Дом Хохтевых — купцов — лучшим был не то, что в Служней слободе, а и во всём посаде. Нигде вы не встретили бы такой просторной усадьбы с цветниками, разбитыми перед домом и в пору цветения принуждающими прохожих останавливаться в восторге перед благолепием и благоуханием. А сад назади дома с прудом и карасями в нём?.. Разве только монастырский сад мог бы посоперничать с садом Хохтевых обилием плодов по осени. Яблок бывало собирали столько, что уж решительно не знали, что с ними и делать. Одного варенья варили нескольких видов. Яблоки и мочили, и солили, и свозили на Успенскую ярмарку, и даже выставляли на улицу в огромной под ржавыми обручами бочке, чтобы всякий, кто не имел собственного сада, мог бы отведать и унести с собой. Прослышав о том, приходили из Кокуевой слободы старухи, пробавлявшиеся кое-как лепкой из глины мелких игрушек, а то и просто нищенством. Хватали яблоки и мальчишки, проносившиеся мимо по каким-то своим невозможным делам.

— Христом Богом… По яблочку… — бормотала такая старуха, склонившись над бочкой, выбирая узловатыми пальцами сморщенной трясущейся руки пахучие жёсткие яблоки и препровождая их в какое-нибудь хлипкое, наполовину расплетшееся лукошко.

Нашёлся же и такой человек, кого бочка под ржавыми обручами заинтересовала гораздо больше её содержимого. И наутро невозможно было проехать по Дворянской улице — запряжённые телегами лошади останавливались среди красных, зелёных и жёлтых яблок, недоумённо косились и, подёргивая верхней губой, принимались хрустеть. Остановилась случаем одна телега, за ней — другая, перед ней — третья… И вскоре возницам под уздцы пришлось разводить оторопелых своих кляч.

А именно в то время, когда созревают в садах яблоки, городские улицы напоминали обыкновенно корыто, наполненное жидкой грязью, что в засушливую пору имела вид серой пыли, взвивавшейся столбом за каждым колесом или, точно свора собак, устремлявшейся за галопирующим всадником.

Деревянный дом Хохтевых украшался с фасада четырьмя колоннами и широким крыльцом, на каждой ступени которого можно было бы разместить на ночлег по одной нищей старухе. Не то, что дом, а и оба флигеля с сараем Хохтевской усадьбы были крыты железом. Да что там сараи, когда говорили, будто только наймов за помещения лавок и двух трактиров, принадлежавших монастырю, платил Досифей Тимофеевич Хохтев до десяти тысяч рублей в год! В то время, как, например, Модест Шокотов, сторож Вознесенской церкви, что напротив одного из Хохтевских трактиров, в год получал жалования семьдесят рублей, содержа при том больную ногами супругу и старую, но весьма ещё бодрую тёщу, никогда не отличавшуюся благонравием.

И глядя на купца Хохтева, не один только Шокотов впадал в соблазн, вздыхая и вопрошая: «Отчего это всё так на свете устроено: одни всё от судьбы получают, а другие…» Тут вопрошающий оглядывался мысленно на своё убогое жилище, нанимаемое им за рубль где-нибудь в Кокуевской слободе, на чахлую жену и вздорную тёщу, и невольно вспоминалась ему четырёхстолпная усадьба Хохтевых с цветами да яблоками; лавки, набитые тканями; два трактира и жена, красивее которой не помнили старожилы посада. Звали купчиху Христиной, и при одном только взгляде на неё останавливались прохожие и долго смотрели ей вслед со смешанным чувством восторга, тоски и зависти.

Что толку описывать чёрные глаза, толстую косу, обвивающую изящную головку, тонкое переносье и кожу, которую хотелось потрогать! Не из черт, пусть даже милых, складывалась красота Христины. Какой-то внутренний свет озарял весь её облик: играл в глазах, в улыбку складывал губы, пробегал по щекам, оставляя розовый след, и, запутавшись в волосах, сиянием одаривал короной уложенные косы. Не только в Служних слободах знали о красоте Христины. Отправлялась ли она в церковь или в монастырь, поклониться мощам святых угодников, или на Вознесенскую площадь поторговаться насчёт галантерейного и парфюмерного товара, извозчики не кричали ей, по своему обыкновению: «Эй, тётенька! Со мной недорого и спокойно!» Но приветливо кланялись со словами: «Христина Дмитриевна! Не желаете ли проехаться — чего зря ножки сбивать!» На что Христина лишь улыбалась и, сопровождаемая какой-нибудь наперсницей из живших в доме девушек или кухаркой Меланьей, шла дальше. И не было человека, не соблазнившегося о красоте Христины. Так даже, что и встречные монахи нет-нет да и скашивали глаза в её сторону. После чего крестились, мотали головами, точно силясь отогнать наваждение, и бормотали чуть слышно: «Огради мя, Господи…»

Большую торговлю вели Хохтевы. На Монастырской площади торговали овсом, зерновым хлебом и лесом. В лавках, точно каменные бабы, громоздились свёртыши льна, шёлка и бумажной материи, а от разноцветья пуговиц, ниток и тесьмы рябило в глазах. В трактирах гудели самовары, калачи пахли зазывно. Товар Досифей Тимофеевич выбирал лично, с чем и ездил по ярмаркам.

Случилось раз Хохтеву уехать в Персию. За какой надобностью отправился купец к басурманам теперь уже не установить. Должно быть, ездил за тканями, потому что персидские огурцы на шёлке изрядно пестрели в его лавке. Предание донесло лишь доподлинную весть о том, что, уезжая, обратился Досифей Тимофеевич к ненаглядной своей супруге:

— Ты, Христинушка-мамушка, коли будет у тебя в чём нужда, пошли к Моисееву Фролу — купцу, что торгует в Гостиных рядах. Он должник наш, вот пускай через то долг отдаёт. А ежели кто… — не приведи Господь! — и здесь купец широко перекрестился, обернувшись к образу Спаса Всевидящее Око. — Ежели кто обидит тебя — ступай к ратману Алфею Хвастунову. Он защитит.

А дальше прибавил слова, что обычно говорил, отправляясь из дому и оставляя супругу одну:

— Живи без меня весело, но честь мою береги и ложа моего не скверни.

Сказал и купцу Моисееву:

— Ежели пришлёт к тебе без меня жена моя за долгом, отдай, как бы мне отдал.

С тем и уехал. Осталась одна Христина. А чтобы не лить по мужу слёз, погибельных для красоты, чтобы не подпускать тоску, кусающую за самое сердце, стала собирать у себя Христина подруг — девушек и молодиц. Стала устраивать во флигелях обеды, созывая бедных игрушечниц из Кокуевой слободы.

Ах, эти обеды!.. Долго судачили о них игрушечницы и торговки. А сусальщик Тимофей Елов, случившийся по делам в Москве, слышал у моста на Трубной площади, как какая-то странница рассказывала толпе обступивших её баб и девушек с корзинками цветов:

— … И стала она звать к себе подруг, которые по купечеству. А подруги-то все, милые девушки, как сговорились! Которая говорит — на ярманку поеду; которая — недосуг, мол, мне. Тогда созвала она верных служанок и велит им: «Ступайте, говорит, мои верные служанки на все четыре стороны, а как придёте на распутья, зовите ко мне всех, кого повстречаете». Побежали верные служанки на распутья и созвали всех странных людей. Собрались странные люди к той купчихе, вышла она на порог, поклонилась им в пояс и говорит: «Приидите, говорит, странные, приидите, убогие». Сейчас принесли верные служанки воды и ширинку, и стала она сирым да убогим омывать ноги и ширинкой отирать…

Тут одна из девушек с длинной русой косой громко всхлипнула. А кто-то из баб заметил:

— Скажи-ка!..

— И вот, милые девушки, — продолжала странница, — повела она их на трапезу. Идёт вперёд, а они все за нею следом. А она, даром, что купчиха, платье носит простое, залатанное, под платьем — власяницу. И никаких тебе украшений — только добродетелями украшается! И собой-то красавица: во лбу светел месяц, в затылке часты звёзды. И пришли они, милые девушки, на трапезу. А там — столы ломятся, ножки трещат. Осетры лежат, хвостами бьют, их с хвостов режут, а они головы воротят — глядят…

— Да как же?.. — удивлённо пискнул кто-то из толпы, оживившись при упоминании о чудесных осетрах.

— Да то ведь не простые осетры, милые девушки, — пояснила странница, — тех осетров для троицких монахов возят. Вот и выходит, что все осетры обныкновенные, а троицкие — сокровенные…

Тут, правда, Тимофей Елов сплюнул и, прибавив что-то вроде: «Завралась ты совсем, убогая», отошёл прочь от сказительницы.

Конечно, странницам верить нельзя. Странницы всегда врут. Но, однако, возвращаясь как-то с базара, зашла Христина в Гостиный двор и, поклонившись, спросила у купца Моисеева наличных денег:

— Мне бы, Фрол Савельич, сто рублей с Вас получить…

Купец Моисеев глядел орлом, носил аккуратную бородку и закрученные кверху усы. Большие пальцы держал он обыкновенно в жилетных карманах, а говорил с посетителями из посадских обывателей и забредавших изредка в лавку богомольцев, щегольски растягивая слова. Впечатление на низкие сословия производил он самое внушительное. Когда в лавку к нему вошла Христина, с которой прежде купцу не доводилось говорить самолично, он было собрался принять независимый вид и с вежливостью и достоинством, на какие только был способен, поинтересоваться: «Чем могу услужить!» Но пальцы его сами собой вывалились из жилетных карманов, и в ту же секунду показалось ему, будто в лавке сделалось светлее, ситцы вдруг стали ярче, а пуговицы звонче. И вот смотрит он на жену своего благодетеля, а видит лишь, как между красных влажных губ, сложившихся в улыбку, блестят белые зубы; а в голове одна-единственная мыслишка ворочается: «А ведь Христина-то Дмитриевна… одна дома… покудова».

— Что же вы, Фрол Савельич, молчите? — улыбалась Христина. — Мне Досифей Тимофеевич к вам наказывал за деньгами послать.

— Да-с… да-с, — забормотал Фрол Савельич, — самолично, Христина Дмитриевна, самолично к вам заеду и завезу… Вот в третьем часу сегодня и завезу… Не извольте беспокоиться…

Лишь только со скрежетом, стонами и кряхтением отбили в столовой напольные часы три удара, как зазвонил колокольчик у дверей дома Хохтевых. Меланья, кухарка, впустила купца Моисеева. Вышла встретить гостя Христина, улыбаясь по всегдашнему своему обыкновению.

— Я велю сейчас чаю подать, — сказала она, провожая гостя в столовую, — и закусок.

— Не надо… чаю, — глухо отозвался купец.

В столовой часы стучали со тщанием. С улицы доносилась брань не сумевших разъехаться извозчиков.

— Как же Вы мою просьбу?.. — указала Христина на кресло.

— Христина Дмитриевна, — горячо вдруг зашептал Моисеев, хватая Христину за руку. — Христина Дмитриевна, не только сто рублей, но и… сто пятьдесят!

И вместо того, чтобы опуститься в кресло, купец повалился на колени.

— Христина Дмитриевна… не гоните… люблю… люблю вас… — захлёбывался Фрол Савельевич, целуя и удерживая руку, которую Христина силилась у него вырвать. — Не гоните… будьте моей… Скажете, я с ума… пусть так… Но будьте моей! На день… на час…

Испугавшаяся и растерявшаяся в первую секунду Христина, опомнилась и уж хотела кричать, чтобы сбежавшиеся слуги вытолкали за ворота купца Моисеева. Но глядя на Фрола Савельича, которого странная сила бросила на пол, скрутив и обезобразив, Христина развеселилась. Ей вдруг захотелось проучить купца. И будучи нрава лёгкого и беспечного, во всём всегда отыскивая весёлое, и всё обращая в смех, она тут же придумала, как лучше это сделать.

— Вы, Фрол Савельич, потише, — понизив голос, сказала она притихшему вдруг купцу Моисееву, на которого голос Христины подействовал отрезвляюще, — не ровён час — сбегутся. А вы вот что… Завтра в полдень… приносите свои… сто пятьдесят рублей.

Едва ушёл Моисеев, Христина, набросив на плечи белую шаль, побежала к отцу Македону, своему духовнику, жившему на той же Дворянской улице. Служил и настоятельствовал отец Македон в Архангельской церкви, что на Красюковке. Родом был батюшка из Малороссии, сохранял хохлацкие привычки и вкусы, отчего к столу у него подавались нередко вареники, и всегда стояло нарезанное сальце. Старшего сына своего — Богдана — готовил отец Македон по духовной части, для чего отправил его учиться в Киев, вызвав, само собой, удивление и насмешки посадских людей. И о Богдане Шипуле стали говорить, что он де за три моря бежит за тем, что дома лежит. А иные, усмехаясь, прибавляли: «Дураки да бешены не все перевешаны».

В ту пору, о которой идёт речь, Богдан Македонович прибыл в отчий дом. Кажется, на вакации. Дома был он ласкаем и потчуем беспрестанно, время проводил в неге и всевозможных удовольствиях. Учился попович — Бог его знает — где-то в Киеве, не то в бурсе, не то ещё в каком заведении, но только стал он совершенным хохлом, а изъясняться предпочитал теперь на малороссийском наречии. Бурса ли, Киев, а, может, длительное пребывание вдали от отца с матерью развратили поповича совершенно. И когда торговки или игрушечницы заводили о нём на площади разговор, то непременно заговорщицки переглядывались и хихикали. Росту попович был богатырского, говорил голосом низким и таким зычным, что, казалось, все мелкие предметы вокруг дрожали и подпрыгивали.

И когда Христина вошла в полутёмную прихожую отца Македона, первое, что услышал она, были громом прозвучавшие откуда-то из недр дома, слова:

— … Чи хочь воды тут напытыся дадуть?..

А в следующее мгновение Богдан Македонович появился в прихожей, держа в руках высокую глиняную кружку и довольно громко прихлёбывая из неё. Завидев Христину, он изобразил на лице своём удовольствие и остановился прямо напротив гостьи.

— Що ж ты, до мене? Ягидко? — спросил он у Христины.

Христина, никак не ожидавшая, что в доме духовника её ждёт такой игривый приём, в недоумении отвечала, с любопытством оглядывая поповича:

— Я… я к отцу Македону…

— Эта… к батюшке, — прошамкала Митрофановна, бойкая старуха, жившая в доме отца Македона и доводившаяся ему какой-то дальней роднёй. Митрофановна сама отворяла Христине и привела затем Богдана Македоновича.

— Нету… нету батюшки, — обратилась она к Христине.

И тыча скрюченным пальцем в Богдана Македоновича, прибавила зачем-то:

— Вот. Они есть.

— Ну! Стара! — скомандовал попович и мотнул головой, делая старухе знак, чтобы убиралась.

Митрофановна, ковыляя, убежала.

— Когда же вернётся отец Македон? — робея отчего-то, спросила Христина.

— Ах ты ж! Яка непонятлива! — притворно заахал Богдан Македонович, утирая губы рукавом старого побуревшего подрясника. — Ну, ходы ж сюды, зиронька! На вушко скажу…

И, пристроив на какую-то не то табуретку, не то тумбу, оказавшуюся под рукой, свою кружку, попович шагнул к Христине. Христина отступила на шаг.

— Яка ж гарна — умру! Яки ж очи… Якой поволокой взялись… Таки очи бувають тилька у закоханив… — понизив голос, сказал Богдан Македонович и ещё приступил к Христине.

Христина, слушавшая, точно заворожённая, полупонятные для неё слова, отступила ещё на шаг.

— Закохана, це ж ясно! Але в кого?.. Не за мною ли мреш, рибонька? — зашептал попович, и Христина ощутила на своём лице его сивушное дыхание. В то же самое время спиной она почувствовала стену.

— Ах ты ж… — хрипло и чуть слышно проговорил попович, наклоняясь к лицу Христины.

«Ах, ты ж…», — подумала Христина, отталкивая поповича.

— Завтра, — зашептала она, — буду ждать тебя завтра. В три… Придёшь? Нет… в час.

— А не брешешь? — в голос переспросил Богдан Македонович.

— Завтра в час, — уже в дверях повторила Христина.

До ратуши, помещавшейся в здании бывшей богадельни, добралась Христина на извозчике. Какой-то прыщавый чиновник, скрежетавший пером, в одиночестве являл собою всё присутствие. Услышав имя ратмана Хвастунова, он задумался, закусив кончик пера. Потом извлёк из ящика стола клочок серой бумаги, написал на нём несколько слов и, рявкнув внезапно: «Васька!», передал клочок явившемуся на зов мальчишке и повелел нести записку Алфею Харалампиевичу. Мальчишка убежал, а чиновник, пробормотав, что «сейчас придёт Хвастунов, он тут, недалече», заскрежетал пером с новой силой и прежним усердием. Христина, расположившаяся на плетёном стуле — лучшем предмете меблировки присутственного места — принялась тем временем осматриваться. Обстановка вокруг была скверной: оконные стёкла не мылись с того самого дня, как оказались в рамах. В углу стоял истрёпанный веник, а рядом, точно необходимый предмет, покоился сметённый в кучку сор. Государев портрет, писанный, верно, каким-нибудь местным художником-самоучкой, украшал одну из стен. Рядом с портретом помещалась литография, изображавшая посещение преподобного Сергия медведем. Внимание Христины притянул кусок хлеба, ради которого и состоялось посещение, и который медведь длинным языком старался препроводить с пня в собственную пасть. Преподобный взирал на эту сцену безучастно, словно думая о чём-то ином и ничуть не удивляясь диковинному поведению зверя.

За разглядыванием литографии застал Христину появившийся вдруг Алфей Хвастунов, недовольный вызовом и убеждённый в его пустячности.

Узнав, что просительница Христина и что явилась она с жалобой, Хвастунов прошёл в соседнее помещение, поменьше и почище. И, усадив Христину на чёрный кожаный диван, изрядно, впрочем, потёртый, сам присел напротив за стол и предложил посетительнице изложить своё дело.

И Христина, подумав о том, что Алфей Харалампиевич Хвастунов похож на налима — такой он был скользкий, так сложно было поймать его взгляд и понять, что именно выражает он в эту секунду, так неопределённы и невыразительны были черты его лица, — принялась рассказывать о возникшей нехватке наличных денег и о бесстыдстве купца Моисеева, не упуская подробностей и упирая на вероломство Фрола Савельевича.

Чем дальше рассказывала Христина, тем более заинтересованным казался Хвастунов, тем с большим вниманием прислушивался он к словам рассказчицы. А когда Христина обрисовала падение на колени и предложение ей купцом денег, ратман даже привскочил и прошёлся по комнате. Христина уж было хотела поведать и о том, как собралась она проучить купца Моисеева, но Хвастунов вдруг сказал:

— Это дело тако-ое! В полицию бы надо… Да ведь огласка…

— Досифей Тимофеевич… — начала Христина, но Хвастунов перебил её.

— Досифей Тимофеевич — оно, конечно, — человек уважаемый… Степенный человек… Благодарный человек… Умеет в положение войти. Должностишка-то у меня — что? Выборная должностишка, жалованья не положено. Писарям вон и тем положено, — и ратман кивнул в ту сторону, где скрипел пером старательный чиновник, встретивший Христину. — А бургомистру и помощникам — ни-ни!.. Досифей Тимофеевич — человек благодарный. Тут примерно такое дело…

— Да ведь я заплачу! — догадалась Христина.

— Оно, конечно, хорошо, — отозвался Хвастунов, скользя взглядом от шеи Христины к плечу. — Это дело тако-ое. Только… Кхе-кхе… Что деньги холостому человеку?

— Так чего же вы хотите? — удивилась Христина. — Вот у нас давеча кошка окотилась, не хотите ли разве котятами взять?

Алфей Харалампиевич закашлялся, разглядывая тонкое, стянутое золотой кручёной браслеткой левое запястье Христины.

— Котята — это дело тако-ое, — протянул он. — Ежели там мышей ловить или для дамского какого развлечения — так котята очень даже полезные… Но одинокому человеку котята… вроде бы примерно… не знаешь, к чему их и применить… Деньги — оно, конечно… Да ведь бывает — и сам не поскупишься, даже и двести рублей… А Досифей Тимофеевич — человек благородный… Как не помочь?..

— Оно, конечно, — отозвалась Христина. — Это дело такое. Только… Не могли бы вы завтра заехать ко мне к двум часам? И насчёт двухсот рублей… После поговорим. Завтра…

— К двум часам? — насторожился отчего-то Хвастунов.

— Я вас ждать стану, Алфей Харалампиевич. И насчёт двухсот рублей, что давеча говорили…

Заскрипели, застонали часы в столовой Хохтевых и нехотя, точно старик, недовольный, что обеспокоили его, отбили двенадцать ударов. В следующее мгновение зазвенел резво колокольчик, и Меланья, предупреждённая Христиной, впустила купца Моисеева, заметно взволнованного и поминутно что-то ищущего вокруг себя глазами. Вышедшей навстречу Христине купец облобызал с жадностью руку, и Христина поморщилась: и пальцы, и губы купца были влажными.

Они прошли в столовую, где был накрыт стол, но Фрол Савельевич, шедший следом за Христиной, вдруг наклонился к самому её уху и зашептал горячо:

— Горькими покажутся мне все эти кушанья… все сладости земные перед грядущими наслаждениями… Мог ли и мечтать я прежде?..

Христина вздрогнула, но прежней неприязни уже не испытала. Ей было смешно и немного страшно, вместе с тем она поймала себя на мысли, что ей нравится слушать купца и хочется, чтобы он говорил ещё. Но она испугалась этой грёзы и стала гнать её от себя. Обернувшись к купцу, она снова вздрогнула: он смотрел на неё чёрными от расширившихся зрачков глазами. Взгляд его — остановившийся, немигающий — волновал и пугал Христину. Казалось, этот взгляд околдовывает её, ещё немного, и она, утратив волю, станет послушно делать то, что повелит ей этот колдун. Христина опустила глаза и сказала тихо:

— Вон там за дверью — лестница. Ступайте по ней наверх. Она приведёт вас в мою комнату. Ждите меня там. Слышите?

Купец Моисеев припал влажными губами к руке Христины, а в следующую секунду решительным шагом направился к двери у противоположной стены, где скрывалась та самая лестница, которой суждено было привести купца к сладчайшему, незабываемому мигу. Христина, услышав из-за притворённой Фролом Савельевичем двери торопливые звуки шагов и короткий грохот, подсказавший, что купец Моисеев впопыхах оступился, прыснула со смеху, прикрыв рот ладонями крест-накрест.

Оставшись в столовой одна, Христина налила себе чаю. Без четверти час она поднялась по скрытой лестнице наверх, где было душно и сумеречно из-за опущенных штор. На широкой Христининой кровати сидел в исподнем купец Моисеев и шевелил, точно рак клешнями, пальцами ног. При виде Христины он вскочил и даже как будто захотел броситься навстречу вошедшей, но переменил решение и, забравшись вместо этого на постель с ногами, подтянул к подбородку край одеяла.

— Стал терять надежду, — зашептал он так же горячо, как в столовой. — Сказал себе, что и не могло быть такого, что по гордости, бесом внушённой, возмечтал о невозможном. И, быть может, даже неправильно понял тебя… вас… тебя. Приди же ко мне, царица!

Фрол Савельевич, удерживая левой рукой одеяло, протянул правую к Христине, задержавшейся у большого зеркала в резной тёмного дерева раме и поправлявшей на затылке причёску. Христина повернулась к Моисееву, улыбнулась, и в это самое время снизу донёсся приглушённый звук колокольчика.

Купец Моисеев так и застыл с вытянутой вперёд рукой. Но голос Меланьи, прокричавшей вдруг: «Досифей Тимофеич приехамши!», — вывел купца из оцепенения. Он соскочил на пол и, босой, заметался по комнате, беспорядочно хватая всё, что попадалось под руку — свой ли жилет, шаль Христины — то прижимая к себе, то роняя, то бросаясь за новым предметом.

— Бросьте вы ваши вещи, — шептала Христина, — да бросьте же! Я сама спрячу… Сюда!.. Да подите же вы сюда!

Схватив Моисеева за руку, она почти силой подтащила его к стене, вдоль которой стояли огромные расписные сундуки. Откинув крышку одного из них, оказавшегося наполовину пустым, Христина повернулась к купцу:

— Полезайте! — зашептала она. — Полезайте, Фрол Савельевич, не мешкайте! Я вас потом выпущу.

Фрол Савельевич, у которого после Меланьининого возгласа словно дар речи пропал, молча, не глядя на Христину, на трясущихся ногах перешагнул через бортик сундука и покорно улёгся на бок, не забыв подложить под щёку сложенные ладони, как будто только затем и явился в дом Хохтевых, чтобы покойно выспаться в сундуке.

Христина осторожно опустила крышку, повернула в замке ключ, потом, подумав немного, спрятала ключ на дно рядом стоящего сундука. Туда же опустила вещи купца Моисеева, оправила измятую купцом постель и спустилась в столовую. Перед ней стоял Богдан Македонович.

— Ось ты де, ягидко! — сказал он, завидев Христину.

— Чаю хотите? — спросила Христина, указывая на стол.

— Коли б горилки… Ось то б дило!

— Не держим, — брезгливо повела плечом Христина.

— Ну… ось яку-нибудь блоху зловить, — пробормотал попович, озираясь кругом и без церемоний ощупывая скатерть, покрывавшую стол.

— Ступайте туда, — Христина кивнула на дверь. — И наверху меня ждите.

— Дило тако, що не жде, — снова пробормотал попович и покорно направился к двери, скрывавшей лестницу в покои Христины.

Он ушёл, а Христина снова подсела к самовару. Но Богдан Македонович проявил гораздо более нетерпения, нежели предшественник. И, спустя недолго, Христина услышала его шаги, а в следующую секунду дверь отворилась, и попович, испуганный и недоумённый, предстал перед ней. Завидев Христину, пьющей чай, он, казалось, ещё больше удивился.

— Ягидко! — воскликнул он.

И Христине почудилось, будто чашки подпрыгнули в буфете.

— Ягидко, що ж ты зде робишь?!.. Казала пьять хвилин…

— Ишь, нетерпеливый какой кавалер, — усмехнулась Христина, сдувая пар с янтарного озерца чая, заключённого в золочёном блюдце, которое она ловко держала снизу на пяти пальцах.

— Чи скильки ждати? Ты ж обицала!

— Ступайте наверх, — как можно строже и даже несколько сердито сказала Христина. — Что вы раскричались? Весь дом сбежится…

Часы между тем ударили половину.

— Ну, добре… — недовольно буркнул попович и застучал сапогами по ступеням лестницы.

Спустя четверть часа, за ним последовала и Христина. Попович казался Христине смешным, и она не принимала его всерьёз, но вместе с тем, он немного пугал её своей непредсказуемостью и силой. Когда она вошла в спальню, попович, как был в сапогах и подряснике, лежал на кровати поверх одеяла.

— Батюшки! — невольно вырвалось у Христины при виде сапог. — Да что же это!.. Снимите вы свой армяк или нет?

— Ягидко! — проворно соскочил с постели Богдан Македонович. — Яка ж ты сердита! То ж для закоханив не мае значения — армяк, чи шо…

Попович принялся раздеваться, Христина отвернулась. Побачь же, ягидко! Як Адам — голий!.. — услышала она через несколько секунд.

— Так чего же стоите! — сердито воскликнула Христина, не оборачиваясь, лишь наклонив слегка лицо к левому плечу.

Она услышала, как попович зашлёпал босыми ногами, как заскрипела под ним кровать, и как прохрустело нежно накрахмаленное бельё. Христина обернулась: вещи Богдана Македоновича были разбросаны по полу, и, судя по их количеству, он, действительно, остался «як Адам». Сам же Богдан Македонович уютно расположился в кровати, натянув лёгкое пуховое одеяло до подбородка.

— Ну! Ягидко! — нежно позвал попович. — Ходы ж сюды!.. Причарувала мене, зиронька! Ось щасте, ось…

Но в эту самую минуту зазвонил внизу колокольчик, и голос Меланьи провещал:

— Досифей Тимофеич приехамши!

Богдан Македонович приподнялся на локте и, наморщив, точно от лимона, лицо, спросил обычным своим голосом:

— Ще вона каже?..

— Муж приехал, — невозмутимо отвечала Христина, отвернувшись от поповича.

— Ну, ягидко… — угрожающе пробормотал Богдан Македонович, спрыгивая с кровати и впопыхах натягивая на себя первое, что подвернулось ему под руку. Этим первым оказался белый пенюар Христины, перекинутый через спинку стоявшей в изножье кровати козетки. Пенюар с рюшами пришёлся поповичу не по вкусу и не по размеру, он стал, было, стаскивать его с себя, но Христина уже тянула его за руку.

— Да оставьте же! — шептала она. — После… после переоденетесь! Не пропадёт ваш армяк! Полезайте в сундук! Да скорее же…

Попович, оставив тщетные попытки закутаться в маленький пенюар, прикрывался кое-как полой.

— Ну, ягидко! — бормотал он, укладываясь в сундук. — Ну, завдала страху!

— Лежите тихо! — шепнула Христина напоследок и захлопнула сундук.

— Ой!.. Свите красний! — простонал попович, глядя беспомощно, как опускается над ним тяжёлая кованая крышка.

Щёлкнул замок, и следом за тем Христина опустила ключ на дно третьего сундука. Туда же отправились и вещи Богдана Македоновича.

Когда, приведя в порядок комнату, где только что метался раненым зверем попович, а незадолго перед тем купец Моисеев едва не лишился чувств и рассудка, Христина спустилась вниз, ратман Хвастунов ожидал её. Стоял он посреди комнаты, ухватившись обеими руками за спинку стула и оглядываясь кругом себя испуганно и настороженно. Казалось, он пожалел о том, что пришёл в этот дом и, останься он ещё ненадолго в одиночестве, сожаления его разрешились бы бегством.

Завидев Христину, ратман Хвастунов выразил оживление. Он перестал озираться, разжал побелевшие пальцы, на лице его отобразилось какое-то внутренне движение. Однако против вчерашнего Хвастунов был сдержан. Говоря же с Христиной, смотрел в сторону, точно стыдился встретиться с ней глазами или боялся чего-то.

— Ежели вы возбуждать дело, — сказал он после приветствия, — то этого лучше не надо. Тут дело такое… Дождитесь примерно Досифей Тимофеевича. А ежели вы в средствах нуждаетесь… то вот примерно двести рублей… Только вы уж мне расписочку, а то ведь оно дело такое…

И Алфей Харалампиевич выложил на стол два радужных банковских билета.

На секунду Христине стало жаль Хвастунова. Но только на секунду — Христина переживала то состояние, когда непременно и во что бы то ни стало нужно довести до конца задуманное, когда отказ от достижения заветной, но совершенно ненужной цели воспринимается как слабость, а невозможность приблизиться к этой цели — как неудача и позор. Азарт овладевает человеком и заставляет его пускаться во все тяжкие: хитрить, настаивать, убеждать. Лишь бы получить своё, лишь бы подойти как можно ближе к намеченному.

— Чаю не желаете? — спросила Христина.

— Чаю? — испугался чего-то Хвастунов. — Премного вами благодарны, но от чаю примерно откажемся. Тут дело такое…

— Тогда вот что… — перебила его Христина. — Возьмите свои двести рублей и ступайте туда… Вон, видите дверь? Подниметесь по лестнице и будете ждать меня в комнате наверху. Там все дела наши и порешим.

— Отчего же мне непременно нужно идти наверх? — снова насторожился Хвастунов и впервые за всё время обратил испуганный взгляд на Христину.

— Отчего бы вам туда и не пойти? — повела плечом Христина.

— Будто бы уж нельзя и здесь!

— Отчего же непременно здесь! Чем это вам здесь так нравится? Будто бы у вас наверху язык отсохнет!

— Оно, положим, дело такое… Язык-то примерно и не отсохнет. Наверху — оно и понятно — уединённее и теплее. Только ведь к нашему разговору это и нейдёт вовсе…

— А теплее, так и ступайте себе. И почему это, интересно, нейдёт? Очень даже идёт! Теплее — завсегда лучше, чем холоднее. Да что это вы, Алфей, Харалампиевич?! Будто цыган на ярмарке! Шли бы себе молча наверх, а порешим дела, так и пойдёте на все четыре стороны. Там чернила — что мне слуг зря гонять?..

Предчувствуя недоброе, поплёлся Алфей Харалампиевич наверх, бормоча про себя что-то вроде: «Оно, конечно, можно и наверху, вы хозяйка, вам виднее… это дело такое…» А Христина в третий раз подсела к самовару.

Когда же Христина поднялась вслед за ратманом Хвастуновым в спальню, было без пяти три. Ратман сидел на самом краешке козетки с таким видом, словно только что пережил воздушные мытарства. При появлении Христины он вскочил.

— Тут оно дело такое… спальня… мне тут и вовсе ни к чему быть. Так что уж возьмите примерно ваши деньги, а я уж пойду. Только вы расписочку… А Досифей Тимофеевич…

Но он не окончил своей мысли, потому что снизу вдруг раздался басовитый голос кухарки:

— Досифей Тимофеич приехамши!

Ратман вцепился в высокую спинку кровати и, замерев, скосил глаза в сторону лестницы, точно ожидая, что вот-вот раздастся звук шагов, и хозяин дома предстанет перед ним — огромный и беспощадный.

— Ну вот, — сказала Христина, подходя к третьему сундуку и отбрасывая его крышку. — Не ломались бы вы, Алфей Харалампиевич, не торговались бы — сейчас бы, глядишь, уже дома были. А теперь что? Как я вас мужу предъявлю?.. Полезайте-ка вы в сундук, от греха подальше! А там уйдёт Досифей Тимофеевич, я вас и выпущу.

— Это вы меня очень даже удивляете, — забормотал Хвастунов, бледнея на глазах у Христины. — Зачем же примерно в сундук?

— Непременно надо в сундук!

— Я вам только что деньги принёс, входя примерно в положение… А вы что же это… Вы к чему это меня? Как прелюбодея какого…

— А вы, Алфей Харалампиевич, и есть самый доподлинный прелюбодей! — усмехнулась Христина. — Кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействует с нею в сердце своём. Разве не так? Так что прячьтесь, а не то Досифей Тимофеевич вас в окно выбросит, а вдогонку ещё и выстрелит!

И Христина притопнула на ратмана Хвастунова.

Как на плаху, на негнущихся ногах проделал Алфей Харалампиевич те три шага, что разделяли козетку и сундук — окованный железом, расписанный, как и все прочие сундуки в комнате, диковинными цветами, не то розами, не то пионами, огромными и жизнерадостными.

— Грех это вам, — плаксиво проговорил ратман, стоя в сундуке и беспомощно прижимая к груди руки, — грех… Я к вам примерно с добром, а тут такое дело…

— Вот сейчас придёт Досифей Тимофеевич и все грехи вам отпустит, — отвечала Христина.

И в следующее мгновение щёлкнул ключ в замке третьего сундука, что приютил в своём лоне ратмана Алфея Хвастунова.

— Вот так, мои голубчики! — объявила громко Христина, стоя посреди комнаты и пряча третий ключ у себя на груди. — Сидите? Вот и посидите! Здесь вас только трое собралось, а сколько ещё вашего брата по улицам бродит? Вот собрать бы вас всех, да в один сундук!

И упершись руками в бока, она рассмеялась так звонко и весело, что, казалось, будто стая маленьких птичек разлетелась во все стороны.

— Самое ваше место — в сундуках! — продолжала она, обращаясь к трём сундукам. — А ещё лучше — так на цепи и в намордниках!.. И что же это за семя такое ваше, крапивное? Народятся — так будто бы херувимы! А ведь и школы ещё не кончат — как уж развратны и долгов понаделали. Мамка ещё сопли ему вытирает, а уж он на чужую жену зарится и её же и презирает! И ведь чем сам-то тупее да нескладнее, тем больше ему женщина виновата. Умишка Бог не даст, лень допрежь самого родится — вся и отрада, что чужих жён соблазнять. Что бы вы и делали, не будь чужих жён! А на самого-то посмотришь — михрютка, вахлак. Свиная вошь и больше ничего. А туда же — ломается: подай ты ему красивую да покладистую, да чтоб прислуживала-ублажала и была бы ему нянькой, кухаркой да сенной девкой. А за что бы, казалось, мозгляку такие почести?.. Сам-то дать ничего не умеет, только куски пожирнее хватает да побрёхивает, чтобы хватать не мешали!..

В это самое время в одном из сундуков кто-то чихнул.

— Будь здоров, кто бы ты ни был! — пожелала Христина и хотела прибавить ещё что-то, но вдруг замолчала и в растерянности присела на козетку.

Мало было усадить незадачливых кавалеров в сундуки. Но что же именно следовало бы сделать дальше, Христина как-то не успела подумать. Зато теперь она вдруг поняла: негоже устраивать из сундуков склепы. Но и, отперев крышки, выпустить узников на волю — тоже никуда не годилось. Можно, конечно, передать ключи Меланье, а самой укрыться где-нибудь в доме. Да только стоило ли ради такого и затеваться! Выпустить пленников следовало принародно, принародно же объяснив, как каждый из них попал в свой сундук. Да только как это сделать?..

А было то на Сплошной седмице по Пятидесятнице, когда стекались в обитель богомольцы, а купцы теснились на Монастырской площади, потому что Троицкая ярмарка была одной из каждолетних. И все в городе знали: в Духов день монастырский настоятель даёт обед, на который бывают приглашены лучшие люди города. А в один из дней на Сплошной седмице то же общество, включая отца настоятеля, соберётся в доме бургомистра Вонлярлярского на Вознесенской улице…

Обед у бургомистра уже подходил к концу. Снаружи теснились посадские экипажи — всевозможные коляски и двуколки, вызывавшие на себя проклятия проезжавших мимо извозчиков.

Гости уже отведали и осетра, и поросёнка, и язык под хреном, и кулебяку, и карасей по-варшавски, и ещё какие-то кушанья, не слишком диковинные, но не менее от того соблазнительные; и в ожидании десерта, который был обещан с сюрпризом, проводили время в приятных беседах. Сидели за столом и второй бургомистр, и городской голова, и расправный судья, и кое-кто по купечеству, и монастырский эконом отец Алипий, и отцы келарь с благочинным. И, конечно, сам отец настоятель.

Не отбудь Досифей Тимофеевич в Персию, и он непременно был бы приглашён на обед к бургомистру Вонлярлярскому.

Приглашались и четверо городских ратманов, но явились только трое, недоумевая, куда пропал ратман Хвастунов, за которым дважды посылали, и всякий раз его не оказывалось дома.

Разговор между тем переходил с предмета на предмет, и к тому времени, как мы обратили наше внимание на общество, собравшееся в доме бургомистра Вонлярлярского, коснулся предмета деликатного и щекотливого — производимой странницами торговли у монастырских ворот.

— …Изволите видеть, — уверял второй бургомистр, румяный, с глазами навыкате человек, фамилия которого была, кажется, Полсноп, — я нарочно приторговывался. Натурально, саван. Да только чёрный и с белыми крестами.

— Какой ужас! — отчего-то весело восклицала бургомистерша Вонлярлярская, пышная дама с круглым, гладким, добродушным лицом, с зачёсанными назад тёмными волосами, сложенными на затылке в некое подобие сдобного кренделя из тех, что торговки продают вразнос на ярмарке.

— Да-с! — подтвердил, повернувшись к ней, бургомистр Полсноп. — Да-с! Длинный чёрный саван с большими белыми крестами… Что-то вроде схимы. Уверяют, что саваны привезены из Иерусалима на Пасху. Кто их шьёт? С мёртвых они там, что ли, их снимают — не разберёшь!

— Вы всё такие страсти сегодня рассказываете! — снова вмешалась кокетливо бургомистерша Вонлярлярская, отщипывавшая длинными пухлыми пальцами золотистые виноградины и препровождавшая их в рот с таким видом, будто придавала процессу какой-то чрезвычайный, но тайный смысл.

— Ещё уверяют, — обращаясь к ней, продолжал Полсноп, — будто чёрные саваны помогают от адских мук, и что нужно хоть иногда облачаться при жизни и не-пре-мен-но быть в нём погребенным… Да-с! Да-с! — пытался перекричать он то оживление, которое сам же и вызвал рассказами о чудодейственных саванах. — И я нарочно приценивался — начали со ста целковых, довели до пяти. Помилуй, брат! Пять рублей — это ведь подходящая цена! За пять-то целковых билетик в рай!..

Тем временем бургомистерша Полсноп, такая же круглая и гладкая, как и бургомистерша Вонлярлярская, только маленькая, точно уменьшенная её копия, испытывала неловкость за супруга, забравшегося в опасные дебри. Едва ли, по её мнению, стоило проявлять беспечность в вопросах веры, а уж тем более в присутствии отца настоятеля.

— Эдак ты, друг мой, — сказала она наконец вкрадчиво, едва касаясь пухлыми пальцами в крупных золотых перстнях запястья супруга, — все кушанья своими россказнями перепортишь. После твоих чёрных саванов и пирога не захочется!

— И то правда! — с весёлым жеманством подхватила бургомистерша Вонлярлярская. — Лучше бы завели разговор о предметах изящных. О ярмарке, о дамах, о любви…

— Что же о ярмарке? — удивился Полсноп. — Разве вот говорят, будто кто-то там мёртвое тело купил…

— Ах! Он всё за своё! — снова вмешалась супруга. — Оставь ты, пожалуйста, чёрные саваны да мёртвые тела! Говорят же тебе, что самый благородный разговор — это о любви…

В это время вошёл слуга на деревянной ноге и подал хозяину письмо, пояснив при этом:

— От Хохтевых, кажись, привезли.

Бургомистр распечатал конверт и извлёк из него ключ. Повертев ключ в руках и положив рядом с собой, достал письмо. Прочитав письмо про себя, он рассеянно, всё ещё не поднимая от него глаз, сказал:

— Вот, не изволите ли… любопытный пример на интересную тему… Однако… презанятная записка!

И принялся читать письмо вслух.

— «Три пса, похотью гонимые, забрались в голубятню, дабы в отсутствие хозяина разорить гнездо. Но от голубки посрамлены были и в клети под замки посажены. А кто те псы, узнают при помощи ключа. А ключ тот — от третьей клети, где под третьим псом лежит ключ от клети второго пса, а под вторым — от первой клети. А псов тех следует предать позору и бесчестию за то бесчестие, которое сами они замышляли. Праведного и неподкупного решения от вас ожидает невинная голубка». Так и подписано, — поднял глаза бургомистр, — «невинная голубка».

— Какая прелесть! — сказала бургомистерша Вонлярлярская.

— Велите внести? — безучастно спросил слуга.

— Чего? — не понял хозяин.

— Так эти… Клети… с псами.

— Да где же они?! — воскликнул Вонлярлярский.

— Да где ж им и быть-то… На улице… на телеге стоят… Как привезли, так и стоят.

Сообщение это произвело настоящий переполох. Хозяин, а за ним и гости, исключая разве духовных особ, бросились к окнам, что выходили на улицу, и замерли, отыскивая глазами то, о чём говорилось в письме.

— Которые? — порывисто спросил Вонлярлярский.

— Во-он! На телеге стоят, — неторопливо повторил слуга, подходя к окну и стуча по полу своей деревяшкой.

— Это сундуки?!

— Они самые! Как привезли, так и стоят…

— Это очень странно, — заметил Вонлярлярский.

И, отвернувшись от окна, сказал:

— Не надо нести сюда. Мы сами спустимся вниз и посмотрим.

— Кто желает, разумеется, — добавил он, покосившись на отца настоятеля, не покинувшего своего места за столом и с невозмутимым видом наблюдавшим за происходящим в комнате.

Кроме монашествующих, пожелали спуститься все. Сундуки сняли с телеги, и одноногий слуга стал пробовать ключ. Гости бургомистра Вонлярлярского, расположившиеся полукругом на безопасном от сундуков расстоянии, молчали. Выражение на лицах было таким, какое бывает у детей в Рождественский сочельник — все ожидали чуда и немного чего-то боялись. Один сундук слуга не смог отпереть. Но в замке другого сундука ключ вдруг легко повернулся, замок щёлкнул, и слуга отбросил крышку.

В это самое время в не по размеру длинном сером подряснике, с намотанной на голове не то женской шалью, не то скатертью с кистями, из сундука выскочил некто, метнулся в сторону и бросился наутёк. Поднялся визг, дамы кинулись к своим мужьям, а бургомистерша Вонлярлярская даже попыталась упасть в обморок. Но вспомнив о том, что она на улице, и что если муж велит отнести её в дом, она пропустит самое интересное, бургомистерша опомнилась и, ахнув, только сказала, что «со страху едва чувств не лишилась». На что бургомистр Вонлярлярский заметил:

— Э нет! Других псов мы так просто не выпустим!

И обращаясь к одноногому слуге, прибавил:

— Поищи-ка там, в сундуке, другой ключ.

Ключ отыскался быстро, и слуга тут же отпер следующий сундук.

Действо, развернувшееся перед домом бургомистра, не осталось незамеченным, и к расписным сундукам, украсившим серую от пыли улицу, потянулись отовсюду любопытные.

Второго «пса», по настоянию бургомистра Вонлярлярского, да, думается, и по искреннему желанию собравшейся вокруг публики, решено было схватить непременно. Зачем, однако, нужно было хватать и что потом с «псом» делать дальше, никто толком не знал. Допросить ли, судить, отпустить ли на все четыре стороны — об этом не думали. Кто-то хотел схватить, а кто-то — узнать и рассказать тем, кто ещё не знал.

Но второй сундук принёс новое разочарование. С опаской, но всё же, прежде чем открыть, несколько мужчин встали поближе. Одноногий слуга, кряхтя, откинул крышку, но каково же было общее замешательство, когда поднялась со дна сундука фигура в чёрном саване и в чёрном же куколе и погрозила всем пальцем воздетой кверху руки.

Бургомистерша Вонлярлярская упала-таки в обморок, а бургомистерша Полсноп, опешившая сперва, едва опомнившись, ущипнула мужа и зашипела что-то о том, до чего способны довести бабьи россказни и всякое чаромутие.

Страшась адских мук, и Христина, должно быть, прикупила у странниц на Монастырской площади чёрный саван. Богдан Македонович, оставшись в сундуке «як Адам» и не довольствуясь пенюаром, попытался натянуть на себя первое, что попалось ему под руку. Этим первым оказался сюртук купца Моисеева. Попович облачился, было, в сюртук и ощупью стал подыскивать брюки, как вдруг вытащил из-под себя нечто чёрное и безразмерное. Наверное, попович оказался одним из немногих, кто ещё при жизни смог оценить чудесную силу чёрных саванов. Саван скрыл от сторонних глаз не только Богдана Македоновича, но и сюртук Фрола Савельевича, с которым попович отчего-то не захотел расставаться. Когда же открыли сундук, Богдан Македонович, дабы не выдать себя слишком приметной речью, все публичные объяснения свёл к подъятию перста. После чего, пользуясь всеобщим замешательством, преспокойно покинул место своего заточения и укатил на извозчике в неизвестном направлении.

Извозчик уверял потом, что странный седок, по прибытии на Дворянскую улицу, сказал ему что-то о море, после чего скрылся за воротами соседнего с отца Македона дома. Пока же несчастный возница предавался размышлениям о связи между морской стихией и двугривенным, который он недополучил, Богдан Македонович, впервые в истории посада оплативший проезд изречением из латыни, перемахнул через разделявшую сады ограду и направился прямо к отчему дому. На пороге он столкнулся с маменькой, которая пришла в ужас от чёрного савана. На вопрос родительницы, что это на нём надето, Богдан Македонович, обсасывавший какую-то травинку, отвечал небрежно:

— Та!.. Це ж от адских мук!..

Между тем на Вознесенской улице готовились к открытию третьего сундука. Бургомистр Вонлярлярский поглядывал искоса на бургомистра Полснопа, про себя опасаясь, как бы в последнем сундуке не оказалось мёртвого тела. Именно поэтому Вонлярлярский помалкивал и уже не призывал схватить непременно третьего «пса». Бургомистру очень хотелось завершить эту историю с сундуками и вернуться к неоконченному обеду.

Крышку откинули, все замерли, ожидая, что вот сейчас из сундука снова выскочит некто и напустит страху. Но никто не выскочил. «Ну так и есть — мёртвое тело», — подумал, отирая лоб, Вонлярлярский и почувствовал, как сердце поползло куда-то вниз, должно быть, к коленям. «Так и есть — мёртвое тело», — подумала бургомистерша Вонлярлярская, следя глазами за супругом, который подойдя совсем близко, заглянул в сундук.

— Да ведь это ж Фрол Савельич! — вдруг воскликнул он, не понятно, чему радуясь. — Моисеев, купец!

Сообщение это развеяло морок. Все взыграли духом и, только что не поздравляя друг друга, бросились к сундуку.

В сундуке, и в самом деле, лежал на боку купец Моисеев. Впечатление, однако, производил он тягостное, и был точно не в себе. Он дрожал, бормотал неясное и, казалось, никого не узнавал. Из одежды на нём было только исподнее.

Купцу помогли выбраться из сундука и, в сопровождении тягостного молчания, повели, не сговариваясь и не обсуждая, в бургомистерский дом. А бургомистерша Полсноп набросила ему зачем-то на плечи свой полушалок.

Пока вели купца в дом, он бормотал что-то неясное о любви и вероломстве, о грехах человеческих вообще и о неблагодарности в частности. И несколько раз прозвучали отчётливо среди неясного этого бормотания слова «сладчайший миг» и «царица грёз». При этом все умудрились понять, что «сладчайший миг» так и не наступил, а «царица грёз» покинула купца навсегда.

Вид Фрола Савельича растрогал всех окончательно. Не только никто не задавался вопросом, как купец, да ещё в таком эксцентрическом костюме попал в сундук, да и о сундуках-то вовсе позабыли. И только когда подали десерт, появился вдруг одноногий слуга, вопрошая у бургомистра Вонлярлярского: «Чего прикажете с сундуками делать? Отсылать Хохтевым назад или себе оставим?», все молча переглянулись, а бургомистр коротко сказал:

— Отсылай.

Фрола Савельевича Моисеева, предварительно одев, тоже отослали обратно, а именно — домой, где он и пролежал ещё две недели в горячке и расслаблении под надзором супруги.

Придя же в себя, но по слабости находясь ещё в постели, купец задумал, было, уехать или — попросту — бежать из города. Но поправившись окончательно, переменил решение, предпочтя бегству иное.

Появившись после болезни в городе, купец Моисеев приобрёл вид ещё более независимый, чем прежде. Встречаясь же с бургомистрами, Христиной или Досифеем Тимофеевичем, он не только не отводил глаз, но, напротив, смотрел на собеседников так, что им самим делалось отчего-то неловко и хотелось бежать.

По городу, однако, поползли нелепые слухи. И кто знает, что говорили странницы на Трубной площади. К тому же времени, как воротился домой Досифей Тимофеевич, историю эту не то, чтобы забыли в городе, но изрядно перетолковали. И — странное дело! — передаваемая из уст в уста и обросшая подробностями, она, в конце концов, обернулась совершенным правдоподобием!

Может быть, Христина проговорилась кому-то, а может… Впрочем, это совершенно неважно. Тем более что одновременно в городе произошла другая история, куда как более фантастическая и невозможная, ставшая впоследствии известной, как — >