Отпевать Марию Ефимовну так никто и не согласился. Зато какие-то доброхоты посоветовали Ивану Петровичу пригласить раввина. Иван Петрович подумал, но на раввина не решился. Пришлось довольствоваться гражданской панихидой.

Заниматься организацией поминок Иван Петрович поручил матери. Мать взялась за дело с энтузиазмом – из казны ей выдали денег, назначили помощников. Но когда уже арендовали зал в ресторане «Север», когда оговорили меню и сервировку, вот тут-то мать поняла, чего ей всё это время не хватало.

Сёстры Ивана Петровича, Ольга Петровна и Татьяна Петровна, не принимали участия в организации похорон и поминок, обе они остались в стороне от всеобщей суеты. Но матери вдруг пригрезилось, что тётки должны были как-то особенно скорбеть о Марии Ефимовне и выступать первыми плакальщицами. Произошло это именно вдруг. До поры, до времени мать ничем не выдавала своего недовольства и, скорее всего, не думала о тётках.

Не знаю, что именно напомнило ей о золовках, но в один прекрасный день она ославила их на весь город. Мало того, что они не рвут на себе волосы и не посыпают головы пеплом, так они ещё и не думают помочь с поминками! Заодно мать припомнила, как третьего года, проходя мимо дома тётки Ольги на рынок, она зашла поздороваться, а тётка Ольга не напоила её чаем.

С чаем вообще отдельная история. Как только матери хочется на кого-то обидеться, точнее, как только на неё находит приступ жалости к себе – эта похоть себялюбия, – и жребий падает на нового обидчика, мать первым делом вспоминает, что в какой-то момент ей не предложили чаю. «Обидчиков» у матери довольно много. И каждый в своё время не напоил её чаем. А уж чай-то она никому не спускает! Чай – это святое.

Тётка Ольга уже не раз отказывала матери в чае. И вот новый чайный скандал!

Очевидно, до тёток не дошли слухи о том, что они должны были скорбеть и не скорбели, должны были хлопотать и не хлопотали. Тётка Ольга, наверное, непростительно забыла, как три года назад не напоила мать чаем. Словом, обе тётки явились на поминки как ни в чём ни бывало.

Мать поздоровалась с ними холодно. Тётки сделали вид, что ничего не заметили. Равнодушие тёток раззадорило мать. И, не сомневаюсь, с той самой минуты ни о чём, кроме как об обиде, мать и думать не могла. Она здоровалась с гостями, переговаривалась, распоряжалась, но в каждом её жесте и взгляде, в каждой ужимке и интонации чувствовалась обида. И даже когда стали произносить заупокойные речи, когда кутья и блины с икрой разошлись по тарелкам – мать всё не уставала показывать, что молчит только потому, что воспитание не дозволяет ей высказаться. Наконец она не выдержала и обратилась к сидевшему подле Люггеру:

– Кушайте, кушайте, Аркадий Борисович. Не стесняйтесь…

Но Люггер и не думал стесняться. Уж чего-чего, а поесть на дармовщинку иностранная братия умеет! Хотя… Если уж нам и предложить больше нечего…

– Вот блинов возьмите, Аркадий Борисович, – мать пододвинула к нему тарелку с блинами. Было видно, что ей очень хочется что-то сказать Люггеру, но она никак не решится начать.

Люггер благодарил и кушал с большим аппетитом.

– Любите блины-то? – простодушно поинтересовалась мать.

Люггер также простодушно закивал.

– Да-а… – вздохнула мать. – А ведь всё это я сама… – и она выразительно посмотрела на Люггера, точно спрашивая: «А как бы вы думали?»

Отмалчиваться дальше становилось неприличным, и Люггер был вынужден вступить в разговор:

– Как? – постарался изобразить он интерес и удивление разом. – Вы одна всё это приготовили?

– Да нет же! При чём тут приготовила! – мать, недовольная бестолковостью Люггера, нахмурилась. – Я одна всё организовала. Понимаете?

– А-а-а! – догадался Люггер. – Значит, вы… manager?

– Хм… Ну, пожалуй, менеджер, – согласилась мать. – Но главное… слушайте-ка… главное, что мне никто не помогал. Понимаете?

– О-о-о! Значит, вы… э-э-э… современная женщина?

– Да нет же! – мать снова нахмурилась. – При чём тут женщина… современная. Слушайте-ка… Всё это, – и мать провела рукой в воздухе, указывая на столы и на гостей, – всё это легло на мои плечи, – и мать ткнула пальцем себя в плечо.

Люггер скосил глаза на круглые материны плечи и закивал.

– У Ивана Петровича есть сёстры… две сестры, – мать показала Люггеру два пальца. – Ни одна из них мне не помогала… Да вот, посмотрите. Вон там, у правого стола в розовой кофточке… китайской… это Ольга Петровна. А рядом… такая блондинка… крашеная… это Татьяна Петровна. Ваша бабушка, Аркадий Борисович, очень любила Ивана Петровича. Очень! И, знаете, я тоже очень скорблю по ней. Очень! А Ольга Петровна и Татьяна Петровна… Вы знаете, как будто это их не касается! – и мать посмотрела на Люггера, точно спрашивая: «Каково?»

Люггер уловил вопрос и сочувственно закачал головой.

– Слушайте-ка, – продолжала, осмелев, мать и даже доверительно дотронулась до локтя Люггера. – Пошла я на рынок… Тут у нас есть рынок… недалеко. Но он так себе… не очень. Ну, вы меня понимаете?

– Конечно, – отозвался Люггер и подавил зевок.

– Я хожу на дальний рынок. Это возле Ольги Петровны. Я хожу в молочный ряд. Творожок беру, сметанку…

– И Ольга Петровна с вами? – перебил её Люггер.

– Ольга Петровна? – мать даже обиделась. – Я зашла к Ольге Петровне проведать. Я всё-таки её родственница, Аркадий Борисович. И нет, чтобы сказать мне: «Проходи, Лида, садись, выпей чайку»… Она даже чаю не предложила!.. Наврала, что уходит. А куда ей идти-то? В воскресенье в школе выходной – она учительница. Ну какие у неё дела в воскресенье? Хм… Да если бы у неё были дела, я бы давно знала! О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – и мать возмущённо, как будто и Люггер был в чём-то виноват перед ней, махнула у него перед носом рукой.

Люггер в недоумении посмотрел на неё и часто замигал.

– О чём вы говорите, Аркадий Борисович? – продолжала возмущённо мать.

– Да я ни о чём… – начал, было, Люггер, но мать не дала ему договорить.

– А у меня, между прочим, дочь пианистка, в музыкальном училище, – мать кивнула в мою сторону, но Люггер даже глаз на меня не скосил, – и брат у меня в Новгородском театре играет.

– Вау! – лениво заметил Люггер.

– Да. И племянник у меня в Кувшиново вундеркинд. Двенадцать лет парень. И вообще, вы знаете, у нас у всех в семье очень сильная энергетика. Очень сильная! Моя мама – тоже в Кувшиново – до сих пор ещё! Вот если идут соседи ругаться – ведро с помоями и… сразу окатит! Такая энергетика!.. А Татьяну Петровну я вычислила, – она снова махнула рукой. – Она какие-то открыточки попам рисует. Я её в церкви видела с пачкой.

– Попам? С какой пачкой? – оживился Люггер.

– Я пришла в церковь и всё видела. Хотела подойти к Татьяне Петровне, а она меня заметила и спряталась за колонну. А потом – юрк к попам!.. Вот почему у неё денег-то нет!.. Аркадий Борисович!.. – мать наклонилась к самому уху Люггера, а для пущей убедительности положила свою пухлую, с остро отточенными перламутровыми ноготками руку на костлявое его запястье.

Наверняка в тот момент у Люггера закружилась голова или поднялось артериальное давление. А если бы он ещё немного послушал мать, думаю, он упал бы в обморок. Спас его, сам того не подозревая, Иван Петрович.

– Аркадий Борисович, – наклонился он к другому уху Люггера. – Аркадий Борисович, у нас так не принято!

– Простите? – переспросил Люггер, видимо растерявшийся.

– У нас так не принято, – ласково повторил Иван Петрович, – Мария Ефимовна как-никак бабенька ваша. Здесь уж много про неё говорено. А вы – ничего. Нехорошо. И от людей неудобно. Надо бы помянуть бабеньку-то… Все дивятся – вы у нас человек особенный. А? Как вы?

– Я готов, – растеряно отвечал Люггер.

– Так я объявлю? – уточнил Иван Петрович.

– Да, да…

Матери, очевидно, не понравилось, что Иван Петрович вмешался и перебил её. Сделав опять недовольное лицо, она почти незаметно отодвинулась от Люггера.

– Господа, господа! – обратился Иван Петрович к собранию и даже ножом по стакану постучал. – Прошу внимания! Аркадий Борисович Люггер, правнук всеми нами любимой и оплакиваемой ныне Марии Ефимовны, хочет сказать несколько слов. Прошу вас, Аркадий Борисович!

Люггер, по примеру говоривших перед ним, поднялся, взял в левую руку стопку с водкой и повёл свою речь:

– Да, я хочу сказать несколько слов, – неуверенно начал он. Говорил он с лёгким акцентом, впрочем, не коверкая слов, – у меня уже есть впечатления в России, и я бы хотел о них… Ведь я только вчера приехал, и сразу впечатления… Я хочу сказать, что Россия меня немного удивила, – и, как мне показалось, Люггер покосился на мать. – Я родился в Америке, но дома у нас все говорили по-русски. А моя бабушка каждый день смотрит по телевизору русские передачи. Что я знаю или знал о России? Что это страна Ходорковского и Березовского, блинов, икры и водки, – Люггер, усмехнувшись, кивнул на стол, подтверждавший его представление о России. Все слушали с большим интересом. – Ещё Распутин, мафия, матрёшки, блондинки, революция и моя прабабушка, – здесь Люггер обворожительно блеснул зубной костью. – Ещё я знаю, что в России было много умных людей, которые все уехали за границу. Сначала, чтобы заработать денег, а потом все так и остались, чтобы просто нормально, по-человечески жить. И несмотря даже на то, что в России есть и нефть, и алмазы, возвращаться эти люди не собираются. Это не только моё персональное мнение, так думают все люди на Западе. Но сегодня утром это моё мнение… оно сломалось… изменилось. Очень рано я был на кладбище. Я встретил там одну… э-э-э… персону. Это была очень простая женщина. Она стояла рядом с другой могилой. Я спросил, кто здесь у неё, и она рассказала мне свою историю. Это была могила её подруги. Они вместе были в тюрьме… в ГУЛАГе. Её подруга была француженка, она вышла замуж за советского дипломата и уехала в Советский Союз. Ещё в тридцатые годы. Она была пианисткой и выступала в Москве. Но потом её и её мужа арестовали. Пятнадцать лет она провела в тюрьме…

– Вот олух-то, слушай-ка… – шепнула мне мать. – Про чужую бабку взялся рассказывать…

– …Она вырезала клавиши на лавке, – продолжал Люггер, – и пятнадцать лет играла на лавке. Когда она вышла на свободу, мужа её расстреляли. Она была одна до конца дней. Жила в маленькой однокомнатной квартире. Могла уехать во Францию, но не уехала. Она говорила, что в тюрьме нашла что-то важное, что во Франции не смогла бы найти. И, признаться, я позавидовал, мне тоже захотелось найти это важное…

Люггер остановился перевести дух. Говорил он довольно медленно, оттого выходило весомо и убедительно. В зале было тихо – слушали внимательно и даже с удовольствием. Некоторые то и дело кивали, точно соглашаясь или подбадривая Люггера. Русский человек либо обожает послушать про свою так называемую духовность и русскую душу, либо терпеть этого не может. Лично я отношусь ко второй категории, потому что меня просто бесят эти разговоры. Скажу больше, мне даже нравится говорить и думать в противном смысле.

История про пианистку-француженку была хорошо всем знакома. Кажется, эта француженка поселилась в нашем городе в конце пятидесятых. Мы с матерью как-то были на её концерте во Дворце Культуры. Помню, я обратила внимание, что первый ряд был занят исключительно старухами. Старухи казались ветхими и потёртыми, но держались сурово, а музыку слушали с таким достоинством и серьёзным вниманием, как будто все до одной выросли на Рахманинове и не мыслили себя без его музыки. Мне показалось это смешным, и я спросила у матери:

– Это что? Культпоход дома престарелых?

Но мать одёрнула меня, объяснив, что старухи – подруги и сокамерницы нашей пианистки и что приезжают они на каждое её выступление.

Эта дружба, заквашенная на общих страданиях, произвела на меня впечатление. Я оставила смеяться. Помню, мне вдруг пришло в голову, что попала я не просто на концерт, где артисты развлекают праздных и скучающих зрителей. Перед нами развёртывалось нечто огромное, хотя и невидимое обычному глазу. И всё, что нам оставалось – молча, с замиранием и завистью внимать происходящему.

Несколько лет назад француженка умерла. Наверное, Люггер встретил на кладбище одну из тех её подруг, что я видела тогда во Дворце Культуры. Кто знает, быть может и впечатления его были схожими с моими…

Люггер собрался продолжить свою речь. Он оглядел всех – что-то грустное промелькнуло в его взгляде, – набрал воздуха в лёгкие, но в эту самую минуту среди всеобщей тишины по залу разнёсся тихий, но совершенно отчётливый стон. В следующую секунду дверь медленно, как от лёгкого прикосновения растворилась, и в зал, шаркая по-стариковски ногами, вошёл Абрамка.

Завидев его, Люггер замер с выражением такого ужаса на лице, точно увидел не убогого мальчика-дурачка, а, по меньшей мере, разверзшиеся врата ада. Абрамка уставился на Люггера своими водянистыми глазками и прохныкал:

– Явился мессия народу Божию! Посетил Господь чад своих в изгнании!

Люггер вздрогнул, так что водка выплеснулась на стол, и тяжело опустился на скамью. Абрамка повернулся и, шаркая ногами, скрылся за дверью.