Иван Сусанин

Замыслов Валерий Александрович

Книга вторая

ЛИХОЛЕТЬЕ

 

 

Глава 1

В ИМЕНИИ ШЕСТОВЫХ

Апрель «заиграй овражки» был довольно прохладным, а вот цветень порадовал теплом. Не зря месяц май с древних времен повеличали на Руси «цветенем». Вишни, яблони, черемуха, жасмин в белой кипени. Войдешь в сад — и окунешься в такой упоительный аромат, что голова закружится. Господи, какая же благодать! Так бы и вдыхал часами сей живительный, сладостный воздух.

Но пожилая барыня недолго пребывала в своем благоуханном пышноцветном саду: дела неотложные. Надо вновь по хоромам пройтись и дотошно все оглядеть. Все ли вымыто, выскоблено, вычищено? И не только в хоромах, но и в летней поваренной избе, бане-мыленке и даже на конюшне. Всюду нужен строгий глаз хозяйки.

Ох, как недостает супруга Ивана Васильевича! Уезжая на Москву наказывал:

— Ты уж, Агрипина, на Леонтия огуречника порадей. Поди, ведаешь, какой гость в имение нагрянет?

— Ведаю, государь мой. Аж сердце обмирает. Экое счастье дочке привалило.

— Не привалило, а так Богу было угодно, — важно поправил супруг. — Кому как не дивной красавице не быть за родовитым боярином?

— Вестимо, государь мой.

— То-то. Ксения и умом богата, и нравом великодушным.

— Есть в кого, государь мой, — почтительно кивала Агрипина Егоровна.

Ксения Ивановна Шестова принадлежала к знатному роду, приехавшего в начале тринадцатого века в Новгород из Пруссии Миши Прушанина. Его сын Терентий изрядно отличился в Невской битве 1242 года. Именно он стал общим предком Салтыковых, Морозовых Шеиных и других знатных людей. Отец Ксении — Иван и дед Василий Михайлович владели в костромском уезде большой вотчиной с центром в Домнине. Ксения была выдана замуж за боярина Федора Никитича Романова в 1590 году.

Зело доволен был костромской дворянин Иван Шестов. Уезжал на Москву в таком добром расположении духа, что супругу горячо расцеловал, чем немало подивил постаревшую, давно не знавшую мужьей ласки Агрипину.

Супруг на прощание лишний раз напомнил:

— Старосту вызови. Он мужик толковый.

Со старостой был у Агрипины Егоровны основательный разговор.

— Ты, Иван Осипыч, на день Леонтия огуречника покличь мужиков из Деревнищ. Пусть с утра в усадьбе дожидаются. И чтоб в праздничном облачении были. У кого не окажется — в хоромах сряду возьмешь. Хлеб-соль — тебе держать, да чинные слова глаголить. Надеюсь на тебя, Иван Осипыч.

— Не подведу, матушка Агрипина Егоровна, — молвил староста, крепкотелый, русобородый мужик лет сорока пяти, с вдумчивыми спокойными глазами.

Барыня ведала: не подведет. Не зря его крестьяне по имени-отчеству величают. Есть за что. Степенный, башковитый, в делах рачительный. Не даром покойный тесть, Василий Михайлович, приглядевшись к Ивану Сусанину, назначил его старостой вотчины и стал уважительно называть Осипычем.

Супруг Агрипины как-то попенял отцу:

— Чего это ты, батюшка, мужика как дворянина величаешь?

— За труды его неустанные. Такого старосту днем с огнем не сыщешь. Работящ, честен, полушки не сворует. Мужики перед ним шапки ломают, вот и нам надо Сусанина уважить.

Слова отца для сына — закон, а значит и для его жены. Привыкли, и ничего зазорного в том господа не усматривали.

Домнино — старинное вотчинное село костромских дворян Шестовых. Оно стояло над низиной, по коей протекала река Шача, левого притока реки Костромы. Почти со всех сторон село было окружено лесами, а к югу начиналось раскинувшееся намного верст Исуповское болото, названное по селу Исупову, что раскинулось за топью. Вотчина была немалая, включала в себя несколько десятков деревень и починков. Подле села проходила Вологодская дорога, соединяющая Кострому с Галичем, Солигаличем и Вологдой.

Домнино готовилось к встрече высоких гостей. Шутка ли, раздумывала Агрипина Егоровна, сам боярин Федор Никитич Романов пожалует в имение. Сын самого Никиты Романова, чья дочь, Анастасия Никитична, была царицей, первой женой Ивана Грозного. Повезло доченьке. Сколь дворян на нее заглядывалось, но Ксению, словно Бог уберег от назойливых женихов, выбрав для нее более достойного супруга. Федор Никитич как глянул на Ксению, так и обомлел. Знать, никогда такой раскрасавицы не видывал. Да и у Ксении щеки разрумянились. Федор Никитич недурен собой: молод и лицом пригож. Мало погодя и свадебку сыграли — богатую, веселую, по старинному обряду. Ныне Ксения в стольном граде живет, и ни где- нибудь, а близ самого государева дворца, в роскошных палатах каменных. Ох, и высоко же взлетела дочка! Да и дворяне Шестовы стали ныне в большом почете: с самими Романовыми породнились.

В радости пребывала Агрипина Егоровна.

* * *

Сусанин возвращался из Деревнищ в Домнино, где стояла его изба. С колокольни деревянной Воскресенской церкви, что стояла на склоне холма над долиной речки Шачи, ударили к вечерне. Срублен шатровый храм совсем недавно владетелем вотчины Василием Шестовым. Своеобычный был дворянин, из тех немногих господ, про коих мужики уважительно говорят:

«Праведный барин. Не ярмит в три погибели. С таким и жить можно сносно».

После освящения церкви Василий Шестов пожил недолго: преставился через год.

«Жаль барина, — раздумывал Сусанин. — Кабы не он, один Бог ведает, как бы повернулась моя судьба. Храм успел возвести, знать чувствовал, что жизнь его недолговечна. Обычно господа, прежде чем кануть в Лету, на помин души большие вклады на монастыри вносят, а Василий Михайлович повелел церковь срубить. Лучший подарок Богу… Надо к батюшке Евсевию заглянуть».

Батюшка, довольно еще молодой священник с каштановой бородкой и добродушными зелеными глазами, принял Сусанина в церковной сторожке.

— Не обессудь, Иван Осипыч. Матушку барыня позвала, а то бы стол повелел накрыть да солеными рыжиками тебя попотчевал на конопляном масле. Рыжики всю зиму в кадушке простояли и всё как свеженькие. Ведаю, рыжики зело любишь. Заходи погодя.

— Благодарствую, отче. Рыжики и грузди — лучшая солонина. Ты бы, коль не жаль, сии грибки барыне поднес. Гости за милу душу откушают, да если еще под анисовую. Лепота.

— Непременно отнесу, Иван Осипыч. Ты, небось, насчет гостей ко мне пожаловал. Мог бы и не утруждать себя, всё у меня готово. Весь мой притч не токмо упрежден, но и каждому свое место указано.

— Лишь бы звонарь не подвел. Прытко винцо уважает.

— Битый час с ним толковал, сыне. Клялся и божился, что за версту чарку обойдет.

— Это Епишка-то? — усомнился Сусанин. — Всеедино учить сороку вприсядку плясать. И чего ты его держишь, отче?

— Поди, сам ведаешь. Епишку из Костромы сам Василий Михайлович привез. Искусный звонарь. Все звоны ведает — и будничный, и егорьевский, и акимовский, и красный. Московским звонарям не уступит.

— Не перехвали, отче. Был я когда-то на Москве.

— На Москве? Ишь ты. Бывалый человек. Как угодил в Престольную?

— Долго рассказывать, отче. В другой раз поведаю, а сейчас не покажешь ли мне в храме хоругви и иконы?

— Глянь, Иван Осипыч. Оклады вычищены и иконы в надлежащем порядке.

— Барыня сказывала, что Федор Никитич зело набожен. Может что-нибудь и мужиков о Христе спросить.

— Лишний раз поведаю на проповеди самую суть, что Иисус Христос, сын Божий, сошел с неба на землю, принял страдание, смерть и затем воскрес для искупления людей от первородного греха. Поведаю и о том, что земная жизнь — временное пристанище для человека, подготовка вечной жизни за гробом. Да я, Иван Осипыч, много раз о том прихожанам глаголил, надеюсь, не забыли. Сии слова каждый православный человек должен знать, как «Отче наш».

— А еще напомни им, что на Светлое Воскресение изрекал.

— Напомню, чтоб православные христиане, от мала до велика, именем Божиим во лжи не клялись, на кривь креста не целовали, непристойными словами не бранились, отцом и матерью скверными речами друг друга не упрекали, бород не стригли, к волхвам, чародеям и звездочетам не ходили. И чтоб никогда не забывали, что наш Господь Бог повелел повиноваться царю, как Божьей воли над нами. А кто царя не чтит всею покорностью, тот Бога не боится, того и церковь извергает…

До всего было дело у старосты.

 

Глава 2

ВЫСОКИЙ ГОСТЬ

Прежде чем явиться в село Домнино, Федор Никитич Романов, его супруга Ксения и Иван Васильевич Шестов заехали в Макарьев-Унженский монастырь, дабы поклониться чудотворным мощам преподобного Макария, а затем отправились в имение.

Карета была богатой, обшита красным бархатом с золотистыми узорами, и с двумя оконцами «немецкой работы». На кореннике белой тройки восседал кучер в нарядном кафтане, коему и купец мог бы позавидовать. Сразу видно — знатнейший московский боярин едет, свояк царя Федора Иоанныча. Завидев на дороге встречный возок или крестьянскую подводу, кучер зычно и властно покрикивал:

— Гись! Гись!

— Гись! — вторили кучеру два десятка оружных послужильцев Романова, сопровождавших боярина.

Встречные возницы спешно подавались на обочину, с любопытством разглядывая столичную карету и горделивых молодцов в малиновых кафтанах, покачивающихся в богатых седлах с серебряными луками.

Мужики спрыгивали с телег, ломали шапки, кланялись. Попробуй не окажи почтение знатным путникам — немедля плеточки изведаешь. Молодцы на конях дерзкие, охальные, только и ждут зазевавшегося. Но кто ж едет в такую одаль?

Мужики чесали кудлатые затылки. Глухую костромскую землю с непроходимыми лесами и болотами редко посещают именитые столичные люди. Дорога не только дальняя, но и опасная. Тысячи беглых людей, оголив центральные уезды, упрятались в костромской глухомани, осев по лесным селищам. Некоторые жили скрытно, а другие, разместившись на скудных землях и живя впроголодь, занялись разбоем.

Федор Романов ведал о том по рассказам тестя, но лихих людей не страшился: его послужильцы — люди надежные, ничем не обижены, получают немалое жалованье и хорошо вооружены. Опричь сабель, пистоли за кушаками. А вот поглядывая из оконца на дорогу, Федор Никитич нередко пенял:

— Колдобина на колдобине, да и гатей не перечесть. Не растрясло еще тебя, Ксения?

Ксения стойко крепилась:

— Не растрясло, Федор Никитич, а вот за карету побаиваюсь.

— Немцы хвастались, что карета любые дороги выдержит.

— Поди, на свои дороги уповали, — молвил Иван Васильевич. — На Руси же дороги скверные, ухабистые, а то и вовсе непроезжие. Сколь гатей перед имением пришлось выложить. Уж ты наберись терпения, Федор Никитич.

— Мне, дорогой тесть, терпенья не занимать. О дочери твоей забочусь.

Ксения ласково посмотрела на супруга. Он и впрямь оказался чутким и заботливым мужем. Каждое утро приходил на ее женскую половину хором, целовал в губы, справлялся о здоровье, и если Ксения скажет: «Благодарствую, милый супруг, я в полном здравии», то Федор Никитич задергивал парчовым занавесом киот, разоблачался и ложился к жене в постель. Юная, цветущая, она привлекала супруга своим горячим шелковистым телом, тотчас воспламеняя Федора Никитича, и тот страстно голубил ее, еще более возбуждаясь от ее сладостных иступленных стонов. Господи, какое же райское наслаждение обретали они, готовые получать его хоть каждый день. Однако Федор Никитич строго соблюдал посты и заповедные дни недели, когда нельзя было совокупляться с супругой. То были среда и пятница — день предательства Иудой Христа и день распятия Бога человека на кресте.

Но минуют заповедные дни и вновь супруги предавались бурным, неистовым ласкам, еще не ведая о том, что их безудержная страсть приведет к рождению Михаила, будущего государя всея Руси…

— Приближаемся, — молвил Шестов, и лицо его приняло озабоченный вид.

Как там Агрипина, и все ли улежно в имении? Жена, конечно, готовилась к встрече в поте лица, да и староста на печи не отлеживался. Старательный, вездесущий, без дела минуты не посидит. И все же волнение не покидало: всего не предусмотришь. Бывает, мелочь испортит всю обедню. А мужики? Придут ли в нужный час и чинно ли встретят господ? Не забудут ли приветственные слова, кои им должен вдолбить староста. С мужиком всякое может приключится, такое ляпнет, что стыда не оберешься. А священник Евсевий? Молодой, знатных гостей не доводилось встречать. Сумеет ли без робости дать благословение? О, Господи, помилосердствуй!..

Но опасения Ивана Васильевича оказались напрасными: и Епишка вовремя колоколом праздничный звон сотворил, и староста чинно хлеб-соль поднес, и принаряженные мужики лицом в грязь не ударили, и священник Евсевий со своим малочисленным причтем, оказался на высоте.

Довольный Федор Никитич, встреченный небывалым для Москвы почетом и радушием (чернь Москвы все последние годы, озлобленная опричниной, Ливонской войной, произволом приказных людей не пылала любовью к боярству), даже шапку снял перед миром.

— Спасибо, мужики. Порадовали вы меня. Жалую бочонок вина!

Звонарь Епишка, успевший прибежать от храма Воскресения, бухнулся на колени.

— Живи во здравии триста лет, благодетель! Всякое брашно приедчиво, а винцо никогда.

— Никак, уважаешь винцо?

— А кто ж его не уважает, благодетель? Курица и вся три полушки — и та пьет.

— Однако, вино с разумом не ладит.

— Истину глаголешь, благодетель. Мужик напьется — с барином дерется, проспится — свиньи боится.

Иван Шестов, стоя чуть позади Романова, погрозил Епишке кулаком. Дурень! И надо же такое ляпнуть.

Федор Никитич согнал улыбку с румяного лица.

— Встань! Буде на коленях елозить. Во хмелю можешь и с барином подраться?

Епишку закрыл своей широкой спиной староста.

— Не слушай неразумного, боярин Федор Никитич. Во хмелю, он и мухи не обидит. У него язык без костей.

— Ну-ну, — миролюбиво кивнул Романов и глянул на тестя.

— Заждалась, поди, нас Агрипина Егоровна.

— Заждалась, Федор Никитич. Пожалуй, в хоромишки мои.

«Хоромишки» — мягко сказано. Добрые хоромы предстали перед Федором Никитичем. Срублены из четырех изб, связанных сенями. Над избами возвышались повалуши и башенки-терема, искусно изукрашенные золотистыми, зелеными и красными шатрами, наподобие кокошников. Всюду красочная живопись, петушиная резьба да цветистое кружево, мастерски вырезанное из дерева.

— Да ты, Иван Васильевич, никак даже изографов приглашал.

— Отец мой. Страсть любил во всем красоту. Он и храм Воскресения зело дивный поставил.

— Заметил, Иван Васильевич…

Вскоре с господского двора холопы выкатили бочонок вина и принесли всякой снеди в коробах.

Мужики довольно загалдели, однако скопом к бочонку не полезли. Первый ковш по давно заведенному побыту осушал староста, а за ним — почтенные старцы, кои доживали свой век, но ковш в руках еще держали.

Епишка, ожидая своего череда, глотал слюну и ворчливо подгонял стариков:

— Едва лаптями шаркают, а винцу радехоньки. Помене, помене лакайте, пни трухлявые!

В избу старосте было доставлено особое приношение — кубок заморского вина и зажаренная утка на медном блюде, что означало: хозяева имения и боярин Романов ублаготворены его радением. Но Ивану Сусанину было не до утки: надо идти к мужикам. Староста есть староста. Пиршество мужиков идет подле барского тына. Дело дойдет до веселья, плясок и песен. Того побыт не возбраняет, но упаси Бог, если в пьяном угаре взорвется русская душа и загуляет буча. Глаз да глаз за бражниками.

* * *

После дальней дороги всегда полагалась банька. Иван Васильевич, большой любитель попариться, шел к мыленке с Романовым не без гордости: такую баню не грех любому боярину показать.

Мыленка Шестова помещалась не в подклете, как у многих господ, а на одном ярусе с жилыми покоями, отделяясь от них только мовными сенями. В сенях стояли лавки и стол, крытые красным сукном, на кою клали мовную стряпню: мовное платье, колпаки, простыни, опахала тафтяные.

— Да у тебя и печь из лучших изразцов. Глаз радуют! — воскликнул Федор Никитич.

— Еще отец мой отбирал. Сам в Ярославль ездил.

Печь была с каменкой, в кою, как знаток, заглянул боярин. Зоркие глаза сразу отметили: каменка заполнена полевым круглым серым камнем — крупным спорником и мелким — конопляным.

— Добрые каменья. От таких зело пользительный пар исходит.

Полок тянулся от печи, вдоль стены до угла. Мыленка освещалась тремя красными оконцами, затянутыми слюдой и закрытыми тафтяными завесами. Двери были обиты малиновым сукном. В переднем углу мыленки стоял медный поклонный крест, «как сокрушитель всякой нечистой и вражьей силы», и висела икона Спасителя.

Для мытья посреди бани стояли две липовые кади с горячей и холодной водой. Еще заранее воду приносили в липовых изварах-ушатах, заполняя кади медными лужеными ковшами и кунганами; щелок находился в медных луженых тазах. В больших берестяных бураках (туесах) находился квас, коим обливались, когда начинали париться. Иногда квасом же поддавали пару, плеская им на спорник.

Заприметил Романов и ячное пиво, коим тоже поддавали в каменку, и сам пол мыленки, покрытый свежим душистым сеном, и тюфяки с подушками (набитые тем же сеном), на коих можно было полежать и посидеть, да попить прохладного ядреного квасу или ячменного пива.

В широком предбаннике, на двух длинных лавках, крытых алым бархатом, лежали пучки целебных душистых трав и цветов, а на полу был разбросан мелко порубленный можжевельник.

Для более длительного отдыха, после парки и мытья стояли скамьи с подголовниками, а на лавках — разложены мовные постели, сряженные из лебяжьего и гусиного пуха в камчатой наволоке…

— Славная банька, — забираясь на полок, похваливал Федор Никитич. — А ну-ка поддай на спорник да похлещи меня веником, Васильич!

Березовый веник, распаренный в щелоке, принялся гулять по чреслам Романова. Тот блаженно кряхтел да покрикивал:

— Казни, не жалей! Хлещи зятя!

Три веника сменил Иван Васильевич, трижды в каменку поддавал, пока, наконец, Федор Никитич не свалился с полка и выскочил в предбанник. Горячий, распаренный рухнул на мовную постель.

— Жаль до реки далече. Так бы и охладился. У-ух!

— Охладишься, Федор Никитич. Тут у меня прудишко вырыт, а в нем ключ бьет.

— Да ну! — оживился Романов.

— Побежали сенями!

В сенях — дверца. Распахнули, а в десяти саженях и впрямь пруд, обнесенный от любопытных взоров высоким тыном. Вода — хрустально-чистая, холодная, но какой там холод для раскаленного тела? Изрядно побарахтались, а затем вновь в жаркую мыльню.

Русская баня!..

 

Глава 3

ПРОДЕЛКИ ГОДУНОВА

Добрый месяц гостил Федор Никитич у дворянина Шестова. Говаривал:

— Хорошо у тебя, Иван Васильевич. Тихо, покойно. В Москве же — суета сует. Грызня. А здесь душа отдыхает.

— Глухомань, Федор Никитич. Залегли как медведи в берлогу, и ничего-то не видим и не слышим.

— Да то ж великое счастье. На Москве живут самые богатые люди, но покоя не ведают, ибо в богатстве сыто брюхо, но голодна душа. Худо на Москве, Иван Васильевич. Царь Федор, увы, скуден умом. Бояре то видят и рвутся к трону. Особенно алчет Борис Годунов.

— Кое о чем наслышан, но многого не ведаю.

— Полезно тебе изведать, Иван Васильевич. Теперь мы одной упряжкой связаны. Выслушай, что худородный Бориска вытворяет.

— Охотно выслушаю, Федор Никитич.

— На крещенский сочельник царь крепко занемог. Иноземные лекари с ног сбились, но государю было всё хуже и хуже. Вот тут-то и зашевелились бояре. Царица Ирина, сестра Бориски, бездетна, и, ежели Федор преставится, Годунову у трона не удержаться. Тяжкий недуг государя лишил покоя Бориску. Все могло в одночасье рухнуть. Власть ускользала из рук. Заметался, изрядно заметался Годунов. И такое надумал, что всю Москву привел в негодование. Дабы Ирине удержаться во дворце, ей надо заново обвенчаться. На престол после кончины Федора должен взойти не Рюрикович и не Гедиминович, а немецкий принц. Бориска отправил тайного посла в Вену, дабы попросить брата императора, эрцгерцога Максимилиана, занять трон московский.

— Не уразумел, Федор Никитич. Годунов, чу, сам к трону рвется.

— Худо знаешь Годунова, тестюшка. Он и сквозь жернов всё наперед видит. Принц немецкий, как потом выяснилось, человек недалекий, нравом смирный. Будет тихо сидеть на престоле, а царством править станет Годунов.

— Хитро придумал.

— О том и толкую. Бориска направился к начальнику Посольского приказа Андрею Щелкалову, своему доброхоту, коему помог подняться из грязи да в князи. Дед его промышлял скотом, был конским барышником.

— Ну и дела!

— Отец же Щелкалова, Яков, начинал свою службу с попов, а затем выбился в приказные дьяки, и сына к себе определил. Андрею же Господь умную голову дал. Тот быстро пошел в гору. Никто лучше его не ведал земских, судебных и посольских дел. Его еще Иван Грозный заприметил. К концу его царствования Щелкалов стал одним из влиятельнейших людей земщины. С тех пор Годунов многие свои дела устраивал через Андрея Щелкалова. Он и направил своих особо доверенных людей к австрийскому цесарю. Переговоры с Венским двором велись в строжайшей тайне, но тайна не сохранилась. Толмач Яков Заборовский за большую мзду поведал о скрытых сношениях Годунова полякам. Король Стефан Баторий был взбешен, ибо союз Москвы с Веной грозил подорвать и ослабить Речь Посполитую. На Русь спешно помчались королевские послы.

Царь же Федор поправился. На Москве разразился неслыханный скандал. Кощунство! Бориска при живом муже-государе Ирину немцам сватает. Гнать Годуна!

— Срам, Федор Никитич.

— Еще какой. Уж на что кроток царь Федор и тот осерчал. Огрел шурина посохом и повелел ему из дворца удалиться. Для Бориски наступили черные дни. Ожидая опалы, он направляет к аглицкой королеве своего поверенного Джерома Горсея, дабы Елизавета приняла его в свое подданство.

— Ну и ну! — не переставал удивляться Шестов. — И что же аглицкая королева?

— Она была удивлена просьбой шурина русского царя, но отнеслась к ней благосклонно. Но и второе сношение Годунова с иноземцами не осталось не замеченным: у царей и королей всюду глаза и уши. Слух о тайных переговорах просочился в Москву. И вновь Престольная вознегодовала: Годун от православный веры отшатнулся! Святотатство! Бориска же вкладывает свою казну в Сергиев-Троицкий монастырь и Соловецкую обитель, в надежде укрыться у монахов. Но он все еще медлит, на что-то уповает. Князья же Шуйские и Мстиславские просят государя удалить Бориску из Боярской думы. Федор колеблется: царица вовсю защищает брата. Тут и постельничий Дмитрий Годунов денно и нощно ублажает царя, выгораживая племянника, и дьяк Посольского приказа усердствует. И слабовольный царь уступает. Бориска остается при Дворе. Но князья и бояре не унялись.

— А сам-то ты как, Федор Никитич?

— Сам?.. Скажу начистоту, Иван Васильевич. Противен мне Борис Годунов, но я никогда не любил свары и козни.

— Прости, Федор Никитич. А дале что было? Я ведь только слухами пользовался.

— Бояре, повторяю, не унимались. Бориска — бельмо на глазу и видит Бог, пока «юродивый во Христе» царствует, быть Годунову у трона. Но терпеть его стало невмоготу. Надумали убить Бориску на пиру у князя Мстиславского. Знатнейшего князя, чью дочь надумали сосватать царю Федору. Пир наметили после Петрова поста, благо и князю Федору Ивановичу именины. Но заговор не удался. Один из холопов Мстиславского, подслушав разговор бояр, донес Годунову. Двор всколыхнулся. Андрей Щелкалов и Дмитрий Годунов начали стряпать великий сыск. Старый князь оробел, и под именем Ионы постригся в Кириллов монастырь.

— А что ж другие именитые бояре?

— В челе их знатный воевода, князь и боярин Иван Петрович Шуйский. Именно он придумал, как сломить Бориску. Тот был силен сестрой Ириной. У царицы державный ум, но она неплодная. Державе же надобен наследник. А посему — бить челом государю о разводе с царицей. Бить челом всенародно. Пусть Федор выберет себе новую царицу, а Ирину — в монастырь. Тут и Бориске конец. К челобитной руку приложили члены Боярской думы, митрополит Дионисий, архиепископ крутицкий Варлаам, купцы московские и многие торговые люди. Чуть ли не вся Москва печаловалась о бесчадном Федоре. Но царь души не чаял в Ирине. Она была ему и матерью, и ласковой женой, и доброй нянькой. Привязанность царя к Аринушке, так он ее зовет, была чрезмерной, он и думать не хотел о разводе.

Покойный отец Иван Васильевич норовил, было, разрушить брачный союз, но Федор горько заплакал и помышлял на глазах царя удавиться, привязав шелковый кушак к паникадилу. Государь напугался. Совсем недавно он смертельно зашиб сына Ивана, и вот теперь Федор в петлю кидается. Отступился, пожалел.

Прослышав о затее духовных пастырей и бояр — земцев, Федор Иоаннович страшно разгневался. Таким его во дворце еще не видели. Обычно тихий, набожный царь пришел в буйство.

Годунов и его доброхоты уговорили царя наказать обидчиков. Говорили ему: дело изменное, на саму матушку царицу поднялись. Будет еще у государыни наследник, и не один.

Шуйские подняли торговый посад на мятеж, но разгромить двор Годунова не удалось. Тот собрал внушительные силы. На бояр, князей церкви, московских гостей и торговых людей легла государева опала. Митрополит Дионисий был лишен архиерейского сана, пострижен в иноки и сослан в новгородский Хутынский монастырь. Крутицкий архиепископ Варлаам заточен в Антониев монастырь. Иван Шуйский пострижен в Кирилло-Белозерскую обитель и по тайному приказу Годунова задушен. Андрей Шуйский заточен в Буй-городок и умерщвлен в застенке. Василий Шуйский сослан в Галич. Изгнаны из Москвы Воротынские, Голицыны, Шереметевы, Колычевы, Бутурлины. Шестерым гостям московским на Красной площади отрубили головы. Сотни посадских людей были сосланы в Сибирь. Бориска стал полновластным правителем державы. Вот таков сказ, дорогой тесть.

— Да-а, — протянул Иван Васильевич. — Злодей, однако, Борис Годунов. — Страшновато мне за тебя, Федор Никитич. Как бы…

Не договорил, закрутил головой.

— От Бориски всего можно ожидать, но Романовы никогда в ногах у него валятся не будут.

На душе у Ивана Шестова потяжелело.

 

Глава 4

ОТЕЦ И АНТОНИДА

Антонида больше походила на отца, чем на мать — и лицом, слегка продолговатым, и глазами серыми, и русой головой, и нравом рассудливым. От матери же ей не передалось ни лукавой задоринки в глазах, ни игривости, ни легкокрылого веселья. Степенная, домовитая, отменная повариха.

Отец как-то высказал:

— Настена не была сноровистой хозяйкой, но то не в упрек. Мать ее берегла, к горшкам и печеву не допускала. Успеешь, сказывала, ухватами греметь. Тебе надо чадо беречь, лучше за прялкой сиди.

Мать свою Антонида так и не видела. Жалела, нередко расспрашивала отца, но тот отделывался немногими словами:

— Нрав у нее был золотой, дочка, но пожить с ней долго Господь не дал.

Антонида встала к печи чуть ли не с десяти лет. Жизнь заставила. Отцу быть дома недосуг, весь в хлопотах. Вотчинному старосте за всем пригляд надобен. Вот и сновала дочь по избе и двору, как пчелка в саду. Отец как-то посмотрел на Тонюшку виноватыми глазами и молвил:

— А что если я, дочка, работницу приведу? Нелегко тебе по дому крутиться.

— Ничего тяжелого, тятенька. Любо мне по дому управляться. Аль варево мое тебе не по нраву?

— По нраву, дочка. Дивлюсь даже. Вчера пироги с грибами ел. Вкуснятина. И как только наловчилась?

— У бабки Матрены когда-то высмотрела. Жива ли теперь?

— Едва ли, дочка.

— А Аленка? Уж так мне с ней было повадно.

— Аленку, надеюсь, Бог миловал.

Отец почему-то вздохнул, глаза его погрустнели, наполнились тоской. Что это с ним?

Тонюшка до сих пор не ведала о скоротечной любви отца и Аленки. А Сусанин сидел на лавке, мял неспокойными руками шапку и невольно вспоминал девушку из Сосновки. Не появись сыскные люди, думал он, была бы у него добрая жена, и не довелось бы десятилетней дочке вставать к печи. Слишком еще мала она, дабы домовничать. Даже с коровой научилась управляться. А ведь ее надо и напоить, и накормить, и сено в стойло кинуть. Особого тщания требует дойка. Мужик не ведает, как и подступиться к корове, а дочка и вымя теплой и чистой водой подмоет, и соски умело оттянет, и доброе слово найдет. Буренка ласку чует, ногой по ведру не брыкнет.

Для Тонюшки молоко — любимое лакомство. Оно и понятно. В беглую пору натерпелась без молока, всё канючила: «Молочка хочу, молочка хочу». Ныне же пьет вдоволь, сливками, сметаной и творогом отца потчует. Худо ли с кормилицей? Корова на дворе — так и еда на столе.

И все же отцу жаль свою дочь: почитай, детства не видела. Другие девчушки не домовничают. То в игрища играют, то в речке плещутся, а зимой снеговиков лепят. Сусанину не раз бабы сказывали:

— Такой-то справный мужик, а хозяйки в доме нет.

Сусанин отшучивался:

— Обойдусь, бабыньки.

— Как это «обойдусь?» Без жены, что без рук. Хозяюшка в дому — оладышек в меду.

Сусанин отмахивался, а бабы побойчей да поязыкастей, подначивали:

— Да у него, бабыньки, похотник никак скрючился, как у нашего деда Шишка. (Дед Шишок был одним из самых старых мужиков).

Охальный, заливистый смех на всю деревню, а у Иванки щеки, будто свеклой натерты. Смущенно крякал и уходил прочь.

Но так было до его назначения старостой. Бабы языки свои окоротили, больше не подшучивали. Вотчинный староста — царь и Бог для крестьян, его боялись пуще барина, ибо тот вовсем полагался на старосту и лишь по его докладу наказывал мужиков.

А наказать мужика — проще пареной репы: не одну провинность за день можно сыскать. Надо барское поле пахать, а сам пошел в лес древо срубить, ибо нижний венец у избы подгнил. Барин ни сном, ни духом не ведает, что кто-то из мужиков на изделье не вышел, у старосты же — семь глаз на лбу. Прежний, бывало, непременно настучит барину да еще сам строгий суд свершит, дабы другим мужикам было неповадно.

Новый же староста на диво крестьян к барину не бегал, а шел к мужику, и без ругани, степенно выговаривал:

— Ты, Митяй, коль задумал венец подновить — подмени. Изба не должна гнить. Два дня тебе сроку. На помощь вечор мужиков кликни. Другие же два дня на соху навались. Вставай с первыми петухами и возвращайся, когда лошаденка ни зги не видит. Ладно ли так будет?

— Ладно, староста, — кланялся мужик.

И так в любом деле. По нраву пришелся мужикам новый староста.

Иван Васильевич Шестов удивлялся:

— Что-то не слышу от тебя, Иван Осипыч, жалоб на крестьян. Аль все на изделье спины не разгибают?

— Никто не отлынивает, барин. Старательно работают.

Барин пожимал плечами:

— Прежний староста покою мне давал. Ты их что — кнутом погоняешь?

— Не имею такой привычки, барин. Кнут для ката первый друг, а для крестьян — злой недруг. Творя же зло, на добро не надейся.

— Ишь как умно вывернул, Иван Осипыч. А ведь ты прав: зло тихо лежать не может. Дай тебе Бог с мужиками по-доброму управляться.

Тот разговор был с барином, когда Антониде шел восемнадцатый год, а тогда он смотрел на Тонюшку и ждал от нее ответа на свой вопрос: «А что, если я работницу в дом приведу?»

А Тонюшка будто и не слышала его слов, и он понял, что дочка настолько привыкла к отцу, что ей не надо в дому никакой женщины.

Но неистраченная плоть брала своё: уж слишком мало он, мужик в самом соку, познал женской услады. Бабы правы: мужик без жены, что хомут без гужа. Дочь подрастет, найдет суженого и выпорхнет из избы. И останется он один, как месяц в небе. Тошнехонько будет. Даже дуб в одиночестве засыхает.

* * *

Иван Осипович возвратился с сенокосного угодья. Антонида метнулась к печи, загремела ухватом.

— Припозднился, тятенька.

— Сено в стог укладывал. Как бы ночью Илья пророк не прогневался, да и ласточки с утра низко летали.

— Авось Бог милует. Да ты бы мужиков подсобить попросил, глядишь, и пришел бы пораньше.

— Мужикам надо тоже вовремя управиться. Слава Богу, без лошадки и животины не живут.

— Но ты же староста, никто б не отказал.

— Не для того я старостой поставлен, дабы заставлять мужиков на себя горбатиться… Запали-ка свечу.

Антонида взяла с поставца свечу в бронзовом шандале (подарок барина) и запалила свечу от «негасимой» лампадки, что висела под образом пресвятой Богородицы. Иван Осипович ел ячменную кашу, запивал молоком, а затем принялся за пареную репу. Раздумывал: лишь бы непогодь не установилась. Тогда сущая беда. Через неделю приспеет пора хлеба жать, а мужики и половину стогов не поставили… В июне косить не удалось: небо «прохудилось», не было дня, чтобы дождь не лил. Поначалу мужики радовались: в цветень сушь стояла, а июнь разразился ливнями. Без дождя и травы не растут и хлеба худо поднимаются. Но ливни перешли в затяжные надоедливые дожди. Травы в человеческий рост вымахали, стали жирными и волглыми.

Мужики приуныли:

— Время уходит, православные.

— Вёдро надобно.

— Такую жирную траву и в вёдро долго не просушишь. Сколь лет такого непогодья не было.

— Надо батюшку Евсевия попросить.

Батюшка с крестами, иконами, хоругвями вышел на околицу и отслужил молебен. Вымок до нитки, но его молитвы дошли до Бога. Через день свинцовые тучи уползли на полуночь, и заиграло щедрое благодатное солнце.

Мужики ринулись, было, на сенокосные угодья, но их остановил староста:

— Погодь, мужики. Допрежь испокон веку на барина косили. Так и ныне поступим.

— Так ить ныне вёдро, а завтра опять задождит, — хмуро высказал долговязый, сухопарый мужик Сабинка.

Староста давно подмечал: сей мужик страсть не любит на барское изделье ходить. Все-то из-под палки, с ворчаньем:

— Холопы без дела сидят. Эку морды нажрали, не переломятся.

— Зря ты так, Сабинка. Холопы не мене тебя работают. Конюшни обихаживают, лошадей пасут, а ныне новую баню рубят. Иван Васильевич к челяди строг, у него не рассидишься. На барина ли нам обижаться? Другие-то господа в три погибели ярмят мужика. Наш же меру знает, лишку на мужика не давит, а посему и мы без хлеба не сидим, с сумой не ходим.

И впрямь: с сумой не ходили, с голодухи не пухли. Многое тут зависело от старосты. Оглядит барскую ниву, прикинет. Пять дней надо всем миром жать, а осенний день, как и весенний год кормит. У мужиков хлеб вот-вот начнет осыпаться, каждый час на золотом счету. И как быть? Шел к Шестову, говорил:

— Пора жать, барин. За пять дён можно бы управиться, да побаиваюсь, непогодь бы не ударила. Добро бы в три дня ухватить.

— Но осилят ли мужики?

— Осилят, коль посулить им доброе застолье. Мужики уважают, когда их барин чествует. Двужильными на работе становятся.

— Будь, по-твоему, Иван Осипыч.

Староста, конечно же, хитрил. Чего ради мужичьей нивы не сделаешь? Скличет вечером мир и молвит:

— Коль в три дня с барской нивой совладаете, господин наш знатное угощение выставит.

Мужики взбодрятся:

— Совладаем!

Нет, как бы там не говорили, а уважает русский человек винцо. Еще в десятом веке Владимир Красное Солнышко изрек: «На Руси веселье — пити, а без того не можем быти». Вот и понеслось: разгорелась душа до винного ковша.

Изрядно навалились мужики на барскую ниву. И староста в сторонке не стоит: раньше всех к ниве приходит и до заката солнца уходить не торопится. А коль староста до седьмого поту ломит, то и мужикам зазорно серп за плечо вешать.

Управился мир в урочный срок и на старосту поглядывает. А тот, утерев рукавом посконной рубахи соленый пот со лба, сказывает:

— За свои нивы надо браться, мужики. Хлеб ждать не будет. А коль в гульбу ударимся, жито прозеваем. Не лучше ли нам с угощением повременить до конца страды?

Мужикам, конечно, попировать хочется, но староста здраво толкует. Допрежь надо свой хлеб спасать.

 

Глава 5

УСТИНЬЯ И АНТОНИДА

Староста возвращался из леса (приглядел в барской пуще дерева для гати), когда увидел подле крайней избы Деревнищ вдовую женку, лет тридцати пяти, в белом холщовом сарафане. Поклонилась в пояс:

— Беда у меня, Иван Осипыч. Печь развалилась. Глянь, как топится.

Сусанин вошел в избу. Печь растрескалась, изо всех щелей валил дым.

— И полешки сухие, а проку? Укажи, милостивец, печнику придти, а я уж ему овечку пожалую.

— Укажу, Устинья.

Женка красотой не отличалась. Была невысокого роста, слегка полноватая и курносая, лишь васильковые глаза выделялись на ее полнощеком лице.

— А кого укажешь, милостивец?

Иван Осипович перебрал в уме мужиков Деревнищ и крякнул. Вроде бы и есть два толковых печника — Сабинка и Фома, но первому Устинья будет не рада: черств и занозист, а второго жена не отпустит. И без того на статного Фому девки заглядываются, а уж вдовая женка своего не упустит, никак истомилась без мужней ласки. Страсть ревнивая была жена у Фомы!

— Не ведаю, кого тебе и посоветовать, Устинья. Разве сам возьмусь..

— Да у тебя, милостивец, и без моих забот дел хватает.

— Ныне дел поубавилось. Жито в сусеках, а в зазимье можно и чресла распрямить. Ныне глины и песку привезу.

Женка рухнула на колени.

— Век за тебя буду Богу молиться!

— Да ты что, Устинья? Встань, я тебе не барин.

— Для нас ты больше барина. У него хоть и высок терем, а наших бед ему не видно.

Женка горестно заплакала.

— Да встань же, сказываю! Будет тебе печь.

Поднял женку за плечи, а та на миг прислонилась к нему крепкой округлой грудью и, продолжая всхлипывать, говорила:

— Благодарствую, милостивец. Без печи не проживешь.

Иван Осипович, почувствовав прикосновение женского тела, вспыхнул и тотчас отстранился от Устиньи, словно испугавшись чего-то. Но он всю дорогу до дому будет чувствовать это прикосновение, разбудившие его затаенные грешные мысли, лежавшие под спудом.

На другой день он поднялся пораньше, облачился в работную сряду, положил в котомку лепешек и полкаравая хлеба, кой-какое печное сручье и отправился в Деревнищи, родное селение, в коем когда-то появился на Божий свет, и в коем прожил семь лет, а затем отец за неделю до Юрьева дня, заплатив барину пожилое, запряг лошаденку в телегу и поехал искать нового господина, в надежде обрести более сытную жизнь.

«Чем же не угодили отцу Деревнищи? — вспоминал Иван Осипович. — Сколь лет миновало. На барина, кажись, обиды не было, отец ничего худого о нем не толковал. Чем же?»

И вдруг всплыло в памяти жаркое засушливое лето, когда потрескалась земля, пересохли пруды и болота, обмелели реки, а хлеба так и не поднялись, так и не вызрели, угаснув на корню. Не довелось даже за серп взяться.

Отец ходил удрученный.

— Ни сена, ни хлеба, даже болота горят.

Все лето с Исуповских болот тянуло дымом, кой заволакивал все окрестные поселения. Он рассеялся лишь в грязник, когда, наконец, небо затянуло сумеречными клокастыми тучами и полились запоздалые дожди, кои уже никого не радовали. Деревнищи охватил голод. Знахарки предрекали:

— Без Бога в душе живете. Храма в деревне нет, вот и огневался Господь. Три лета дожди будут лить, весь люд вымрет.

Кое-кто поверил знахаркам, а среди них и отец, кой и покатил в чужой Ярославский уезд, но и там не обрел счастливой доли…

Каждый раз, проходя мимо родительского дома, Иван Осипович останавливался и снимал шапку. Ни деда, ни бабушки он так и не ведал: умерли до его рождения. А вот изба, срубленная из толстенных сосновых бревен, еще незыблемо стояла, потемневшая от времени, все с теми же волоковыми оконцами и осевшим, покосившемся двором.

Еще не будучи старостой, он не удержался и зашел в отчую избу.

— Прости, хозяин. В сей избе я когда-то родился, дозволь глянуть.

— Вона как. Глянь. За погляд денег не берут.

С трепетным волнующим чувством Иванка оглядел печь, закут, полати, огладил ладонью лавку, а затем зашел в сумеречную чуланку, в коей он иногда спал в летнее время. Господи, почитай, ничего не изменилось. Родная изба из кондовых бревен, пропахшая смолой и дымом, и согревавшая сердце. Сколь новых хозяев в ней перебывало, но изба всё помнит, ничего не забывая и никого не осуждая, как не осуждает мать сыновей, уходящих в чужие края в поисках лучшей доли…

Устинья печь не затапливала: ждала умельца, хотя до конца не верилось. В кои-то веки было, чтобы сам староста очаг ставил. Еще вчера у избы свалили песок и глину. Как деревня на то глянет? Здесь каждый шаг на виду. Да и что шаг? На одном конце деревни чихнешь — на другом слышно. Бабы злословить примутся, а мужики хихикать да судачить. Для языка нет ни запора, ни запрета. И зачем только Иван Осипович ставить печь навязался? Уж лучше бы не приходил.

Но тот спозаранку заявился. Поздоровался, скинул котому на лавку и молвил:

— Икону и посуду вынеси в чулан. Начну печь разбирать.

Вынул лепешки, спросил:

— Корову управила?

— Управила, милостивец. Она у меня удойная.

— Вот и славно. Чу, без печева осталась. Поешь лепешек с молоком.

Устинья едва вновь старосте в ноги не кинулась, но тот упредил:

— Вот заладила. Смотри, осерчаю.

— Не стану боле, милостивец.

— И милостивцем меня не кличь. Имя есть.

Иван Осипович за каких-то два часа разобрал печь, а затем пошел месить глину с песком. Устинья носила бадейками воду…

Антонида вышла из горенки, а отца уже нет. Даже к трапезе не приступал, но тому не подивилась. Отец нередко уходил из избы чуть свет. Всякому дню подобала своя забота. Но сегодня отец ни к обеду не вернулся, ни к ужину.

«Не у барина ли застрял?.. Но отчего к нему в работной сряде ушел? Такого с ним не случалось».

Все прояснилось, когда Антонида вышла из избы, а тут показался звонарь Епишка.

— Никак отца поджидаешь? Да он в доранье в Деревнищи ушел.

— К мужикам?

— Кабы к мужикам, — хмыкнул Епишка и озорновато подмигнул капустным глазом. — К Устинье печь ставить, хе-хе.

— Как это к Устинье? Какая печь? — пришла в замешательство Антонида.

— Обыкновенная. Расхудилась, как дырявая сеть, вот и ставит.

— Зайди-ка, Епишка, в избу. Откуда проведал, коль на колокольне спал?

Епишка глянул на поставец, крякнул:

— Во рту пересохло, Антонида. Не одаришь ли чарочкой?

— Аль я тебя на чарочку звала?

— Гость не кость, за дверь не выкинешь, а коли так — не нарушай русский побыт. Накорми, напои, опосля и вестей расспроси.

Антонида уж и не рада, что пригласила выпивоху в избу, но махнула рукой, поднесла чарку.

Епишка блаженно крякнул, огладил живот

— Будто сам Христос по чреву в лапотках пробежался. Изрекаю! Епишка на колокольне не дрыхнет, ибо он не токмо звонарь, но и дозорный, как Добрыня на богатырской заставе. Епишка всё видит. Заполыхает изба — немедля колокол загремит. Надо старосте мужиков собрать, дабы Епишке за дозор корчагу вина каждую неделю ставили…

— Да погоди ты со своей корчагой, пустомеля. О деле сказывай.

— Изрекаю. Раненько в дозор стал. Глянь, отец твой с торбой шествует. Кричу с колокольни: «Здрав буде, Иван Осипыч!». «И ты здрав буде Епифан Дормидонтыч».

— Так уж и Дормидонтыч? Никогда не слышала.

— Дормидонтыч! — с важным видом поднял перст над головой Епишка. — Мы с твоим отцом закадычные друзья. На одном солнышке онучи сушили. Кого он на рыбные ловы берет? Епишку. Поднесла бы еще чарочку.

— Слушай, Епишка, коль ты о деле сказывать не будешь, то кочерги сведаешь!

Антонида и в самом деле схватилась за кочергу.

— Изрекаю! После обедни я в Деревнищи пошел. Дружок там у меня борову кровя пускает. Подсобил, под печеночку…

Антонида громыхнула ухватом.

— Изрекаю! У бабы Устиньи печь развалилась. Не поверил. Пошел к ее избе, а Иван Осипыч месиво из песка и глины творит. Теперь дня три будет печь складывать. А чего? Куды торопиться? Баба — вдовая, в самом соку…

— Ступай! — вконец осерчала Антонида.

Выпроводив звонаря, она сняла с колка шубейку на заячьем меху, подвязала голову убрусом и выскочила на крыльцо. По возбужденному лицу пробежал быстролетный говорливый ветер, как бы сказывая: остановись, одумайся, твое ли дело родителя увещевать, да уму-разуму учить?

Прислонилась к резному перильцу и тихонько заплакала. Ну, что же ты так, тятенька? Неужели печника не мог подыскать? Мог! Не захотел того и сам отправился к вдовице. И не печь тебя привлекла, а Устинья. Тошно стало без бабьей услады, вот и ушел ни свет, ни заря. Устинья хоть и не прелюба, ничего худого о ней не слышно, но все же осталась без мужика. И коль так, она, во что бы то ни стало, захороводит отца. И он, дабы избежать насмешек баб и мужиков, приведет Устинью в свою избу и назовет ее женой.

Ужас, какой! Всю свою жизнь она прожила с отцом, деля с ним все невзгоды, и постепенно становилась хозяйкой дома. Никто не мог ее попрекнуть, что в избе и на дворе неурядливо, напротив, во всем чувствовался надлежащий порядок, наведенный ловкой, усердной рукой. Скупой на похвалу отец нет-нет, да и скажет:

— Похвально, дочка. Ты уж на меня не пеняй, все дни в беготне.

— Понимаю, тятенька, но мне каждое дело в охотку.

— Не каждое дело девичьей руке поддается. Напорно не трудись, меня обожди, а то, гляну, уже и за топор взялась. Колоть дрова — не тесто месить.

— Приноровилась, тятенька.

— Да ведь девица ты. Что люди скажут?

— А кому говорить? Епишке с колокольни?

В барском имении крестьяне не жили. И всего-то стояло пять дворов: старосты, священника, дьячка, пономаря да Епишки. Чуть в стороне возвышались господские хоромы. Вот и всё Домнино.

Иван Осипович радовался за дочку, и в тоже время к нему все чаще приходила навязчивая мысль: Антониде приспела пора замуж выходить, еще год-другой — и в перестарки можно записывать. Это такую-то рачительную девицу с ясноглазым лицом и пушистой русой косой? Пора, пора суженого подыскивать.

 

Глава 6

ПОЛЮБОВНИЦА

Все дни, когда староста выкладывал печь, Устинья поглядывала на крепкотелого мужика и с бабьей тоской думала:

«Пресвятая Богородица, как же постыло жить одной без хозяина. Изба всегда требует мужской руки. То древесный жучок начнет венцы подтачивать, то крыша потечет, то коровенке сена накосить. А сколь дел во дворе? Худо без мужика. Этот же — сноровист, ловок, добрую печь выкладывает, но всё почему-то молчком, трех слов за день не скажет, а если и спросит что, то смотрит куда-то в сторону, словно пугается на нее глянуть. Чай, не страшилище».

Хоть и пыльно стало в избе, грязь приходиться вывозить, но Устинья облачилась в опрятный сарафан, закрыла ржаные волосы чистым убрусом. Но староста как будто и не замечает ее бесхитростных уловок.

На третий день печь была готова. Иван Осипович кинул в топку несколько сухих щепок, запалил бересту от свечи и проверил тягу. Щепа не загасла, весело загорелась.

— Добрая тяга, но топи помалу, пока печь не высохнет… Пойду я.

— Да как же так, Иван Осипыч? А овечку в дар?

— Не смеши, хозяйка. Пойду я.

И тогда Устинья так осмелела, что метнулась к двери и растопырила руки.

— Не гоже так, Иван Осипыч. Не станет печь топиться, коль винцом не обмоем. Не рушь стародавний обычай.

Иван Осипыч снял шапку, отстегнул кожаный передник.

— Пожалуй, ты права. Надо был мне скляницу принести.

Устинья головой покачала:

— Но кто же за свою работу своим же вином угощает?

— Чаял, нет у тебя.

— Да как это нет? От покойного мужа остался запасец.

Устинья откинула за железное кольцо крышку подполья и выбралась оттуда с прохладной запотелой скляницей.

— На вишне настояна.

Чарки в крестьянских избах редко водились, пили из оловянных кружек. По обычаю полагалось осушить до дна, но Устинья лишь пригубила.

Иван Осипович глянул на хозяйку, но ничего не сказал, но та поняла его красноречивый взгляд и, «дабы печка не дымила», зажала нос и неторопко выпила кружку. Никогда того не позволяла, а тут на радостях осушила, и разом раскраснелась, захмелела, и весь белый свет показался ей настолько благостным, что она готова была запеть задорно-веселую песню.

— Ой, хорошо-то как, Иван Осипыч. Ой, какой ты славный.

Васильковые глаза Устиньи заискрились, наполнились безудержным весельем.

— Ох, и толковый же ты, Иван Осипыч, ох, толковый… А ведь у меня еще работа есть. Сеновал в одном месте протекает. Хочешь, покажу?

Осмелела Устинья. Глаза стали совсем шальными.

Иван Осипович поперхнулся: уж больно глаза у хозяйки бедовые.

— Чего заробел, Иван Осипыч? Какой же ты чудной. Глянем на сарай. Там всего-то одна доска отошла. Нешто в беде вдовушку оставишь?

Сусанин нутром чуял, что дело не только в прохудившемся сарае, и с каким-то стыдливым, мятежным чувством залез по скрипучей лесенке на сеновал, кой овеял его пряным, дурманящим запахом. А Устинья поднималась с трудом, ноги не слушались, хмельная голова кружилась.

— Да подай же руку!

Иван Осипович мягким, легким движением втянул Устинью на сеновал, и у той подкосились ноги, и она, чтобы не упасть, невольно обвила горячими руками тугую, сильную шею старосты, прижавшись к нему всем жарким податливым телом.

— Ох, держи меня, крепче держи!

Держал, сладостно держал, ощущая, как бунтует его плоть.

Устинья же с полустоном выдохнула:

— Люб ты мне… Уж так люб!..

* * *

Первый раз не дождалась Антонида отца на ужин. Он вернулся лишь утром. Иван Осипович смущенно кашлянул в кулак.

— Ты уж прости меня, дочка. Вечор припозднился.

Антонида пытливо посмотрела в стеснительные глаза отца и все поняла.

— Устинья… Бесстыжая!

Отец смолчал, не ведая, что и говорить, а Антонида произнесла в запале:

— Окрутила, змея подколодная! На избу нашу позарилась. Хозяйкой помышляет стать. Не быть тому, а коль сам приведешь — из избу убегу!

— Да ты что, дочка? У меня того и в уме нет. Чего напустилась?

— Не хочу, не хочу Устинью!

— Сказал же тебе, не приведу. Вот те крест!

Отец и в самом деле осенил себя крестным знамением. Антонида успокоилась: отец боголюбив, зряшные посулы перед иконой давать не будет.

— Верю тебе, тятенька.

— Вот и добро, дочка.

Иван Осипович облачился в суконный кафтан и нахлобучил на голову шапку на лисьем меху.

— До барина дойду.

Уже в дверях обернулся и честно упредил:

— А к Устинье я буду наведываться, дочка.

У Антониды глаза подернулись слезами. Отцу никак приглянулась вдовица. И чем она его околдовала? Баба как баба, ни красоты, ни стати, совсем неприметная… А может умением приласкать мужика? И что же это за умение?

Грешная мысль вынудила Антониду залиться румянцем. Прости, пресвятая Богородица! И она принялась истово молиться, а потом вновь размышляла об отце, но уже умиротворенная, полностью успокоившаяся. Отца можно понять: долгие годы он не ведал женской ласки. Каково ему было? Пусть навещает свою Устинью…

Устинью же будто подменили. Не ходит, а летает по избе да все песни поет. Неизбывной тоски, как и не было. Посвежела, расцвела, глаза счастьем брызжут. Деревенские бабы едва узнают вдовицу.

— Экая ты развеселая, Устинья. А то всё тужила, на судьбу жаловалась. Ныне же лебедушкой летаешь. С чего бы это? Того гляди в пляс пойдешь.

Бабы, конечно, ведали, но им хотелось узнать от самой Устиньи. Та вначале загадочно улыбалась, а затем с шуткой отозвалась.

— Любовь и попа плясать научит.

— Да кто ж такой выискался?

— А такой, что всем на загляденье. Недосуг мне, бабы, с вами судачить. Побегу ватрушки печь, а то ить не евши, и блоха не прыгнет.

Убегала со смехом, а бабы вдогонку:

— Ведаем твою блоху, резво прыгнет. А мы то кумекали, что у твоей блохи похотник кренделем. Ай да Осипыч!

Эх, бабы, русские бабы. У каждой забот полон рот, но веселье — от всех бед спасенье.

Дважды в неделю приходил Иван Осипович к Устинье, а уж та не ведала, чем и попотчевать, ибо оказалась стряпухой на славу.

— Блинчики на молоке со сметаной… Брусника, моченная на меду. К бортнику за медом бегала…

Предлагала то одно кушанье, то другое, да с такой мягкой просьбой, что не откажешь, хотя никакой снедью старосту не удивишь.

Всегда приходил вечор. Устинья сдвигала лавки, клала на них тюфяк, разоблачалась и протягивала к Сусанину пухлые руки.

— Иди же ко мне…

После неистовой ласки Устиньи, Иван Осипович, счастливый и утомленный, засыпал на теплой груди полюбовницы, и просыпался, почувствовав, как Устинья покрывает его нежными, сладостными поцелуями, от коих ему было настолько хорошо, что он, до предела возбужденный, набрасывался на изнемогающую от желания вдовушку, кою он и в самом деле полюбил за необузданные ласки и добрый нрав. Одного боялся: изведает Устинья о враждебном решении дочери и сникнет, погаснет ее бурная любовь. Тягостно становилось на душе Ивану Осиповичу от такой невеселой думы.

Устинья, как и всякая женщина, поди, ждет его предложения. Одно дело — полюбовница, другое — желанная супруга, хозяйка дома. Но как сказать ей неутешную правду? Язык не поворачивается.

Но Устинья сама как-то молвила. Вот уж чутье женское!

— Что-то тяготит тебя, Иван Осипыч. Не скрывай, я всё пойму.

— Дочка, видишь ли…

Сусанину стало страшно договаривать печальные для Устиньи слова, но та сама их выговорила:

— Ведаю, дочка у тебя славная, разумная и урядливая. Отца своего чтит. О том каждый в деревне скажет. Привыкла она к тебе и никого боле не хочет видеть. Не так ли?

— Воистину, Устиньюшка. Прощения прошу.

— И стоило тебе в кручину впадать. Да у меня того и в мыслях не было, чтоб между тобой и дочерью встревать.

Иван Осипович облегченно вздохнул:

— Да ведь нелегко тебе будет Устиньюшка. Без хозяина двор и сир, и вдов.

— Не ведаю, как дальше будет, но сейчас я в счастье купаюсь. Забудь о всякой кручине. Забудь! Поди же ко мне, желанный мой…

 

Глава 7

СУЖЕНЫЙ

Антонида, успокоившись, ни в чем не попрекала отца, а тот к ней стал еще добросердечнее. Вот что любовь делает — и на душе отрада и к дочери слова ласковые находятся.

Антонида всё подмечает и подначивает отца:

— Ты, тятенька, чарку не выпил, а уж такой развеселый, будто красному лету радуешься. Сроду тебя таким не видывала. Зима на дворе, мороз трескучий, а ты все с шутками да прибаутками.

— А что нам мороз, дочка? Мороз ленивого за нос хватает, а перед проворным шапку снимает.

— Да уж ведаю, — нашлась Антонида. — Мороз любви не остудит.

Оба глянули друг на друга и рассмеялись.

Доброе настроение Антониды подтолкнуло Ивана Осиповича к давно задуманному разговору.

— А ты, дочка, не загадываешь о суженом?

— О суженом? — улыбка сошла с лица. — Все шутишь, тятенька.

— Да уж, какие шутки, дочка. Заневестилась ты у меня. Как ни заплетай косы, а не миновать расплетать. Самая пора приспела тебе суженого подыскивать.

Антонида поняла: отец никогда просто так о серьезном деле не заговорит. «Заневестилась». Слово-то, какое кинул, будто она, как обсевок в поле. А может, так и есть?

Надолго призадумалась Антонида. За повседневными делами она как-то совсем не ощущала, что давно уже подросла, вошла в самую девичью пору, и что не за горами то время, когда может превратиться в перезрелый плод, кой не поглянется ни одному суженому. И мысль эта показалась ей настоль пагубной, что она вдруг отчетливо осознала: отец прав, как прав он всегда, когда заводит серьезный разговор.

На другой день она, покраснев, робко и стыдливо спросила:

— А что же, тятенька, ко мне женихи не сватаются?

— Тут твоей вины нет, дочка. Ко мне любой бы мужик давно сватов заслал, да меня побаиваются. Вотчинный староста! Чуть ли не правая рука барина, Осиповичем величают.

— Выходит, мне в девках-вековухах сидеть?

— Не засидишься. Погоди, женихи косяком пойдут, — улыбнулся отец.

— Мне и без них хорошо, — горделиво повела плечом Антонида, но отец ведал: последние слова дочери напускные.

И недели не прошло, как все мужики Деревнищ проведали, что староста намерен выдать свою дочь замуж, и не за какого-нибудь барского слугу, а за деревенского парня. Весть всколыхнула сосельников, тем более деревенская сваха Лукерья (именно ей дал намек староста) летала из дома в дом. Ее впускали, как самую дорогую гостью, усердно потчевали, ведая, что от ее слов, рассказанных старосте, будет во многом засвистеть судьба сына.

Лукерья же, довольная небывалым почетом и щедрым угощением, рассыпалась хвалебными речами:

— Антонида уж такая пригожая девка, что на всем белом свете не сыскать. Статная, лицом белая, коса пышная ниже пояса. А уж домовитая, в делах тороватая!

Мужики кивали, однако ведали, что дочь старосты не такая уж и раскрасавица, и все же недурна собой. В остальном же Лукерья права: девка и умна, и рачительна.

Первый мужик заявился к старосте перед масляной неделей, но получил отлуп:

— Раненько пожаловал. Впереди Великий пост, какая уж тут свадьба? На Покров дочь выдам, и чтоб всё было по старинному обряду.

Мужики приуныли, а Иван Осипович посмеивался:

«Ишь как загоношились. Пусть надежду лелеют. Мы ж с Тонюшкой торопиться не станем. Свадьба скорая, что вода полая. До Покрова к парням приглядеться надо».

В крестьянских хлопотах и заботах время стрелой летит. В цветень мимо изгороди двора старосты шел русокудрый молодец. Увидел Антониду, коя полола лук, и озорно крикнул:

— Здорово жили, Антонида Ивановна! Не подмогнуть ли?

Антонида распрямила спину, откинула косу за плечо. Опять этот Богдашка. Он и прошлым летом в первый Спас ей наливное яблочко через изгородь кинул.

— Лови, Антонида Ивановна, яблочко волшебное.

— Отчего ж, волшебное?

— А кто его в полночь скушает, тот красотой нальется.

— Да ну тебя, пустомеля.

— А вот и скушаешь, дабы губки алыми стали. Уж так любо алые губки целовать.

Антонида зарделась малиновым цветом. Впервые ей довелось услышать от парня т а к и е бесстыдные слова.

— Ступай! Видеть тебя не хочу охальник.

Но Богдашка знай лыбится белыми зубами.

— Хочешь, поцелую?

— Отца позову!

Богдашку как ветром сдуло, а Антонида еще долго не могла прийти в себя. Презорник! Костерила охального парня, однако слова его задели за живое, ибо от них веяло какой-то чудодейственной силой. Отцу она ничего не рассказала, да и Богдашка постепенно забылся. Но вот вновь он напомнил о себе.

— Без помощников обойдусь.

— Да так ли, Антонида Ивановна? Глянь, какой я сильный.

Богдашка и впрямь выглядел добрым молодцем: рослый, крутоплечий, подбористый. Но Антонида насмешливо молвила:

— Сила без ума — обуза.

Богдашка распахнул калитку и медведем ринулся в огород, в коем росли три яблони. Одна из них почему-то посохла, сиротливо шелестя единственной зеленой веткой.

— Да я это дерево с корнями вырву!

— Коль выдернешь, полцарства своего отдам и царевну в придачу, — услышал Богдашка позади себя чей-то насмешливый голос.

Обернулся — и куда прежняя озорная отвага девалась.

— Прости за вторжение, Иван Осипыч.

— Чего оробел? Выдирай древо.

— Не осилю, Иван Осипыч.

— Да ты, погляжу, не так и силен, Богдан сын Сабинин.

— Не жалуюсь, — переступая с ноги на ногу, молвил Богдашка.

Отец лукаво глянул на Антониду.

— Испытаем его, дочка? Давай-ка поборемся, детинушка.

— Да ты что, Иван Осипыч, — и вовсе засмущался Богдашка. — Не пристало крестьянскому сыну старосту подминать.

— А ты подминай. Я хоть и староста, но тоже сын крестьянский. Давай!

— Не подстрекай, Иван Осипыч. Старый ты.

— Старый?!

Тут уж Сусанину угодила шлея под хвост. Это он-то старый?

Скинул кафтан, засучил рукава льняной рубахи и подступил к Богдашке.

— Вали старика. Вали, сказываю!

Богдашке ничего не оставалось делать, как принять вызов. Тем более, дочка старосты рядом. Пусть удостоверится, какой он ловкий да сильный.

Схватились! Богдашка помышлял валить «старика» не сразу, а исподволь, дабы уж совсем не осрамить его, но когда почувствовал в руках Иван Осиповича медвежью силу, то решил бороться в полную мочь.

— Вали, вали старика, Богдашка! — натужно выкрикнул Иван Осипович и, улучив момент, оторвал детину от земли и уложил его под яблоню.

Богдашка поднимался с ошарашенными глазами. Антонида же звонко рассмеялась.

— Ну и силач ты, Богдашка. Да тебя любой старик подмышкой унесет.

Посрамленным уходил Богдашка со двора старосты, а Иван Осипович задумчиво глянул ему вслед…

После страды вновь зачастили к старосте сваты. Сусанин с уважением каждого встречал, неторопко расспрашивал и разглядывал жениха, а напоследок поднимался с лавки и высказывал одно и тоже слово: «Покумекаю». Хотя мог обойтись и без смотрин, ибо досконально знал каждого мужика и его сыновей, но стародавний обычай требовал — принять любого свата.

Антонида лишь пытала, кто приходил, и на том ее расспросы заканчивались, словно ей было все равно, кто домогается ее руки.

Лишь один мужик, имевший неженатых сыновей, не появился в избе старосты. Сабинка, тот самый Сабинка, кой прохладно относился к Ивану Осиповичу. Угрюмый, ворчливый мужик, давно решивший для себя, что порога не переступит избы старосты. Да и Богдашка, после позорного для его поединка, не питал никаких надежд на благожелательный исход. Антонида метлой погонит его с крыльца.

По всей Руси Покров шумел свадьбами, а в Деревнищах было тихо. Мужики, встречаясь, толковали:

— Зазнался староста. Нужны мы ему, как клопы в углу. Ему, вишь ли, купецкого сына подавай.

Напрасно сетовали мужики: Иван Осипович поджидал Сабинку с сыном. Он еще со цветеня решил: Богдашке быть мужем дочери. Правда, чересчур говорлив, но нравом веселый и добрый. В мать пошел: самая веселуха в деревне. Да и в работе Богдашка не из последних, от трудов не бегает. При этаком муже двор не захиреет. Одно худо — Сабинка черств, бирюк бирюком, с таким сватом сидеть за одним столом докука. Но дочке не со сватом жить.

Как-то, будто ненароком, обмолвился:

— Намедни Богдашку видел.

Антонида сидела за прялкой. Подняла на отца голову, и тот заметил в ее глазах нескрываемое любопытство.

— И что?

— Шапку приподнял, поздоровался и дале зашагал. До сих пор глаза на меня поднять боится.

— Зря ты его поборол, — вдруг высказала Антонида.

— Зря? — нарочито удивился отец. — Ах да…Полцарства бы ему отдал и царевну в придачу.

Ничего не сказала Антонида, лишь смущенное лицо к веретену склонила. Но это окончательно убедило отца, что дочь будет согласна выйти за Богдашку. Надо бирюку намекнуть.

И случай подвернулся. Шел Иван Осипович в Деревнищи к своей Устинье и увидел впереди себя увязшую в грязи телегу, тяжело груженую сеном. Лошаденку отчаянно нахлестывал вожжами Сабинка, но та храпела, выбивалась из сил, а воз — ни с места.

— Погодь, Сабинка, битьем не поможешь. Дай ей передохнуть.

Сабинка хмуро глянул на старосту, проворчал:

— Дождь вчера прошел, будь он неладный.

— С угодья на двор? А где же сын?

— На угодье оставил.

Иван Осипович огладил потную лошадь, легонько потрепал ее за холку.

— Ты уж постарайся, касатушка, помогу тебе. А ты, Сабинка, за узду тяни.

Иван Осипович ухватился обеими руками за осевшую в грязь ступицу, крикнул:

— Тяни, Сабинка!

Лошадь натужно всхрапнула и вытянула воз. Мужик головой крутанул:

— Двужильный ты мужик, староста. Должок за мной.

— Истинно. Приходи завтра с супругой. Потолкуем.

— Дык… Придем, Иван Осипыч.

На другой день состоялся «сговор», но Иван Осипович повторил свою просьбу:

— Свадьба — по старинному обряду.

Сабинка сник.

— Не суметь мне, Иван Осипыч. Почитай, весь обряд забыл, да и говорун из меня никудышный. Всё дело спорчу. Мать же намедни ногу подвернула, едва ковыляет.

— Жаль, Сабинка. Надо сватов подыскать. Потолкуй с мужиками, стариков опроси. Они, небось, кое-что и помнят.

— Потолкую.

И начались для Сабинки хлопоты! Первым делом надлежало выбрать сваху и свата. Мужики, конечно, кое-что помнили из свадебных обрядов, но каждая свадьба была с особыми изюминками, кои и вносили сумятицу. И долго бы не пришли к единому выводу мужики, если бы им не подвернулся звонарь Епишка.

— Проще простого, православные. Я в Костроме десятки раз в сватах ходил. Всё до мелочей помню.

— Брешешь, Епишка.

— У отца Евсевия справьтесь.

Справились, на что батюшка изрек:

— С молодых лет Епишка в скоморохах ходил. Частенько на боярских пирах и свадьбах обитался. Костромской владыка, царство ему небесное, непотребные дела скоморохов пресек, тогда Епишка сватом заделался. Отец же его в Ипатьевском монастыре отменным звонарем был, иногда и Епишку на колокольню брал. Тот хоть и бадяжный, но к каждому делу был схватчив. После кончины отца, зело добрым звонарем стал, однако в обители великий грех содеял. В Светлое Воскресение Господа нашего нерукотворного надлежало Епишке праздничный звон учинить, а тот на колокольне уснул, понеже его зеленый змий свалил. Игумен выгнал Епишку, а тут в Домнине храм воскресения возвели. Владыка меня на сей храм благословил, но упредил: искусные звонари — редкость, послать некого. Правда, есть один мастер, да зело винцо уважает. Коль даст зарок и клятву Спасителю, что с усердием будет храму служить, с собой возьми. Взял и пока слово свое держит. В урочное время всегда в колокол ударит, но от винца его, раба грешного, не отвадишь. Как с колокольни слезет, всюду чару рыщет, аки зверь лесной добычу.

— Изрядно ли Епишка свашил, батюшка?

— Изрядно, дети мои. Токмо пригляд за ним нужен.

— Приглянем, отче.

Мужики, благо после страды больших дел не было, и предстояла сытная свадьба, подались к звонарю.

— Так и быть, Епишка, быть тебе сватом.

И все же один из мужиков усомнился:

— Как бы чего лишнего не брякнул. Староста может и завернуть экого свата.

Епишка осерчал:

— Не пойду сватом.

— Да как же так? — подивились мужики. — То немалая честь от всего мира.

— Не пойду, еситное горе!

«Еситное горе» было для Епишки наивысшим сквернословием, но почему «еситное» мужики так и не познали.

Звонарь даже шапку оземь.

— Не пойду, коль мне доверья нет.

— Тьфу, дитё неразумное, — сплюнул один из почтенных стариков, дед Шишок. — Да кто о том говорил? Я того не слышал. А вы слышали, мужики?

— Не слышали! — хором закричали сосельники.

— Добрый сват Епишка!

Дед Шишок поднял над облезлым треухом сморщенный палец.

— Во! Чуешь, Епишка, как в тебя обчество верит?

— Чую, дедко, — рассмеялся Епишка, и лицо его приняло обычное плутоватое выражение. — Пойду свашить, да вот токмо, еситное горе, наряд у меня не боярский.

Наряд у Епишки и в самом деле был неважнецкий, но Шишок успокоил:

— Ничо, обрядим. А ну, православные, глянем в сундуки!

Испокон веков самую лучшую сряду на Руси хранили в сундуках. И часу не прошло, как стал Епишка хоть куда. Нашли для свата голубой суконный кафтан, шапку на лисьем меху и даже белые сапожки из юфти.

Сложнее дело оказалось с подбором свахи. Мужики и так и сяк прикидывали, но ни одна из баб на звание свахи не подходила.

Пришлось старосте идти в хоромы.

— Прошу прощения, барин. Дело у меня семейное. Дочь хочу замуж выдать.

— Доброе дело, Иван Осипович. Рад помощь оказать. В чем нужда?

— Да не столь она и велика, но и немала. Сваху не можем сыскать, дабы старинный обряд ведала.

— Чего ж искать, Иван Осипович? Не тебе ли знать, кто у нас старинные обряды ведает.

— Мамка Улита Власьевна, что твою дочь пестовала. Но, боюсь, откажет.

— Тебе, может, и откажет, а меня послушает. Не такая уж она и старая, во здравии и полном разуме. Так что будет тебе сваха.

— Не забуду твоей доброты, барин.

— Пустяки, Иван Осипович.

Улиту Власьевну даже уговаривать не пришлось. Обрадовалась:

— Докука мне без Ксенюшки. С превеликой охотой сватать пойду. Никогда простолюдинами не гнушалась. Я ведь тоже не дворянского рода. Засиделась тут.

Допрежь сенная девка Улита была кормилицей Ивана Васильевича, а затем пестовала его дочь…

Осенив крестом свата и сваху, дед Шишок повелел им шествовать к дому старосты. И те чинно пошли, но звонарь вдруг почему-то повернул вспять.

— Ох, недобрая примета. Расстроит нам свадьбу Епишка, — досадливо махнул рукой Шишок. — Чего тебе?

— Кочергу с помелом забыл. Без того сватать не ходят, — ответил Секира.

— Молодцом, Епишка, — одобрила Улита. — Ведаю о таком деле.

Вновь пошли: Улита с хлебом-солью, сват — с помелом да кочергой наперевес.

Иван Осипович свахой был весьма доволен, а вот Епишку принял с прохладцей.

«Баюн и бадяжник. Ужель другого мужика не сыскали?».

Однако сват оказался настолько почтительным, настолько степенно и толково свашил, что Иван Осипович начал помаленьку оттаивать. Понравились ему и кочерга с помелом, и хлеб-соль, и на диво обстоятельный разговор. Все-то вел Епишка по чину да обычаю, нигде палку не перегнул, нигде лишнего слова не брякнул. Будто век в сватах ходил.

И Улита постаралась. Голос ее мягкий и задушевный умилил Ивана Осиповича. Когда хозяин отведал хлеба-соли, Епишка облегченно вздохнул: дело к согласию.

— Хлеб-соль принимаю, а вас под образа сажаю, — молвил по обычаю Сусанин, с легким поклоном указав свату и свахе на красный угол.

Тут Епишка и вовсе возрадовался, да и Улита заулыбалась. Трижды земно поклонились они хозяину и чинно сели под образа.

Иван Осипович вытянул из-за иконы малый столбец.

— Дочь моя не сиротой росла. Приданое припасли. Что Бог дал, то и купцу-молодцу жалуем.

— Да купец и без приданого возьмет! — забыв про обычай, весело вскричал Епишка.

Иван Осипович нахмурился.

— Не нами заведено, сваток, не нам и заповедь рушить. Я, чай, не нищеброд, скопил дочери малость.

Сусанин придвинулся с рядной грамоткой к оконцу, и начал не спеша вычитывать приданое. И мужикам и жениху «по тому приданому» невеста «полюбилась». Теперь дело было за смотринами. Долго судили да рядили, кого выбрать в смотрильщицы, наконец, остановились на деревенской свахе Лукерье. Но больше всего споров выпало о «родне и гостях», кои должны были сопровождать Лукерью. Родня у жениха нашлось, а вот в «гости» набивалась вся деревня. Ведали: будет у Сусанина доброе угощение. Поднялся галдеж, кой едва унял дед Шишок:

— Угомонитесь, неразумные! Как бы вы не кричали, как бы не бранились, но всей деревне в избу старосты не влезть. Да такое и на Руси не водится. На смотрины ходят малым числом. А посему пойдет невесту глядеть пять мужиков. И дабы боле спору не было — кинем жребий. Любо ли?

— Любо, Шишок!

Вскоре пять счастливчиков, вкупе со сватом, свахой и смотрильщицей, направились к невесте. Их никто не встречал: на смотринах хозяева из избы не выходили, однако для гостей стол накрывали.

Вошедшие, перекрестив лбы, поклонились Ивану Осиповичу и уселись на лавки. Перемолвившись несколькими обрядовыми словами, Лукерья произнесла напевно:

— О купце-молодце все наслышаны. Хочется нам теперь на куницу-девицу глянуть.

— Можно и глянуть, — крякнул Иван Осипович.

Антонида вышла в голубом, расшитом шелками сарафане, в легких чеботах красного бархата, тяжелую русую косу украшали алые ленты. Зардевшись, глянула на мужиков и низко поклонилась, коснувшись ладонью пола.

Мужики довольно заговорили:

— Добрая невеста!

— Цветень!

Но тут мужиков оборвала строгая Лукерья:

— С лица не воду пить. А ну-ка, голубушка, пройдись да покажи свою стать.

Антонида еще больше засмущалась, застыла будто вкопанная. Один из мужиков, оказавшийся обок с Улитой, заступился:

— Да полно девку смущать. Не хрома и не кривобока. Чай, видели, нет в ней порчи.

— Цыц! — прикрикнул Епишка. — Не встревай, коль обычая не ведаешь. Пройдись, Антонида.

И Антонида прошлась легкой поступью. Гибкая, рослая, с высокой грудью.

— И-эх! — сладко вздохнул дед Шишок. — Где мои младые годочки?

Улита же сидела с застывшим каменным лицом, а потом изрекла:

— Не хвались телом, а хвались делом. Красой сыт не будешь. Пекла ли нынче пироги, девонька?

— Пекла, Улита Власьевна. Пирог на столе.

Улита придирчиво оглядела пирог, понюхала и разрезала на куски.

— Испробуйте, гостюшки.

Гостюшки давно уже примеривались к румяному пирогу: почитай, и вовсе забыли запах пряженого. А пирог был на славу: из пшеничной муки, поджаренный на конопляном масле, с начинкой из курицы. Ели, похваливали да пальцы облизывали, хотя на коленях лежали рушники. Улита же отведала пирога самую малость.

— Сама ли пекла, девонька? Не чужие ли люди тесто месили, и не они ли в печь ставили?

— Сама Улита Власьевна.

— Ну, а коль сама, молви нам, что можно хозяйке из муки сготовить?

— Всякое, Улита Власьевна. Первым делом хлеб ржаной да пшеничный. Из муки крупитчатой выпеку калачи, из толченой — калачи братские, из пшеничной да ржаной — калачи смесные. Напеку пирогов, Улита Власьевна, подовых из квасного теста да пряженых. Начиню их говядиной с луком, творогом да с яйцами.

— Так, так, девонька. А сумеешь ли мазуньей супруга попотчевать?

— Сумею, Улита Власьевна! Тоненько нарежу редьки, вдену ломтики на спицы и в печи высушу. Потом толочь зачну, просею через сито и патоки добавлю, перчику да гвоздики. И все это в горшок да в печь.

— Любо! — закричали гостюшки, поглядывая на корчагу с вином, к коему еще не приступали: за главного козыря была Улита, и только после ее указания можно было пропустить по чарочке. Но та, знай, невесту тормошит:

— И как муку сеять и замесить тесто в квашне, как хлеб валять и печь, как варить и готовить всяку еду мясну и рыбну ты, девонька, ведаешь… Да вот по дому урядлива ли? Не зазорно ли будет к тебе в избу войти?

— Не зазорно, Улита Власьевна. Всё вымету, вымою и выскребу. В непогодье у нижнего крыльца или сено или солому переменю, у дверей же чистую рогожину или волок положу. Грязное же — прополоскаю и высушу. И все-то у меня будет чинно да пригоже, дабы супруг мой как в светлый храм приходил.

— Любо! — вновь гаркнули гости, и все глянули на Улиту: довольно-де невесту мурыжить.

Сдалась Улита Власьевна.

— Доброй женой будешь князю Богдану. За то и чару поднять не грех, гостюшки.

И подняли!

После малого застолья довольные сват, сваха и гости пошли к жениху. Иван же Осипович, оставшись с дочерью, умиротворенно молвил:

— Ну, Антонида, теперь дело за свадебкой.

Посаженным отцом Богдана согласился быть дед Шишок, а посаженной матерью — Улита Власьевна. Выкликнули и «тысяцкого» и меньших дружек. Наиболее степенные мужики были выбраны в «сидячие бояре»; молодые же угодили в «свечники» и «каравайники». «Ясельничим» выкликнули одного из крепких парней, кой должен оберегать свадьбу от всякого лиха и чародейства.

А в доме Ивана Осиповича хлопотали пуще прежнего. Досужие деревенские бабы, пришедшие на помощь, обряжали избу, варили, жарили, стряпали всякую снедь, готовили на столы пиво, меды, вина.

Вскоре пришел час и девичника. Антонида, собрав подружек, прощалась с порой девичьей. Закрыв лицо платком, сидела за столом и, пригорюнившись, пела печальные песни. Глянув на отца, заплакала обычаем:

— Тятенька, родимый! Чем же не мила тебе стала, чем же душеньке твоей не угодила? Иль я не услужлива была, иль по дому не работница? Аль я сосновый пол протопала, дубовые лавки просидела?

Иван Осипович вздыхал и помалкивал. Девки же, расплетая косу Антониды, приговаривали:

— Не наплачешься за столом, так наревешься за муженьком. Погорюй, погорюй, подруженька.

— Уж не я ли пряла, уж не я ли вышивала? Не отдавай, тятенька, мое дело-рукодельице чужим людям на поруганье, — еще пуще залилась слезами Антонида.

— Пореви, пореви, подруженька, пореви красна-девица. День плакать, а век радоваться, — говорили девки, распуская невестины волосы по плечам.

В сенцах вдруг послышался шум; распахнулась дверь, и в горницу ступил добрый молодец, принаряженный малый дружка.

— Молодой князь Богдан сын Сабинов кланяется молодой княгине Антониде Ивановне и шлет ей дар.

Антонида вышла из-за стола, поклонилась дружке и приняла от него шапку на бобровом меху, сапожки красные с узорами да ларец темно-зеленый. Шапка да сапожки невесте пришлись по нраву, однако и виду не подала, продолжая кручиниться.

— А что же в ларце, подруженька? — спросили девки.

— Ох, не гляжу, ох, не ведаю. Не надо мне ни злата, ни серебра, ни князя молодого, — протяжно завела Антонида.

— Открой, открой, подруженька! — закричали девки.

Антониде и самой любопытно. Вскрыла ларец и принялась вынимать на стол украшения: перстни, серьги, ожерелья… Девки любовались да ахали:

— Ай да перстенек, ай да сережки.

Но вот девки примолкли: Антонида вытянула из ларца тонкую гибкую розгу.

— А это зачем, дружка? Зачем молодой князь мне розгу дарит? — осерчала невеста.

Дружка ухмыльнулся и важно, расправив широкую грудь, пробасил:

— А это, княгинюшка, тебя потчевать.

— Меня?.. За какие же грехи?

— За всякие, княгинюшка. Особливо, коль ленива будешь да нравом строптива.

— Не пойду за князя! — притопнула ногой Антонида. — Не пойду! Так и передай Богдашке, — забывшись, не по обряду воскликнула она.

Но Улита тотчас поправила:

— Аль не я тебя вразумляла, как надо побыт держать? Часами всем ведала. Уж так Богом заведено, Антонида. Муж жене — отец, муж — голова, жена — душа. Принимай розгу с поклоном.

— Уж, коль так заведено, — притворно вздохнула невеста и отвесила дружке земной поклон. — Мил мне подарок князя.

Чуть погодя, наряженную Антониду под покрывалом повели под руки в повалушу и усадили на возвышение перед столом, накрытым тремя скатертями. Подле уселся Иван Осипович, за ним — сват, сваха, «сидячие боярыни», «княгинины» подружки. Сваха молвила:

— Ступай к жениху, дружка. Пора ему ехать по невесту.

Дружка тотчас поспешил к «князю», тот ждал его в своей избе. Выслушав дружку, первым поднялся с лавки приходской священник Евсевий, пропел тягуче:

— Достой-но е-есть!

Посаженный отец и посаженная мать, с иконами в руках, благословили жениха и повелели ему идти к невесте. У «княгининых ворот» пришлось остановиться: они были накрепко закрыты.

— Пропустите князя ко княгинюшке! — закричал набольший дружка.

— Уж больно тароваты! — отвечали за воротами девки. — Много ли вас да умны ли вы?

— Много. Умны!

— А вот и сведаем. А ну-ка разгадай, дружка. Стоит старец, крошит тюрю в ставенец.

Первую загадку дружка угадал легко:

— Ставец да лучина, девки!

— Вестимо. А вот еще: родился на кружале, рос-вертелся, живучи, парился, живучи, жарился; помер — выкинули в поле; там ни зверь не ест, ни птица не клюет.

Над второй загадкой дружка призадумался. Минуту думал, другую, и, наконец, молвил:

— Горшок, девки!

— Вестимо. А ну-ка последнюю: сивая кобыла по торгу ходила, по дворам бродила, к нам пришла, по рукам пошла.

Над третьей загадкой дружка и вовсе задумался, а девки стоят за воротами да посмеиваются:

— Как в лесу тетери все чухари, так и наши дружки все дураки.

Дружки носы повесили. Мудрена загадка! Так бы и довелось срам принять, да тут дед Шишок выручил; молча соединил он руки кольцом да затряс из стороны в сторону.

— Сито, девки!

Девки перестали насмешничать, выдернули засов, распахнули ворота. Все прошествовали в повалушу. Набольший дружка преподнес «княгине» сряду.

— Что говорено, то и привезено.

Жених с поклоном ступил к свахе, сидевшей обок с невестой.

— Прими злат ковш, сваха, а место опростай.

— Ишь ты, — улыбнулась сваха. — Уж больно ты проворен, князь. У меня место не ковшевое, а становое.

Жених вновь повторил свою просьбу, но тут ему ответил Епишка:

— Торгуем не атласом, не бархатом, а девичьей красой. Подавай куницу да лисицу.

— Для такой красы ничего не жаль. А ну, дружки, одари княгиню! — весело прокричал «князь».

И одарили!

Улита уступила место жениху. Двое «сидячих боярынь» протянули между новобрачными красную тафту, чтобы те допрежь времени друг друга не касались.

На стол же подали первое яство. Батюшка Евсевий зачал молитву, а Сусанин благословил чесать и «укручивать» невесту. Улита заплела невестины волосы в косы, перевив их для счастья пеньковыми прядями. Молвила торжественно:

— Кику, княгине!

Кику подали «сидячие боярыни». Сваха приняла и надела ее на голову невесты.

А за столом становилось все шумней. Дед Шишок похваливал молодых да к чарке прикладывался:

— Ладная у тебя будет женка, князь. Живи да радуйся. Мне б твои лета.

— Да ты и теперь хоть куда, — подтолкнул деда Епишка.

— Э нет, сват, не тот стал Шишок. Помни, Епишка: до тридцати лет греет жена, после тридцати — чарка вина, а после и печь не греет. От старости зелье — могила.

— Складно речешь, дед, — крутанул головой Епишка. — Так-то уж никто тебя и не греет?

— Никто, Епишка, — сокрушенно высказал старик.

— А чего ж чару тянешь?

— А как же без чары, милок? — подивился дед. — Чара — последняя утеха. Один бес помирать скоро.

— Вестимо, дед. Помирать — не лапти ковырять: лег под образа да выпучил глаза, и дело с концом.

— Цыц, собачий сын! — разошелся Шишок. — Я еще тебя переживу, абатура. Не тягаться тебе со мной не вином, ни саблей. Башку смахну, и глазом не моргнешь. Айда на двор, вражина!

Епишка захохотал, крепко обнял деда.

— Вот то Муромец! Люб ты нам, дед Шишок. Так ли, застолица?

— Люб! — закричали мужики.

Дед крякнул и вновь потянулся к чаре.

Как только подали на стол третье яство, сваха Улита молвила родителю невесты:

— Благослови, Иван Осипович, молодых вести к венцу.

Застолица поднялась. Сусанин благословил молодых иконой и, разменяв «князя» и «княгиню» кольцами, молвил:

— Дай Бог с кем венчаться, с тем и кончаться.

У крыльца избы стояли наготове свадебная повозка и оседланные кони. Повозка нарядно убрана, дуга украшена лисьими и волчьими хвостами, колокольцами и лентами.

Невеста, сваха и Иван Осипович уселись в повозку, а жених и его дружки взобрались на верховых лошадей.

«Ясельничий» стоял у храма Воскресения и сторожил, дабы никто не перешел дороги между конем жениха и повозкой невесты. Подле ограды храма повозка остановилась. Антонида в сопровождении отца, свата, свахи, и всех гостей пошла к церкви.

— Про замок не забудь, — тихонько напомнила сваха.

— Не забуду, Улита Власьевна. Всё назубок заучила.

Невеста подошла к вратам, опустилась на колени и принялась грызть зубами церковный замок. Молвила по обычаю.

— Мне брюхатеть, тебе прихоти носить.

Свадебные гости принялись кидать под венчальное подножие полушки.

— Быть молодым богатым!

— Жить полной чашей!

— Жить, не тужить!

Отец Евсевий приступил к обряду венчания. «Сидячие боярыни» набожно крестились и глаз не спускали с молодых. Под венцом стоять — дело собинное, чуть оплошал — и счастья не видать. Обронил под венцом обручальное кольцо — не к доброму житью; свеча погаснет — скорая смерть. А кто под венцом свечу выше держит, за тем и большина.

Молодые ни кольца не обронили, ни свечи не загасили, а задули их разом, чтобы жить вкупе и умереть вместе. То всем гостям пришлось по нраву: не порушили обряда молодые, быть им в крепкой любви да в согласии

После венчания с Антониды сняли белое покрывало. Отец Евсевий проглаголил новобрачным поучение и подал им деревянную чашу с красным вином. Молодые трижды отпили поочередно. Опорожненную чашу Богдан бросил на пол и принялся растаптывать ногами. Топтала чашу и невеста: чтоб не было между мужем и женой раздоров в супружеской жизни.

Свадебные гости поздравляли молодых, а набольший дружка поспешили к дому жениха, где новобрачных дожидались посаженные родители.

— Всё, слава Богу! Повенчались князь да княгиня. Скоро будут.

Свадебный поезд тронулся к «терему» жениха. Девки пятились перед молодыми и разметали дорогу голиками. У ворот же «терема» ясельничий раскладывал «от порчи» огонь. Дед Шишок забранился:

— Ты пошто, удалец, костер палишь? Залей немедля!

— Тихо, дед. Не твоего ума.

— Это ты мне, вражина? Брось чадить!

— Уймись, дед. Коль огонь затушу — порча на молодых будет. Аль того не ведаешь?.. И вот тебе тулуп. Одевай борзо!

— Пошто мне тулуп?

— И все-то ты запамятовал, посаженный. Зачем из избы вывалился? Куда путь держишь?

— Как куды? Молодых встречать..

— Так молодых на крыльце встречают. И чтоб шуба была наизнанку. Поторапливайся, дед!

Шишок ворчливо напялил на себя вывернутый тулуп. В таком же тулупе показалась и Улита. Она ступила к захмелевшему старику и потянула его к крыльцу.

— Да не упирайся, посаженный. Ох, беда мне с тобой. Глянь, молодые подкатили. Стой, не мотайся. Держи икону.

Посаженные вышли к молодым с иконой и хлебом-солью. Благословив их, молвили:

— Мохнатый зверь — на богатый двор.

А жениховы дружки закричали:

— Здравствуйте, князь с княгиней, бояре, боярыни, сваты, гости и все честные поезжане!

— Милости просим на пирок-свадебку.

Молодые и гости вошли в избу. Но за столы не сели: ждали слова набольшего дружки.

— Как голубь без голубки гнезда не вьет, так новобрачный князь без княгини на место не садится. Милости прошу!

Но молодые вновь за стол не сели. К лавке подошла сваха Улита и накрыла место молодых шубой.

— Шуба тепла и мохната — жить вам тепло и богато. Милости просим, князь да княгиня.

Молодые наконец-то сели. На них зорко уставился ясельничий; ежели молодые прислонятся к стене, то счастью не бывать: лукавый расстроит. Но оженки и тут не сплоховали.

Как только все уселись, гости начали славить «тысяцкого»:

— Поздравляем тебя, тысяцкий, с большим боярином, дружкою, подружьем, со всем честным поездом, с молодым князем да с молодой княгинею!

Гости подняли заздравные чаши, однако не пили: ждали, когда осушит свою чару тысяцкий. Тот стол нарядный и горделивый и никого, по обычаю, не поздравлял. Но вот он до дна выпил чару, крякнул, крутанул ус и молодецки тряхнул черными кудрями.

— Гу-ляй!

И начался тут пир веселее прежнего!

В полночь набольший дружка завернул курицу в браную скатерть и, получив от Ивана Осиповича, посаженных родителей благословение «вести молодых опочивать», понес жаркое в сенник. Молодые встали и ступили к двери. Иван Осипович, взяв руку дочери и передавая ее жениху, напутствовал:

— Держи жену в строгости да в благочестии.

Богдан низко поклонился и повел Антониду в сенник. Улита, в вывороченной меховой шубе, осыпала оженков хмелем.

Оставшись одни, Богдан тотчас потянулся к невесте. Жарко целуя Антониду, молвил:

— Стосковался по тебе. Буду любить тебя крепко.

Богдан поднял молодую на руки и понес на постель. Но Антонида выскользнула, молвила с улыбкой:

— Погодь, муженек. Я тебя разуть должна. Слышал, что Улита наказывала?

— Да Бог с ним! — нетерпеливо воскликнул Богдан. — Наскучили мне эти обряды. Улита и Епишка все уши прожужжали.

— Нельзя, муженек. Тятенька меня спросит. Садись, осударь мой, на лавку.

Богдан сел и, посмеиваясь, протянул Антониде правый сапог. Но та ухватилась за другую ногу.

— Левый сниму.

Сняла сапог, опрокинула. Об пол звякнула монета. Антонида рассмеялась:

— Везучая я, муженек.

— Везучая! — кивнул Богдан и понес жену на мягкое ложе.

А свадьба гуляла; и часу не прошло, как тысяцкий послал малого дружку к молодым. Тот вошел в сенник и постучал в опочивальню. Ухмыляясь, вопросил:

— Эгей, новобрачные! Хватит тешиться. Все ли у вас, слава Богу?

— Все в добром здравии, дружка! — крикнул жених через дверь.

Дружка, не мешкая, известил об этом родителей жениха и невесты.

Иван Осипович довольно крякнул, а Улита не без гордости молвила:

— Блюла девичью честь, Антонида Ивановна. Не посрамила родителя.

А пир шумел целых три дня, как и по обычаю положено.

После пира Иван Осипович щедро отблагодарил Улиту и Епишку. Еще бы! Сколь сил потратили, дабы шло всё по чину да по обряду. А затем на него навалилась грусть. Не станет теперь в доме любимой доченьки.

 

Глава 8

И ДОБИЛСЯ-ТАКИ ТРОНА!

Судьба Ивана Сусанина причудливо переплелась с судьбой бояр Романовых.

* * *

6 января 1598 года скончался царь Федор Иоаннович. Царица Ирина, ведая тщеславные мысли брата Бориса, отказалась от престола. На девятый день после кончины Федора царица удалилась в Новодевичий монастырь, приняв им инокини Александры.

Борис Федорович истово молился в крестовой палате.

— Господи, владыка всемогущий! Все эти годы ты не оставлял меня. Ты отпускал все мои грехи и наставлял на новые деяния. Я ж был твоим верным рабом и всегда щедр к тебе. Не я ль больше всех одаривал обители? Не я ль осыпал милостями нищих? Не забудь, то Господи!

А трон был уже совсем близок. Нет опекунов, нет на Москве знатных бояр, претендующих на трон. Благодаря стараниям Бориса, многие бояре сосланы в монастыри, заточены в темницы, некоторые обезглавлены. Теперь всё решит Земский собор, но дело то на Руси было новое: никогда еще великих государей не выбирали миром. Но иного пути не было. Борис верил в дворянство, и, коль случится собор, оно переборет бояр. Не зря ж Борис Федорович благоволил к служилым помещикам, не зря потакал им и писал льготные указы.

Дворянские поместья нищали и скудели от государевых податей и бегства крестьян. Государь Иван Васильевич за три года до своей кончины повелел ввести на Руси заповедные годы. Крестьянину запрещалось уходить в Юрьев день, а чтобы он накрепко осел у господина, его велено записать в дозорные книги.

Но царь Иван сделал мало: мужиков переписали лишь в Новгородском уезде. Дворянство скудело, таяла государева казна, слабло войско. Борис Федорович указал закрепить мужиков за господами по всей державе.

Дворянство вздохнуло: коль мужик на поместной земле, будет с чего покормиться. Но кормиться вдоволь не пришлось: велики с барской запашки государевы налоги. И служилые вновь зашумели.

Годунов оказался меж двух огней: боярство недовольно заповедными летами, дворянство — податями. Все шумят, бранятся, грозятся на правителя царств Казанского и Астраханского. Борис повелел обелить усадебную запашку. Дворянство возрадовалось:

— Нынче по миру не пойдем. Стоять надо за Бориса, крепко стоять!

Улещал Борис Федорович дворян и другими милостями. Переметнулось к правителю обласканное царевым шурином и стрелецкое войско.

Боярство же не помышляло видеть на царстве Бориса. Оно терпело его, покуда был жив государь Федор. Ныне же Борисову владычеству пришел конец, не владеть ему шапкой Мономаха. Сидеть на троне человеку царского корня. Взять Шуйских, Мстиславских. А Романовы?

Романовы вот же несколько веков относились к числу самых знатных московских родов. Родоначальник их, Андрей Иванович Кобыла, был боярином еще при Семене Гордом. От пятого сына Кобылы, Федора Андреевича, повелись Захарьины-Юрьевы, а от них — Романовы. Первым Романовым считался Роман Юрьевич Захарьин, умерший в сане окольничего в 1543 году. Дети его были Никита Романович, боярин Грозного, и Анастасия Романовна — первая и любимая жена Грозного. Благодаря близости к царствующей династии Романовы пользовались большим влиянием среди знати. По пресечении же династии великих московских князей, Романовы могли претендовать на трон.

Борис Годунов отменно это понимал, но пока не решался трогать именитый род, кой изрядно поддерживает чернь Москвы. Слава Богу, недавно скончался старший Романов, но после него остались пять сыновей, Никитичей.

Каждый высокородец лелеял надежду завладеть скипетром, каждый искал себе сторонников и вел нападки на претендентов. Раздоры раскололи Боярскую думу. Влияние же Бориса Годунова с каждым днем росло. На его стороне оказались незнатные дворяне, купцы и посадские люди. Высокие роды спохватились: «Покуда мы свары вели, Бориска дурака не валял. Глянь, сколь за ним! Надо народишко от Годунова отшатнуть!..»

На другой день по всей Москве загуляли слухи: «Царя Федора боярин Годунов отравил, дабы шапкой Мономаха завладеть. Борис — цареубийца!»

Народ, всегда податливый на слухи, пришел в негодование.

— На плаху Бориса!

Годунов спешно укрылся в Новодевичьем монастыре. Путь к трону, казалось, был окончательно закрыт. Но в Москве оказался патриарх Иов, глубоко преданный Годунову. (Именно благодаря усердию Бориса ростовский митрополит Иов стал первым патриархом всея Руси). Святейший неустанно изрекал, что на Годунове греха нет, навет пущен нечестивыми людьми. Борис с малых лет был «питаем» от царского стола. Государь Иван Васильевич почитал и любил Бориса и даже посетил его дом, когда тот был в недуге.

Пастыри денно и нощно несли в народ слово патриарха, что Борис Годунов своим премудрым разумом приумножил государство Российское, победил прегордого царя крымского и непослушника — короля шведского под государеву высокую десницу привел. Борису и только Борису владеть ныне царской короной.

Народ московский утих и призадумался. А может и впрямь Борис Годунов достоин шапки Мономаха, коль за него сам святейший печется. А святейший послал по всем городам гонцов:

— Поезжайте с Богом и глагольте народу, что Москва и святая церковь желают видеть на троне Бориса Годунова. Пусть города выбирают на земский собор почтенных пастырей, бояр, дворян, купцов и дьяков.

Едва истекли сорочины по царю Федору, как Иов созвал на своем патриаршем дворе Земский собор. От имени духовенства он предложил Собору выдвинуть на престол Бориса Годунова. Собор согласился и принял «крепкое уложение», по коему на другой день надлежало всем выборным сойтись в Успенском соборе, а затем тронуться в Новодевичий монастырь и «всем единогласно с великим воплем и неутешным плачем» просить Годунова венчаться на царство.

Борис вышел к соборным чинам и народу и с неудовольствием отметил, что шествие не столь уж и велико. То худо! Надо добиться, чтобы его умоляла вся Москва.

Поблагодарив соборных чинов и толпу, Борис ответил решительным отказом, заявив, что он никогда не помышлял о троне, а ныне хочет постричься в монастырь.

Отказ Годунова привлек на его сторону большое количество москвитян. «Ишь ты, — чесали затылки посадчане, — мы его вовсю костерили, а он никак на трон и не замахивался».

Патриарх Иов повелел на всю ночь открыть для прихожан двери столичных храмов, дабы провести в них богослужения. Утром же священники вынесли из церквей самые почитаемые иконы и двинулись крестным ходом к Новодевичьей обители. На сей раз, толпа была многолюдной.

Борис был доволен. Он вышел на паперть соборного храма и… вновь ответил отказом. Пастыри осерчало пригрозили Годунову, что закроют храмы и побросают свои посохи, если Борис станет упорствовать. Годунов же «обернул шею тканым платком и показал, что скорее удавится, чем согласиться принять корону». Это произвело на народ потрясающее впечатление. Плачи, вопли и мольбы перешли в неумолчный, оглушительный клич. Его, Бориса, настойчиво и слезно просили надеть шапку Мономаха. Вот и настал его заветный час. Сколь же лет, отправляя недругов на дыбу и плаху, шел он к вожделенной цели!

Выждав минуту-другую, Борис Федорович великодушно дал согласие принять скипетр. Святейший тотчас повел его в собор и благословил на царство.

Но новый государь никогда не чувствовал себя спокойно. Со многими знатными родами покончено, но кое-кто остался. Любопытно, что у них на уме?

 

Глава 9

КАЛИКИ ПЕРЕХОЖИЕ

Еще в марте 1601 года Федор Никитич отослал супругу в имение Шестовых.

— Там тебе спокойней будет, Ксения. И не перечь слову моему. Завтра же с Михаилом выезжай!

Ксения Ивановна, оказавшись без мужа, не нашла покоя в Домнине. Все ее мысли о благоверном. Уж так тяжело на Москве супругу милому! Царь Борис Годунов многих знатных бояр сказнил, а других в опалу сослал. Почитай, одних Романовых пока и не тронул. Надо неустанно молиться за супруга.

Молилась, истово молилась, подолгу простаивая на коленях перед киотом. Ночами, прижимая к себе пятилетнего Мишеньку, думала сквозь слезы:

«А доходят ли мои молитвы до Господа, Богородицы и святых чудотворцев? Не отправиться ли на богомолье в Ипатьевский монастырь, в коем находится главная святыня Костромской земли — чудотворная икона Федоровской Божьей матери?»

И чем больше думала о том Ксения Ивановна, тем все больше утверждалась в мысли, что только чудотворная Богоматерь спасет ее Федора от погибели.

Поделилась своими думами с отцом, на что Иван Васильевич без особого довольства молвил:

— Федор Никитич не желал, чтобы ты, дочка, отлучалась из имения, тем паче с сыном.

— Детские молитвы, тятенька, быстрее доходят до Господа.

— Воистину, — вступила в разговор Агрипина Егоровна. — Но уж прытко дорога дальняя да ухабистая. Каково будет внучку?

— Мишенька у меня терпеливый. Уж так надо бы съездить!

— Опасно, Ксения, — хмурил широкие стрельчатые брови Иван Васильевич. — Царь родом из костромских пределов. Ныне его доброхоты духом воспрянули, и каждого недовольного Годуновым сожрать с потрохами готовы. Они-то ведают, что Шестовы приверженцы бояр Романовых.

— Правду сказывает отец, доченька. Лихо в Кострому ехать.

Ксению не убеждали никакие доводы родителей, и она встала перед отцом на колени.

— Отпусти нас с Мишенькой, батюшка. Христом Богом тебя умоляю!

Иван Васильевич тотчас встал из кресла и поднял Ксению. В жизни не было, чтобы дочь вставала перед ним на колени. Значит, она останется непреклонной в своем необоримом желании.

— Хорошо, дочка, мы поедем на богомолье.

Агрипина Егоровна ударилась в слезы, а Иван Васильевич строго молвил:

— Будет, мать, слезы лить. Бог милостив.

* * *

В простом дорожном возке сидели хозяин имения, Ксения Ивановна и Мишенка. Все в недорогом облачении, как и положено ехать на богомолье купцу средней руки.

Позади и спереди возка ехали конные дворовые люди; был среди них и вотчинный староста. Для Сусанина неожиданным оказалось предложение барина:

— Отзываю тебя с сенокосных угодий, Иван Осипович. Поедешь со мной в Кострому на богомолье.

— А кто за мужиками будет приглядывать? Они ныне на барских лугах.

На барских лугах, да еще без пригляду, мужики могли с изъяном сметать луга. Не для себя! А ведь сметать добрый стог — сноровка потребна. Допрежь, надлежит ладное остожье возвести. Нарубить березовых жердей и выложить их клетью, вершков на пять от земли; затем на остожье накидать березовых ветвей, да погуще, дабы сено не проваливалось, а уж потом ровно посреди клети поставить крепкий стожар, и только тогда можно валить на остожье сено. Умело валить, вокруг клети, дабы сено слегка перевешивалось через остожье, ибо, когда выложится стог, остожья видно не будет. Наметав сена с полсажени высотой, наверх забирается с граблями мужик и начинает принимать охапки с вил подавальщика. Вот тут от обоих мужиков и требуется зоркий глаз: сено должно выкладываться не только ровным кольцом, но и плотно утаптываться. После того, как стог будет сметан наполовину, подавальщик отдает приказ: «Зачинай сужать». Стог должен выложиться островерхим навершьем, из коего обязан торчать конец прямой стожарной жерди. Напоследок подавальщик должен несколько раз обойти стог, обчесать его, где потребуется, и уж только после этого кинуть принимальщику конец веревки, по коей мужик и спускается на землю. Теперь уже оба обходят стог. Кажись, на совесть сметали, пудиков на пятьдесят-шестьдесят, — прямой, высокий, ладно причесанный, изрядно утрамбованный. Такому стогу ни ветры, ни дожди, ни снега не опасны. Теперь можно и другой стог метать. Барское угодье велико, до тридцати стожар высятся на луговище. Доволен будет барин: сенца хватит и на животину, и на лошадей.

Но случались и огрехи, да такие, что старосте было стыдно за недосмотр. Приедут после Рождества за сенцом, а целый стог сгнил. Причину искать не надо: сено худо утоптали. Мужиков ожидало наказание, а старосте — сором…

— Наказ дай с назиданьем, управятся. Ты ж мне в поездке надобен. Время ныне, как сам ведаешь, неспокойное.

Ведал Иван Осипович, еще как ведал! На подмосковные уезды обрушились небывалые голодные годы. Страшно было слушать очевидцев, кои бежали от голода в дальние от Москвы земли. Еще два года назад, с весны в Замосковном крае шли дожди, хлеба не вызрели, ни косить, ни жать под проливные дожди было невозможно. А уж пятнадцатого августа ударил жестокий мороз. Хлеба были уничтожены. Неурожай повторился и в следующем году: новые посевы, засеянные гнилыми семенами, не дали всходов. В Замосковном крае начался жуткий голод.

«Ядоша всяку траву и мертвину, и пси, и кошки, а ин кору липовую и сосновую; а иные живые мертвых и друг друга ядоша; богатых дома грабили, и разбивали, и зажигали; тех людей имаху и казняху: овых сжигали, а иных в воду метали».

Толпы голодных людей бродили по Руси. Некоторые оказались и в Костромских землях, не испытавших такого страшного бедствия.

Все слуги Ивана Шестова оружны. У каждого сабля и самопал за плечами. У Сусанина — пистоль за кушаком. Он ехал к Костроме и думал: вдругорядь пришлось вооружиться. Первый раз, когда в младых летах служил у воеводы Сеитова, другой — в почтенных годах у дворянина Шестова. Не чаял, что на шестом десятке придется в ратного человека превращаться, но чего не чаешь, скорее сбудется, лишь бы пистоль не пригодился.

По правде сказать, из дома уезжать не хотелось. Чинно, урядлива в доме. Устинья окончательно обрела счастье. Как ни хотелось уходить Антониде из родительского дома, но пришлось. Дочь — отрезанный ломоть. Издревле заведено: вышла замуж — ступай жить к супругу, тут даже царь тебе не поможет. Свят, строг обычай. В Деревнищи ушла Антонида к Богдану Сабинину, но жить в одной избе с угрюмым отцом мужа не захотела, да и Богдан понял, что лучше отделиться от родителя.

Иван Осипович помог молодым срубить новую избу, и зажили они покойно и благополучно. Через год сын народился, назвали его Данилкой. Иван Осипович был на седьмом небе. Господь не дал ему сына, зато одарил внуком. Растет здоровым и крепким, часто бывает у деда. Вот когда дом наполнился весельем. Данилка с рук деда не сползал. Антонида с Устиньей суетились у стола, а Богдан сидел на лавке и с улыбкой поглядывал на довольного тестя, некогда строгого, порой сурового, а ныне умиротворенного и благодушного.

Антонида не кидала уже косые взгляды на Устинью. Через три недели после замужества пришла в Устиньин дом и молвила:

— Чего уж теперь. Коль по нраву тебе отец, переходи в его дом.

Устинья прослезилась от радостных слов.

— Спасибо тебе, дочка. По сердцу мне Иван Осипыч. До смертушки буду его любить.

— Люби, тетя Устинья. Отец для меня дороже злата-серебра.

Лишь одного не желала Антонида, чтобы отец в другой раз шел под венец, и тогда Устинья станет ее мачехой. Но того не произошло: отец и на сей раз пожалел дочку…

Раздумья Сусанина отвлек холоп Вахоня:

— Кажись, голоса заслышались, Иван Осипыч.

— Чую, Вахоня. Быть всем наготове. Упреди барина.

Возок остановился, все изготовились к бою, ибо за последнее время в костромских лесах появились разбойные ватажки.

Из-за поворота показался десяток людей. Шли гуськом, с посошками, возложив левую руку на плечо впереди идущего. Все — старенькие, отощалые, в сирой одежде, лохмотья едва прикрывали худосочные тела; лишь впереди всех неторпко шагал мальчик-поводырь в такой же сирой до колен рубахе с длинным черемуховом подогом, за конец коего крепко ухватился слепой старец с широким холщовым мешком, подвязанным через правое плечо к левому боку ниже колена. На старце — лоскутная овечья шапка. Для всех иных стариков он большак, глава слепой артели.

— Калики перехожие, — уважительно молвил Иван Осипович.

Из возка вышли все, даже боярич в малиновом кафтанчике. А калики, изведав, что перед ними оказались люди, едущие на богомолье, запели жалобную песню о Лазаре, надеясь на подаяние.

— Не поскупись, тятенька. Окупится сторицей. Калики по многим храмам ходят. Попроси убогих помолиться за раба Божия Федора Никитича.

— Добро, дочка.

Иван Васильевич просунулся в возок; в руке его оказался увесистый кожаный кошелек. Подойдя к старцу, душевно спросил:

— Издалече идете, люди Христовы?

— Да, почитай, из Москвы, сердешный, — ответил старец.

— Никак лихо на Москве?

— Лихо, сердешный. Глад и мор великий. То — наказание Господне за злодейские дела Бориса Годунова. Спаситель припомнил ему подлое убиение царевича Дмитрия, законного наследника Иоанна Васильевича.

Слова дерзкие, бесстрашные. За такие воровские слова на Москве головы рубят. Калик же перехожих и блаженных во Христе не трогают, если такие слова будут брошены в лицо даже самому царю, но в палаты государевы их уже не приветят.

Иван Васильевич некоторое время помолчал, переваривая бесстрашную речь калики. Много правды в его колючих словах. Годунова ненавидят не только чернь и бояре, но и великое множество дворян, недовольных последними указами нового царя, кой приказал учинить помощь голодающим в уездах, отбирая запасы у владельцев служилых поместий. Но и эта мера не могла помочь голодному люду, ибо владельцы поместий, не желая лишиться больших доходов, путем мзды столковывались с царским чиновниками. Борис издал указы, дабы помещики, прогоняя холопов, выдавали им отпускную и чтоб опять в Юрьев день крестьяне могли переходить от одного господина к другому.

Дворяне роптали и не помышляли отказываться от своих прав на крестьян. Особенно негодовали помещики и служилые люди юга, где голода не было, но Борис приказал отбирать в государеву казну хлеб для голодающих центра Руси…

— И в других города лихо? — прервав молчание, спросил Шестов.

— Лихо, сердешный. Всюду костлявая старуха гуляет. От мора не посторонишься: он чина не разбирает. Голод такой лютый, что никакого нам подаяния. Глянь на убогих. Кости что крючья, хоть хомуты вешай.

— Вижу, старче.

Ксения Ивановна жалостливо смотрела на изможденных людей, а затем вновь глянула на отца.

— Пусть Мишенька подаяние подаст. Дети — благодать Божья. Подашь, Мишенька?

Боярич испуганно глядел на калик. Никогда он не видел таких странных людей — слепых, отощалых, в лохматых рубищах, от коих несло затхлым духом.

— Да ты не пугайся, сыночек. Их надо пожалеть, ибо они Божьи люди. Пойдем вместе, ты только денежки подавай.

С матушкой Мишеньке не страшно и он пошел вдоль калик, вкладывая в их тощие заскорузлые ладони, приготовленные матерью мелкие серебряные монеты.

— Примите, Христовы люди и помолитесь за раба Божия Федора Никитича. Каждому — по полтине серебром, — молвил Иван Васильевич.

Старец-большак, услыхав о таких громадных деньгах, не упал на колени, а лишь с достоинством поклонился.

— Спаси тебя, Господи, и как звать тебя, добрый человек?

Шестову не захотелось называть себя дворянином, а посему отозвался просто:

— Раб божий Иван.

— Спаси тебя, Господи, — вновь изронил старец и добавил. — О здравии раба Божия Федора Никитича всюду помолимся.

Ксения Ивановна благодарно посмотрела на отца.

Добрую четверть своих дорожных денег передал каликам и Иван Осипович, хорошо ведая, что не подать слепому нищему — тяжкий грех.

Немало уже за плечами лет Ивану Осиповичу, и он всегда с особой теплотой вглядывался в лица калик, бредущих гуськом. Подойдут старцы к селу, запоют жалобные божественные песни о том, как Лазарь лежал на земле в гноище, или как Алексей — человек Божий жил у отца на задворьях. Ничего так не любит деревенский народ, как слушать эти жалостные сказания о людской нужде и благочестивых Богу угодных подвигах сирых и неимущих. Так они толковы, понятны, что слова прямо в душу просятся и напев хватает за сердце…

Подойдут к избе, постучатся.

— Войдите, Христа ради.

— Спаси тебя, Господи.

Добрый человек гостей своих не спрашивал: как зовут и откуда пришли? А накрошил в чашку ржаного хлеба и доверху налил в нее молока и посадил к столу: ешьте с дорожки во славу Божию… А уж потом:

— Давно ли, миленький старичок, не видишь ты Божьего света?

— Отродясь, христолюбивый. Родители таким на свет Божий выпустили.

— И как же ты белый свет представляешь?

— С чужих слов, родимый мой, про него пою, что и белый он, и великий он, и про звезды частые, и про красное солнышко. Все из чужих слов. Вот ты мне молочка похлебать дал. Вкусное оно, сладкое. Поел его — сыт стал, а какое оно — так же не ведаю. Говорят, белое. А какое, мол, белое? Да как гусь. А какой, мол, гусь-то водится? Так вот во тьме и живу. Что скажут — тому верю. Но запомни, родимый мой, что слепой не токмо сказки сказывает да божественные песни поет, но и мастерить может. Лапти, корзины и домашнюю утварь.

Иван Осипович как-то сам видел, как слепец лапотки плел. Сидел он в теплом куту избы, в темном месте. Обложили его готовыми лыками, и кочедык в руках, неуклюжая деревянная колодка под боком. Драли эти лыки сами хозяева, дома в корыте обливали кипятком, расправляли в широкие ленты, черноту и неровности соскабливали ножом.

Слепец же отбирал двадцать лык в ряд, пересчитывал, брал их в одну руку, в другую — тупое шило и заплетал подошву. Поворачивал кочедык деревянной ручкой, пристукивал новый лапоть. Выходил он гладким и таким крепким, что дивились все, как умудрил Господь слепого человека то разуметь? И свету не надо жечь про такого работника…

Калики пели, а Сусанину невольно думалось: сколь же они верст отшагали, сколь наслушались всего! Иногда самому хотелось оторваться от сохи, повседневных крестьянских забот и пошагать вкупе с каликами по тореным и нетореным запутицам, — через росные цветущие луговища и дремучие леса, дабы, забыв обо всем на свете, подышать вольным воздухом, послушать звонкие трели соловьев и благозвучное, заливчатое пение других луговых и лесных птиц, дабы безмятежно посидеть у зеркальной тихой реки или подле хрустально чистого, серебряного родника. Душа бы пела, отдыхая от извечной крестьянской работы, при коей и ликующей природы не замечаешь. И как жаль той чарующей красоты, коя проходит мимо тебя и порой подталкивает человека: распрями спину, оглядись, прислушайся! Ведь жизнь так коротка, она всего лишь короткая тропинка от рождения до смерти.

Редкий человек оглянется. Редкий человек прислушается, забыв о своей суетливой бренной жизни.

 

Глава 10

РАЗБОЙНАЯ ВАТАГА

Как и условились с дочерью, ранним утром Иван Васильевич остановил возок за две версты от Костромы. Ксения Ивановна переоблачилась и стала походить на молодую, не столь богатую купеческую жену. Она никогда не бывала в Ипатьевской обители, и теперь ее тем паче никто не мог узнать из местных костромских господ. Попы же имени не спрашивают.

Ивана же Васильевича в Костроме хорошо ведали, а посему, дабы не рисковать дочерью и внуком именитого московского боярина, он и остановил возок в предместье города, в селе Дубровке, что на самой реке. Село было торговым и занималось рыбной ловлей.

— Прикинусь купцом и закуплю вяленой рыбы, а ты, дочка, поезжай с Мишенькой к обители. Буду ждать тебя после обедни. С тобой поедут четверо дворовых да Иван Осипович. Без оружья, вестимо.

— А тебя, тятенька, местные мужики не приметят?

— Не тревожься, дочка. Я тут сроду не останавливался… А ты, Осипович, делай, как и столковывались. Даже в храме не оставляй без пригляду дочь и внука моего.

— Чай, с понятием, барин.

Возвращалась домой Ксения Ивановна со светлой, окрыленной душой. Они с Мишенькой приложились к чудотворной иконе и горячо ей помолились. Сыночек еще заранее заучил слова молитвы, и когда она внимала его тихим и проникновенным словам: «Помоги чудотворная Федоровская Богородица в молитвах своих перед Господом моему родному тятеньке, рабу Божию Федору Никитичу, дабы дал ему здоровья и отвел от злых людей», то слезы умиления бежали из ее глаз, и она всем сердцем чувствовала, что с супругом ничего худого не содеется, и что вскоре примчит гонец из Москвы, кой поведает радостную весть: к себе кличет Федор Никитич.

Плакала, молилась, ставила свечи, вставала на колени, а Иван Осипович, тем временем, стоял на мужской половине храма, исподволь поглядывал на Ксению Ивановну и тоже осенял себя крестным знамением; допрежь просил просвирню, дабы та записала для поминовения рабов Божьих Осипа, Сусанну и Настену, а также подал запись за здравие Ивана, Антониды, Даниила и Устиньи.

Полностью отстояв обедню, вышли к возку, не забыв подать милостыню нищим, заполонившим паперть.

— Слава тебе Господи! — размашисто перекрестился Иван Васильевич, увидев возвращающихся богомольцев.

Поцеловал Ксению и внука, поблагодарил старосту, и возок отправился к имению. Холопы приторочили к седлам два короба с воблой.

На полпути Ивану Осиповичу показалось, что вслед за возком вдоль дороги кто-то сторожко крадется: то сухая ветка хрустнет, то листва зашуршит, хотя было душно, как перед грозой и даже слабого ветра не ощущалось. Но проходило какое-то время и опять все стихало.

«Погрезилось, — решил Иван Осипович. — А может, зверушка пробежала».

Не погрезилось! Вдоль дороги воистину крался лихой человек, ожидая, когда поезд остановится, дабы отдохнуть от тряской дороги. Господа выйдут из возка, а слуги сойдут с коней. Их всего десять человек, но когда они на конях, да еще с оружьем, биться с ними будет нелегко. Напасть на них надо врасплох, когда они, отстегнув сабли и положив на землю самопалы, примутся за снедь. Вот тогда и надо бежать к ватаге, коя тихо идет за возком, отступив на полверсты.

В ватаге три десятка человек. Люди злые, ожесточенные, на все способные. Атаману Лешке лет под сорок. Дюжий, сухотелый, с дерзкими глазами, заросший косматой бородой. Все его зовут Лешаком, но он не в обиде, ибо лешего каждый человек страшится.

Когда-то вся ватага была на службе у князя Василия Шуйского. Тот, сквалыга из сквалыг, не захотел кормить холопов в голодные годы и прогнал их со двора, не выдав отпускных грамот. А без них — ты меж двор скиталец, нищеброд. Вот из таких людей и сколотил Лешак разбойную ватагу, кою судьба занесла в костромские земли, где народ хоть и стал жить победнее, но пока еще не испытал лютого голода.

В Дубровке оказался соглядатай ватаги, кой заприметил подозрительный возок, похожий на крытую крестьянскую подводу, но сопровождаемую десятком оружных людей.

Лешак, человек хитрый и здравый умом, тотчас скумекал:

— Тут что-то не так, братцы. Простой купчишка с такой охраной не ездит. Один самопал больших денег стоит. Есть у него калита и немалая.

Поезд остановился, когда бояричу захотелось сходить по надобности. Обычно в хоромах его отводил в уборенку постельный слуга, здесь же Иван Васильевич попросил его оправиться на обочине, но боярич застеснялся. Тогда Ксения Ивановна повела его в лес.

Вскоре все увидели, как из-за поворота дороги высыпала толпа кудлатых мужиков с кистенями и дубинами. Они стремительно приближались, — страшные и свирепые, готовые размозжить черепа людям «купчишки».

— За оружье! — закричал Шестов, а Иван Осипович метнулся в лес, туда, куда отошла Ксения Ивановна с сыном.

Они, было, побежали на шум битвы, но их вовремя остановил староста.

— Нельзя к возку, Ксения Ивановна! Лихие напали.

— Но… Но там же тятенька, — еще не совсем понимая, что произошло, молвила Ксения Ивановна.

— Иван Васильевич отобьется. Вам же с сыном следует в лесу переждать.

Ксения Ивановна прислушалась к реву, гаму и отчаянным крикам, и ее охватил ужас. Разбойники!

Мишенька тихо заплакал, его лицо стало бледным и напуганным.

— Ради Бога, уведи сына подальше в лес, дабы он ничего не слышал. Ради Бога, Ксения Ивановна! А мне надо к Ивану Васильевичу.

— Хорошо, Иван Осипович. Я все поняла.

Ксению Ивановну охватил еще больший страх: она может потерять последнего сына. Четверо: Федор, Никита, Василий и Андрей — обретение ее пылкой любви — умерли совсем в младенческом возрасте, выжили Михаил и Татьяна. Дочь Федор Никитич оставил в Москве, а вот наследника Мишеньку повелел отвезти в родовое имение Шестовых. Наказывал:

— Денно и нощно береги сына. Один он у нас остался.

Берегла и вот напросилась в Ипатьевскую обитель. Уж так хотелось помолиться за спасение души мужа любого. Отец же не отпускал, словно беду предчувствовал. И вот она грянула, и теперь один Бог ведает, чем все закончится. На дороге разыгралась настоящая сеча. Господи, надо забиться в заросли и молиться, молиться в ожидании благополучного исхода.

— Молись и ты, Мишенька, за спасение дедушки. Повторяй за мной…

Мишенька всхлипывал и молился.

Сусанин выскочил из леса, когда битва была в самом разгаре. Разбойники остервенело наседали, хотя и потеряли несколько человек. Иван Васильевич, побывавший на войне и познавший стычки с ливонцами, отчаянно отбивался саблей и неистово кричал:

— Не выходить из кольца! Не выходить!

Холопы старались выстроить кольцевую оборону, но действовали неумело. Двое из них были сражены дубинами и кистенями. До самопалов дело не дошло, ибо слишком внезапно налетели разбойники.

Сусанин метнулся к лихим с длинной суковатой орясиной, коя была крепка и увесиста.

Лешак, орудовавший дубиной впереди ватаги, ничего не мог осмыслить, когда услышал позади себя дикие вопли. На миг оглянулся и увидел, как дюжий мужик валит орясиной соватажников. Черепа трещат. Другие разбойники успели отпрянуть в стороны.

— Смять, смять его! — заорал лешак, и запоздало почувствовал, как орясина прошлась по его плечу. Рухнул наземь и бешеные глаза его содрогнулись от страха: пожилой мужичина направил в его сторону пистоль.

— Не убивай, — прохрипел Лешак. — Я прикажу ватаге разойтись.

Сусанин глянул на Ивана Васильевича, кой стоял с окровавленной саблей и от коего так и не отскочили разбойники, увидев поверженного атамана.

— Не стреляй. Пусть уходят.

Лешак с трудом поднялся, зло глянул на обидчика с пистолем, и все тем же хриплым голосом произнес:

— Всем вспять. Павших заберите.

Тяжело, с перекошенным от боли лицом возвращался Лешак с разбойниками к изгибу дороги, держась за повисшую плетью руку. Едва ли ее теперь выправит костоправ.

Иван Осипович заспешил в лес, окликнул:

— Ксения Ивановна!

Та немедля отозвалась. Вышла к старосте с сыном, кой все еще продолжал плакать.

— Ну, чего ты так перепугался, боярич, а?

Вскинул мальчонку на руки, прижал к груди, и боярич доверчиво обвил его шею ручонками.

— Теперь все ладно. Дедушка тебя ждет.

— Дедушка? Хочу к дедушке.

Сусанин так и вышел к возку с бояричем на руках.

 

Глава 11

ЗЛОДЕЯНИЯ БОРИСА

Бог не только милует, но и испытывает, порой сурово и тяжело. В народе всё последние годы не прекращали ходить слухи, что Борис Годунов убил царевича Дмитрия. Тот-де всячески открещивался, но народ не уставал твердить:

«Которая рука крест кладет, та и нож точит».

Дьявол, говорит летописец, вложил Борису мысль все знать, что ни делается в Московском государстве. Думал он об этом много, как бы и от кого все изведать, и остановился на том, что кроме боярских холопов, изведать больше не от кого. С кого начать? Да, пожалуй, с князя Федора Шестунова, доброхота бояр Романовых.

Тайные соглядатаи Годунова вышли на словоохотного холопа Воинку. Тот поведал, что князь Федор Дмитриевич Шестунов частенько наведывается к Романовым, никак чего-то оба замышляют, но чего — холоп не знает. Но этого Годунову было достаточно, дабы положить начало доносам. Шестунова пока оставили в покое, а Воинку выставили перед Челобитным приказом на площади и перед всем честным народом огласили его службу и раденье, объявив, что царь жалует ему поместье, и велит ему служить в детях боярских.

И что тут началось! «Это поощрение произвело страшное действие: холопы начали умышлять всякое зло над своими господами». Сговаривались по пять-шесть человек, из коих один шел доносить, другие становились послухами.

И вновь посыпались от царя деньги и поместья, еще больше расширяя круг доносчиков. Клеветали друг на друга попы, чернецы, пономари, просвирни, даже жены на мужей, дети — на отцов. Потомки Рюрика наушничали друг на друга, причем мужчины доносили царю, женщины — царице. «И в этих окаянных доносах много крови пролилось неповинной, многие от пыток померли, других казнили, иных по тюрьмам разослали — ни при одном государе таких бед никто не видел».

Подан был донос и на Романовых, чего особенно жаждал Борис Годунов. Дворовый человек боярина Александра Никитича, Вторашка Бартенев, тайно заявился к дворецкому Семену Годунову и объявил, что готов исполнить царскую волю над своим господином. Семен встретился с государем, на что тот молвил:

— Надо набрать в мешок разных кореньев, и пусть сей Вторашка положит их в чулан Александра Романова.

Вторашка так и сделал, а затем вновь явился во дворец и доложил, что у его господина припасено на государя отравное зелье. Годунов немедля послал окольничего Салтыкова обыскать хоромы Романова. Тот нашел мешок и доставил его на двор к патриарху Иову. Святейший повелел кликать народ, перед коим высыпали коренья из мешка. Тотчас приказали привести всех Романовых. Бояре сказывали, что никаких кореньев и в глаза не видывали. Но обличитель неизменно толковал:

— Боярин Александр Романов, сговорившись с братьями, заготовили отравное зелье. Помышляли царя извести!

Романовых взяли за пристава вкупе со всеми родственниками и приятелями — князьями Черкасскими, Шестуновыми, Репниными, Сицкими, Карповыми.

Федора Никитича с братьями и племянника их князя Ивана Борисовича Черкасского не раз доставляли в пыточную башню; людей их, мужчин и женщин, пытали и подговаривали, дабы они что-нибудь сказали на своих господ, но ничего от них не добились.

Наконец в июне 1601 года состоялся приговор Боярской думы: Федора Никитича Романова, «человека видного, красивого, ловкого, чрезвычайно любимого народом» постригли и под именем Филарета сослали в Антониев-Сийский монастырь. Жену его Ксению Ивановну также насильственно постригли и под именем Марфы сослали в далекое Заонежье — Толвуйский погост. Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю; Михайлу Никитича — в Пермь, в Ныробскую волость; Ивана Никитича — в Пелым; Василия Никитича — в Яренск; мужа сестры их, князя Бориса Черкасского, с детьми Федора Никитича, пятилетним Михаилом и маленькой сестрой Татьяной, с их теткой Настасьей Никитичной, с женой Александра Никитича — на Белоозеро; князя Ивана Черкасского — в Малмыж, на Вятку; князя Ивана Сицкого — в Кожеозерский монастырь; других Сицких, Шестуновых, Репниных и Карповых разослали по разным дальним городам.

Но только двое из братьев Романовых, Филарет и Иван, пережили свою опалу.

Борис Годунов настолько ополчился на Романовых, что действовал как изувер. Ксения Ивановна умоляла не разлучать ее с малолетними Мишенькой и Татьяной, но царь жестоко повелел:

— Чада Федора Романова не должны пребывать с матерью. Отправить их с теткой на север, на Белоозеро.

Пятилетнего Михаила и шестилетнюю Татьяну вкупе с теткой Анастасией Никитичной увозили в метельный февральский день. Тетка с тоской смотрела на печальные лица детей и утирала концом убруса неудержимые слезы.

«Пресвятая Богородица, — горестно думала она, — чад-то малых, за что царь нещадно наказывает? За что безгрешным такие муки принимать? Жить им ныне в хладных землях и темницах без отца и матери. Как же они все вынесут, деточки несчастные!..».

Исходила скорбными слезами Александра Никитична.

 

Глава 12

КРЕСТЬЯНСКАЯ ДУША

Дворянина Ивана Шестова Борис Годунов покуда оставил в покое: в крамоле не замечен, живет далеко, и на государев престол не замахивается. Куда уж ему о царском столе помышлять?

Но была более веская причина: дворянство, на кое когда-то опирался Годунов, в последние годы все больше недовольны царем, а посему наказание Шестова лишний раз возбудит служилых людей.

Но умиротворения на душе Ивана Васильевича не было: ссылка зятя, дочери и их детей настолько его угнетали, что он потерял покой и сон. Особенно печаловался о внуке Мишеньке, ибо настолько полюбился ему этот мягкий, нестроптивый мальчонка, что только и думал о нем.

Агрипина Андреевна и вовсе извелась. Да как же такого махонького в этакую одаль увезли? Прости Господи, но нет ни стыда, ни совести у Бориса Годунова. А ведь из костромских дворян, захудалых, со скудным поместьем; над кривоглазым отцом его вся Кострома потешалась. Мог ли кто подумать, что сопливый Бориска в цари выбьется и почнет измываться над малыми деточками. Ордынская кровь!

Жалел боярича и Иван Осипович. Он даже себе и представить не мог, чтобы его внуки Данилка и Костенька оказались на месте детей Ксении Ивановны. Сестру Михаила он никогда не видел, но все равно сокрушенно толковал Устинье:

— Девочке вдвойне тягостней. Худо поступил царь. Что народ о нем скажет?

— А народ давно уже сказал, — сердито, что было ей несвойственно, отозвалась Устинья. — Не он ли маленького царевича Дмитрия загубил? Теперь за других детей принялся.

За свою жизнь ни одного царя не осуждал Иван Осипович — ни Ивана Грозного, ни Федора Иоанновича, а вот к Борису Годунову у него было с отроческих лет враждебное отношение. Не из-за него ли он когда-то в бега подался? Не из-за него ли хватил горюшка через край, потеряв мать, Настену и Аленку. Лишь спустя много лет вздохнул с облегчением, когда повстречался с дворянином Шестовым.

Невзлюбил Годунова народ. Такого лихолетья, как при Борисе, на Руси не было. Черные люди за топоры и рогатины схватились. Чу, на Москву атаман Косолап большое войско ведет. Неугоден народу стал царь. Да и только ли народу? Дворянин Шестов хоть и скрывает свои мысли, но по лицу его видно, что Годунову он — недоброхот… О внуке прытко тоскует.

Когда Сусанин вышел из леса на руках с бояричем, то Шестов земно ему поклонился.

— Умирать буду, но твоего радения, Иван Осипович, не забуду. Спас ты не только меня, но дочь с внуком.

Чуть в ноги не повалился дворянин. Его понять немудрено: для него дочь и внук — самые дорогие люди. Вернувшись в хоромы, Иван Васильевич, пригласил Сусанина в хоромы и подал ему десять рублей серебром, но Иван Осипович отказался:

— Прости, барин, но я не ради денег старался.

— А чего ради?

Но Иван Осипович с таким укором глянул на барина, что тот повинился:

— Это ты меня прости, Иван Осипович. Сколь тебя не ведаю, но корысти в тебе не примечал. Ты даже на вотчинного старосту не похож. И в тиуны тебя ставил, и в приказчики, но твое крестьянское нутро не переделаешь.

Не переделаешь, барин, раздумывал Сусанин. Тиуны и приказчики живут на господском дворе, а его дело при мужиках быть, только среди них он чувствует себя непринужденно и вольно, когда «крестьянское нутро» само тянется к матушке-земле и придает ему живительные силы. Мужик пашет и он, Сусанин, берется за соху, мужик работает на луговище, и он шаркает косой, мужик молотит хлеб, и он гремит цепом по янтарным колосьям…

В первые годы мужики дивились:

— Допрежь ни один староста, ни за соху, ни за лукошко не брался. Везли ему и хлеб, и сено, и полти мяса. Не горбатился. Этот же всё своими руками на прожитье добывает. Чудной мужик.

Потом привыкли, хотя некоторые и досадовали: с поля раньше не уйдешь, пока староста от сохи не оторвется. И так в любом деле. И чего надрывается?

Сусанин видел недоуменные глаза мужиков и лишь посмеивался. Как же вам не понять, страдники, что только в работе он отдыхает душой. Воистину, нелегко ходить за сохой, но когда ты чувствуешь, какие дурманящие запахи исходят от заждавшейся мужика земли, то сердце ликует: ты — пахарь, дарующий жизнь будущей ниве, коя тебя и вскормит, а значит, и принесет радость в дом.

Разумеется, случались и неурожайные годы, когда хлеб погибал на корню от засушливого лета, бесконечных проливных дождей, или от битья градом. Мужики жили впроголодь, да и староста блины с ватрушками не уплетал. Жил, как все, но барину не кланялся, у коего хлебных запасов на пять лет. Собирал на сход обеспокоенных мужиков, подбадривал:

— Упросил господина нашего в барских лугах поохотиться. Авось туров и кабанов забьем. Скопом-то на зверя сподручней идти. Да и неводом по реке побродим. С мясом и рыбой не пропадем. А в бортных лесах медку добудем, чай, не все дупла косолапый очистил. Зимой же авось и на берлогу набредем. Силки же на зверушку каждый умеет ставить. Проколотимся зиму, мужики.

Мужик — каждый по себе — многого не добудет, артелью же — города берут. Выживали, с голоду не пухли, и все больше Сусанина уважали. Но с приходом весны мужичьи лица вновь становились угрюмыми. Охотой и рыбной ловлей зерна не добудешь. В хлебных сусеках — кот наплакал. Нет ничего страшнее, чем остаться без посевного жита. Выход один: либо к богатому боярину бежать, либо на монастырские земли, на коих владельцы, дабы удержать крестьян, на жито не скупились. Но бежать с насиженных мест — самое худое дело. На одном месте и камень прорастает. Вот в такие голодные весны и приходил староста к Шестову.

— С превеликой нуждой к тебе, барин. Мужикам нечем пашню засевать. Худой был хлеб в минувшее лето.

— Ведаю, Иван Осипович, и моя нива оказалась скудная. Много ли жита мужикам понадобится?

— На каждую десятину две чети ржи и четыре — овса.

— Многонько. И рад бы помочь, Иван Осипович, но мои закрома не такие уж и обильные. Одну дворню чего стоит прокормить.

Дворни у Шестова было немало: повара, конюхи, седельники, кузнецы, сапожники, плотники, винокуры, медовары, сокольники, ловчие, псари-выжлятники и оружные послужильцы, сопровождавшие барина в поездках в Кострому и по вотчине. И впрямь, прокорми такую ораву!

Но Иван Осипович отменно ведал, что Шестов без больших хлебных запасов не живет, а посему не отступался:

— Разумею, барин, дворня немалая, хлеба много идет, но, боюсь, закрома и вовсе оскудеют, коль мужики в бега кинутся.

— В бега? — посуровел Шестов. — Сыск учиню.

— Изловить авось и удастся, но проку не будет. Что толку от мужика с пустым лукошком? Никакого оброка, одни убытки барину.

— Ты меня уму-разуму не учи, Иван Осипович. Сам ведаю… Ну да ладно, прикину свои сусеки и скажу погодя.

Сусанин уходил из имения без тревоги: Шестов без жита крестьян не оставит. Он-то не хуже старосты ведает, что мужиков сыском не удержишь. То — большая беда для барина, ибо сколь бы не убежало крестьян, ему надлежит выплатить в государеву казну за каждого беглого, ибо каждый мужик Поместным приказом в писцовые книги занесен. Без посевного жита оставить — и того хуже: без оброка хлебный запас вытаит как весенний снег. А с каких шишей выставлять ратников на войну? Не просто ратника, а конного, в полном вооружении, с запасным конем — с каждых сто четей земли в одном поле. Ведал Иван Осипович, что дворяне, дети боярские и новики должны были являться на службу «в сбруях, латах, бехтерцах, панцирях, шеломах и в шапках мисюрках»; кои же ездят на бой с одними пистолями, то кроме пистоля обязаны иметь самопалы или пищали мерные.

Мужичий оброк нужен как воздух. Облагодетельствует мужиков барин, дворне укажет потуже пояса затянуть, но оратаев в беде не оставит. Без пахотника не будет ни воина, ни бархатника.

Начало сева никогда без старосты не обходилось. Только по его слову брались за лукошко. Выйдет Иван Осипович на вспаханное поле, походит босыми ступнями и молвит:

— Сыровато мужики, но овес можно кидать.

А вот с ржаным житом не торопился. Через два-три солнечных дня вновь прохаживался босыми ступнями, запускал в землю ладони поглубже и говорил:

— Прогрелась. Самая пора лукошки брать.

Мужичья страда. Она всегда памятна своими обрядами. Не начинают ни орать, ни сеять, ни косить, ни жать, не помолившись Господу, не попросив у него благословения на каждую работу.

Обычно встанешь у поля и повернешься в ту сторону, откуда по приметам исходят благоприятные предзнаменования: ясное небо и тихий благовейный ветерок. Набожно поклонишься на все четыре стороны и, постояв некоторое время на своей полосе, наблюдаешь за полетом и криком птиц. Следишь и за первой поступью лошади, когда впрягаешь ее под соху и, непременно осенив себя крестным знамением, молвишь:

— Благослови Господи Иисусе Христе!

Никогда не забыть Сусанину и обряда, когда перед севом совершается на поле молебен. А происходило это еще в ярославской Курбе. Батюшка читал заклинательные молитвы, изгоняя нечистых духов, а затем благословлял мужиков и баб. После того наступало самое значимое из всего обряда. Здоровенная баба (непременно баба!), поцеловав крест, ступала к попу, обхватывала его во всем облачении поперек и перебрасывала через себя наземь.

Мужики принимались катать попа по ниве и восклицать:

— Уродись тучный сноп, как толстый поп!

Батюшка терпит, несмотря ни на грязь, ни на кочки. Если бы он воспротивился такому обряду, то мужики бы попеняли:

— Ты, отче, знать не желаешь нам добра, не хочешь, дабы у нас уродился добрый хлеб. А ведь ты, отче, кормишься нашим хлебом.

Батюшка охает, но помалкивает: от голодного страдника ни попу, ни храму никакого прибытку, а посему надо перетерпеть.

Затем батюшку всем селом угощали, и коль пир прошел без всяких раздоров, быть урожаю.

 

Глава 13

ГРИШКА ОТРЕПЬЕВ

В 1598 году скончался сын Ивана Грозного — Федор, а через три года умер или был умерщвлен в Угличе сторонниками Бориса Годунова и другой сын, царевич Дмитрий. С их смертью пресеклась стародавняя царствующая династия.

В 1603 году под Москвой началось восстание крестьян и холопов под началом атамана Хлопка Косолапа, но Борису Годунову удалось сломить сопротивление повстанцев.

Давний враг Руси, панская Польша, давно выжидала удобного момента. Годуновым недовольны не только чернь и бояре, но и большинство дворян, на коих он опирался. Самая пора прибрать к рукам Московское государство. Особенно усердствовали влиятельные паны Сапеги, Вишневецкие, Мнишки.

Предлог отыскался.

Зимой 1603–1604 годов князь Адам Вишневецкий на всю Польшу огласил: в его замке скрывается законный сын Ивана Грозного, наследник московского престола, царевич Димитрий, кой спасся чудесным образом, а в Угличе погиб подставной человек. Самозванца давно готовили к этой роли. Бежав за рубеж, монах Чудова монастыря, «расстрига» Гришка Отрепьев, начал свою службу у князя Константина Острожского, потом находился в школе в местечке Гоще, где постигал науку владения «конем и мечом», а затем уже перешел к богатейшему польскому феодалу, владения коего на левом берегу Днепра соседствовали с Московским государством. Именно у Адама Вишневецкого Самозванец впервые был назван царевичем Дмитрием.

Весть об испеченном «царевиче» быстро испустилась среди польских панов, заинтересованных в земельных приобретениях за счет Руси. Так, литовский канцлер Лев Сапега, давно мечтавший о богатых смоленских землях, отыскал в Литве среди русских бояр, бежавших еще при Иване Грозном, несколько человек, столковавшихся удостоверить «подлинность» царевича Дмитрия. Но самую горячую поддержку Самозванцу оказал сандомирский воевода Юрий Мнишек, человек честолюбивый и корыстный, староста Львова и управляющий королевскими имениями в Самборе. Высокие должности дозволяли Мнишку изрядно наживаться, грабя казну и несчастных подданных польского короля. А достиг Мнишек этих должностей благодаря тому, что доставлял слабоумному и слабосильному королю Сигизмунду Второму красивых женщин. Он даже не брезговал тем, что переодевался в женское платье и пробирался в женский монастырь, откуда доставлял монахиню прямо на королевское ложе.

«Лихие» заслуги Мнишка не остались не замеченными, а тот брал мзду у панов за помощь в получении должностей, имений. Управляя казной короля, Мнишек без стеснения запускал в нее руки, и так ее наглым образом обворовал, что когда король умер, то его не на что и не в чем было похоронить. Зато Мнишек стал первым богачом Польши. Но его и других панов неудержимо манила Русь. Мнишек постарался обеспечить Самозванцу покровительство высших католических кругов и, наряду с этим, привлечь к нему внимание нового короля Сигизмунда Третьего.

Католическое духовенство несколько десятилетий пристально наблюдавшее за русским государством, приняло горячее участие в судьбе новоявленного претендента на Московский престол. Папский нунций Рангони, краковский архиепископ, кардинал Мацеповский (двоюродный брат пана Мнишека) и другие высокие чины католической церкви стали оказывать Лжедмитрию помощь и покровительство.

Между Самозванцем и папой Климентом У111 завязалась личная переписка. Через Рангони папа Римский предложил Лжедмитрию содействие в борьбе за русский престол, если он пообещает обратить в католическую веру русский народ.

Двадцатилетний Самозванец времени в замке Мнишка не терял: он сблизился с дочерью воеводы Мариной Мнишек.

А в марте 1604 года Рангони и Мнишек устроили Самозванцу встречу с королем Сигизмундом. Лжедмитрий бойко повторил свой рассказ о чудесном спасении, о больших связях с московскими боярами, о готовности самозабвенно служить королю, Польше и Римской церкви.

Речь Самозванца вызвала у Сигизмунда одобрение, кой принял его под свое покровительство и повелел снабдить «царевича» деньгами и воинским людом.

Гришка Отрепьев так расчувствовался, что принялся целовать руки короля, а затем бросился в ноги послу папы Рангони и клятвенно заверил обратить в католичество на Руси не только православных людей, но и магометан и «язычников».

— Когда я стану великим государем Московии, — разошелся Самозванец, — то передам польскому корою Смоленскую и Северскую земли, а Русь заполоню католиками. Опричь того, я отвоюю польскому королю шведскую корону и начну бить турок, кои угрожают Польше. Все страны будут трепетать под моим мечом!

Всю подготовку похода на Русь взяли на себя паны Мнишек и Адам Вишневецкий.

25 мая 1604 года Гришка Отрепьев дал Мнишку письменное заверение жениться на Марине, как только станет «государем всея Руси». Обещания сыпались градом: из государевой казны будут уплачены сандомирскому воеводе все долги, да в придачу миллион злотых на новые затраты. Марина Мнишек получит в подарок Новгород и Псков и станет по своему усмотрению раздавать панам поместья и вотчины, открывать костелы и иезуитские монастыри.

Но пан Мнишек возжелал большего, и тогда 12 июня он получил от «будущего зятя» новое письменное обязательство: дать самому Мнишку в вечное и потомственное владение Смоленское и Северское княжества. Не был обижен щедрыми посулами и ясновельможный пан Вишневецкий.

Вербуя войска в Польше, Лжедмитрий одновременно рассылал через своих лазутчиков «прелестные письма» и грамоты в Московское государство в каждый город, всем боярам, окольничим, дворянам, гостям торговым и черным людям, призывая их «от изменника Бориса Годунова отложиться» и целовать ему крест, суля при этом, что никого не будет казнить за службу Годунову, что бояр пожалует старыми вотчинами, дворянам и приказным людям будет оказывать милость, а гостям и торговым людям и всему населению — полную льготу и облегчение в пошлинах и податях.

(Доверчивые простолюдины, еще не ведая, что принесет на Русь «пришествие» Самозванца, с ликованием встречали грамоты «доброго» царя).

13 апреля 1605 года внезапно умер Борис Годунов. Именитые бояре Шуйские и Мстиславские разработали план: с помощью Самозванца расправиться с боярами Годуновыми, а затем, убрав авантюриста, захватить власть в свои руки.

7 мая 1605 года царские войска, стоявшие под Кромами и возглавляемые Голицыным и Басмановым, переметнулись к Самозванцу. В конце мая Лжедмитрий двинулся на Москву. Князь Василий Шуйский поспешил собрать народ на Красной площади и объявить, что в 1591 году Борис Годунов «послал убить Димитрия, но царевича спасли; вместо него погребен попов сын». На Москву идет подлинный царь. (А ведь еще при царе Федоре Иоанныче Василий Шуйский вел дознание в Угличе и докладывал, что Димитрий сам накололся на нож).

1 июня Федор, сын Бориса Годунова, и вся семья Бориса были взяты «за пристава». 30 июня 1605 года Самозванец вошел в Москву.

 

Глава 14

И ВНОВЬ В РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

Гришка Отрепьев, воцарившись в Москве, избавил от опалы всех недоброхотов Бориса Годунова. Федора Никитича Романова (монаха Филарета) осыпал милостями и возвел в митрополиты самой громадной и богатой Ростово-Ярославской епархии. Патриарха Иова, собинного друга Годунова, сместил, назначив на его место архипастыря Игнатия.

Вызволил из опалы Отрепьев и супругу Романова, инокиню Марфу, а также сестру Филарета, Анастасию Никитичну, с Михаилом и Татьяной. Семья воссоединилась с митрополитом в 1605 году.

Сырая, темная келья северного монастыря не сломила Филарета. Он лишь похудел на добрый пуд, но отменного здоровья не потерял. А вот инокиня Марфа за последние четыре года изрядно изменилась: постарела, осунулась, появились седые паутинки в некогда роскошных волосах. Уж чересчур печаловалась Ксения Ивановна о своих детях, не чаяв увидеть их в живых.

И вот вновь вся семья в ростовских митрополичьих палатах. Даже Иван Васильевич и Агрипина Егоровна Шестовы прибыли в Ростов. Как же им оставаться в Домнине, когда дочка и внук получили долгожданную волюшку!

Вскоре в Домнино примчал вестник от митрополита Филарета. Молвил Сусанину:

— Зван ты, Иван Осипыч, к дворянину Шестову. Велено тебе назначить временного старосту, а самому явиться в Ростов.

Сусанин же пребывал в скорби: три недели назад он похоронил свою Устинью, коя неожиданно занедужила, да так и не поднялась со смертного одра. Не помогли ни настойки, ни отвары из пользительных трав. За пять месяцев источила Устинью какая-то неведомая неизлечимая болезнь. Сильно переживал Иван Осипович, а потому и встретил вестника с хмурым лицом.

— По какой надобности к Шестову?

— Не ведаю. О том будет в Ростове сказано.

Сусанин пожал плечами, но барскую волю надо исполнять. В тот же день собрал сход, на коем молвил:

— Барин приказал прибыть в Ростов. Велено мне подмену сыскать, но я не господин, дабы старосту назначать. Сами прикиньте.

Мужики вначале примолкли, раздумывая над словами старосты, а затем принялись толковать, допрежь негромко и зачастую невнятно, себе под нос, но когда речь зашла о конкретных именах, говор усилился, а затем поднялся такой галдеж, что вороны слетели с вековых берез.

Крестьянское сонмище! Этот нехорош и другой с изъяном. Поди, угоди на каждого мужика. Тут тебе не за столом щи хлебать, а старосту выбирать, кой для деревни царь и бог.

Несусветный гвалт мог прервать лишь зычный возглас Ивана Осиповича.

— Хватит, мужики! Криком избы не срубишь. Так и до утра дело не докончим.

Вновь притихли мужики. Наконец один из сосельников молвил:

— Сам укажи, Иван Осипыч.

— Я бы указал, да вы опять шум затеете.

— Не затеем. Ты каждого мужика изрядно ведаешь. Сказывай!

— Богдана Сабинина. Он хоть молодой, но давно остепенился, да и на работе горит.

Мужики шум не затеяли. Имя Богдана никто не выкликал, но староста, кажись, истину речет о Богдашке. Про него не скажешь, что с осину вырос, а ума не вынес, да и на работу солощий. Пусть будет так, как староста изрек…

Попрощавшись с дочкой, зятем и внуками, а, также посетив могилу Устиньи, Сусанин отбыл в Ростов Великий.

* * *

Иван Осипович не спешил прибыть в митрополичьи палаты. Он неторопко, со стороны ярославской дороги, въехал на Чудской конец и с неподдельным пристрастием стал разглядывать древний город, бывшим некогда стольным градом Ростово-Суздальской Руси. Много лет миновало после его прыткого бегства из Ростова, но к его удивлению город мало в чем изменился. Все те же улочки с деревянными храмами, избами и хоромами. До самого центра были всего два каменных строения — Авраамиев монастырь да храм Вознесения, мастер коего был казнен Иваном Грозным.

Ближе к Детинцу — Воеводский двор. Тотчас всплыло лицо Третьяка Сеитова, кой, по словам Ивана Наумова, сложил голову на Ливонской войне. До обидного жаль воеводу. Славный был человек. Наумов же — человек мерзкий, помышлял всю семью его извести. Любопытно, кто ныне в Ростове воеводой?

Свернув к Рождественскому монастырю, вблизи коего стоял деревянный храм Николы на Подозерье, Сусанин зашагал к избе Пятуни. Жив ли бортник? Сколь воды утекло. Когда-то у него с Пятуней были самые дружеские отношения, а именно с той поры, когда избавил его на Торговой площади от правежа.

Только пошел к крыльцу, как от повети раздалось:

— Кого Бог несет?

Иван Осипович обернулся на голос и увидел у поленицы неказистого старичка с седенькой бородкой.

— Бог ты мой, Пятуня!

Пятуня вгляделся в незнакомца, приставив морщинистую ладонь ко лбу козырьком.

— Не признаю, милок.

— Да ты что, Пятуня, аль глазами ослаб? Не я ль тебя от батогов избавил?

Старичок полешки выронил.

— Иванка? — ахнул Пятуня и, всплеснув руками, засеменил к Сусанину.

Перед ним оказался все такой же дюжий, но изрядно постаревший мужик в долгополом суконном кафтане.

— Да я ж тебя добрым молодцем знал, а ныне меня догоняешь.

— Догоняю, Пятуня. Шестой десяток за плечами.

— Шестой? — вновь ахнул бортник. — Однако, вижу, в силе, и ходишь твердо. Крепкий, как дубок. Где скитался, обитался? Заходи в избу.

— Сказ у меня будет долгий, вдругорядь изреку. Авдотья жива?

— Жива, слава Богу. На торг ушла. Седни день базарный.

— Кто в воеводах ходит?

— Игнатий Шелепнев. Недавно новым царем поставлен. Много их поменялось, но народ до сих пор Третьяка Сеитова поминает. Дай Бог ему здоровья.

— Что? — обескуражено, протянул Сусанин. — В своем уме, Пятуня? Да он же в сече сгиб. О том Наумов сказывал.

— Брехня, милок. Живехоньким оказался Сеитов. Как от недуга отошел, в Ростов нагрянул. Забрал Полинку с сыном и на новое воеводство в Свияжск укатил.

— Дела-а, — протянул Сусанин. — Порадовал ты меня, Пятуня… Ну а в мой избе кто ныне проживает?

— Соколий помытчик Кекин. Младший из купцов Кекиных. Соколов на царев двор поставляет. В земли Югорские за ними ходит… Сам к кому путь держишь? Вижу, и конь у тебя добрый.

— К дворянину Ивану Шестову. В старостах я у него. Вестового за мной прислал, а по какой надобности не поведал.

— Слыхивал про Шестова. Ныне у нас во владыках сам митрополит Филарет. Ого-го-го! Чу, Шестов на митрополичьем дворе проживает…

Иван Васильевич принял старосту радушно. Сразу весело закричал:

— Ксения? Прибыл наш Иван Осипыч!

Из горницы вышла инокиня в длинной черной рясе. Голова по самые брови туго повязана монашеским убрусом.

— Здравствуй, — начал, было, Иван Осипович и запнулся, не ведая, как и называть теперь дворянскую дочь.

— Инокиня Марфа я, Иван Осипович.

— Доброго здоровья тебе, матушка Марфа Ивановна.

— И тебе, Иван Осипович. Рада тебя видеть. Мишенька тебя часто вспоминает. Сегодня же покажу. С Танюшкой по саду бегают.

На языке Сусанина вертелся вопрос: зачем его позвал Иван Шестов? Все прояснилось чуть позднее, когда они остались с глазу на глаз в митрополичьем саду.

— Оказался ты здесь благодаря Ксении. (Отец так и не захотел называть дочь Марфой). Полюбился ты ей. До сих пор ей памятен тот день, когда ты спас ее и сына от лиходеев. Благодарна она тебе, да и не только она… У нас тут владычный сад пришел в запустение. А жена моя и дочь страсть как любят в саду отдыхать. Чай, ведаешь, какой пригожий у нас в имении сад? Ты его не раз обихаживал. Вот и вздумала Ксения тебя сюда пригласить. Но не только в этом дело, Иван Осипыч. В Ростове неспокойно. Народ недоволен новым царем, кой захватил царство с помощью иноверцев-католиков. Ляхи не только заполонили Москву, но вот-вот могут появиться и в Ростове. Народ волнуется. Здесь мы среди неведомых людей, и нам надобен верный, испытанный человек.

Иван Шестов прибыл в Ростов всего с тремя дворовыми людьми. Остальных оставил для охраны имения.

— Стар уж я стал, Иван Васильевич.

— Полно, полно, Иван Осипович. Стар годами, да лучше семерых молодых. С тобой нам покойнее.

Но Иван Васильевич видел: что-то старосту не улаживало.

— Не по душе моя просьба, Иван Осипович?

— Кривить не стану. Почитай, всю свою жизнь я привык с мужиками обретаться. Сыромятная душа. Здесь же я — ни Богу свечка, ни черту кочерга. К земле-матушке меня тянет.

— Да уж ведаю тебя, Иван Осипович. Но я тебя не неволю. Не по душе в городе жить, ступай в имение к мужикам. Серчать не буду.

Пожалуй, впервые Сусанин заколебался. Разумеется, ему не хотелось обижать барина, человека незлобивого и покладистого, кои редко встречаются среди господ, но и любимое дело, кое укоренилось в нем с первой отроческой борозды, не хотелось покидать. Господи, что же предпринять?

К саду шли Ксения Ивановна и восьмилетний Мишенька.

— А вот и наш дедушка, а с ним и дедушка Ваня. Не забыл его?

— Я его, матушка, никогда не забуду. Он хороший.

— Тогда беги и поздоровайся с ним.

И боярич, раскинув ручонки, побежал с радостным кличем:

— Дедушка Ваня-я!

Иван Осипович поймал его растопыренными руками, а затем несколько раз высоко подкинул над головой. Мишенька вскрикивал от удовольствия.

— Признал, Михайла Федорыч, — тепло изронил Сусанин. Вот так же он подкидывал над головой своего внука Данилку, кой заливисто смеялся и повизгивал.

— Матушка мне сказывала, что ты, дедушка Ваня, опять нас станешь от разбойников оберегать. Правда, дедушка?

Глаза боярича были такими открытыми и доверчивыми, что Сусанину ничего не оставалось, как с улыбкой сказаться:

— Да уж куда теперь денешься?

* * *

Владычный сад, тянувшийся от Григорьевского затвора до южной стены детинца, и в самом деле требовал заботливой руки. Некоторые деревья высохли и нуждались в замене, другие худо росли, были не обихожены и не подкормлены.

Марфа Ивановна сетовала:

— Владыке Варлааму всё было недосуг. То по епархии ездил, то на Москве надолго задерживался, а в последние два года Ростов и вовсе без архиерея оставался.

Варлаам был некогда игуменом Кирилло-Белозерского монастыря, а в 1587 годы был посвящен архиепископом Ростовским и Ярославским, заменив владыку Иова, приглашенного царем Федором (точнее, Борисом Годуновым) в Москву. Варлаам получил большое влияние среди отцов церкви. Не случайно через два года, когда решался вопрос об учреждении на Руси патриаршества, его назвали одним из претендентов. Но выбор Годунова пал на бывшего ростовского владыку Иова. В день назначения Иова патриархом всея Руси, Варлаам был рукополжен в митрополиты. Именно с 1589 года ростовские архиепископы стали именоваться митрополитами.

Всего же на Руси было четыре митрополита: новгородский, ростовский, казанский и крутицкий; семь архиепископов и один епископ. А затем уже шло низшее духовенство: протопопы (протоиреи), попы (священники), дьяконы, дьячки, пономари. Приходов же было великое множество. В одной Москве находилось две тысячи церквей.

В свой последний год Варлаам сильно недужил и, вероятно, ему было не до митрополичьего сада. Он скончался в 1603 году. А потом на Руси наступило такое лихолетье, вызванное Гришкой Отрепьевым, что вскоре умер и Борис Годунов.

Иван Осипович не ведал — радоваться ли ему кончине Годунова или печаловаться, ибо на смену ему пришел новый царь Дмитрий. С одной стороны из жизни ушел человек, кой был не мил русскому народу. И все же он был царь, кой никогда не ломал православные устои. Ныне же престол занял человек, назвав себя царевичем Дмитрием, кой чудом спасся в Угличе. Однако на московский престол царевича привели чужеземцы, что не могло не волновать русского человека. Но… этот Дмитрий вызволил из опалы бояр Романовых, а Федора Никитича возвел в митрополиты.

Все перемешалось в голове Ивана Осиповича. Теперь он целыми днями занимался садом, ибо время наступило весьма благоприятное — начало осени. Надо и плоды собрать, и деревья подкормить, и новые саженцы расположить в удачном месте.

Нередко в саду показывалась инокиня Марфа с сыном и всегда подходила к Ивану Осиповичу.

— Дедушка Ваня, ты раньше садовником был? — спрашивал боярич.

— В садовниках не бывал, Михайла Федорыч, но дело сие не столь уж и хитрое. Каждому крестьянину, коль он всю жизнь с землей возится, сад взрасти — не великая премудрость.

Ивану Осиповичу помогали митрополичьи служки, кои во всем слушались «садовых дел мастера». А тут как-то и сам владыка пожаловал. Молча прошелся по саду, затем остановился подле Сусанина и дотошно наблюдал, как тот заправляет яму под молодую яблоньку, кою допрежь Иван Осипович заполнил на треть перепрелым конским навозом, припорошил его землей, высыпал треть бадьи золы и с полбадьи высушенного ила, набранного в сыром виде из озера Неро, а самый верх ямы забросал плодородной землей верхнего слоя, вырытого при копке.

Приказал служке:

— Теперь все перемешай, дабы вокруг кола образовался холмик.

— А теперь древо? — спросил Филарет.

— Боже упаси, владыка. С недельку надо обождать, дабы все удобры осели. А вот сие место к посадке готово… Еремей, неси саженец.

Еремей принес. Иван Осипович развернул рогожу и покачал головой:

— Не пригожа к посадке яблоня.

— Да отчего ж, раб Божий? — вновь спросил архипастырь. — Корней предостаточно.

— Предостаточно, владыка, но на корнях наплывы и мочка плохая. С большим изъяном саженец.

— Еремка готовил? — насупил брови Филарет.

Сусанин уже ведал: митрополит сурово наказывает нерадивых служек, а посему решил отвести от Еремки беду.

— На служке вины нет, владыка. Ростовцы на торгу подсунули, а рогожку, дабы земля с корней не осыпалась, развязывать нельзя. Корни хорошо сохраняются с комом земли, а коль случится, что он осыпался и корни голые, то их надлежит обмакнуть в болтушку, то есть в землю, разведенную водой до густоты сметаны, затем переложить влажной травой или мхом и завернуть рогожей. А ежели при длительной перевозке саженец подсох, то его подобает поставить в кадку с водой денька на два, дабы жизнь ему дать…

Боярин Романов, а ныне митрополит Филарет сроду не слыхал о таких вещах, а посему слушал с неподдельным интересом. Мужик же в кожаном переднике поверх холщовой рубахи, откинув тыльной стороной ладони прядь седых волос с крутого лба, перевязанного узким кожаным ремешком, степенно продолжал:

— Деревцо не сразу сажают в яму, его допрежь надо прикопать, а перед этим зорко оглядеть, дабы поломанные или поврежденные корни и ветви обрезать до здорового места так, дабы срез был направлен вниз. При доброй прикопке на концах корней борзо появляются наплывы и вырастают новые корни. А дабы защитить корни от грызунов, прикопанные саженцы обкладывают еловыми лапами…

Филарет с увлечением продолжал выслушивать мужика и в то же время размышлял:

«Царь Борис, задумав развести подле своих хором сад, пригласил мастеров из Голландии, но сад не удался. Лучше бы уж позвал вот такого змемледела, как Ивашка Сусанин. Русский-то мужик и корявое дерево сумеет сделать гладким, а горькое — сладким. И откуда в сиволапом мужике такое умение?»

— Послушай, раб Божий, откуда ты все оное ведаешь?

— Да то любой крестьянин ведает, владыка.

— Не скажи. За сохой ходить — да, но в оном деле голову надо иметь.

— И за сохой ходить уменье надо.

Последние слова Сусанина могли показаться митрополиту дерзкими. Но владыка на сей раз смолчал, невольно ощущая, что от этого кряжистого мужика веет какой-то неизведанной, основательной силой и мудростью, коей он раньше не замечал, а по правде сказать — и не хотел замечать.

Сусанин, видя нахмурившееся лицо митрополита, высказал:

— От дедов и прадедов сию науку мужики постигали. Веками.

— Ну-ну. А теперь пройдем в беседку.

Митрополит начал разговор не сразу. Молчаливо поглаживал панагию, усеянную драгоценными каменьями, а затем неожиданно спросил:

— Знакомый человек есть в Ростове?

Иван Осипович никогда не рассказывал, что он когда-то проживал в Ростове, — ни Ивану Васильевичу, ни, тем более, Филарету. Но на сей раз, он решил открыться: смысла уже нет утаивать.

— Есть, владыка.

— Кто он, и хорошо ли ведает люд ростовский?

— Пятуня из простолюдинов. Моих лет. Каждого ростовца изрядно ведает.

— Не плут?

— С такими знакомства не веду, владыка.

— Добро, сыне… Известился я, что скоро в Ростов прибудут поляки, кои помышляют поставить в городе католический храм. Гоже ли так, сын мой?

— Когда-то в Ярославле немчины попытали возвести иноверческую божницу, но купец Василий Кондаков поднял народ, а царь Иван Грозный, изведав про это, обличил владыку Давыда в ереси и наложил на него опалу.

— Не забывай, сыне, что тогда сидел на престоле Иван Грозный, а ныне ставленник Речи Посполитой. Это по его воле начнут возводить католические храмы. Как тогда народ поведет себя?

Иван Сусанин своей мужицкой смекалкой уразумел, что митрополит пребывает в тревоге, и что вся его дальнейшая судьба будет зависеть от появления в Ростове ляхов.

— Думаю, с хлебом-солью не встретит, владыка.

— А за топоры не возьмется?

Не в бровь, а в глаз вопросил архипастырь.

— Мужик редко за топоры берется. Смирен он по нраву своему и терпелив, но коль беда за горло схватит, его уже не остановить.

— А знакомец твой?

— Потолковать надо, владыка.

— Потолкуй, сын мой.

* * *

Сусанин вышел на Вечевую площадь. Здесь ничего не изменилось. Воеводская приказная изба, Губная, Опальная, кабак, храм Спаса на Торгу, церковь Спаса на Сенях, соединенная переходом с митрополичьими палатами. Даже правежный столб, к коему привязывали должников, сохранился.

Вышел с Вечевой и направился в сторону Рождественского женского монастыря, неподалеку от коего находилась изба Пятуни.

Хозяева были дома. Авдотья уже ведала о прибытии в Ростов Сусанина, а посему не удивилась его появлению, лишь долго качала головой и охала:

— Седой-то какой, батюшки.

— Иной седой кудрявчика стоит, — ввернул словоохотливый Пятуня. — Налей-ка штец, мать.

— А я скляницу в кабаке прихватил. Но бражников, почитай, и не видел.

— Не до жиру, быть живу. Голодень и нас зело ухватил. Ране я шти с мясцом прихлебывал, а ныне и капустке рад, да и ту лиходеи с гряд срезали. И только бы капусту. По грядам как Мамай прошел. Ни репы, ни луку, ни чесноку не оставили. Один укроп торчит, но им сыт не будешь.

— А коль покараулить?

— Норовил, да чуть башку не проломили. Пятеро с орясинами налетели, едва ноги унес. Лихо у нас в Ростове, едва-едва начинаем от голодных лет выправляться, а то ить два года назад даже всех собак приели. Ранее у Спаса на Торгу не протолкнешься, а ныне драной кошки не увидишь. Захирел торг.

— Выходит, худо простолюдину живется?

— Беда на беде сидит и бедой подгоняет.

— Да, — крякнул в бороду Сусанин. — А ведь были годы, когда и твою избу счастье стороной не обходило.

— Случалось, Осипыч. Но счастье с несчастьем на одних санях ездят. Ныне уж и старуха недужит, да и у меня ноги едва бродят. Только душегрейка и спасает. Наливай, милок.

— За здравие царя всея Руси Дмитрия, — провозгласил первый положенный тост Сусанин, но Пятуня, уж на что жаждал выпить, оловянную кружку в сторону отставил.

— Не хочу за Дмитрия. На него никакой надежы нет.

— Отчего так, Пятуня?

— Из Москвы люди наведывались. Сказывали: царь-де не настоящий, а беглый монах, расстрига Гришка Отрепьев, коего приютили ляхи, а затем дали ему войско и на московский трон усадили. Вот те и царь, помазанник Божий.

— Все так мыслят?

— За всех не ручаюсь, милок. Ростовцы — народишко верткий. Муж в дверь — жена в Тверь. На Чудском конце горлопанят за Дмитрия, на Никольской во Ржищах — клянут Расстригу. Раскололся народишко. Смута.

— Смута, кивнул Сусанин. — По всей Руси великая смута… А скажи, Пятуня, как народ к новому митрополиту относится?

— Дело, конечно, Божье и не нам владыку судить, но чужой рот — не свои ворота, не затворишь. Многие ворчат, искоса поглядывают на владыку.

— Но Федор Никитич в опале сидел, многие муки претерпел.

— Эк нашел великомученика. Русский царь его в монашескую келью упрятал. А коль так, то не судимы дела царские, хоть и не по нутру был боярский царь бедному люду. Но это иной разговор. Ныне же Расстрига Филарета в митрополиты возвел. Вот и кумекай. Опять же в народишке нет единенья, терпит и такого владыку.

— А коль ляхи придут и с благословения митрополита начнут свои божницы ставить? Что тогда?

— Вот тогда, милок, народ в одну дуду начнет дудеть. И ляхов сметет, и владыку. Тут и кумекать неча… В кружках-то все выдохлось. Давай-ка за наше стариковское здоровье.

 

Глава 15

«ШАЛОСТИ» ЛЯХОВ

Неуютно чувствовал себя Филарет в Ростове. Он ждал самого худшего. И вот после Рождества Христова, в начале 1606 года до полусотни шляхтичей вошли в Ростов.

Перед Сырной неделей к митрополиту пришел воевода Шелепнев с ростовскими именитыми людьми. Филарет принял их в своих покоях, облаченный в митру, шелковую мантию, поверх коей на груди висела на золотой цепи панагия, украшенная самоцветами. Каждый принял благословение, после чего речь завел воевода:

— Рассуди нас, владыка. Как быть? Ляхи совсем распоясались. Разъезжают по улицам, стреляют из пистолей, в кабаке денег не платят, хватают девок, в храмах глумятся, шапок не снимают, гогочут, а то и пьяные песни начнут горланить. Срам, святотатство!

— Святотатство! — хором поддакнули именитые люди.

— А в домах наших что деется? — стукнул посохом один из посетителей. — Нас за хозяев не почитают. Лучшие места заняли, а нас чуть ли не на улицу выкидывают.

— Жратвы по пять раз на день требуют! А где ее набраться, коль сами впроголодь живем? Разбой!

— Разбой, владыка. И кто ляхам такое право дал?

— Царь Дмитрий Иоаннович. Надеюсь, воеводе Шелепневу то известно?

— Известно, — с кислым видом отмахнулся воевода. — Поселить в лучшие дома, корму выдавать, сколь злотых положит. Ха! Надейся на злотые. Кулаком в рыло. Народ того терпеть более не желает, того гляди, за дубины возьмется. Пришли к тебе, дабы ты, святый отче, унял ляхов. Главный у них пан Мазовецкий.

— Ведаю, сын мой. Церковь не обязана вмешиваться в мирские дела, но я поговорю с паном Мазовецким.

— Потолкуй, святый отче, а не то…

Воевода не договорил, но в словах его Филарет почувствовал плохо скрываемую угрозу. Именитые люди ушли, а Филарет продолжал оставаться в кресле. Смуро было на его душе. Вот и наступил для него переломный горестный час. Не только чернь, но и знатные люди города готовы подняться на иноверцев, и время это не за горами. Надо непременно уломать Вольдемара Мазовецкого, дабы он утихомирил шляхту, иначе разразиться такая беда, от коей полякам не поздоровится.

Он не стал принимать Мазовецкого в митрополичьих палатах, дабы не осквернять католическим духом православный дом. Принял поляка в хоромах «для пришествия великих государей», где остановились на жительство супруги Шестовы, с дочерью и детьми. Заранее упредив тестя и его родню, дабы те перешли в другие комнаты, Филарет приказал протопопу Успенского собора позвать Мазовецкого.

Тот вошел в покои и вскинул белесые удивленные глаза: митрополит сидел в кресле в мирском облачении.

— О, дорогой пастырь, я вижу вас в светском платье.

Пан прекрасно говорил на русском языке. Его дорогостоящий кунтуш с широкими откидными рукавами, расшитый золотой канителью и аксамитовые штаны, заправленные в мягкие сапожки из самой дорогой юфти, подчеркивали, что в покои вошел богатый человек с холеным, самоуверенным лицом.

— Мы разной веры, пан Мазовецкий, а посему я нахожусь в подобающем платье.

— Понимаю, пастырь, но вино и вкусные яства никогда не мешали мирной беседе, даже если мы и иноверцы.

— Пан должен знать, что употребление вина и вкусных яств в дни Великого поста считается на Руси большим грехом. Так что, обойдемся без разносолов.

— О, пресвятая дева Мария, я совсем забыл. Но в другой раз, надеюсь, мы посидим за хорошим столом.

— Другого раза может и не быть, пан Мазовецкий.

— Хочу сказать, что перед вами не простой пан, а ясновельможный.

— А перед тобой не пастырь, а архипастырь, что подобает моему сану.

— Вот и пришли к разумному обращению. Что же может помешать нашему изысканному обеду, архипастырь Филарет?

Глаза поляка оставались насмешливыми.

— Скажу прямо, ясновельможный пан, народ возмущен неблаговидными поступками шляхты.

— Дева Мария, какая невидаль. Когда сброд был доволен господами?

— Не сброд, а ремесленный люд, купцы и бояре, — сурово поправил Филарет. — И я бы попросил тебя, ясновельможный пан, дабы твои люди вели себя пристойно и не давали повода для возмущения моих прихожан.

— Вы чересчур преувеличиваете, архипастырь. Возможно, вы услышали про шалости моего помощника, пана Лисовского. Он большой любитель всяких приключений.

Филарет поднялся из кресла и веско произнес:

— Не имею чести знать пана Лисовского, но вдругорядь скажу: если, как ты называешь, ясновельможный пан, шалости в Ростове не прекратятся, то произойдет большое кровопролитие.

Самоуверенное лицо Мазовецкого утратило прежнее выражение.

— Вы полагаете, архипастырь, что сброд, простите, ваши прихожане осмелятся напасть на моих доблестных рыцарей, облаченных в латы, железные шапки и имеющих при себе сабли и пистоли?

— Русичам не впервой бить рыцарей. Сомнут и в панцирях.

Филарет не помышлял глаголить об этом, но не сдержал себя. Надо сбить спесь с высокомерного поляка.

— Вы это серьезно, архипастырь?

— Запомни, Мазовецкий, духовные отцы, служащие Христу, не умеют быть вестоплетами и шутниками. Я располагаю точными сведениями, что ежели шляхта не прекратит бесчиние, то ростовцы ее уничтожат.

— Но вы… вы должны предупредить мятеж. Вы же назначены сюда царем Дмитрием, тем же царем и мы присланы в Ростов. Мятеж встревожит государя, а ваше покровительство черни приведет к тому, что вы потеряете свою епархию.

— На все воля Божья, — развел руками Филарет. — Завершим беседу, ясновельможный пан. Мыслю, шляхта хорошо подумает над своей судьбой.

 

Глава 16

И ПОДНЯЛСЯ РОСТОВ!

До весны шляхта притихла, особых «шалостей» не проявляла, но май разразился новыми разбойными гульбищами.

Однажды Иван Сусанин увидел в саду стрелу, впившуюся в ствол яблони. Но еще вчера на дереве ничего не было. Даже днем. Встревожился и сказал Ивану Шестову:

— Кто-то вечор стрелу в древо метнул, барин.

— Вечор?! — Иван Васильевич резко поднялся с лавки. — Хочу глянуть, Осипыч.

Глянул и помрачнел.

— Вечор подле этого дерева мы с митрополитом прохаживались. Он ближе к дереву шел. Выходит, в него метили? Господи!

Иван Васильевич вытянул стрелу, внимательно осмотрел. Боевая, оперенная, с острым стальным наконечником.

— Кому бы это надо, Осипыч?

— Ляхам.

— Ляхам?.. А, пожалуй, ты прав, Осипыч. Ляхи ни воеводы, ни земского старосты не страшатся, а вот Филарета побаиваются. По его зову весь народ поднимется. Добро, что стрелу заметил. Владыка, почитай, каждый вечер в саду прогуливается. Ох, пан Мазовецкий!

— Перед сном и Ксения Ивановна с бояричем гуляют. Врагу, что дитя малое, что старец, лишь бы пагубу нанести. Ты уж упреди, барин.

— Растревожил ты мое сердце, Осипыч. Надо немедля охрану усилить, — и в саду, и снаружи тына.

— Непременно, барин. Я снаружи покараулю.

Еще днем Сусанин обошел южные стены детинца. Самая глухая сторона выходила к озеру. Подойди в сумерки с лесенкой — никто не заметит. Именно с этой стороны метнули стрелу в митрополита.

Не ведал Сусанин и никогда не изведает, что пан Лисовский, самый отчаянный шляхтич и авантюрист, коим был недоволен сам король Сигизмунд, после разговора Мазовецкого с поляками, раздраженно и воинственно закричал:

— Царь Дмитрий — наш царь. Мы своим оружием добыли ему трон, и никто не вправе вмешиваться в дела доблестной шляхты. Филарет нам не указ. Он такой же поданный короля. Я убью его, пся крэв!

Мазовецкий норовил осадить разбушевавшегося пана Лисовского, но тот, сумасбродный и тщеславный, ничего не хотел слушать. Что ему пан Мазовецкий, когда его опасается сам король.

Лисовский стал виновником всеобщего возмущения горожан.

С вечера Иван Сусанин вкупе с митрополичьими служками стоял в дозоре. Иван Шестов выдал ему пистоль, но Иван Осипович прихватил с собой и привычную для мужика дубину.

Сад тихо шелестел зеленой листвой. Теперь уныло в саду и днем. Не слышно звонких детских голосов, не видно ни Филарета, ни Ксении Ивановны, ни Ивана Шестова. Всем — строгий запрет.

Иван Сусанин ведал, что караул митрополичьего сада, обнесенного тыном, привлечет внимание лихоимцев, и они на какое-то время и близко не подойдут к тыну. Но и снимать караульных нельзя: рисковать собой и своими детьми Романов не позволит.

Еще комолое солнце висело в западной части города, зацепившись румяным краем за деревянный купол храма Спаса на Песках, когда Сусанин увидел трех ляхов, шедших вдоль тына и горланивших песни. Заметив караульных, поляки обнялись за плечи и загорланили еще громче.

— Будьте наготове, ребятушки, — молвил Иван Осипович.

Поранившись с караульными, ляхи примолкли. Один из них — высокий, с соломенно-желтыми, лихо закрученными усами — звякнул рукоятью сабли о панцирь и презрительно произнес:

— Русские свиньи.

Сусанин выдал сдачу:

— Жук навозный. Сопли утри.

Такого оскорбления пан Лисовский (а это был именно он) в жизни не испытывал. Выхватил саблю, заорал:

— Зарублю, пся крэв!

— Охолонь, покуда цел!

Сусанин надвинулся на ляха с дубиной и пистолем. Да и служки вскинули копья.

Пан Лисовский заскрежетал зубами. Этот широкогрудый старик в лисьей шапке настолько был угрозлив, что заставил его вложить саблю в ножны; то же самое сделали его приятели, поняв, что им придется худо.

Ляхи пошли, и вновь, как ни в чем не бывало, загорланили песню. Сусанин успел заметить, что за спиной задиристого поляка висел лук и колчан со стрелами. Не он ли покушался на Филарета? Взять бы этого надменного ляха и доставить в Губную избу. Но владыка Филарет строго-настрого приказал:

— В драку не встревать, коль сами не полезут.

Сусанин повернул за угол тына и поразился: ляхи и петь перестали, и пошли ровнехонько, словно хмель разом выскочил у них из головы.

«Да они же притворялись, сучьи дети. Вновь шли стрелу кидать, а как увидели караульных, пьяную песню заорали. Пакостники! Но теперь вдоль сада ходить не станут».

* * *

Выбрав свободный час, Сусанин надумал навестить Пятуню. Открыл дверь, пошел сенцами и вдруг услышал заполошный голос из чулана:

— Кто там? Караул!

— Пятуня?!

Сусанин нащупал рукой засов, отомкнул. Из избы слышался плач и визг девок.

— Ляхи глумятся, а меня в чулан запихнули, — пояснил Пятуня.

В избу Пятуни земский староста подселил одного из ляхов, ибо детей у мужика не было, да и изба была довольно сносной. Пан Дорецкий оказался мужчиной средних лет, плотный, лысоватый, мордастый, с большим висячим носом и бегающими глазами. Он постоянно стучал кружкой по столу и требовал водки.

— Да где ж я тебе наберусь, милок? И сам бы рад, но полушки за душой нет.

Пан отчаянно ругался, замахивался на Пятуню плеткой и выскакивал из избы…

— Сколь их?

— Двое. При саблях. Девок силят.

Сусанин вытянул железный засов, взял его в руку и решительно открыл дверь в избу. То, что он увидел, заставило его содрогнуться. Один из ляхов, сверкая обнаженным гузном, насильничал оголенную девку, руки коей были связаны кушаком, а другой и вовсе без штанов, согнув девке ноги в коленях, аж хрипел от вожделения. Ляхи глумились над жертвами на полу и даже не услышали (девки истошно кричали), как в избу вошли Сусанин с Пятуней. У последнего оказался металлический безмен.

— Ах ты, волчья сыть! — пророкотал Сусанин и рывком поднял ляха за шкирку.

Тот разинул рот, норовил что-то сказать, но разгневанный Сусанин ударил пана засовом по лысой голове. Тот рухнул у порога. Другой насильник, молодой и верткий, с резвостью жеребца скакнул к дверям, откинул тщедушного Пятуню и выскочил на улицу. Так и бежал по городу без штанов.

— Ну и прыть, хе-хе. Я и глазом не успел моргнуть… А постоялец мой, кажись, окочурился.

Сусанин развязал плачущим девкам руки.

— Жаль вас, бедосирые, но ляхам это даром не пройдет.

Глянул на одну, покачал головой.

— Сколь же тебе лет?

— Четырнадцать в Троицу будет, — всхлипывая, ответила девочка, прикрывая разодранным сарафаном наготу.

— Совсем дите малое. Ступайте по домам и не стыдитесь встречных. Пусть ведают, кто вас предал сраму.

Девушки, так и не переставая плакать, вышли из избы.

— А с этим что? — кивнул Пятуня на безжизненное тело постояльца. — Ляхам отдать?

— Зачем же? Порой и мертвецы видоками служат. Потащим его к Земской избе.

А мертвяк вдруг ожил, пошевелил головой и открыл глаза.

— Вот те на, — хмыкнул Сусанин. — Крепкая же башка оказалась у пана.

— А добить его, Осипыч. Шмякну безменом — и вся недолга.

— Да ты что, Пятуня? Лежачих на Руси не бьют. Давай-ка, его в чувство приведем. Живой-то видок пуще всего сгодится.

А в городе все нарастал и ширился страшный разноголосый шум. Отец девочки, ухватив ее за косу, вел обесчещенную дочь по улицам и восклицал:

— Разбой, православные! Ляхи малых детей сраму предают. Глянь на сарафан!

Белый разодранный сарафан был в пятнах крови.

— То — святотатство!

— Буде ляхов терпеть!

— Буде!

Все неуемней и угрозливей крики. Все больше оказывалось мужиков с топорами, вилами и дубинами… А тут и голоштанного пана изловили. Раньше бы — смех на весь белый свет, а ныне неописуемый гнев.

— Бей, круши насильника!

Пан был из отряда Лисовского, кой, махнув рукой на митрополита, высказывал:

— Что нам Филарет? Мы хозяева этой варварской страны. Мы — победители! А победителей ждет добыча. Деньги и женщины!

Напившись до одури, сотоварищи пана Лисовского поначалу разгромили кабак, а потом рассыпались по улицам…

Растерзав пана, мятежную толпу было уже не унять. Закипела, забушевала дремавшая доныне русская душа! С яростным ревом кинулись ко дворам, в кои были заселены на постой ляхи. Более десятка поляков было убито. Среди них — и пан Дорецкий, коего Сусанин и Пятуня привели к Вечевой площади, и коего тотчас сразил топором отец другой поруганной дочери.

Остальной шляхте удалось скрыться…

Филарет остро переживал побоище. Не сегодня-завтра из Москвы примчит царев гонец и заявит: «Великий государь всея Руси Дмитрий Иванович вызывает к себе». Что последует дальше — гадать не надо. В лучшем случае Филарет будет изгнан из митрополитов и простым монахом вновь отправлен в какой-нибудь северный монастырь.

Отстранение с самой богатой епархии не страшило. Страшила иноческая келья, разлука с женой и детьми. Ксении не миновать новой обители, а детей и вовсе могут раскидать по разным глухим местам. Сие — самое жуткое. Нет ничего хуже, когда страдают малолетние дети, кои и без того уже натерпелись.

 

Глава 17

ВСТРЕЧА С СЕИТОВЫМ

Москва кипела страстями. В мае 1606 года Василий Шуйский, бояре, купцы и простолюдины Москвы, натерпевшись ляхов и Лжедмитрия, прикончили с Гришкой Отрепьевым. Самозванца раздели донага, обвязали веревками, волоком потащили из Кремля на Красную площадь и бросили в грязь посреди торговых рядов. (Год назад на этом самом месте Самозванец хотел обезглавить Шуйского).

На площадь сбежались тысячи москвитян. Теснота, давка!

Шуйский приказал:

— Киньте Расстригу на прилавок. Петька же Басманов пущай на земле валяется.

На Боярской думе Василий Иванович молвил:

— Надо подвергнуть Расстригу торговой казни.

Бояре согласно закивали бородами. К телу Самозванца явился палач и принялся стегать его кнутом. Подле стояли бояре и приговаривали:

— То — подлый Вор и богохульник Гришка Отрепьев. То — гнусный Самозванец!..

Из дворца доставили безобразную «харю» (маску) и бросили ее на вспоротый живот Отрепьева. В рот сунули дудку.

— Глянь, народ православный! — восседая на коне, кричал Василий Шуйский. — Еретик и чародей Гришка заместо иконы поклонялся оной харе, кою держал у себя в спальне. Тьфу, поганец!

20 мая Шуйский велел убрать Самозванца с Красной площади. Труп привязали к лошади и поволокли к Божьему дому, что за Серпуховскими воротами, где хоронили бродяг и безызвестных людей. Басманова зарыли у храма Николы Мокрого.

А вскоре пошли толки о чудесных и странных видениях: на небесах сражались по ночам огненные полчища, являлись по два месяца; неслыханные бури сносили башни, купола и кресты с церквей; у людей, лошадей и собак рождались уроды; над могилой Самозванца летали в лунные ночи ангелы…

Народ баял:

— Уж не истинного ли царя порешили?

— И вовсе не порешили. Немчина убили. Царь же к ляхам ускакал.

Василий Шуйский разгневался:

— Народ глуп, как сивый пуп. Экую дурость языками чешет.

Труп Самозванца вырыли и сожгли на Котлах. Прах смешали с порохом, зарядили в пушку и пальнули в сторону Речи Посполитой.

На престол взошел Василий Шуйский.

Филарет вплоть до 1608 года оставался митрополитом Ростовским и Ярославским. Почему-то новый царь его не трогал. Филарет терялся в догадках. Отчего он, ставленник первого Самозванца, не был смещен после воцарения Шуйского, отчего и ныне сидит в митрополитах, когда второй Самозванец вот-вот захватит Москву и лишит Шуйского царского трона? В чем же дело? А может все дело в том, что бояре Романовы пользуются у народа доверием еще со времен Ивана Грозного, когда его жена, Анастасия Романова, была особо почитаема у москвитян. Была и другая мысль: Шуйский, не в пример Борису Годунову, дал клятвенный посул боярам: никого не казнить и никого не отсылать в ссылку. Но Шуйского не должна покидать думка, что влиятельнейший из бояр, ныне служитель церкви и Господа, может вдругорядь привлечен новым Самозванцем, что нанесет Шуйскому сильнейший удар.

На Руси смута, лихолетье. Отряды Лжедмитрия Второго рыскают по многим уездам. У царя не хватает верных воевод, дабы разослать их по городам. Шуйский начал привлекать даже пожилых начальных людей, кои воеводствовали двадцать-тридцать лет назад.

Только что из Владимира в Ростов прибыл воевода Третьяк Сеитов, некогда правивший Ростовом Великим. В почтенных летах, но, слава Богу, еще бодр, и крепок здоровьем.

Беседа с Сеитовым была продолжительной. Третьяк Федорович, приняв благословение владыки, долго рассказывал о последних новостях: положении в Москве, изменах бояр, отшатнувшихся к Самозванцу, о грамотах «твердыни православия» патриарха Гермогена, кой решительно не признавал Лжедмитрия.

(Позднее Гермогена по приказу Самозванца бросят в темницу Чудова монастыря, где он и умрет от голода).

Поведал Сеитов и о набегах шляхты на подмосковные города и веси.

— Многие Замосковные города отшатнулись к Вору. В чем его успех, Третьяк Федорович?

Сеитов посмотрел на митрополита с нескрываемым удивлением.

— Не верю, что Федор Никитич Романов худо осведомлен о подоплеке успехов Самозванца.

— Любопытно послушать умудренного воеводу.

Третьяк Федорович пожал плечами и ответил:

— Подоплека проще простого, владыка. Народ всё еще по-прежнему верит, что Самозванец принесет ему лучшую долю. Издавна народ желает видеть на троне доброго государя. Дворяне же явно не алчут сражаться за боярского царя. Да ты, владыка, и сам о том ведаешь… Мнится мне, что паны припожалуют и в Ростов. Здесь, как известно, есть чем поживиться.

— Какие у тебя доводы, Третьяк Федорович?

— О том поговаривают в Разрядном приказе. Его лазутчики тоже не дремлют. И не только Ростов поджидает беда, но и Ярославль, Суздаль и Углич. Ян Сапега наметил себе богатейший Троице-Сергиевский монастырь. Русь ожидают страшные напасти.

— И у меня такое предчувствие, Третьяк Федорович.

— Ростов, можно сказать, без укреплений. Я еще в молодости норовил ударить челом царю, дабы помог казной укрепить город, но государю было не до Ростова. Всю калиту съедала война с Ливонией.

— Ведаю, Третьяк Федорович. Приключись набег — в осаде сидеть тщетно. Где ж выход?

— Я ведь сюда, владыка, не гостевать приехал. Намедни был у царя в Москве и получил от Василия Шуйского приказ — учинить отпор тушинцам в Замосковье. Я уже отписал грамоты в Суздаль, Муром, Ярославль и Переяславль-Залесский, дабы воеводы с усердием выполнили распоряжение царя, крепили осаду и высылали под мое начало детей боярских и даточных людей. Дворянское ополчение намерен собрать в Переяславле. В Ростов же сам наведался, понеже мне легче здесь ратных людей поднять. С завтрашнего дня, владыка, начну готовить войско.

— Благословляю тебя, Третьяк Федорович. Для ополчения понадобится немало денег. Зело помогу тебе своей казной…

На другой день Филарет отправил Ивана Шестова, супругу и детей в Домнино. Тягостным было прощание.

* * *

Изведав, что в Ростове появился Сеитов, Иван Осипович заспешил к воеводским хоромам. Он не мог уехать в имение Шестова, не попрощавшись с Третьяком Федоровичем.

У крыльца задержали послужильцы, приехавшие с воеводой. Глянули на старика и недовольно прикрикнули:

— Куда прешься?

— К воеводе мне, ребятушки. Пропустите.

— Недосуг воеводе. Именитых людей на ратный совет поджидает. А ты кто такой?

— Крестьянин.

Послужильцы загоготали:

— Мужиков воевода не приглашал. С посконной рожей в красные ряды не суйся. Ступай-ка восвояси, старый пень.

Иван Осипович, качая головой, посмотрел на послужильцев. Молодые, дюжие, дерзкие. Вот и он когда-то был таким. И как же давно это было! «Старый пень». Стрелой пролетели годы.

— Зря усмехаетесь, ребятушки. И вам старости не избежать. Восвояси я не пойду. Доложите воеводе, что к нему пришел попрощаться бывший его послужилец, Иван Сусанин.

— А сказывал «крестьянин». Завираешься, дед. Из мужичья в послужильцы не берут. Ступай прочь, тебе говорят!

— И не подумаю.

— Какой же ты упертый. Силой прогоним!

Но тут на крыльцо спустился старший послужилец Сеитова, молвил:

— Лазунка! Велено тебе ехать до губного старосты. Воевода кличет.

— Мигом, Лукьян Петрович!

Лазунка побежал к конюшне, а оставшийся послужилец указал рукой на просителя.

— Какой-то странный старик, Лукьян Петрович. До воеводы домогается.

Пришлось Сусанину вновь изложить свою просьбу. Лукьян хмыкнул и пожал плечами.

— Ты уж доложи, мил человек.

Лукьян, так и ничего не сказав, поднялся в воеводские покои. Иван Осипович удрученно вздохнул.

«Тяжко мужику пробиться к господам. Взашей сыромятную душу гонят».

А на крыльцо быстрым шагом спустился Третьяк Федорович. Зорко глянул на старика и, глазам своим не веря, произнес:

— Бог ты мой!.. Друже!

— Признал-таки, Третьяк Федорыч.

Сеитов стиснул Сусанина в своих объятиях.

— Что годы делают!.. А ну пойдем, друже, в мои покои.

На глазах изумленного послужильца, воевода обнял «крестьянина» за плечи и повел в терем. Вот те и «старый пень!».

Третьяк был искренне рад встрече с Сусаниным. Сколь лет миновало, но он его не забывал, памятуя и поездку с ним в Москву, и помощь его супруге Полине, да и все его добрые дела, кои никогда не изглаживаться из памяти.

Сеитов всегда вспоминался Сусанину молодым, а сейчас его обнимал рослый, седовласый старик, коему не менее шести десятков, но все еще крепкотелому и уверенному в поступи. А голос и вовсе не изменился.

Третьяк усадил Сусанина в кресло, налил в чарки вина.

— Давай-ка вспомним нашу молодость, друже… А теперь рассказывай.

Иван Осипович, понимая, что у воеводы дел не в проворот, весьма коротко поведал о своей жизни, а затем спросил:

— Сам-то как, Третьяк Федорыч? И все ли, слава Богу, с Полиной?

— Во многих городах на воеводстве сидел, и вот опять царю пригодился. Супруга моя жива и здорова. Принесла мне трех сыновей и дочь. Ныне и вовсе богатый — пятеро внуков. Только бы покойно старость доживать, друже, да вот Смута на Руси загуляла.

— Худо на Руси, Третьяк Федорыч.

В покои вошел Лукьян, доложил:

— Все приглашенные собрались на совет, воевода.

— Сейчас буду… Давай прощаться, друже. Свел-таки нас Господь.

Тепло распрощались бывший послужилец и воевода.

 

Глава 18

ЯРОСЛАВЕЦ ВАСИЛИЙ КОНДАК

Возок, в сопровождении пятерых конных оружных послужильцев и Ивана Сусанина, двигался по Ярославской дороге. Миновали Шепецкий ям. Не доезжая верст десять до Ярославля, возок настигли четверо всадников, крикнули вознице:

— Стой, борода!

Возок остановился. Иван Васильевич Шестов распахнул дверцу. Всадники в крестьянской сряде, но каждый с прадедовским мечом и рогатиной.

— В чем дело, мужики?

— Укрывайся, барин! Сверни-ка на проселочную дорогу.

— С какой стати?

— На Ярославль большой силой движутся ляхи. Скоро здесь будут.

Шестов растерянно оглянулся на Сусанина, а тот подъехал к вершникам.

— Как скоро, мужики?

— И получаса не минует. Догонят вас ляхи и саблями посекут. Сворачивайте! Тут версты через три лесная деревушка Селивановка будет. Там и отсидитесь.

Иван Осипович увидел испуганное лицо Ксении Ивановны и твердо высказал:

— Рисковать не будем, барин. Надо в деревушку. А я в Ярославль наведаюсь.

— Да зачем, Иван Осипыч?

— Дабы самому познать, что там деется. Коль все, слава Богу, к вам немедля прибуду. Вам же из деревеньки лучше никуда не отъезжать.

— Господи, Иван Осипович! — воскликнула Ксения Ивановна, явно не желавшая расставаться со старостой.

— Ты уж прости, матушка Ксения Ивановна. На время покину вас. Поворачивайте, ради Христа!

Мужики помчали в сторону Ярославля, за ними припустил и Иван Осипович.

Очутившись в Ярославле еще до подхода польского войска, Иван Осипович не ведал, куда ему приткнуться. Город встревожено гудел. Жители уже изведали о приближении жестокого воинства Лисовского. По кривым улицам и переулкам, лишенные покоя, сновали люди и подводы. Из хлевов, порой, доносились пронзительные ревы скотины…

«Никак, кое-кто коров и овец режет… А подводы куда с кладями и тюками? Купцы мечутся, добро свое спасают. Небось, в Рубленый город подались… А сколь ремесленного люда?!».

Иван Осипович еще в Ростове Великом был наслышан, что Ярославль лишь Москве уступает своими мастерами-умельцами. Здесь сотни искусников: кузнецы, гвоздари, замочники, серебренники, портные, рукавичники, шубники, плотники, гончары, каменщики, иконописцы… Многие изделия ярославских умельцев — резьба по дереву, изразцы, шитые и набивные ткани, серебряная и медная посуда, настолько были изумительно сотворены, что ими дивились не только в Ростове, но и в стольном граде. А ярославское «белое мыло», льняные изделия — полотна, холсты, крашенина — зеркала и изделия из кожи славились на всех торгах Руси.

С той поры, когда Сусанин впервые побывал в Ярославле, город изрядно разросся. И вот этим богатым городом надумали поживиться банды Лисовского.

Однако тяжеленько им придется, подумалось Ивану Осиповичу. В Ярославле собралось большое ополчение воеводы Вышеславцева, в коем оказались вологжане, тотьмичи, пошехонцы, костромичи, галичане, романовцы…

А тяжело нагруженные подводы все двигались и двигались к Рубленому городу. Иван Осипович, взяв лошадь под уздцы, жался к обочине. Увидел, как встречу подводам вышел высокий старик в меховой шапке и добротном суконном кафтане. Густая серебряная борода, в руке — посох. Шел невозмутимо, степенно, не сходя с дороги. Передняя повода замедлила ход, а затем и вовсе остановилась. С телеги сошел купец в почтенных летах, уважительно приподнял лисью шапку.

— Здрав буде, Василий Прокофьич. Никак, из Рубленого города? Чай, местечко приглянул для своего товаришка.

— Не приглянул, Лука Иваныч, и не стану приглядывать, — сердито произнес старик и, еще больше нахмурив седые клокастые брови, добавил. — На ополченцев не надеешься? Перед ворогом будешь спину прогибать, Дурандин?

Лука Дурандин вновь сел на телегу, ехидно скривил узкогубый рот.

— Не твоя забота, Кондак, меня уму-разуму наставлять. Ныне ворог, почитай, по всем городам стоит.

— Недолго латинянам святую Русь поганить! — гневно сверкнул газами Василий Кондак и, презрительно махнув на Дурандина рукой, пошагал дальше.

«Василий Кондак… Знакомое имя. Господи, да благодаря нему архиепископа Давыда царь Иван Грозный из епархии вытурил!.. Да и Лука Дурандин — купчина знакомый. Он же к владыке в Ростов наезжал. Давно сие было, и все же дни службы у Давыда не остались забытыми».

Кондак поравнялся с Сусаниным, и тут Иван Осипович произнес:

— Слышал твои слова, Василь Прокофьич. Праведные слова ты сказал. Буде иноверцам Русь осквернять.

— Буде… Прости, старина, но тебя не ведаю.

— Не ярославец я, Василь Прокофьич. Ехал в костромской уезд из Ростова, да тут всадники настигли. Войско-де злого ворога Лисовского по пятам бежит. Вот и угодил в Ярославль.

— И что дале, старина?

— Не ведаю, где притулиться.

Василий Кондак пытливо глянул на Сусанина и вопросил:

— В Бога истово веруешь или без особого прилежания?

Не знал Иван Осипович, что не только торговыми делами славился среди ярославцев Василий Кондак, а своей непритворной набожностью, свято соблюдая все христианские обряды.

— О том Богу судить, Василь Прокофьич.

— Воистину, старина. А ну молви, опричь «Отче наш» какую-нибудь молитву.

— Могу и молвить, — пожал плечами Иван Осипович. — Пресвятая Троица помилуй нас. Господи, очисти грехи наши. Святый, посели и исцели немощи наши именем твоим ради. Пролей, Господи, священной капли крови твоей в мое сердце, иссохшее от грехов, страстей и всяких нечистот душевных и телесных…

— Буде, старина. Верю тебе. Кажись, кривдой не жил и Бога почитал. А без Бога в душе живут неправедные люди. Пойдем на мой двор. Найду тебе пристанище.

 

Глава 19

ВОЕВОДА ВЫШЕСЛАВЦЕВ

Из Тушинского лагеря отряды ляхов рассылались по многим городам. Канцлер Лев Сапега отрядил войско Лисовского на Владимир, самонадеянно подумав, что город будет легко взят, но под Владимиром Лисовский потерпел полную неудачу и повернул на Суздаль, взял его и «со всеми своими полчаны» двинулся на Ярославль. Впереди войска шел передовой полк под началом панов Будзило, Микулинского и бывшего ростовского воеводы, тушинца Ивана Наумова, кой верой и правдой служил Лжедмитрию Второму.

В Ярославле изведали о движении противника. К реке Пахне из города выслали заставу, коя четыре дня обороняла переправу. Будзило и Микулинский диву дивились: застава не так уж и велика, но бьется она с таким ожесточением, что каждый раз «рыцарям» приходилось отступать.

На помощь пришел Иван Наумов:

— Я, панове, хоть и стар годами, но еще крепок и умишко не потерял. Надо перехитрить ярославцев. Часть воинов оставить у моста, а главные силы перекинуть вверх реки, воздвигнуть там переправу, а затем с тылу ударить по ярославцам.

Будзило и Микулинский одобрили план Наумова. Мужественная застава была перебита.

Вскоре ляхи обрушились на неукрепленные слободы, окружавшие Земляной город и сожгли их. Ярославцы отошли за крепостные стены. Ляхи, начиная осаду, решили разложить осажденных, намереваясь добиться добровольной сдачи города. К стенам Земляного города для переговоров был послан богатый немецкий купец Иоахим Шмит, кой много лет жил в Ярославле и имел большие торговые связи не только с иноземными, но и местными русскими купцами.

— Одумайтесь! — начал свою речь немчин. — Я пришел к вам не как воин, а как торговый человек, которого хорошо знают все ярославцы. — Польские воины сожгли пригород. Они настолько сильны, что им не составит труда овладеть Земляным городом, но тогда и он будет сожжен дотла. Сгорят церкви, гостиные дворы и торговые лавки, а все люди будут изрублены. Я надеюсь на разум купечества и всех торговых людей. Ярославль богат таким народом. Неужели вы позволите пропасть вашему добру? Отройте ворота и польские воины никого и ничего не тронут.

На стены поднялся старый, почитаемый купец Василий Кондаков, кой когда-то не позволил немчинам поставить католическую божницу.

— Что ты намерен ответить, Василий Прокофьич? — спросил его воевода Вышеславцев.

— Давно ведаю этого немчина. Человек он хищный, жестокосердный и загребистый. Помышляет всех торговых людей под себя подмять. Ляхам же — лизоблюд. Подбивает ярослвцев к Жигмонду переметнуться. Злыдень! Надо дать ему от ворот — поворот.

Лицо Кондака было разгневанным.

— Погодь, Василий Прокофьич. К Жигмонду, сказываешь, подбивает?

Воевода Вышеславцев совсем недавно появился в Ярославле. Ранее он был в Новгороде вкупе с именитым полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским. Изведав, что в Вологде собралось народное ополчение, Михаил Скопин поручил Вышеславцеву возглавить его и выступить на освобождение от ляхов Романова и Ярославля.

Город Романов считался, чуть ли не самой надежной опорой для поляков, ибо в нем засели татарские мурзы и многие дети боярские. Взять город было нелегко. Никита Вышеславцев от имени ополченцев направил в Романов грамоту, в коей говорилось, что Лжедмитрий есть истинный вор и богоотступник и разоритель истинной православной веры, «сами над собой видите, что над вами деется, матерей ваших и сестер, и жен, и дочерей на постели емлют, и домы ваши разоряют, и вас на смерть побивают».

Доброхоты Самозванца запросили помощи у ярославского воеводы Федора Борятинского. Тот выслал весомую подмогу — отряд поляков под началом пана Голобовича. Однако приход ляхов не спас положения: Вышеславцев одержал славную победу и пошел на избавления Ярославля.

Борятинского обуял страх. Он немешкотно отправил гонцов я к Яну Сапеге, молил о неотложной помощи, прося, дабы к нему скорее прислали самого Лисовского.

Лжедмитрий дал Сапеге строжайший наказ: Лисовскому «идти наспех днем и ночью, чтобы изменники наши к Ярославлю не подошли, и дурна бы никоторого не учинили, и Ярославского уезда не извоевали».

К Борятинскому был снаряжен и большой отряд ляхов из Суздаля, посланный воеводой Плещеевым. Под Ярославлем оказались внушительные силы, но горожане, насытившиеся бесчинствами поляков, давно уже поджидали Вышеславцева. Сотни из них еще раньше бежали из Ярославля, дабы вступить в ряды ополчения. Вышеславцев остановился вблизи города, у села Егорьевского. Навстречу ему выступил из Ярославля весь польский гарнизон под началом пана Тышкевича, однако сражение ляхами было проиграно. С остатками войска Тышкевич отступил в Ярославль. В городе началось восстание. Федору Борятинскому, дьяку Богдану Сутупову и пану Тышкевичу удалось бежать.

С огромным воодушевлением, хлебом-солью встретили освобожденные от ига иноземцев ярославцы ополчение Вышеславцева. Но талантливый воевода и горожане понимали, что борьба еще не окончена, что враг сделает еще немало попыток, дабы вновь захватить важнейший стратегический и торговый центр Верхнего Поволжья.

В Ярославле готовились к дальнейшей упорной борьбе, спешно чинили и строили укрепления…

Воевода, глянув на суровое лицо Кондака, жестко произнес:

— Сего немчина надо заманить в город. Пусть перед всем народом свои поганые речи изрекает.

Так и сделали. Вышли из крепостных ворот и заманили посланника ляхов в город.

Немчин, оказавшись перед огромной сумрачной толпой, на какое-то время похолодел от страха. Стоит ли говорить о сдаче города столь озлобленной ораве? Русские люди терпеливы, но иногда они взрываются, как бочка с порохом. Спаси и сохрани от этого, пресвятая дева Мария! В толпе немало богатых купцов, лица их не так уж и неприветливы. Вон — доброжелательное лицо Луки Дурандина: понимает, что перед войском Лисовского городу не устоять, а посему для купцов выгодней уладиться без кровопролития, ибо обозленный Лисовский до нитки разорит всех торговых людей. Сей же знаменитый предводитель обещал Шмиту тысячу злотых. Громадные деньги!

Противоречивые мысли заглушила жадность, и купец повторил свои слова.

Иван Осипович стоял в толпе и напряженно вглядывался в лица ярославцев. Чем же они ответят на призыв немчина? Неужели прельстятся словами пособника врагов, кои кровью залили Русь.

На рундук поднялся Василий Кондак. Большая, серебряная борода его трепыхалась на упругом осеннем ветру.

— Что скажешь, преславный град Ярославль? Согласимся ляхам ворота открыть, аль встанем на защиту матерей, жен и детей от мала до велика?

Громадье малость помолчало, а затем кипуче взметнулось, да так могутно, как будто неистовый ураган по площади пронесся:

— Не пустим ляхов!

— Насмерть биться!

— Отстоим град Ярославль!

По телу Ивана Осиповича пробежал озноб, вызванный мятежным откликом взбудораженной толпы, и его суровый возглас слился с будоражащим всенародным кличем.

— Спасибо, братья! — воскликнул Вышеславцев и повернулся к посланнику ляхов. — А с этим что делать?

— В котел злыдня! — вновь взревела толпа.

Немчина «бросили в котел, наполненный кипящим медом, а затем вылили это варево за городские стены».

Лисовский норовил поколебать твердость защитников Ярославля, но его затея провалилась.

 

Глава 20

ЗЛАЯ СЕЧА

Лишь некоторое время спустя узнал Сусанин о трагической судьбе Третьяка Сеитова и разорении Ростова Великого.

Изведав о намерении царя Василия Шуйского, Ян Сапега собрал военачальников на совет.

— Шуйский надумал вернуть себе Замосковные города. Владимирский воевода Третьяк Сеитов собирает ополчение из земель бывшей Ростово-Суздальской Руси. (Сапега неплохо знал историю древнего русского государства). По замыслу Сеитова ополченцы должны собраться в Переяславле-Залесском, на родине полководца Александра Невского, чтобы воодушевить воинство на успешный захват Тушина. Дерзкая идея! Воевода Сеитов, как мне докладывали, весьма опытный, видавший виды враг. Надо разрушить его планы. В Переяславль я сегодня же отправлю своих людей, чтобы окончательно разложить горожан. Уверен: нам будет сопутствовать удача. Переяславль не так уж и силен ратным людом. Значительная часть местных дворян ушла на защиту Троице-Сергиева монастыря, а чернь колеблется. Местные крестьяне недовольны фуражирами-загонщиками, присланными из Тушина. Заготовители сена, фуража и съестных припасов чересчур усердствуют. Царя Дмитрия засыпали челобитными.

«Загонщки», в сопровождении вооруженных отрядов проникли вглубь Переяславского уезда. «Местные приказные не имели достаточно сил, чтобы воспрепятствовать грабежам и насилиям», и тогда оставшиеся переяславские дворяне, ремесленный люд и крестьяне решили целовать крест «царю Дмитрию» и просить защиты у гетмана Сапеги. Переяславские послы и рассказали гетману о приготовлениях воеводы Сеитова.

Сапега не стал мешкать. На другой же день он отправил в Переяславль отряд под началом Петра Голобовича и обрусевшего шведа Лауренса Бьюгова. Костяк отряда составляли запорожские казаки и татары, усиленные тремя гусарскими ротами.

Гетман сопутствовал отряд следующими словами:

— Всех местных жителей привести к присяге, а если откажутся — воевать, палить, бить!

Переяславль был взят без боя. К тушинцами присоединились около двухсот переяславских детей боярских.

Третьяк Сеитов, во главе владимирского и муромского ополчения, выступил из Владимира 8 октября 1608 года. По дороге он соединился с ратными людьми Суздаля и Юрьевца. В Переяславле же он полгал увидеть ополченцев из Ростова и Ярославля, но вскоре в Юрьев Польский примчал гонец и принес худую весть:

— Переяславль отшатнулся к Вору и открыл ворота войску Сапеги. Почитай, все дворяне переметнулись к врагам.

Предательство переяславцев круто изменило все планы Сеитова. Теперь ему предстояло соединиться с ростовцами и ярославцами, пришедшими в Ростов Великий.

Из Переяславля в Ростов поскакали и послы отряда Голобовича и Бьюгова — к митрополиту Филарету и жителям Ростова с грамотой, в коей предложили целовать крест «царю Дмитрию».

Филарет приказал созвать народ на Соборной площади, поведал о грамоте, а после этого воскликнул:

— Не мыслю, что ростовский народ, давший Руси Сергия Радонежского, уподобится изменникам переяславцам, кои вознамерились служить польскому ставленнику и католической вере. Согласен ли ты, народ ростовский, предать православие?

— Не бывать тому, владыка!

— Смерть примем, но Христу не изменим!

Филарет благословил сонмище и разорвал грамоту, посланников же приказал заключить в узилище.

Отказ Филарета и ростовцев послужил для отряда Голобовича и Бьюгова сигналом для похода на Ростов. Узнав о приближении тушинцев, ярославские дворяне и даточные люди пришли на митрополичий двор и попросили Филарета оставить Ростов и «сесть в осаду» в Ярославле, в коем имеются укрепления. Но митрополит твердо молвил:

— Я не заяц, аки бегать от волка. В Ростове нет укреплений, стало быть, врага надо встретить в поле. Надо зело биться, дабы град православный не был покорен злым ворогом. А коль падем от супостата, то венцы мученические от Бога примем.

Люди же продолжали молить его уйти с ними в Ярославль, но Филарет непоколебимо заявил:

— Великие муки приму, но храм пресвятой Богородицы и ростовских чудотворцев не оставлю!

Поддержал владыку и воевода Сеитов. Ратники же в своих суждениях разделились. Многие ярославцы предпочли покинуть Ростов, а другие, «яко овцы при пастыре своем, при архиерее божии осташася».

15 октября на поредевшее войско, вышедшее в походном порядке из Ростова, обрушилась хорошо подготовленная конница Голобовича. Наспех сколоченные отряды ополченцев дрогнули и отступили в Ростов. Завязалась жестокая сеча. Ополченцы и жители Ростова «бились до упаду». Потери были значительными и с той и с другой стороны. Голобович и Бьюгов не ожидали такого яростного сопротивления.

Особенно неустрашимо ратоборствовал воевода Третьяк Сеитов. Отважный по натуре, глубоко преданный Отчизне, он не выносил предателей, отшатнувшихся к Вору. (Не случайно царь Василий Шуйский долго искал человека, кой был бы без «шатости» и не продался бы ляхам ни за какие посулы. Третьяк Сеитов снискал уважение народа во всех городах, где бы он ни воеводствовал).

Сейчас он бился с переяславцами, и его мужественное лицо было искажено от неописуемого гнева. Его окровавленная сабля поразила уже несколько изменщиков.

И все же защитники города были постепенно оттеснены к соборной церкви Успения пресвятой Богородицы, «где они затворились вместе с Филаретом и духовенством и в течение нескольких часов отбивали наскоки противника».

Летописец напишет:

«Егда же литовский гетман Сапега, прiиде в монастырь Святыя Троицы Сергия чудотворца, тогда града Переяславля-Залескаго люди всяких чинов, забывшие крестное целование, измениша своему государю благоверному царю Василiю Иоанновичу Московскому и присташа к сопротивным, и, соединившеся с литовскими людьми, поидоша ко граду Ростову… Переяславцы и литва начаша избивати людей, не убежавших в Ярославль, такоже приидоша к церкви. Митрополит же повелел утвердити двери, но враги их принялись разбивать.

Митрополит же, к дверям пришед, начал говорити к переяславцам, увещевал, чтоб помнили свою православную христiанскую веру и от литовских бы людей отстали и чтоб обратились к своему государю, ему же крест целоваша; а переяславцы, яко волки, возопиша велиим гласом и начаше жесточае в двери бити, и выбивше двери, начаша сещи людей, и изсекоша множество неповиннаго народа. Раку же чудотворца Леонтiя златую (сняли), разсекоша на части и по жребиям разделиша себе, и всю казну церковную и архиерейскую и градскую разграбиша, и вси церкви и весь град раззориша и опустошиша».

Ростов подвергся страшному разорению. В живых оставили одного митрополита и воеводу Сеитова.

«Филарета пощадили, над ним поиздевались изрядно, сорвали святительские одежды, одели в грубую сермягу, затем посадили на возок с какой-то женщиной (это было серьезным оскорблением для митрополита) и повезли в Тушино. Литовские люди Ростов весь выжгли и людей присекли».

Сапега же из-под Троицы послал в Ростов воеводу Матвея Плещеева с литовскими людьми; «и стоя Матвей в Ростове, многия пакости градом и уездам творяше».

 

Глава 21

ЧЕСТЬ ДОРОЖЕ СМЕРТИ!

Если Филарета пересадили из телеги в возок, то Третьяка Сеитова не только оставили на подводе, но и стиснули его руки колодками. В Тушине его бросили в подклет, где он просидел без пищи двое суток. А затем в воеводе пришел князь Федор Засекин и произнес:

— Великий государь Дмитрий милостив и ты можешь спастись.

— Изменив Отечеству?

— О какой измене ты говоришь, Сеитов? Дмитрий — природный царь, Рюрикович, сын Ивана Грозного. На его сторону перешли самые высокие боярские роды — Трубецкие, Черкасские, Мосальские, Голицыны, Сицкие… Они-то искренне верят в подлинность Дмитрия. А народ?

— Ни один из названных тобой бояр не верит Самозванцу. За жизни свои трясутся, за свои богатые хоромы, оставленные в Москве. Гнусные люди… Что же касается народа, то он слишком доверчив, полагая, что добрый царь избавит его от нищеты, тяжелых повинностей и поборов. Но сие — временное помрачение. Уже сейчас многие города поняли, что за «царь-избавитель» пришел на русскую землю. Через год-два самозванцев и в помине не будет на Руси… Не хочу тебя, изменника, видеть.

— Презираешь? Праведника из себя корчишь? У других же рыльце в пуху. Дурак ты, Сеитов. Помяни мое слово: вскоре власть короля Сигизмунда испустится не только на Москву, но и на все русские города. И вовсе не худо будет, коль на троне окажется Дмитрий или сын короля, Владислав. И тот и другой, как ты слышал, не Иван Грозный, а слабодушные люди, коими можно вертеть, как игрушкой. О таком царе господам можно только мечтать. Вся власть будет в наших руках. Вся власть!

— На польский повадок? — усмехнулся Третьяк Федорович.

— А хотя бы и на польский. Милое дело, Сеитов.

— Уж куда милое. Об царя можно ноги вытирать, а в державе затеется такой разброд, что от нее останутся рожки да ножки. Любой ворог одолеет. Не смеши меня, Засекин.

— Я к тебе, Сеитов, пришел не балясы разводить. Твоя жизнь — в твоих руках. Сам царь Дмитрий Иванович повелел к тебе наведаться.

— Какая честь!

— Не язви, Сеитов! Царь намерен не только оставить тебя в воеводах, но, и хочет сделать тебя боярином и советником в ратных делах.

— Это, за какие же заслуги? Уж, не за Угру ли?

Весной 1608 года Самозванец с гетманом Рожинским двинулся к Болхову и здесь в двухдневной битве поразил войско Василия Шуйского. Болхов присягнул Лжедмитрию, но пять тысяч ратных людей, под началом Третьяка Сеитова, ночью вышли из крепости, переправились через Угру и пришли в Москву, огласив царю и народу, что у Вора не такое уж и великое войско, и что его вполне можно разбить. Однако нерешительный Василий Шуйский упустил время для победы…

Федор Засекин поперхнулся. Под Угрой он находился в рати Шуйского, а затем переметнулся к Самозванцу.

— Так, за какие же заслуги, Засекин?

Князь некоторое время помолчал, а затем произнес:

— Кривить душой не стану, Сеитов. По твоим делам ты достоин казни, но царю куда выгодней оставить тебя в живых.

— Теперь понятно. Уж куда выгодней. То-то все дворянство уразумеет: царь милостив, даже врагов своих в бояре жалует. На всю Русь слух пойдет. Дворяне табуном к Вору побегут. Хватко же замышлено. Только знай, Засекин, дворяне Сеитовы честь свою никогда не продавали.

— Эко чего помянул. Сегодня в чести, а завтра — свиней пасти.

— Уходи, подлый переметчик! — вскипел Третьяк Федорович.

— Я-то уйду, и поживу еще, слава Богу. А вот тебя, дурака, ждет казнь лютая. Одумайся!

— Честь дороже смерти, — твердо молвил Сеитов и плюнул предателю в лицо.

Самозванец не решился казнить Сеитова прилюдно. Ночью его тайно вывезли в лес и изрубили саблями.

 

Глава 22

ГЕРОИЗМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Перед Вышеславцевым стояла зело трудная задача. Ему не давал покоя Земляной город, самый большой, наиболее заселенный и богатый участок Ярославля, в коем расположились купцы и ремесленники, и торговые ряды. Когда-то Земляной город был окружен глубоким земляным рвом, заполненным водой, высоким земляным валом и обнесен добротным деревянным тыном с более чем двадцатью башнями. Вал, от самой Волги, тянулся от Семеновского съезда до Власьевской башни, откуда шел к северо-западной стене Спасского монастыря.

Обитель являлась независимой частью Ярославля, и находилась между Земляным городом и слободами. Южная стена Спасского монастыря пролегала к Которосли. Монастырь, один из богатейших на Руси, был обнесен крепкими массивными каменными стенами, являлся наиболее укрепленной частью Ярославля. За обитель можно было не беспокоиться, а вот Земляной город приводил воеводу в уныние.

Ров обмелел, земляной вал осыпался, а деревянный острог из заостренных сверху бревен изрядно обветшал. Тревожило Вышеславцева и то, что острог тянулся на целых две версты, и ни одной пушки на башнях острога не было. Ляхи могли напасть на любое место крепости. Ополченцев приходилось рассредоточивать на очень большом расстоянии.

Воевода кинул клич:

— Все, кто способен держать топоры и заступы, на укрепление Земляного города.

Ярославцы горячо откликнулись. Был среди них и Иван Осипович. Он трудился на починке тына, не покладая рук. Ремесленные люди довольно говаривали:

— Ай да старик! За троих мужиков ломит.

Приметил Ивана Осиповича и воевода:

— Молодцом, отец. Никак был свычен к тяжкой работе?

— Доводилось, воевода.

— По работе видно. Жаль, времени кот наплакал. Зело много прорех в тыне.

Ивану Осиповичу невольно вспомнились слова его бывшего содруга Слоты, когда они ехали вдоль тына по Земляному городу. Уже тогда сметливый мужик озабоченно заметил:

— Худая крепость. Напади ворог — и нет Земляного города.

«На что надеялись прежние ярославские воеводы? — невольно подумалось Сусанину. — Чужеземец-де далече. До крепости ли им было? Лишь бы брюхо набить. Сечи-де далеко, ни лях, ни татарин, ни турок до Ярославля не добежит. На кой ляд калиту на крепость изводить? Вот и промахнулись, недоумки. Ныне же поспешать надо. Воевода прав: времени на починку тына не Бог весть сколько».

Рубил бревна для прорех острога, а в мыслях — Иван Шестов да Ксения Ивановна с Михаилом. Как они там, надежно ли укрылись в Селивановке? Чаял, денька два в Ярославле побыть, а тут и вовсе застрял. Ляхи обложили город со всех сторон, и муха не проскочит. Теперь один Бог ведает, когда он прибудет к Шестовым. Ляхи зело сильны, они вот-вот кинутся на крепость. Но и ярославцы сильны духом. Лютые будут сечи.

Ляхи приступили к осаде на другой же день, но все ожесточенные наскоки на укрепления города были мужественно отбиты. Однако через два дня Будзило и Наумов пошли на новый приступ Земляного города. «Пришли к большому острогу всеми людьми». Главный удар ляхи направили на Власьевские ворота. Здесь им удалось поджечь деревянную стену. Начался пожар. Замешательством воспользовался изменник — служка Спасского монастыря Гришка Каловский. Глубокой ночью он отворил Семеновские ворота и впустил воров в Земляной город. Начались беспощадные бои, и все же защитников острога оказалось гораздо меньше, им пришлось отступить в Рубленый город и Спасский монастырь. Острог же ляхи предали разорению и пожару.

Будзило поспешил сообщить о захвате Ярославля в Тушинский лагерь, но осажденные Рубленого города и не думали сдаваться. Надеясь на богатую добычу, банды Будзилы и Наумова сражались с остервенением, приступ следовал за приступом. Вскоре началась еще более ожесточенная схватка.

«В шестом часу ночи воры пришли к острогу со всеми людьми великими, со щиты и огнем, смолеными бочками, с таранами и огненными стрелами». Но и эта жесточайшая атака была отбита ополченцами.

Воевода Вышеславцев не ограничился обороной. Он вновь собрал ярославцев у храма Ильи Пророка и произнес жгучую речь:

— Поганые иноверцы обложили весь Рубленый город. Совсем недавно град Ярославль уже был в руках латынян, и вы отменно помните их изуверства. Так неужели, братья, мы вновь позволим ляхам грабить наши дома, осквернять православные храмы и предавать сраму девушек и женщин?!

— Не позволим! — горячо, неистово отозвались ярославцы.

— А коли так, братья, выйдем за стены и с именем Господа побьем иноземцев!

В вылазке принял участие и Иван Осипович. Впервые ему, обуреваемому неодолимой местью к злодеям, довелось сразиться с ляхами. Ярость ополченцев была настолько отчаянной и повелительной, что ляхи не могли сдержать ожесточенный натиск осажденных и потерпели сокрушительное поражение. Ополченцам удалось захватить много оружия, знамена и множество пленных.

Будзило, Микулинский и изменщик Наумов, понеся огромные потери и увидев всю тщетность своих попыток захватить Ярославль, решили отступить от города и направились к Угличу.

Иван Осипович тотчас направился в Селивановку. На его счастье Шестовы оказались на месте: ляхи не «заглянули» в глухую деревеньку. Через два дня все благополучно добрались до имения.

 

Глава 23

ФИЛАРЕТ И САМОЗВАНЕЦ

Вдоль возка взад-вперед, со свистом и разухабистыми криками проносились мелкие и крупные группы оружных людей. Филарет пригляделся. Казаки, ляхи, немцы, венгры… Господ и, что происходит и к кому его привезут?

На третий день, утром, Филарету вернули митрополичье облачение.

Возок въехал в Тушино, заполненное разноплеменным войском. Один из ляхов открыл дверцу перед добротной избой на высоком подклете.

— Прошу, архипастырь, в царские палаты.

Сказал с неприкрытой усмешкой. Филарет помышлял колко ответить, но тут увидел перед собой рыжебородого священника в бархатной камилавке, кой кинулся к руке владыки.

— Благослови, святый отче.

От попа за версту несло винным перегаром.

— Бражников не благословляю. Постыдись, отче! — сердито молвил Филарет и поднялся на крыльцо, на передней ступеньке коего стояли два молодца в красных стрелецких кафтанах с бердышами. Со стуком брякнули оружьем и распахнули двери. Раздался возглас:

— Митрополит Ростовский и Ярославский Филарет!

В «палатах царских» было людно. На лавках сидели богато разодетые люди, а в кресле, за красным углом, какой-то, пришибленного вида, мужичок с блеклым, отечным лицом и прищурами, возбужденными глазами.

Вновь прозвучал возглас:

— Великий царь и государь, и великий князь всея Белыя и Малыя Руси самодержец, Дмитрий Иванович!

Самозванец поднялся из кресла и, раскинув руки, ступил навстречу Филарету. Бояре уже ему поведали, что Филарет «был роста и полноты средних, божественное писание разумел, нравом был опальчив и мнителен, а такой владетельный, что и царь его боялся. К духовному сану был милостив и не сребролюбив, всеми царскими делами и ратными владел».

— Рад вновь встретиться с тобой, сродником моего покойного брата, царя Федора Ивановича. Поди, не забыл своего освободителя?

Филарет на миг оцепенел. Вот уже два года по всей Руси распространялись вести, что царевича Дмитрия никто в Москве не убивал, он вновь чудом спасся, а вместо него лишили жизни попова сына, похожего на царевича обличьем. Филарет хорошо запомнил лицо «Дмитрия», когда тот с «отцами церкви» возводил его в митрополиты. Сейчас перед ним стоял совсем другой человек.

А Самозванцу, занявшему значительную часть Московского государства, нужна была поддержка духовенства. Надежда на то, Гермоген в Москве признает «вора» была ничтожной. Значит, патриарха нужно был произвести нового, и уж на этот раз он должен быть лицом значительным, а не авантюристом вроде «пройдохи» Игнатия.

Пленение Филарета стало в этом смысле редкой удачей. Именно потому в Тушине его встретили с подобающими почестями.

«Дмитрий Иванович» произнес заготовленную фразу:

— Онемел на радостях, ваше преосвященство. Бывает. Признал, еще как признал. И супруга твоя признает, и чада. Чадам, небось, до сих пор мерещатся каменные узилища.

Вот он — намек! Зело постарались польские думные люди, какими словами встретить Филарета.

И владыка выдавил на лице улыбку.

— Да ты все такой же, государь. Никакие годы тебя не берут.

— Да здравствует царь Дмитрий Иванович! — дружно вскричало окружение Самозванца.

А тот, подхватив Филарета под руку, подходил к своим приближенным и восклицал:

— Гетман Роман Рожинский!.. Конюший боярин, князь Адам Вишневецкий… Атаман всевеликого войска Донского Иван Заруцкий! Недавно он привел под мои знамена семь тысяч казаков…

Назывались канцлеры и маршалы, а затем «царь» приказал допустить в «палаты» новых людей. Филарету и вовсе пришлось изумиться: князь Дмитрий Трубецкой, князья Черкасские, Сицкие, Засекины… Все в собольих шубах, высоких горлатных шапках.

Видя удивление на лице Филарета, Лжедмитрий тоненько рассмеялся:

— Ты и помыслить не мог, чтобы увидеть здесь знатных бояр Москвы. Вскоре и Васька Шуйский станет моим поданным. Дни царствования его сочтены. Поведай о его успехах, гетман Рожинский.

— Слушаюсь, ваше величество, — тряхнул лысой головой гетман. — Еще два месяца назад Шуйский направил под Болхов свое войско под командованием своего брата Дмитрия. Передовой полк князя Голицына был смят. Трусливый вояка Дмитрий Шуйский начал отступать к Болхову. Я решительно этим воспользовался, ночью ударил на войско русских и начисто разбил его. Первого мая бояре сдали город. Путь к русской столице был открыт. Мои доблестные воины захватили Козельск, Калугу, Можайск и Звенигород. В июне мы подошли к Тушину и тотчас повели наступление на Москву. Нас встретил князь Василий Мосальский, но он также был потеснен, а сам Мосальский перешел на сторону истинного царя Дмитрия Ивановича. Скоро ваше преосвященство увидит его и других бояр в нашей ставке. Весь русский народ ждет не дождется, когда на престол сядет законный царь, сын Ивана Грозного, который, изгнав боярского царя, даст ему лучшую жизнь.

— Браво, гетман! — воскликнул Самозванец. — Совсем скоро я дам избавление моему народу, который достоин истинного православного пастыря. А посему, владыка Филарет, русская православная церковь и я, царь всея Руси, намерены возвести тебя в сан патриарха.

Эта речь Самозванца также была заготовлена, как и последующие слова на случай запирательства Филарета.

— Но… отцы церкви. Я их не вижу.

— Скоро увидишь, святейший. Как только я возьму Москву — и Крутицкий, и Новгородский, и Казанский митрополиты не посмеют отказать законному государю. Уж так твои супруга и чада возрадуются. Выпьем за нового русского патриарха, господа!

Филарет стал заложником своей семьи. Отказ от патриаршества привел бы его супругу и детей к погибели.

 

Глава 24

ПОДВИГ СЛОТЫ

Ян Сапега, помышлявший действовать самостоятельно, наметил себе старейший и богатейший на Руси Троице-Сергиевский монастырь, кой представлял завидную добычу для грабителей. Но для тушинцев важно было взять эту обитель и потому, что она стояла на перекрестке дорог на север и восток, по коим шли товары и продовольствие на Москву. Опричь того, монастырь, обнесенный толстой каменной стеной, был отменной крепостью. Обладание ей обеспечило бы «ворам» важный опорный пункт. На сей монастырь и надумал напасть Сапега, привлекший на помощь известного бандита, пана Александра Лисовского.

Изведав о движении Сапеги, Василий Шуйский послал своего брата Ивана перехватить ему дорогу, но московское войско было наголову разбито под селом Рахмановым. Иван Шуйский вернулся в Москву с остатками войска, другие — рассеялись по домам ждать развязки борьбы, не желая проливать кровь ни за царя московского, ни за царя тушинского. В таком расположении духа находились и многие жители Москвы.

Силы монастыря были явно малы: всего насчитывалось 609 человек служилых, стрельцов и казаков. Сапега же подвел к обители свыше 30 тысяч воинов и около 100 пушек. Участь монастыря казалась плачевной, но, подступая к обители, поляки грабили, разоряли, сжигали окрестные деревни и села. Население спешило укрыться за каменной стеной монастыря, а посему здесь собралось много окрестных крестьян, кои и стали надежными защитниками одной из главных православных святынь.

Целый месяц Сапега готовился к штурму, кой начался 13 октября 1608 года. Но защитники крепости зря время не теряли. Ляхов подпустили к стенам, а потом принялись расстреливать из пушек и пищалей, нанося изрядный урон противнику. «Воры» бросились бежать в свой лагерь. Осажденные выступили из монастыря и захватили у бежавших лестницы и деревянные башни.

Дорого обошелся панам этот штурм: они потеряли около пяти с половиной тысяч «рыцарей».

Посрамленный Сапега решил временно отказаться от штурма и отдал приказ приступить к осаде монастыря, и в то же время повелел учинить подкоп, дабы взорвать стену и вновь броситься на штурм.

9 ноября 1608 года два крестьянина Никон Шилов и Слота Захарьев (тот самый Слота, друг Иван Сусанина) во время вылазки обнаружили подкоп. Волею судьбы старый Слота оказался в одном из сел, что находилось в десяти верстах от монастыря, а когда на окрестные населения нагрянули банды Лисовского, Слота с семьей укрылся за стенами обители.

«Они вошли в подкоп, закрыли выход и взорвали подземную галерею, погибнув вместе с поляками, работавшими в ней».

Так героически завершил свою жизнь мужик Слота, умудренный крестьянин, пахарь-страдник, горячо любивший свое Отечество.

Сапега, чтобы вынудить монастырь даться, решил не допускать подвоза в него продовольствия, дров и воды. Тяжелой зимой 1609 года положение осажденных заметно ухудшилось. Довелось переносить и голод, и холод, и болезни, легко испускавшиеся в условиях крайней тесноты. Каждый день в обители хоронили десятки умерших. Живые едва держались на ногах, но никто не помышлял о сдаче святыни.

В марте 1609 года дочь Бориса Годунова, Ксения, писала из Троицкого монастыря своей тетке, что она «в своих бедах чуть жива, совсем больна вместе с другими старицами, и вперед ни одна из них себе жизни не чает, с часу на час ожидают смерти».

Еще три года назад юную Ксению силой обратил в наложницы Лжедмитрий 1. Царевна считалась не только первой красавицей Москвы, но и одной из самых образованных женщин. По описанию современника «царевна Ксения, отроковица чудного помышления, зельною красотою лепа и лицом румяна, очи имея черны, велики, светлостию блистаяся, бровьми союзна, телом изобильна; возрастом ни высока, ни низка; власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху; воистину во всех женах благочиннейша, и писанию книжному многим цветуще благоречием, во всех делах чредима…».

Дочь Годунова избавилась от Самозванца, благодаря настоянию Юрия Мнишек, у коего Гришка Отрепьев просил руки дочери Марины. Самозванец поспешил исполнить требование влиятельнейшего пана: Ксения была пострижена и сослана в отдаленный монастырь.

Монахи ревностно помогали ратным людям: если одни оправляли богослужение, то другие работали в хлебне и поварне над приготовлением пищи для воинов; иные же день и ночь находились на стене вкупе с ратными людьми, выходили на вылазки, принимали даже и начальство над отрядами; вероятно, многие из них до пострижения были людьми служилыми.

Сапега и Лисовский надумали воздействовать на монахов, прислав им свою грамоту:

«Вы, беззаконники, презрели жалованье, милость и ласку царя Ивана Васильевича, забыли сына его, а князю Василью Шуйскому доброхотствуете и учите в городе Троицком воинство и народ весь стоять против государя царя Димитрия Ивановича и его позороить и псовать неподобно, и царицу Марину Юрьевну, такоже и нас. И мы тебе, архимандрит Иосаф, свидетельствуем и пишем словом царским, запрети попам и прочим монахам, чтоб они не учили воинства не покорятся царю Димитрию…».

Сапега с Лисовским писали к воеводам осажденного монастыря, и ко всем ратным людям, убеждая к сдаче посулами богатых наград; в противном случае грозили смертью.

Убеждения и угрозы остались тщетными. Монахи и ратные люди видели пред стенами обители святого Сергия толпы иноверцев, пришедших поругать и расхитить храмы и священные сокровища. Здесь дело шло не о том, предаться ли царю тушинскому от царя московского, а о том, предать ли гроб великого чудотворца на поругание врагам православной веры.

Троицкие сидельцы ответили:

«Да ведает ваше темное державство, что напрасно прельщаете Христово стадо, православных христиан. Какая польза человеку возлюбить тьму больше света и преложить ложь на истину: как же нам оставить вечную святую истинную свою православную христианскую веру и покориться новым еретическим законам, кои прокляты четырьмя вселенскими патриархами? Или какое приобретение оставить нам своего православного государя царя и покориться ложному врагу, и вам, латыне иноверной, уподобиться жидам, или быть еще хуже их?»

28 мая 1609 года «воры» вновь пошли на штурм монастыря. Они хорошо подготовились. Деревянные башни, стенобитные машины, лестницы, большие щиты прикрывали ляхов, помогая им двигаться и взбираться на стены монастыря. Все защитники, кто только мог, кинулись отбивать «воров». Мужчины палили из пушек и пищалей, били врага копьями, мечами, бросали вниз камни, опрокидывали лестницы со штурмующими.

Женщины и дети кипятили воду, варили смолу, серу и обливали ими со стен ляхов, поднимавшихся по лестницам, засыпали штурмующим глаза известью и песком.

Защитники крепости проявляли чудеса самоотверженности и мужества. Они были обессилены, с трудом держались на ногах. «Воры» же были многочисленны, сильны, они даже разжирели на грабежах и праздной жизни. И все же осажденные нашли в себе силы сделать еще вылазку и, наконец, прогнали «воров», отобрав у них много вооружения и снаряжения.

 

Глава 25

ВОЗВРАЩЕНИЕ ФИЛАРЕТА

Всевозможного рода «гетманы», «канцлеры», «маршалы», рассылая шайки в разные стороны от Москвы, принялись с удвоенной силой грабить города и крестьянство, собирая, якобы по приказу «царя» Дмитрия, налоги, жалованье, припасы… Бандиты забирали все, что попадалось под руку, вырезали крестьянский скот, уничтожали посевы, забирали хлеб, одежду, ценные вещи, варварски истребляли то, что не могли взять с собой.

Владетелями многих русских сел стали польские паны. Мало того, что они грабили крестьян, заставляли их поить и кормить, варить пиво, но и позволяли себе издеваться над крестьянами, требуя от них каждую ночь женщин. Если крестьянин отказывался приводить к пану дочь или жену, то его лишали жизни.

Стоном и ропотом исходила святая Русь!

Но терпению пришел конец. Народ начал борьбу против захватчиков, за освобождение Русского государства от ига иноземцев. Поначалу борьба носила стихийный характер. Допрежь восстали Юрьев, Шуя и Галич. В Костроме посадские люди схватили воеводу-изменника, и утопила в Волге, ляхов же побили и заключили под стражу.

Поднялся против Вора и Ярославль. Панам было весьма выгодно владеть этим городом. Отсюда они могли получать деньги, съестные припасы, забирать у купцов и ремесленников нужные товары. Но шляхтичей сие не удовлетворяло, и они позволяли себе врываться в дома, грабить, насиловать и безнаказанно убивать мирных жителей.

Против панов выступил одаренный ратоборец, воевода Вышеславцев Никита Васильевич. Победа ярославцев над ляхами под началом Вышеславцева стала известна по всей Руси.

Одним за другим поднимались города против Самозванца и панов.

Иноверцы с невиданной беспощадностью подавляли народные возмущения. Бандиты на глазах родителей насиловали девушек, убивали детей, жарили их на огне, перебивали пленным ноги, топили в реках, прудах и колодцах, жгли дома…

Польский поэт, подсчитывая «трофеи» панов, захлебываясь от восхищения, писал:

«Несколько сот тысяч москалей погибли тогда. А сколько погибло детей и младенцев! А сколько осрамлено женщин и девиц! Сколько пограблено народного достояния!»

Современник-очевидец, немец воскликнет:

«Камень бы заплакал о тогдашних бедствиях земли Московской!»

Летом 1610 года положение Василия Шуйского стало угрожающим. С одной стороны, народ был возмущен тем, что боярский царь довел Русь до разорения, с другой — бояре, надеясь, что власть перейдет в их руки, решили отказаться от Шуйского и признать царем Владислава, сына польского короля Сигизмунда.

17 июля бояре сообщили царю о его низложении. Шуйского насильственно постригли в монахи и свезли в Чудов монастырь; постригли и жену его, а братьев посадили под стражу.

В Москве же учредили «Семибоярщину» во главе с князем Федором Мстиславским. Да и тушинские бояре видели, что «воры» с Самозванцем не обеспечат перехода власти в их руки, что Лжедмитрий не способен подавить народные восстания, угрожающие и боярам.

Тушинский лагерь разлагался. Самозванец доживал последние дни: он явно не нужен был больше «ворам». Не дожидаясь, пока его уберут, Самозванец, переодевшись, бежал из лагеря в Калугу, куда вскоре прибыла и его жена, «царица» Марина Мнишек. В Калуге Лжедмитрий был убит. Марина же после убийства Самозванца стала женой казачьего атамана Ивана Заруцкого.

Часть поляков, захватив с собой Филарета, отошли к Иосифо-Волоцкому монастырю. Пленника решил спасти Михайла Васильевич Скопин-Шуйский, послав к обители воеводу Григория Валуева, кой когда-то застрелил из пистоля Гришку Отрепьева.

Московские ратники достигли воров на дороге, «поразиша зело и митрополита Филарета Никитича отполониша». Филарет с почестями вернулся в Москву. Семибоярщина вернула ему духовный сан Ростовского и Ярославского митрополита, но вернуться в свою епархию Филарет не успел. На Боярской думе было сказано:

— Тебе, владыка, надлежит повременить с отъездом в Ростов Великий. Намерены мы послать великое посольство к королю Сигизмунду. В челе послов быть тебе, владыка Филарет.

 

Глава 26

СЕМЬЯ В КУЧЕ — НЕ СТРАШНА И ТУЧА

Хоромы боярина Федора Никитича Романова стояли на Варварке, коя выходила на Красную площадь. Улица шумная, бойкая. Еще два века назад она называлась Всехсвятской и доходила до Солянки, а с 1517 года, когда на углу Зарядьевского переулка была возведена каменная церковь Варвары Великомученицы, улица стала именоваться Варваркой. Она шла по гребню холма, круто обрывавшегося от нее к Москве-реке.

Улица древняя, именитая. Именно по ней проехал великий князь Дмитрий Донской, возвращаясь с Куликова поля и поставил деревянный храм Всех Святых — в память погибших на Куликовом поле русских воинов.

В конце пятнадцатого века по склонам от улицы к реке были поселены семьи купцов-псковичей, отчего это поселение долго называлось Псковской горой. Позднее Иван Грозный поставил на Варварке «Аглицкий» и «Купецкий» дворы, в коих останавливались наезжавшие в Москву купцы «аглицкие». При том же государе на улице были возведены еще несколько церквей, монастырских подворий и боярских дворов.

С волнующим чувством возвращался в отеческие хоромы Федор Никитич. Вот уже сорок пять лет стукнуло причудливым теремам, а они до сей поры стоят незыблемо и смотрятся молодо, как будто мимо них пролетели и кровавее годы опричнины, и жестокие опалы Бориса Годунова и смутная пора самозваных царей.

Давно, ох как давно не бывал в отчем доме Федор Никитич! Почитай, десять лет миновало. Добрые хоромы поставил отец, Никита Романов-Юрьев. Знатный боярин, родная сестра коего, Анастасия Романовна, стала первой женой Ивана Грозного. В большой силе был отец! В годы злой опричнины многие знатные бояре были казнены или заключены в узилища. Отца же царь не тронул. Он чтил Романова-Юрьева за открытый общительный нрав, за мудрые речи на Боярской думе, за богатые вклады на возведение монастырей и храмов. Никогда не скупился отец и на ратные дела. Когда Иван Грозный намеревался идти в челе войска на Полоцк, то отец внес большие деньги на Пушечный двор, ибо взятие мощной крепости требовало много осадных пушек.

Но, пожалуй, самым главным было то, что боярин Романов, ведя достойную жизнь, никогда не встревал в боярские заговоры, что и оценил Иван Грозный перед своей кончиной.

Филарет несказанно любил своего родителя, и многое старался от него перенять. Даже в Тушинском лагере он сохранил свое достоинство, и никто не мог его упрекнуть в преданной службе Самозванцу. Сколь раз приходил к нему Лжедмитрий и уговаривал написать воззвание к русским городам в свою поддержку, но Филарет неизменно отвечал:

— Мое воззвание, государь, принесет пагубу. Города ведают грамоты истинного патриарха Гермогена. Русский народ зело усердно верует в православие, и воззвание, не утвержденного Собором патриарха, вызовет у него лишь недоумение и даже озлобление, что нанесет великий урон твоим деяниям, государь. Я верю в твой светлый разум, Дмитрий Иванович, и надеюсь, что не следует внимать речам твоих думных людей, кои не видят сей пагубы. Ты ведь сам, государь, умеешь принимать твердые и верные решения, кои, когда ты сядешь на Московский трон, будут высоко оценены всем русским народом.

«Государь» был недалеким человеком, и ему было приятно выслушивать о себе лестные слова. Он хотя и уходил с пустыми руками, но зато речи умудренного человека, как Филарет, поднимали его не столь доброе настроение. Он приходил к боярам и кричал:

— У вас неразумные головы! Зачем нужны пустые воззвания Филарета? Я лучше вас знаю, что мне делать! Сегодня же вновь обращусь к народу моему возлюбленному, что когда окажусь на престоле, то дарую ему всяческие льготы и послабления. Народ увидит во мне избавителя!

Бояре прятали усмешки в бороды, а «государь», еще более распаляясь, всё продолжал и продолжал свои «твердые» речи.

Нелегко было Филарету находиться меж двух огней в Тушинском лагере. Выручал его природный, живой ум, позволивший ему с честью вернуться в Москву…

Из распахнутого окна донеслась громкая брань. Филарет выглянул во двор и увидел, как тиун лупцует плетью дюжего холопа.

— Насмерть забью, ирод! С утра налакался!

— Охолонь, Агей Лукич! Маковой росинки во рту не было!

— Клевещешь, Митяйка! Эк, назюзюкался!

Плеть продолжала ходить по широкой спине холопа.

Филарет остановил избиение:

— А ну погодь, Агейка!

Тиун вскинул на окно голову, тотчас скинул шапку и согнулся в низком поклоне.

— В чем вина холопа?

— Сей Митяйка великий урон тебе нанес, владыка. Нес бочонок с мальвазией, да спьяну выронил. Затычка вылетела. Винцо-то заморское, цены нет! Почитай, полбочонка убыло.

— Полбочонка, глаголешь? А ну сунь рукоять плети в бочонок. Да не всю, а вершка на три.

Бочонок стоял подле тиуна. Тот вытянул затычку и дрожащей рукой впихнул в отверстие треть рукояти.

— Покажи, Агейка!.. Так. Великого урона не вижу. И всего-то ковша три пролилось. Почто клевещешь на Митяйку?

— Дык… Он и вылакал, вот и уронил бочонок, пьянь!

— Маковой росинки не было, владыка, — угрюмо вторил Митйка.

— А то я сейчас сведаю.

Филарет накинул на плечи лазоревый полукафтан и вышел на крыльцо, у коего уже стояли тиун с холопом.

— Пил, Митяйка?

Холоп твердо стоял на ногах.

— Я уже сказывал владыка. Тревез.

— Отчего ж бочонок выронил?

— Оступился, владыка.

— Да не слушай его, государь владыка. Он корчагу осушит и по узенькой тропке пройдет не пошатнувшись. В такое чрево — как в бездонную кадку. От него даже плетка отскакивает.

Филарет зорко глянул в лицо могутного холопа.

— А ну встань, как Христос на распятии.

— Как это? — обескуражено вопросил Митяйка.

— Аль Христа на распятии не зрел, бестолковый? Растопырь руки, зажмурь глаза и неторопко соедини указательные персты дланей. Неторопко!

Холоп пожал плечами, а потом раскинул руки и сотворил указанное ему действо.

— И впрямь трезвый… Суд мой будет такой. Митяйка без вины пострадал. Каждый может оступиться. Бери холоп плеть и проучи тиуна, дабы неправедно дворовых моих людей не истязал.

Тиун упал на колени.

— Да как же так, владыка?! Я, ить, ради твоего добра радел!

— Не выкручивайся, Агейка. Мне такие жестокие тиуны не надобны. Никак, все дворовые люди под плетью твоей живут. Отныне на конюшню ступай. Там твое место! Десять плетей ему, Митяйка. На всю жизнь запомнит. Рука у тебя тяжелая.

Свершив суд, Филарет вновь вернулся в покои. Из окна было слышно, как тиун верещал от боли. А владыке вдруг вновь вспомнился староста Сусанин. Тесть сказывал, что Иван Осипович никогда не поднимал руки даже на провинившихся крестьян. Иван Шестов удивлялся, староста же мудрые слова излил: «Делая зло, на добро не надейся». Глубоко прав этот степенный, рассудливый мужик. Зело умеет он ладить с оратаями. И мужики не в обиде, и барин в прогаре не бывает. Недаром же Шестовы три десятка лет Сусанина в старостах держат. Такое редкость на Руси. Обычно старосты, приказчики и тиуны у господ долго не властвуют. Этот же никак до смерти в старостах останется. Мудрый мужик.

Сразу же, по возвращении в Москву, Филарет вызвал в покои дворецкого и приказал:

— Снаряди три десятка оружных послужильцев в имение Шестовых. Пусть с великим береженьем Ксению Ивановну и сына моего Михаила в Москву привезут.

Сам каждого послужильца осмотрел. Вооружены добротно, будто в ратный поход собрались: в панцирях, шеломах, при саблях и пистолях, на справных выносливых конях. Десять послужильцев снабжены даже ручными пищалями. Время смутное, в дальней дороге всякое может приключится. Разбойные шайки ляхов во многих уездах шастают.

Напутствовал:

— Зрите в оба. На ямских станах и привалах выставляйте караульных. Доставите семью в целости и сохранности — щедро награжу.

Послужильцы ведали: Филарет свое слово сдержит, не скареда, а посему заверили:

— Доставим, владыка. Животов своих не пощадим, а доставим!

Филарет вначале подумывал, чтобы возок из Домнина сопровождал на Москву и вотчинный староста, чья житейская смекала не единожды выручала Шестовых, да и в Ростове Великом Иван Осипович отвел от беды, но передумал: Сусанин, поди, уже совсем состарился, поездка будет ему в тягость, да и за имением в такое лихое время надо приглядывать.

После отъезда послужильцев часу не было, чтоб не думал о Ксении и сыне. Остро переживал и подолгу молился в Крестовой палате, прося Господа, дабы оказал милость в благополучном прибытии семьи в Москву.

Два года он не виделся с Ксенией и сыном, два года терзался душой. Он несказанно любил свою жену, а в детях души не чаял. Еще на первом году замужества, а было это в 1590 году, юная Ксения принесла ему сына Никиту, коего назвали в честь отца мужа. Как же возрадовался Федор Никитич! Какой он пир закатил в честь наследника! Но радость была недолгой: Никита скончался через восемь месяцев. Конечно же, сокрушался молодой боярин, но отменно ведал: Никита — не последний ребенок, лишь бы вновь Ксения принесла ему сына. И сын, на радость супруга, появился. Федор! Но какое же было горе Федора Никитича, когда ребенок преставился через год. Но пылкая, чадородная Ксения продолжала приносить ему сыновей — Василия и Андрея. Однако вскоре и их не стало.

Федор Никитич пришел в отчаяние. Уж не порчу ли кто наслал на его продолжателей рода? Позвал в хоромы известно на Москве ведуна- знахаря, но тот, обойдя все хоромы и проведя всяческие заклинания и гадания, заключил:

— Не вижу, ни порчи, ни сглазу, боярин. Усердно Богу молись.

Подолгу простаивали в Крестовой вкупе с Ксенией. Отбивали земные поклоны не только Богу, пресвятой Богоматери, но и чудотворцам. Каждую неделю посещали кремлевские храмы, прикладываясь к святым мощам.

Ксения принесла девочку. Федор Никитич помрачнел: он может остаться без наследника, что для знатного рода — великая беда. Ксения же, как могла, успокаивала:

— Не впадай в кручину, любый мой. После Татьяны вновь одарю тебя сыном.

— Буду еще усердней Богу молиться.

— И не только к Богу проявляй усердие, — улыбнулась Ксения, коя пребывала в той цветущей женской поре, когда страсть вспыхивает с неуемной, всепобеждающей силой.

И щедротелая супруга вновь преподнесла мужу самый бесценный подарок. В 1595 году появился Михаил Романов. Радости Федора Никитича не было предела. Он окружил Ксению и новорожденного такой заботой и вниманием, какого супруга и представить себе не могла. В тереме появились мамки и няньки, десяток раз проверенная и перепроверенная кормилица, а затем и лучшие (испытанные!) повара Москвы. Никогда еще Федор Никитич так не пестовал своего сына, на коего надышаться не мог.

Когда отлучался из хором, подолгу наставлял повеселевшую супругу:

— Береги наследника, Ксения. Даже на миг без присмотра не оставляй. Ничего дороже у меня в жизни нет!

— Как нравно мне, что ты семьей живешь. Вот и Танюшка растет крепенькой. Все-то будет славно, любый мой…

Федор Никитич вспоминал слова жены и нетерпеливо ждал ее возвращения. Семья! Сколь дум и тревог было о ней, когда пребывал в Тушинском лагере! Скорей бы с ней соединиться. Не зря в народе говорят: «Семья в куче — не страшна и туча».

 

Глава 27

ГНЕВ ФИЛАРЕТА

В первой половине августа 1610 года король Сигизмунд известил нового гетмана Станислава Жолкевского о своем намерении добиться полного захвата Русского государства, с вручением ему царской короны.

16 сентября пан Гонсевский был послан гетманом в Москву, дабы подготовить вступление польского войска в русскую столицу. Однако посадским людям удалось изведать о заговоре бояр. Тысячи людей собрались по колокольному звону. Народ угрожал боярам избиением и выражал готовность не допускать захвата столицы ляхами. Тогда Жолкевский пустился на хитрость, решив обманом вытянуть из Москвы остатки стрелецкого войска, распустив слух, что на столицу ударят отряды тушинского Вора.

Гонсевский вновь тайком прибыл в Боярскую думу. Князь Мстиславский с группой бояр провели в жизнь замысел Жолкевского. Стрелецкое войско вышло из Москвы, а поляки темной ночью 21 сентября 1610 года, стараясь не разбудить спящий город, вошли в Москву. Стяги были свернуты, оружие не бряцало, копыта коней не стучали. Так, не в открытом бою, не в сражении, захватили паны столицу Руси.

Укрепившись в Москве, паны больше не упоминали о королевиче Владиславе. Король Сигизмунд посылал в Москву грамоты от своего имени.

Когда в апреле 1611 года под Смоленск, где стоял Сигизмунд, прибыло посольство от Боярской думы, возглавляемое митрополитом Филаретом, польский король отказался вести переговоры о Владиславе, заявив, что речь может идти только о подданстве Русского государства польскому королю. Мало того, паны потребовали, чтобы послы помогли уговорить смолян, где воеводствовал мужественный Михайла Борисович Шеин, сдать город. На переговоры норовили послать Филарета Романова. Но тот вдруг дерзко ответил:

— Вы в своем уме, ваше величество? Я — духовный пастырь пойду к православным людям, дабы уговорить их сдаться иноверцам, жестоким врагам, кои учинят в городе разбой, надругаются над женщинами и осквернят православные храмы.

Произошло нечто невероятное. Дело в том, что под Смоленском как будто предстал другой, новый Филарет. Вернее, именно там и увидели настоящего Филарета, тогда как до этого все еще жил и действовал Федор Никитич Романов. Что произошло? Почему Филарет резко изменил привычное свое поведение? Может быть, на него повлиял взлет антипольских настроений, мужество воеводы Михаила Шеина, унижение царя Василия Шуйского? А может быть, наконец, он освоился со своим положением, оглянулся вокруг, увидел, что происходит, и сделал окончательный выбор? Он как бы «отвердел», посуровел душой, и даже страх за семью, оставленную в осажденной уже теперь Москве, очевидно, не смущал его более. Под Смоленском окончательно «умер» Федор Никитич, и «родился» Филарет, тот самый Филарет, кой, несколько лет спустя, будет практически править державой.

Сигизмунда будто кипятком ошпарили. Лицо его покрылось розовыми пятнами, в глазах засверкали злые огоньки. Он впервые повидал Филарета, и самонадеянно полагал, что Филарет Романов, влиятельный боярин, как и другие московские бояре, будет послушен его королевской воле. И вдруг такая дерзкая отповедь его приказу!

— Не забывайся, боярин! Ты всего лишь холоп царя, как вы называете себя в челобитных на имя государя. Холоп! Перед тобой король, император Речи Посполитой и будущий великий государь Московского государства!

— Никогда тебе, Сигизмунд, не бывать государем святой Руси. Прыгнул бы на коня, да ножки коротки.

У Филарета уже давно нарастало негодование против злодейских действий поляков, давно созрел нарыв, и вот он прорвался.

— Замолчи, Федька Романов! — закричал Сигизмунд. — Взять его, и в кандалах увезти в застенок Мальборкского замка.

Долгие годы просидит Федор Никитич в польском узилище.

А Ксения Ивановна и ее дети оставались заложниками поляков в Москве.

 

Глава 28

БУДЕ ТЕРПЕТЬ ЛЯХОВ!

На разные голоса бесновалась злая неугомонная метель. Изба ухала, стонала, скрипела, кутаясь в белое липкое покрывало. Перед киотом блекло мерцала неугасимая лампадка.

Иван Осипович проснулся от громкого стука в ворота, будто пудовой дубиной бухали. Перекрестился, накинул на себя овчинный тулуп и вышел во двор. Подойдя к калитке, спросил:

— Кого Бог несет?

— Открывай борзо! — нетерпеливо раздалось из-за ворот.

Но Сусанин не спешил отодвинуть засов. Голос неведомый, а времена ныне лихие, окрест воровские ватаги шастают.

— Да открывай же, дьявол! Из Костромы едем, помощь надобна.

— Из Костромы?.. А какая главная святыня Костромы?

— Вот, леший. Чудотворная икона Федоровской Богоматери.

Сусанин отодвинул засов и распахнул ворота. Во двор въехали заснеженные сани. Трое обступили хозяина избы, а двое остались лежать на санях.

— Беда у нас, старик. Впусти в избу.

Лиц не разглядеть, но Иван Осипович больше не раздумывал.

— Заходите, коль нужда.

В избе запалил от лампадки свечу. Мужики с заснеженными бровями, бородами и усами скинули такие же заснеженные шапки и бараньи полушубки, перекрестились на киот и сели на лавку.

— Беда у нас, старик, — вновь повторил чернобородый мужик. — Лавруху зло ляхи поранили. Стоном исходит. В живот его копьем ляхи угодили. Никак скоро отмучается, бедолага. Надо бы в избу его перенести.

— Перенесем. А пятый кто?

Чуть позже чернобородый (знать был за старшего) поведал:

— Убитая девчушка…

Костромичи изведав, что в Нижнем Новгороде собирается всенародное ополчение, немедля ударили в набат и сбежались на Торговую площадь. Порешили, что Кострома готова перейти на сторону Минина и Пожарского. Городской воевода Иван Шереметьев тому воспротивился, но народ его не послушал и отрядил в Нижний четверых посланцев, кои должны изречь руководителям ополчения о полной поддержке костромичей.

К вечеру поднялась метель, и гонцы сбились с дороги. И тут на них напала какая-то шайка ляхов, человек в десять. Среди них оказалась женщина, переброшенная через седло. Бой был недолгим. Разглядев, что мужики вооружены рогатинами (чего всегда боялись ляхи) и, потеряв одного грабителя, шайка отступила. Женщину сбросили с лошади, махнули по ней саблей промеж ног и скрылись в метельной мгле. Женщину взяли на сани, где она вскоре и скончалась.

— Паскудники! — ожесточенно произнес Сусанин. — Да она еще совсем дитё малое.

— Девчушка успела сказать, что над ней надругалась вся шайка, а вот где ее схватили, ныне одному Богу известно. Не успела молвить.

— Изуверы, — вновь зло бросил Сусанин. — Сколь же горя принесли они Руси!

— И не говори, старик. И сами нагляделись, и от людей наслышались. Утром бы надо похоронить девчушку.

Иван Осипович кивнул, ступил к раненому и покачал головой.

— Дойду до батюшки Евсевия. По соседству живет. А вы пока лошадь справьте, да во двор заведите. Теплая вода в избе, а овес в сусеке.

Пока священник отпевал усопших, Иван Осипович подумал:

«Барин помышлял мужиков собрать, дабы подмогу послать в Новгород. Не худо бы в день похорон».

Иван Шестов охотно согласился. Утром в вотчинные селения помчали холопы на конях, а после полудня мужики уже были на погосте. Шестов кивнул старосте: скажи-де что-нибудь мужикам, они тебя слушают лучше барина.

Сам Иван Васильевич никогда перед мужиками не выступал, не собирал их на сход, дабы подвигнуть крестьян на какое-то большое дело. Все свои приказания мужикам он отдавал через старосту, полагая, что тот толково все исполнит. Он никогда не знал, в какие сроки зачинать пахоту, сев, сенокос, жатву хлебов, опять-таки во всем полагаясь на крестьянскую смекалку Ивана Осиповича. Вот и здесь он повелел потолковать с миром старосте.

Сусанин же никогда не произносил длинных речей, но гнев переполнял его сердце, кое выплеснуло:

— Не вам рассказывать, мужики, что творят на Руси польские стервятники. Стоном и плачем земля исходит. Ляхи захватили многие города и веси, хозяйничают они в Москве. Вот они — жертвы этих хозяев. Гляньте, что они содеяли с беззащитной девочкой, дитем малым. И сколь таких невинно загубленных душ! Тысячи и тысячи людей зверски убиты поляками. Они проникают всюду. Бог пока миловал нашу вотчину, но близок тот день, когда разбойные ватаги нападут на наши деревни и села, разграбят пожитки, пожгут избы, изрубят мужчин, а женщин предадут сраму. Доколь терпеть всё это, мужики?! Желаете ли вы, чтоб наши деревни превратились в пепелища?

— Не желаем того, Осипыч!

— Буде терпеть ляхов! Они хуже зверей!

— Толкуй, чего надобно!

Сусанин глянул на Шестова, кой говорил в своих хоромах, что не останется в стороне и также пошлет со своей вотчины отряд ополченцев в Новгород.

Уразумел взгляд старосты Иван Васильевич и, наконец-то, выступил перед миром:

— Тут Иван Осипович истинную правду сказал. Жить так больше нельзя. Предел терпения завершился. В Нижнем Новгороде собирается ополчение со всей Руси, дабы очистить русскую землю от скверны. Надеюсь, что и мы отзовемся на призыв нижегородцев. Отрядим десятка два крепких мужиков. Кузьма Минин и Дмитрий Пожарский будут рады каждому ратнику.

Мужики примолкли: на войну идти — не орехи щелкать. Да и надежны ли люди, что встали в челе нижегородского ополчения?

— Про Пожарского краем уха слышали, а про Минина, почитай, ничего и не ведаем, — высказался Сабинка.

— Я ведаю! — воскликнул чернобородый мужик, кой зарывал могилу.

— Поведай миру, коль ведаешь.

Гонец из Костромы подошел Шестову и Сусанину, и обернулся к сонмищу.

— Кличут меня Гаврилой Топорком. Ходил из Костромы ходоком в Нижний, там с Мининым и Пожарским толковал. Козьма Захарыч Минин — человек небогатый, мелкий торговец, кой убогой куплей кормится от продажи мяса и рыбы. Мужик степенный, рассудливый и уважаемый в Нижнем, не зря его посадские люди выбрали своим старостой, доверяя ему судить и разбирать всякие споры. Козьма Захарыч на печи не отсиживался, не раз ходил в ополчениях нижегородцев и бился с ляхами. Сей человек не замечен в шаткости. Убежден, что только простолюдины могут освободить Русь от ляхов. Не сник Кузьма Захарыч и после неудачи первого ополчения. Напротив, с удвоенной силой принялся уверять народ взяться за собирание сил второго ополчения. Вопреки боярам-изменникам Козьма добился-таки согласия нижегородских властей поддержать сбор ополчения. Он созвал народ на Соборную площадь и сказал: «Вы видите конечную гибель русских людей. Вы видите, какой разор московскому населению несут поляки. Но всё ли ими до конца опозорено и обругано? Где бесчисленное множество детей в наших городах и селах? Не все ли они лютыми и горькими смертями скончались, без милости пострадали и в плен уведены? Враги не пощадили престарелых, не сжалились над младенцами. Проникнитесь же сознанием видимой нашей погибели, дабы и вас самих не постигла та же лютая смерть. Начните подвиг своего страдания, дабы же и всему народу нашему быть в соединении. Без всякого замешки надо поспешать к Москве. Если нам похотеть помочь Московскому государству, то не пожалеем животов наших, да не только животов — дворы свои продадим, жен и детей заложим, дабы спасти Отечество. Дело великое, но мы совершим его. И как только мы, православные люди, на это поднимемся — другие города к нам пристанут, и мы избавимся от чужеземцев».

Речь Минина была сказана с такой страстностью, что воодушевление охватило весь город. «Будь так!» — закричали ему в ответ. Шапки с деньгами, кафтаны, оружие грудой вырастали на каменном полу паперти. Сам Минин отдал свое имение, монисты жены своей Татьяны и даже золотые и серебряные оклады с икон. Но казны для сбора похода всё равно не хватало, и тогда Козьма Захарыч учинил сбор — третью или пятую деньгу от всех пожитков и промыслов.

Затем зашла речь о ратном воеводе. Многих перебрали, но остановились на человеке, кой тоже никогда не был в шатости, никогда не шел на измену и всегда был лютым врагом ляхов. Таким оказался князь Дмитрий Михайлыч Пожарский. Нижегородцам хорошо было известно это имя, ибо многие сражались за Москву еще в первом ополчении. Ему было за тридцать лет. Пожарского видели отражающим поляков в Зарайске, спешащим на выручку к Ляпунову, видели в челе передового отряда, ворвавшегося в Москву на помощь восставшему народу, видели его и сражающимся в первых рядах на Лубянке, когда он был тяжко ранен.

— А ныне во здравии ли Пожарский?

— Излечил раны у себя в Суздальской вотчине, а затем, когда к нему прибыли нижегородские послы, без раздумий согласился возглавить ополчение. То — отменный воевода.

— Сей костромич истину толкует, — вновь вступил в разговор Шестов. — Неплохо ведаю Пожарского. Наслышан о нем, когда проживал в Москве. Лучшего воеводы не сыскать.

— Минин и Пожарский по всем городам грамоты разослали. В Новгород стекаются люди со всей Руси. Вот и костромичи в стороне не остались, — отцепляя сосульки с бороды, продолжал Топорок.

Метель еще в доранье завершила свои хороводы, зато загулял ядреный морозец.

Осталось самое главное — отобрать ополченцев. Сусанин ведал: мужики хоть и прониклись речами, но уходить из теплых изб, от устоявшегося побыта, жен и ребятишек будет нелегко. Бог пощадил их селения, а посему они не испытали зверств ляхов, и многим, поди, кажется, что беда обойдет стороной и на сей раз, так стоит ли браться за рогатину и сражаться с врагом, кой не лыком шит.

Мужики помалкивали, переминаясь с ноги на ногу от колючего холода.

— Вижу, все кумекаете, мужики. Понимаю умишком своим: призываю не меды пить. Но как ни кумекай, а дело решать надо. Много лет я пребывал у вас в старостах, и коль барину на меня не пеняли, значит, терпели. А коль довелось такое важное дело, со старосты первый спрос. Отряжай, барин, меня ополченцем, коль мужики еще не надумали. Послужу Отечеству!

Иван Васильевич явно замешкался. Будь староста годков на десять моложе, можно было бы целый отряд под его началом сбить. Но ныне ему уже седьмой десяток, силы как в песок ушли, да и на ноги стал жаловаться. Ныне уже за соху не берется.

И тут мужики загалдели:

— Да ты что, Осипыч? Аль среди нас молодых мужиков нет?

— Чай, и мы с понятием. Пора разбойникам сдачи дать.

— Два десятка, так два десятка. Прикинем по едокам и порешим. Отряд Гаврила Топорок поведет, коль он на Нижний пути ведает.

У Сусанина отлегло от сердца.

 

Глава 29

ИЗБАВЛЕНИЕ МОСКВЫ

Минин и Пожарский долго намечали путь на Москву. Кратчайший — пролегал через Владимир и Суздаль, и все же от этого пути они отказались, помыслив следовать через Кострому и Ярославль. Здесь гораздо легче было сколачивать ополчение, сноситься с относительно мало разоренными северными волостями и очищать их от бродивших банд поляков.

В начале марта 1612 года ополчение выступило из Новгорода. С первых же дней похода в него мелкими и крупными ручейками и ручьями стали вливаться отряды местных волостей — Балахны, Юрьевца, Решмы, Кинешмы, Костромы…

1 апреля с радостью встретили народное войско ярославцы. «Воодушевляемые чувством патриотизма, ярославцы объявили, что они готовы отдать свою жизнь и все имущество для спасения Отечества».

В Ярославле Дмитрий Пожарский задержался пять месяцев, дабы продолжить учреждение ополчения. Надо было очистить северные и поволжские земли от поляков, наладить связи с населением и создать в Ярославле крепкую государственную власть. Целых пять месяцев Ярославль был столицей земли Русской.

28 июля Дмитрий Пожарский и Козьма Минин двинулись на Москву. Ополчение прошло через Ростов Великий и Борисоглебск, в коем затворник монастыря Иринарх благословил Пожарского и Минина на свершение подвига и дал им в помощь святой крест.

21 августа на помощь полякам, осажденным в Китай-городе и в Кремле, пришло большое войско гетмана Ходкевича, но в ожесточенных боях 22–24 августа Минин и Пожарский одержали над этим войском блистательную победу. Только в плен было взято десять тысяч человек. Значение сей победы было огромно: разбито лучшее войско Речи Посполитой.

Утром 25 августа гетман Ходкевич, «браду свою кусая зубами и царапая лицо ногтями», бежал из-под Москвы. Его бегство с горечью наблюдали осажденные поляки.

Ополчение начало упорную осаду центра стольного града. Положение осажденных поляков ухудшалось с каждым днем: запасы съестных припасов истощались, наступил страшный голод.

* * *

Инокиня Марфа Ивановна и сын ее Михаил, в качестве заложников, находились в Чудовом монастыре. Жутким оказалось пребывание в обители: их мучил чудовищный голод, кой охватил не только черниц обители, но и самих поляков.

«Писать трудно, что делалось, — вспоминал впоследствии один из выживших панов. — Осажденные переели лошадей, собак, кошек, мышей; грызли разваренную кожу обуви с гужей, подпруг, ножен поясов, с пергаментных переплетов книг, — и этого не стало. Грызли землю, в бешенстве объедали себе руки, выкапывали из могил гниющие трупы, и съедено было, таким образом, до 800 трупов, и от такого рода пищи и от голода смертность увеличивалась».

То же подтверждают и русские источники. «Ели всякую нечистоту, — пишет Авраамий Палицын, — потом начали убивать друг друга и есть человеческое мясо. Лакомством стали недавно умершие»…

«Даже детей не жалеют, — прижав к себе сына, в ужасе раздумывала Марфа Ивановна. — Игуменья видела, как паны схватили одного мальчугана, тотчас его изрубили на куски и съели. Пресвятая Богородица, умоляю тебя, спаси сына моего, раба Божия Михаила! Он последний, кто у меня остался».

10 июля 1611 года Марфа Ивановна похоронила единственную дочь Татьяну, недавно вышедшую замуж. Погиб и ее муж, князь Иван Катырев-Ростовский..

Измученная, поседевшая, истощенная Марфа Ивановна вздрагивала от каждого стука, полагая, что поляки вот-вот ворвутся в обитель и начнут поедать всех подряд. Эти голодные изверги даже цены установили: за мышь — один злотый, за человеческую голову — три злотых, за черную ворону — два злотых… Какие страсти поведала игуменья!

Марфа Ивановна еще теснее прижималась к Михаилу, норовя согреть его своим ослабевшим худосочным телом, и тихо говорила:

— Ты уж потерпи, Мишенька. Слышь, пушки грохочут? То князь Пожарский ворогов обстреливает.

И о том ведала Марфа Ивановна. Спасибо игуменье. В ноги ей надо упасть. Нет-нет, да и принесет ее ключница из скрытых сусеков что-нибудь из снеди. Тем и жили, иначе бы давно Богу души отдали.

Однако своей смерти инокиня не страшилась, передавая последний кусочек хлеба сыну. Тот совсем еще юный отрок четырнадцати лет. В таком возрасте особенно нужно съестное. Но много ли он его видит? Толику, вот и тает на глазах, хотя виду не подает. Скажет:

— Ты сама кушай, матушка, я не голоден. Ты почаще к оконцу подходи и дыши воздухом. Пользительно.

Господи, какой же у нее славный сын! И Марфа Ивановна молилась, молилась…

22 октября русское войско приступом взяло Китай-город, а 25 октября из Кремля были выпущены осажденные бояре и заложники. Среди них был будущий царь Михаил Романов, его мать Марфа Ивановна и боярин Иван Никитич Романов.

26 октября 1612 года был составлен и подписан князем Дмитрием Пожарским и комендантом Кремля, паном Струсем, договор о сдаче. 27 октября перед победителями были открыты ворота Кремля. Поляки сдались. Русская столица была освобождена от чужеземцев. Польская интервенция была окончательно разгромлена.

* * *

Всего две недели провела Марфа Ивановна в освобожденной Москве. Чуть окрепнув, она молвила сыну:

— Слава Богу, вижу тебя во здравии, Мишенька. Поедем-ка сын в Домнино, пока Москва не обустроится.

Михаил, выйдя из Чудова монастыря, увидел жуткую картину. На улицах стояли чаны с соленым человеческим мясом, корчились умиравшие от голода люди; все было загажено, разорено, разграблено. Эта жуткая картина все дни стояла в глазах Михаила, а посему он с готовностью ответил:

— Поедем, матушка. В Домнине тихо и укладно, да и дедушка Иван там. Поедем!

Прибыли в Домнино в середине ноября. Иван Васильевич глянул на исхудавшие лица внука и дочери, и слезы выступили на его глазах.

— Хватили же горюшка, любые мои.

Обрадованная Агрипина Егоровна не знала чем и попотчевать вернувшихся домочадцев. Дочь же помногу спала, убаюканная благоговейной отрадной тишиной. Отчий дом! Только в нем каждый человек чувствует неизъяснимый душе покой и умиротворение.

Когда собирались в столовой горнице, Иван Васильевич жадно расспрашивал дочь о ее пребывании в Москве, но Ксения (для отца она всегда оставалась Ксенией) отвечала неохотно. Воспоминания угнетали ее и без того измученную душу, и отец, примечая это, отступился. Сокрушался о Федоре Никитиче:

— Тяжко ему в польском плену. Выходит, Жигмонд его в заложниках держит.

Именно так и было. Короля, не взирая на поражение, не покидала мысль о захвате Русского государства, он настаивал на «законных правах» своего сына, добиваясь его воцарения. В своих намерениях он все еще надеялся на поддержку московских бояр, в том числе и Федора Романова, но последнего ни на какие посулы склонить не удалось.

Ксения Ивановна постоянно думала о своем муже, коего беззаветно любила и постоянно лелеяла надежду, что супруг вернется, и что они еще проживут с ним долгую, счастливую жизнь.

Дочь же не забывала допытывать отца и о делах в вотчине, на что Иван Васильевич поведал:

— Хитрить не буду, дочка. Скуднее стали жить, но мужики не бегут. У других господ дела еще хуже, после польских набегов едва концы с концами сводят. Мы же, худо-бедно, но, слава Богу, держимся. Не устаю старосте спасибо сказывать. Умеет он с мужиками ладить и на изделье всех учинить. Диковинный мужик, Ксения. Сколь лет в старостах, а чем разбогател? Совестливый, на деньгу не жадный, живет как простой мужик. Разве что изба у него поприглядней, искусной резьбой изукрашена. Так ведь всё своими руками.

— Во здравии?

— Изрядно сдал наш Осипыч, но все еще крепится и бодрится. Да ныне сама его увидишь. Намедни сказывал: по делу зайдет.

— Слышала я, что и наши мужики в ополчение ходили.

— А как же, дочка, — воодушевился Иван Васильевич. — Я, чай, не обсевок в поле. Готов был за Отчизну голову сложить, да грудная жаба пошаливает. Собрал я мужиков, пылкую речь им сказал, на ворога наставил. Два десятка отправил, а в челе — Богдашка Сабинов, что в зятьях у Осипыча. Отменно сражались, почитай, до самого Кремля дошли. Правда, четверо головы сложили, остальные намедни вернулись. Повелел Богдашке ратников в хоромы привести. Павших помянули, а живые победную чару испили. Всех ополченцев наградил.

— Какой же ты молодец, тятенька.

 

Глава 30

ВЫБОРЫ ЦАРЯ ВСЕЯ РУСИ

После разгрома поляков настала пора избрания царя всея Руси. По всем городам были разосланы грамоты с приглашением присылать выборных людей «для великого дела». Сообщалось, что Москва очищена от польских и литовских людей, церкви Божии облеклись в прежнюю лепоту и Божие имя славится в них по-прежнему, но без государя Московскому государству стоять нельзя.

Когда съехались выборные люди, прописан был трехдневный пост, после коего затеялись соборы. Допрежь всего, стали рассуждать о том, выбирать ли царя из иноземных королевских дворов или своего природного русского, и уложили литовского и шведского короля и их детей и иных немецких вер и никоторых государств иноязычных не христианской веры на Владимирское и Московское государство не избирать, поелику литовский король Московское государство разорил, а шведский король Новгород взял обманом.

Стали выбирать своих, и тут такой спор поднялся, коего Москва испокон веку не видывала. Рюриковичи сцепились с Гедиминовичами.

«Начались козни, смуты и волнения. Всякий хотел по своей мысли делать, всякий хотел своего». Выкликали до десятка имен, но ни один из именитых бояр не сумел взять верх. Москва раскололась. И быть бы долгой замятне, если бы один дворянин из Галича не принес на Земский собор грамоту, в коей говорилось, что ближе всех по родству с прежними царями был Михаил Федорович Романов, племянник царя Федора Иоанныча, его и надлежит избрать в государи.

Раздались недовольные голоса именитых бояр, но тут вышел с грамотой донской атаман.

— Что ты хочешь огласить Собору? — спросил его Дмитрий Михайлович Пожарский.

— Казаки Дона помышляют видеть на Московском престоле Михаила Романова.

Одинаковое мнение, поданное дворянином и донским атаманом, решило дело.

21 февраля 1613 года, в неделю православия, в первое воскресенье Великого поста, был последний Собор: каждый выборный подал письменное мнение, и все они оказались сходными, все указали на одного человека.

Рязанский архиепископ Феодорит, келарь Троице-Сергиевского монастыря Авраамий Палицын, архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф и боярин Василий Петрович Морозов взошли на Лобное место и спросили у народа, заполнившего Красную площадь, кого он желает в цари?

— Михаила Федоровича Романова! — прозвучал ответ.

Провозгласив царем Михаила, Собор назначил к нему челобитчиков во главе с боярином Федором Шереметевым и князем Владимиром Бахтеяровым-Ростовским. Собор не ведал, где находится в это время Михаил, а посему в наказе челобитчикам говорилось: «Ехать к государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу вся Руси в Ярославль или где он, государь, будет». Посланные, бив челом новоизбранному царю и его матери и уведомив их об избрании, должны были молвить Михаилу: «Всяких чинов люди бьют челом, чтоб тебе великому государю, умилиться над остатком рода христианского, многорасхищенное православное христианство Российского царства от растления сыроядцев, от польских и литовских людей, собрать воедино, принять под свою государеву паству, под крепкую высокую свою десницу, всенародного слезного рыдания не презреть, по изволению Божию и по избранию всех чинов людей на Владимирском и на Московском государстве и на всех великих государствах Российского царствия государем царем и великим князем всея Руси быть и пожаловать бы тебе, великому государю, ехать на свой царский престол в Москву и подать нам благородием своим избаву от всех находящихся на нас бед и скорбей».

Послы нашли Михаила с матерью в Ипатьевском монастыре Костромы. Приехали к вечеру. Шереметев и Бахтеяров-Ростовский известили костромского воеводу, духовных лиц и всех горожан, и утром следующего дня, с иконами и хоругвями, крестным ходом двинулись к Ипатьевскому монастырю. Марфа Ивановна и Михаил встретили крестный ход перед обителью. Лица у обоих были безотрадными: они еще заранее были извещены Иваном Никитичем Романовым о намерении Земского собора избрать Михаила царем, и встретили это неожиданное для них известие удручающе.

Выслушав речи челобитчиков, Михаил отвечал «с великим гневом и плачем», что он государем быть не хочет, а Марфа Ивановна добавила:

— Я не дам благословения сыну на царство. У Михаила того и в мыслях никогда не было, да и не в совершенных он летах.

— Позволю тебе напомнить, матушка Марфа Ивановна, что Иван Васильевич Грозный вступил на престол четырнадцати лет, — молвил архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф.

— Тогда лихолетья не было, святый отче. За последние же лета многие люди на Москве измалодушествовались и не прямо государям служили. Бояре изменили Борису Годунову, свели с престола и выдали полякам Василия Шуйского. Видя такие прежним государям крестопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском царстве моему сыну?

— Ныне, матушка Марфа Ивановна, на Москве всё поуспокоилось. А что ране было, надобно поскорее запамятовать, ибо так Богу угодно, — молвил келарь Троице-Сергиевского монастыря Авраамий Палицын.

— Бог карал за грехи тяжкие, — сурово продолжала Марфа Ивановна. — Московское государство разорилось не токмо от польских и литовских людей, но и от неустойчивости многих людей русских, особенно московских господ и шаткости воевод. Да и ты, келарь, не без греха. Не ты ли высказывал в святой Троице, что «лучше польскому королю служить, чем от своих холопов потерпеть поражение?».

Авраамий Палицын поперхнулся и побагровел. Откуда эта инокиня изведала его слова? Видимо, когда сидела в Чудовом монастыре, а из обители в обитель быстро слухи доносятся. Сколь людей ныне услышали о его изменных словах! Ведь было же оное, было, когда он находился среди осажденных Троице-Сергиевского монастыря. Ну и оплеуху получил от инокини!

Марфа же продолжала:

— Зело много было непостоянства в людях, а посему царство разорилось до конца, прежние сокровища царские, собранные за многие лета, иноверцами вывезены, дворцовые села, черные волости и города запустели, а служилые люди бедны. Так как же царю служилых людей жаловать, как свои государевы обиходы полнить, и как против своих недругов стоять?

— Матушка истину сказывает, — вступил в разговор Михаил. — Ежели она благословит меня, то благословит на погибель, и не только меня, но и отца моего, Федора Никитича, что заточен во вражеское узилище. Моя царская корона лишит отца головы. Мне же без благословения родителя своего на Московском государстве быть нельзя.

Веские слова высказал юный Михаил, но послы не отступались.

«Со слезами молили и били челом Михаилу, чтоб соборного моленья и челобитья не презрел; выбрали его не по его охоте, а по изволению Божию, по желанию всех православных христиан от мала до велика на Москве и во всех городах».

Сказал свое слово и князь Бахтеяров-Ростовский:

— Царь Борис сел на царство своим хотеньем, истребивши государев корень — царевича Дмитрия. После того он начал делать всякие неправды, и Бог отомстил ему за кровь царевича богоотступником Гришкой Отрепьевым. Расстрига по своим худым делам от Бога месть принял и злой смертью умер. Царя же Василия Шуйского выбирали на государство не Земским собором, а немногие торговые люди, и по вражьему действу многие города ему служить не возжелали и от Московского государства отложились. Все сие делалось Божьей волей да грехом всех православных христиан, поелику во всех людях была рознь и междоусобие. Ныне же люди наказались и пришли к единению во всех городах. Что же касается, государь, отца твоего Филарета Никитича, то ты бы, государь, о том не печаловался, ибо Боярская дума направила уже к польскому королю именитых посольских людей, кои скажут Жигмонду, что в обмен за Филарета будут отпущены в Польшу и Литву зело знатные пленники. Скоро, государь, быть на Москве твоему отцу.

— А меня сомненье гложет, князь.

Поддержала сына и Марфа Ивановна:

— Насколько вся Русь ведает, Жигмонд — жестокий человек. Он безучастен к своим плененным панам.

Но послы продолжали уговаривать Михаила и мать еще добрых шесть часов, а когда согласия не последовало, почитаемый на Руси архимандрит Новоспасского монастыря Иосиф строго изрек:

— Отказ твой, Михаил Федорович, Бог не простит. Руси, дабы она окончательно не разорилась, нужен царь. Вернемся в Москву без государя — и вновь возродится страшная Смута. Тогда уже Бог взыщет с тебя. Подумай же о своем многострадальном Отечестве, сын мой, не дай ему окунуться в новое кровавое лихолетье. Что тебе выше: покой и благоденствие государства Московского или кручина об отце?

Михаил повернулся к матери и бесповоротно высказал:

— Выбираю Отечество, матушка.

Вздохнула Марфа Ивановна и благословила сына.

 

Глава 31

КОВАРНЫЙ ЗАМЫСЕЛ ЖИГМОНДА

Король Сигизмунд с мрачной болезненной тревогой выслушал гетмана Ходкевича:

— Мои люди изведали, что бояре склоняются избрать царем сына Федора Романова, Михаила. Источник достоверен?

— Да, ваше величество. Нет никакого сомнения, что Михаил будет выбран царем.

Известие гетмана чрезвычайно обеспокоило короля. Избрание в цари русского боярина, а не его сына Владислава нанесет сильнейший удар по замыслам Сигизмунда, но этого, пока не поздно, можно избежать.

— Где в настоящее время находится Михаил?

— Пресвятая дева Мария покровительствует нам.

Ходкевич был слишком умен, чтобы не понять, что скрывается за вопросом короля.

— Михаил с матерью выехал из Москвы в костромскую вотчину.

— Прекрасно, гетман. Будь в моем замке. Вечером мы вернемся к этому разговору.

Вечером Сигизмунд был откровенен:

— В Костромской уезд надо послать небольшой, но опытный отряд, который должен незаметно добраться до имения Романовых и убить молодого боярина. Этим мы сведем на нет деятельность Земского собора и существенно замедлим воскрешение русской государственной власти, так существенно, что вновь всколыхнем ясновельможных панов на новый захват Москвы. Надежный и бесповоротный захват! Русь для нас, как заноза, и мы поведем с ней жестокую войну. Подбери для группы захвата искусного военачальника и не пожалей злотых.

* * *

Легко было на душе Ивана Осиповича. Ноябрь для крестьян всегда был самым благодатным. Хлеб обмолочен, свезен в овин, высушен, прокручен через жернова. Ешь хлебушек и поджидай зимы, когда нужно вывезти на осиротевшие поля навоз со двора да привезти сено с сенокосных угодий. Ноябрь же зачастую бывает дождливым, грязным, и всегда холодным; бывает, землю скует, снежок повалит, но первая пороша санный путь не устанавливает, так что в ноябре мужику и передохнуть можно.

Целую неделю Иван Осипович гостил у дочери в Деревнищах. Радовался за зятя, кой оказался добрым мужем для Антониды. Всем был хорош молодой мужик: работящ, сосельниками чтим, не зря его большаком ополченцев выкликнули. Богдан, как сами поведали вернувшиеся ополченцы, отважно сражался, его даже Дмитрий Пожарский похвалил, когда Богдан оказался неподалеку от воеводы во время битвы на Ордынке. Молодцом, зять! Да и остальные мужики не осрамились.

Сусанин сожалело вздохнул, что самому не удалось побывать в народном ополчении Минина и Пожарского. Старый-де, нечего в ратники подаваться. Эк, нашли дряхлого деда. Да он еще шестипудовые мешки на телегу вскидывает. Правда, ноги ослабли, чего греха таить. Но уж так хотелось извергам отомстить! До сих пор ненависть к ним не утихает. Сколь зла и страданий они Руси принесли.

Отвлекали от черных воспаленных мыслей внуки — Данилка и Костька. Подрастают, помаленьку силушкой наливаются. Авось, добрыми помощниками Богдану станут. Глядишь, через два-три года и соху начнут пробовать. А как первую борозду проложат — вот тебе и готовый пахарь. Мужик с сохи начинается, соха же хлеб родит. Дожить бы да поглядеть, как внуки за сохой пойдут. Ничего нет красивей сей крестьянской работы. По себе ведал: уж который год за соху брался, кажись, в привычку вошло. Каждый раз с волнующим трепетом налегаешь на деревянные, отполированные жесткими ладонями поручни, тепло прикрикнешь на лошадь: «Ну, милая, пошла с Богом!». Буланка всхрапнет и потянет за собой соху, а в сердце с каждой пядью отвоеванной дернины, все нарастает и нарастает будоражащее душу сладостное, ни с чем не сравнимое упоение. Пахота! Древнейшая мужичья работа, столь для всех необходимая.

— Что, Данилко, скоро за соху примешься?

— Да хоть сейчас, дедушка Ваня. Тятька не подпускает. Ты скажи ему.

Антонида улыбалась, а Богдан трепал сынишку за русые вихры и благодушно говорил:

— Скоро, Данилко, скоро. Знатный будешь пахарь.

— И я буду пахарем, — бойко восклицал меньшой.

У Ивана Осиповича счастливо искрились глаза. Не зря, значит, прожил жизнь. Бог не дал сына, зато внуки радуют. Быть им добрыми сеятелями.

* * *

В самом начале декабря в имение нагрянул Иван Никитич Романов. Погостил всего один день, а на другой спешно отбыл в Москву.

Иван Осипович недоумевал. И чего заторопился?.. Ксения Ивановна после приезда брата мужа как-то разом изменилась. Допрежь разговорчивая была, а ныне замкнулась, все дни ходит задумчивой. Да и барин стал каким-то беспокойным. Что ж приключилось?

Семейство Шестовых таило молчание.

Вскоре Иван Васильевич, Ксения Ивановна и пятнадцатилетний Михаил, оставив хоромы на Агрипину Егоровну, отбыли в Кострому, на свой «осадный двор». Уезжали сосредоточенные, затаенные.

Барин был немногословен:

— Приглядывай за мужиками, Иван Осипович.

Бывало, обстоятельно потолкует, кое-что уточнит, а тут тремя словами отделался. Странно.

Ничего не прояснила и Агрипина Егоровна:

— И сама не ведаю, надолго ли уехали. Может, и на Великий пост останутся.

В конце февраля в Домнино приехал посланец от Ксении Ивановны.

— Велено тебе, Иван Осипыч, немедля прибыть в Кострому.

Ксения Ивановна приняла Сусанина в своем «осадном» дворе, и только здесь приоткрыла тайну:

— Под Костромой вновь появились поляки. Они охотятся за Михаилом. Они хитры и коварны, и под любым обличьем могут пробраться в наш двор. Очень опасаюсь за сына. Отвези его в имение. Только на тебя я могу положиться, Иван Осипович.

— А ты, матушка Ксения Ивановна, разве не поедешь с сыном?

— И рада бы, Иван Осипович, но лучше мне здесь остаться. Пусть вороги думают, что мы с Мишенькой в Костроме.

Сусанин раздумчиво поскреб бороду.

— И на какой ляд разбойникам молодой боярин понадобился?

Ксения Ивановна первый паз в жизни обманула:

— Никак большой выкуп хотят вытребовать.

Мать долго и сердобольно прощалась с сыном, не удерживая безутешных слез, а затем обняла и Сусанина.

— Ты уж порадей, Иван Осипович. Убереги сына моего единственного. Христом Богом тебя умоляю. Убереги!

— Непременно уберегу. Веришь мне, Михайла Федорыч?

— Верю, Иван Осипович. Не тревожься, матушка.

— Благословлю вас иконой пресвятой Богородицы.

 

Глава 32

ЖИВИ, СВЯТАЯ РУСЬ!

Агрипина Егоровна, увидев внука, ахнула:

— Господь с тобой, Мишенька! Едва признала тебя.

Мудрено признать. Прибыл молодой боярин в облезлом крестьянском треухе, видавшим виды овчинном тулупе и… в лаптях.

— Чай, ноженьки застудил? Аль другой обувки не сыскалось?

— Так надо было, барыня, — молвил Сусанин. — Ты обогрей Михайлу Федорыча, а я в Деревнищи наведаюсь. Надо с мужиками потолковать. Нет ли у них каких-нибудь вестей? Чуть чего — сразу же вернусь.

— Спасибо тебе, Осипыч. Никогда не забуду твоей заботы. Ты мне, как второй дедушка. Помнишь, как я тебя дедушкой Ваней назвал?

— Да как же не помнить, Михайла Федорыч? То в митрополичьем саду было, когда яблоньки сажали.

Сусанин поехал в Деревнищи на тех же санях. Дорогу передувало снежной порошей. Иван Осипович глянул на небо, кое заволокло нависшими сумрачными тучами. Небось, после полудня метель-завируха закрутит. Мужики, поди, стожки с сенокосных угодий перевозят. Ныне же в одиночку лучше не соваться. Сподручней артелью в непогодь за сеном ездить. Пережидать же долгую непогодь нельзя: март на носу, а он всяким бывает. Так, порой, дороги развезет, что ни одни сани не проедут. Надо покалякать с мужиками…

Ехал, думал о крестьянских делах, и в то же время нет-нет, да и беспокойная мысль проскочит. Ксения Ивановна не зря всполошилась. В Костроме только и разговоров о каком-то появившемся отряде ляхов. Необычном отряде. Рыскает по уезду, но жестокими разбоями не пробавляется. Налетят на деревеньку, поживятся съестными припасами и далее куда-то уходят. Словно ищут кого-то. Но не ради же пятнадцатилетнего отрока они проникли в Костромской уезд. Тогда чего ради?

Смутно в голове Сусанина, как этот тусклый предметельный день.

В Деревнищах все Сабинины были дома. Внуки с шумом и гамом вцепились в деда.

— Дедуся приехал!

Обрадованная Антонида тотчас загремела в печи ухватом, а Богдан помог тестю разоблачиться.

— Скоро же ты, батя. Зачем в Кострому-то ездил?

— Опосля поведаю.

Только сели за стол, как в избу вбежал взбудораженный отец Богдана.

— Ляхи в деревне! Прячьте пожитки!

У Сусанина екнуло сердце.

— Много?

— Десятка четыре. Побегу к себе задами!

Иван Осипович уже ведал, что поляки стояли в селе Вороньем, разоряя округу. Дважды приходило на костромскую землю и воинство пана Лисовского, кой, как, говорили в имении, ушел под Ярославль. Господи, кто ж напал на Деревнищи?

Иван Осипович метнул озабоченный взгляд на зятя.

— Беги, что мочи в Домнино и упреди молодого боярина Михаила Романова.

— Может, на санях, батя? — накидывая на себя армяк, спросил Богдан.

— Какие сани? Пока запрягаешь, ляхи в избе будут. Беги! Торопко беги. Пусть боярин немедля в Кострому уезжает.

Иван Осипович наскоро попрощался с зятем, а затем повернулся к Антониде.

— А ты, дочка, забирай детей — и на сеновал. Да поглубже заройтесь.

— А как же ты, тятенька?

— Кому нужен старик? Поспешайте!

Едва дочь и внуки укрылись на сеновале, как в избу ворвались ляхи. Не ведал Иван Осипович, что в деревне оказались поляки, посланные самим королем Жигмондом. Они сбились с пути и угодили в Деревнищи. Один из них, рослый, с пышными палевыми усами тотчас произнес:

— Крестьяне сказали, что ты являешься старостой. Так?

Ходкевич отрядил поляков, умеющих неплохо говорить на русском языке. Таких немудрено было выискать, ибо ляхи чуть ли не десять «смутных» лет знались со многими изменниками-боярами и их холопами.

— Отпираться не буду.

— Недурное начало, Ивашка Сусанин… Если ты староста, то прекрасно знаешь, как пройти в село Домнино.

Иван Осипович спокойно ответил:

— Ведаю, панове.

— Да ты отменный русский мужик! — хлопнул Сусанина по плечу пышноусый пан. Будем дружить, нам нужны такие люди. Меня зовут ротмистр Ковальский. Я дам тебе два злотых, когда ты приведешь нас в село.

— Так не пойдет, пан Ковальский. На два злотых избы не срубишь.

— Ну, хорошо, хорошо. Я не знаю, сколько стоит русская изба, но я тебе дам десять злотых.

— Другой разговор, пан. Но полвина — вперед.

Ковальский вытянул кошелек.

— Получай. Рыцари никогда не обманывают.

— Благодарствую, пан, но хочу упредить, что дорога туда дальняя, да и ту снегом завалило. Дай Бог к вечеру дойти.

— Долго, Сусанин.

— Можно путь вдвое и укоротить, но тогда надо оставить коней и идти через лес.

Паны посовещались и высказали свое решение:

— Нам дорог каждый час, староста. Веди через лес.

Ковальский жаждал быстрее захватить Михаила Романова, за коего король обещал ему высокий чин полковника, богатое земельное владение и пять тысяч злотых. И эта жажда настолько возобладала, что ротмистр решил на время оставить коней, ведая, что без них он не останется, ибо в имении Романова наверняка окажется добрая конюшня.

Прежде чем выйти из избы ляхи похватали в доме все съестные припасы, а Иван Осипович помолился на киот, поцеловал икону Господа и молвил:

— Пожалуй, и я возьму ломтик хлеба на дорожку.

Сусанин повел «воров» совсем в другую сторону от Домнина — к Исуповским болотам, заросшим мелколесьем. Допрежь шли ложбиной реки Кобры, повернули к маленькой деревне Перевоз, расположенной при впадении Кобры в Шачу, а затем вступили в глухие дебри.

Иван Осипович, опираясь на посох, шел в заячьем треухе и овчинном тулупе. Идти было тяжело: зима выдалась снежная, навалив высокие сугробы. А тут еще и метель не на шутку разыгралась.

«Сам Господь мне помогает. Крути, верти, метелица!».

Верст через пять почуял, что едва вытягивает недужные ноги из рыхлых сугробов. Взмолился про себя: «Милостивый Господи, дай сил превозмочь недуг. Ради благого дела, умоляю тебя! Я уж, слава тебе Господи, отжил свой долгий век. А вот Михайла — совсем еще отрок, ему жить да жить. Помоги мне Спаситель, поплутать до вечера, дабы Романовы успели добраться до Костромы. Помоги, всемилостивый!»

Никогда еще так горячо не молился Иван Осипович. И всемогущий Бог придал ему животворные силы.

— Долго еще, староста? — прикрывая воротом слипшиеся от снега глаза, спросил Ковальский.

— Не столь и далече, пан. Почитай, полпути прошли. Еще крюк лесом — и к селу выйдем.

— Таким дремучим?

— Сам же, пан, просил найти путь покороче.

— Шагай, пся крэв!

В лесу бесновалась нещадная метель. Через час ляхи настолько выдохлись, что среди них начался ропот:

— Надо сделать привал, ротмистр.

— Мы совсем обессилили!

— Хорошо, — тяжело дыша, согласился предводитель шайки. — Прячьтесь под сосны. Всем перекликаться! Из-за этой проклятой метели ни черта не видно… Ты не заблудился, староста?

— Господь с тобой, пан. Я в этом лесу каждое деревцо знаю. Еще чуток и мы будем в Домнине.

Уверенная речь старика несколько окрылила Ковальского. Он и не смекнул, что староста водит их по лесу неприметными кругами, все дальше и дальше удаляясь от Домнина.

После привала, запорошенные снегом ляхи, вновь двинулись гуськом за старостой. Зло чертыхались, выбиваясь из последних сил. Но откуда у этого старика силы черпаются? Он также едва вытягивает свои длинные ноги в лаптях.

Долгим еще оказался «чуток» Сусанина. День клонился к вечеру, а дьявольская метель становилась все свирепей и беспощадней.

Иван Осипович окончательно обессилел, но он был доволен: дошли его молитвы до Господа. Разбойникам уже не выбраться. Как он хотел отомстить ляхам за поруганную ими Русь, и вот сбылась его греза.

— Ты заблудился, подлый старик! — хриплым, осипшим голосом выкрикнул Ковальский.

— Неправда твоя, пан. Еще треть версты — и мы в Домнине.

Иван Осипович сел на сугроб и вытянул из-за пазухи горбушку хлеба.

— Пожую малость, панове.

Панове также повалились на сугробы. Один Ковальский привалился широкой спиной к сосне.

Иван Осипович жевал хлебушек и вспоминал мальчонку в алом кафтанчике. Тот, раскинув ручонки, бежал к нему и весело кричал: «Дедушка Ваня!». Повис на груди, прижался всем теплым тельцем. Господи! Да разве мог он предать этого милого отрока?.. Хлебушек кончается. Прощай, родимый…

— Вставай, старик! Я дам тебе сто злотых, за то, что ты приведешь нас к царю Михаилу.

— К царю?.. Никак спятил пан.

Иван Осипович негромко рассмеялся, затем поднялся из сугробов и, опираясь обеими руками на посох, увесисто молвил:

— Вот и настал ваш последний час, ироды. На погибель я вас привел.

Ляхи оцепенели, поняв, что этот сухотелый, седовласый старик сказал страшную правду.

— Врешь, пся крэв! — заверещал Ковальский.

— Истинный крест, нечестивцы, — усмехнулся Сусанин. — Скоро ноченька вас накроет. Замерзнете в снегу и сдохните, как собаки. Тьфу, поганые стервятники!

— Снять с него тулуп! — в бешенстве заорал Ковальский.

Иван Осипович остался в одной белой рубахе, спускавшейся ниже колен.

— Повторяю, я дам тебе сто злотых, если выведешь нас из леса.

— Подавись своими злотыми, душегуб.

— Тогда мы тебя изрубим на куски. Но подыхать ты будешь медленно. Вначале мы отрубим тебе руки и ноги, и лишь напоследок — голову.

— Дело для злодеев привычное.

Сусанин истово перекрестился.

— Живи, святая Русь!

И тотчас засверкали жестокие сабли.

Погиб великий патриот земли Русской, но память о нем будет вечна…