, вновь скверну на Русь пустили. На Москву-де идет, на царство Московское. Ужель вновь дозволим надругаться над верой христовой?!
Читал грамоты царя Василия, инокини Марфы, сулил болховскому люду государевы милости.
Усердствовали попы и чернецы. Молебны, крестные шествия с чудотворной иконой Дмитрия Углицкого, проклятия воров на литургиях, вещие вопли и кликуш и юродивых во Христе… Народ заколебался. Прежде царя Василия хулили, Дмитрия Иваныча как избавителя ждали, ныне же, после приезда из Москвы государева посланника и неистовых проповедей благочинных, поутихли, призадумались: а вдруг и в самом деле Дмитрий Иваныч не истинный?
Афанасий Якимыч доволен: тихо стало в городе, не слышно более горлопанов. Вывел крамолу. В первые дни, как приехал, бунташные речи сыпались из каждой слободы. Хватал, увечил в пыточной, казнил. Укоротил языки. Смолкли! И не только смолкли, но и в Красно Солнышко, кажись, изверились. Не подкачали пастыри. Ныне и стар, и мал на стены выйдет. Не взять Ивашке Болоту крепости, зубы сломает. А тут и царева рать подоспеет.
К Волхову подошли после полудня, окружили с трех сторон.
– А может, и реку перейдем? – предложил Нагиба.
– Уж брать, так в кольцо, – вторил ему Нечайка.
Но Иван Исаевич совета не принял:
– Под пушки лезть? Нет, обождем, други. Тесно тут войску.
Болотников объехал город, остановился на берегу Нугри.
– Добрая крепостица. Сказывают, ордынцы тут не раз спотыкались. Крепко стоит.
Болховцы высыпали на стены. Вокруг крепости стало огромное вражье войско; оно рядом, в трех перелетах стрелы – грозное, оружное.
У Пальчикова в смутной тревоге дрогнуло сердце: такой рати он не ожидал. Воров – тьма-тьмущая! Эк набежало мужичья. Да и казаков изрядно, не перечесть трух-менок. Сколь же их с Дикого Поля привалило?.. Да вон и пушки подкатывают.
Заскребли кошки на душе и у болховского воеводы: туго придется. Ивашка Болото – воин отменный, лихо Трубецкого расколошматил. Восемь тыщ-де уложил. Каково?
Неспокойны стрельцы, служилые люди по прибору. С бунтовщиками биться будет тяжко. Слушай воеводу! «Мужичье с дубинами». Хороша голь. И сабли, и пистоли, и пушки.
– Крепкая рать, – уныло бросил один из стрельцов.
– Крепкая, – поддакнул другой. – Многи в броне.
Серебрились на солнце кольчуги, панцири, шеломы,
кроваво полыхали овальные щиты.
Скребли затылки слобожане:
– За Вором бы экая силища не пошла. Как бы не промахнуться, православные.
– А владыка что сказывал? Вор-де.
– Так ить и владыкам не все ведомо.
– А царица Марья? Сама-де Дмитрия в Угличе похоронила. Ужель свово же сына хулить будет?
– Ох, неисповедимы пути господни, православные… А все ж царь-то Василий на лживые грамотки горазд. Не промахнуться бы.
Глашатай Болотникова подъехал к водяному рву, громко и зычно прочел грамоту царя Дмитрия Иваныча. Со стен закричали:
– Быть оного не может! В Угличе сгиб царевич Дмитрий!
– Воровская грамота!
Бирюч вознес над головой столбец.
– Глянь, с государевой печатью!
Со стен:
– Не верим! Государева печать на Москве у царя Василия!
– Облыжна грамота!
Кричали дворяне, стрелецкие головы и сотники, купцы, приказные Земской избы. Посадская же голь помалкивала, выжидала. Но вот выступил вперед известный всему городу кузнец Тимоха, прозвищем Окатыш. Крепкий, округлый, борода до пояса.
– А не поглядеть ли нам грамоту, православные?
– Глянем! Открывай ворота! – поддержали кузнеца слобожане.
Воевода недовольно поджал пухлые губы. Ишь, чего чернь удумала. Крепость ворогу открыть! Крикнул было стрельцам, чтоб пуще глаз стерегли ворота, но кто-то из посадских уже вынырнул из окованной медыо калитки и подбежал ко рву.
– Кидай грамоту!
Глашатай повернулся к рати.
– Дай копье!
Дали. Глашатай вдел свиток на копье, метнул за роз. Посадский потрусил к воротам. Войдя в город, на стену не полез, сунулся с грамотой к слобожанам. Вертели в руках, щупали, осматривали, покуда свиток не оказался у Тимохи Окатыша.
– Че без толку пялиться? Мы царевых грамот сроду не видывали. Айда к приказным.
Пошли к дьяку. Тот глянул на печати, степенно крякнул.
– Царева. С оными же в приказ, – поперхнулся, наткнувшись на злые глаза государева посланника Афанасия Пальчикова. Тот выхватил грамоту, забушевал:
– Аль неведомо тебе, дьяк, как сия печать у воров оказалась? Похитил ее из дворца Мишка Молчанов да ляхам продал. В опалу захотел?
Дьяк понурился. Пальчиков же продолжал огневанно:
– Мишка Молчанов – бабник, богохулец и чернокнижник. Его еще Борис Годунов за колдовство кнутом стегал. Сидеть бы Мишке и не рыпаться, да вдруг на престоле Самозванец очутился. И кого же в свои любимцы взял Расстрига? Мишку Молчанова! Охальника и блудника, что Гришке Отрепьеву девок со всей Москвы и монастырей поставлял. Поди, слышали, как над Ксенией Годуновой лжецарь измывался? Да что Ксения! – побагровев, еще более взорвался Пальчиков. – Дочь мою Настеньку, чадо любое, Мишка Молчанов к Расстриге на блуд увез. Заодно насильничали!
По толпе пошел недовольный гул: ишь какой злыдень да ерник Самозванец.
– Проклять и сжечь сию грамоту! – рыкнул архиерей.
– Сжечь! – вторили ему попы и монахи.
– Сжечь! – грянуло воинство.
– Сжечь! – отозвалась посадская голь.
То было ответом на мирный призыв Болотникова.
С крепостных стен ударили пушки. Одно из дробовых ядер разорвалось в пяти саженях от орудийной прислуги. Трое болотниковцев были убиты.
– Вспять, вспять! – заорал Терентий Рязанец.
Наряд поспешно оттянули назад.
«Лихо начали, – невольно одобрил болховцев Иван Исаевич, и тотчас нахмурь испещрила лоб. – Быть крови. Не зря лазутчики донесли, что крепость верна Шуйскому».
Поехал к наряду. Ныне у пушкарей хлопот полон рот: насыпали раскаты для пушек, устанавливали заградительный дощатый тын, крепя его дубовыми подставами, калили чугунные ядра в походных кузнях, рыли глубокие ямы для зелья, подкатывали к орудиям бочки с водой.
С крепости вновь ухнули пушки, но ядра ткнулись, не долетев до тына.
– Буде, побаловались, – выкинул кукиш Рязанец и побежал к зелейным ямам, закричал: – Да разве можно одними досками крыть! А что, как загорятся? Дерном, дерном заваливай!
Через час-другой наряд изготовился к бою. Иван Исаевич неотлучно был среди пушкарей, приглядывался к Рязанцу. Сноровист и сметлив. С таким, кажись, не оплошаешь, думал он, ишь как гораздо пушки расставил.
Все четыре тяжелые осадные были нацелены на входные ворота, на вражеские жерла орудий.
– Начнем, воевода? – размашисто перекрестился Рязанец.
– С богом!
Пушкари поднесли горящие фитили к зелейникам. Взметнулось пламя, пушка дернулась, оглушительно рявкнула, выбросив из ствола тяжелое двухпудовое ядро. С воротной башни посыпалась щепа.
– Ловко, Терентий! – воскликнул Болотников. Не зря волокли осадные пушки. Таких у болховцев нет, их трем крепостным дальнобойникам не тягаться с полевыми.
После пятого залпа сбили верхушку башни с пищаль-никами; донеслись испуганные вопли. Терентий Рязанец, окутанный клубами порохового дыма, приказал орудийной прислуге слегка пригнуть стволы. Подрыли под станинами утрамбованную землю, подложили дубовые колоды. Дула поопустились.
– К зелейникам!
Вновь ухнули пушки. Два свинцовых ядра с гулким звоном ударились об окованные медыо ворота.
– Корежь, вышибай, Авдеич!
Рязанец оглянулся на Болотникова, показал на уши: оглох, не слышу! Иван Исаевич подошел к пушкарю, хлопнул по плечу.
– Так палить, Авдеич!
Рязанец кивнул и побежал к другим пушкарям: пора кидать ядра на стены и за острог. Вскоре забухали, заревели, завизжали тюфяки и мортиры, гауфницы и фаль-конеты. Ядра: каменные, железные, свинцовые, чугунные, дробовые, литые и кованые – посыпались на город. Гул, грохот, вой, снопы искр, дым!
«А что на посаде?» – подумалось Болотникову. Но из-за стен крепости виднелись лишь голубые и алые маковки храмов. Велел кликнуть мужиков.
– Срубите-ка мне дозорную вышку, ребятушки. Да поспорей!
Вскоре с пятисаженной вышки оглядывал город. Теперь и крепость, и посад, и кремль были как на ладони. От каленых, облитых горячей зажигательной смесью ядер занялись сухие бревенчатые стены, рубленые храмы и избы, дворянские и купеческие терема. Огонь быстро расползался по всему городу. В кривых, узких улочках и переулках метались люди: с баграми, пожитками, бадейками воды… Крик, рев, смятение!
Иван Исаевич, оглядывая Болхов, невольно вспомнил вдруг Раздоры – гибнущую в огне казачью крепость. Сколь пожрало лютое пожарище добра и строений, сколь погибло стариков и детей! Погибло от иноверца, свирепого, злого ордынца, жаждущего добычи. Ныне русич гибнет от русича, гибнет тяглый посад, мужик-трудник, гибнет его родной очаг, скарб, ремесло.
И вновь тревожно стало на душе. Война! Горькая, кровавая война, где от огня и меча падает не только купец и дворянин, но и свой, всеми битый и гнутый, в три погибели закабаленный мытарь. Ох и дорого же ты даешься, волюшка!
«А может, остановить пальбу? – с неожиданной жалостью подсказало сердце. – Остановить разрушение и гибель, снять осаду».
Но тотчас захлестнула другая мысль – жестокая, ре-шимая: Шубнику крест целовали, ниже брюха башку склонили, овцы смиренные! Ну и получайте, коль с карачек подняться не захотели. Тот, кто за Шубника и бояр, тот против воли. Гореть, гореть городу в огне!
Пожарище вовсю загуляло над Волховом. Со стец, на выручку посадским, побежали ратные люди. Хватали багры, раскатывали срубы.
«Наполовину стены оголили. Добро! Пали, Рязанец, пуще пали! Ворота выбьешь – поведу повольницу на крепость. Пали, Рязанец!»
По одной из улочек бежали мальцы, неслись во всю прыть, напуганные, всполошные, норовя укрыться от разбушевавшегося огня.
Из толстой, медной, тупоносой гауфницы с воем и свистом летело дробовое ядро; грохнулось и разорвалось среди десятка ребятишек. Болотников застыл с перекошенным ртом. Господи! Их-то за что?! Картечью… всех разом. Господи!
Спустился с дозорной вышки и, грузный, насупленный, заспешил к Рязанцу.
– Буде!.. Буде, Авдеич!
– Ядер хватит, Иван Исаевич. Чего ж так? – не вдруг понял Болотникова пушкарь.
– Буде! – не владея собой, крикнул Болотников.
Рязанец поопешил: что-то неожиданное вдруг открылось в Болотникове. В глазах его – и злость, и боль, и какая-то невиданная досель страдальческая гримаса до неузнаваемости исказила его лицо. Что-то разом надломило воеводу, и это больше всего поразило Рязанца.
– Буде так буде, – обескураженно буркнул он.
Болотников круто повернулся и быстро зашагал к
своему шатру. Мало погодя к наряду примчал вестовой.
– Воевода приказал палить!
Наконец-то с большим опозданием пришел ответ от Истомы Пашкова. Грамоты не было, велел передать на словах:
– Вместе сойдемся у Москвы. Покуда же пойдем двумя ратями.
Отпустив гонца, Иван Исаевич крутнул головой. Хитер и досуж веневский сотник! Не зря гонца при себе придерживал. Не Болотников-де с мужичьем, а Истома Пашков с дворянами Москву колыхнет. Досуж!.. Ну да не надорви пуп, Истома Иваныч. Первая пороша – не санный путь. Обломает тебе крылья Шуйский. Без мужиков Москвы не взять. На бар надежа плохая. Им не за волю биться, а за чины и поместья. Не осилить тебе, Пашков, Москвы. Хочешь не хочешь, а мужичью рать ждать придется.
– Иван Исаевич… Батько! – прервал раздумья Болотникова стремянный Секира. – Глянь, стену пробили. Может, на приступ, а?
Иван Исаевич вышел из шатра, молчаливо обвел глазами дымящуюся крепость. Проломили степу в десяти саженях от стрельницы, ворота же пока не вышибли.
– Опоздаем, батько! Глянь, бревнами заваливают. Ударим в пролом, Иван Исаевич?
– Тебе что – горячих углей в портки насыпали? Не суетись, стремянный. Мало одной бреши. Покуда за ров перевалимся, дыры не будет. Допрежь ворота надо сбить.
Иван Исаевич взметнул на коня и наметом поехал к наряду. За ним устремились Секира с Аничкиным и десятка два ловких дюжих молодцов в голубых зипунах. То была личная охрана Большого воеводы, не покидавшая его ни днем, ни ночью. На охране настоял Аничкин, настоял после недавней дорожной порухи.
В тот день ехали темным глухим бором. На одной из полян внезапно просвистела тонкая певучая стрела. Конь под Болотниковым замертво рухнул. Кинулись искать врага, но того и след простыл. Матвей Аничкин осмотрел железный наконечник и еще больше насупился.
– Стрела отравлена, воевода. Под богом ходишь. Стрелу никак ветром качнуло. Вишь, какой ордынец, а то бы…
– Добрый лучник и в ордынец не промажет. Этот же худой… худой у Шубника лазутчик, – жестко произнес Болотников.
– Нам наука. Царь на любую пакость горазд. По-опасись без кольчуги ездить, Иван Исаевич. Да и без охраны тебе боле нельзя. Рать велика, недругу легко затеряться. Остерегись!
– Не каркай! – сердито оборвал Болотников, пересаживаясь на другого коня, и не понять было: то ли он осуждает осторожного Аничкина, то ли злится на коварство Шуйского.
Аничкин, не дожидаясь согласия воеводы, приставил к нему неотлучную охрану.
– Не поддаются, Авдеич? Ужель так ворота крепки?
– Крепки, Иван Исаевич. Одну створку разбили, другая держится. Поди, железом в пять вершков обили. Ни с места! – сокрушался Рязанец.
Иван Исаевич подошел к «Пасынку», самой крупной и тяжелой чугунной пушке весом в пятьсот пудов.
– А ну-ка подай ядро, ребятушки.
– Погодь маленько, воевода. Руки обожгли.
Пушка пыхала жаром, не дотронись. Один из пушкарей плюнул на ствол. Слюна зашипела и тотчас сварилась.
– Ого! Злее индюка. Знать, досталось Пасынку, ребятушки?
– Досталось, воевода. Почитай, полдня ухает. Теперь ни ядра вложить, ни зелья насыпать. Жаровня!
Принялись поливать пушку водой из кожаных мехов. Когда Пасынок остыл, Иван Исаевич подошел к груде каменных ядер. Облюбовал одно, поднял, понес к орудию. Пушкари переглянулись. Силен воевода! В ядре четыре пуда. Закатывали в дуло вдвоем, этот же один управился. Силен!
– Сколь пороху, Авдеич?
– По весу ядра. Но сьщлем на три фунта мене. Опасливо.
– Сыпь по полной!
..Лубяным коробом (мерой) насыпали в пороховник четыре пуда зелья. Болотников зорко глянул на вражьи ворота, прицелился, обернулся к пушкарям.
– Понизь дуло на пару вершков, ребятушки.
Понизили. Иван Исаевич вновь прицелился. Кажись,
ладно. Терентий Рязанец протянул фитиль.
– С богом, воевода.
Болотников приложил фитиль к запальной дыре. Сверкнуло пламя, горячим дыхнуло в лицо, затряслась колесница. Ядро прокорежило ворота, сбило створку, уперлось в железную полосу.
– Шалишь бердыш, пробьем! А ну добавь, ребятушки, полпуда зелья.
Пушкари замешкались, глянули на Рязанца, тот молвил строго:
– С пушкой не балуют, Иван Исаевич. Разорвет.
– Сыпь! Буде ядра переводить. Не палим – щекочем. Сыпь, Авдеич!
Но Рязанец и с места не сдвинулся. Тогда Болотников сам подошел к зелейной бочке, насыпал короб, понес к пушке. Дорогу загородил стремянный.
– Не пущу, батько. Разорвет!
Норовил остановить воеводу и Матвей Аничкин, но Болотникова было не удержать.
– Прочь! – зыкнул он, хватаясь за факел.
– Ну дай хоть я запалю! – взмолился Секира. – А ты отойди. Ну дай же, батько!
– Прочь! – отшвырнул стремянного Болотников, опуская фитиль на запальник.
Страшный, оглушающий взрыв громыхнул на десяток верст. Многопудовая каменная глыба пробила створки и железное оградище. Ворота рухнули. К Болотникову, пошатывающемуся в клубах едкого вонючего дыма, подскочил Секира.
– Цел, батько? Знатно вдарил!
Но Иван Исаевич ничего не слышал: заложило уши, Глянул на крепость, хрипло закричал:
– На Болхов, на Болхов, други!
Глядач, давно ожидавший воеводского приказа, замахал с дозорной вышки трухменкой с красным шлыком. Сигнал увидел Передовой полк Федьки Берсеня, стоявший против вражеских ворот. Повольники: с бревнами, колодами, хворостом, кулями с землей – хлынули ко рву. С дымящихся стен заухали выстрелы пушек и пищалей, пистолей и самопалов, полетели тучи стрел.
– Бей воров! – орал из-за бойницы Афанасий Пальчиков.
1- Ворота, ворота заделывай! – кричал болховский воевода.
Но к воротам уже подбегали сотни повольников с мечами и копьями. Другие же, одолев ров, бросились с длинными штурмовыми лестницами к стенам. Заделать пролом вышибленных ворот болховцы не успели: по кулям и колодам лезли оружные казаки, лезли дерзко, неустрашимо, напирая на стрельцов. Лезли, прикрываясь щитами, на стецы. На повольников лили горячую смолу, кипяток, сбрасывали кади, бочки, телеги… С криками, воплями, стонами падали под стены, но на смену павшим поднимались все новые и новые сотни болотниковцев. Да вот и сам Большой воевода, высоченный, могутный, в легкой серебристой кольчуге, ринулся с тяжелым мечом к воротной башне. Кинул зычно:
– Побьем царевых псов! Круши-и-и!
Удвоились, утроились силы ратников: сам воевода впереди, не остался в стане, в сечу кинулся.
– Круши-и-и! – вырвалось из тысячи глоток.
Стрельцы, преграждавшие проем ворот, попятились.
Но тут подскочил Афанасий Пальчиков в железной шап-ке-мисюрке и в панцире. Размахивая саблей, увлек стрельцов на болотниковцев.
– Не впущать, не впущать воров! Рази богоотступников!
Рассек саблей повольника, заслоняясь от копья щитом, рубанул другого. Большой, неустрашимый, отчаянно полез на рвущуюся в ворота крамольную рать.
«Лихо рубит, дьявол!» – углядев воина в панцире, чертыхнулся Болотников. Напродир, валя направо и налево стрельцов, кинулся к осатаневшему Пальчикову. За ним – Устим Секира, Матвей Аничкин, Мирон Нагиба…
Пробившись к Пальчикову, Болотников гаркнул:
– Повольников бить, пес!
– Сам пес! – рявкнул Пальчиков, отражая щитом удар Болотникова. Щит разломился надвое, но Афанасий не струхнул, не попятился за спины стрельцов. Сабля его вновь взметнулась над головой. Пришел черед прикрываться Болотникову. Удар был настолько тяжел, что сабля Пальчикова не выдержала и переломилась, в кулаке Афанасия осталась лишь рукоять. Но и обезоруженный, Пальчиков не отступил. Понимая, что гибель неизбежна, он пошел на Болотникова с обломком сабли.
– Не жить и тебе, святотатец! Не гулять по Руси!
Болотников поднял меч. Враг стоял перед ним гордый
и бесстрашный.
– Живьем пса! Казним принародно.
На Пальчикова навалились повольники, сбили наземь, связали. Болотников же вновь кинулся в самую гущу стрельцов. Служилые натиска не выдержали, рассыпались. В город бурным, неудержимым потоком влилась народная рать.
Сникли на стенах. Царево воинство, бросая оружие, сдалось. Болхов пал.
Убитых ратников хоронили в братской могиле. Войсковой поп Никодим густо и скорбно пел заупокойные молитвы. Иван Исаевич молчаливо застыл у края могилы; стоял без шапки, в черном суконном кафтане.
Хоронили не в поле, а на кладбище кремля. Волховский соборный поп, узнав о намерении Болотникова, недовольно изрек:
– В кремле простолюдинов не погребают. Укажи захоронить на слободском погосте, воевода.
– В кремле!
Поп рогатым посохом застучал.
– Не дозволю! У соборного храма покоятся усопшие из великородцев и пастырей духовных. Так по всем градам заведено. Не дозволю старину рушить!
– Дозволишь! Потеснятся твои высокородцы, – отчужденно молвил Болотников и, не глядя больше на попа, приказал: – Несите погибших.
Батюшка Никодим отпевал павших ратников; струился ладанный дымок из кадильницы. Иван Исаевич повел глазами по соборной звоннице. Колокола молчали. Зло подумалось: «Небось, кабы боярина хоронили, все бы храмы заупокойно гудели». И едва Никодим завершил панихиду, как Болотников приказал:
– Позвать звонарей на колокольни! Пусть с честью и славой отправят погибших!
Вскоре гулко и уныло загудел большой соборный колокол; редкие, тягучие удары его разбудили, остальные звонницы. Скорбный звон поплыл по Волхову. Батюшка Никодим, прослезившись, крестообразно посыпал на убитых землей и пеплом из кадильницы, полил елеем.
– Со святыми упокой. Прими, господи в царствие небесное.
Болотников повернулся к рати.
– Поскорбим, други. Пали славные сыны державы. Пали за землю и волю, за житье доброе. Жертвы горестны и тяжки, но без крови лучшей доли не добудешь. Впереди – новые сечи! Так поклянемся же перед павшими, что никогда не выроним из рук карающего меча. Смерть ка-бальникам!
– Смерть! – мощно прокатилось по рядам повольников.
Сменив черный кафтан на красный, Болотников поехал к приказной избе, где дожидались воеводского суда стрельцы и дворяне.
Пальчикова признали юзовские мужики, влившиеся в рать Болотникова. Закричали:
– Вот кто сосельников порубил! Попался, зверюга!
Раздались недовольные голоса и со стороны посадских:
– Вестимо, зверюга. Сколь людей в слободах загубил!
Болотников поднялся на рундук. Площадь смолкла,
ожидая воеводского слова.
– Сии баре не захотели служить царю Дмитрию. Что для них истинный государь, кой помышляет дать народу землю, волю и суды праведные? Он для них враг! Баре с оружьем в руках встретили народное войско. Они не щадили ни казака, ни мужика, ни холопа. Двести повольников полегли от барской сабли. То кровь немалая! Пусть же захлебнутся в ней кабальники!
Болотников кивнул Аничкину, тот дал знак конникам с обнаженными саблями.
– Пальчикова не трогать.
Аничкин непонимающе глянул на воеводу и поспешил к вершникам, готовым начать казнь.
– Руби! – взмахнул рукой Болотников.
Вершники наехали на дворян, засверкали саблями. Устим Секира посмотрел на воеводу, и ему стало не по себе от жестоких, беспощадных глаз. Страшен же порой бывает, батька. Страшен!
Болотников приказал подвести Пальчикова. Афанасий закричал, забесновался:
– Не миновать и тебе скорой расправы, злодей! Недолго служить тебе Расстриге. Святотатец, вор богомерзкий, антихрист!
В лице Болотникова, казалось, ничего не изменилось, лишь еще больше потемнели неподвижно застывшие глаза.
– А ты никак Христос? А чьими же руками у посадских тяглецов языки вырывал? Чьими руками мужичьи головы сек?
– Не пе?ред тобой, вором, мне ответ держать. Четвертует тебя Василий Шуйский. Не верьте, люди, приспешнику Расстриги. То богохульник и антихрист!
– Ишь, заладил, – хмыкнул Болотников. – А ну распять этого Христа на городской башне. Пусть изведает муки господни. Распять!
Руки и ноги Пальчикова пригвоздили к высокой деревянной стрельнице. Афанасий закорчился от жутких болей. Висеть ему на башне не один час, покуда не истечет кровью.
– Так будет с каждым, кто возведет хулу на царя Дмитрия, кто к черному люду станет опричником! – воскликнул Болотников.
– А что со стрельцами? – спросил Аничкин. – Сказывают, есть среди них и не шиоко охочие к Шубнику. Может…
– Сам спытаю!
Иван Исаевич подъехад к стрельцам:
– Ну что, бердыши? Какому царю служить будете?
– Мы тут покумекали, воевода, – выступил из толпы один из стрельцов. – Послужим государю Дмитрию Иванычу. Чай, жалованьем не обидит. Бери в свое войско.
– Все так надумали?
Стрелец замялся, зыркнул черными глазами на сотника.
– Ясно… Выходи, начальные!
Вышли голова, сотник и три пятидесятника.
«Повольников секли… Голова, кажись, обок с Пальчиковым бился. Глаза волчьи».
Спросил глухо:
– На бояр пойдете?
Начальные бычатся, мертвая тишь на площади.
– Рубить!
У приказной избы – посадская голь. Собралась по зову Большого воеводы. Матвей Аничкин и Устим Секира вынесли на красное крыльцо два больших короба. Иван Исаевич поднял крышку, взял сверху одну из грамот.
– Ведаете ли, ребятушки, что у меня в руках?
– Как не ведать, батюшка. Кабала наша! – выкрикнул один из посадских.
– Истинно. Заложились вы, ребятушки, за бояр, купцов, крючков приказных. Так довольны ли? Славно ли вам за господами живется?
Холопы, бобыли, слободские тяглецы малость помолчали, а затем будто пороховая бочка взорвалась:
– Худо живется, воевода! Богатеи все жилы вытянули!
– Буде кабалу хлебать!
Кричали долго, выхлестывая из глоток горегорькие слова, и этот клокочущий людской гнев вливался в душу Болотникова гулким набатным звоном. Вот он – народ. Ярый, дерзкий!
Унимая посад, вскинул над головой руку.
– Отныне жить всему тяглому люду без ярма! Буде с вас бар и неправедных судей! С сего дня всяк холоп, бобыль, монастырский трудник, слободской ремесленник – волен. Волен, православные! Правьте сами, как встарь на Руси правили. На вече народном выкликните себе честных и праведных старост и судей и все мирские дела решайте по совести. Тех же, кто помыслит вновь за кнут взяться, побивайте нещадно. Чтоб ни одна господская плеть не гуляла по вашим спинам, чтоб голодом не морили, в темницы не сажали, на правежи не ставили. К кабале нет возврата! Целуйте крест государю Дмитрию Иванычу – и владейте городом!
Посад жадно внимал каждому слову. Неслыханные речи сказывает Иван Исаевич Болотников! Меньшим, захудалым людишкам, беди лапотной дарована власть и воля. Вот уж благо так благо. Да о том и во сне не погрезится.
– А как с барскими землями? – выкрикнул из толпы высоченный рыжебородый мужик.
Иван Исаевич отыскал глазами мужика, поманил к себе.
– Из села?
– Из села, воевода, – поклонился мужик. – Живем мы под барином Василием Коркиным.
– Давно ли?
– Да с того году, как на царство Борис Годунов сел. Ране мы без господ жили, а тут баре нагрянули, и житыо нашему вольному конец пришел. По колени в землю вбили. Жуть, воевода!
Иван Исаевич глядел на крестьянина и подмечал: мужик хоть и сетует, но сам, по всему, не из робких; в серых немигающих, слегка прищуренных глазах его гуляла лукавая смешинка.
– Ужель по колени вбили?
– Да ить как сказать, – крякнул мужик. – Как проведали, что ты с войском идешь, так малость и осмелели.
– Малость?
– Малость, воевода, – мужик сдвинул войлочный колпак на широкие хохлатые брови, глаза стали озорными. – В нужнике свово барина утопили.
Болотников громко рассмеялся.
– Вот тебе и «по колени», ай да молодцы! Туда их, в самое дерьмо, ребятушки. Не все мужику-труднику горе мыкать да барские нужники чистить. Пусть ныне сами дерьмо хлебают. Так ли, други-болховцы?
Толпа, смеясь, дружно отвечала:
– Так, воевода. В дерьмо бар! Ныне всех перетопим!
– Всех, други! Буде, поцарствовали, попили народной кровушки, – Болотников повернулся к мужику. – О барских землях спрашивал? Нет ныне господской земли. Она ваша, мужичья. На барщину не ходить, налоги и пошлины Шуйскому не платить, подвод и возниц не выделять, царскую десятину не пахать! Выметывайте барские межевые столбы, выжигайте грани, забирайте выгоны и покосы, лесные и рыбные угодья. Земля – ваша! Барский же хлеб, да и какой он барский – ваш хлеб! Барин за сохой не ходит, соленый пот не глотает. Нет на земле барского хлеба! Захватывайте амбары и житницы и делите на миру поровну. Хоромы же господские жгите! Пусть костры полыхают. Костры гнева народного! – кивнул на коробья с долговыми и кабальными грамотами. – Факел мне!
Подали.
– Жечь кабалу! – метнул факел в короб. Занялись, закорчились свитки. – С волей вас, трудники! С волей!
Глава 9 ШМОТОК И АНИЧКИН
Мечется царь Василий, покоя не ведает. Да и где покою быть, коль неслыханное воровство на Руси. Побит князь Юрий Трубецкой под Кромами, с позором бежал князь Иван Воротынский из-под Ельца. Сиволапое мужичье осилило царево войско!
Норовил остановить Ивашку Болотникова у Орла, выслал на помощь городу князя Данилу Мезецкого с тремя стрелецкими полками, но и тут не выгорело: город целовал крест Расстриге. Служилый люд разъехался по своим усадищам. Орловские воеводы, бежав из города, встретили войско Мезецкого у Лихвинской засеки. Пришлось рати несолоно хлебавши повернуть на Москву. Срам!
Худо на Руси. Воруют города, пылают усадьбы бояр, бежит по домам воинство. Гиль, шатость, разброд! Худо и на Москве. Чернь голову подняла, орет на всех перекрестках: жив царь-избавитель, скоро в Белокаменной будет. Держитесь царя Дмитрия!
Казнил, четвертовал, клеймил каленым железом, растягивал на дыбе, вырывал языки – воруют, несут крамольное слово!
Лихо Василию Шуйскому, голова пухнет от тяжких мыслей. Не рад уж и трону. Ох, как нелегко на нем усидеть! Но усидеть надо. Думай, думай Василий, как унять расходившуюся Русь, как пополнить обнищавшую казну и укрепить мятежное царство. Думал, не спал ночами, советовался с боярами и дьяками, и вот наконец объявил в Думе:
– Воров встретим у Калуги!
И бояре, и дьяки поддержали (лучше и не придумаешь) : Калуга – центр засечных крепостей в верховьях Оки, прикрывавших Москву с южной Украйны. Самое удобное место разбить Болотникова. Царь повелел собрать новое войско. Молвил:
– На уездную служилую мелкоту надежа плохая. Худо с бунтовщиками бьются, чуть что – и по домам бегут. Вот доберусь до них! Укажу поместья отобрать. Пущай нищими да сирыми походят, коль за царя не могут постоять. К Калуге же снаряжу лучших людей.
Собрал царь отборное войско из бояр и дворян московских, стольников и стряпчих, дворян из городов и жильцов. Выдал жалованье (монастыри не поскупились, пополнили казну), посулил щедро наградить деньгами, мужиками и землями за победу. Первым воеводой царь поставил своего брата Ивана Шуйского.
На Семенов день все было готово к походу, войско ждало указания царя. И вот «сентября в пятый день государь царь и великий князь Василий Иванович всея Русии послал с нарядом бояр и воевод под Калугу».
Среди стрельцов, перешедших к Болотникову, оказался и Аникей Вешняк. Признал его Афоня. Толкнул в плечо, затормошил:
– И ты у нас, голуба! Вот уж не чаял тебя увидеть. Здорово же, Аникеюшка! Да ты что глазами хлопаешь, аль запамятовал?
Вешняк вгляделся в пожилого ратника, улыбнулся:
– Афанасий Шмоток?.. Не мудрено и забыть, почитай, годков пять не виделись. А тебя и не узнать. Ишь, каким боярином вырядился.
– Не все, голуба, в драной сермяжке бегать, – рассмеялся Афоня. Был он в красном суконном кафтанце, подпоясанном зеленым кушаком, в ладных белых сапожках из юфти; на голове – меховая казачья шапка, за кушаком турецкий пистоль в два ствола.
Афоня, улучив момент, рассказал о стрельце Болотникову. Иван Исаевич оживился:
– Так это тот самый мальчонка, коего дед Терентий усыновил? Эк время бежит, – Болотников вздохнул, призадумался. С дедом Терентием он виделся лет пятнадцать назад, когда с Афоней поехал к Телятевскому добывать для селян жито. Тогда он был совсем молодой.
– Ночевали у стрельца с Никиткой и Василисой, – продолжал Афоня. – Это когда на Москву за царевой подачей ходили. Стрелец, кажись, добрый.
– Покличь мне его, – дрогнувшим голосом молвил Иван Исаевич. Ждал стрельца с нетерпением: Аникей Вешняк одним из последних видел жену и сына. А вдруг что-нибудь и поведает об их судьбе. Но Аникей ничего утешительного не сказал.
– За хлебом Василиса и Никитка вместе с Афоней ушли. С того дня боле их не встречал.
– Худо, худо, стрельче, – смуро молвил Болотников. Осушил корец вина (вино показалось чересчур горьким), усадил Вешняка напротив себя, положил тяжелую ладонь на плечо. – Никитку хорошо помнишь?.. Какой он?
Аникей пожал плечами: и зачем это воевода о женке с мальцом пытает? Кто они ему?
– Ладный паренек. Рослый, кудрявый, глаза с синевой.
В мать! У ней глаза васильковые… В кого ж сын нравом? Коль в Василису – добр и ласков, на чужую беду отзывчив. Таких девки любят. А вот вырастет ли из него воин? Сильный, отважный, на все решимый – на кровь, на любые невзгоды, на смерть? Каков все-таки он? Хоть бы одним глазком глянуть на чадо. Обнять, услышать его речи.
Забыв о стрельце, Иван Исаевич надолго ушел в себя.
Через откинутый полог шатра виднелись десятки костров, вокруг которых сидели ратники; пахло дымом и жареным мясом, повольники крутили на вертелах бараньи туши.
«С голоду у Болотникова не пухнут, – невольно подумалось Аникею. – И мясного и хлебного припасу вдоволь. Сытная покуда служба».
Когда ехал со стрельцами из Москвы, харчевался туго: крестьяне в селах глядели на служилых косо, не то что хлеба – воды не выпросишь. А тут на тебе – сами Болотникову несут. Чудно!
– Слышь, стрельче, – наконец-то заговорил Иван Исаевич. – Дед Терентий давно помер?
– Позалетось, воевода.
– Славный был старик, – Иван Исаевич поднялся, прошелся по шатру. Глаза стали ясными, пытливыми. – Зелейных погребов на Москве много?
– Что? – протянул, поперхнувшись, Аникей. Уж чересчур круто изменил разговор Болотников. – Зелейных погребов?.. Немало, воевода. Случалось, сам видел.
– Да ну? И где ж они?
– В Скородоме, на Яузе. В карауле не единожды стоял.
/
Болотников окликнул стремянного:
– Аничкина ко мне!
Мысль о Государевом Зелейном дворе давно уже не покидала Большого воеводу. Москва сильна пушками, взять ее приступом будет тяжко. Молвил как-то Аничкину:
– А не взорвать ли нам Зелейный двор к дьяволу!
Аничкин (уж на что невозмутим) ахнул: слишком
дерзкой и невыполнимой показалась ему задумка Болотникова.
Дорога тянулась селами и починками, полями и перелесками. Маленький рыженький попик в черном подряснике, поглядывал окрест, горестно восклицал:
– Экое запустение, прости осподи!
Сирые, убогие избенки утонули в бурьяне, нивы заросли чертополохом и лебедой. Мертвая тишь, безлюдье.
– Сошел мужик, – вторил батюшке рослый чернявый детина в сером домотканом кафтане. – Едва ли не сто верст отмахали, а крестьян, почитай, и не видели. Довели ж, кабальники!
Детина зло сплюнул, перекинул с плеча на плечо тощую суму. Батюшка, стуча посошком, поддакнул:
– Довели, сыне. Впусте лежит мирская земля.
Путники, пройдя версты три, сели на обочину. Детина
развязал котому.
– Последки. А до Москвы еще топать и топать. Дотащимся ли?
– Ниче, ниче, Матвеюшка, – успокаивал батюшка. – Даст бог, дотащимся.
Из-за поворота, усыпанного ельником, выехала подвода, за ней другая, третья. Обоз был большой, клади закрыты рогожами. Впереди и сзади обоза ехали стрельцы в темно-синих кафтанах. Один из служилых, с медной бляхой на груди, поравнявшись с путниками, молвил, обращаясь к батюшке:
– Будь здоров, отче. Куда снарядился?
– На Москву, сыне, поклониться святыням.
– А это кто с тобой?
– Дворовый Матвейка. С града Путивля бежим, сыне, – лицо батюшки посуровело. – Нет там боле христовой веры. Диавол вселился в души прихожан, диавол! – поп застучал посохом, забушевал. – Латынянам продались, беглому Расстриге крест целуют! Гришке Отрепьеву, что помышляет святую Русь ляхам на растерзание кинуть, божьи храмы порушить. Нет места в Путивле православному человеку!
– Всстимо, – кивнул служилый. – В бунташном городе попу не место, – серые навыкате глаза его перебежали на дворового. – Ну, а ты, милок, что скажешь?
Детина безучастно жевал горбушку. Пятидесятник, малость подождав, ткнул в Матвея кнутовищем.
– Аль язык отнялся?.. Молчишь? Да я тебя, сукина сына! – ожег детину плетью.
– Грешно убогого бить! – подскочил к служилому батюшка. – Эк взяли волю беззащитного сечь. Отроду нем он. Грешно!
Пятидесятник, пятясь от разгневанного попика, смиренно молвил:
– Прости, отче… Чего ж пешком? До Москвы еще далече. Садись на подводу.
Чем ближе к Москве, тем все Тягостнее становилось на душе Аничкина. Окрест все те же заброшенные села и деревни, поросшие лебедой нивы. Безлюдье! Это в самую-то горячую страдную пору, когда на полях вовсю звенят мужичьи косы! Довели, довели оратая. Уж на что мужик терпелив да покладист, уж на что от родимой избы не оторвешь, но тут вконец прорвало, невмоготу стало под барским ярмом ходить. Сбежал в леса, на Волгу, в землю северскую.
Вот когда-то и ему, Матвею, пришлось покинуть деревню. Отец долго крепился, все еще надеясь обойти на кривой беду. Нет-нет да и молвит сыну: авось выдюжим. Чу, барин оброки окоротит. Глядишь, и нам хлебушка останется.
Матвей же, рассудливый не по годам, говорил в ответ:
– Нет, батя, на барскую милость надежа плохая. Что ни год, то нужды боле. Не видать нам сытой жизни. Глянь, что вокруг деется. Зря мужик не побежит.
– Авось выдюжим, – упрямо твердил отец. Был он домовит, оседл, в Юрьев день за посох не хватался. Но как-то, после Покрова, когда в сусеке и зернышка не осталось, обреченно молвил:
– Все, Матюха, в пору на погост ложиться. Не пережить зиму, околеем.
– Бежать надо, батя, бежать!
Бежали ночью, прихватив с собой немудрящие пожитки. Пройдя с полверсты, Матвей остановился.
– Вы покуда в леске посидите, а я до села.
Вскоре вернулся. Над селом взметнулось зарево.
– Никак хоромы подпалил? Да за то ж нам всем погибель, – перепугался отец.
– И хоромы, и амбары с житом, – зло произиес Матвей.
Они бежали в ту самую черную годину, когда на Руси свирепствовал Великий голод, уложив на погосты сотни тысяч крестьян, бобылей и холопов. Не обошла стороной косая и Матвеевых родителей.
По Руси бойко гуляла смута. Аничкин примкнул к Хлопку, стал одним из ближних и верных его содругов. Но вскоре бунташное войско было разбито воеводами Бориса Годунова. Раненого Хлопко захватили в плен и зверски казнили. Матвей Аничкин укрылся в Северской Ук-райне…
А полям, заросшим лебедой, казалось, не было конца и края.
«Ну почему, почему такое запустенье? – горестно раздумывал Матвей. – Экая тишь на нивах! Баре довели, злыдни-баре… Ну, а они-то куда смотрят? Для них каждый мужик на золотом счету. Не будет пахатника, не станет и бархатника. От мужика – и хлеб, и кафтан, и шуба.
1 Великий голод – так называемые «Голодные годы» на Руси 1601 – 1603 гг.
Что они без мужика? Да ничто! Порожний мех, ни хором, ни дворни, ни поместья. Все – от мужика. Так нет же, не берегут, не щадят оратая, три шкуры с него дерут. Будет ли он в деревне сидеть?! Одна дорога – в бега, подале от кнута и барского разбоя. Вот и зарастают нивы бурьяном, вот и скудеют усадища. А баре что? Ужель того не ведают, что мужиком живы, ужель все малоумки? Да на мужика им надо богу молиться. Так почему ж?»
Сколь раз ломал голову, но так и не находил ответа…
В сумерки обоз подошел к реке Наре.
Через два дня завиднелись золоченые кресты Донского и Даниловского монастырей. «Батюшка» истово закрестился.
– Слава те, владыка небесный! Зрю святые обители.
Спрыгнул с подводы и бодро зашагал, постукивая посошком.
– До Москвы еще пять верст. Сапог не хватит, отче, – посмеиваясь, молвил возница.
Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы.
Вскоре подъехали к Скородому – мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный.
– Откуда, служилые? Че везете?
– По государеву делу! – строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой.
– Че, говорю, везете?
– Не мешкай! – закипел пятидесятник. – Подымай решетку!
Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях – тяжелые медные пушки и затинные пищали.
«Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о Них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!»
Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего.
Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса – приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня:
Ох, ходил я, ходил, с кистснечком хаживал,
Убивал и зорил, и ватаги важивал…
– Смел питух, – одобрительно молвил Аничкин. – Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче.
Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника.
«Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки.
– Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем.
– И не грех тебе, благочинный? – рассмеялся Аничкин. – Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено.
«Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил:
– Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился?
– И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что?
Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал.
– А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними – Государев сад и дворы садовников. Нам же – к Белому городу.
Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и
Китайгородской стены неслись по тихой воде красногрудые струги под синими парусами. Встречу им, от Яузы, шли на веслах купеческие расшивы и насады, шли к бревенчатому «живому» Москворецкому мосту, перекинутому от Зарядья к Балчугу.
– Экое загляденье, Афанасий! – восторженно воскликнул Аничкин, показывая рукой на мощный, величавый Кремль. В третий раз он в Москве, но разве можно когда-нибудь налюбоваться сказочным благолепием теремов, башен и соборов, разве не дрогнет сердце от неслыханной красоты.
Оба сняли шапки, закрестились на златоверхие храмы. Позади раздался громкий окрик:
– Гись!
Матвей отпрянул в сторону, но плеть достала, больно ожгла плечо. Мимо промчались боярские послужильцы – шумные, дерзкие. А вот и сам боярин верхом на игреневом коне. В летней золотиой шубе, высокой бобровой шапке. Прохожие жмутся к обочине, сгибаются в поясном поклоне. Один из послужильцев подъехал к Матвею.
– Гордыня обуяла?
Теперь уже хлесткая плеть прошлась по спине. Лопнула холщовая рубаха. Матвей сжал кулаки.
– Кланяйся, сыне, кланяйся! – торопливо подтолкнул его Афоня.
Аничкин и сам уже спохватился. Сдернул войлочный колпак, отвесил поклон. Послужилец, скаля белые зубы, отъехал к боярину. Аничкин звучно сплюнул. Афоня же назидательно молвил:
– Москва, сыне. Кинь шапкой – в боярина попадешь. Не зевай, ходи с оглядкой, иначе спины не хватит. Москва!
Аничкин, укрощая злость, опустился на землю. Ныли плечи, спина, но старался боли не замечать. Думал о другом: крепись, крепись, Матвей! Ныне ты не в Диком Поле, а в боярской Москве. Здесь, за этими высокими крепкими стенами, твой враг.
Теперь он смотрел на Кремль другими глазами, не замечая ни величия древнего каменного детинца, ни нарядных палат и теремов, щедро раскинутых по холмам. Все потускнело, померкло. Стены зло ощетинились башнями, бойницами и пушками. Все это вражье, все это надо брать великой кровью. Шуйский с боярами ворота не откроет. Сколь мужиков, казаков и холопов загинет, дабы оказаться в царском детинце. Крепись, Матвей, крепись!
Ныне ходить тебе по боярской Москве, как по горячей сковороде. И помни: тебя послала народная рать, послала на славный подвиг. Погибни, но сверши его! А покуда будь сметлив и осторожен. И терпенье, великое терпенье, Матвей!
Аничкин поднялся. Афоня коснулся его плеча.
– Больно голуба?
– У меня кожа дубленая. Случалось, и под батогами стоял.
– И меня не единожды потчевали, – сказал Афоня. – Ну да уж такая наша доля мужичья. Идем дале, голуба.
Деревянным мостом вышли к Водяной башне Белого города. Здесь стрельцы уже не задерживали, через проезжие ворота сновали толпы народа. Матвей, поотстав от Афони, шел неторопко, дотошно разглядывая башню. Крепка, неприступна, с подошвенным, средним и верхним боем. Вдоволь пищалей и пушек. Дубовые ворота обиты железом. Сейчас они распахнуты, висят пудовые замчищи на медных затворах. Сверху, над проемом (изнутри башни) виднеется толстая железная решетка; ночью она перекроет ворота. Вверху – набатный колокол. Над воротами – медный образ Николая-чудотворца и слюдяные фонари со свечами. Тянутся через ворота нищие, калики перехожие, блаженные во Христе. Их много: рваных, убогих, с худыми изможденными лицами, с тоскливыми взорами.
– Экая бедь на Москве, – говорит «батюшка». Осеняет сирую голь крестом и шустро продолжает путь.
Узким, кривым переулком вышли на Чертольскую. Улица длинная, широкая, мощенная бревнами. За глухими заборами высятся боярские каменные палаты и хоромы в три яруса. На крышах, в смотриленках, виднеются караульные глядачи; чуть где пожар, разбой, воровство – и захлебнется тревогой звонкое било, всколыхнется боярское подворье.
У церкви Похвала Богородице Афоня замедлил шаг.
– Запомни сей храм, Матвеюшка. Здесь покоится тело самого лютого опричника, самого страшного ката, что Русь сроду не видывала. Зовут его Малюта Скуратов.
– Наслышан, отче. Кто ж Мал юту не ведает. Знатно он бояр казнил. Вот бы ныне такого на господ напустить, то-то бы хвост поджали. Запомню сей храм! – весело молвил Аничкин.
– Запомни, Матвеюшка. Помер же Малюта не своей смертью. В Ливонии из немецкой пищали сразили. Царь Иван Грозный горевал шибко, в любимцах опричник у него ходил. Повелел привезли Малюту из неметчины и в оной церкви захоронить. Опричник-то тут, в Чертолье, жил. Зришь обитель за каменной оградой? То Алексеев-ский женский монастырь. Поставлен на месте дворов опричников. Тут и Малютины хоромы стояли. Всесильный был человек. Не зря ж, поди, Борис Годунов Малютину дочь Марию себе в жены взял. И людской молвы не побоялся. Не каждый дочь палача под венец поведет. Правда, сказывают, не любил Годунов свою благоверную…
«Батюшка» внезапно смолк, увидев перед собой кучерявого отрока в алом кафтане. Лицо паренька было на диво знакомым. Шагнул к отроку ближе. Господи, где ж он видел эти синие, широко распахнутые глаза?
– Послушай, чадо, – тихо молвил Афоня. Но паренек, скользнув по батюшке равнодушными глазами, прошел мимо и затерялся в толпе. Шмоток застыл столбом, напрягая память. Господи, где же!
– Ты чего? – спросил Аничкин.
– Погодь, Матвеюшка, погодь, – отмахнулся Афоня. – Ну где ж, господи! Наставь, творец небесный.
Шел дорогой, бормотал, морщил лоб и вдруг вновь остановился.
– Да что же это я, господи! И как сразу не признал? Да то ж Никитка. Никитка Болотников!
Ночевали в заброшенной избенке (их стало много на Москве), а утром пришли на Солянку Белого города.
– Теперь уж недалече, – сказал Афоня.
Аничкин шел неторопливо, с приглядочкой, а Шмоток негромко пояснял:
– Солянка – улица знаменитая. По ней Дмитрий Донской шел на Куликово поле, по ней же и возвращался с победой. Славный был князь… А вот дале царев Соляной двор. Ишь сколь амбаров. Соли тут тыщи пудов.
– Нам бы в рать, – мечтательно протянул Аничкин.
С солью у болотниковцев всегда было туго. Да и только ли у них? Почитай, вся крестьянская Русь не имела в достатке соли. Спрос на нее велик, а цены такие, что каждая щепоть на вес золота. Вся соль шла в цареву казну. Добытчики соли не имели даже права и малую толику продать. Нарушивших государев указ били кнутом, а кто в другой раз ослушается, того бросали в темницу. Все торговые люди должны были покупать соль из царских амбаров и продавать ее по установленной государем цене.
Вскоре миновали Яузские каменные ворота. Афоня показал рукой налево.
– Государев Денежный двор. Здесь серебряники чеканят царскую монету.
– Чеканьте, чеканьте, – усмехнулся Аничкин. – Скоро все у Ивана Исаевича будет.
Вышли к Яузе. На ней три мельницы и два обширных сруба за высоким тыном. Вокруг тына разъезжают стрельцы с пищалями.
– Вот и пришли, Матвеюшка. Зелейный двор и пороховые мельницы. Тут стоять нельзя.
Аничкин шел к деревянному мосту и зорко посматривал на Зелейный двор. Стрельцов много. Ночью же наверняка охрана будет усилена. Время смутное, бунташное. Царь Василий порох пуще глаз стережет. Тут и мышь не проскочит.
Тревожно стало на душе Аничкина. Неужели напрасно послал его Иван Исаевич?
Афоня сновал по улицам и слободам (искал Никитку), а Матвей сиднем сидел в избе. Думал, как к Зелейному двору подступиться. День сидел, два и вдруг как-то ночью спросил:
– Не ведаешь ли, чьи хоромы вокруг Зелейного двора?
– Не ведаю. Да и на кой ляд они тебе, Матвеюшка?
– Надо! – зло бросил Аничкин.
На другой день Афоня рассказал:
– Именитые люди живут, Матвеюшка. Царевы стряпчие, стольники, два окольничих.
– Кто именно?
– Назову, Матвеюшка. Михайла Калачов, Иван Данилов, Никита Тучков. Этот гордыней исходит. Царю Василию свояк.
Аничкин заинтересованно глянул на Афоню.
– Шуйскому свояк? Добро. Пойдем посмотрим его хоромы.
– Да пошто тебе? – недоумевал Афоня.
– Мыслишка появилась. .
Хоромы окольничего Тучкова стояли неподалеку от Денежного двора.
Тихая звездная ночь. Стрельцы разъезжают вдоль тына.
– Глянь, служилые. Пожар! – молвил один из стрельцов.
– Шибко занялось. Никак стряпчему Данилову петуха пустили.
– Не… Кажись, Никита Тучков горит.
Дробный стук конских копыт. Перед воротами осадил коня всадник. Резкий, повелительный голос:
– Стрельцы! Дрыхнете, дьяволы! Аль пожара не видите?
– А пущай, – лениво отмахнулся старшой. – Наше дело в карауле стоять.
Старшой приблизился к всаднику, поднял слюдяной фонарь.
– А ты что за птица?
– Как разговариваешь, сучий сын! Я из царского дворца. Государев жилец. Был у Никиты Романыча Тучкова по царскому делу. А тут воровские люди хоромы подпалили. Никита Романыч, свояк великому государю, велит вам немедля поймать лихих и тушить пожар. Немедля!
– Так ить… неможно нам, – растерялся старшой. – Зелейный двор охраняем. Ты уж не серчай, мил человек. Неможно.
– Да как это неможно?! – разъярился Аничкин. – Подле хором Тучкова царский Денежный двор. Того гляди огонь и туда перекинется. Да государь вам башки по-срубает за нерадение! Сколь вас тут?
– Три десятка.
– Кличь всех и проворь на пожарище. Живо!
Старшой оробел: дело-то не шутейное. Сгорит Денежный двор – и пропадай головушка. Нет, уж лучше подальше от греха.
– Айда, служилые. Надо подсобить. Царь-то и впрямь огневается.
Стрельцы замкнули ворота на пудовый замчище и поспешили на пожар.
«Вот черти!» – досадливо поморщился Аничкин и направил коня, вдоль тына. Вскоре поднялся на коня и прыгнул на ограду. Подтянулся и перевалился через тын. Глухо звякнула о сапог сабля.
У дверей зелейного сруба, освещенных огнем факела, смутно виднелись фигуры двух стрельцов.
«Тьфу ты!» – сплюнул Аничкин. Но назад пути уже не было.
– Сенька, ты, что ль?
– Ага.
– Чего-то рано меняете… А где второй?.. Да ты что?!
Молниеносный взмах сабли – и стрелец замертво осел
наземь. Другой стрелец замахнулся было бердышом, но ударить не успел: и его уложила сабля Аничкина.
Матвей взял факел (огниво с кремнем теперь без надобности) и шагнул в сруб. Ого, сколько тут бочек с порохом! Тысячи и тысячи пудов.
Аничкин распахнул кафтан и начал разматывать с себя фитиль. Сунул конец в одну из бочек и направился к выходу.
– Ну, благослови господи! – истово перекрестился Матвей и поджег факелом другой конец фитиля. По дубовым ступенькам в сруб побежала тоненькая огненная змейка.
Аничкин вытянул из-за голенища сапога узкую веревку с острым крюком и побежал к тыну. Только отъехал от Зелейного двора, как на всю Москву громыхнул оглушительный взрыв.
Глава 10 ДВУМ САБЛЯМ В ОДНИХ НОЖНАХ НЕ УЖИТЬСЯ
Хитер, хитер царь Василий! Ума ему не занимать. Кажись, мудрее и не придумаешь.
Еще совсем недавно Болотников всячески хулил царя, видел в нем лишь пакостника, лжеца и недалекого боярского потаковника, но чем ближе подступало народное войско к Москве, тем все опасней, изворотливей и сметливей действовал Василий Шуйский.
Калуга! Именно сюда ныне движется огромная царская рать. Лазутчики со счета сбились: и наряд велик, и полки несметны. Едва ли не двести тысяч воинов прет на Калугу. Это тебе не рать Трубецкого, побитая под Крома-ми. Тут, почитай, со всей Руси служилый люд собран. Да так споро, за какие-то две-три недели. Ай да Василий Иваныч, ай да разумник! Экую силищу собрал. Да и место указал наивернейшее. Калуга – в челе крепостей Оки и береговых городов. Здесь и только здесь можно остановить народную рать. Хитер Шубник!
Пожалуй, впервые так одобрительно подумалось о царе, но эта похвала лишь enje больше озаботила Ивана Исаевича: Шуйского запросто не свалишь. Сеча будет нещадной, кровавой, и тот, кто выйдет с поля брани со щитом, будет владеть и стольным градом. Велика ж цена Калужской битвы!
Лазутчики донесли, что вражья рать идет под началом Ивана Шуйского. Родного брата царя, шутка ли! Василий Иваныч на срам брата не пошлет: силу чует. Да и как в победу не уверовать, коль под царский стяг сошлись отборные дворянские полки. А наряд? Сказывают, пушек столь много, что и на крепостные стены не уставишь. Попробуй подступись!
Нет, Калугу отдавать врагу нельзя, надо опередить Шуйского, опередить во что бы то ни стало, иначе рать захлебнется под картечью и ядрами. Урон будет великий, осада долгой. Топтаться же неделями под стенами – проиграть войну. Шуйский и вовсе оправится, соберет еще большее войско, а то и ордынцев покличет. И тогда уж не выстоять, ни бог, ни царь Дмитрий не помогут.
Калуга!
Она была не так уж и далеко – неделя пешего пути. Но как важна эта неделя! Она-то все и решит. Опередить, опередить Шуйского, встретить его войско вне крепостных стен.
Торопил рать, засылал в Калугу лазутчиков с «листами» и ждал, неустанно ждал вестей. Как-то откликнутся посадчане, чью руку примут? Ночами же, забыв о сне, отягощенный заботами и думами, скликал начальных людей на совет. Федька Берсень как-то огрызнулся:
– Ни себе, ни рати покоя не даешь. Ну, добро, казак к походам свычный. Мужику ж невмоготу такой спех. Куда уж лапотнику.
– Лапотнику? – резко повернулся Болотников. – Ты мужика не обижай, Федор. Он и не такое лихо одолевал. Терпенью мужика и казак позавидует. Не клади на мужика охулки… Мнится, о себе боле печешься. Полк твой самый разгульный. Не супься, ведаю! Бражников у тебя хоть пруд пруди. А ныне не до веселья. Резвился Мартын, да свалился под тын. Забудь о гульбе и чарке, а не то карать стану. Сабли не пожалею!
Молвил веско, сурово; тяжелый безжалостный взгляд, казалось, пронзил Федьку насквозь. Тот вспыхнул, заиграли желваки на скулах.
– Карать?.. Меня под саблю?!
Устим Секира, бывший в воеводском шатре, охнул. Мать-богородица, эк сцепились богатыри-содруги! Грудь о грудь, лицом к лицу, гневосердые. Федька аж за пистоль схватился.
Устим подскочил к воеводам, дернул Берсеня за рукав кафтана.
– Остынь, Федор! Иван Исаевич дело гутарит. Не до застолиц ныне.
– Прочь! – зыкнул Федька и, оттолкнув Устима, выбежал из шатра. – Коня!.. Заснул, дьявол! – огрел зазевавшегося стремянного плеткой, взметнул на коня и поскакал вдоль перелеска по неоглядной равнине. Мчал бешено, во весь опор, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве. Необузданный, ожесточенный, мчал неведомо куда, не выбирая дороги. Слепая ярость мутила разум, озлобляла душу, назойливо и неистребимо выплескивая обидные слова: «Сабли не пожалею!.. Сабли не пожалею!» И на кого? На Федора Берсеня, славного донского атамана! На все Дикое Поле известного казака!
Нет, не привык Федька ходить под упряжкой. Не привык! Сколь лет не знал над собой чьей-либо власти. Когда-то мужичыо ватагу водил, громя боярские усадища, затем на Дону знатно атаманствовал. В славе жил. Она ж сладко пьянила, туманила голову, будоражила Федьку новыми дерзкими помыслами. А помыслов было немало. Хотелось Федьке и Азов у турок отнять, и под Стамбул сплавать, и в набольших раздорских атаманах походить. Спал и видел себя коноводом казачьей столицы, и вот, когда до заветного бунчука оставался один шаг, на У крайне объявился Болотников и позвал к себе. Несказанно обрадовался Федька: жив любый содруг! Собрался к Ивану Исаевичу споро, поторапливал донцов: Болотников кличет!
Поспешал, был приподнят и весел. Запомнилась встреча с Иваном Исаевичем, счастливая, радостная. Но радость вскоре померкла: не минуло и двух недель, как у Федьки на душе кошки заскребли. Болотников железной рукой наводил порядок в полках. Казачья старшина нет-нет да и посетует Федьке: никакой былой волюшки, ни вздохнуть, ни охнуть.
Федька поначалу недовольные речи пресекал, но затем и сам стал ворчать на болотниковские порядки. Уж чересчур строг да придирчив Набольший воевода, уж слишком крепко начальных людей прижимает. А на советах? Срам перед воеводами. Что ни совет, то подзатыльник. То ль не обида? Федором Берсенем еще никто не помыкал. И не будет! Даже от ближнего содруга не потерпит он боле острастки. Хватит срамных оплеух! Федор Берсень атаманом рожден, и никому над ним не стоять. Никому! Двум саблям в одних ножнах не ужиться.
Гнал коня час, другой, пока взмыленный, запаленный аргамак не грянулся оземь. Федька, перелетев через голову коня, упал в траву; на какое-то время потерял сознание, а когда очнулся и поднял отяжелевшие веки, увидел перед собой медное рябое лицо стремянного.
– Жив, батька? Слава те господи!
Едва заря заиграла над перелесками, а Болотников уже на ногах. Сказыйал ратникам:
– Поспешать надо, ребятушки, дабы Шубника упредить. Побьем боярского царя – отдохнем, погуляем.
Ратники (хоть и туго приходилось) шли ходко. Да и как мешкать, коль сам воевода заодно со всеми пешим идет.
Вскоре примчал Мирон Нагиба из Передового полка. Лицо встревоженное. У Болотникова от недоброго предчувствия заныло сердце.
Мирон глянул на ратников, шедших за воеводой, кашлянул в кулак.
– Тут такое дело, воевода… Отойдем обочь… Язык не поворачивается.
– Федька? – глядя в упор на Нагибу, спросил Болотников.
– Федька… Ночью из рати ушел… Совсем ушел, Иван Исаевич.
– Что-о-о? – немея от страшной вести, тяжело выдохнул Болотников и впервые, не владея собой, сорвался крик: – Да как он смел?! Догнать, немедля догнать! – в надрывном крике его – и гнев, и боль, и нескрываемое заме шательство.
– Поздно, батька. Федьку ныне и дьявол не достанет. Да и леший с ним, не пропадем. Идем-ка на угор. Глянь какое войско идет славное.
Нагибе не хотелось, чтоб ратники видели растерянное лицо Болотникова, тот же, не слыша Мироновых слов, шел к угору и зло, подавленно ронял:
– Гордыня заела… Удила закусил, изменщик!
Сбежал! Сбежал воровски, не упредив, сбежал в самую неподходящую пору, когда встречу враг идет, несметным числом и когда позарез нужно единенье.
Муторно стало на душе, скверно. Не радовали ни белые березки, обласканные теплым солнцем, ни синее без единого облачка небо, ни звонкая песнь жаворонка, кружившегося над угором. Да и не видел сейчас Иван Исаевич всей этой красы, черной пеленой глаза застило. Спросил глухо:
– Всем полком снялся?
– Да нет, батька, – бодро молвил Нагиба. – Чай, не все в полку такие гулебщики. И всего-то триста сабель. Нехай!
– А ну дай баклажку.
Нагиба и вовсе оживился:
– Испей, батька. Не горюй! Кручинного поля не изъездишь. Авось и вернется Федька. Испей!
Болотников осушил всю баклажку. Хотелось забыться, уйти от тягостных мыслей, но хмель не брал, голова, казалось, стала еще яснее. Нет, не уйти от горечи, боли и навязчивых дум.
– Далече ли подался Федька?
– Того не ведаю, батька. Да бог с ним!.. Ты погодь тут, а я еще баклажку доставлю, – кинулся к коню. – Стрелой, батька!
Болотников проводил казака рассеянным взором. В глазах же стоял Федька: рослый, кряжистый, с гордым дерзким лицом в сабельных шрамах. Эх, Федька, Федька! Поди, и не ведаешь, какую нанес тяжкую рану. Напрасно ты кипятился, набрасываясь на содругов-советчиков. Любили же тебя, дьявола! Любили за удаль, за лихие походы, за силушку богатырскую. Ан нет, обиделся, ужалил змей треклятый!
Въехал на угор Нагиба, весело протянул баклажку.
– Вот она, родимая! Приложись, батька, и как рукой сымет.
Болотников выхватил из Мироновых рук баклажку и запустил в кусты.
– Буде зубы скалить! Не тебя ль упреждал, питуха бражного! – стеганул Мирона плеткой и быстро зашагал с угора.
– Слава те, Никола-угодник! – размашисто перекрестился Нагиба. – В себя пришел.
Глава 11 КАЛУГА
Наконец-то примчали лазутчики из Калуги. Иван Исаевич расспрашивал долго и дотошно. Особо поинтересовался купцами: как они, чью руку держат? Пытал не зря: Калуга – центр торговли хлебом и солью, самых ходовых товаров на Руси.
Отпустив лазутчиков, призадумался. Добро бы Калугу без осады и крови взять. То-то бы слава по Руси пошла, то-то бы народ заговорил: Калуга без боя Красному Солнышку перешла, с хлебом-солью, с колокольным звоном встретила его Набольшего воеводу. Никак крепко сидит государь Дмитрий Иваныч, велико и сильно его войско, коль торговая Калуга от Шуйского отшатнулась. Айда, народ, под хоругви царя истинного, айда к его Большому воеводе!
Добро бы! Но стоит ныне в Калуге стрелецкий гарнизон, верный боярскому царю, подтягиваются к Калуге бежавшие из-под Кром и Ельца полки Трубецкого и Воротынского, идет к Калуге двухсоттысячная громада Василия Шуйского. Все взоры и помыслы на Калугу. А как же сам посад? Вот здесь-то и закавыка: в мае город дал клятвенную запись служить верой и правдой Шуйскому. Руку приложили воеводы, дворяне и приказные, купцы, попы и земские старосты. Трудники же встретили весть о воцарении Шуйского косо: уж слишком лжив и богомерзок новый государь. Трижды от своих крестоцеловальных слов отказывался. Как за такого царя богу молиться, как ему верить? Чу, и блудлив, и с ведунами знается, и боярам потатчик.
Ворчал ремесленный люд, но глотку шибко на площадях не драл. Ныне же, как доносят лазутчики, в слободах гамно. Ширится смута, и началась она не сегодня – вспо-лошные костерки запылали с первых же вестей из Украй-ны, запылали дружно, неистребимо, норовя загулять огромным, ярым кострищем. Голь посадская радовалась появлению Дмитрия, войску, вышедшему из Путивля, Кром-ской победе Большого воеводы… Вовсю кричали: истинный царь близится, Избавитель идет!
Избавитель! – повторял про себя Иван Исаевич. Вот его грамоты. Каждую неделю доставляют из Путивля по целому коробу с царскими столбцами. Князь Григорий
Шаховской не забывает Большого воеводу, шлет не только грамоты, но и хлеб, оружие, ратных людей. И все это именем царя Дмитрия.
Развернул одну из грамот, прочел. Да, государь многомилостив. Как тут не всколыхнуться трудникам! Не бывать на посадах заповедным годам, царской «десятинной пашни», «посадскому строению». То ль не милости! Заповедь – не только мужику, но и ремесленнику – мера горе-горькая. Ныне уж не уйдешь из посада, не побежишь в другой город, надеясь оседлать нужду непролазную. Заповедь! Сиди и тяни лямку, покуда не выроют ямку. Надо бы ране бежать, до царского указа. А каково на посаде сидеть? В слободах и трети трудников не осталось. Лихо им, бедуют! Ждет не дождется тяглый люд Избавителя.
Ждет, – хмыкнул Иван Исаевич, – однако ж за оружье посадские не берутся. Стрельцов опасаются, да и войско Шуйского на подходе. Не так-то просто посаду на открытый бунт решиться, экая силища на Калугу прет! Тут самый удалый призадумается. Шуйский, поди, и в мыслях не держит, чтоб Калуга от него отложилась. Наверняка идет. Войду-де в город без помехи, затащу на стены пушки и побью Вора. Побью насмерть, дабы впредь мужик головы не поднял, дабы на веки вечные запомнил: царь – наместник бога на земле, баре – господа, мужик же – раб покорный.
Ну нет, Василий Иваныч, – вскипал сердцем Болотников, – не бывать тому! Не одолеть тебе повольницу, подавишься, кровью захлебнешься. Не бывать!
В тот же день снарядил в Калугу Юшку Беззубцева, Семейку Назарьева и Нечайку Бобыля.
– Посылаю вас, други, на дело опасное и многотрудное. Ведаю, можете и головы положить, но идти надобно. Без Калуги нам царево войско не осилить. Ступайте в народ, читайте «листы», зовите посад на битву с Шуйским. Верю – трудник пойдет за нами, буде ему сидеть в оковах, буде горе мыкать. Сколь городов на Руси поднялось, быть и Калуге вольной.
Окинул каждого пытливым взором, спросил напрямик:
– Не заробеете? Пойдете ли под кнут и огонь, коль лихой час приключится? Все может быть, други. Так не лучше ли тут кому остаться?.. Не огневаюсь, сердца держать не буду. Пошлю тех, кои плахи не устрашатся.
– Срам тебя слушать, Иван Исаевич. Уж ты-то меня
боле всех ведаешь. Срам! – возмущенно молвил Семейка.
Осерчали на Болотникова и Юшка с Нечайкой. Иван Исаевич крепко обнял каждого.
– Спасибо, други. Об ином и не думал. Возвращайтесь живыми.
Посланцы поскакали к Калуге.
Войско отдыхало на коротком привале. Ржали кони, дымились костры. К Болотникову шагнул стремянный Секира.
– Калужане до тебя, воевода.
– Калужане? – отодвинув мису с варевом, быстро поднялся Болотников. – Кличь!
Секира махнул рукой. Подошли двое посадских в полукафтаньях, поклонились.
– Здрав будь, воевода.
Ладные, справные, глаза же у обоих настороженные и прощупывающие.
– Из купцов, что ль? – спросил Болотников.
– У гадал, батюшка, – вновь поклонились1 посадча-не. – Купцы мы. С превеликой нуждишкой до тебя, воевода. От всего торгового люда посланы. Защити, батюшка!
Лицо Ивана Исаевича заметно повеселело. Добрый знак, коль торговый мир защиты просит. Купцы – народ степенный, зря головой в омут не кинутся; выходит, и их допекло, коль в бунташное войско прийти не забоялись.
– Сказывайте вашу нужду.
Купцы глянули на воеводу, глянули на рать (с холма далеко видно). Большое войско у царя Дмитрия, оружья вдоволь. Болотников купцов не торопил: пусть убедятся в его ратной силе, пусть дивятся. Ишь как дотошно оглядывают, будто на зуб пробуют. Негромко рассмеялся:
– Добр ли товар?
Купцы хитровато ухмыльнулись:
– С таким товаром не промахнешься, воевода.
Один из купцов, большелобый и приземистый, шагнул
к лошади и вытянул из седельной сумы соболью шубу. Понес на вытянутых руках к Болотникову.
– Прослышали мы, что идешь ты Большим воеводой царя Дмитрия Иваныча. Прими сей дар от калужского торгового люда. И дай тебе бог славы ратной.
Болотников повернулся к стремянному.
– Вина купцам!
Позвал в шатер, угостил, но долгого застолья не вел: пора поднимать войско.
– Сказывайте.
И купцы сказали: обнищали, оскудели, царь пошлинами задавил. Заморские же гости торгуют беспошлинно, живут вольно и льготно, русских купцов теснят, каменные подворья ставят. Великий разор и от московских гостей. Подмяли калужских, цены сбивают, хлеб и соль перекупают. Многие торговые люди по миру пошли. Набольшие купцы и те нужду хлебают.
– Так-так, – раздумчиво протянул Иван Исаевич. – Ну, а как слободской люд? Чью руку держит?
– Всяко было, батюшка. Народишко – он всю жизнь верткий. И туда, и сюда, как попова дуда. Намедни на Шуйского ярился, седни же присмирел, вот-вот к царю всем городом перекинется.
– Чего ж так? – спокойно, не подавая вида, что встревожен, спросил Болотников, однако на сердце сразу потяжелело.
– Царь третьего дня гонцов йрислал. Много гонцов, будто горохом из лукошка сыпанул. Тут и от себя, и от Марьи Нагой, и от патриарха. Вот народишко и заколебался.
– Ужель Шубнику поверили? Лжецу, кривдолюбцу и боярскому потаковнику!
– Шуйскому-то не ахти верят, наслышаны о его пакостях. А вот инокине Марфе да владыке Гермогену, кажись, вняли. Патриарх карой божьей грозит. Пужается чернь, лихо в антихристах ходить.
– А вам не лихо?
– Купца не напужаешь, – крякнули торговые люди. – Нельзя нам туда и сюда, как бабье коромысло. Чай, не блохи. Мало ли чего гонцы насулят. За очи коня не покупают.
– Мудреный, однако ж, вы народ, – улыбнулся Болотников. – Как звать?
– Богдан Шеплин да Григорий Тишков.
– Запомню. И вот вам мой наказ: езжайте в Калугу и подбивайте посад. Дам вам грамоты от царя Дмитрия. Гляньте – грамоты истинные, с царскими печатями. Государь Дмитрий Иваныч жалует торговых людей и посадских льготами и милостями великими. Поможете взять Калугу – награжу щедро, и вот вам в том моя рука.
Отпустив купцов, вздохнул: худые доставили вести. Калужане вот-вот к Шуйскому переметнутся. Досуж, досуж Василий Иваныч! Марфу и владыку на помощь призвал. В самое темечко ударил: народ – христолюбив, не всякий захочет под патриарший гнев угодить. Изворотлив Шубник. Силой не взять, так хитрость на подмогу. Так, глядишь, и переманит калужан. Но то ж беда!
И вновь сдавило от тяжких дум виски. Калуга! Как много ныне зависит от тебя! Скорее бы уж дошли до труд-ников посланцы, скорее бы донесли праведное слово… А что, как схватят? Калуга полна стрельцами и соглядатаями Шуйского. Тогда и вовсе некому кинуть клич.
Выпил чарку вина, другую, и вдруг будто молния полыхнула. Самому! Самому скакать в Калугу. Скакать немедля!
Глава 12 В ЛЕСНОЙ ДЕРЕВУШКЕ
Юшку, Нечайку и Семейку настиг уже к вечеру.
– Аль что приключилось, воевода? – всполошились посланцы.
Иван Исаевич молчаливо сполз с коня. Посланцы недоуменные, встревоженные, ждали.
– Сам, сам пойду! – отрывисто буркнул Болотников.
Посланцы обиделись: в ближних людях своих усомнился, в сотоварищах верных.
– Не чаяли мы от тебя такого, Иван Исаевич. Что ж нам – вспять ехать? – с сердитой горечью молвил Семейка.
– Вспять? – приходя в себя, переспросил Болотников, и только будто теперь увидел повольников, увидел их досадливые лица. – Зачем же вспять?
Размялся и вновь сел на коня. Велел ехать дальше. Чуть погодя оглянулся. Посланцы – темнее тучи.
– Да не серчайте же, дьяволы!.. Душа не на месте. Не серчайте!
Первым заговорил с Болотниковым Юшка. Понял: не в гонцах дело, воевода мечется, уж слишком важна для него Калуга, вот и пошел на отчаянный шаг, да никак пошел сгоряча.
– Напрасно ты, воевода. Сам же сказывал: можем и на плаху угодить. Мы – бог с ним, не велика потеря. Но ты ж Набольший! Нельзя тебе под обух идти. Нельзя!
– В большом деле без риска не бывает, – сказал Болотников, но слова его посланцев не убедили. Тягостно было у каждого на душе, тягостно стало и самому Болотникову. Отрезвел, пришел в себя. Юшка прав: под обух Набольшему идти не годится. Но и повернуть уже не мог: неведомая сила по-прежнему толкала к Калуге, толкала неудержимо и напролом. Он должен быть в Калуге, должен!
Придержав коня, поравнялся с Нечайкой.
– Возвращайся, друже. Скажешь Нагибе, чтоб вел войско.
Чем ближе к Калуге, тем осторожнее ехали путники. А вскоре и вовсе свернули с большака: опасались стрелецких разъездов. На третий день пути наехали на деревушку в пять черных избенок, крытых пожухлой соломой. Тихо, пустынно: ни громкого лая собак, ни утробного мычанья скотины, ни звонкого стука топора. Мертво, убого. За дворами вместо ржаных и ячменных нив – лохматые полосы бурьяна.
– В бегах, – молвил Семейка, молвил тяжко и скорбно, окидывая унылыми глазами мужичье разоренье.
Иван Исаевич посмотрел на Семейку, на его поникшее лицо, подумал: «Кажись, пора и привыкнуть к пустым селищам. Так нет же! Ишь как наугрюмился, страдная душа. Мужику безнивье – нож острый».
Семейка вдруг насторожился, приподнялся в седле.
– Погодь, погодь… Никак косарь. Чуете?
Болотников и Беззубцев прислушались. Из-за околицы,
прикрытой березняком, донеслись звонкие, шаркающие звуки.
– Косарь, – кивнул Иван Исаевич. – Горбушу правит.
Тронулись к околице и вскоре увидели плотного русоголового мужика, точившего обломком татарского терпуга косу. По лужку, пощипывая донник, гуляла лошадь – чистая, ухоженная, сытая; лоснились округлые бока в рыжих подпалинах. На телеге – упряжь, раскрытая котомка со снедью, липовый бочонок с резной ручкой.
– Бог в помощь, – сойдя с лошади, молвил Болотников.
Мужик не спеша отложил горбушу, цепкими, прощупывающими глазами окинул путников.
– Один, что ль, в деревеньке?
– Один.
Из разговора с мужиком узнали: зовут Купрейкой Ла-базновым, живет в Сосновке лет десять; раньше крестьянствовал, хлеб сеял, медом промышлял, ныне же заложился по кабальной грамотке за калужского купца.
– Аль в тягость нива стала? – спросил Беззубцев.
Купрейка колюче глянул в ответ.
– А кой прок в ниве, коль жита нет? У меня пять ртов, и все хлеба просят. Вовек бы к купцу в кабалу не пошел.
– А где другие мужики?
Купрейка замолчал, потупился.
– В бегах, поди? Да ты не таись, Купрей Лабазнов, сказывай смело.
Мужик поднял па Болотникова глаза. «Смело»! Ишь какой ловкий. Вон и кафтан алый доброго сукна, и сабля с пистолетом, и шапка с меховой опушкой.
– Не пужайсь, сказываю! – весело подтолкнул мужика Иван Исаевич. – За пристава не возьмем. Люди мы царя Дмитрия Иваныча, заступника всенародного. Не пужайсь!
Купрейка по-прежпему нем, переминается с ноги на ногу. Лицо постное, замкнутое.
– Аль не рад Дмитрию Иванычу? – в упор разглядывая мужика, спросил Болотников.
– Сидели и под Дмитрием, – хмуро отозвался крестьянин.
– Ну и как? Полегче, чем под Шуйским?
– Да никак! – сердито, с неожиданной смелостью выпалил мужик. – Вишь они, цари-то, – махнул рукой в сторону заброшенных полей. – Как были в чертополохе, так и ныне стоят. Цари! – плюнул в широкие ладони, взялся за косье и ожесточенно замахал горбушей.
«Занозист мужичок, – подумал Болотников, – такое не каждый брякнет. Удал!» Долго смотрел в спину Ку-прейки, любовался его ловкой сноровистой работой и наконец молвил:
– Посоветуемся, други. Дале ехать опасно. Надо стрельцов перехитрить.
Посоветовались, пошли к мужику.
– Сено когда к купцу повезешь?
– Седни.
– Вот и добро. Нас прихватишь.
– Сами не безлошадные, – недоуменно пожал плечами Купрейка.
– Коней здесь оставим. Повезешь нас скрытно, под сеном.
Купрейка закряхтел, насупился.
– Не повезу.
– Чего ж так, друже? Кажись, не из робких. Полтиной пожалую.
– Не повезу! – отрезал мужик.
– А коль силом заставим? – подступил к мужику Юшка. – У нас, милок, выхода нет. В Калугу открыто нам не войти.
– Хоть руби, не повезу, – стоял на своем мужик. – Не пойду на воровское дело.
– На воровское? – нахмурился Юшка. – Ты болтай, да меру знай. Нашел воров.
– За тебя ж, голова еловая, радеем, – сказал Семейка, – за волю мужичью, а ты?
– «За волю мужичью», – передразнил Купрейка. – Буде брехать-то. Нужен вам мужик, как мертвому кадило.
Болотников, казалось, был невозмутим, но это лишь с виду, в душе его сумятица: мужик и удивил, и встревожил.
– Ты вот что, Купрей… Знать, нас за бар принял? По кафтану не суди. Когда-то и мы за сохой ходили, соленым потом умывались. Ведаем, как хлебушек достается… Запрягай.
Мужик будто к земле прирос. Болотников подошел к лошади, ввел меж оглоблей, взялся за упряжь.
Купрейка сел на копешку сена, ухмыльнулся: давай, давай, барин. Это тебе не саблей махать.
Болотников же, подмигнув мужику, принялся запрягать лошадь. Упряжь: узда, хомут со шлеей, дуга, супонь, седелка, гужи, чересседельник, вожжи – крепкая, не затасканная. Похвалил:
– И конь у тебя добрый и упряжь на славу.
Мужик не отозвался, продолжая насмешливо поглядывать на барина. Однако вскоре усмешка сошла с его лица: барин запрягал сноровисто и толково. Вон и шлею ловко накинул, и хомутные клешии как надо супонью стянул, и оглобли в меру чересседельником подтянул. (Тут – не перебрать, тютелька в тютельку надо попасть, дабы лошади воз тянуть сподручней). Знать, и впрямь из мужиков. Ни барину, ни служилому человеку так ловко лошадь не запрячь.
Болотников, усевшись на подводу и взяв в руки вожжи, оглядел стожки сена.
– Который повезешь?
– Выбирай, – равнодушно бросил мужик.
Иван Исаевич, скинув кафтан, подошел к одному из стожков, сунул ладони в теплое, пахучее нутро. Вытянул пучок, приложил к ноздрям, помял меж пальцев. Купрейка стоял рядом. Болотников вложил пучок на место, огладил разворошенный край и зашагал к другому стожку. Затем к третьему, четвертому… Купрейка шел следом.
Болотников, вернувшись к одному из стожков, махнул рукой Семейке:
– Подъезжай!
Смурое лицо Купрсйки оттаяло, губы тронула скупая улыбка. Угадал-таки, дьявол!.. А может, на авось?
– Чем же тебе этот стожок приглянулся?
– Аль сам не ведаешь? – с лукавинкой прищурился Иван Исаевич. – Еще неделя, другая – и от твоего сена одна труха останется. Зачем же добру пропадать? Косил ты па этот стожок месяц назад, косил в жарынь. Сушил по солнышку, да убрать припоздиился. Не было тебя на пожне: по купецким делам отлучался. Сенцо-то и пересохло. А тут непогодье иавалилось. Не мене недели дождь сыпал. Пришлось тебе, Купрей Лабазнов, вновь сено сушить да ворошить. А тут вдругорядь дождь. На чем свет ненастье костерил, покуда сено в стожок сложил. Не так ли?
– Та-а-ак, – удивленью протянул мужик. – Да ты что, мил человек, на сосне тут сидел?
Юшка и Семейка громко рассмеялись, а Болотников взял из подводы вилы и принялся кидать на телегу большие охапки сена.
– Уложишь ли все? – усомнился мужик.
– Уложу, Купрей, уложу! Телега твоя приемистая.
Вскоре на подводу взобрался Семейка. Принимая охапки сена, весело покрикивал:
– Помене, помене кидай, Иван Исаевич!.. Завалил. Помене!
Купрейка, глядя на Болотникова, довольно поглаживал бороду. Приделистый мужик! Видно, не один годок в страдниках хаживал. И лошадь знатно запряг, и стожок самый нужный выбрал, и воз на славу выкладывает. Не каждый мужик такой стожок на подводе разместит. Досуж!
Юшка Беззубцев не узнавал Болотникова. Обычно суровое и, зачастую, замкнутое лицо его было сейчас просветленным и добрым, по-крестьянски простоватым; разгладились морщины, лучились глаза, сыпались из улыбающегося рта смешинки-задоринки.
Перед отправкой в дорогу Юшка спросил:
– Купец твой в кремле аль на посаде живет?
– На посаде. У храма Богоявления, что на Спасской.
– Лошадь-то его? Ишь какая справная.
– По купцу и лошадь, – степенно молвил Купрейка и, поглядев на небо, поторопил. – Пора, православные. Ночью в город не пустят.
Залезли на воз, зарылись в сено. Купрейка перетянул и закрепил кладь веревками, перекрестился.
– Помоги, святая богородица!
Через час подъехали к крепости. Раздался недовольный окрик:
– Очумел, борода! Куда ж ты с таким возом?
У Болотникова екнуло сердце. Ворота! А воз, поди, выше стены. Дернул же черт перекидать на телегу весь стог. Дорвался, дурень! Сейчас стрельцы прикажут снять навершье – и беды не избыть. Налицо и лазутчики и сумы с подметными письмами. Ужель всему конец?
Глава 13 КЛИН КЛИНОМ ВЫШИБАЮТ
Мимо высокого тына Девичьего монастыря бредут двое посадских: согбенный старичок и ражий парень. Старичок замедляет шаг, тычет посохом о тын.
– Глико, Нефедка… Зришь?
– Зрю, – детина с любопытством глядит на лист, но в грамоте он не горазд. Поворачивается и машет рукой человеку в гороховом полукафтане. – Подь сюда, Левон-тий.
Левонтий, маленький, взъерошенный, угрястый мужичонка, подходит и клещом впивается в грамотку.
– Че писано? – нетерпеливо вопрошает Нефедка. Левонтия, площадного подьячего, кормившегося пером
и чернилами, аж в пот кинуло.
– Дерзка и крамольна однако ж, – протянул. Оглянулся по сторонам и добавил: – Но зело праведна. Давно пора барам по шапке дать.
– Да ты толком сказывай.
– И скажу! Грамота сия Большим воеводой царя Дмитрия писана. Велит Болотников истреблять бояр и дворян, добро же их делить меж люда подневольного.
– Знатно, крякнул детина.
Подошли еще несколько посадских, а вскоре у тына собралась огромная толпа.
Семейка доволен: ишь, как гудит народ, ишь, как всколыхнуло посадских слово Болотникова!
Не утерпел, отошел от избенки и нырнул в толпу. Шум, гвалт, бунташиые выкрики:
– Налоги и пошлины велено не платить!
– Праведно! И без того продыху нет. Неча на Шуйского жилы рвать! Сами с голоду пухнем!
– Неча и цареву десятину пахать. В украйных городах давно десятину кинули. И нам буде!
– Л может, облыжна грамотка, крещеные? – усомнился один из посадских. – Мало ли всяких воров на Руси.
– Вестимо, – поддакнул другой. – Чу, царевич Петр Фсдорыч объявился. А кой он царевич, коль его патриарх Гермоген христопродавцем и вором кличет.
– Истинно, православные! Никогда не было сына у царя Федора!
– И Дмитрия Иваныча давно в живых нет! Во младенчестве помер на Угличе. Слыхали посланцев царицы Марьи и святейшего? То-то. Мы, люди торговые, не верим в сии воровские «листы». Облыжна грамотка!
– Рвать ее! – рявкнул, пристукнув посохом, дородный калужанин в малиновом охабне.
– Не трожь! – толкая торгового человека в грудь, взвился могутный Нефедка. – Ведаем тебя, Куземку-ли-зоблюда. Всю жизнь богатеям подпеваешь. Готов посад за полушку продать. Прочь от грамотки!
– Ты на кого, голь перекатная, руку подымаешь? Ишь, взяли волю. Да я тебя, горлохвата, в Съезжую упеку. Хватай его, ребятушки!
На Нефедку навалились Куземкины дружки, но не тут-то было: за детину вступились слобожане. И пошла потеха!
Мимо проезжал мужик на телеге. Семейка остановил лошадь, вскочил на подводу, закричал во всю мочь:
– Буде носы кровенить, православные! Буде!
Утихомирились, глянули на незнакомою посадского, а
тот, усмешливо покачав головой, громко молвил:
– Чего попусту силу тратить? Спорили мыши за лобное место, где будут кота казнить. Так и вы. Криком да бранью избы не срубишь.
– А ты кто такой? Что-то тебя на Калуге не зрели. Откуль свалился? -¦ закричали из толпы.
– Странник я. По городам и весям брожу, правду сыскиваю.
– Ну и нашел?
– Нашел, православные. Вот она – правда! – указал рукой в сторону грамотки. – Все в ней истинно, Христом клянусь. Был в городах, своими глазами зрел. И в Кромах, и в Ельце, и в Волхове, и в других городах, что Дмитрию крест целовали, живут ныне вольно, без бояр и царских воевод. Живут без налогов и пошлин, без посадского строения и царской десятины. Вольно живут!
– А холопы как? – выкрикнул, протолкавшись к телеге, молодцеватый, широкогрудый парень с бойкими черными глазами.
– И холопам воля дана, нет на них боле кабалы. Царь Дмитрий повелел прежние указы порушить. Кабала с холопов снята. Снята, православные! Буде ходить под ярмом!
Толпа вновь загалдела.
– У нас же ярма хватает. Не жизнь – маета!
– Ремесло захирело! Воеводы и дьяки поборами задавили!
– Суды неправедные!
– А чего ж терпите? Аль охота вам в кабале ходить? – громко закричал Семейка.
Один из посадских дернул его за полу кафтана.
– Стрельцы! Лезь в толпу, спрячем.
К Девичьему монастырю скакали всадники в темнозеленых кафтанах; блестели бердыши на ярком солнце. Толпа смолкла, на Семейку устремились сотни выжидающих, оценивающих глаз. А он стоял на виду у всех – осанистый, коренастый, уверенный в себе; лохматились седые пряди волос на резвом ветру.
– Чего, сказываю, терпите? – неустрашимо продолжал Семейка, и слова его зазвучали набатом. – Пошто в нужде и неволе живете? Бейте бар, забирайте их добро, выкликайте праведных старост и судей!
Стрельцы, размахивая плетками и тесня толпу, подъехали к телеге.
– Взять лиходея!
Юшка Беззубцев явился в избу лишь под вечер. Был он в драной сермяжке, разбитых лаптях, дырявом войлочном колпаке. Сирый, убогий мужичонка, да и только.
– А тебя и впрямь не узнать, – сказал Болотников.
– Покуда бог милует, – устало улыбнулся Юшка. Весь день он сновал по городу: был на торгу, в кабаках, на людных площадях и крестцах; тайно подкидывал и вывешивал «листы», вступал с калужанами в разговоры.
– Посад раскололся, Иван Исаевич. Одни Шуйскому мирволят, другие за Дмитрия готовы стоять.
– А стрельцы? Эти небось на повстанцев сабли точат.
– Кажись, не шибко. Надо бы и среди них потолкаться. Дозволишь?
– Покуда нет… Что-то Семейка припозднился.
Ждали Семейку час, другой, но тот так и не появился.
– Ужель схватили? – обеспокоенно глянул на Болотникова Юшка. Иван Исаевич не ответил, молчаливо улегся на лавку.
Ночевали в избенке старого звонаря Якимыча, о котором Болотникову поведали вернувшиеся из Калуги лазутчики: старик надежный, когда-то в Диком Поле казаковал.
В избушке полумрак, чуть мерцает неугасимая лампадка под закоптелым образом Спаса. За волоковыми оконцами беснуется ветер; ветхая избенка скрипит, стонет, ухает, вот-вот развалится под дерзкими порывами сиверка.
– К грозе, – кряхтит с полатей Якимыч.
Болотникову не спится, все еще теплится надежда на
возвращение Семейки. Дорог ему этот мужик. Как-никак – сосельники, сколь годков вместе прожили, сколь страдных весен за сохой походили! Мужик-трудник, мужик-разумник, ныне всей рати слюбен, готов за народ и волю голову сложить.
Всплыло лицо Купрейки Лабазнова. Этот голову на плаху не положит. Ишь чего вывернул:
«Ни за Шуйского, ни за Дмитрия воевать не стану. Мое дело на своего хозяина молиться. Он для меня и царь, и боярин, и судья мирской».
«Да так ли? – воскликнул тогда Семейка. – А ежели купец задом к тебе повернется?»
«Не повернется. Человек праведный. Ни харчем, ни сукном, ни деньжонками не обижает».
«А коль убьют? Война».
«Нового хозяина пойду искать. Авось приветит. В рать же вашу ногой не ступлю».
Молвил, как топором отрубил.
У Ивана Исаевича защемило на душе. Вот тебе и крестьянин! Что ему народная рать и кровь людская, обильно пролитая за мужичье счастье. Пригрел купчик, показал алтын – и плевать ему на повстанцев. Вот и бейся за такого, отдавай тысячи жизней. А ежели таких много на Руси?
Смутно, черно стало на душе.
В полночь, с ударом колокола, Якимыч сполз с полатей, тронул Болотникова за плечо:
– Пора, родимый.
Иван Исаевич тотчас поднялся: он так и не уснул. Облачился в кафтан, опоясался кушаком, пристегнул саблю.
– Может, и я с тобой? – спросил Юшка, хотя уже давно все было решено.
– Нет. Жди Семейку.
Вышли во двор. Ночь черна, непроглядна. Ветер поулегся, но зато принялся бусить дождь. За невидимой Окой полыхнула молния, донеслись отдаленные раскаты грома. У Юшки сжалось сердце.
– Не ходил бы, Иван Исаевич. Опасно! Уж лучше я.
– Нет, друже, – твердо молвил Болотников. – Чему быть, того не миновать, – запихнул пистоль за пазуху (не отсырел бы порох), повернулся к старику. – Айда, дедко.
Болотников и звонарь пропали во тьме. Якимыч вел огородами, овражками и глухими переулками. Улицами же не проберешься: загорожены решетками и колодами, подле которых неусыпно бдят караульные с рогатинами. С тесовых крыш боярских и дворянских теремов доносились приглушенные, протяжные выкрики дозорных глядачей:
– Поглядыва-а-ай!
– Пасись лихого-о-о!
В одном из переулков Болотников оступился и ткнулся о забор. Забор оказался ветхим, накренился, затрещал. Громко, зло залаяла собака, за ней другая, третья. Встрепенулись караульные, решеточные сторожа, объезжие люди. Отовсюду вполошно донеслось: ай, что? Пасись лихого!..
В конце переулка послышались людские голоса и дробный цокот конских копыт. Огни факелов вырвали из тьмы бердыши и красные кафтаны.
– Стрельцы, – шепнул Болотников.
Спрятались за избу, замерли. Стрельцы проехали мимо. И все же с дозорными не разминулись: перед Никольской улйцей, сворачивая к Успенскому собору, неожиданно наткнулись на трех пеших стрельцов с фонарями.
– А ну стой! Кто такие?
– Люди божьи, – смиренно поклонился Якимыч. – Идем на звонницу.
– На звонницу?.. Без фонаря, с саблей?.. Врешь, ананья!
Один из стрельцов направил на Болотникова пистоль.
– Идем в Разбойный.
– А может, полюбовно разойдемся, стрельче?
– Я те не девка. Двигай!
Пошли. Через несколько шагов Болотников резко обернулся, бухнул из пистоля. Стрелец осел наземь. Другой вскрикнул, отпрянул, рванул саблю из ножен, но опоздал: в багровом свете фонаря молнией полыхнула сабля; лохматая голова покатилась по бревенчатой мостовой. Третий стрелец, молодой и безусый (знать только поверстался), с испуганным воплем кинулся прочь.
– Ловок же ты, детинушка, – ахнул звонарь.
– Поспешим, дедко. Чуешь, как город взбулгачили?
– Теперь уж недолго. Лезь в пролом… Дале овражком.
Вскоре подошли к дощатому тыну, за которым высились хоромы в два жилья. Якимыч постучал в калитку; из оконца тотчас послышалось:
– Кого бог несет?
– Впущай, Ермила. С гостеньком я, – молвил Якимыч.
Калитка открылась.
В просторных покоях купца Григория Тишкова было многолюдно. На лавках сидели и шумно спорили калужские торговые люди. При виде Болотникова купцы притихли. Иван Исаевич снял шапку, перекрестился, молвил с поклоном:
– Здоровья вам, гости торговые.
Григорий Тишков ступил встречу, ответно поклонился.
– Будь и ты здрав, – повернулся к купцам. – То посланец Большого воеводы царя Дмитрия.
Торговые люди встали, поклонились.
– Честь и место!
Григорий Михайлович усадил Ивана Исаевича в красный угол. Оба (вместе с купцом Богданом Шеплиным) заранее договорились: представить Болотникова посланцем Большого воеводы, представить без имени.
Среди купцов Иван Исаевич увидел и стрелецкого пятидесятника.
– Свояк мой, Иван Фомин, – заметив настороженный взгляд Болотникова, пояснил Тишков. – Можешь говорить смело.
Иван Исаевич же заговорил не сразу. Надо было оглядеться, прийти в себя после опасной дороги, обрести уверенность, без чего с купцами толковать, что в бездонную кадку воду лить. Народ хитрющий, видалый. Ишь, как глазами жгут, будто на исповедь поставили. Попробуй слукавь – вмиг раскусят. Тертый люд!
– Допрежь позвольте передать вам земной поклон от Большого воеводы, – заговорил наконец Иван Исаевич. – Спасибо вам за дары, кои посланы от гостей калужских.
Молвил, и в голове запоздало мелькнуло: напрасно о дарах заговорил. Уж коль посланцем прибыл, надо ответно и самому поминками одаривать. Таков обычай. Купцы промашки не простят, ишь как выжидают. А всс: спсшка, стрелой из рати выскочил, дурья башка!
Купцы молчали. Болотников же продолжал:
– Велено Большим воеводой сказать вам: целуйте крест царю Дмитрию Иванычу, и он пожалует город великими милостями. Торговать вам вольно и беспошлинно, как гостям заморским, ходить без помехи за рубеле, торговать хлебом и солью, пенькой и кожей, дегтем и воском и прочими товарами. Будет царь жаловать извозом и кораблями. Торгуйте с богом, торгуйте с прибытком.
Остановился, глянул на купцов. Купцы молчали.
– Не будет в городе ни царских воевод, ни бояр, ни худых судей. Посад сам выберет людей достойных.
Купцы молчали.
– Ныне едва ли не вся Украйна стала вольной. Перешли на службу к царю Путивль и Кромы, Елец и Ново-силь, Волхов и Мценск, Белев и Одоев… Не седни-завтра отойдут от Шуйского и другие города. Не быть и Москве под началом Шубника. Истинный царь будет сидеть на троне.
Купцы молчали.
– Всем воздаст по заслугам. Воевод и бояр, что за Шуйского стояли, – под кнут и на плаху. Буде поборов, застенков и мздоимства! Те ж, кои помогут царю Дмитрию законный престол вернуть, будут награждены щедро. Так что решайте, купцы, – стоять вам за государя истинного либо Шубнику кланяться.
Купцы молчали. Истукан на истукане. Болотников глянул на Шлепнина с Тишковым, но те будто в рот воды набрали. Молчание затянулось. Что случилось, недоумевал Иван Исаевич, какая муха купцов укусила? Сами же в рать гонцов снаряжали, сами о помощи просили.
– Добро бы так, – наконец тихо молвил купец с густой благообразной серебряной бородой. (Сидел на почетном месте, обок с хозяином Григорием Тишковым.) – Тогда б чего не торговать. И беспошлинно, и с извозом, и с кораблями царскими. А то ведь и лошаденки не сыскать. Три шкуры в приказах дерут. Не то что до Холмогор, до Москвы не дотащишься. Извоз встает дороже товара. Поехал в кафтане, а вернулся нагишом… Ну, а коль с царевым извозом, то куды с добром.
Говорил купец чинно, неторопко, но, как показалось Болотникову, со скрытой усмешечкой.
– С извозом! – громко повторил Иван Исаевич. – Не доведется вам христарадничать.
– Добро, добро, – пощипывая бороду, протянул купец и глаза его, досель смотревшие куда-то в сторону, напрямик вперились в Болотникова. – Сказывают, лют твой Большой воевода. В Волхове всех дворян изрубил. Афанасия же Пальчикова, кой не единожды торговлишкой промышлял, на крепостной стене распял гвоздочками. Так ли?
– Так! – отрывисто бросил Болотников. – Дворянам, кои супротив парода воюют, пощады не будет. Афанасий же Пальчиков самолично крестьянам головы сек. И не только. На посаде тяглым людям языки вырывал, дабы царя Шуйского не хулили. Как сие прощать?
– Чу, и купцов многих сказнил.
– Купцов не тронул. Навет!
– Навет ли? – купец смотрел на Болотникова с едким прищуром, и Ивану Исаевичу вдруг показалось, что он уже где-то видел эти острые насмешливые глаза. – Воевода твой торговый люд не шибко жалует. В Болхове-то купцам досталось. Сколь лавок ратники разорили, сколь добрых домов пограбили.
Болотников поперхнулся: купец ударил не в бровь, а в глаз. Был разор, и немалый. Особо Федька Берсень отличился, лихо прогулялся он с казаками по купеческим хоромам… Прознали-таки, аршинники! И когда успели?
– Болхов ядрами и картечью войско царя Дмитрия встретил. Многие купцы воедино с дворянами стояли, вот и поозлобились ратники. Однако ж ни одного купца живота не лишили.
– Случалось, и живота лишали… С Жигулей кто куп-цов-то в Волгу швырял?
Лицо Болотникова дрогнуло. Нет, не почудилось. Да то ж Мефодий Кузьмич Хотьков! Тот самый Хотьков, с коим когда-то плыл до Тетюшей и коего едва не скинул с Жигулевских кручей. Сейчас он встанет и вякнет на всю избу: буде вора слушать! То сам Ивашка Болотников, бывший разбойник с Волги. На моих глазах купцов грабил, кнутом сек и с утеса метал. Нет ему веры!
И все ж не поднялся с лавки Мефодий Хотьков, не выдал Болотникова. Отчего-то сдержал себя, смолчал, лишь глаза стали еще усмешливей.
Болотников же после недолгой заминки (постарался скрыть ее) продолжал увещевать купцов. Обещал именем царя Дмитрия торговые льготы и милости, призывал воедино подняться на Шуйского, но купцы молчали.
«О болховской расправе наслушались, вот и поджали хвосты», – недовольно, начиная злиться, подумал Иван Исаевич.
Далеко за полночь Мефодий Хотьков бросил:
– А чего ж с московскими купцами?
– С московскими? – переспросил, утирая со лба пот, Иван Исаевич.
– С московскими, – повторил Мефодий Кузьмич. – У них и хлеб, и соль. – Хотьков на что-то намекал, это было видно, по его открывшемуся вдруг (куда хитринка-усмешка пропала!) дружелюбному лицу.
– И много?
– Да уж не чета нам, – Хотьков повел глазами по лицам купцов, и тех будто оса ожалила. Загалдели, закричали:
– Поперек горла нам московские гости!
– Торговлишку нашу рушат!
– Житья от них нет. Почитай, всю Калугу под себя подмяли!
Болотников жадно внимал каждому слову. Прорвало-таки, слава тебе господи! Вот где собака зарыта.
Долго шумели, долго гомонили, покуда Болотников властно и решительно не пристукнул по дубовому столу кулаком.
– Не будет московских купцов в Калуге! О том особо велено вам сказать. Торгуйте вольно. Хлеб же и соль, коими столичные гости владеют, Большой воевода передаст вам, купцам калужским.
– Ух ты, – крутнул головой один из купцов. – Ужель так и будет?
Иван Исаевич глянул на Шлепнина с Тишковым, глянул на Мефодия Хотькова; тот, в свою очередь, пытливо уставился на Болотникова.
– Слово Большого воеводы крепко, и вот вам на то его рука, – веско произнес Болотников, повернувшись к Шлепнину с Тишковым.
Купцы замешкались: не так-то просто (от всего торгового люда) принять воеводскую руку. Уж больно время-то лихое. Кой год на Руси замятия. Цари и воеводы приходят и уходят, а купец, что стрелец: оплошного ждет. Не промахнуться бы, не остаться бы в дураках.
Но тут поднялся с лавки и ступил к Болотникову Мефодий Хотьков. Принял руку (вот уж чего Иван Исаевич не ожидал!), глянул в упор:
– Верим твоему воеводе, посланец. Кажись, не вертлявый, без лжи и обману, и слову своему хозяин. Верим!
Тотчас Шлепнин с Тишковым поднялись: Мефодий Хотьков первый купец на Калуге, человек влиятельный и разумный, народом чтимый. За таким весь посад пойдет.
Глава 14 БИТВА НА УГРЕ-РЕКЕ
Иван Исаевич неустанно сновал по полкам. За последние недели рать пополнилась отрядами из Путивля и Кром, Ельца и Волхова, Орла и Белева, Козельска и Одоева… Влились в войско мужики и холопы, казаки и служилые люди по прибору, ремесленники и стрельцы (из примкнувших к Болотникову городов), бобыли и монастырские трудники, волжские бурлаки и судовые ярыжки. Отряды разношерстные, к войне необученные. Сколь надо труда приложить, чтобы подготовить их к битве. За новоприбылыми ратниками закрепили опытных десятских, и сотских, что не единожды бывали в сечах.
– На вас вся надежа, ребятушки, – говаривал Иван Исаевич. – Враг силен, шапками не закидаешь. Ловчей да искусней учите, чтоб и копьем, и щитом, и саблей умели владеть.
Иногда не выдерживал и сам начинал показывать приемы. Взмахивая мечом (носил его неизменно, предпочитая сабле), покрикивал:
– Не суетись! Не за девкой гонишься… Выжди, приглядись… Плечо прикрой. А теперь с силушкой соберись. Вдарь!
Подставлял окованный медью щит. Оглушающий звонкий удар. Сабля отлетала в траву.
– Худо, худо, браток! Рукоять покрепче держи. А ну вдарь еще!
Возвращаясь в воеводский шатер, вздыхал. Нелегко будет мужикам с царским войском биться. Собрал Шуйский полки отборные, в боях искушенные… Да и с оружьем туго, лишь наполовину хватает самопалов, брони и сабель. Мужики же приходят с топорами и вилами.
Вновь и вновь наваливался на походных кузнецов: понукал, тормошил, подбадривал. И те старались, ковали денно и нощно.
– Вот кабы через Елец шли, – как-то обронил Нагиба. – Там оружья на всю бы рать с избытком хватило. Напрасно ты совета Федьки не послушал.
– А Кромы Трубецкому в лапы кинуть? Закрыть прямой путь на Москву? – недовольно произнес Болотников.
– Могли бы и окольными.
– Окольными? Нет, Мирон! Вспомни, куда Василий Шуйский войска свои двинул? Не на Елец же, где оружья с избытком. На Кромы, на Кромы двинул, хитроумец. Далеко вперед глядел. Восставшая крепость открывала ближнюю дорогу на Москву. Ближнюю, Мирон! Не стоять бы нам ныне под Калугой, коль Шуйский бы земли мужиков-севрюков захватил. Промашки не было, Мирон.
Однако слова Болотникова Нагибу не убедили. Ему, бывалому казаку, всегда казалось: где сабля, пика и пистоль, там и удача. Он не любил рассуждать, прикидывать, заглядывать в завтрашний день. Жил просто, неприхотливо, довольствуясь малым. Он не был прозорлив. О том Болотников знал (знал с Дикого Поля) и нередко поругивал Мирона за недалекие, высказанные вслух мысли. Но того уже было не переделать. И все же Иван Исаевич ценил Нагибу: в бою Мирон был незаменим, его дерзкая удаль увлекала казаков на самые отчаянные вылазки.
Неподалеку от шатра Болотников услышал буйный хохот ратников. Подошел. Ратники тотчас раздвинулись, пропустив воеводу к телеге, подле которой сидел Добрыня
Лагун и безучастно жевал большой кусок сочного розоватого копченого сала. Тут же, с понурым видом поглядывая на убывающий ломоть окорока, стоял маленький, растрепанный, огненно-рыжий мужичок.
– Это ж надоть, до сечи берег… Это ж надоть.
– О чем печаль? – улыбнувшись, спросил мужичка Иван Исаевич.
Мужичок смущенно юркнул в толпу. Ратники вновь дружно захохотали.
– Да он, вишь ли, отец-воевода, – выступил вперед Сидорка Грибан. – С Добрыней на сало поспорил. Тот-де, как сказали Добрынины сосельпики, подводу с двумя мужиками поднимет. Не поверил. Вот и пришлось окорока лишиться. Не жалость ли?
Глаза Сидорки улыбались. Ожил мужик, отметил про себя Болотников. Недавно попросился из обоза в ратники: «Зол я на бояр. Сколь страдников на селе в могилу свели. Мочи нет терпеть! Пора барам и ответ держать». Хорошо молвил Сидорка. Давно пора!
– Ужель поднял? – рассматривая Добрыию, усомнился Иван Исаевич. – Крупны ли мужики?
– Да вот они, – повел рукой Сидорка в сторону двух рослых грузноватых ратников.
Болотников прикинул: телега с мужиками пудов на двадцать потянет. Крутнул головой.
– И подпял-таки, Добрыня?
– А че не поднять, – хмыкнул Лагун. – Гляди, коль не веришь.
Ратники вспрыгнули на подводу. Добрыня, вытерев короткие заскорузлые пальцы о портки, подлез под телегу, уперся о днище могучей спиной, ухватился грузными руками за дроги и начал не спеша выпрямляться. Молодое, круглое, широконосое лицо его стало медным.
– Лопнешь, чертяка. Брось! – крикнул Сидорка.
– Эка, – хрипло отозвался Добрыня. Поднялся и понес тяжелую поклажу меж ратников.
– Слава, слава Добрыне! – закричали повольники.
Лагун опустил подводу и вновь принялся за сало.
– Силен же ты, детинушка, – молвил Болотников и обнял Добрыню за округлые литые плечи. – А ну держи! – отстегнул длинный тяжелый меч в дорогих ножнах, протянул богатырю.
У Добрыни вывалился кусок из рук. Такого подарка век не увидишь. Честь неслыханная! Уж не шутит ли Большой воевода?
– Так при мне ж дубина.
– Ведаю твое оружье, детинушка. Знатно ты под Кро-мами бар колошматил. Но меч, поди, лучше?
– Да худо ли, – шмыгнул носом Добрыня.
– То-то. Бери, детинушка! Надеюсь, не посрамишь сего меча? Постоишь за народное счастье?
Добрыня принял меч, поклонился. В открытых синих глазах его и неожиданная безудержная радость, и спокойная, по-мужичьи уверенная решимость.
– Постою, воевода.
– Верю, верю, Добрыня! – Иван Исаевич повернулся к ратникам (на него устремились сотни глаз), горячо проронил: – Ужель с такими богатырями Шуйского не побьем? Ужель барская рука крепче мужичьей?
И ратники дружно отозвались:
– Побьем, воевода! Под Кромами били и под Калугой побьем!
– Хватит силушки! Стопчем бар!
Иван Исаевич вгляделся в лица ратников. Нет, крики повольников – не показная бесшабашная удаль. То была действительно сила – дерзкая, непреклонная. Пусть не хватает доспехов и сабель, пусть многие не бывали в жестоких сечах, пусть. Главное – вера, непоколебимость. С ним – народ. И коль народ поднялся – не устоять на Руси барам. Не устоять!
Царь Василий пришел в ярость. Калуга целовала крест Вору! Целовала под носом царской рати. Затворилась, ощетинилась пушками. Не помогли ни угрожающие божьей карой патриаршии грамоты, ни послания инокини Марфы, ни дворянско-стрелецкие полки. Придется бить Вора вне стен, без наряда (сколь пушек напрасно тащили!), с оглядкой на Калугу. Каково?
А намедни новая поруха. Возьми да и взорвись на Москве зелейные погреба. Урон такой, что и во сне не пригрезится. Москва осталась без пороха. И это в то время, когда Вор близится к столице! Беда за бедой.
Царь Василий с горя запил. Напившись же (во хмелю был шумлив и буен), гонял по палатам слуг, колотил жильцов и стряпчих. Унимал царя старый постельничий. Звал в покои сенных девок. Ведал, чем утихомирить: царь блудлив, на девок падок. И Василий Иваныч унимался.
А поутру новые вести:
– Вор Илейка Муромец, что царевичем Петром назвался, идет к Путивлю. С ним тыщ двадцать бунташного войска.
– Гиль в Вятке и Астрахани…
Успевай выслушивать. А выслушивать надо, и не только выслушивать, не только сетовать да охать, но и дело делать. Делать с умом. (Работа в государевых приказах не прекращалась и ночами.) Царь наседал на бояр, дьяков, воевод, стрелецких голов. Не уставал говорить:
– Были и ране воры. Заткнули глотки, кнутьем иссекли. И ныне так будет! Под Калугой Ивашке Болоту несдобровать. Брат мой, Иван Иваныч, на веревке в Москву приведет богоотступника.
Царь верил в свое многотысячное войско, верил в победу. За ним – казна, Боярская дума, приказы, святая церковь. Куда уж смерду Ивашке супротив всей державы!
Шуйский ждал из-под Калуги радостных вестей.
Был долгий, бурный совет полковых воевод. Но последнее слово, как всегда, за Болотниковым.
– Мирону Нагибе и Нечайке Бобылю подойти к Угре, подняться вверх и переплыть реку. Укрыться в лесу и ждать начала сечи. Нападете на Ивана Шуйского с тыла. Да не спешите! Пусть прежде Иван Пуговкав наших полках увязнет… Юрыо Беззубцеву сидеть в селе Воротынском. А как от меня гонец примчит, спешно идти под Спасское. Бери полевей: село стоит на обрыве. Вольешься в рать после удара Нагибы с Нечайкой… Большой же полк перейдет Угру с вечера.
Стотысячная царская рать стояла в семи верстах от Калуги, стояла в устье Угры, втекающей в Оку.
На совете голоса начальных разделились. Одни предлагали встать всему войску у села Воротынского и выжидать, пока Иван Шуйский сам не выступит навстречу; другие советовали Болотникову дать бой близ Оки. Но Большой воевода выбрал Угру:
– Каждому русскому сия река памятна. Именно здесь, на Угре, был разбит хан Большой Орды Ахмат, именно на Угре кончилось для Руси злое татарское иго. И кто ж свершил сей подвиг? Народ, все те ж простолюдины, что и ныне в повстанческом войске. Вот и ныне Угре судьбу Руси решать. Только уж иную. Судьбу мужика и
t
холопа. Быть им под барской кабалой или жить вольно? Ответ даст завтрашняя битва. Велика ж ее цена, велика! Побьем царево войско – и Москве несдобровать. А коль Шуйским будем биты, баре еще пуще мужика и холопа взнуздают. Стон пойдет по Руси… Ну нет!. Не бывать тому. Ране на Угре народ за себя постоял, и ныне так будет. Не опрокинуть барам мужика.
Семейка Назарьев привел с собой из Калуги две сотни посадских и полусотню стрельцов под началом Ивана Фомина.
– Два дня в застенке сидел. Думал, не видать мне боле белого света. Но тут Иван Фомин в темнице появился. Цепи велел снять. Ступай, говорит, на волю, странник. Калуга перешла на сторону Дмитрия. Вышел, но торопиться к тебе, воевода, не стал. На торгу клич кинул, дружину собрал. Так что принимай ратников.
Иван Исаевич крепко обнял Семейку.
– Спасибо, друже. Рад тебя в здравии видеть. За Калугу спасибо!
Знал Болотников: Семейка немало сделал, чтоб склонить на свою сторону посад.
– От Мефодия Хотькова тебе, воевода, поклон.
– От Мефодия?
Мефодий Хотьков весьма Болотникова удивил. Чудной купец! Таких, кажись, в жизни не встречал. А ведь мог бы он волжского разбоя не простить. Сколь добра лишился, сколь страху натерпелся! Не каждый купец такое забудет. Этот же первым и руку принял, и ночевать к себе позвал. Не устрашился!
В купеческой избе спросил Хотькова:
– Каким ветром в Калугу занесло? Кажись, в Ростове сидел.
– Э, брат, – улыбнулся Мефодий Кузьмич. – Купец единым городом не живет. Товар путей ищет. Поди, ведаешь, чем деньгу добывают? Мужик горбом, поп горлом, а купец торгом. Торг же ростовский захирел. Вот и привел господь в Калугу.
Но больше всего Ивана Исаевича мучил другой вопрос, и он, не ходя вокруг да около, напрямик спросил:
– От души ли в меня уверовал?
Хотьков отставил чару (сидели за столом). Выдерживая цепкий, немигающий, всевидящий взгляд Болотникова, спокойно и прямо ответил:
– Не в тебя, Иван Исаевич, не в тебя, – и замолчал, похрустывая ядреным огурчиком.
– А в кого ж? – с острым любопытством придвинулся к купцу Иван Исаевич.
– В силу, что за твоими плечами. Экая замятия поднялась. Такого Русь не ведала. Но то не твоя заслуга, не твоя, Иван Исаевич! Ты всего лишь струг, гонимый половодьем. Не будь тебя, другого бы замятия выпестовала.
– Мудрен ты, Мефодий Кузьмич, – протянул Болотников. Долго, вприщур разглядывал диковинного купца. – Выходит, в народ веруешь? В мужиков, кои не седни-за-втра Москву возьмут и волю себе добудут?
– Может статься, и Москву возьмут. Но токмо воли, – купец хмыкнул, закачал головой, – воли мужикам вовек не знать. Видел татарин во сне кисель, так не было ложки.
– Это отчего ж? – насупился Болотников.
– Да все оттого ж, – вновь хмыкнул купец. – Земля порядком держится. Порядком, что на веки вечные богом установлен.
Болотников в гневе поднялся с лавки.
– На веки вечные? Терпеть кабалу, нужду и кнут боярский? Ну это ты брось, купец! Уж коль народ всем миром поднялся, старых порядков не будет. Не будет, Мефодий!
Но Мефодий в спор не полез. Встал из-за стола и покойно молвил:
– Засиделись мы ныне. Почивать пора, воевода.
Утром, выйдя во двор, Иван Исаевич увидел знакомого
мужика, что доставил лазутчиков в город. То был Купрейка Лабазнов. Сидел на телеге, чинил хомут.
– Здорово, Купрей… Так вот ты у кого в работных.
Мужик обернулся и растерянно сполз с телеги: вот те
на! Намедни с конюшни таем спровадил, а ныне открыто с хозяином стоит. Вот уж впрямь – неисповедимы пути господни.
– Аль встречались? – искоса глянул на Болотникова Мефодий Кузьмич.
– Было дело. До Калуги меня подвез… Не обижаешь Купрея?
– А чего его обижать? Мужик работящий, без дела не посидит. Коль таких буду обижать, сам без порток останусь. Добрые трудники ныне в цене.
– Не прост ты, купец! – хлопнул Мефодия по плечу Болотников.
Иван Шуйский на советах похвалялся:
– Войско наше могуче и сильно, как никогда. Ныне от Вора и ошметка не остается. Ждите награды.
Каждому дворянину, стрелецкому голове, сотнику и пятидесятнику царь пообещал прибавку денежного и хлебного жалованья.
Был боярин и князь Иван Иваныч маленький, кругленький (не зря народ окрестил Пуговкой), с торчкастой сивой бородой, с маленькими белесыми бегающими глазами; говорил всегда тихо, но торопко, дряблым ломающимся голосом; когда гневался, срывался на взвизгивающий крик, и тогда быстрых слов его уже было не понять.
Вышел Иван Шуйский из Москвы с восьмидесятитысячным войском, а когда подошел к Калуге, рать его округлилась до ста. Влились в войско бежавшие из-под Кром и Орла полки воевод Юрия Трубецкого и Михаилы Нагого, Ивана Хованского и Михайлы Борятииского. Соединились с Иваном Шуйским и три московских стрелецких полка, поспешавшие было на выручку Орлу. (Стрельцы до Орла не дошли: повернули вспять, «видя в орленех шатость»).
Иван Пуговка и вовсе повеселел: куда уж теперь Болотникову! У него и рать, как доносят лазутчики, меньше наполовину, и с оружьем туго. С топорами и косами много не навоюешь. Да и в сраженьях мужичье не бывало. В первый же час битвы развалится войско Ивашки, как сноп без перевясла.
Князья Трубецкой и Нагой радость первого воеводы не разделяли, охолаживали Шуйского:
– Болотников не дурак, зря в сечу не кинется. От него любого подвоха можно ждать. Поопасись, воевода!
Шуйский же с издевкой посмеивался:
– Пуганый заяц и куста боится. Молчали бы уж, вояки. Мне от Ивашки бежать не придется. Много чести смерду.
Шуйский изготовился к бою на широком поле, близ деревни Плетневки. Битва началась поутру. Большой полк Болотникова вышел из леса и двинулся на царскую рать. Впереди, легким наметом, бежала двадцатитысячная конница под началом Матвея Аничкина и Тимофея Шарова.
Сверкали сабли, золотились на жарком литом солнце медные шеломы. Все ближе и ближе вражье войско. Аничкин, оглянувшись на скачущих конников, бешено крикнул:
– Круши бар!
– Круши! – воинственно, зычно отозвалась поволь-ница.
Врезались в конные сотни, и зло, кроваво загуляла сеча. Натиск болотниковцев был неудержим: лучшую часть своего войска кинул Иван Исаевич на полки Шуйского. Дворяне дрогнули, попятились.
– Побежали! – весело воскликнул Устим Секира. – Глянь, батько!
Болотников с трехтысячной дружиной расположился на холме; как на ладони видно поле брани. Сухо оборвал стремянного:
– Погодь радоваться.
Войско Шуйского вскоре оправилось. На помощь дворянской коннице пришел стрелецкий полк Ивана Широконоса. Сеча разгорелась с новой силой. Часа через два Иван Шуйский ввел в битву полки Правой и Левой руки. Князь Трубецкой советовал не спешить, но первый воевода отмахнулся:
– Пора!
Конница Аничкина оказалась в кольце. Стало тяжко. Но тут, улучив момент, из-за рати Шуйского высыпали казачьи сотни Мирона Нагибы с Нечайкой Бобылем. У Пуговки ноги подкосились. Мать Богородица! Еще вечор лазутчики клялись-божились: не слыхать с московской стороны бунташных отрядов. И вот, поди ж ты, выскочили. Да как прут!
Сполз с коня, потерянно забегал, засуетился. Надо бы повелевать, а из поблеклого узкогубого рта лишь: «господи» да «царица небесна!»
Воевода Трубецкой сплюнул. Это тебе не в Думе выпендриваться. Там-то уж больно прыток.
Быстрые, разящие казачьи сотни ошеломили не только Ивана Пуговку, но и все его войско. Казаки были неудержимы, будто ураган по вражьей рати пронесся. Кольцо, в которое угодила конницу Аничкина, распалось.
Иван Шуйский бестолково сновал среди воевод, пока к нему не подошел князь Иван Хованский.
– Не послать ли стрельцов?
Спросил, как бы советуясь. Пуговке напрямую не скажешь: тщеславный, злопамятный. Наградил бог воеводой!
– Стрельцов? – переспросил Шуйский и спохватился: два полка ждут не дождутся. Обретая уверенность и делая вид, что оплошки не было, вновь полез на коня. Взобрался, тяжело выдохнул, хитровато прищурился на воевод. -
Покуда одного полка хватит, – метнул глаза на вестового. – Скачи к Петру Мусоргскому. Пущай на Вора навалится.
«Стратиг! – усмехнулся Юрий Трубецкой. – Без подсказки через губу не переплюнуть».
Стрельцы давно ждали своего часа: нет ничего хуже томиться, когда идет сеча, когда все равно придется схватиться за саблю. Уж лучше скорее ринуться на врага, чем ждать да гадать: быть тебе или не быть сегодня живу.
И стрельцы ринулись – тяжело, мощно, угрозливо.
У Болотникова защемило сердце. Не в сей ли час решится судьба битвы? Страшно, воинственно врезались стрельцы. Устоит ли рать?
– Велишь выступать, батько? – нетерпеливо вопросил Секира.
Болотников не отозвался. Напряженно думал: у Шуйского в запасе Засадный полк. Пуговка выжидает, пока я не двину оставшееся войско. Но знает ли Шуйский о затаившейся рати Юшки Беззубцева? Коль знает, то мне выступать рано. Шуйского не испугаешь трехтысячной дружиной. Сторожевой полк так и останется в запасе. Но то худо. Полк надо выманить, непременно выманить!
Повернулся к стремянному:
– Скачи к Беззубцеву. Пора ему!
Мужичья рать, под началом Беззубцева, скрытно подошла к Воротынскому. Ночью была у села Спасского, что стоит на высоком приокском обрыве, на заре же перешла Угру и укрылась в лесу. Беззубцев заждался: сеча началась утром, а теперь уже полдень. Вестей от Болотникова все нет и нет. Так и подмывало выбраться из бора, но суров воеводский наказ: ждать! Ратники волнуются, руки не к мечу – к сохе привычны. Каково-то будет в битве?
Сидорка Грибан, привалившись к сосне, в какой уже раз принимался перематывать онучи.
– Чего те все не так? – глянул на беспокойные руки мужика Семейка Назарьев.
– Лаптишки пожимают, – крякнул Сидорка. – Вишь, тесноваты.
– Босиком беги, – натянуто засмеялся Семейка. – Без лаптей тя любой ворог устрашится.
Неподалеку послышался храп, да такой свирепый и богатырский, что на версту слышно.
– Да кто ж это выводит? – поднялся Сидорка.
Глянули. Добрыня Лагун! Лежал навзничь, раскинув рогулей ноги и зажав в руке недоеденную горбушку хлеба. На румяных щеках полчища комаров, но Добрыня спит усладным, непробудным сном. Ратники дружно рассмеялись.
Юшка услышал хохот, порадовался. Не так-то уж и заледенели мужики, ишь как гогочут. Пусть, пусть хоть на миг забудут о битве… Но что ж Болотников? Почему так долго не шлет посыльного? Но вот наконец примчал Усгим Секира.
– Вылезай, Юрий Данилыч!
При появлении пешей рати Иван Шуйский тотчас приказал снять из запаса последний полк.
– Погодил бы, Иван Иваныч! – раздраженно бросил князь Трубецкой.
Но Шуйский, не слушая советчика, смятенно (из леса будто тьма татарская высыпала) закричал:
– Навались, навались! Бей воров!
Видел – вышло из леса мужичье войско. С дубинами, косами, топорами.
– Бей, бей лапотников!
Но лапотники – экое диво! – ни дворян, ни стрельцов не испугались. Идут напродир, ломко. Стягивают дворян баграми с коней, разбивают топорьем головы. Тяжко дворянам! Глянь, к шатру попятились. Страшно стало Пуговке. Затравленно зыркнул на воевод, замахал руками:
– Чего стоите? Аль вам дела нет? Аль не вам воров бить? Скачите, скачите по полкам!
На душе Болотникова стало чуть полегче: ныне все полки Шуйского в сече. Теперь набираться отваги и воли. Кто злей и решимей – за тем и победа.
Гул, стон, рев гуляли над полем брани. Ржанье коней, звон мечей и сабель, тяжелые, хлесткие удары дубин, палиц и топоров, ярые возгласы, стоны, хрипы и вопли раненых.
Сеча! Свирепая, жуткая. Никто не хотел уступать. В бешеной, звериной злобе рубилось с мужичьем дворянство, остервенело хрипло: не видать вам, смерды, земли и воли, не зорить поместья и вотчины! Сидеть в заповеди без Юрьева дня, веки вечные гнуть спину!
Неистовствовала повольница. Из отчаянных, оскаленных глоток неукротимо рвалось: буде под кабалой ходить! Буде невыносимых оброков и заповедей! Буде ярма!
То была страшная битва, битва мужика с барином, кою Русь еще не видывала.
Сеча длилась целый день, а Болотников все еще стоял на холме. Секира истомился: ну чего, чего выжидает воевода?! Сколь же можно дружине в лесу отсиживаться?
– Пожалей ратников, батько. Извелись!
Но Болотников непоколебим. Ждать, ждать! – приказывал он сам себе. Надо выступить в самый нужный момент, пока не дрогнет один из вражьих полков. И вот наконец полк Левой руки повыдохся и начал откатываться к Плетневке.
– Коня!
Трехтысячная конница вышла из бора. Болотников, приподнявшись в седле, зычно крикнул:
– Пришел наш черед, ребятушки! За землю и волю!
Конница с гиком, ревом и свистом хлынула на войско
Шуйского. Впереди, на быстром белогривом коне, летел Болотников. Сверкала серебристая кольчуга, багрово полыхал на закатном солнце шелом. Обок, низко пригнувшись к черной развевающейся гриве, мчал Устим Секира. Врезались, сшиблись, зазвенели сталью, и пошла злолютая сеча. Болотников страшно, могуче валил дворян мечом. Валил молча, протяжко хакая после каждого удара. Неугомон же Секира рубил бар с выкриками:
– Примай казачий гостинчик, собака!.. Подавись, бархатник!
Неподалеку ухал увесистым топором Сидорка Грибан. Сидел на лошади (из-под убитого помещика) и ловко, сноровисто повергал врагов.
– Молодец, молодец, друже! – похвалил, заметив Си-дорку, Болотников и вновь могуче надвинулся на дворян. Те отпрянули: непомерной, медвежьей силы человек!
Иван Исаевич использовал передышку, чтоб оглядеться. Полки Правой и Левой руки Шуйского потихоньку пятятся, Большой и Передовой бьются с казачьей конницей, бьются на равных. А вот стрелецкие полки начали теснить пешую мужичью рать. Худо! Если мужики отпрянут к лесу, стрельцы замкнут в кольцо Аничкина и Шарова и тогда беды уже не избыть.
Закричал во всю мочь:
– За мной, за мной други!
Через ратников Ивана Хованского пробились к стрельцам.
– Круши бердышей! – заорал Болотников, направляя горячего скакуна в гущу краснокафтанников.
Откуда-то сбоку выскочил Добрыня Лагун с огромной, окованной жестью дубиной. (Вначале рубил врагов воеводским мечом, но тут перешел на свое обычное «оружье»). Тяжело рыкнул, страшно взмахнул – трое стрельцов замертво рухнули.
– Знатно, Добрыня! – воскликнул Болотников.
А Лагун, не слыша в пылу боя воеводы, продолжал ломить врагов.
Мужики воодушевились: сам Болотников пришел на помощь. Вон как удало, не щадя себя, разит стрельцов. Духом воспрянули и будто живой воды глотнули. Так поперли на стрельцов, что те не устояли и повернули вспять. Вскоре начал пятиться и Большой полк. Князья Трубецкой и Хованский (бились храбро) попытались остановить служилых, но было уже поздно: отступало все войско. Повольники же все усиливали и усиливали натиск. И вот, перестав огрызаться, побежал полк воеводы Бориса Татева.
Иван Шуйский, не дожидаясь, пока побежит все его войско, не на шутку перепугавшись, отдал приказ:
– Отходить!
И первым потрусил в сторону московской дороги.
– С победой, с победой, други! – гаркнул, преследуя бежавшие полки, Иван Болотников.
Сгустившиеся сумерки остановили побоище. Войско Ивана Шуйского понесло тяжелый урон: свыше двадцати тысяч ратников погибло в калужской сече. Нелегко досталась победа и Болотникову. Тысячи повольников полегли под саблями врагов.
А впереди ждали новые кровавые битвы.