Абрамка – это мальчик-дурачок из интерната. Откуда он и кто его родители, я не знаю. Худосочный и золотушный, с белёсыми, водянистыми глазками, с жиденькими, бесцветными волосками – несколько лет назад он стал известен у нас каждому. Без штанов и босой, в длинной ночной рубахе появился он однажды в городе и огласил его стогны непонятными словами:

– Оставил Господь чад своих в рассеянии!.. Взывает к Богу народ его!.. Народился пророк Израилю!..

Ночью и днём, по улицам и площадям бродил он, словно тень, и стонал, пока не задержали его и не выяснили личность.

Нетрудно вообразить, какое впечатление произвела эта фигура на горожан. Видевшие его впервые, останавливались в оцепенении прямо посреди улицы. Мало-помалу собиралась толпа и ходила за ним по всему городу. Слова, да и самый вид его внушали почти мистический ужас. В белой, с полинявшими цветками рубахе походил он на юродивого в рубище. А слова звучали грозным пророчеством. Кто научил его? Где он мог слышать об Израиле и народе Божьем?

Выяснилось, что зовут его Вася Нагой, а от роду ему 11 лет. Его отправили обратно в детский дом, и, спустя какое-то время, в городе о нём позабыли.

Но он напомнил о себе, появившись опять на улицах всё в той же рубахе и с похожими словами на устах. Тогда-то, заметив его, кто-то крикнул:

– Гляньте, Абрамка!..

С тех пор прозвище пристало к нему.

Его снова отправили в приют, но, вскоре он опять бродил по улицам и стенал:

– Оставил Господь чад своих в рассеянии…

Говорил он загадочными, как будто библейскими фразами. На вопросы не отвечал и, кажется, даже не понимал их смысла. Бывало, он устраивался под чьими-нибудь окнами и хныкал:

– Водички… Дайти Васи водички…

Ему выносили воду, он молча принимал и выпивал всю без остатка.

Слов его никто не понимал, но некоторые уверяли, что это пророчества. Вероятно, облик его производил завораживающее впечатление. Могло показаться, что Абрамка беспрерывно размышляет о чём-то, недоступном разумению прочих смертных. И что известно ему нечто такое, о чём не дано узнать более никому. Эта тайна, ореолом висевшая над Абрамкой, эта его недоступность и непостижимость внушали к нему особое отношение, вобравшее в себя от жалости, от уважения, от чувства вины и даже от священного ужаса.

В городе даже полюбили Абрамку. Его оставили в покое и стали отправлять в приют только на зиму. Зимой он не приходил в город, но чуть только стаивал снег, как он являлся. Говорят, его особенно полюбил благочинный – будто бы Абрамка напоминал отцу Мануилу блаженного брата.

Абрамку, точно хорошенького зверька, стали прикармливать прохожие; случалось, он заходил в ресторан. Над ним смеялись и спрашивали, чем он собирается платить, но потом отводили на кухню. Видимо, в одно из своих посещений ресторана он и оказался в зале, где шли поминки. Во всяком случае, никто из ресторанных не задержал его. А может, и специально подослали, для смеху.

Зал, который арендовала мать для поминок, находился не в главном корпусе ресторана. Это был небольшой бревенчатый домик, избушка в русском стиле. Вход с улицы был отдельный. Для посетителей избушку открывали только летом. Было здесь уютно, хотя и банально: на стенах висели хомуты, коромысла и полки с глиняными горшками. В одном углу стояла прялка, в другом – чучело бурого медведя. Под окном на лавке красовался огромный самовар. Длинные тяжёлые столы располагались буквой «П», по внешней стороне которой тянулись скамейки.

Наверное, такой зал больше годился для свадеб, чем для поминок. Но, думаю, мать нарочно из-за Люггера выбрала избу. Хотелось угостить гостя экзотикой.

Надо сказать, ей вполне это удалось. Абрамка перепугал Люггера насмерть. Первое время никто не мог опомниться, все точно оцепенели. А потом вдруг поднялся гвалт. Все вскочили со своих мест, началась перебранка, каждый обвинял в чём-то остальных, странно, как не дошло до драки.

– Кто его пустил сюда? – кричал Иван Петрович. – Как он сюда попал? Это официальное мероприятие, приглашены иностранные гости! Как мог попасть сюда этот… уродливый? Лидия Николаевна, – обратился он к матери, – кажется, вы занимались организацией мероприятия? Почему не обеспечена охрана? Зачем вообще нужно было арендовать этот зал?

– Я?! – мать даже побледнела. – Да я… я одна здесь всё!.. На своих плечах!.. – она вскочила и уже размахивала руками. – Мне же никто!.. Никто не помогал! И ваши сёстры, Иван Петрович!..

– Ну, начинается… – тихо, но так, что все расслышали, сказала Татьяна Петровна.

– Да, Таня, начинается! – обрадовалась мать. – И кончается! Мне никто из вас не помогал! Всё одна!.. Всё одна!.. Ладно, когда вы мне с ребёнком не помогали сидеть – понятно, не ваша кровь. Но Марию Ефимовну вы не почтили… Такие вещи, Таня, не забываются и не прощаются!..

Почему они должны были со мной сидеть, что за почести должны были воздать Марии Ефимовне, и какое отношение к этим почестям имела мать – на эти вопросы нет ответов. Это всего лишь поводы для обид. Думаю, в жалости к самой себе мать находит особое, извращённое удовольствие, которое не променяет на целый ряд других. Странно, что никто до сих пор не понял этого.

– Какие вещи, Лида! Да ты о чём говоришь-то? – вмешалась Ольга Петровна.

– Ты со мной, Оля, так не разговаривай! – закричала мать. – Ты меня даже чаем не напоила!

– Каким чаем, Лида?!.. Господи! Да откуда ты берёшь всё это?!..

А Иван Петрович, тем временем, отчитывал за что-то бухгалтера. Директор музея пеняла Отделу образования, что дети разбегаются из приюта. Шум поднялся такой, что, казалось, все ругаются со всеми. В это самое время ко мне подошла Лиза и тихо сказала:

– Пойдём отсюда?