История отца Варсонофия такова, что никого обыкновенно не оставляет равнодушным. Никто ещё не выслушивал историю отца Варсонофия безучастно, ни на кого не наводила она скуку. И если в нашем изложении рассказ этот не займёт читателя, не распотешит его избалованного внимания, в том вина лишь автора этих строк, не сумевшего изложить достойно историю занимательную во всех отношениях...
Случилось отцу Варсонофию, в бытность свою врачом Василием Ардалионовичем Куницыным, получить место в первой градской больнице Москвы. Переводился он в столицу, хотя не из глухой, но глубинки, и назначение своё почитал за благо. Как-то во время его дежурства умер в тридцать шестой палате старик мафусаиловых лет. Умер и не от болезни даже — от немощи, сделавшейся следствием спокойного, но неуклонного угасания жизненного огня. Едва поступив в больницу, старик этот, называвшийся Изюмовым Авениром Ельпидифоровичем, немедленно привлёк к себе внимание как служителей богоугодного заведения, так и его обитателей. Интересен старик Изюмов казался и разудалым именем своим, и многолетием, прописанным на всём его облике, так что даже борода его была подёрнута зеленью, как застарелый сухарь плесенью, но главным образом, вероятно, какой-то неотмирностью, сообщавшейся ему близостью к тому заветному краю, за который каждому предстоит перешагнуть и возврата из-за которого нет никому. Ощущение этой чуждости миру суетному, где мертвецы погребают своих мертвецов, усугублялось ещё и тем, что к старику никто не приходил, никто не навещал его. Незадолго перед кончиной старик стал беспокоен: кряхтел, крестился, просил отпущения грехов. Но был ли причиной тому беззубый старческий рот, или это смерть близким и холодным дыханием своим остудила Изюмовские члены и связала силы, а может, так невнятен язык старости и одиночества, но никто решительно не разобрал его слов, когда бормотал он посиневшими губами: «попа бы мне...» Все, слышавшие это глухое бормотание, сошлись на том, что старик тщится напеть какую-то старинную песню. Мнение это утвердилось после того, как уборщица Вера Павловна Гедройц, являвшаяся каждодневно в палату с ведром грязной воды и с серой тряпкой из старого мешка, чтобы намочить пол вокруг больничных коек, и оказавшаяся рядом с койкой Изюмова, как раз, когда тот бормотал свои неясные слова, сказала:
— Старый-то... Сувенир Ельсветофорович... Слышь, ты — запел... Жених прямо!.. Пой, дедуль! Молодец! Ещё сто лет проживёшь!
И следом сама стала «подпевать» старику:
— Па-ба-па... Па-па-ба-па-ба... Па-ба-па...
Но на другой день во время утреннего обхода, когда Изюмов снова вздумал «петь» молодой врач Куницын, задержавшийся подле него и зачем-то прислушавшийся к его бормотанию, вдруг сказал:
— А старик-то ведь не поёт... Попа просит!..
Слова эти, сказанные вполголоса, прозвучали зловеще, заставив всех замолчать. Что-то страшное таилось в открытии молодого врача, как если бы слова старика, подобно валтасаровой надписи, появились бы вдруг на стене страшным предупреждением.
Куницын малодушно обрадовался тому, какое впечатление произвело на больничную публику его открытие. Но в следующую секунду ему стало неловко смущения, охватившего несчастных больных, и он, стараясь развеять морок, который сам же и напустил, сказал:
— Ну, поп, говорят, что клоп — людскую кровь пьёт, так что мы дедушку в обиду не дадим.
Больные заулыбались, смущение кое-как было преодолено, и Куницын снова остался доволен собой. Переходя от больного к больному, он говорил без умолку, трунил беззлобно и несколько раз удачно пошутил. Покинул Куницын палату №36 в настроении приподнятом. Однако благодушию его суждено было вскоре развеяться, потому что из тридцать шестой сообщили, что со стариком Изюмовым неладно. Куницыну оставалось лишь констатировать смерть.
Старик был так стар, что в пору было развести руками, вспомнив древнюю мудрость: «В саду от смерти нет трав». Но чувство вины и причастности к чему-то неправому не оставляло Куницына на протяжении всего дня. А вечером привело его в морг к патологоанатому Сильвестру Цветкову, вкусив от щедрот которого, Куницын захотел в последний раз видеть старика.
Они заглянули в холодную комнату, где на полках лежали обнажённые тела и тут же на каталках покоились и ждали путешествия к своему последнему пристанищу тела разубранные. Куницын разглядел нарумяненную красавицу в белом бесформенном одеянии, которая, судя по летам, отпечатавшимся на её лице, могла бы не только жить, но и дать жизнь новым существам; старого морского офицера и юношу в новом сером костюме, купленном, очевидно, ему родителями. Переведя взгляд, Куницын увидел знакомую бороду с прозеленью и неприятно удивился тому, что правая рука старика свесилась и торчала вниз, как отломанный сук. На запястье висела бирка, но что было написано на ней, Куницын, в свете тусклой лампочки, разобрать не смог.
— Кто это? — спросил Цветков, когда они вернулись от мертвецов к прозрачному как слеза и горячему как кровь спирту.
— Так... — нехотя отвечал Куницын. — Авенир Изюмов...
Они выпили и помолчали.
— Что он тебе?
Куницын пожал плечами и, не глядя на Цветкова, спросил:
— Ты как думаешь, душа есть?
— При мне никто из них не вставал, — отвечал Цветков, кивая на холодную комнату.
Они опять выпили.
— А Бог есть? Или там... чёрт? — осторожно спросил Куницын.
Циничному патологоанатому, много лет проведшему в мертвецкой, стало смешно.
— Ты чего испугался-то больше? Суда справедливого? Или палача? — ухмыльнулся он.
Куницын молчал. Цветкову стало жаль его и чтобы ободрить приятеля, он сказал:
— Брось ты всё это... Вера — дело такое... Для обывателя удобно — думать не надо... А ты докажи, предъяви... Поцелуйся с чёртом — тогда будет во что верить!..
Домой Куницын явился за полночь. Упал, не раздеваясь, на диван и забылся сном. Он ничего не видел во сне, но его разбудил безотчётный, надвигающийся откуда-то страх. Он проснулся и включил торшер, стоящий рядом с диваном. Грязно-жёлтый свет лёг круглыми пятнами на пол и потолок. В это время время что-то стукнуло в окно. Не пришедший ещё в себя после пригрезившегося кошмара, Куницын с замиранием сердца, точно ожидая увидеть то, что напугало его, подошёл к окну. Разгулявшийся ветер трепал деревья. Росшая под окном берёза стучала в стекло, точно просила спрятать её от ветра, обломавшего сучья и дёргавшего за бороды листвы. Странным образом припомнился Куницыну старик Изюмов, и мимолётное раскаяние пронеслось через его сердце. В ту же секунду услышал он за спиной у себя шорох и, обернувшись, увидел, что за столом посреди комнаты сидит бывшая жена его, с которой разошёлся он два года назад и которая, как было ему известно, вышла в другой раз замуж и уехала с новым супругом за границу. Куницын вздрогнул, завидев её, и подивился, как и зачем она попала к нему в такой поздний час. Но тут же вспомнил, что у неё оставался ключ.
Он взглянул на стеллаж с книгами, где стояли часы — шёл третий час. Тут пришло ему в голову, что, запирая за собой дверь, он, как это бывало обычно, оставил ключ в замке, и она никак не могла отпереть дверь снаружи. Он ужаснулся этой мысли, но она, точно угадав, о чём он подумал, тихо сказала:
— Ключ лежал на полу...
Она не договорила.
— Зачем ты.., — хотел было спросить он, но она поднялась проворно и, коснувшись пальцами его губ, сказала тихо:
— Поцелуй меня...
Ему было страшно, хотя он и сам не знал, чего именно боится. Она следила за ним блестящими, влажными глазами и, казалось ему, посмеивалась. Он подумал, что боится именно этого беззвучного смеха, но когда она, приблизившись и приоткрыв рот, коснулась его губ своими чуть вытянутыми вперёд и покрытыми сиреневой помадой губами, он уже знал, что не смех пугал его. Она неотрывно смотрела на него, а он, как приговорённый к смерти, ждал какой-то страшной развязки. Вдруг стало происходить нечто странное. Он было подумал, что это фонарный свет, пробивавшийся сквозь берёзовую листву из окна, лукаво играет с ним. Но видение не исчезало.
Её лицо вдруг точно раздвоилось. Как будто за одним лицом пряталось другое. И если первое было как обычно красиво холодной и наглой красотой, то второе, прячущееся за первым и как бы выглядывающее из-за него, было безобразно и отталкивающе. Он заглянул ей в глаза — она смотрела с дикой, жестокой радостью, точно знала о его видении и наслаждалась его страхом. Он захотел оттолкнуть её от себя с силой, так, чтобы она упала, но не смог шевельнуть и рукой, как если бы прирос к ней всем телом. Новая волна ужаса поднялась в нём и обессилила его...
Он очнулся утром на своём диване и тотчас вспомнил всё, что было ночью. Он помнил, во что одета была жена, помнил вкус её сиреневой помады и запах духов. Но никаких следов пребывания её в комнате не было. Входная дверь оказалась запертою изнутри, ключ плотно сидел в скважине, всё было в полном порядке. Напрасно искал он в комнате хоть что-то, напоминающее о прошедшей ночи. Лишь берёза за окном, монотонно покачиваясь, встряхивала зелёной бородой да сломанный сук торчал безжизненно...
Истрию отца Варсонофия поведал нам его келейник — отец Нафанаил, человек простой и в науках несведущий, утверждающий, что когда сам впервые услышал эту историю, подумывал даже, не перейти ли в католичество...