Всё это было чистой правдой. Это я отравила Абрамку.

Это сейчас, спустя время, я сама удивляюсь тому, что совершенно не думала в ту минуту об этом убогом. Я была возбуждена и взвинчена, мне хотелось проучить Лизу и поразить Илью. Странно теперь вспоминать, с какой лёгкостью я насыпала Абрамке крысиного яду. Но всё это представлялось мне тогда только отчаянной штукой, вместе с тем дерзкой и забавной. Не было в тот момент передо мной грани, отделяющей человека от уничтожения себе подобных! Не пойму я только, когда и почему эта грань стёрлась. Ведь не месть даже, скорее баловство заставило меня взять чужую жизнь. Да ещё, помню, обрадовалась, что Абрамка кстати пришёл!

В ту минуту я не раздумывала специально о возможном наказании. Но как-то безотчётно я понимала, что его не будет: никто не мог видеть меня, а если и видели, Иван Петрович не позволил бы дать делу ход.

Конечно, это была не просто шалость. Пожалуй, это был вызов. Лизе – потому что на неё могут подумать. И, обвинённая в совершённом не ею преступлении, станет ли она как все искать правды по судам или же явит собой образец кротости и всепрощения. Конечно, я была уверена, что последнее невозможно. Илье – потому что он всегда терпеть не мог Абрамку, но в неприязни своей ни за что не посмел бы зайти дальше проклятий и грязных ругательств. Матери – потому что с некоторых пор эпатировать мать сделалось для меня удовольствием. Ивану Петровичу – потому что это происшествие могло бы устроить значительную брешь в его карьере, и то-то я посмеялась бы. Всему городу – потому что одни глупо благоговели перед дурачком-Абрамкой, другие, подобно Илье, терпеть его не могли. И как Илья никогда не решились бы на такой поступок, хотя исходу, я уверена, были бы рады. Словом, видя во всех одну только ложь, я хотела, чтобы все они обнажились, я презирала их и заранее смеялась над ними.

Это сейчас я ужасаюсь, хотя ужас и удивление кажутся мне решительно чужеродными моим идеям и взглядам. Я ещё не во всём разобралась, и в голове у меня много путаницы. Но я хочу быть последовательной, для чего и стараюсь соотносить идеи и чувства. И в этом случае выходит, что поступок мой совершенно нормален.

В тот вечер все были возбуждены: вином, разговором, музыкой. Когда все разошлись, когда Иван Петрович с матерью отправились спать, я в своей комнате поджидала Илью.

Я кружилась, я напевала из «Горного короля» и чему-то смеялась. Волосы мои оставались распущенными. Я была в каком-то чаду.

Наконец звякнуло стекло под его пальцами.

Но не успела я запереть за Ильёй створки, как снова стукнула калитка, и снова заскрипел песок под чьими-то ногами. Я высунулась в открытое окно: по нашей дорожке влачился Абрамка. Он уселся на скамеечку под моим окном и застонал:

– Водички… Дайти Васи водички…

Теперь я смеялась под стоны Абрамки и проклятья Ильи.

– Что за чёрт принёс его! Надо было именно сейчас притащиться…Иди отсюда! – зашипел Илья, свесившись через подоконник, так что белая в синюю полоску рубашка его вылезла из-под брюк и заголила спину.

– Тихо! – шепнула я в самое ухо Илье. – Мать услышит…

– Ублюдочная рожа!.. Твоя мать и его услышит… И что, придёт?

– Водички… Дайти Васи водички… – донеслось с улицы.

– Чтоб ты сдох… – шипел Илья.

– Мать на него внимания не обратит. А вот если ты будешь орать, она точно придёт.

– Ну чего таскается!.. Урод… И как его до сих пор не прибил никто?..

– Дайти Васи водички…

– Заткнись! Убью!.. Ну кто этому придурку разрешает шататься? А? Зачем вообще жить такому уроду? Говорят все про эвтаназию… вот к таким бы применяли...

– Водички…

– Да пошёл ты!.. Слушай, а его надо к твоей сестре… Вот была бы пара! Откуда только такие берутся? Ну этот урод – ладно, его в крапиве нашли. А сестра твоя? Вот чудила… Её вроде твой отчим родил? А? Откуда она вообще взялась?

– Из архангельской деревни…

– Хм… Оно и видно! Вот тоже ещё… мыслитель из народа… самородок хренов…

– Дайти Васи водички…

– Так… всё…Дай ты ему воды! Пусть заткнётся!.. А то я уйду…

И вот именно в ту минуту в голову мне пришла блестящая, как показалось тогда, мысль. Я побежала в кухню, налила в стакан воды. Да, это был тонкостенный стеклянный стакан с нарисованным олимпийским медведем – символом Московской Олимпиады“80. Потом я присела и вытащила из-под буфета дощечку с крысиным ядом. Точнее, крышку от использовавшихся когда-то почтовых ящиков. На этой дощечке был насыпан яд вперемежку с какой-то приманкой. Я присела со стаканом в руках перед дощечкой, взяла щепоть порошка и бросила её в воду. Потом снова задвинула дощечку под буфет. Оставив стакан на полу, вымыла тщательно руки, стряхнула брызги в мойку, потом подхватила стакан и поспешила на двор.

Удивительно, но сейчас я в точности не помню, сначала ли я подсунула ему эту «водичку», а уж затем повлекла к флигелю или всё было наоборот. Оставив Абрамку на ступеньках, я побежала в кухню. Дважды вымыла я стакан с моющим средством, насухо вытерла полотенцем и вернула на прежнее место в буфет.

Илья ждал меня в комнате, но я снова выскочила на улицу. Я была в каком-то сильнейшем, диком возбуждении, так что сама себе казалась пьяной. Я понимала: то, что я сейчас сделала, было отвратительно и ужасно. Но, по-видимому, мерзость содеянного и пьянила меня. Я всецело отдалась неистовству, клокотавшему в груди и шумевшему в голове. Только единожды взглянула я на Абрамку: сидя на ступеньках крыльца, он держался за балясину и молча раскачивался из стороны в сторону. Полная луна ярко освещала двор. И Абрамка в лунном свете казался прозрачным. Я остановилась, подставив лицо луне, и вспомнила вдруг, как мечтала давеча сбросить с себя всю одежду. Я молча расхохоталась, и в ту же секунду всё, что было надето на мне, оказалось на земле. Ах, какая блаженная лёгкость охватила меня! Хотелось лететь, кружиться в пляске, и чтобы со мной рядом плясали такие же как я.

Но, вспомнив, что меня ждёт Илья, я подхватила одежду и взлетела по ступеням крыльца. Дверь не стукнула, ни одна ступень не скрипнула. Илья не услышал, как я вошла в комнату. И когда, обернувшись, увидел меня, испугался. Но я, подскочив, закрыла ему рот рукой. Я хохотала беззвучно, и мне казалось, что кожа моя светится в темноте, и глаза горят ярче звёзд. Но Илья молчал. А потом спросил, что я делала на улице. И я рассказала ему всё. Он слушал, и в глазах его был ужас. А когда я кончила, он назвал меня безумной и встал, чтобы уйти. Но я вскочила и обняла его. Я хохотала и целовала его так, что он остался.

Потом он спросил меня:

– Ты не боишься?

– Чего? – не поняла я.

– А чего ты боишься? – помолчав немного, переспросил Илья.

Я задумалась. Конечно, я боюсь тараканов, боюсь быть никому не нужной, боюсь нищей старости – да мало ли чего я боюсь! Но всё это было не то. И я понимала, что Илья спрашивает не об этом. Тогда я закрыла глаза и стала представлять себе всё, чего я боюсь, всё разом. Кишащие тараканы, нищая старуха – всё это мысленно проходило передо мной. Наконец я увидела её. И от одного только воображаемого её вида я содрогнулась, я поняла, что это воплощение всех моих страхов.

– Я боюсь… – сказала я Илье, – я боюсь высокую, толстую женщину. Такую рыхлую, отвратительную толстуху на воспалённых ногах. Неопрятную и зловонную. Ей лет шестьдесят. У неё седые, зализанные назад жирные волосы, круглые очки и огромный серый берет… А, может, измятая шляпа… У неё гнилые зубы, прищуренные глаза и улыбка. Всегда улыбка. Это не глумливая улыбка, но это плохая улыбка… Может быть, это самое страшное, что есть в ней… Вот этой женщины я боюсь.

– Ты сумасшедшая, – прошептал Илья. – И что ты теперь будешь делать, я не знаю.

Уже светало. Илье пора было уходить. Он поднялся и медленно стал одеваться.

– Зато я знаю! – расхохоталась я, и это была последняя, усталая вспышка моего ночного неистовства. – Теперь, если мне что-нибудь не понравится, я донесу на тебя!

– Тогда я донесу на тебя… – огрызнулся Илья.

Я улыбнулась: он снова становился самим собой, мой грубый, самовлюблённый хахарь.

– Ты забыл: я боюсь толстой женщины, а не тюрьмы.

– Там в тюрьме ты обязательно встретишь толстую женщину.

– Ничего. Я утешусь, что ты в соседней камере.

Илья ушёл. А примерно через час меня разбудил крик матери.