Утром на крылечке флигеля, где квартировала Лиза, нашли мёртвым Абрамку.
Обнаружила его мать. Выйдя рано утром на двор, она заметила нечто странное возле флигеля. Ещё не разобрав, что это может быть, мать настолько перепугалась, что первое время раздумывала: подходить ли ей к флигелю или позвать Ивана Петровича. Но любопытство, как обычно в таких случаях, взяло верх. Мать осторожно приблизилась к домику и… узнала Абрамку. Он лежал на боку прямо на лесенке, упираясь левым плечом в верхнюю ступень. Шея его изогнулась как шея лебедя. Голова покоилась на площадке перед дверью.
Заподозрив худое, но продолжая надеяться на лучшее, мать тронула его за правое плечо. Мальчик безвольно и нелепо перевернулся на спину. Мать увидела, что он мёртв.
В ту же секунду от её крика проснулся весь околоток. Иван Петрович выскочил из дому, запахивая на ходу халат. Я бросилась за ним следом. Лиза, высунувшись из флигеля и наткнувшись взглядом на бездыханного Абрамку и вопившую тут же мать, показалась вся из-за двери – босяком, в коротенькой рубашонке – да так и остолбенела. Прибежала соседка, за ней другая. Не заметив сразу Абрамку, обе кинулись к матери, вообразив, что с нею какой-то припадок. Но мать, продолжая плакать и голосить бессвязно, всё же указала подругам на маленькое, скрюченное тельце.
Несколько уже оправившийся Иван Петрович, помчался обратно в дом к телефону. Через четверть часа прибыла милиция, за ней – «Скорая помощь».
Бросились разбираться и в тот же день выяснили, что умер Абрамка от крысиного яду, которого у нас по двору было разбросано в чрезвычайном количестве. Весной появились в доме крысы, хотя до той поры никогда не водились. Незваные гости съели в подполе пакет муки и лыжные ботинки Ивана Петровича, прежде чем их присутствие оказалось замеченным и были приняты меры по выдворению. Но маленькие серые хищницы, уютно почувствовавшие себя в нашем подполе, ни за что не хотели убираться восвояси.
Сначала мать решила пугнуть их своей рыжей мокроносой кошкой, которая от самого своего рождения ничего не умела делать, как только есть как тигр и спать, свернувшись клубком.
Кошку переселили в подпол, но затея эта немедленно обнаружила свою бесплодность. Потому что жить в доме, под которым орёт и скребётся кошка, оказалось делом невыносимым. Освобождённая кошка бросилась к миске, а после уснула, положив морду на собственный зад.
Через несколько дней Иван Петрович принёс «электрокота». Маленький чёрный приборчик, похожий на архаичный радиоприёмник, днём пронзительно пищал, а ночью сверкал синим глазом. Но пока он пищал и сверкал, сверкал и пищал, крысы прикончили второй пакет муки и принялись за картошку.
Вот тогда-то и решено было прибегнуть к ядам. Иван Петрович заботливо разложил в подполе кусочки мяса, пересыпанные отравой, но крысы мяса не тронули, а поднялись в дом. Наглость, а главное, сообразительность были возмутительны. Иван Петрович с каким-то даже азартом, точно это было делом его чести, бросился на борьбу с легализовавшимися подпольщиками. В доме, на крыльце, во флигеле и на дворе появились крысоловки, дощечки, намазанные каким-то клеем, кусочки мяса, горки муки и прочие приманки, сдобренные ядом. Вот на одну из таких приманок и попался забредший к нам ночью Абрамка. Так и порешили считать.
Правда, никто из нас не слышал, как он пришёл. Да и на руках у него не обнаружили следов яда. Из чего сам собою напрашивался вывод, что яд ему кто-то дал. Но кто? Либо это сделал кто-то из нас, либо его привёл и отравил у нас на дворе кто-то чужой, либо его принесли к нам уже бездыханным. Но поскольку на песчаной дорожке, подготовленной ещё третьего дня наёмными таджиками для укладки плитки, оказались следы босых ног Абрамки, значит, шёл он сам. И так как параллельно его следам на песке других следов обнаружить не удалось, то, скорее всего, был он один. Следовательно, яд ему мог дать только один из бывших в то время в доме. Да ведь нельзя же было так думать! Иван Петрович первое в городе лицо, и вдруг в его доме преступление жестокое, дерзкое и совершенно бессмысленное.
Допросили, впрочем, всех. Но на особом подозрении оказались мы с Лизой.
– Часто ли он приходил под ваши окна? Не возникало ли у вас раздражение? Не мешал ли он вам спать? Не посещало ли вас желание, как-то отделаться от него? – около трёх часов провела я на следующий день в кабинете следователя, молоденького и, очевидно, в высшей степени довольного собой господинчика.
Мне хотелось крикнуть, что вот сейчас у меня возникло раздражение, а заодно желание избавиться от вас, от вас! Хорошо бы ещё запустить в него чем-нибудь тяжёлым. Но вместе этого, я с самым невозмутимым и любезным видом принуждена была отвечать на дурацкие вопросы.
Домой я добралась только к обеду. И не успела войти в дом, как услышала:
– Евгения!.. – слабым голосом звала меня мать.
Врач, приезжавший на «Скорой помощи», сделал матери какой-то укол и препроводил в постель. Вскоре она уснула, вечером, проснувшись, совершенно успокоилась. Но, ослабев изрядно, оставалась в постели. Утром, скушав завтрак, принесённый Иваном Петровичем, объявила, что отдохнёт «ещё немножечко». Теперь же ничто не разубедило бы меня, что она вполне оправилась, а в постель прыгнула, лишь только завидела меня в окно.
Я прошла в её комнату.
– Привет! – как можно беззаботнее сказала я.
– Присядь здесь, дочка! – указала она на стул подле своей кровати. Голос её дрожал.
«Точно завещание оставить хочет! Вот только завещать нечего…», – подумалось мне.
– Да, мама, – сказала я, усевшись на стул.
Мать смотрела на меня из-под полуприкрытых век, мышцы её лица были расслаблены, отчего лицо походило на тряпку, висевшую на гвоздике. Обе руки лежали поверх одеяла – мать изо всех сил изображала тяжелобольную.
– Дочка! – позвала она, точно не замечая, что я рядом.
Я промолчала. Мать выждала немного и снова заговорила.
– Дочка, ну как ты?
– Нормально… Была у следователя. По-моему, всё в порядке.
– Ну слава Богу!.. – мать слабым жестом перекрестилась. – А где Лиза? Как она?
– Лизунька?
– Да, – мать не поняла моей иронии.
– Не знаю. Кажется… кажется, к Ольге Петровне пошла, – я специально сказала об этом. Я могла бы не говорить, но специально сказала.
– К Ольге Петровне? – мать шире приоткрыла глаза. – Ну конечно… это же её тётя. Ох! – она вдруг спохватилась. – Что ж это я? Ты иди, дочка, обедай! Там суп ещё оставался… Я же не готовила сегодня…
– Хорошо, мама.
Я отправилась в кухню. И только села за стол, как на пороге появилась мать.
– Да, правильно. Суп хороший, оставался ещё… – она грузно опустилась поперёк стула напротив меня и уложила на стол свой полный белый локоть. Повернулась и стала смотреть, как я ем.
– Тебе уже лучше? – спросила я, отламывая от куска чёрного хлеба маленький кусочек. Меня раздражало, что она смотрит.
– Получше, – сказала мать своим обычным голосом, но тут же спохватилась и простонала:
– Но не совсем ещё…
– Лиза обедать не будет, так что я не оставлю ей супу, – объявила я.
– А что… она у Ольги Петровны останется обедать? – снова, забывшись, спросила мать.
– Да. У Ольги Петровны обед в честь Лизы. Кажется, и гости будут. Меня тоже звали, но я не пошла. А Лизу и следователь допёк. Так что Ольга Петровна уж постарается её развлечь.
– Следователь? – испугалась чего-то мать.
– Ну да. Подозревает как будто… Человек Лиза новый, только приехала, а тут такое! Мальчик странный, у нас-то к нему все привыкли. А Лиза – кто ж её знает?
– Так это она убила?! Лизка?! – даже глаза у матери загорелись.
– Да нет же! Просто её проверяли…
Но мать уже не слушала меня.
– Слушай-ка! Как же это я не догадалась-то? А? Конечно, она – больше некому. У неё на крыльце… И на руках яду нет… Значит, он сам не брал… Значит, это она ему дала! Слушай-ка! У неё ведь и мать колодница, кого-то прикончила! А-а-а! Ты подумай! Яблоко от яблони… Вот порода-то! – мать хлопнула ладонью по столу. – Ты подумай! Этого отравила… А зачем? Меня чуть в гроб не вогнала… Ну паршивка! Спать, наверное, мешал. Мы-то привыкли все… А тут с непривычки – ходит какой-то, орёт… Слышала ты? Приходил он?.. Слушай-ка! Я вот, что хотела-то… Ай-яй-яй… Ну, каторжные! – ничто больше не выдавало в ней болезни, разве только неряшливый, растрёпанный вид. – Ты вот что… Люггер-то скоро уезжает… Поняла?
– Что?
– Давай-ка… – кивнула она, – давай-ка… оденься, накрасься… и к нему. И нечего тут!
– Что «нечего»?
– Нечего… Терять уже нечего. С белобрысым твоим... Всё уже потеряла давно, – она безнадёжно махнула на меня рукой. – И морщиться нечего. Это жизнь. Все так… Уж всё как есть… Придёшь и скажешь: так, мол, и так, Аркадий Борисович… Поняла?
– Поняла, – спокойно ответила я. – Прямо сейчас к нему и пойду.
– И правильно. Прямо сейчас иди, – мать недоверчиво рассматривала меня. – Прямо иди сейчас собираться. И посуду оставь… Я помою… потом.
Я действительно встала из-за стола и отправилась в свою комнату одеваться, чтобы затем идти к Люггеру. Стоило матери заговорить о нём, как мне стало не по себе. Не от могущего показаться иным ханжам неприличия её наставлений и не от наивного цинизма, с каким она взялась устраивать моё счастье. Но я вдруг поняла, что и сама, ещё до того, как она появилась в кухне, успела подумать о том же. По дороге домой меня мучила засевшая где-то глубоко и не могущая прорваться наружу мысль. Иногда, подумав о чём-то и тут же отвлекшись, я пытаюсь вернуться к первой своей мысли, но тщетно. Она прячется от меня в каких-то тайниках, не оставляя следов. Но не изжитая, она тяготит и лишает покоя. Я именно хотела пойти к Люггеру и предложить себя. Но до тех пор, пока мать не дала благословения, я не решалась выпустить эти мысли. Я отчего-то страшно разозлилась на мать, точно мне было бы приятно, если бы она вдруг стала меня отговаривать и останавливать.
Выслушав её, я решила непременно и во что бы то ни стало идти к Люггеру.
Присев за туалетный столик, я уставилась на себя в зеркало. Узкое, вытянутое, ассиметричное лицо; маленькие, близкопосаженные, ничего особенного не выражающие голубые глазки; мясистый нос с широкой как у льва переносицей, вечно припухшие, точно покусанные пчёлами, губы. Одно утешение – густые тёмные волосы. Терпеть не могу блондинок, но иногда думаю, что быть блондинкой проще и приятнее. Хотя воображаю, что за мужчины увиваются вокруг блондинок – поговорить не с кем. Но осветлять волосы ни за что бы не стала! Крашеная блондинка – это что-то вроде кетчупа в Лизином представлении.
Интересно, что будет, когда Лиза явится домой? Едва ли мать промолчит. Может, не стоило говорить матери об этом обеде у Ольги Петровны? Но ведь я со смертного одра её подняла! В конце концов, какое мне дело до всего этого?
Я оделась, как одеваются у нас проститутки с Заречья: босоножки на каблуках-ходулях, джинсовые шорты, похожие на плавки-бикини, майка, похожая на лифчик и огненно-красная бандана. Чтобы не сломать ноги, и чтобы в городе меня никто не видел в таком виде, я вызвала к дому такси. Выглядела я отвратительно. И мне нравилось выглядеть отвратительно. Мать усадила меня в машину, да ещё и перекрестила вдогонку.
– На Московскую улицу… к дому Марии Ефимовны, – объявила я таксисту.
Пока мы добирались до Московской улицы, мой водитель, у которого имя Марии Ефимовны оказалось в самобытном образном ряду, рассуждал о пользе сталинизма.
– Позвольте, позвольте! – сильно упирая на «о», возражал он кому-то. – Сталин боролся с троцкизмом! Ежели вы не за Сталина, стало быть, за Троцкого. А? Третьего не дано…
– Лично я за Цурюпу, – сказала я, глядя в окно и совершенно не думая, что и зачем говорю. Однако слова мои чем-то смутили таксиста. Он замолчал. К счастью, уже подъезжали.
В голове у меня было совершенно пусто. Ни на секунду я не задумалась о том, что буду говорить и делать, придя к Люггеру. Никогда я не надеялась, что Люггер увезёт меня с собой после того, как я появлюсь перед ним в костюме обитательницы дома терпимости. Всерьёз верить в успех подобного предприятия под силу только моей матери. Не знаю, на что я рассчитывала. Но уже потом мне как-то пришло в голову, что привлекла меня исключительная порочность всей ситуации, а главное, о! главное – это удовольствие. Не физическое, конечно, а тонкое удовольствие, знакомое тем, кто отдавался пороку, кто хоть раз пускался во все тяжкие. Слабый, потом, спустя время, непременно застыдится и ночами, заливаясь в темноте краской, станет ворочаться и грызть подушку. Сильный способен копить любые впечатления. Впрочем, может быть, я всего только рисовалась или, как говорит моя мать, «бахвалилась».
Почему-то в том, что принято называть пороком, мне виделось что-то настоящее, что могут позволить себе не все, а только избранные, только сильные и свободные. Ведь я твёрдо знаю, что порочны все, все как один. Но все, по старой памяти, изображают негодование перед пороком, что означает всего лишь неприятие самого себя. Слабые, рабские натуры робеют традиций, установленных кем-то традиций. Сильные и свободные принимают себя во всей полноте и утверждают собственные нормы. Сильные и свободные никому не позволят диктовать себе. К тому же кто-то уже отменил часть вчерашних запретов. Почему бы не идти дальше? Зачем ждать чьего-то дозволения? Не желаю воровато обкусывать с краю, когда можно съесть весь кусок!..
Машина остановилась прямо напротив калитки. Я расплатилась и, выскользнув из такси, огляделась – мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел меня. Но поблизости никого не оказалось, и я, довольная, что осталась незамеченной, прошла в калитку.
Улица Московская – центральная в нашем городе. Но домик Марии Ефимовны стоит в самом её конце, где заканчивается асфальт, и начинается поле, за которым уже лес. И после пересечения с Южной улицей дома здесь стоят только на чётной стороне. Вдоль нечётной тянется заросший черёмухой овраг. В мае, когда черёмуха цветёт, и аромат её заставляет замедлять шаг, когда в овраге переливаются соловьи и ветер приносит из лесу кукушкин голосок, я люблю приходить сюда. Этот уголок города похож на сказочный мир. Здесь меня всегда охватывает приятная грусть, отчего-то щемит сердце, и хочется плакать. Но это хорошие слёзы – на душе у меня спокойно и тихо. Я прихожу сюда за ощущениями, которых и объяснить не умею. Но мне нравится слагать их в сердце. Быть может, ощущения эти – одно из немногих моих сокровищ…
Правда, в последнее время с чьего-то почина появилась в овраге помойка. И я боюсь, что однажды весной её зловоние заглушит черёмухин дух.
Я подошла к дому и хотела позвонить. Но вдруг заметила, что дверь на веранду приоткрыта. На двери во внутренние покои, я знала, был свой замок. Первую дверь тоже пытались запереть – задвижка выступала на один поворот ключа. Но в том-то и дело – с непривычки ли, а может, впопыхах, дверь закрыли не на два оборота, а всего лишь на один. Этого оказалось недостаточно: задвижка выскочила, дверь приоткрылась. Неясным оставалось одно: изнутри или снаружи поворачивали ключ.
Почему-то созерцание двери и замка смутило меня. Безразличие исчезло, я вдруг явственно ощутила неловкость и своего наряда, и положения. Но отступать было поздно, и я решительно поднялась на веранду.