Говорят, будто русский писатель Михаил Афанасьевич Булгаков любил, ещё в бытность свою Мишей, повторять по-латыни: «Огнём природа обновляется». Вот так, бывало, ходит по комнате и повторяет. Igne, говорит, Natura Renovatur Integra. И что будто бы оперу Гуно «Фауст» Михаил Афанасьевич слушал сорок раз! А может быть, даже сорок два.
Ну, слушал или не слушал – нам в точности не известно. Зато известно доподлинно, что Морошкин Богуслав Никандрович, 1968 года рождения, перечёл один из романов Михаила Афанасьевича тридцать три раза! Другими словами, Морошкин был большим поклонником Булгакова, как сам Булгаков был большим поклонником Гуно.
Всё, что составляет ядро человеческой жизни, было взято Морошкиным из романа. Вера и любовь, предпочтения и работа, философия и даже, как это ни странно, смерть – во всём-то он сверялся с Великим Мастером. Так, например, жену Богуслав Никандрыч выбрал по имени. А чуть женился, как стал просить у жены сшить ему чёрную шапочку и вышить инициалы – М.Б.Н., что означало бы Морошкин Богуслав Никандрович. Когда шапочка была готова, и швейка взялась выводить золотыми нитями по чёрному шёлку литеру «М», Богуславу Никандрычу пришло вдруг на ум, что инициалы можно вышить латинскими буквами и что эдак будет завлекательнее.
Пробовал Богуслав Никандрыч сам сочинять, но результатом остался недоволен. Человек он был простой, работящий. Кирка и молоток – вот к чему привыкли его руки, не к перу. Работал Богуслав Никандрыч в строительной компании, компанией называвшейся по праву – сотрудники её были близки между собой как родные братья. Компания существовала уже много лет и славилась добрыми традициями. Устраивались общие праздники и поездки, а если с кем-то одним случалась беда, другие немедленно приходили ему на помощь. Даже здороваться между собой договорились на особый манер, желая тем самым обозначить свою общность: средним пальцем условлено было слегка надавливать на внутреннюю сторону запястья пожимаемой руки. Туда, где пульсировала, билась под кожей голубая вена.
Словом, Богуслава Никандрыча можно было назвать человеком счастливым: на работу ходил он с удовольствием, с коллегами ладил, жену любил. Придерживался своих взглядов, следовал собственным принципам, не изменял пристрастиям. Но однажды произошло с Богуславом Никандрычем событие странное и страшное. Пугало не столько само происшествие, сколько мистика, которой трагедия оказалась окутана.
Случилось как-то в мае торопиться Морошкину на трамвай. Направлялся Богуслав Никандрыч на важное совещание и был одет в отличнейшую чёрную пару и белую крахмальную сорочку. Трамвай уже подходил, уже выл и бряцал совсем рядом, за поворотом, а Богуслав Никандрычу предстояло ещё пересечь улицу. Он засуетился. Но на беду на пути у него оказался люк, и люк этот был приоткрыт, а крышка сдвинута.
Сколько раз с самого раннего детства твердили Богуслав Никандрычу, как опасно наступать на чугунные крышки канализационных люков! И что лучше сделать шаг в сторону и обойти это невзрачное, но таящее в себе множество подвохов препятствие. Не внял мудрым советам Богуслав Никандрыч! Не внял и поплатился жизнью.
Лишь только нога его переступила с асфальта на металл, как рифлёный, словно шоколадная плитка, покрытый непонятными письменами чугунный диск, поехал в сторону, и обнажил под собой чёрную, бездонную пропасть. Потеряв равновесие, Богуслав Никандрыч изогнулся, взмахнул, как крыльями, руками, выронил в колодец папку с бумагами и чертёжными инструментами и, чудом избежав провалины, рухнул на оба колена. Чёрные брюки немедленно утратили свою целостность, и костлявые колени Богуслава Никандрыча высунулись наружу. Из разбитого носа и прикушенной губы кровь брызнула на белую сорочку.
Богуславу Никандрычу бы остановиться и внять предупреждению, вернуться домой, зализать раны, отыскать в колодце рабочую папку. Но, потрясённый и напуганный, а равно гонимый дисциплинарным инстинктом, Богуслав Никандрыч устремился к приближающемуся трамваю. Возможно, что, добежав до остановки, Богуслав Никандрыч преодолел бы своё потрясение и в трамвай бы садиться не стал. Но! В том-то всё и дело, что добежать он не смог.
Дрожь ли в содранных коленях подвела или кто-то невидимый подставил Морошкину мохнатую ногу с копытом, но только Богуслав Никандрыч снова упал.
Новое падение приключилось в непосредственной близости от рельс. Растянувшись, Богуслав Никандрыч стукнулся переносьем о металл, и стайка разноцветных, нестерпимо ярких звёздочек пронеслась у него перед закрытыми глазами. Вспыхнула на их месте и тут же исчезла латинская буква «G». Послышались крики и металлический скрежет. И Богуслава Никандрыча не стало.
Трамвай, точно в насмешку, наскочил на Морошкина и отрезал ему голову и правую ногу. Не сумев остановиться сразу, адская машина ещё несколько метров толкала перед собой несчастное тело, разлучённое не только с душой, но и с некоторыми своими членами. Нога осталась лежать на мостовой, голова же откатилась к тротуару. Вид её вызвал панику, пассажиры, ожидавшие трамвая, заволновались. И среди общего гвалта и шума, отчётливо прозвучали странные, ни на что не похожие слова: «Батюшки! – запричитала какая-то старушка. – Прямо с мясом!.. Мясо-то от костей отходит!..»
И никто не помог Богуслав Никандрычу в ту страшную минуту, когда Грозный Судия вдруг обратил к нему свои неумолимые вопросы. Ни русская литература в лице Михаила Афанасьевича Булгакова, ни жена с королевским именем, ни чёрная шапочка с золотыми буквами M.B.N., ни даже могущественная строительная организация. Никого не оказалось рядом, никто не протянул ему руку помощи.
«Что думает о себе автор, – может воскликнуть читатель, – если предлагает такие странные, надуманные истории!» И был бы совершенно прав, если бы история оканчивалась отсечением головы и несуразными старушечьими выкриками. Но история на этом не заканчивается. Среди тех, кто мирно поджидал на остановке трамвай, а вместо этого стал невольным свидетелем кровавой драмы, был некто отец Василий, молодой московский священник и начинающий публицист из православного братства, занимающегося изданием и распространением духовной литературы. Возвращался отец Василий из монастыря, куда приезжал с молитвенной просьбой к покоящейся в обители святой. Поездкой своей оставался батюшка недоволен: в монастыре его встретили искушения, и на молитве ум отца Василия разбегался и «о лукавстве мира сего подвижеся».
Спервоначалу пребывал отец Василий в настроении умилительном и даже, присев на скамеечку, намеревался сфотографировать главный храм обители. Как вдруг подскочил к нему монастырский охранник с цигаркой в зубах и объявил, что «фотографировать у нас запрещается!»
– А курить разрешается? – не удержался отец Василий.
На что охранник цигарку изо рта вынул, но запрета не отменил. Так и стоял подле отца Василия, пока тот не спрятал фотоаппарат в сумку. «Корыстные, бездуховные люди! – думал отец Василий, расставаясь с мечтой о фотоснимке и поглядывая искоса на своего цербера. – Кругом предательство, трусость и обман! Разве возродится Святая Русь с такими людьми!..» Наконец охранник оставил отца Василия, но не успел тот вздохнуть, как на скамеечку опустились две увлечённо беседующие дамы. Отец Василий стал невольно прислушиваться: речь у них шла об искусстве и в частности о неприятии Церковью светской литературы, которую одна из дам называла «изящной словесностью». «Что же твоя изящная словесность не научила тебя изящной нравственности?», – с негодованием подумал отец Василий и повернулся к дамам затылком. Впрочем, он тут же смягчился, поскольку остался доволен сложившимся каламбуром.
А дамы, меж тем, перешли с изящной словесности на цензуру, с цензуры на ностальгию по советскому прошлому, с ностальгии на развал СССР, с развала на «бывшие союзные республики». Стали перебирать по одной, пока не дошли до Грузии. И тут отец Василий удвоил внимание. Дело в том, что мать его была родом из Грузии. В Грузии оставались двоюродные братья и сёстры батюшки. В Грузии жили почтенные монахи-старцы, с одним из которых отец Василий состоял в переписке. Одним словом, всё, что касалось Грузии, касалось и отца Василия.
И каково же было его возмущение, когда две финтифлюшки принялись изрыгать хулу на древнюю Иберию! Причём любительница изящной словесности не прочь была бы узнать, как Грузинская Церковь относится к «позору современной Грузии». А её товарка в ответ заявила, что «неблагодарность – худший из грехов», и речь у них пошла о неблагодарности. Тут уж отец Василий не выдержал, повернулся к дамам и стал сверлить их глазами, на что собеседницы не обратили ни малейшего внимания. «А известно ли вам, – дрожал от негодования отец Василий, – что Грузия долгие годы была оплотом Православия на Востоке! Вместо того чтобы, как дешёвые журналисты, повторять…» Тут отец Василий споткнулся и задумался, что же именно повторяют «дешёвые журналисты», но оказался в затруднении. Отчего рассердился на дам пуще прежнего и назвал их про себя «неразумными девами».
От греха подальше батюшка счёл нужным покинуть своих соседок и направился в храм, где его немедленно толкнула другая «неразумная дева», правда, весьма преклонных лет. А тут ещё охранник в припадке «административного восторга» вздумал поторапливать очередь к мощам репликами: «Поактивнее молимся, товарищи… Проходим… не задерживаем остальных молящихся…» «Что за дурак, прости, Господи! – без экивоков подумал батюшка. – Ну что за народ! Полное падение нравов… Им бы только гороскопы читать да тленные сокровища собирать… А молодёжь? Что будет с молодёжью? Их травят наркотиками, травят телевизорами… Компьютеры, рок-музыка – несть им числа! Что может из них вырасти, когда они уже сейчас одурманены! – так думал отец Василий возле раки и всю дорогу до трамвайной остановки, где, точно в ответ на свои помыслы, наткнулся на двух девиц и обрадовался. – Господи! Взять хотя бы вот этих! Такие юные, свежие!.. Особенно шатенка… Н-да… Рыжая тоже ничего… Господи, помилуй нас грешных!.. На двух индейцев похожи: волосы висят, лица раскрашены… Ну что может быть у них в головах, в душах…»
Отец Василий был совершенно прав: в головах у девиц действительно было всё перепутано. Звали их Присыпкина и Прибавкина. Присыпкиной было тринадцать лет, а Прибавкиной четырнадцать. Собрались они в кино, где мечтали «познакомиться с парнями», для чего, хоть и неумело, принарядились. Настроение у обеих было отменным: уходящий май повелевал влюбляться, лето стояло при дверях, и уже слышен был его смех. День выдался не просто удачным – и Присыпкина, и Прибавкина были уверены, что около часу назад случилось самое смешное событие в их жизни. Ровно в полдень сбежавшие с уроков девицы явились домой к Прибавкиной и расположились в её комнате. Занятия в школе заканчивались около двух, и разгуливать до тех пор по улицам подруги сочли рискованным. Решено было переждать. Стали думать, куда отправиться. У Присыпкиной на чеку была бабушка, у Прибавкиной родители приходили домой обедать. После долгих раздумий и обсуждений постановили переждать у Прибавкиной, а на время родительского обеда отлежаться под кроватью.
Ровно в двенадцать пятнадцать в замке стукнул ключ, и глава семейства Прибавкиных перешагнул порог собственного дома. Времени у него было немного, поэтому действовал он быстро, отлажено, сосредоточенно. Даже если бы ему пришло в голову заглянуть в комнату дочери, ничего необычного он бы там не увидел. Если только предположить, что вместо горячего, домашнего обеда Прибавкину вздумалось бы мыть пол, тогда, вне всяких сомнений, он обнаружил бы под письменным столом дочери её саму, а под её кроватью – подругу Присыпкину. Но ни заглядывать в комнату, ни тем более мыть пол Прибавкин не собирался, интуицией он не обладал и постороннего присутствия в доме не ощутил. А потому из-под стола и кровати в комнате его дочери то и дело выскакивал сдавленный смешок, и записки летали туда-сюда.
Ровно в двенадцать сорок пять дверь за Прибавкиным захлопнулась, и его дочь со своей лучшей подругой выползли, все в пыли, из своих укрытий. Давясь от смеха, условились в следующий раз поменяться местами.
Ровно в тринадцать десять снова стукнул ключ в замке, и порог переступила мать семейства Прибавкиных. Что-то сразу же не понравилось ей в квартире. Что-то необъяснимое и необычное висело в воздухе, тишина показалась вдруг нарочитой – одним словом, в доме явственно ощущалось чье-то присутствие. Прибавкина испугалась. И чтобы избавиться от сомнений и разогнать страхи, она прошлась по комнатам. Ничего необычного как будто не было. Но всё же что-то было не так. Работала Прибавкина рядом с домом, и времени у неё было довольно. Отобедав, она ещё раз заглянула во все углы и задержалась в комнате дочери – здесь её волнение всякий раз возрастало. Она присела на кровать и огляделась. Всё в комнате было на своих местах: постель аккуратно застелена, дверцы шкафа плотно притворены, даже на письменном столе был порядок. Но что-то всё-таки было не так… Разве этот халат, растянутый на стуле, точно театральный занавес? Прибавкина поднялась, выдвинула из-за стола стул… и обомлела. Под столом сидела её дочь! Прибавкина ясно увидела клетчатую юбку и ноги в белых гольфах.
– Оля… – пролепетала Прибавкина и снова опустилась на кровать, – что ты там делаешь?
В ответ послышалось дурацкое хихиканье, а из-под стола выползла на коленях… Присыпкина.
– Таня?! А где Оля?..
Хихиканье переросло в хохот, при этом, казалось, что Присыпкина гогочет на два голоса. А тут ещё кто-то схватил Прибавкину за ногу, и она, заверещав, подскочила. Из-под кровати тем временем показалась рука, потом нога в белом гольфе, а вскоре и вся младшая Прибавкина уже стояла перед родительницей. Но поскольку время обеда истекало, серьёзный разговор был обещан подругам на вечер, после чего они остались вдвоём и выпустили из себя весь смех, что накопился за целый час.
Но в том-то всё и дело, что смех имеет свойство скапливаться в огромных количествах за самое короткое время, так что избавиться от него сразу и вдруг бывает непростым делом. Всю дорогу до трамвайной остановки и потом, поджидая трамвай, Прибавкина и Присыпкина неудержимо хохотали. На остановке было немало людей, и смеяться было неловко. Но смех, точно вода, прорывался, и девицы, захлёбываясь, взрывались хохотом. И в ту самую минуту, когда глаза отца Василия увидели роковое падение Богуслава Никандрыча на трамвайные рельсы, уши его услышали очередной всплеск девичьего смеха. Не веря ушам, отец Василий обернулся и удостоверился: девицам было весело. «Ну, конечно! – почему-то обрадовался отец Василий. – Наконец-то что-то новенькое развлекло нас! Будет о чём рассказать знакомым! Какое нам дело до мучений других людей! По телевизору и покруче показывают… Ну что из них вырастет, Господи?..»
Прибавкина и Присыпкина не видели ни Богуслава Никандрыча, ни отца Василия, ни даже откатившейся к остановке головы. Они вообще ничего не видели и не сразу поняли, почему вокруг все заволновались.
Зато отец Василий всё понял и увидел именно то, что ожидал: «дикую гримасу безумного смеха на молоденьких, но уже хищных лицах». Именно так на другой день описал он свои впечатления в статейке, которую охотно растиражировало православное братство. И если бы только Прибавкина и Присыпкина читали церковные брошюры, они бы наверняка узнали, что «блеск их глаз и оскал зубов» напомнили отцу Василию «радостно воющих гиен и шакалов, когда находят они свою излюбленную пищу – свежую падаль…»
А ночью того страшного майского дня потрясённый пережитым отец Василий став на молитву, молился сам в себе так: «Господи! Да не будет такого с народом моим!.. Да не будет, Господи!..» И что-то знакомое и очень похожее по созвучию мерещилось ему, но ускользало и не давалось памяти.
Но было на той злополучной остановке и ещё одно существо. Маленькая, скукоженная старушонка, давно уже обращающая на себя внимание исключительно привязавшейся с годами неловкостью – то толкнёт кого-то, то ногу отдавит. Была она немощна и в знаниях неискушённа, жила бедно, всем всегда оставалась довольна. Долготою дней давно насытилась и ждала спокойно последнего часа. Стояла она на остановке как всегда никем не замеченная и наблюдала: и за Богуславом Никандрычем, и за отцом Василием, и за Прибавкиной с Присыпкиной. А вечером пришла домой и померла с миром.