Не могу отказать себе в удовольствии произвести эффект на читателя.
Одиннадцатое апреля. В этот день минула неделя моего отшельничества в Вайермосо, деревушке в северной части Гомеры, острова Канарского архипелага. Как я оказался здесь – чуть позже. Сначала несколько слов о Вайермосо.
В Вайермосо почти всегда пасмурные дни и ослепительно-звёздные ночи. Вайермосо – это горы. Не суровые островерхие скалы, но похожие на смятое одеяло, добродушные, бурые горы. Вайермосо – это охристые, укреплённые камнем террасы, это изумрудные островки пальм, это прилепившиеся к горам домики, напоминающие белые коробки. Вайермосо – это марево, неизвестно откуда берущееся, каждое утро неуклюже поднимающееся и застревающее в горах.
Я живу совершенно один в белом домике с плоской черепичной крышей. Жилищу моему полтораста лет. Когда-то здесь жила одинокая швея, и на втором этаже стоит чёрная швейная машинка с колесом на боку. Хозяйка давно истлела в земле. А орудие, которым она добывала хлеб свой насущный, по сей день стоит памятником в ставшем чужим доме.
Днём я обыкновенно брожу в окрестностях Вайермосо с этюдником или отправляюсь на юг острова. Там солнце, там чудные пляжи, там туристочки в бикини.
Этюдник пусть никого не удивляет. С некоторых пор я почти не расстаюсь с ним. Но об этом тоже потом.
Здесь на острове я научился жить сегодняшним днём. Я не люблю вспоминать прошлое и не хочу загадывать о будущем. Я никому не завидую и не пекусь ни о чём. Жизнь моя спокойна и безмятежна. Единственное моё желание – сделаться хорошим художником. Для чего я отправляюсь на пленэр или, случается, корплю дома над «мёртвой натурой».
Единственный вопрос, который иногда тревожит меня, это: зачем я здесь, на Гомере? Я задаюсь им вечерами, когда рассеиваются облака и пронзительно-синее небо обнажается предо мной, точно красавица, скинувшая грубые одежды. Этот цвет, эта синева волнует меня. Я начинаю тосковать и ждать чего-то. В то же время меня охватывает неизъяснимый восторг. И кажется, что ещё немного и приоткроются великие тайны. Точно душа моя вдруг освободится от тумана и устремится вверх. Туда, в эту пронзительную синеву! Чтобы раствориться в ней, чтобы слиться с кем-то неведомым, но зовущим меня к себе!..
А иногда, особенно в ветреную погоду, я извожу себя дурацкой фантазией. Что если сейчас, сквозь шум ветра, я услышу стук швейной машинки?..
От этих мыслей мне делается жутко. И тогда я пытаюсь отвлечься: напеваю какую-нибудь русскую песню и думаю, что, должно быть, русский язык впервые звучит в этом доме.
Но проходит ночь, и наутро я снова спокоен. И снова отправляюсь бродить со своим этюдником. И это занимает меня больше всего. Ведь я обещал местному пастору две картины для церкви. Потом заказ от одного бара на площади – что-нибудь типично гомерианское. А, кроме того, мой новый приятель Хуан ждёт от меня несколько пейзажей. И я рад, что могу быть полезным добрым гомерианцам...
Впрочем, довольно. К Гомере я вернусь ещё. А пока накопилось слишком много вопросов.
***
Спустя две недели после событий, описанных мною в конце первой части, в Москве случилась Рэйчел. Появившись у Макса и наткнувшись там на Викторию, Рэйчел удивилась. Точно и мысли не допускала, что рано или поздно нечто подобное должно было произойти. Макс рассказывал, что Виктория, сообразив, кто такая Рэйчел, засуетилась вокруг неё и усадила обедать. Рэйчел выкушала щей, потом куриную котлетку с гречневой кашей, потом чаю с молоком. И, расточая улыбки, рассыпалась перед Викторией в самых изысканных благодарностях. Виктория пришла от Рэйчел в восторг и напоследок расцеловала её на европейский манер. Макс вдохновенно изображал потом, как Рэйчел и Виктория, грациозно изогнувшись, прижимались друг к другу то правыми, то левыми щеками, изо всех сил стараясь избегнуть касания губами.
Что до Макса, ситуация возбудила в нём неуместные и парадоксальные чувства. Вместо приличествующей случаю неловкости, Макс оказался во власти... вожделения. И был даже на грани того, чтобы сделать своим дамам совершенно непристойное предложение. Но пока он колебался, Рэйчел упорхнула. А Макс, рисуясь, убеждал меня впоследствии, что задержись она хоть на минуту, он непременно решился бы.
Как бы то ни было, визит Рэйчел в Москву оказался в ряду обстоятельств, стечение которых и привело к неожиданной развязке.
А началось всё с телефонного звонка. Трубка поздоровалась со мной нежным женским голосом и попросила пригласить Иннокентия.
– Я слушаю, – сказал я.
Трубка замешкалась, но через секунду заговорила вновь, переменив, однако, и голос, и интонацию. В выражениях самых нелюбезных мне было объявлено, что я – ничтожный клятвопреступник, а клятвопреступление карается ужасной казнью. Что выбор я делал сам, никто не тянул меня в «братство», но, решившись на первый шаг, отступать нельзя, иначе снова ужасная казнь. Что у меня пока есть шанс вернуться и искупить свою вину, что «братство» пока согласно принять меня в своё лоно, но если я буду медлить, ужасная казнь для меня неминуема.
Я так испугался, что и пошевелиться не мог от страха. Но «ужасная казнь», повторённая в третий или четвёртый раз, вывела меня из оцепенения и даже принудила задать уточняющий вопрос. В ответ я услышал поток брани и обещания сделать ужасную казнь как можно более ужасной.
Звонили и Максу. И после звонка Макс почти перестал выходить на улицу. Даже и в Институт боялся ездить. И всё требовал от нашей отличницы, живущей с ним по соседству, заходить за ним по утрам, чтобы отправляться на занятия вместе. «Ну вместе-то веселей!» – объяснял он своё внезапное и настойчивое требование.
А звонки повторялись. И однажды Макс увидел из окна, что возле его подъезда дежурят какие-то незнакомцы в чёрном. Я было посмеялся над его мнительностью, но когда, возвращаясь из Института, увидел и возле своего подъезда таких же субъектов, охота смеяться прошла. Моим появлением они заинтересовались. И неизвестно, чем окончилась бы наша встреча, если бы не возвращавшаяся из магазина пожилая соседка, которой я навязался в помощники.
Проснувшись в одно прекрасное утро, я вдруг понял, что лишился чего-то очень дорогого и важного. Я лишился дара беззаботности, я потерял способность радоваться каждому дню – я боялся.
Боялся «ужасной казни», боялся встречи с «братьями», боялся оказаться в чёрном мешке. И это было ужасно – сознавать себя беспомощным трусом.
А с Максом от страха произошли настоящие перемены. Ни о каких тусовках он и слышать теперь не хотел. Даже и на день своего рождения – 20 ноября – Макс предпочёл не созывать гостей. Явились только я да незваная Рэйчел, которой, как мне показалось, необходимо было заявить о правах женщин или вроде того. С этой именно целью Рэйчел натужно смеялась, перешёптывалась о чём-то с Викторией и даже взяла меня под руку, давая понять Максу, что женщина она свободная и что ей решительно наплевать на происходящее в его личной жизни. Но Максу не было дела до выкрутасов Рэйчел. Только однажды он поморщился и пробурчал, что дескать «нашла дура время».
А между тем, нужно было что-то решать. Виктория уговаривала Макса ехать с ней в Сочи. Макс пытался уговорить меня ехать вместе с ними. Но дома никто бы не понял и не принял такого моего поступка.
– Да пойми же, – убеждал я Макса, – предки мои никогда этого не поймут! Ну что я им скажу?! Вдруг, среди учебного года – перед сессией, заметьте себе, – срываюсь и еду в Сочи! Зачем? А так... К кому? К подружке Макса. Надолго? Не знаю...
– Ну надо просто чего-нибудь придумать... Наври чего-нибудь...
– Ага... Просто... Очень просто... Надо либо рассказать всю правду, а я этого делать не буду, либо... ну, я не знаю... заболеть или... жениться...
– А ты и заболей, и женись! – обрадовался Макс.
– Чем и на ком?
– На мне... – встряла вдруг Рэйчел.
– Ну-у... С такой невестой и заболеть тебе недолго, – заметил Макс.
– Oh, please! – точно не понимая слов Макса, жеманно протянула Рэйчел и повисла на моей руке. – Please, marry me, darling!
Эта выходка Рэйчел развеселила Викторию. И она зашлась своим громыхающим смехом, от которого я неизменно всякий раз вздрагивал.
– Как-нибудь в другой раз, Рэйчел. Ладно? – ответил я, высвобождая руку.
– Ничего смешного! – цыкнул Макс на Викторию.
Наши дамы нас раздражали.
– I don`t joke! – простонала в ответ Рэйчел и сложила личико в озабоченную гримаску. – I just wanna to help you! [Я не шучу. Я просто хочу помочь тебе. (англ.)]
Виктория, не понимавшая, что происходит, но, очевидно, предчувствовавшая интересную развязку, так и окаменела, так и впилась глазами в Рэйчел.
***
До сих пор не знаю, когда она успела сочинить это. Пришла ли к Максу с готовой идеей или вдруг выдумала...
Рэйчел предложила мне уехать с ней в Лондон.
Да, мы поженимся. Нет, она не то, что любит меня, но, пожалуй, она в меня влюблена. Boyfriend`a у неё всё равно сейчас нет, а вот какого-то там экзотического белья она накупила. И почему бы нам не пожить вместе, тем более что она давно уже намеревалась больше помогать людям. А выйдя за меня, она убьёт двух птиц одним камнем – и boyfriend`ом обзаведётся, и доброе дело сделает. Ведь в Англии я смогу чувствовать себя в полной безопасности. А через несколько лет брака получу гражданство, и тогда уж никто не запретит мне остаться навсегда в свободной стране. И если к тому времени мы захотим расстаться, что ж, разведёмся. Все условия совместной жизни мы зафиксируем в брачном контракте. Так теперь делают во всём цивилизованном мире! А в нашем-то случае и подавно нужны гарантии...
В отличие от Макса я бы ни за что не помчался на край света из одной только призрачной надежды или мечты. Хотя бы и обстоятельства поджимали. Напротив, я дал себе слово не мечтать. Соблазна в предложении Рэйчел было довольно. Однако в серьёзность этого предложения я не мог поверить. «Одна только ревнивая выходка!» – думал я. И неизменно уносился в фантазиях так далеко, что, опомнившись, всякий раз досадовал на самоё себя. Раз даже я вообразил, что стану когда-нибудь премьер-министром Великобритании. «А что? – рассуждал я. – Вступлю в правящую партию, зарекомендую себя... главное – выступать с инициативами... ну... глядишь, и выберут».
А между тем, прошла всего лишь неделя со дня рождения Макса, и Рэйчел появилась у меня с чемоданом. Ещё примерно через неделю она получила из Лондона какие-то документы. Вскоре после Нового года мы уехали в Лондон.
Всё, что происходило со мной в то время – академический отпуск в Институте, звонки «братьев» – всё отошло на второй план. Голова моя была занята женитьбой.
Женитьба казалась мне то невероятным везением, то чем-то неопределённым и пугающим. Я ловил на себе тоскливые взгляды Макса, но гнать Рэйчел не спешил. Иногда я украдкой рассматривал её спутанные волосы и неприязненно думал: «Вот лахудра-то!..»
Я не сомневался, что, став гражданином Великобритании, непременно разведусь с Рэйчел. И вот тогда-то уж я отыграюсь на ней за то, что, пользуясь моим положением, она заставила меня стать альфонсом и радоваться этой чёртовой Англии как подачке! Конечно, никто не принуждал меня ни эмигрировать, ни жениться. Но ведь там была свобода, о которой я грезил. Там была... заграница!..
Ну не мог я тогда отказаться! И в слабости своей снова винил Рэйчел...
Родителей внезапная и поспешная моя женитьба озадачила чрезвычайно. К Рэйчел они отнеслись сдержанно и настороженно. Недоброжелательства не выказывали, но я был уверен: Рэйчел им неприятна.
До последней минуты не хотели они верить, что я оставлю их. Но я решил, что когда-нибудь это всё равно случится – не век же мне подле них сидеть! А потому не стоит руководиться жалостью.
– Может быть, ты и прав, – то и дело грустно говорила мама. – Там тебе, наверное, будет лучше. У нас на работе тоже все говорят, что надо уезжать за границу... Конечно, у кого есть возможность... Вот Марья Борисовна... Немчик... в Германию к дочери собирается...
Но отец не мог согласиться с такой постановкой вопроса.
– Не будет ему там лучше. Не обольщайся, – огрызался он на маму. – Не нужен он там никому.
– А здесь ему что делать? Без зарплаты, что ли, сидеть?
– И без зарплаты пускай посидит! – взвивался отец. – Вся страна сидит без зарплаты, и он пусть посидит... Страну свою, как и отца с матерью, не только сильной да богатой любят! Но и поверженной!.. А иначе это хамством зовётся!..
– Угу... Москва – Третий Рим, а Четвёртому не бывать. Аминь!.. Атавизм какой-то! – фыркал я.
– Атавизм? Это Родину любить – атавизм?!
– Да всё это!.. Сиди... жди... Землю вращают авантюристы и первопроходцы! А ты мне сказки какие-то ...
– А ты слабак! – патетически восклицал отец. – Хочешь всего и сразу!
– Ну и в чём же слабость?
– Ты не способен отдавать! Ты не способен бороться и делать над собой усилия! Ты за лёгкие блага готов подхватить любую небывальщину про самого же себя!.. И откуда... откуда столько ненависти, столько гадливости к своему, к родному – к самому же себе!.. Русского интеллигента всегда отличала совесть...
– Совесть, – выходил я из терпения, – это тонкое извращение...
– Дурак ты, братец, – заключал отец и успокаивался. – Слабак и дурак. Смотри только... За безделушки дорогую цену платишь...
– Значит, всё-таки уезжаешь! – грустно подытожил отец в аэропорту.
– Да ладно, пап! – улыбнулся я. – Ну не навсегда же!
– Забугорный! – с напускной важностью сказал отец, смерив меня взглядом.
Это нелепое словечко произвело во мне странное действие. Растроганный, с неизвестно откуда взявшимися морями в глазах, я принуждён был сделать вид, будто вдруг вспомнил о чём-то важном и, наклонив низко голову, принялся судорожно перебирать вещи в дорожной сумке. Но отец, отыскивая по карманам платок, и сам отвернулся.
Мама и не думала скрывать слёз. Как-то приниженно заглядывая Рэйчел в лицо, она в который раз повторяла одно и то же:
– Ты уж его береги там, Рэйчел. Чтобы он кушал...
На что Рэйчел неизменно отвечала:
– O`key!
***
Серый Лондон, ощетинившийся башнями, шпилями и трубами, произвёл на меня грандиозное впечатление. У каждого города, по-моему, есть свой характер. Встречаются добрые, простоватые городки – таких особенно много в русской провинции. Впрочем, там же вы найдёте города озлобленные и опустившиеся. Бывают города легкомысленные и точно подвыпившие. Бывают нарядные и весёлые. Бывают мрачные и деловитые.
Мне показалось, что Лондон – город коварный, город насмешливый, город порочный. Но порок этот не явный. За толщей серого камня тлеет бесовский уголёк, и кто знает, разгорится ли он пожаром...
Но всё это, конечно, фантазии. А на деле, сколько силы, сколько благообразия являет этот город! Город основательный, город, не терпящий возражений.
Ура! Или, как здесь говорят: Вау! Да здравствует Британия! Эта чистота кругом, особенно в туалетах, этот комфорт повсюду, эта эстетика жизни, этот стиль – невозможно, раз увидев, не поклониться и не признать превосходства.
В Москве мне выдали визу сроком на полгода. За это время мы с Рэйчел должны были пожениться, после чего я смог бы работать и ходатайствовать о какой-то особенной марьяжной визе. Но я прожил в Англии всего лишь три месяца. После чего оказался на Гомере. Как и почему это было, я и собираюсь рассказать, предложив вниманию читателей свой дневник.
Признаться, я всегда считал дневник несовершенной литературной формой, вопиющей о писательской слабости. Чего уж проще? Ставь даты да вписывай события. Но сейчас я понимаю: дневник интересен причастностью. Дневник – живое свидетельство, фиксация первых впечатлений, незамутнённых ни временем, ни собственными мудрованиями.
А потому позвольте предложить
Дневник Иннокентия Феотихтова
10.01.95.
Моему другу Максиму посвящается сие, написанное без прикрас, ибо не гнался за словом, а возжелал правдиво сказать всё, что хотел и как мог.
11.01.95. среда
Перечитал написанное вчера «посвящение» и залился краской. Неизвестно, с чего бы это я так зарисовался.
Хотя... Всё ещё не могу поверить, что я лондонец. Каждую секунду наслаждаюсь Европой. Спускаюсь завтракать в кафе и уже приобрёл свои привычки. Каждое утро заказываю черничные оладья с кленовым сиропом или лазанью. И то, и другое – дрянь. Особенно лазанья. Но я получаю удовольствие не от пищи, а от обстановки, в которой её поглощаю. Завтрак в кафе, лазанья – это вам не кусок варёной колбасы с кружкой растворимого кофе на тесной кухне.
Иногда, чтобы побаловать себя, заказываю сосиски или яичницу. Потом кофе «Латте» и шоколадный круассан. Чувствую себя буржуа.
Интересно, бывал ли Макс в этом кафе? Надо будет спросить его, а заодно зачитать моё «посвящение». Позавчера он звонил и сообщил приятную новость: «братья», кажется, оставили его в покое. Во всяком случае, в новом году никто из них не напоминал о себе.
Наверное, вся эта история с масонами нужна была для того, чтобы в один прекрасный день я заделался европейцем. Ха-ха-ха!!! Вау!!! Йес!!!
За Макса теперь я совершенно спокоен. И дело даже не в «братьях». Просто Виктория уехала в Сочи и ждёт там Макса. А Макс, похоже, не торопится следовать за ней. Рассказывал мне о какой-то официанточке из бара на Земляном валу. Уверял, что «это нимфа из огня и робости». Не очень понятно, но зато, пока она ходила перед Максом со своими подносами, он «впервые влюбился по-настоящему». Обещал нарисовать её в письме. Что ж, посмотрим на эту нимфу.
А моя нимфа готовится к свадьбе. Решено, что мы будем венчаться. Говорят, здесь венчают всех и со всеми. Так что недоразумений по поводу моего православного крещения быть не должно. После венчания в Лондоне мы отправимся в загородный дом родителей Рэйчел. Свадьба будет довольно скромной, но, вероятно, с прессой. Какие-то дружки Рэйчел сделают репортаж о бедном русском. Бедный русский – это я. Хи-хи-хи!
Меня просят подготовить небольшой speech о правах человека в России и о том, какие надежды я возлагаю на переезд в Великобританию. «Жаль, что ты не чеченец», – сказал Тим, журналист, который будет меня интервьюировать. Кажется, гей...
А пока наша квартира в районе Chelsea уже завалена журналами мод для новобрачных. Я говорю «наша», так как вполне обжился у Рэйчел.
Отличный райончик, между прочим. Почти под окнами у нас протекает Темза. Кругом полно всевозможных магазинов, лавок и ресторанов. Публика здесь роскошная и ленивая: на соседней улице два каких-то немолодых джентльмена каждый день играют в шахматы прямо на открытом воздухе.
Квартира у Рэйчел не слишком большая, но после нашей московской она кажется мне дворцом. Войдя в квартиру и поднявшись по маленькой лесенке, оказываешься в передней. Дальше кухня, гостиная с камином и спальня. Из гостиной в кабинет тоже ведёт лесенка. Рядом с кабинетом – ванная комната с окном, выходящим на какие-то крыши.
Наверное, все эти лесенки и окошки и создают неповторимый английский уют.
Спальня тоже в английском вкусе. Покрывало, занавески, абажуры ламп устроены из белой в голубые цветочки ткани. Даже стены обтянуты всё тем же весёленьким ситчиком. По-моему, очень мило.
Вчера Рэйчел призналась мне, что ровно семь недель до меня у неё не было секса. Немного странное заявление. Во-первых, пришло же в голову подсчитывать! Во-вторых, чувствую себя сексуальным рабом, вывезенным из колонии для утех, что, впрочем, приятно. Собственно странность только в формулировке. Она не говорит: «Как давно я не чувствовала себя желанной и любимой!» Или что-нибудь в этом роде.
Ведь можно сказать: «Жрать хочу!» А можно: «Хорошо бы перекусить!» Словесные предпочтения характеризуют говорящего...
И всё-таки она милая, моя Рэйчел. Так хлопочет... Временами мне кажется, что я люблю её.
Пожалуй.
Совсем немного.
Можно дать себе задание: полюбить её к свадьбе. Интересно, получится?
17.01.95. вторник
Сегодня знаменательный день. Побывали с Рэйчел у нотариуса. Составили и подписали брачный договор. Правда, в силу он вступит только после свадьбы. Но зато уже сейчас для меня многое прояснилось.
Итак, совместно нажитое нами в браке имущество оказывается в совместной собственности. Имущество, нажитое до брака, не является совместной собственностью. До момента заключения брака я не имею права работать по найму, в связи с чем Рэйчел обязуется оказывать мне по необходимости финансовую поддержку. Эти затраты я должен буду компенсировать после того, как найду работу.
Жильё оплачивается нами совместно. И я обязуюсь покрыть половину коммунальных расходов Рэйчел за весь период проживания в её квартире.
Каждый из нас может беспрепятственно ночевать вне брачного ложа. Претензии друг к другу в данном случае не допускаются. То же и относительно отпуска. Мы вольны проводить его отдельно, в любое время года и в любой точке земного шара, в том числе и в частных владениях, принадлежащих семье Рэйчел.
Расторжение нашего брака возможно только по взаимному согласию или же в особых случаях. Например, в случае жестокого обращения или умышленного нанесения материального ущерба.
Итак, 1. Больше никаких завтраков в кафе. 2. В ближайшее время пытаюсь найти какую-нибудь нелегальную работёнку. 3. Сухой корм «Muesli» – вот лучший завтрак для бедного иммигранта!
Чёрт побери! Только за завтраки я должен Рэйчел около ста фунтов! Остаётся надеяться, что я не окажусь в долговой яме.
Родители дали мне с собой пятьсот долларов. Тётя Галя – мамина сестра – бабушка и Макс подарили каждый по сто. Сто пятьдесят у меня было своих. Пятьдесят долларов я просадил где-то в дороге. Таким образом, я прибыл в Британию с девятьюстами долларов в кармане. Сто долларов я потратил уже в Лондоне. Итого осталось восемьсот. Это что-то около пятисот фунтов. Немного. Но если с экономией, какое-то время я протяну без рэйчеловых дотаций.
Надеюсь найти работу и до марьяжной визы. В любом случае Рэйчел обещала устроить меня мойщиком посуды. В тот самый ресторанчик, где когда-то трудился Макс. Но, признаться, меньше всего на свете я желал бы стать мойщиком посуды. Уж лучше побираться или петь на улице.
Впрочем, здесь в Британии всё для меня ново, а потому интересно. Я кажусь себе гостем, которого развлекают хозяева.
После нотариуса обедали с Рэйчел в районе Holborn. Во время обеда произошёл один довольно любопытный эпизод.
Уже за кофе я увидел на улице двух девчонок, лет, может быть, двадцати-двадцати двух. Очевидно, они возвращались из похода по магазинам – в руках обе держали огромное число пакетов и пакетиков. Между собой они о чём-то разговаривали. Время от времени они останавливались прямо посреди улицы и, корчась, заходились смехом.
Несмотря на январь, пусть даже плюсовой лондонский, одеты они были в самые модные летние платья: длинные, с глубокими вырезами и пуговицами по всей длине. Теперь в большой моде малюсенькие косынки, плотно обхватывающие шею и завязанные где-нибудь сбоку кокетливыми узелками. У девиц от смеха узелки сбились назад и глядели нелепо. Поверх платьев на обеих были кожаные куртки нараспашку. Почему-то, несмотря на все их модные ухищрения, я сразу решил, что это не англичанки.
Наконец они приблизились к стеклянной двери нашего кафе. Одна из них уже приоткрыла дверь, как вдруг новый приступ смеха остановил их, и они замешкались на пороге. В кафе ворвались визгливые нотки девичьего хохота. Потом, не сговариваясь, они умолкли и чинно, цугом вошли в кафе.
Но, усевшись за соседний с нашим столик и разложив вокруг себя свои пакеты, они снова зафыркали и затряслись от смеха. К ним подошла официантка, и девчонки, точно опомнившись, принялись приводить себя в порядок. Пригладили торопливо волосы, поправили косынки. Как только официантка, принявшая у них заказ, отошла от столика, накрасили зачем-то губы.
Им принесли пирог, мороженое, кофе. И, приступив к трапезе, они разговорились.
– Ты видела? – громким шёпотом спросила одна по-русски.
Я вздрогнул, напрягся и стал прислушиваться.
– Ты видела? У неё в паспорте три шестёрки. Я ей говорю: «Нина Михайловна, у вас в паспорте три шестёрки». А она: «Ой, так вот почему у меня отдых всё не залаживается!»
Они снова засмеялись.
– А ты видела, как она испугалась? – спросила вторая.
– А то! Ха-ха-ха!..
– А давай ей по почте три шестёрки пошлём!
– Ха-ха-ха!.. Давай наберём на компьютере... покрупнее! А внизу напишем: «HELL».
– Что это?
– Ад!
– Ха-ха-ха!..
– Представь, получает такая Нина Михайловна письмо. Открывает, а там «666» и «hell». Она сразу у своего Ванечки... у неё Ванечка такой умный, английский язык учит... «Что это, Ваня?» А Ванечка: «Это ад, мама!»
И они снова скорчились и застонали от смеха.
– Это ад, мама! – повторяли они снова и снова и хохотали как безумные.
Две пожилые англичанки за столиком напротив с умилением и любопытством поглядывали на них и о чём-то тихонько переговаривались.
Вдруг стеклянная дверь распахнулась и в кафе ворвалась дама, обвешанная такими же пакетиками как у девчонок. Остановившись на входе, дама испуганно огляделась и, заметив двух хохотушек, широким, решительным шагом направилась к ним.
На вид ей было лет что-то около пятидесяти. По лицу её скользили сразу несколько выражений: от испуга и растерянности до строгости и высокомерия. Казалось, она никак не могла решить, как же ей вести себя.
Одета она была неброско и недорого, но подчёркнуто аккуратно. Аккуратными были её стрижка и макияж, словно она только что вышла из салона красоты.
Избыточная аккуратность выдавала непривычку. Было видно, что дама очень старалась выглядеть хорошо для какого-то случая.
– Вот они! – зашипела она на девчонок, подскочив к их столику.
Те опешили, но через секунду разразились самым безудержным хохотом.
Старушки напротив тихонько засмеялись. Рэйчел с неудовольствием покосилась на девчонок.
– Они русские? – спросила она меня.
Я кивнул. Мне не понравилось, что она спрашивает об этом.
– Их целый автобус ждёт, а они кофей кушают!.. – шипела дама. – Ну-ка быстро!
Она всплеснула руками, и пакеты все разом загремели, зашелестели и зазвенели.
Девчонки расплатились, подхватили покупки и, переглядываясь и хихикая, устремились за дамой к выходу.
Вскоре и мы вышли на улицу. Я оглянулся. Но ни девчонок, ни дамы не увидел. Мне стало грустно.
Рэйчел повела меня в «Selfridge`s» – огромный магазин на Oxford street. Не сомневаюсь ни секунды, что в её планы входило поразить меня. Конечно, ничего похожего в Москве я не видел. Размеры магазина, занявшего собой целый квартал, количество и качество товаров, рассортированных по цветам и материалам – всё это впечатляло. Одних чемоданов здесь, наверное, целый этаж. Но назло Рэйчел я решил не выказывать восторгов. К тому же, с её стороны было бестактным приводить меня сюда – что мне здесь делать с моими пятью сотнями?
Я привёз с собой чёрный костюм. По-моему, он вполне годится для венчания. А если Рэйчел он чем-то не нравится, пусть одевает меня за свой счёт. Но пусть не пытается списать на меня свои расходы! Мне лично ничего не нужно.
Через две минуты у меня зарябило в глазах. А через два часа, которые мы провели в магазине, я воображал себя шахтёром, проведшим смену в забое. Или лесорубом, возвращающимся с делянки. Или, на худой конец, грузчиком из мебельного магазина.
Мне кажется, что Рэйчел целый день может щупать, примерять и нюхать. Рэйчел попросту в рабстве у товаропроизводителя. Она страдает от целлюлита, потому что кому-то надо продавать антицеллюлитные кремы. Она мучается из-за волос на ногах, потому что кому-то надо продавать эпиляторы и ужасный воск, который отстаёт от ног вместе с кожей.
К счастью, в пять часов у нас была назначена встреча с её друзьями. И, обвешанные пакетами, как мулы, мы понеслись в бар «Cheshire Cheese» в City.
По дороге Рэйчел взбрело в голову учить меня хорошим манерам, как будто я прибыл из джунглей.
– Запомни, – говорила она, – если кто-нибудь спросит, как тебе нравится Лондон, не нужно подробно рассказывать о своих впечатлениях. Просто скажи: «Oh! Спасибо! Очень нравится!» В прошлый раз Наташа чуть не уснула от твоих рассказов про Baker street.
У этой так называемой Наташи предрасположенность к летаргическому сну. Я просто сказал, что реальная Baker street не имеет ничего общего с киношной.
– А если мне не нравится? – спросил я у Рэйчел.
Но она только хмыкнула и продолжала:
– Когда тебе представляют человека, ты обязательно должен спросить его о чём-то.
– А если мне не интересно?
– Никто и не говорит, что тебе должно быть интересно. Ты должен спросить из вежливости. Понятно?
– Понятно.
– И не разговаривай подолгу с одним человеком. Нужно общаться со всеми. Если разговор затянулся, просто скажи: «Приятно было побеседовать с вами». И ещё. В России совершенно не умеют улыбаться. Вы улыбаетесь только когда вам смешно. А вежливый и цивилизованный человек всегда должен улыбаться другим людям.
Я промолчал.
В кафе нас уже поджидали Таня с Диком.
– Oh! – завопила Рэйчел, увидев их.
Потом они расцеловались, и Рэйчел объявила:
– Это мой жених Кен (так теперь меня называют). Он из России... Это Таня. Она психолог, специалист по рекламе.
– Приятно познакомиться с вами, – Таня протянула мне руку.
– Oh! – сказал я. – И что же вы рекламируете?
– Это Дик, – перебила меня Рэйчел – Друг Тани. Он...
Рэйчел замялась, подняла брови, завела глаза и засмеялась. Таня с Диком тоже засмеялись. Засмеялся и я.
– Oh! – продолжала Рэйчел. – Дик... кажется... руководитель отдела продаж!
– Верно! – воскликнул Дик и протянул мне руку. – Как вам нравится Лондон?
– Oh! – улыбнулся я как можно шире и тряхнул поданную руку. – Благодарю вас. Очень нравится. А что же вы продаёте?
– Простите? – удивился Дик.
Таня и Рэйчел уставились на меня.
– Э-э-э... Рэйчел сказала, что вы руководите отделом продаж. Не так ли?
– Oh! Да! – заулыбался Дик.
– Вот я и хотел узнать, что же вы продаёте. Вы понимаете?
– А-а! – Дик рассмеялся. – Ну конечно!..
В это время в кафе прибыла остальная компания. Наша беседа оборвалась. Всё внимание переключилось на вошедших.
Это были Наташа, Тим и Джеффри...
Кстати сказать, Таня и Наташа – вовсе не Татьяна и Наталья. Обе они стопроцентные англичанки. И зовут их именно так: Таня и Наташа. Кажется, это главные подружки Рэйчел.
Таня – хорошенькая пухлявенькая брюнеточка с удивительной белой кожей и синими глазами. Наташа – высокая, сухопарая шатенка. Я подозреваю, что она – радикальная феминистка или что-то вроде этого. Она не пользуется косметикой и, по-моему, никогда не расчёсывается. Одета она всегда в тёмные джинсы и свитер. Свитеров у неё, по всей вероятности, очень много, но все они почему-то рваные. Таких дамочек я встречал в нашем Институте. Они появились вдруг, неизвестно откуда и расползлись по аудиториям с лекциями по психологии и социологии. Их вид всегда возбуждал во мне желание навести кругом себя порядок. По той же самой причине я стараюсь как можно реже смотреть на Наташу.
Насчёт Тима я нисколько не ошибся. Он действительно гей. И Джеффри – его... Не знаю, как это у них называется. Должно быть, любовник. Хотя Рэйчел настаивает на слове «друг». Но с этим я решительно не могу согласиться. Ведь мы с Максом тоже друзья...
Из этой троицы я не знал только Джеффри.
Пока все они целовались и жали друг другу руки, я стоял в сторонке и старательно улыбался. Наконец, Рэйчел спохватилась.
– Oh! – обратилась она ко мне. – Это Джеффри... э-э-э... друг Тима. Джеффри художник. У него выставка в White Cube... А это, – она указала на меня, – это мой жених Кен. Он из России...
Похоже, моя национальность становится профессией. Они смотрят на меня как на снежного человека или King Kong`а – с любопытством и страхом. Точно ждут, что вот сейчас я достану из-под пальто топор или взмахну шашкой, или выкину ещё что-нибудь, что по их убеждению является верным признаком варварства.
Не знаю почему, но это раззадоривает меня. Я даже подумываю о том, чтобы купить топор и ходить с ним по улицам. Буду носить его на плече, а в кафе укладывать на стол или прислонять к стене. Пусть стоит мой топорик, как штык революционного матроса!..
– Oh! – воскликнул я и прижал руки к груди. – Неужели в White Cube?!
Признаться, я понятия тогда не имел, что такое White Cube. Только по дороге домой Рэйчел объяснила мне, что это лондонский выставочный зал.
– Да, – с достоинством ответил Джеффри. – А как вам нравится Лондон?..
19.01.95. четверг
Целых два дня моя нимфа со мной не разговаривала.
– Зачем ты это делал? – спросила она меня, когда мы возвращались из «Cheshire Cheese» во вторник.
– Что? – притворился я.
– Зачем ты задавал все эти вопросы?
– Какие вопросы?
– Зачем ты, например, спросил у Джеффри, какими венерическими болезнями он болел?
– Ты сама сказала, что новых знакомых надо спрашивать.
– Надо задавать приличные вопросы!
– А чем это мой вопрос неприличный? Ты сказала, что он «друг» Тима. Я подумал, что геи часто болеют венерическими болезнями. По-моему, логично.
– Логично, но неприлично!
– А задавать человеку пустые вопросы о том, на что тебе наплевать – это прилично?
– Просто всё дело в том, что ты... э-э-э... ты «валял дурака», – последние слова она сказала по-русски.
Я пожал плечами и замолчал...
К четвергу мне надоело молчать. И я решил как-нибудь задобрить Рэйчел.
Э-эх! Пришлось раскошелиться и набить холодильник продуктами. К тому времени, как Рэйчел вернулась с работы, я приготовил ужин. После ужина мы пили кофе у камина. Потом Рэйчел и со своей стороны продемонстрировала волю к примирению. А потом мы снова расположились у камина, прямо на ковре. Рэйчел принесла две книги – для меня и для себя – и углубилась в чтение.
Мне достался «Dracula. Bram Stoker». На обложке была изображена голая женщина с кровоподтёком на шее, а рядом старик с жёлтыми глазницами и длинными белыми клыками.
Я открыл наугад и прочёл: «My own heart grew cold as ice, and I could hear the gasp of Arthur as we recognized the features of Lucy Westenra. Lucy Westenra, but yet how changed. The sweetness was turned to adamantine, heartless cruelty, and the purity voluptuous wantonness». [Моё сердце стало холодным как лёд, я слышал тяжёлое дыхание Артура – мы узнали Люси Вестенра. Люси Вестенра, но совершенно переменившуюся! Её милое, нежное лицо сделалось жестоким и чувственным... (англ.).] Я закрыл и отложил книгу...
Русскими книгами я не успел обзавестись, английских же не люблю. Во-первых, читаю я медленно. Во-вторых, у Рэйчел своеобразная библиотека. Например, я нашёл у неё целую подборку о буддизме...
Гораздо приятнее наблюдать за пламенем, чем читать о проделках графа Дракулы. Огонь мечется и возмущённо шумит, точно ему тесно в камине. Жарко, щёки горят, хочется спать.
– Что ты читаешь? – спросил я у Рэйчел, чтобы развеять сон.
Она молча показала мне обложку своей книги. Названия точно не помню, что-то вроде «Решения Далай-ламы – в жизнь!»
– Ну и как? Интересно?
– Конечно.
– Разве ты буддистка?
– Нет, – сказала она, не отрывая глаз от книги. – Но сейчас это очень модно. А потом я хочу найти в буддизме путь жизни.
– Путь жизни? – я почувствовал, что совсем уже не хочу спать.
– Да. Это важно – выработать для себя новые нормы. Кое-что можно взять из буддизма.
– Что значит «новые нормы»?
– Это значит... ну... – она подняла глаза на меня. – Человек, когда перестал быть животным, перестал действовать только под влиянием своих инстинктов... Но с появлением сознания, человек, чтобы выжить, нуждался в системе координат и в объекте поклонения... – казалось, что она выучила наизусть какой-то текст. – Без системы человек не смог бы организовать и связать картину мира, найти своё место в нём, а просто растерялся и не был бы способен... ни к чему... Но для выживания нужна ещё и цель, которая указывала бы куда идти... Для этого нужен объект всеобщего поклонения, то есть Бог... Бог даёт направление. Бог, а точнее религия, провозглашает общепринятые ценности, которым должно следовать большинство... Бог удовлетворяет основную потребность человека в осмыслении своей жизни...Это необходимо для построения нормального гражданского общества... Поэтому когда отмирают старые религии, появляется необходимость в новых.
– А что ты имеешь в виду: «старые религии»?
– Христианство, например.
– А разве религия может отмереть?
– Ну... она не то, чтобы отмирает, но... э-э-э... она не может оставаться универсальной. Понимаешь?
– Не понимаю. Если люди верят в то, что даёт их религия, они неизбежно признают, что эта религия – не просто свод правил и догм, а Божественное откровение. А Божественное откровение не может, как ты говоришь, отмереть или сделаться вдруг неуниверсальным. «Неуниверсальное Божественное откровение»!.. Хм... А если люди не признают религию Божественным откровением, это означает только то, что они ни во что не верят.
– Как ты можешь говорить это, когда ты сам атеист? – возмутилась она. – И потом, Будда, Аллах, Дао, Конфуций, Христос – это всё Бог, только в представлении разных народов он разный!
– Ну, насчёт Дао не знаю. А что касается меня, я, между прочим, не атеист. Атеисты – это те, у кого нет веры. А религия здесь ни при чём. Я верю в высший разум. Я верю, что существует... что-то такое. Я просто пока не определился с религией. Но как только я выберу религию, я буду считать, что это Божественное Откровение. И это будет мой путь жизни.
– Я просто хотела сказать, – обиделась Рэйчел, – что... в век плюрализма, то есть, когда все признали, что не бывает одной истины, нужно искать что-то среднее. Ну... выбирать всё лучшее.
– А я просто хотел сказать, что быть неверующим и утверждать, что религии отмирают, это всё равно, что ослепнуть и говорить, что в кино теперь никто не ходит.
Рэйчел вела себя схоже в Москве, когда доказывала нам с Максом, что в России делают шубы из собак и кошек. Она почти плакала, стараясь вернуть себе уверенность, которую мы с Максом невольно пошатнули.
Вот и теперь мне нравилось дразнить Рэйчел, раскачивая подпорки, на которых держались её представления об устройстве мира.
– Вера в Бога, – надменно заявила Рэйчел, – это вера в собственное бессилие; отрицать сверхъестественное – это расписываться в собственной глупости. Придумала не я, но всё стало понятно с прочтением и осознанием этой фразы. И ещё. На сайте Института Открытого Общества ты увидишь такие слова: «Мы все действуем на основе идеи несовершенного понимания», – Рэйчел поднялась с ковра, отложила в сторону книгу и гордо покинула комнату.
– По-твоему выходит, что абсолютно то, что нет ничего абсолютного! – крикнул я ей вслед. – Но если это утверждение абсолютно, значит, оно ложно. А если нет – значит, бессмысленно!
Она ничего не отвечала.
– Подумаешь! Институт Открытого Общества... – снова прокричал я. – Это уж точно не Божественное Откровение!..
20.01.95. пятница
Сегодня занимался бухгалтерией.
Ой-ой-ой! Начинаю паниковать. Денег осталось триста долларов, а работы на горизонте не видно. Рэйчел настаивает, чтобы я шёл мыть посуду. Потом, когда получу марьяжную визу, она обещает подыскать мне что-нибудь поинтереснее. Может быть, выдвинет мою кандидатуру на пост премьер-министра?
Неужели я должен буду мыть посуду?!
Как говорили девчонки из кафе: «Это ад, мама!»
Всю неделю пытался найти работу. Обзвонил десятки компаний, но всякий раз повторялось одно и то же. По акценту во мне узнавали иностранца и вежливо осведомлялись, откуда я. Заслышав ответ, заговорщицки спрашивали, есть ли у меня виза и образование. А я всё не мог отделаться от чувства, что собеседников моих интересует, как я попал в Лондон и не связан ли с русской мафией.
Наконец, мне довольно прохладно объясняли, что не нуждаются в моих услугах. И разговор прекращался.
Ничего мне не остаётся, как стряпать ужины для Рэйчел. Может, наняться к ней поваром?
Вечером, когда Рэйчел вернулась с работы, мы снова устроились с ней на ковре у камина. Она с Далай-ламой, я – с Дракулой.
Читать я не стал и, чтобы хоть как-то развлечь себя, решил зарисовать Рэйчел.
Она лежала на правом боку, изогнувшись, как креветка. И поза её просилась на бумагу. Ещё в школе у нас многие заводили «Книги гримас и неестественных поз», куда пером и тушью заносили рисунки всевозможных рож и положений тела. Самым сложным считался автопортрет. Нужно было, расположившись перед зеркалом, состроить рожу и тут же её зарисовать. Гримасничать не так-то просто: мышцы лица устают довольно быстро, и схватить момент нужно мгновенно, выбирая только самое существенное...
Не поленившись, я принёс с кухни ежедневник, карандаш и принялся за дело.
Сеанс я не закончил: Рэйчел устала читать и, переменив позу, предложила мне выпить чаю на кухне.
– Что ты пишешь? – полюбопытствовала она, поднимаясь с пола.
Я протянул ей ежедневник.
– Это ты сейчас нарисовал? – удивилась она, разглядывая наброски.
– Нет, с собой привёз, – хмыкнул я, страшно довольный её реакцией.
– Разве ты умеешь рисовать? – Рэйчел пытливо заглянула мне в глаза.
– Ну-у...
– Но ты учился?
– В художественной школе.
– Значит, ты можешь нарисовать любой предмет?.. А портрет? Ты мог бы написать мой портрет? На холсте?
– Но у меня ничего нет для этого!
– А что тебе нужно?
Я подумал немного и выпалил:
– Краски... кисти... холст... подрамник...
Рэйчел записала что-то в ежедневник, и мы отправились на кухню пить чай.
21.01.95. суббота
Сегодня вечером она спросила меня:
– Хочешь, завтра утром пойдём в Kensington Gardens?
22.01.95. воскресенье
– Конечно, в январе здесь совсем не то, что в марте или августе, – вздохнула Рэйчел, как только мы оказались за оградой парка. – Летом здесь загорают и купаются.
– Это и есть Kensington Gardens? – спросил я.
– Нет, – пояснила Рэйчел, – это пока Hyde Park.
– Hyde Park? А где же Kensington Gardens?
– Там, – она кивнула. – За озером Serpentine. В этом озере утопилась беременная жена Перси Шелли...
– Зачем это?..
– А ещё одна девушка встретила здесь призрак, похожий на неё как две капли воды. И через месяц она умерла...
– Почему?
– Не знаю... Раньше где-то здесь была виселица... Там! – она махнула рукой в сторону. – В Лондоне было много виселиц. Раньше убийцу вешали, потом мазали жиром, потом приковывали к виселице. Так его оставляли, пока он не истлевал совсем. А в 19 веке мятежников вешали не до смерти, а когда снимали, то вырывали у ещё живых внутренности и тут же их сжигали, потом отрубали головы и четрертовали.
– А сейчас вы почему так не делаете? – спросил я.
Но Рэйчел только обиженно посмотрела на меня и объявила:
– Британия – цивилизованная страна. У нас нет смертной казни!
Kensington Gardens – чудесное место! Курорт посреди мегаполиса. Как я был благодарен Рэйчел, что она привела меня сюда!
Мы прошли сквозь Hyde Park и Kensington Gardens и оказались на Bayswater road.
Здесь, вдоль ограды Kensington Gardens, расположились художники со своими работами. Целая галерея местных достопримечательностей: Тауэр, Мраморная Арка, памятник принцу Альберту и какие-то неизвестные мне здания, монументы и фонтаны, запечатлённые на бумаге и холсте. Отличительной особенностью лондонского вернисажа являются, пожалуй, изображения курительных трубок и номерных табличек с Baker street.
Каждый из этих шедевров, как и всё в Лондоне, стоит целое состояние. Просто удивительно, что нужно думать о своей работе, чтобы просить за неё такие деньги!
– А ты? Ты можешь так рисовать? – спросила Рэйчел.
– Даже Гитлер мог так рисовать, – хмыкнул я.
Рэйчел смерила меня взглядом, но ничего не сказала.
По-моему, она намекает, что и мне следует выйти на Bayswater road с кипой курительных трубок.
А что? Пожалуй, это идея. Стоит, например, красиво написать «Baker street, 221b», как можно смело спрашивать у туристов деньги. А главное, я выгодно отличаюсь от автохтонных живописцев. Во-первых, я всё-таки не англичанин и у меня другое видение мира. А во-вторых, пройдёт время, прежде чем местные поймут и скопируют мою манеру в изображении курительных трубок. И, между прочим, есть ещё Джеффри с выставкой в каком-то белом кубе. А это что-нибудь да значит!..
У-у-у...
Может, мне и не быть премьер-министром Великобритании, но потеснить Тёрнера я, пожалуй, готов.
23.01.95. понедельник
Целый день бродил я по городу. Погода скверная. Довольно тепло, но пасмурно и чертовски влажно. Ощущение такое, будто идёт невидимый дождь.
Прав был Макс: серый город. Серый в красных пятнах.
Красные телефонные будки, красные автобусы, красные почтовые ящики... Как холст, забрызганный кровью...
Признаться, Лондон пугает меня. Живя здесь, чувствуешь себя оторванным от всего света. Это ощущение усугубляется погодой. Иногда мне кажется, что Лондон вот-вот растворится в своей мороси и навсегда исчезнет. А я останусь один, на далёком острове, среди холодного моря.
А вечерами город похож на чудовище, ощетинившееся и ревущее, изрыгающее холодное пламя, которое в ясную погоду затмевает звёзды...
И ещё одно навязчивое впечатление. Я одержим каким-то интуитивным чувством, что вся лондонская жизнь пропитана расчётом. Даже благотворительность кажется мне лишь частью грандиозного коммерческого проекта. Чем-то вроде рекламы, перед отдачей требующей серьёзных капиталовложений. Не знаю, откуда у меня это недоверие? Скорее всего, это проявление рабской психологии. Хотя... Неужели у меня рабская психология? Трудно сказать.
Но я гоню прочь все миражи. Я беспрестанно сравниваю Лондон с Москвой и хочу, чтобы сравнение оказывалось не в пользу Москвы.
Лондонское метро не разочаровывает меня. Напротив, я соглашаюсь с рационализмом и прихожу к выводу, что мрамор и витражи под землёй неуместны.
Картинки откровенного содержания и бесстыдные до наивности листовки в телефонных будках поначалу вызывают во мне недоумение. Но очень скоро я понимаю, что это могут позволить себе только очень свободные люди. И такой свободе нужно ещё учиться.
К нищим, роющимся в мусорных баках, я не испытываю жалости. Первое время я был удивлён, что в благополучном, цивилизованном городе можно стать свидетелем отвратительных, типично московских сцен поедания отбросов. Но потом я порадовался за нищих, для которых весь мусор рассортирован; и вознегодовал вместе с Рэйчел, уверенной, что «они тунеядцы, сидящие на пособиях и препятствующие оживлению экономики Англии».
Я смотрю на специальные ящики для собачьего дерьма в Kensington Gardens и, вспоминая весенний разлив фекалий в Москве, испытываю стыд. Я стыжусь московской слякоти, замечая, что после лондонского дождя на брюках нет ни единого пятнышка. Знаки внимания, которые оказывают здесь инвалидам, также заставляют меня стыдиться. И я с усмешкой думаю, сколько ещё предстоит России учиться такому милосердию.
Я пытаюсь понять себя: зачем мне нужны эти сравнения и почему я так радуюсь московской неразберихе. Чтобы разобраться в себе, нужно только одно: предельная честность с самим собой. Рисоваться недопустимо: истина ускользает от самой маленькой фальши.
Итак, я убежал за границу, как только мне представилась такая возможность.
Я убежал, потому что главной ценностью моего поколения было всё «импортное». Высшим достижением считалась эмиграция. Особенно в капиталистическую страну. Почему? Потому что наше поколение возненавидело хаос и возжаждало свободы.
Свобода! Я непрестанно думаю о ней. Я убежал в свободную страну, но свободы так до сих пор и не изведал. Я сыт, обут, одет. Я даже развлекаюсь иногда. Вокруг меня чистота и порядок. Но где свобода? А может, и тут принимают за свободу какую-то чепуху, вроде газетной болтовни?
Рэйчел говорит, что для неё свобода – это поступать так, как ей кажется правильным. И здесь тайна! Всё дело именно в том, что считать правильным.
Разве Рэйчел сама придумала права человека, за которые она бьётся на страницах своей газеты? Или «несовершенное понимание» и плюрализм? Значит, то, что она считает правильным, ей кем-то навязано. Она всего лишь беззаветно и безусловно верит в предложенные ценности. И значит, её свобода – это ненастоящая свобода.
Где же тогда искать свободы?
А может, это приходит мне в голову только потому, что у меня рабская психология?
Рассуждения только пугают меня. Гораздо проще сравнивать Москву и Лондон, фальшиво стыдиться за родной город и чувствовать себя причастником цивилизации.
24.01.95. вторник
Сегодня пришло письмо от Макса. Ура! Самое приятное в моей лондонской жизни – это письма из России. И особенно от Макса.
Хотя сегодня я получил лишь первое письмо от него.
Помню, перебирая дедовские письма с фронта, бабушка как-то сказала: «А был бы телефон у него в окопе, с чем бы я сейчас осталась?»
Только живя в Лондоне, начинаю постигать мудрость этих слов. Все письма, а у меня их пять: от мамы, от папы, от двоюродного брата, от тёти Гали и от бабушки, – я храню как самые дорогие сокровища в резной деревянной шкатулке, купленной здесь, в Лондоне, на рынке Portobello.
Сегодня в шкатулку ляжет шестое письмо.
Макс пишет удивительную чушь. Но эта чушь кажется мне сейчас благой вестью.
Он ещё раз в подробностях поведал историю своего знакомства с «нимфой из огня и робости». Нимфу, к слову сказать, зовут Зоей. Макс приложил свой рисунок, на котором Зоя выглядит проглотившей шест.
Так и вижу похотливого Макса, расположившегося у барной стойки с блокнотом, и чахоточного вида Зою, проплывающую мимо с подносом!
Почему-то размер носа Зои, судя по рисунку Макса, совпадает с размером её груди. Одно из двух: либо эта Зоя фантастическая уродина, либо Максу пора заняться фотографией, а не пугать добрых людей своими рисунками.
Дальше следует описание какой-то кокаиновой тусовки и того, как Макс добирался на эту тусовку. «Была полная луна, – пишет он, – какая-то особенная в ту ночь, особенно красивая и особенно кокетливая со мной: сперва она показалась мне в роли огромного уличного фонаря, ибо висела низко, на прямой, уходящей вдаль улице, точно в центре её. В следующий раз я спутал её с белыми светящимися часами, а истинные часы, стало быть, с ней. Затем в окне как перед зеркалом, она гримасничала со мной; но между тем я видел её и суровой, задумчивой, строгой, с застывшим и всепрощающим взглядом. И это было в те минуты, когда и я был задумчив, и оба мы думали, кажется, о чём-то похожем...»
Боже мой! Зачем ему кокаин?!
Ещё Макс передаёт мне приветы от Алисы и от Липисиновой.
В первом случае сердце моё сладко заныло, а во втором – тревожно ёкнуло. Ещё недавно, в Москве, я почти гордился связью с Липисиновой. Но сейчас я стараюсь забыть её, напоминание о ней мне неприятно.
О том, что произошло с нами в Москве, я почти не думаю. Эти события я согласился считать неизбежным злом на пути к свободе.
Заканчивается письмо так: «Мечтаю повидаться с тобой, скучаю временами, но верю, что у вас благополучие пребывает. Берегите друг друга, ибо не мне судить вас, и повода к суду быть не должно, ибо люблю вас. Максим».
26.01.95. четверг
Странный день сегодня.
Вечером Рэйчел притащила домой целый ворох кистей – хороших, натуральных кистей; карандашей и красок; альбом для эскизов и два отменных холста; угля, картона, подрамник и даже мольберт. Подрамник, мольберт и кое-какие краски передал для меня Джеффри, всё остальное Рэйчел купила сама.
Потом она сняла со стены свою фотографию, на которой ей лет восемнадцать, и, кокетливо улыбаясь, объявила:
– Mister великий художник, позвольте заказать у вас свой портрет, – с этими словами она присела в реверансе.
– Валяй, – сказал я, разглядывая вблизи её фотографию, – заказывай.
– Вот фотография. По правде, я немного изменилась...
Ничего себе «немного»! Худенькое личико, прозрачная русалочья кожа, наивный, удивлённый взгляд, собранные на затылке в хвост русые волосы – ни тебе второго подбородка, ни тебе нечёсаных патл, ни тебе близоруких, нелюбопытных глаз.
У многих я видел такие глаза – близорукие и нелюбопытные. «Смотрю на вас, потому что надо же мне куда-то смотреть!» Наверное, это закономерно. Зачем острое зрение тому, кто дальше себя всё равно не хочет видеть?..
– Я желала бы, Mister великий художник, быть похожей на эту фотографию. Но так, чтобы меня могли узнать мои друзья. Этот портрет будет мне свадебным подарком... Ах, да! – она сделала вид, что спохватилась. – Если Mister великий художник сделает хороший портрет... – здесь она взяла паузу, – думаю... э-э-э... ну... думаю... будут ещё заказы!..
А ночью мне вдруг стало страшно.
Когда Рэйчел, дурачась, называла меня «Mister великий художник», я был в каком-то вдохновении, я действительно ощущал себя великим художником. Подарки, первый в моей жизни заказ и обещание новых заказов, реверансы – всё это пробудило во мне чувство собственной значимости и готовность сию же секунду взяться за портрет хоть королевской семьи. Но прошло время, я остыл и – о, ужас! Что я буду со всем этим делать?!
Несмываемый позор станет расплатой за моё бахвальство.
Господи! И ведь даже поговорить не с кем!
Делать нечего. Видно придётся завтра графить целлофан и штрих за штрихом переносить лицо Рэйчел с фотографии на холст.
31.01.95. вторник
Итак, портрет окончен. Поясной вполоборота портрет. Я написал его в четыре сеанса по четыре часа. В нижнем левом углу поставил свой росчерк, на обороте написал: «Холст, масло, 27х41».
Я всегда знал, что у меня нет ни малейшего таланта. В лучшем случае я – дизайнер, но никак не художник. Впрочем, ещё в школе мне говорили, что у меня довольно точная рука и строгий рисунок. «Технический стиль» – так кто-то отозвался о моих работах.
Рэйчел вышла похожей, но как бы в общих чертах. Вот она глядит на меня с портрета стеклянными, помертвелыми глазами, точно как волк с картины Васнецова. Лицо её не выражает ничего решительно. Разве только слабое недоумение и недовольство, прорвавшиеся на холст случайно и не имеющие к живой Рэйчел никакого отношения.
Сегодня вечером я намерен предъявить портрет оригиналу. Я решил пойти на хитрость. Скажу Рэйчел, что портрет ещё не завершён. Если она сочтёт портрет произведением безупречным и окончательным, сделаю вид, что принуждён уступить, и к портрету уж не вернусь. Если она предпочтёт увидеть готовую работу... Что ж, придумаю что-нибудь яркое и экспрессивное!
01.02.95. среда
– Oh! – сказала Рэйчел, когда я подвёл её к портрету.
И я похолодел. Потому что не мог разобрать, что она хочет выразить этим своим «Oh».
Перед осмотром Рэйчел принесла два бокала вина. И теперь, прижимая свой бокал к щеке, с настороженным удивлением и даже как будто с испугом смотрела она на портрет. Потом подалась назад, повернулась к портрету левым глазом, потом правым. Потом недоверчиво взглянула на меня, отпила немного вина и сказала:
– Great!
У меня гора с плеч упала. Как же я волновался, ожидая, что она скажет! Я таки не теряю надежду писать на заказ. Пусть я бездарен, но быть живописцем, писать картинки за деньги – всё лучше, чем мыть посуду.
Залпом я выпил своё вино.
Оказывается, моя мазня может кому-то нравиться! Хо-хо!
Вот только зачем я сказал ей, что портрет ещё не окончен?!
– Как? – удивилась она. – Разве нужно ещё что-то?
– Видишь ли, – я подошёл к камину поставил пустой бокал на каминную полку. – Я хотел только... кое-где тронуть. Так... чуть-чуть. Я хотел сделать портрет более... э-э-э... ярким, понимаешь? Более экспрессивным.
– Экспрессивным? Это в духе Мунка?
– Да-да. Что-то в духе Мунка.
– Oh! Я понимаю, – закивала она. – Немного скучно?
Я улыбнулся и неопределённо покрутил головой.
– Прекрасно! – сказала она, снова углубляясь в созерцание портрета.
Я почувствовал себя неловко.
– Эдвард Мунк! – громко сказал я.
– Прости? – она повернулась ко мне.
– Ничего... Я говорю: Эдвард Мунк!
– А-а! Да, мне очень нравится Мунк! Oh! – и она ласково погрозила мне пальчиком. – Я не ошиблась в вас, Mister великий художник!
Потом она подошла ко мне, обвила мою шею правой рукой и прошептала, дыша в лицо белым вином:
– Подумать только, я и не знала, что выхожу замуж за русского художника!
Вознаграждён я был щедро...
Однако наутро мне пришлось-таки разбираться с экспрессией. К счастью, у Рэйчел есть несколько альбомов по искусству и среди прочих – Мунк. Вероятно, ей действительно «очень нравится Мунк».
Мне нужно было уяснить для себя что-то общее, что-то характерное – то, из чего, собственно, складывается «экспрессия в духе Мунка». Альбом оказался тоненьким – всего-то сотня листов. Репродукций немного, зато печать отменного качества. Я полистал альбом, отметил для себя несколько работ и принялся за дело.
Прежде всего, за спиной у Рэйчел я поместил широченную ультрамариновую волну. Волна выбегала из нижнего левого угла и по диагонали поднималась наверх. Показавшись из-за головы Рэйчел, волна круто забирала влево. И, перерезав холст надвое, разбивалась о левую вертикаль.
Изо всех сил я пытался навязать портрету экспрессию, для чего отчаянно смешивал краски, наносил мазки беспорядочными, резкими движеньями, точно побивая холст. Верхнюю часть полотна я покрыл кроваво-красными перьями, вкрапливая местами лазурь.
Взглянув на своё детище с двух шагов, я пришёл в ужас. За спиной у Рэйчел развёртывалось что-то несосветимое. Небо налилось кровью, и реки стали горьки! Но Рэйчел ко всему этому оставалась совершенно безучастной. Тогда я решил заняться её лицом.
Прежде всего, я тронул щёки и лоб Рэйчел синей краской. Рэйчел как будто удивилась. «Погоди же, голубушка!», – обрадовался я новому выражению. И следом затем добавил зелени под глазами и на подбородке.
В какой-нибудь час я разукрасил Рэйчел так, что от прежнего портрета не осталось и следа. Теперь при беглом взгляде на картину могло показаться, что это индейская женщина, одетая в европейское платье и причёсанная на европейский манер. «Река Амазонка и пожар в джунглях», – подумалось мне.
Но стоило присмотреться, и впечатление менялось. Раскраска, а точнее игра света и тени, придавала Рэйчел выражение жёсткое, хищное, но вместе с тем беззащитное.
Я ещё раз оглядел портрет.
Н-да!..
Картина способна разве что вызвать недоумение да навеять скуку.
И зачем я связался с этой экспрессией? Испортил и без того плохой портрет. А ну как Рэйчел не понравится? Что тогда?
А может, Макс был прав? Что если главное – оригинальность и эпатаж? В таком случае я должен рассчитывать не на ценителей талантов, а на любителей экстравагантности. И если уж художник из меня никудышный, так почему бы мне не сделаться шутом, забавляющим публику? Можно самому рассказывать о своих творениях, растолковывая и приукрашивая. Побольше уверенности, Mister великий художник!
Впрочем, слово «шут» мне совершенно не нравится. Гораздо лучше «show-men»...
Я назову картину так: «Урбанизация». Нет, лучше так: «Дитя урбанизации».
Нет, чёрт побери! «Miss Урбанизация»!
Эта волна и эти кровавые перья значат течение городской жизни, беспощадной и неумолимой. А раскраска значит одиночество городского человека.
Да, но при чём тут раскраска?
Очень просто. Раскраска – это попытка городского человека привлечь к себе внимание.
Я поправил свою подпись в нижнем левом углу, добавил название и отправился спать до прихода Рэйчел.
– Oh! Darling! – вскричала Рэйчел и схватила меня за руку. – Это тот самый портрет?
– Да, – зевнул я. – Помнишь, я говорил тебе об экспрессии?
– В духе Мунка?
– Ага... в духе Мунка. Эту картину я назвал «Miss Урбанизация».
– «Miss Урбанизация»?!
– Ну да. Городской человек одинок... Видишь эту волну?
– Да.
– Это... это жизнь. Такая... суровая, – я покачал рукой, как будто взвешивал в ней камень. – Как сама вечность. Красный цвет подчёркивает жестокость жизни. А эти пятна на лице...
– Светотень?
– Да, но на лице городского человека это выглядит как боевая раскраска. Защитный слой, долженствующий пугать врагов. Городской человек одинок, но подозрителен. Он хочет любви, но не даёт любить себя и не умеет сам.
Рэйчел сложила на груди руки, точно Пабло Пикассо, и углубилась в созерцание.
– Это потрясающе, Кен! – воскликнула она, наконец.
– Что?
– Твоя идея. И та свобода, с которой ты выразил её... Человек хочет и не умеет любить! И не даёт никому любить себя!.. Это действительно потрясающе! Сколько у тебя свободы! Я не знала...
– Ну, сколько? – усмехнулся я.
– Ну... э-э-э... ты быстро учишься. Понимаешь? Ты недавно приехал и уже умеешь свободно выражать себя. Ты ничем не скован... Это потрясающе! Знаешь, этот портрет обязательно нужно показать Джеффри...
05.02.95. воскресенье
Вчера к обеду у нас были гости. С утра мы готовили с Рэйчел угощение. Какие-то пирамидки на палочках – микроскопические квадратики ветчины, салатных листьев, рыбы, огурца и хлеба, смазанного майонезом. Ещё микроскопические квадратики с чёрной икрой. Рэйчел утверждает, что именно так и надлежит есть икру. И что в России едят её неправильно. Ещё фрукты, шампанское и белое вино.
Никакого застолья. Гости, пять человек, свободно перемещаются по квартире с бокалами, сидят на полу, на столах и непринуждённо болтают.
Главное угощение – портрет.
Рэйчел оставила его на мольберте прямо посреди гостиной, и все, кто входил в комнату, неизбежно оказывались во власти «Miss Урбанизации».
Первой пришла Наташа. Делая вид, что ей ни до чего решительно нет дела, она в передней принялась рыскать глазами, так что невзначай заглянула даже на потолок. Рэйчел ответила ей таким же напускным равнодушием. Можно было подумать, что Наташа заглянула с прогулки на чашку кофе.
Улыбаясь как можно более дружелюбно, обе они важно проследовали в гостиную. Я поплёлся за ними. Завидев портрет, Наташа вдруг остановилась и впилась в него глазами. Дружелюбие улетучилось, от улыбки осталась лишь судорога.
Потом она достала откуда-то очки и, нацепив их, подошла поближе. Потом попятилась назад, обернулась ко мне и напрягла лицевые мышцы, изображая улыбку. Потом снова повернулась к портрету и, наконец, сказала:
– Мило...
– Это «Miss Урбанизация», – охотно пояснила Рэйчел. – Городской человек хочет любить, но не умеет. Хочет быть любимым и не даёт себя любить. Он одинок и подозрителен. Даже игра света и тени на лице и одежде городского человека выглядит как боевая раскраска у примитивных народов.
– Oh! – заметила Наташа.
В это время позвонили в дверь. Рэйчел, извинившись, поспешила открывать, а я, чтобы не оставаться с Наташей, увязался за ней.
Пришли Таня с Диком.
Дик, едва только перешагнул порог, спокойно и уверенно обшарил глазами потолок и стены. Не обнаружив ничего нового, он всё так же спокойно протянул Рэйчел свёрток и коробку конфет.
Таня также не думала скрывать своего любопытства. Но оглядывалась она с видом лукавым и извиняющимся, точно говоря: «Ничего не могу с собой поделать». Встретившись со мной взглядом, она хихикнула и опустила глаза.
Рэйчел подвела их к портрету и замерла в ожидании.
– Oh! Рэйчи! Здорово! – воскликнула Таня.
И, обернувшись ко мне, кокетливо улыбнулась:
– Я тоже хочу портрет.
– Да, это очень хороший портрет, – серьёзно заметил Дик. – Настоящий фамильный портрет. И, прежде всего, он хорош потому, что он есть. Потому что это здорово – иметь портреты членов семьи. У меня есть портрет моей прабабушки. Но он очень маленький. А я бы хотел, чтобы он был большой.
– Да, большой это лучше, чем маленький, – согласилась Рэйчел.
Она была в том особенном расположении духа, когда хочется, чтобы всем вокруг было хорошо. Оттого она охотно поддакивала и соглашалась с каждым.
– Картина называется «Miss Урбанизация», – отозвалась Наташа, развалившаяся на диване.
– «Miss Урбанизация»? – переспросил Дик.
Таня снова кокетливо мне улыбнулась.
– Да, ведь городской человек одинок... – с удовольствием принялась объяснять Рэйчел.
А я, к удивлению своему, вдруг понял, что мне жаль Рэйчел. В ту же секунду я заскучал и, отойдя от портрета, уселся на диван рядом с дружелюбно улыбавшейся Наташей.
Звонок в дверь оборвал Рэйчел на полуслове.
– Это Джеффри! – почему-то шёпотом объявила она.
Глаза у неё загорелись, она затрепетала.
В следующую секунду вся компания, включая меня, бросилась в прихожую. Рэйчел сумела заразить нас своим беспокойством. Я чувствовал, что и сам с нетерпением жду этого Джеффри. И отчего-то волнуюсь.
– Привет, Рэйчи! – прогремел Джеффри. – Ну показывай, показывай... Привет, Кен. Как твоё здоровье?
И они с Тимом бешено расхохотались, намекая, очевидно, на мои вопросы в день нашего знакомства в «Cheshire Cheese».
Рэйчел нервно рассмеялась и повела всех в гостиную.
В дверях гостиной вся компания остановилась. Джеффри в середине, остальные около него полукругом.
В чёрном свитере с высоким горлом, испещрённая разноцветными как конфетти мазками, безразличная и равнодушная ко всему на свете, смотрела на нас с портрета Рэйчел. А за спиной у неё что-то такое полыхало и разливалось.
– Вау! – хихикнул Тим. – Да это крутой авангард, а? Рэйчи?
Никто не обратил на него никакого внимания. Все ждали, что скажет Джеффри. Меня, правда, неприятно кольнуло замечание Тима. Я уже приготовился обороняться, но потом решил послушать, что же всё-таки скажет Джеффри.
А Джеффри, знакомый, очевидно, с системой Станиславского, держал паузу.
– Эй, Джефф, ты уснул? – не вытерпела Наташа.
– Что ж, – очнулся Джеффри, – неплохо... Неплохо, старик! – он повернулся ко мне и погладил (ой!) меня по плечу. – Этот ультрамарин мне нравится... И умбра... Особенно ультрамарин... Я чувствую этот ультрамарин... Н-да... Только, вот что... Академизм... Поменьше академизма, старик!
– Что плохого в академизме? – удивился я.
– Видишь ли, – он обнял меня за плечо. – Для художника – для большого художника! – живопись сейчас не самое актуальное.
– Как это? – не понял я.
– Просто голая живопись – это как ученичество, понимаешь? В современном искусстве главное – это свобода выражения. Эй, раскрепостись! Почувствуй себя свободно и комфортно. Ничто не должно мешать или запрещать тебе самовыражаться. Вываливай из себя всё, что только есть в тебе, понимаешь? Это-то и интересно. За это хотят платить. Мысль, не табуированная ничем и воплощённая в образах – вот, что такое современное искусство.
– Да, но все великие культуры, в том числе европейская, рождались во времена великих табу, – робко заметил я.
– Нужно идти вперёд, старик! Нельзя до второго пришествия рыдать перед Рембрандтом! Надо создавать своё, современное. Tempora mutantur, меняется и искусство. Мы живём в век свободы, в свободной стране, где каждый человек может иметь любые взгляды. Это наше время, оно выпало нам, и мы должны творить здесь и сейчас. Художник просто обязан быть современным. Ну ладно! – он засмеялся. – Мы уже всем надоели. Нельзя злоупотреблять вниманием публики. Приходи лучше на нашу выставку. Посмотришь, что есть в Лондоне интересного. O`key?
– Окей, – вздохнул я.
Все сразу оживились, заговорили. Наступило какое-то облегчение, точно все мы успешно сдали экзамен.
– Понимаешь, Джеффри, – щебетала Рэйчел, – картина называется «Miss Урбанизация». Ведь городской человек одинок...
Чудесная английская вечеринка: пирамидки, икра, белое вино, чувство лёгкого голода, потом конфеты, добрая марихуана и, наконец, такси, которое везёт нас по ночному Лондону в какой-то клуб.
Едем молча. Во всю дорогу ни разу не останавливаемся на красный свет. Точно по сценарию проскакиваем все светофоры на зелёный. Джеффри, который сидит рядом с водителем, делает ему комплимент. Довольный водитель ёрзает в кресле и со скромным достоинством соглашается с похвалой.
И вот мы прибываем, расплачиваемся и выходим из такси.
То, что я вижу, превосходит все мои ожидания. Тяжёлое, мрачное здание бывшей фабрики, напоминающее чем-то каменоломню. Полная луна, тусклая от городского света. И, точно отголосок какой-то дьявольской оргии, тревожный гул под ритмичные удары, доносящийся откуда-то из чрева земли. «Это ад, мама», – невольно думаю я.
Мы вошли, заплатили за вход. Два охранника с огромным чёрным псом внимательно оглядели нашу компанию. В довершение картины мы получили печати на руки. И только после этого удостоились вступить в таинственный мир, скрытый в подземном лабиринте бывшей фабрики и недоступный любопытному глазу праздношатающегося обывателя.
Бесконечные, как мне показалось, коридоры и переходы, гулкие железные лестницы, кирпичные стены – я ждал, что вот-вот случится что-нибудь необыкновенное. Именно здесь, в этом странном месте, венчающем прежние лондонские впечатления.
Но ничего не произошло.
Мы спустились вниз по железной лестнице, прошли по длинному, узкому коридору и оказались на самой обыкновенной дискотеке. Здесь гремела музыка, которую я ощущал наверху подошвами. Было многолюдно, тесно и душно.
Рэйчел потянула меня за рукав, и мы протиснулись с ней в самой гущу колышущихся тел. Потом она сказала, чтобы я ждал, и исчезла куда-то. Я оглянулся. Вся наша компания растворилась в толпе, я остался один. Тогда я отправился за Рэйчел. Но её нигде не было. Я решил подождать Рэйчел где-нибудь с краю, протолкнулся к стене и оказался между двумя динамиками.
В ту же секунду звук захватил и сотряс меня, проник под кожу, прикоснулся к внутренностям. Я точно перешёл какую-то черту, вторгся во владения невидимого духа. К тому же, оказавшись внутри низкочастотного потока, я вдруг перестал слышать членораздельно: все звуки – музыка, разговор, чьи-то выкрики – слились для меня в один – неистовый, терзающий моё нутро гул. Дискотека вдруг показалась мне каким-то страшным видением: в тёмно-синем полумраке мечутся и скрещиваются белые лучи, выхватывая из тьмы полуобнажённых извивающихся людей. Меня охватил такой ужас, что я, сам не зная, зачем, закричал, что было мочи. И не услышал себя. Меня никто не услышал. Я шагнул вперёд и смешался с толпой.
Излишнюю свою впечатлительность я объяснил действием марихуаны. Тем более что со мной случилась ещё одна странность. Когда мы уже собирались уходить, я вдруг увидел Вилена. Он не танцевал, стоял как-то в сторонке, поглядывал на меня и противненько улыбался. Сначала я не признал его и прошёл мимо. Но тут же опомнился, оглянулся – его уже не было. Я решил, что мне показалось.
А сегодня Рэйчел сообщила, что её родители приглашают нас в гости на следующей неделе. Я удивился, потому что никогда не думал об этом. То есть я совершенно забыл, что у Рэйчел где-то есть родители. Вообще-то я слышал, как она разговаривает с ними по телефону. Но вот уже месяц, как я живу в Лондоне, и до сих пор ни разу не видел их.
06.02.95. вторник
Боюсь сглазить, но, кажется, в моей жизни начинается полоса везения.
Сегодня вечером позвонил Дик и напросился к нам в гости, чтобы переговорить со мной по важному делу.
Со мной! По важному делу!
Я чуть не умер, пока дожидался этого чёртова Дика!
Наконец он появился. В тёмно-синем костюме, в полосатом галстуке, с дурацким кейсом.
Рэйчел провела Дика в гостиную, принесла ему чашку чая, и мы втроём расположились на диване. Из кейса Дик извлёк тощую папку, в которой оказались три старые чёрно-белые фотографии. На каждой так или иначе был запечатлён длинный, одноэтажный белый домик, обнесённый каменной оградкой. На одной из фотографий за домом виднелись высокие холмы и кусок какого-то водоёма – не то озера, не то моря. На другой фотографии перед домом была лужайка, покрытая редкими, похожими на метёлки кустарниками. На третьей фотографии дом казался не в фокусе; зато на переднем плане стояла улыбающаяся, склонившая голову набок молодая женщина в длинном платье и накинутом на плечи мужском пиджаке. В правой согнутой руке она держала несколько длинных травинок, касавшихся её щеки.
Выяснилось, что дом принадлежал семье Дика. В этом доме Дик провёл первые семь лет своей жизни. Отец Дика был фермером, и жили они где-то в Шотландии. Но в начале восьмидесятых отец Дика разорился. Дом пришлось продать, и вся семья переехала в Лондон.
Но дом остался для Дика самым светлым воспоминанием детства. Вот почему Дик хотел бы, чтобы я написал для него этот дом. Совершенно необязательна точная копия с фотографии. Я вполне могу проявить фантазию. Например, рядом с домом изобразить животных – собак, лошадей, овец.
Словом, единственное, чего бы хотелось Дику – это узнавать свой дом.
Дик готов заплатить за картину двести фунтов. Впрочем, если я не согласен, мы могли бы обсудить цену. У меня есть время подумать. Завтра утром Дик позвонит, чтобы узнать окончательное моё решение. А пока оставит мне небольшой залог.
Торопиться с работой не нужно. Главное, чтобы вышло похоже.
Дик выпил свой чай, выложил на столик пятьдесят фунтов и, с обещанием позвонить на следующее утро, ушёл.
Итак, я художник.
Я живу в Лондоне в районе Chelsea и зарабатываю тем, что пишу картины для руководителей отделов продаж.
У-у-у...
09.02.95. четверг
Домик, в котором прошло детство Дика, я написал в два сеанса по три часа.
Перед домиком, для контраста и воздушной перспективы, я поместил воронопегую лошадку с телегой. Холмы за домом я оставил; оставил и лужайку. Море писать не стал. Зато насадил перед домом деревьев и украсил фасад лепкой.
То, что я согласился считать окончательным вариантом, был вялый, застывший пейзаж, один из тех, что во множестве предлагают уличные живописцы.
Я знал, что лучше ничего не сделаю. И просить за эту ерунду двести фунтов мне было как-то неловко. Впрочем, утешал я себя, Дик сам назначил такую цену. К тому же, никто и не ждал от меня шедевра.
Чтобы хоть как-то скрасить впечатление от картины, я решил сделать эффектным момент передачи. Двухуровневая прихожая, вмещающая маленькую площадку перед входной дверью, семь ступенек и пространство второго уровня, позволила мне исполнить всё именно так, как я и задумал.
Дело в том, что на противоположной от входа стене у нас висит большое зеркало. Картину я разместил слева от входной двери, но на втором уровне и так, чтобы вся она отражалась в зеркале. Дик, войдя и поднявшись по лесенке, неизбежно наткнулся бы взглядом на отражение – картина оказалась бы у него за спиной. Так всё и вышло.
Уже на пятой ступеньке Дик увидел в зеркале картину.
– Как дела? – безразлично спросил он, остановившись и вперившись в зеркало.
Я промолчал.
Точно обидевшись на моё молчание, Дик прямо на лестнице развернулся ко мне спиной, ухватился рукой за перила и замер. Потом снова обернулся, перепрыгнул через две ступени, по пути неловко улыбнулся мне и бросился к картине.
Спустя некоторое время, он произнёс:
– Good...
И, помолчав немного, спросил:
– Картина, стало быть, готова?
Неуверенность, а может быть, и разочарование, которые я различил в его тоне, заставили меня насторожиться.
– В чём дело, Дик? – спросил я, чувствуя, как ладони мои становятся влажными. – Что-то не так?
Дик виновато посмотрел на меня, потом взглянул на картину и вкрадчиво начал:
– Я понимаю... эти фотографии, что я дал тебе... они, конечно, старые. Там не очень видно, что дом... видишь ли, дом был белый.
– Понятно, белый! Он и есть белый, – я кивнул на картину.
– Но у тебя он вышел какой-то... голубой...
– Голубой?! – этот ужасный Дик сведёт меня с ума.
Господи! Ведь для меня всё только начинается. И неужели своими глупыми придирками этот джентльмен с замашками бюргера хочет испортить мне будущность! Конечно, дом голубой. Кто же будет писать белый дом чистыми белилами? Разве какой-нибудь дилетант. Я всего-навсего приглушил белизну, доведя её до зелени с голубизной.
Это-то я и попытался объяснить Дику, прочитав ему целую лекцию по теории цвета и в доказательство мазнув дом чистыми белилами.
– Видишь? – ткнул я кистью в белый мазок. – Видишь теперь? Ну во что это превращается?
Дик слушал очень внимательно. Моя речь, похоже, произвела на него впечатление. Но более всего поразил его белый мазок.
– Потрясающе! – сказал он, разглядывая белое пятно. – Так стало ещё хуже.
«Ещё хуже»! Я усмехнулся.
И странно, это простодушное и даже, может быть, случайное замечание, почти обрадовало меня. Радость эта была сродни злорадству. А я, признаться, никогда не думал, что можно злорадствовать по поводу себя самого.
Ещё как можно! Я не вспылил и не обиделся на Дика. Я принял эти два слова как заслуженное унижение. Думаю, всё дело в том, что я чертовски неуверен в себе. Хотя нет. Я уверен, что не имею права быть в себе уверенным. Я отлично понимаю, что художник я никудышный, но уж коли взялся, пусть и по необходимости, так подавай мне и славу, и первенство, и Бог знает, чего ещё.
Представим себе человека с желаниями непомерными, а возможностями скудными. Ну как тут не позлорадствовать! А если такой человек я самый и есть?
Дик попросил меня убрать белизну и сказал, что хочет сделать ещё один заказ. Завтра он привезёт фотографию и тот самый маленький портрет своей прабабушки. Моя задача – с их помощью написать большой портрет прабабушки Дика.
А, кроме того, Таня тоже хочет писать у меня свой портрет. И если я не против, завтра Таня приедет с Диком обсудить свой заказ.
Итак, договорились: завтра в 11.00. Дик оставил мне причитавшиеся деньги, забрал свой «Белый домик» и уехал.
– Завтра в одиннадцать у меня в ателье, – сказал я ему на прощанье.
Похоже, я всё-таки становлюсь модным портретистом. И гостиная Рэйчел действительно грозит превратиться в ателье художника.
10.02.95. пятница
Ну и дела-а!
К одиннадцати приехали Таня с Диком. Уже по их лицам я понял: что-то не так. А когда увидел в руках у Дика «Белый домик», я чуть не заплакал.
Оказалось, что Тане не понравилась телега.
– Выглядит слишком бедно, – объяснил за Таню Дик. – Думаю, нужно заменить телегу каким-нибудь экипажем. Может быть, кэбом? – обратился он к Тане.
– Хм... Кэб здесь не при чём. И откуда в деревне кэбы?.. Тем более в Шотландии...
– Да, действительно, – согласился Дик. – Тогда, может, карета?
– Послушай, Дик, – сказал я. – Будет лучше, если ты найдёшь мне картинку. Покажи, что именно ты хочешь видеть вместо телеги, и я впишу это.
– O`key, – обрадовался Дик. – Но ещё лошадь...
– Что с лошадью? – не понял я.
– Видишь ли, – промямлил Дик, – эта лошадь... она похожа на корову...
– Прости?
– Я говорю, лошадь. Лошадь похожа на корову.
Так. Вчера он сказал мне: «Ещё хуже», а сегодня утверждает, что я не могу написать лошадь. Тогда какого чёрта им от меня надо?
Конечно, эта чёрная с белыми пятнами лошадь, запряжённая в телегу, вовсе не орловский жеребец, а всего лишь вислозадая кляча. Но утверждать на этом её сходство с коровой... Нет, право, это выше моих сил.
Я припал к картине, стараясь понять, чем же это моя лошадь напомнила им корову. Положение моё было ужасно: во-первых, я вспылил и готов был нагрубить Дику, во-вторых, я совершенно не понимал, как теперь вести себя. Спорить – глупо. Спрашивать – как-то неловко. Тьфу!..
– Я имею в виду её цвет, – пояснил Дик.
Ах, вот оно что!
– Было бы лучше, если бы ты сделал её просто чёрной. И, может быть, надо вписать ещё одну?
– Ещё одну – что?
– Ещё одну лошадь. Вторая лошадь подчеркнёт благосостояние хозяев дома.
– Лошадь подчеркнёт благосостояние?
– Да.
– А, может, пустить сюда отару овец? Сразу будет видно, что богатая семья.
– Овец? – Дик повернулся к Тане.
Таня в ответ улыбнулась самыми кончиками губ и повела плечом.
– Нет, не надо овец, – твёрдо заключил Дик. – А лучше убери вот эти пятна, – и он ткнул пальцем в лепку, которой я попытался украсить фасад дома.
– Это лепка, – сказал я.
– Я понимаю. Но она выглядит как... как ободранная штукатурка. И ещё вот это окно. За деревом его почти не видно. Мне бы хотелось, чтобы оно было обозначено более чётко...
– O`key, – вздохнул я. – Это всё?
– Знаешь, я всё думаю про телегу... Может, просто передвинуть её поглубже? Вот сюда, – он снова ткнул пальцем куда-то в подножье холма. – А на переднем плане пусть будут две чёрные лошади и карета... Да! А на телегу, пожалуй, нужно нагрузить сена.
У меня такое чувство, как будто мне и в самом деле предстоит передвигать лошадей и грузить сено. Слава Богу, разобрались с лошадьми и коровами и перешли к прабабке.
Дик, как и обещал, принёс маленький портрет и фотографию. Портрет оказался настолько ужасным, что я даже приободрился и осмелел. Никакого сомнения, что мои работы на порядок лучше! Скорее всего, этот маленький портрет был написан, а лучше сказать, намалёван, каким-нибудь шотландским соседом прабабушки, художником-самоучкой, в свободное от полевых работ время забавляющимся живописью. Фотография, точнее дагеротип, не в пример лучше.
Прабабушка Дика оказалась весьма красивой и молодой особой. Одета прабабушка, как ей и положено, в платье старинного фасона с высоким воротником, плотно облегающим шею, и изящную кружевную тальму. Волосы собраны в сложную, высокую причёску. Выражение лица и глаз тоже не современное: смотрит прямо перед собой, но, кажется, ещё мгновение – и отведёт глаза. Что-то стыдливое, беззащитное и вместе с тем озорное в этих глазах.
За прабабушку размером 50х70 Дик предложил мне двести пятьдесят фунтов. Не знаю, много это или мало. Я рад уже тому, что пишу на заказ картинки, а не мою в ресторане посуду.
Разобрались с прабабкой, перешли к Тане.
Улыбчивая Таня привезла с собой альбом Гойи. Раскрыв на Обнажённой Махе, она сказала:
– Я хочу вот так. Ты можешь сделать копию и вписать моё лицо?
Только сейчас я сообразил, что Таня похожа на Маху. Невероятное сходство!
– А... А фотография есть у тебя? – не рискну писать лицо без фотографии.
Она достала из сумочки маленький, 5х6, снимок и, протягивая его мне, спросила:
– Можно я буду позировать?
– Можно. Но фотография мне нужна.
Мне показалось, что, передавая мне карточку, Таня на лишнюю долю секунды задержала свою руку. Но, может быть, это только мне показалось.
Таня оценила мою работу в двести фунтов.
Итак, я завален работой и деньгами. Жизнь обещает быть сытой и по-настоящему европейской.
Как же я благодарен родителям, что они дали мне живопись! Тысячу раз целую их, моих родных!
Договорились, что первым делом я пишу портрет Диковой прабабушки.
Прекрасно! Это самый дорогой заказ.
Затем берусь за рокировку телег и лошадей.
И на десерт – портрет Тани. Интересно, как она собирается мне позировать?
Дик оставил мне сто фунтов задатку и ценные подарки. Во-первых, дорожную сумку с надписью «British airways». Во-вторых, сборник статей Льва Толстого на русском языке, выпущенный каким-то британским издательством.
Я так обрадовался книге на русском языке, что первым моим движением было бросить всё и засесть за чтение. Но передо мной стояли Таня и Дик и снисходительно улыбались моему восторгу.
Пришлось отложить книгу и со сдержанным дружелюбием попрощаться с гостями.
Чтобы сделаться настоящим европейцем, нужно научиться владеть собой.
13.02.95. понедельник
Моя жизнь в Лондоне стремительно меняется. За короткий период времени произошло столько значимых для меня событий, что я не успеваю осмыслять их.
В субботу мы отправились в White Cube.
Галерея White Cube находится в East-End`е, рабочем районе Лондона. Говорят, что теперь тут селятся художники, дизайнеры и прочие представители beau mond`а. Очень может быть, правда, от этого район не стал чище.
В White Cube выставляется целая плеяда молодых британских художников. Но ощущения, что я попал на художественную выставку, у меня так и не возникло. Мне казалось, что я пришёл в гости, и хозяин потчует меня своей коллекцией милых безделушек, привезённых со всех концов света. Здесь и гипсовые слепки с каких-то книг, и фигурки овечек в натуральную величину, и картинки, нарисованные чьим-то калом.
Кстати, фекально-генитальная тематика преобладает. Толстой как-то сказал про творчество Леонида Андреева: «Он хочет напугать меня, а мне не страшно».
Нет, я не против самовыражения! Но, по-моему, этому явлению давно пора придать особенный статус. Ведь это не просто желание поделиться сокровенным, в этом случае самовыражение не шло бы дальше деревянного ящика в Hyde-park`е. Самовыражение – это своего рода представление, show. Самовыражение призвано забавлять публику, а заодно вытряхивать из неё деньги. Занятие это не хуже и не лучше целого ряда других занятий. Просто справедливости ради следует отделить его от искусства. Ну должно же остаться хоть что-то в сфере человеческой деятельности, бескорыстно зовущее людей к совершенству!..
А, может, опять рабская психология?
– Вот работы Джеффри! – воскликнула Рэйчел.
В самом деле, мы оказались перед инсталляцией, где значилось имя Джеффри. Инсталляция называлась «Я никогда не рожу. Исповедь Гея», и представляла собой гинекологическое кресло, обнесённое колючей проволокой.
– Ты понимаешь, что он хочет сказать? – серьёзно спросила меня Рэйчел.
– По-моему, он всё сказал своим названием.
– Джеффри – гей!
– Я знаю.
– Мне кажется, ты не можешь понять, что это такое – быть геем.
– Слава Богу, не могу!
– Джеффри говорит, что уже в десять лет чувствовал себя женщиной.
Слабо верится! Этакий детина с громоподобным голосом чувствует себя женщиной!
– В десять лет? Ты хочешь сказать, девочкой?
– Это неважно. Только представь, он чувствует себя женщиной и твёрдо знает, что никогда не родит! Это же ужасно...
– Если бы он не забивал себе голову тем, что он женщина, не было бы ничего ужасного! – эта тема всегда только раздражает меня.
– Как ты можешь говорить такое? – прошептала Рэйчел.
С ней невозможно спорить. Всё, что идёт вразрез с её мнением, представляется ей посягательством на свободу личности и права человека.
– Многие женщины тоже знают, что никогда не родят. Но это ещё не повод сходить с ума.
– Джеффри не сумасшедший. Помнишь, я говорила тебе, что наша эпоха – это эпоха рухнувших идеалов? В нашу эпоху многое пересматривается. И гомосексуализм невозможно считать пороком, как это было во времена Оскара Уайльда.
– Почему невозможно? Очень даже возможно... – усмехнулся я.
– Потому что это почти расизм. И человек, который придерживается таких взглядов, скорее всего, заслужит только презрение. Он просто рискует стать изгоем. Мы живём в свободной стране...
– И именно поэтому ты навязываешь всем свой взгляд на мир! – взбесился я.
– Гомосексуалисты – это несчастные и гонимые люди...
– Гомосексуалисты – несчастные люди? О чём ты говоришь, Рэйчел? Да это... глобальная мафия. Они расползлись по свету, влезли во власть, они поддерживают друг друга. Это страшная сила, а не несчастные люди! И это всем известно! И вообще... Мне надоело любоваться этим... дерьмом! Хочешь – оставайся и любуйся одна! А я ухожу!
С этими словами я развернулся и широким шагом направился к выходу. Рэйчел осталась.
Домой она вернулась только поздно вечером. Не знаю, где она была всё это время.
Со мной, конечно, она не разговаривала.
Злиться на неё я перестал и даже, напротив, устыдился. Ведь это из-за меня она поехала на выставку. Наверное, хотела похвастаться передо мной своим выдающимся приятелем и британским искусством вообще. Должно быть, ей всё это очень нравится. И она испытывает что-то вроде национальной гордости.
В общем, я решил просить у неё прощения.
– Иногда мне бывает страшно с тобой, – сказала она в ответ на мои излияния.
– Почему?
Мы сидели с ней на ковре у камина. Я зажёг свечи, принёс бутылку вина и два бокала. Рэйчел прижалась ко мне и маленькими глотками отпивала вино.
– Ты ведёшь себя и рассуждаешь как... дикарь.
– Как дикарь?
– Да. Ты мой дикарь, – тихо сказала она.
И, помолчав немного, добавила:
– Это так сексуально! Такой сильный и дикий. И просит у меня прощения...
Поколение, к которому принадлежит Рэйчел, воспитано не на Шекспире и Вальтере Скотте, а на Голливуде и журнале «Cosmopolitan». Наверное, поэтому высшим проявлением дружелюбия Рэйчел считает соитие.
Что ж, я не против!..
А в воскресенье мы были у родителей Рэйчел. Я и не подозревал, что живут они в соседнем квартале! Загородный дом оказался вовсе не за городом.
Их особняк находится в Chelsea Harbour. Тут же пришвартованная яхта.
Отец Рэйчел как-то связан с банками. Это полный, небольшого роста, лысоватый господин с маленькими, прячущимися за квадратными стёклами очков, глазками. Когда Рэйчел представила меня, он долго тряс мою руку и сообщил, что бывал в Москве и Санкт-Петербурге. Мама Рэйчел тоже маленькая, но в отличие от супруга, чрезвычайно худая особа, улыбнулась мне, выставив искусственные зубы, и сообщила, что много слышала о Большом Театре. А когда Рэйчел отрекомендовала меня художником, поинтересовалась, не состою ли я в «Клубе Художников».
Я решил, что это нечто вроде Союза Художников, и сказал, что не состою, но собираюсь вступить. На это мама Рэйчел заметила:
– Oh!
Нас пригласили обедать. Стол был накрыт в каминном зале. Камин, огромный, как ворота постоялого двора, щедро делился теплом. В комнате было жарко, приятно пахло горящим деревом.
На какое-то время мне показалось, что я стал героем фильма про старую, добрую Англию – настолько необычной была здешняя обстановка. Стены, обшитые деревянными панелями, деревянные балки под потолками, большой гобелен, резная мебель из тёмного дерева, множество каких-то вазочек, ступок, подсвечников – думаю, оказавшись в замке Виндзоров, я не был бы поражён так сильно.
Кроме папы и мамы Рэйчел в доме суетились ещё какие-то люди. Но за стол они не садились. Стало быть, эти люди – прислуга.
Мы обедали вчетвером за длинным массивным столом. Мама Рэйчел объяснила, что специально для меня был приготовлен традиционный английский обед: некий салат, состоящий, как мне показалось из одного майонеза, картофельно-мясная запеканка, называемая, вроде, «пастушьей сумкой» (там ей самое место). Ещё была рыба, ужасная варёная капуста, залитая растопленным сливочным маслом, варёная свёкла, нарезанная кубиками, фаршированные оливки и прочие закуски. На десерт был пудинг.
Признаться, обед мне не понравился. Но я тут же заверил себя, что просто не привык к европейской кухне. Поэтому с улыбкой съел всё, что мне предложили, и поблагодарил хозяев за внимание к моей особе.
Впрочем, были очень вкусные гренки.
За обедом мы беседовали.
– Как вам понравился Лондон? – спросила меня мама Рэйчел.
– Очень понравился, – вздохнул я.
– А... Когда ваша свадьба? – поинтересовался папа.
– Я уже говорила, папа. Наша свадьба в марте, – ответила Рэйчел.
– Да, да... Я помню.
– Как вам нравится Chelsea? – не унималась мама.
– Chelsea? – переспросил я зачем-то.
– Да. Район, где вы живёте с Рэйчел, – мама чуть заметно ухмыльнулась, должно быть, решила, что я не знаю, где это такое – Chelsea.
– Chelsea мне очень нравится, – чинно произнёс я, воображая маму Рэйчел королевой, а себя – премьер-министром.
Но мама, должно быть, думала о том же.
– Бывали вы в Королевском госпитале?
– Нет. К сожалению, пока нет.
– Рэ-эйчел! – разочарованно протянула мама. – Вы обязательно должны побывать в Королевском госпитале.
– Хорошо, мама. Я собиралась пригласить туда Кена в мае.
– В мае? Это замечательно! В мае, – обратилась она ко мне, – на территории Королевского госпиталя проходит выставка цветов. Дорогая, – переключилась она на Рэйчел, – папа собирается участвовать.
– В самом деле? Удачи тебе, пап.
– Спасибо, дорогая, – улыбнулся папа Рэйчел.
– Надеюсь, вы тоже придёте поддержать папу, – улыбнулась мне мама.
– Конечно, мам, – ответила Рэйчел.
– Главное, чтобы была хорошая погода, – продолжала мама. – Дождь всё испортит. Какая в России погода в мае?
– Хорошая, – сообщил я. – Иногда бывает пасмурно и идёт дождь, а иногда, напротив, очень жарко. По-разному.
– Совсем как в Лондоне, – вздохнула мама.
Потом заговорили о портрете Рэйчел, и мама выразила желание увидеть его. Рэйчел похвасталась, что у меня много заказов, и мама заверила нас, что это очень хорошо. Обсудили свадебный наряд Рэйчел и вечеринку, которая состоится у родителей. Мама напомнила, что гостей будет совсем немного, только близкие друзья невесты, несколько тётушек и дядюшек да ещё какая-то семейная пара – друзья родителей Рэйчел.
– А ваши родители приедут? – спросила меня мама.
– Не знаю, смогут ли они, – соврал я. – В марте они обычно очень заняты.
– А! Понимаю, – сказала сочувственно мама. – А тот молодой человек, который жил в лодке Бобби Хиггинса? Иван, кажется?
– Максим, мама, – поправила Рэйчел. – Он тоже очень занят.
– Ну конечно, Максим! Очень жаль. Очень жаль, что на свадьбу к Вам никто не приедет.
Пока говорили о свадьбе, я так разволновался, что даже замёрз. Я решительно не могу представить себя на свадебной церемонии в англиканской церкви и на вечеринке с английскими тётушками. Жизнь с Рэйчел хоть и отличается от моей прежней жизни, но всё же не так разительно. Во всяком случае, до сих пор я не чувствовал себя героем из фильма про Мисс Марпл. Действительно, очень жаль, что я останусь один.
В четыре часа Рэйчел сказала:
– Что ж, нам, пожалуй, пора... – и выразительно посмотрела на меня.
Я кивнул.
– Да, дорогая, – сказала мама. – В пять часов приедет тётя Дора.
Они проводили нас до машины, оба пожали мне руку. Не удержавшись, я ляпнул:
– Передавайте от нас привет тёте Доре.
Папа Рэйчел улыбнулся, а мама с ужасом воззрилась на меня. Но, заметив улыбку мужа, сама заулыбалась.
– Знаешь, кто такая тётя Дора? – возмущённо спросила меня Рэйчел, когда мы отъехали от дома родителей.
– Нет, конечно.
– Мамина школьная подруга. А ещё старая глупая корова.
– Рад познакомиться, – лениво отвечал я.
Но Рэйчел почему-то обиделась и за весь вечер не сказала мне больше ни слова.
А у меня из головы не шёл Макс. Мне неудобно было просить Рэйчел показать тот самый ботик. И вот совершенно случайно я узнал, что бедолага Макс жил не просто в лодке, а в лодке какого-то Бобби Хиггинса.
Я всё пытался представить себе Макса, моющего в ресторане посуду, живущего из милости в лодке Бобби Хиггинса и вечерами прогуливающегося в одиночестве по улицам Лондона.
14.02.95. вторник
Сегодня день святого Валентина. Кто такой этот Валентин, я понятия не имею. Рэйчел рассказала мне что-то невнятное о каких-то влюблённых, которых кто-то и за что-то казнил ужасной казнью. По-моему, она и сама толком не знает, кто такой святой Валентин. Зато она прекрасно знает, что сегодня влюблённые дарят друг другу подарки. С большой натяжкой нас можно назвать влюблёнными, но это не имеет никакого значения. Значение имеют «валентинки» – открытки с сердечками. Эти сердечки – воздушные шарики, открытки, шоколадки – кажутся мне ужасно пошлыми. Что-то вроде котяток с бантиками или фальшивых бриллиантов.
Впервые о дне святого Валентина я узнал ещё в Москве, и тогда мне понравилась эта новая традиция. На первом курсе я был влюблён в одну девочку и подарил ей 14 февраля серебряное сердечко, ломающееся пополам. Моя возлюбленная тоже сделала мне подарок – маленькую фарфоровую свинку.
Я прекрасно помню: обмен подарками был приятен мне более всего потому, что давал возможность чувствовать себя европейцем. Мне казалось, что я теперь ничем не хуже, чем какой-нибудь англичанин или голландец, что я так же цивилизован и внутренне раскован, что у нас теперь общие ценности и что на мир мы смотрим одними глазами.
Сердечко мы с моей возлюбленной разделили и обещали друг другу беречь половинки. Но осенью я обнаружил пропажу. А возлюбленная моя, по странному совпадению, объявила, что выходит замуж за парня с факультета информатики.
Я возвратил ей фарфоровую свинку и приложил несколько своих детских фотографий. Но это не помогло. Она не вернулась ко мне. А я с тех пор больше не был влюблён. А так хочется...
Правда, каждый год 14 февраля я обменивался с какой-нибудь девушкой сувенирами. Но больше для того, чтобы чувствовать себя европейцем.
Здесь в Англии всё изменилось. А главное, я сам изменился. Я наблюдаю, вникаю, хочу понять и разобраться. Хочу найти чего-то.
Между прочим, я заметил одну характерную странность: религиозные праздники в Англии обладают свойством оборачиваться в свою противоположность. Я не застал Рождества, но, судя по рассказам друзей Рэйчел и той озабоченности, с которой сама Рэйчел носилась по Москве, скупая матрёшки и ростовскую финифть для целого батальона друзей и родственников, Рождество в Англии сродни стихийному бедствию. А ещё чем-то похоже на 7 ноября в СССР – до повода никому нет дела, зато все рады лишнему выходному.
Я сам слышал, как Таня называла Рождество «ужасным стрессом».
– Во-первых, за праздники я поправляюсь на несколько фунтов, – жаловалась она Рэйчел и Наташе. – А во-вторых, остаюсь без фунта в кармане. Лучше, если бы всё было наоборот. И потом я так устаю покупать подарки и подписывать открытки, что после праздников нуждаюсь в отдыхе.
– А я считаю, что нам сейчас нужны совсем другие праздники, – соглашалась Наташа. – Рождество, по-моему, оскорбляет чувства неверующих, а потому не может оставаться общенациональным праздником. Пусть Рождество будет домашним праздником для верующих, для тех, кому нравится бегать по магазинам и готовить индейку. А общенациональным пусть будет другой праздник.
– Верно, – поддакивала Рэйчел. – Непонятно, почему правительство не хочет видеть очевидного? Отмечать каждый год Рождество – это не корректно.
День святого Валентина похож на 8 марта. Поздравляют, конечно, не только женщин. Но женщины с бо льшим трепетом и волнением ожидают «валентинок». Для англичанки получить открытку 14 февраля – это дело чести. Раз в год, 14 февраля, женщины целой нации устраивают себе проверку на секспригодность, и каждая задаётся вопросом: есть ли хоть один мужчина на свете, готовый заняться со мною сексом? Подумать только: день всех влюблённых! Но влюблённые это всегда пара. Значит, и праздник для двоих. Однако, чем больше «валентинок» получает англичанка, тем отраднее у неё на душе.
Утром Рэйчел подарила мне открытку с сердечком, ещё шоколадное сердечко, сердечко-свечу и сердечко-брелок. А я преподнёс ей маленькую серебряную брошку, купленную на рынке Portobello и открытку собственного рисунка. На сложенном вдвое листе плотной бумаги я изобразил карикатурную Рэйчел с фотоаппаратом и в окружении целой стаи собак и кошек. За спиной у Рэйчел я поместил карикатурного себя с мольбертом и карикатурного Макса на борту лодки. И всё это на фоне куполов собора Василия Блаженного и башен Tower`а. Над Максом и над собой я нарисовал сердечки: вроде как оба мы сохнем по Рэйчел.
Открытка понравилась. Рэйчел радовалась как ребёнок. Схватила открытку двумя руками, принялась жадно разглядывать её, потом, оторвавшись, благодарно и как-то доверчиво улыбнулась мне и снова углубилась в созерцание. Потом спрятала открытку в сумку и сказала, что намеревается показать её на работе.
А вечером у нас был ужин со свечами. Рэйчел призналась, что в прошлом году она не получила ни одной «валентинки», в то время, как какая-то Литисия получила целых пять. Зато в этом году открытке Рэйчел позавидовали все подруги. Никто из них никогда не получал «валентинок» с собственным изображением.
Продолжение ужина по случаю дня проверки на секспригодность состоялось, разумеется, в спальне.
16.02.95. четверг
Сегодняшний день запомнится мне двумя событиями. Во-первых, сегодня дочитал сборник статей Толстого. А во-вторых, согрешил напоследок с Таней.
Теперь по порядку.
Последней статьёй в сборнике оказалась «Что такое искусство». Я никогда не считал себя творцом, а только ремесленником, добывающим хлеб свой насущный. Ибо нужно же мне на что-то жить! Но, хоть я никого и не зову к совершенству, всё же я надеялся на некоторую сопричастность искусству. Толстой разметал все мои надежды.
Выходит, что я не только ремесленник, но ещё и поддельщик! И моя деятельность вредна, поскольку отбивает у людей вкус и способность воспринимать настоящее искусство. Доказывается это очень просто: когда я пишу свои картины, мною движет одно-единственное чувство – написать картину.
Вчера, например, я расквитался с Диком. Он получил две картины, я – деньги. Оба мы совершенно ублаготворены.
Портрет прабабки понравился Дику безоговорочно. Он с видом знатока оглядел его и сказал:
– Очень хорошо... Ты сделал её волевой, немного жестокой. Такой она и была в жизни. Всех держала в руках. Тебе удалось ухватить главное...
Ничего я не ухватывал! Я изо всех сил старался передать внешнее сходство, а всё остальное произошло само собой, помимо моей воли.
Зато по части лошадей Дик оказался настоящим занудой. Накануне дня святого Валентина он принёс мне несколько книг с картинками – всё лошади да экипажи. И долго мы не могли с ним решить, какой именно экипаж разместить перед их домом. То выходило слишком бедно, то неправдоподобно роскошно. Остановились на небольшой коляске, запряжённой парой вороных лошадок.
Я всё сделал, как он хотел. Перед белым домиком я разместил коляску, у подножья холма – одёр с сеном. Дику понравилось, и он унёс домой две неплохие подделки под искусство. А я остался перед недреманным оком Толстого, который не преминул мне напомнить, что потешатели богатой и развращённой публики рано или поздно теряют всякое достоинство, а вместе с ним и человеческий облик.
Вывод один: либо отказаться, толком не начав, от всей этой ерунды, либо посвятить себя настоящему искусству.
Но на сегодня у меня был назначен сеанс. Я уже наделил «Маху обнажённую» чертами Тани и сегодня намеревался сличить работу с оригиналом.
Таня приехала ровно в час. Улыбнулась мне нежно и лукаво, прошла в гостиную, спокойно и невозмутимо разделась и, голая, улеглась на диван. Я растерялся – мне не нужна была её нагота, я не просил её раздеваться. Но чтобы избежать неловкости, я промолчал и постарался казаться невозмутимым.
Таня удивительно похожа на обнажённую Маху! Достаточно было бы перенести Маху на свой холст, и даже неумелая копия сошла бы за портрет Тани. А передо мной всё время была фотография. И я, как мог, старался передать Махе Танины чёрточки. Теперь же, любуясь оригиналом, я только кое-где тронул лицо, заставив Маху улыбаться самыми уголками губ, как это делает Таня.
Вышло неплохо. Я смог показать эту особенную Танину улыбку. Во всяком случае, рисунок мне здорово удался. Помню, ещё в школе я боялся линии, я ужасался перед мыслью, что не выведу её. Потом это прошло, я перестал заботиться о форме. Теперь форма удаётся сама собой. Линия точно играет, увлекая меня. И мне остаётся послушно следовать за ней...
– Готово! – сказал я Тане.
Она загадочно улыбнулась, помедлила, потом, не одеваясь, подошла к мольберту. Бросила взгляд на портрет, потом заглянула мне в глаза и тихо сказала:
– Спасибо...
Всё это ужасно походит на историю с Липисиновой, а потому отвратительно вдвойне. Не знаю, зачем я это делал? Ничего, кроме омерзения всё равно не получил. Стыдно перед Рэйчел и обидно за неё. Она так радовалась моей открытке, глупышка.
Что я за чудовище такое? Тридцати лет ещё не прожил, а столько наворотил, что вспоминать противно! И зачем я здесь, в Англии? Рэйчел я не люблю и, нечего себя обманывать, не полюблю никогда. Пишу картины. А зачем? Что, для вечности? Да через пятьдесят лет меня будут воспринимать так же, как того шотландского художника, который писал прабабушку Дика! Пишу на потеху! Потому что я потешатель, я шут! Художник я никудышный, мастерства своего у меня нет, интеллект куриный, фантазия скудная. И странное дело! Ничего, кроме живописи, делать я не хочу да и не умею! Значит, придётся всю жизнь потешать публику портретиками. А честнее-то было бы посуду мыть! Но нет! Я развращённый, падший человек с рабской психологией. Скотина я, подленький червяк...
Таня ушла, оставив на журнальном столике деньги. Так в кино оставляют деньги проституткам.
А я ничего не сказал ей, я не смог отказаться от денег. Единственное, что меня утешает, это то, что я не прикоснулся к ним. Вечером, когда Рэйчел пришла с работы, я сказал ей:
– Это Таня оставила за портрет. Возьми, я тебе должен.
Впрочем, это слабое утешение.
17.02.95. пятница
Ура! Сегодня получил второе письмо от Макса! Правда, письмо довольно странное, и мне ещё предстоит поломать над ним голову. К примеру, Макс пишет: «Это хорошо, что ты вернулся к живописи. Но как стать настоящим художником? Говори с умными, неиспорченными людьми, читай новости из газет о состоянии мира, сочувствуй страждущим и несчастным, разделяй ужин в семейном кругу. Каждый день проводи за мольбертом часы упражнений... »
Или вот ещё: «...Возвращайся лучше домой. Ибо в России твой крест стоит, а ты его оставил стоять как-то просто так. А Европе я шлю своё проклятье – там вонь цинизма, плесень тщеславия, жажда славы, богатства, гниль душ и иллюзия жизни...»
Это ужасно! Либо он обнюхался кокаином, либо вступил в какую-то секту и теперь призывает птиц небесных к публичному покаянию. Особенно мне понравилось «Европе шлю своё проклятье».
Правда, насчёт «часов упражнений за мольбертом» он, конечно, прав. Завтра же отправляюсь на этюды! Чем бы я ни занимался здесь, живопись скрасит мой досуг.
Воображаю себе Макса, читающим «новости из газет» и разделяющим «ужин в семейном кругу»!
А может, он женился?!
Нет, он бы написал.
Бред какой-то!
Надо будет позвонить ему. Хотя, какой смысл звонить, если рассказать он ничего не успеет. Рэйчел обижается, когда я часто звоню в Москву или разговариваю подолгу. А вчера я как раз звонил родителям. Так что на звонок Максу денег не остаётся.
Ладно, разживусь немного – буду каждый день звонить в Москву!
18.02.95. суббота
С недавних пор меня донимает один и тот же сон. То есть вижу-то я разные картины, но все они связаны с ощущением близости кого-то невидимого и незнакомого и с запредельным страхом, вызванным этой близостью.
Сегодня мне снилось, будто Макс, я и Вилен сидим в какой-то комнате. У Вилена на голове огромная кепка, он что-то рассказывает, и Макс увлечённо слушает его. Я пытаюсь что-то возражать Вилену, но так робко и неуверенно, что никто из них не обращает на меня внимания. Вилен, глумливо ухмыляясь, поглядывает в мою сторону и предлагает Максу куда-то пойти. А Макс, точно давно ожидая этого приглашения, поспешно встаёт и идёт за Виленом. Я, чувствуя своё бессилие, пытаюсь как-то остановить Макса, я взываю к нему, но они только смеются и уходят. И вот я уже вижу себя возле какой-то реки. Это очень странное место: вокруг нет ни души, ни деревца; тихо кругом. Солнце утомительно-яркое, река голубая, не очень широкая, но вода в ней стоячая, мёртвая. Берега высокие, крутые, песчаные, тоскливого грязно-жёлтого цвета. Я медленно иду вдоль кромки воды и вдруг вижу впереди над рекой дом. Коричневый двухэтажный дом с плоской крышей и большими окнами, так что непонятно чего больше – кладки или стекла. Я захожу в дом, в доме нет ни души. Я брожу по комнатам, залитым солнечным светом, поднимаюсь и спускаюсь по лестницам и не нахожу никого. И вдруг я начинаю чувствовать что-то странное. Я не вижу и не слышу ничего особенного, но я именно чувствую, что он здесь и смеётся надо мной. Кто он я не знаю, но ужас от ощущения этого присутствия, парализует меня.
Наконец я проснулся. Но сон как будто перетёк в реальность, и, даже проснувшись, я ощущал, что он где-то здесь, рядом, и боялся пошевелиться.
Ночной кошмар – это не только страшный сон. Иногда моё пробуждение среди ночи подкарауливают уродливые помыслы. И то вдруг вся жизнь моя покажется мне жалкой и ничтожной. И тогда ужас от безысходности и невозможности изменить что-либо сдавит мне сердце. То вдруг вспомнится что-то из прошлого, и стыд заставит ворочаться с боку на бок.
Прошлой ночью я уличил себя в обмане. Мне было страшно и хотелось, чтобы кто-то оказался рядом. Но Рэйчел не было дома. В компании Тани и Наташи она уехала в какой-то клуб. Мне не привыкать, они довольно часто по выходным отправляются в клубы. Сначала мне казалось это странным: собралась быть моей женой, а продолжает жить отдельной от меня жизнью. Выходит, что наша семья – это общее хозяйство. А по-моему, супруги должны до такой степени быть близки, что собственных желаний не остаётся – всё общее.
И вдруг среди ночи я совершенно отчётливо понял, что страх и тоска – это то, на что я сам себя добровольно обрекаю. Ведь женюсь-то я не по любви, а в погоне за сладкой жизнью. И рассчитывать на что-то большее, чем общее хозяйство, никакого права я не имею.
А свобода? Тусовки, косяки – этого было мне мало. Декларации, законы – это тоже было не то. Я искал большего, я хотел воспарить, я мечтал об абсолютной свободе. И что же я получил? Страх, одиночество и тоску.
Живу с нелюбимой женщиной, потому что расчётлив. Называю себя художником, потому что тщеславен и корыстен. Работы своей стесняюсь, потому что нет в ней никакой правды. Трясусь над каждой копейкой, даже другу не могу позвонить, потому что суетен и труслив. Этой свободы я искал? О ней мечтал? Нет. Тогда почему?!
Потому что я не искал свободы. Я искал сладкой жизни.
27.02.95. понедельник
Всю неделю ходил на этюды. Пожалуй, один-единственный картон я бы согласился считать удачным. Всё остальное никуда не годится. Может быть, причиной тому зарядившие дожди, которые навевают скуку и мешают работе на пленэре?
Удачный картон я сделал в Kensington Gardens. Был хороший вечер: тихий и серый. По дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Город казался спокойным и умиротворённым. Наверное, это небо, укрывшееся неподвижными желтовато-серыми облаками, делилось покоем и тишиной и передавало городу особенную, неяркую и неуловимую красоту.
И мне так захотелось ухватить эту красоту! Чтобы никогда уж больше не отпускать её от себя, чтобы сохранить в себе это ощущение покоя и передать его каждой своей работой.
01.03.95. среда
Вчера у нас в гостях были Таня с Диком.
Я просто возненавидел Таню. Нет, какова мерзавка! Она ведёт себя так, как будто между нами ничего не было: спокойно говорит со мной, и в её взгляде нет ни малейшего намёка на то, что мы теперь чем-то связаны. То ли она презирает меня, то ли эта связь для неё ничего не значит.
Они приезжали по делу. В субботу племяннику Дика исполняется 11 лет, и Дик, желая устроить мальчишке сюрприз, пригласил меня на праздник художником. Я должен буду сделать порядка десяти набросков – по одному с каждого ребёнка.
Приглашению я чрезвычайно обрадовался. И тут же разволновался: что дарить новорожденному, удадутся ли мне наброски.
03.03.95. пятница
Странно. Уже больше недели у Макса никто не подходит к телефону.
05.03.95. воскресенье
Вчера ровно в пять тридцать мы с Рэйчел подъехали к дому сестры Дика, что в Richmond`е. Кажется, это деревушка в черте Лондона. Именно так я всегда и представлял себе Англию: забавные старинные домишки, роскошные современные виллы. Газоны, постриженные кусты, аккуратные дорожки. Так чисто, точно местные жители всё своё время проводят за уборкой улиц.
Мы немного припозднились. Гости, преимущественно дети, уже собрались. В подарок племяннику Дика – мальчишку зовут Питером – мы припасли парочку моих этюдов, из неудавшихся. На одном Катти Сарк, на другом – колесо обозрения на берегу Темзы. Рэйчел, похоже, не поняла меня, когда я назвал эти работы ерундой. Она оправила оба картона в тёмные деревянные рамы, и неудачные этюды превратились в удачный подарок. Кстати, третьего дня Рэйчел кому-то выгодно продала «Вид на галерею Tate». Остальные мои этюды она, обрамив, развесила по квартире.
– Это Рэйчел и Кен, – представил нас Дик своему семейству. – Кен художник, это он написал портрет прабабушки, – пояснил он своей сестре.
Сестра Дика Маргарет, очень приятная особа лет тридцати пяти, высокая, остриженная под принцессу Диану, ласково улыбнулась и, пожимая мне руку, сказала:
– Рада познакомиться с вами. Дик много говорил о вас. Портрет нашей прабабушки просто великолепен. Я тоже подумываю писаться у вас.
– Да, Кен становится модным живописцем, – весело подхватил Дик. – Ты ещё не видела портрет Тани, Мэг...
– В самом деле? – изогнув тонкую чёрную бровь, Маргарет обратилась к Тане.
– Да, – лукаво улыбнулась Таня, – в стиле Гойи...
– Oh! – восхищённо заметила Маргарет...
Милые, добрые мои англичане! Как художника они принимают меня таким, каков я есть, точно я сложившийся мастер. Мне приятно, хотя немного стыдно. Другое дело, что кроме живописи я ничем для них неинтересен. И оттого я чувствую себя здесь персонажем. Впрочем, здесь все персонажи. Дик – руководитель отдела продаж. Джеффри – художник-гомосексуалист. Я – русский художник, бежавший в свободную страну. Рэйчел – жена русского художника, бежавшего в свободную страну. Раньше она рекомендовалась журналисткой из «Independent», пишущей о соблюдении прав человека в странах третьего мира, но быть женой русского художника, бежавшего в свободную страну, кажется ей на сегодня более интересным.
В самом деле, англичане – милые люди. Увлекающиеся, ответственные, совсем не жадные. Говорят про них – консервативные. Но это означает только одно: они не склонны к самобичеванию, они уважают себя. А это как раз то, чего не достаёт русским.
Но иногда Англия напоминает мне СССР в худших его проявлениях. Англичане какие-то замороченные. Иметь своё мнение здесь не рекомендуется. И ящики в Hyde-park`е – это всего лишь иллюстрация к поговорке о собаке и караване.
Попробуйте-ка всерьёз заявить, что вы против однополых браков или свободы самовыражения. Да это примерно то же самое, что в своё время усомниться в дееспособности КПСС. Хочешь сладкой жизни – подчинись, прими правила. И запомни: нельзя выступать против того, что можно. А можно здесь многое. И я понял: отмена запретов освобождает от недовольства собой. Но что если свобода от недовольства собой – это всего лишь плата за другую, за настоящую свободу?
В таком раю можно быть сытым, спокойным, счастливым. Но свободным ли? Не знаю.
В сущности, какая разница, как именно навяжут вам рай земной?..
В этот момент, точно мяч, упущенный в игре детьми, к нам подлетел мальчишка. Худенький, сероглазый, с персиковыми щеками и торчащими во все стороны жёлтыми волосами. Он остановился и вопросительно посмотрел на Маргарет, словно спрашивая: «Кто это такие и почему не дарят мне подарков?»
– Познакомься, Питер, – улыбнулась Маргарет, – это Рэйчел и Кен.
– Привет, Питер, – Рэйчел протянула ему наш подарок, – с днём рождения.
– С днём рождения, Питер, – поддакнул я.
– Спасибо, – Питер осторожно взял подарок и, усевшись тут же на пол, сорвал с него обёрточную бумагу.
Должно быть, он очень удивился, получив в подарок не игрушки и не сладости, а всего лишь картинки в рамках. И, пытаясь, очевидно, угадать скрытый смысл необычного подарка, он напряжённо, сдвинув красивые, как у Маргарет, чёрные брови, вглядывался в рисунки.
Мы, взрослые, с интересом наблюдали за ним и, не говоря ни слова, пересмеивались.
– Вау! – воскликнул он вдруг. – Мама, это Катти Сарк!
– Кен – художник. Это он сам для тебя нарисовал, – открыла секрет Маргарет.
– Вау! – снова сказал Питер и посмотрел на меня так, как дети помладше смотрят на первого учителя, а те, что постарше – на хоккейного идола.
Я постарался улыбнуться ему как можно более дружелюбно.
– Хотите играть с нами в боулинг? – спросил меня Питер.
– В боулинг? – удивился я.
– Да. Хотите?
– Хочу.
Оставив рисунки лежать прямо на полу, он взял меня за руку и повёл за собой.
Собравшиеся у Питера дети играли в саду. На земле в ряд стояли семь пивных банок, и мячом надлежало сбивать их все сразу. Каждому предоставлялось по три попытки.
Справившемуся с задачей, предстояло тянуть жетон из жестяной коробки. Все жетоны были пронумерованы в соответствии с номерами призов, разложенных тут же на небольшом столике. Попадались и пустые жетоны. На них можно было получить сладости.
Когда мы подошли с Питером, как раз какой-то толстяк вытянул жетон с номером 17. Под этим номером на столике оказался маленький, размером с сигаретную пачку, медвежонок, сшитый из мешковины. Жалкий и нелепый – я тут же назвал его про себя Выкидышем. Детей этот приз тоже рассмешил, и они принялись скакать вокруг толстяка и выкрикивать какую-то ужасную дразнилку. Смысл её сводился к тому, что если толстый мальчишка вдруг умрёт, все остальные будут только рады. Толстяк, прижимая своего медвежонка-выкидыша к груди, кротко и незлобиво поглядывал на товарищей. Своим смирением и добродушием толстяк немедленно расположил меня к себе. Я даже обиделся за него на эту дурацкую считалку и, чтобы отвлечь от неё детей, сказал, что тоже хочу играть. Дети тут же забыли про толстяка, и одна из девочек подала мне мяч.
Конечно, все банки я сбил с первой же попытки. Дети обрадовались и стали мне хлопать. Я галантно поклонился своим болельщикам. Мои манеры понравились, дети принялись передразнивать меня, кланяясь друг другу, а всё та же девочка, сделав книксен, поднесла мне коробку с жетонами. Жетон мне достался пустой. И пришлось довольствоваться шоколадным сердечком, оставшимся, видно, со дня святого Валентина.
Вскоре детям надоело играть в мяч. Тут же в саду показалась Маргарет и объявила, что «у нас в гостях художник» и каждого, кто только пожелает, «он сейчас же и нарисует».
Дети все пожелали быть нарисованными. Вскинув вверх свои ручонки и столпившись кругом меня, они стали подпрыгивать и кричать:
– Меня!.. Меня!.. Нарисуй меня!.. Я первый!.. Я первая!..
Я разволновался, даже руки у меня задрожали. И всё никак не мог сосредоточиться. Зато и удовольствия такого никогда ещё не получал от работы. Позировали дети серьёзно и терпеливо, точно пытаясь помочь мне. Рисунки принимали бережно, подолгу и с интересом разглядывали себя и друг друга и радовались даже не сходству, которое, кстати, не всегда достигалось, а просто тому, что кто-то уделил им внимание и нарисовал их.
Лучше всех удался мне толстяк Пол. Да я, признаться, и старался более всего над его портретом. Уж очень хотелось порадовать добряка.
Портрет Пола я бы оценил на твёрдую «3». Всё остальное никуда не годится.
Но дети и не заметили этой разницы.
Окончился сеанс, и в саду снова появилась Маргарет, и пригласила всех к столу. А после бутербродов и вкуснейших пирожных со свежей клубникой, кто-то из детей предложил пойти в парк посмотреть на оленей.
– Пойдём с нами, – сказал мне Питер.
Дети обрадовались, принялись скакать вокруг меня и кричать:
– Пойдём с нами!.. Пойдём с нами!..
Мне было приятно, что дети пригласили именно меня. К тому же с детьми я чувствовал себя проще, чем со взрослыми. И я с удовольствием принял их приглашение.
Рэйчел осталась в доме, а я, захватив с собой блокнот, отправился в парк с дюжиной ребятишек.
Что мне действительно нравится в Лондоне, так это парки. Лондонцам как будто удалось приручить дикую природу. Их парки напоминают мне ручных хищников. С виду лес, да только умытый, причёсанный, тут и там цветами подкрашенный – точно садик хорошей хозяйки.
В Kensington Gardens полно белок. Здесь, в Richmond`е, гуляют олени. Правда, оленей мы так и не встретили, зато дети показали мне пруды. А я сделал ещё двенадцать рисунков.
Мы шли куда-то вглубь парка – я по дорожке, дети врассыпную по газонам.
В это время года в Лондоне уже цветут душистые нарциссы, яркие крокусы и ещё какие-то мелкие белые цветочки, волнующие и обнадёживающие.
До ста лет проживёт человек, а каждую весну будет удивляться и радоваться травке, листочкам, цветкам. Как будто боится, что не придёт весна, не наступит обновление, не зацветут больше цветы...
– Ты мог бы нарисовать? – робко тронул меня за рукав Пол, указав пухлым пальчиком на показавшийся впереди пруд; и так смутился, что даже шея у него покраснела.
Чёрной ручкой я сделал набросок в блокноте и, вырвав листок, передал его Полу.
– Спасибо, – прошептал Пол, принимая двумя руками рисунок.
Дети больше не задирали Пола. Они окружили его и какое-то время молча рассматривали набросок. Потом кто-то из них сказал:
– А мне можно?
И тут же все оживились, запрыгали и закричали:
– И мне, и мне...
Пока я рисовал, они молча стояли рядом и наблюдали за мной. Но как только лист освобождался от скреп блокнота, дети принимались спорить, кому из них должен достаться рисунок. Так второй рисунок захватил Питер на правах новорожденного. Но чем дальше, тем тише становился спор, и двенадцатый рисунок я, с молчаливого согласия всей компании, передал Мэри – той самой девочке, что подавала мне мяч и коробку с жетонами.
Всю дорогу домой дети несли рисунки в руках. То шли молча, а то вдруг начинали говорить все разом, подпрыгивая, перебивая друг друга и всё сравнивая свои картинки.
А когда мы прощались у ворот дома родителей Питера, дети махали мне ручонками и кричали:
– Good bye, Ken!.. Good bye, Ken!..
Вот такой необычный у меня выдался день. Как будто лучший из тех, что я провёл в Лондоне.
19.03.95. воскресенье
Это ад, мама!
В двух словах: я избил Тима.
И теперь мне угрожают судом из-за какого-то извращенца только лишь потому, что я не дал себя изнасиловать. Чёрт возьми! Я искренно считал, что русские не доросли до свободы. Я хотел на преступление ради свободы пойти, чтобы показать всему человечеству, а точнее всей России путь к освобождению. Потому что я хотел свободы, не навязанной законом, а изливающейся из души. Я воображал, что здесь, в Европе, не нуждаются в освобождении. По правде, я ничего о них не знал. Но мне воображалось, что они давно цивилизовались, и потому настолько свободны, что преступление им ни к чему совершать. И что же я встретил?..
Итак, в прошлую субботу отмечали день рождения Джеффри. Был заказан большой стол в ресторане «Moro». Собралась вся наша компания и какие-то богемного вида дружки Джеффри.
Дружки эти мне сразу не понравились: вели они себя жеманно, бесцеремонно поглаживали друг друга. А один из них – худощавый брюнетик с причёской полового из московского трактира, в узеньких очёчках, оправленных чёрным пластиком и в массивных серебряных перстнях, по два на каждой руке, – так нежно и заинтересованно смотрел на меня, что, ей-богу, мне сделалось страшно. Я вдруг ощутил себя точно в компании призраков или вампиров. Вот сейчас они поймут, что среди них чужой, и то-то начнётся!
Слава Богу, всё обошлось! Из друзей Джеффри меня никто не гладил и не приглашал танцевать. Брюнетик так и не осмелился подойти ко мне. После ресторана он бросил на меня долгий плотоядный взгляд, сел в чёрное такси и уехал в неизвестном направлении.
Джеффри объявил, что расходиться рано и предложил перенести вечеринку в клуб «Turnmills». Предложение поддержали не все. Даже Тим признался, что устал и хотел бы поехать домой. Наташе, познакомившейся в ресторане с каким-то скульптором, тоже не терпелось оказаться в спокойном и уединённом месте. А я, выпив с перепугу лишнего и осовев, давно уже мечтал только об одном: добраться поскорей до постели.
И вот тут-то неутомимому Джеффри пришла в голову совершенно бестолковая и бессмысленная идея, которая в тот момент почему-то показалась всем нам спасительной: пускай желающие веселиться едут в клуб, а желающие отдыхать поедут на квартиру Джеффри и Тима. Тем более что живут они где-то недалеко от «Turnmills».
– Мы немного потанцуем, а вы нас ждите. Мы приедем, ещё посидим у нас.
Итак, Джеффри, Рэйчел, Таня, Дик и несколько дружков Джеффри отправились в «Turnmills». Меня и Наташу со скульптором Тим повёз к себе.
Тим оказался заботливым и гостеприимным хозяином: Наташу со скульптором проводил в спальню, мне предоставил вельветовый диван в гостиной. А сам решил принять душ и выпить кофе.
Не раздеваясь, я с удовольствием вытянулся на мягких диванных подушках, укутал ноги лежавшим тут же красным магрибским пледом, успел подумать, что нелепо по ночам пить кофе и провалился куда-то в темноту и тишину.
Проснулся я оттого, что в комнате кто-то был. Каким-то непонятным образом я ощущал это присутствие, и во мне раздувалось беспокойство. Было темно. С улицы доносились редкие звуки. Пахло кофе. Я лежал на боку, лицом к спинке дивана. Проснувшись, какое-то время я оставался неподвижен, прислушиваясь и вчувствоваясь. Потом резко повернулся и лёг на спину. Рядом со мной на диване сидел Тим и смотрел на меня.
– Тим? – удивился я. – Что ты здесь делаешь? Ты меня напугал...
– Не спишь? – мягко спросил Тим и улыбнулся, поблёскивая зубами в бродивших по комнате пятнах уличного света.
– Спал, – промурчал я и зевнул.
Но Тим как будто и не заметил моего недовольства.
– Наташа тоже спит, – сказал он.
– А этот... ушёл?
– Дэниел? Нет, он с ней.
Помолчали.
– Наши ещё не приехали? – спросил я, чтобы не молчать.
– Знаешь, – мечтательно проговорил Тим, не слыша моего вопроса, – в этот день ровно шесть лет назад я познакомился с одним человеком. Я возвращался из Эдинбурга, и мы оказались в одном купе. Он был красив как бог. Я сразу влюбился в него. Он тоже был лондонец и дал мне свой телефон. Я позвонил, мы встретились у него и целую ночь занимались любовью...
Меня передёрнуло. Во-первых, рассказы об однополой мужской любви не находят во мне сочувствия. А во-вторых, зачем он заговорил об этом?
– А потом, – продолжал Тим, – потом он меня бросил.
Я лежал на спине, подложив правую руку под голову и уставившись в потолок.
Опять помолчали.
– Лондон – очень прогрессивный город, – сказал вдруг Тим.
– Угу, – ответил я.
– Уже в XVIII веке в Лондоне было что-то около двадцати Гей-клубов!
Тьфу!.. Опять за своё!..
– Для того времени, я думаю, это большая редкость. Нет, был, конечно, закон, который запрещал. Но разве можно запретить любовь! – Тим тихонько засмеялся. – Присяжные всегда оправдывали геев, – он упёр на слово «всегда».
Тим замолчал, звонко шмыгнул носом и продолжал:
– Здесь, в Bloomsbury... здесь была «Bloomsbury Group»... Ты знаешь?..
Я насторожился. Что-то происходило с Тимом, в нём что-то менялось.
– Многие из них имели любовников обоих полов. Знаешь, у тебя красивые ноги... такие длинные...
– Ты что, охренел? – в голос по-русски сказал я и приподнялся на локте.
Наверное, он не понял меня и в темноте не видел моего лица, потому что в следующую секунду я почувствовал его руку на своей ляжке.
– Виржиния Вульф... – хриплым, сдавленным голосом пробормотал он.
Не помня себя от бешенства, я рванулся, кое-как освободился от пледа и, вскочив на ноги, ударил Тима кулаком в лицо.
Тим повалился на диван, простонал глухо и попытался подняться. Но я, охваченный злобой, азартом и какой-то дикой радостью – радостью, что наконец-то можно поквитаться с кем-то – ударил его ещё раз. Потом приподнял за свитер с дивана, развернул к себе лицом и снова ударил.
– Виржиния Вульф ему... – бессмысленно цедил я.
Тим не сопротивлялся. Он был слабым и лёгким, так что я без особого усилия управлялся с ним. Он только тихонько постанывал и прикрывал руками лицо. «Рожу бережёт, сволочь!..», – промелькнуло у меня.
После третьего или четвёртого удара я остановился.
Всё прошло. Я вдруг охладел. Мне не было жаль Тима, скрючившегося и неопределённо шевелящегося на диване. Но бить его больше я не хотел. В темноте я заметил на диване тёмные пятна и понял, что это кровь. Я, не спеша, оделся в прихожей, и ушёл, не думая, куда и зачем.
В каком-то безлюдном переулке, не доходя Great Russell Streat, я увидел двух молодых особ, нарядных и подвыпивших. Отчаявшись отыскать уборную, они без церемоний присели на мостовой. Одна из них, темнокожая, придерживая трусики, делала своё дело и без умолку трещала о чём-то над ухом своей белокурой подружки. Та смеялась навзрыд, всхлипывала и никак не могла усидеть на месте, то падая на колени, то раскачиваясь из стороны в сторону.
Поддавшись какому-то звериному любопытству и не успев сообразить, как следует вести себя, я остановился в нескольких шагах и уставился на них. Темнокожая заметила меня, кивнула подружке и громко, обращаясь ко мне, сказала:
– Эй ты! Ты что, никогда не видел чёрную женщину?
Блондинка захрюкала от смеха.
– Писающую на мостовой – никогда, – очнулся я и, отвернувшись, прошёл мимо.
Они захохотали и что-то крикнули мне вслед. Но я уже не слушал.
С Great Russell Streat я свернул на Charing Cross. Я шёл в Soho, чтобы найти такси – они там дежурят прямо на улице. Усевшись в первую же машину, я поехал домой.
Дома, выйдя из душа и погрузившись в душистую прохладу постели, я испытал неописуемое блаженство. Растягивая удовольствие, я полежал на спине, поёрзал, поёжился, потянулся, потом повернулся на бок и тут же уснул.
Проспал я до полудня.
Проснувшись, я затосковал, не сознавая ещё, почему. Вспомнив Тима, я понял, что самое неприятное у меня впереди. И приготовился ждать.
Рэйчел приехала домой только к пяти. Я знал, что она не захочет говорить со мной, и, разозлившись заранее, решил и сам молчать. Но Рэйчел продержалась недолго. Через пару часов, разбив на кухне стакан, она в голос разрыдалась.
– Что ты наделал? – взорвалась она криком, когда я, прибежав на шум, стал подбирать куски стекла с пола. – Что ты наделал?
Я молчал.
– Они хотели вызвать полицию. Я просила... Тим хочет подавать в суд, – она стояла посреди кухни и плакала, обхватив ладонями щёки. Очки у неё смешно скособочились, но она, казалось, ничего не замечала.
– Я сам на него подам в суд, – не выдержал я. – Он собирался меня изнасиловать.
– Ты врёшь! Ты врёшь! – она оторвала от лица руки. – Он сказал, что просто прикоснулся к тебе!
– Просто прикоснулся? – я посмотрел на неё снизу вверх.
– Ты думаешь, ты мужик? Да? – выкрикнула она по-русски и сделала шажок в мою сторону.
– А ты думаешь, я кто? – усмехнулся я.
– Ты... ты дикарь! – кричала она по-русски. – Ты... азебьян! Никто не хочет даже видеть тебя! А через несколько дней наша свадьба!..
И она в голос зарыдала, завыла.
– Азебьян, Рэйчел, это армянская фамилия. А то, что ты имеешь в виду, называется «обезьяна». Перед Тимом я извинюсь. И прошу тебя: не плачь!
– Гомосексуализм – это не порок, – всхлипнула она. – Это просто другие люди...
– Да, – вздохнул я, – это улыбка вечности...
– ...и это понимают в цивилизованных странах. Если тебе не понравилось, что Тим прикоснулся к тебе, ты мог бы просто сказать ему об этом. Все говорят, что ты не умеешь себя вести, потому что... – она запнулась.
– Ну и почему?..
Я знал, что она хочет сказать. Я понял это по её заминке и по испугу, промелькнувшему в глазах. Но я видел, что говорить об этом ей неприятно, и именно поэтому хотел заставить её говорить.
– Потому что ты... из такой страны! – гордо заявила она, перестав плакать и втягивая носом.
Мне стало смешно.
– Из какой страны?
– Третьего мира, – сказала она, глядя на меня с любопытством и страхом, точь-в-точь, как её дружки, когда мы знакомились в кафе.
Интересно, знал ли Пушкин, что он из страны третьего мира?
– Значит, третьего мира? – спросил я, высыпая осколки в мусорное ведро. – Именно третьего?
– Да, третьего.
Я вдруг понял: она боится, что я и на неё наброшусь с кулаками. И только слабая надежда на мою цивилизованность удерживает её и побуждает говорить. И мне действительно захотелось прибить её. «Ты этого боялась, ты думала, что я на это способен – так получи, не хочется тебя разочаровывать!»
Но я сдержался. И зачем-то ляпнул:
– А Наполеон называл англичан совершенно дикой расой. Поняла?
– Почему? – растерянно спросила она.
– Потому что Англия обворовала полмира, разжирела на ворованном, а теперь поучает и тех, кого уже обворовала, и тех, кого только собирается обворовать, – объявил я, намыливая и споласкивая руки.
– Англия защищает принцип свободы и равенства всех перед законом, – вдруг завелась Рэйчел. – Англия защищает права человека во всём мире!
Я пожалел, что заговорил с ней об этом.
– Ни хрена она не защищает! – сказал я по-русски.
И, вытирая руки полотенцем, по-английски добавил:
– Как будто всё дело только в правах и законах!
И не дожидаясь, что она мне ответит, вышел из кухни.
Она осталась на месте.
Из-за кровоподтёков Тим не явился на работу. А поскольку они с Рэйчел работают вместе, уже в понедельник все сослуживцы Рэйчел узнали о происшедшем и, осудив меня, назвали мой поступок варварским.
На 22 число была назначена наша свадьба. Но ни друзья, ни коллеги не поддержат Рэйчел, если она, вместо того, чтобы выразить свою солидарность Тиму, как ни в чём ни бывало выйдет замуж за его обидчика. Рэйчел боится, что после этого от неё все отвернутся. Бедняжка Рэйчел! Она совершенно потерялась и не знает, что теперь делать. Готово платье, назначено время венчания, продумано угощение. И каждый вечер на меня сыплется град попрёков. Пока я терплю и молчу, но не знаю, надолго ли меня хватит.
В среду Рэйчел встречалась с Наташей и Таней, и те посоветовали ей отложить свадьбу. Пройдёт время, исчезнут синяки с лица Тима, он забудет обиду – и вот тогда-то нам можно будет пожениться. Конечно, необходимо, чтобы я извинился перед Тимом.
А у меня предчувствие: если мы не поженимся сейчас, мы не поженимся уже никогда. Предчувствие крепнет во мне с каждой минутой и становится убеждением. Как будто давно принятое, но неосознаваемое решение напрашивается теперь к исполнению.
Это предчувствие взбутетенило во мне взвесь новых чувств. Я не хочу жить с Рэйчел и буду рад возможности расстаться с ней, но я готов терпеть её ради достижения своей конечной цели – гражданства Великобритании. Моя собственная корысть вызывает во мне отвращение. И я боюсь, что отвращение это разрастётся во мне со временем до таких пределов, что мне будет невмоготу жить с ним. Но если я расстанусь с Рэйчел сейчас, мне придётся уехать домой, а я успел привыкнуть к порядку, и родная бестолковщина уже страшит меня. К тому же вести с Родины приходят неутешительные: Рэйчел говорит, что в России неизбежна гражданская война; Дик где-то вычитал, будто самые красивые проститутки – русские; все здесь напуганы какой-то русской мафией, которую и в глаза-то никто не видел.
Но самое неприятное для меня – это зависимость от Рэйчел. Я искал свободы, я верил в свободную Европу. И вот попал в кабалу, запутался в каких-то дрязгах. И опять же предчувствую: ради достижения конечной цели мне придётся преодолеть ещё немало затруднений, и несвобода моя только усугубится со временем.
А есть ли свобода на свете? И кто же может быть свободным? Или прав был Вилен: свободы следует в преступлении искать?
В пятницу Рэйчел была у своих родителей. Не знаю, что именно она рассказала им, но мама посоветовала отложить свадьбу.
– Не стоит жениться впопыхах и назло всем, – сказала она Рэйчел.
В субботу, после сомнений и тягостных раздумий, Рэйчел решилась: свадьбу откладываем на неопределённый срок, до тех пор, пока нелепое происшествие не будет забыто.
Я воспринял новость равнодушно. Мне надоело думать об этом.
22.03.95. среда
Сегодня день нашей несостоявшейся свадьбы. Наверное, по этому случаю Рэйчел особенно ласкова со мной. Приняв решение отложить свадьбу, она тут же успокоилась и уже строит планы. А я, как это не раз случалось со мной, охвачен безразличием. Я где-то читал, что такое бывает с приговорёнными к смертной казни накануне исполнения приговора. Это смирение перед неотвратимостью, усталость от борьбы и, быть может, ожидание предстояния перед Неизвестным.
Ещё третьего дня Рэйчел и говорить-то со мной не хотела, а сегодня почти заискивает. Чувствую себя обманутой девицей, которой соблазнитель, не глядя в глаза, суёт деньги.
– Хочешь, поедем отдыхать вместе? – спросила меня Рэйчел за ужином. – Подождём, пока всё здесь уляжется. А?
– А деньги? – буркнул я.
Рэйчел рассмеялась.
– Ты не понял! Мы поедем в наш дом на Гомере! Деньги нужны только на билеты и на питание.
Я пожал плечами.
Конечно, я не против отдыха, тем более на Канарских островах. Но, признаться, я так устал от сюрпризов, что совершенно не хочу куда-то идти или ехать. Последнее время я сижу целыми днями дома, так что даже кеды мои марки «Victory» покрылись слоем пыли!
«Victory»... Что за название такое? Кого я в них победить должен? Только ноги потеют, как у прапора!
Но нет! Мои кеды – это частица современного мира! Этим плохоньким башмачкам так хотелось быть купленным, что они лебезили передо мной, льстили мне, расточали обещания, будили тщеславие – играли на дурных свойствах моей натуры. Они добились своего. Они попирают улицы Москвы и Лондона. Их следы, возможно, отпечатались рядом со следами башмаков сильных мира сего. Но когда-нибудь я выброшу их в мусорный бак и злорадно посмеюсь над полинявшей вышивкой «Victory».
Целыми днями сижу без дела. Писать не хочу. Да и зачем живопись, когда есть фотокамера?
Тут я, правда, немного зарисовался, поскольку ответ мне давно известен. Всё дело в том, как писать. А писать-то можно и клопов с тараканами.
Но нет заказов, и опускаются руки.
А профессионализм, как взывает ко мне Толстой, есть первое условие распространения поддельного искусства. Только, как видно, ждать мне стабильного дохода от живописи, не имеет никакого смысла. Вот и выходит, что ни к искусству я отношения не имею, поскольку суетен, малодушен и тщеславен, ни денег заработать не могу, поскольку не согласен фекалии по холсту размазывать. Другими словами, на маленькую-то подлость я готов пойти, а вот на большую – духу не хватает. Чтобы сорвать в жизни куш, нужно быть готовым совершить и, главное, после принять большую подлость. Не нужно убивать, не нужно грабить. Достаточно просто предать самого себя. А тому, кто на такое предательство не готов, не стоит даже и мечтать о благах и сладкой жизни.
А о свободе?
Чтобы хоть как-то занять себя читаю буддийские книжки Рэйчел. «Нет ничего дороже самого себя», – прочитал я в одной книге и усмехнулся. И тут же: «Не люби ничего, ибо любить в этом мире нечего. Познай ничтожество всего сущего. Не желай ничего, не совершай ни худых, ни добрых дел. Ибо и худые, и добрые дела приводят к новому перевоплощению. Конечная цель – избавление от перевоплощений, прекращение личного бытия и полное освобождение».
Заманчиво.
Только, по-моему, проще сразу повеситься.
Буддизм – религия мёртвых.
25.03.95. суббота
Решено. В начале апреля я еду на Гомеру. Буду жить в доме семьи Рэйчел. Сама Рэйчел присоединится ко мне через две недели. Мы пробудем там до конца апреля и в первых числах мая вернёмся в Лондон. Приблизительно десятого мая состоится, наконец-то, наша свадьба.
Надо будет написать Максу письмо и сообщить свой новый адрес. Странно, но к телефону у него так никто и не подходит.
04.04.95. вторник
Ура! Я на Гомере! Наш самолёт приземлился на острове Тенерифе. Из аэропорта я автобусом добрался до местечка Лос Кристианос, и дальше чудесный белый паром на подводных крыльях в какие-нибудь сорок минут доставил меня на Гомеру в городок Сан-Себастьян.
После серого Лондона я буквально ослеплён этой бесконечной синевой!
На пароме я, наверное, впервые ощутил себя по-настоящему свободным. Свободен! Свободен от мелочных дрязг, от денежного гнёта и от желания всем нравиться! Свободен от зависти, ревности, ненависти! Свободен!
А какие милые, симпатичные здесь люди! Я прямо-таки влюбился в испанцев с первого взгляда. И особенно в испанок. По парому ходила одна – стюардесса. Предлагала карамельки. Раскрасоточка...
Кстати, уже на пароме я обзавёлся знакомствами. Клаус Баслер – баварский немец, проживающий постоянно на Гомере и возвращавшийся из Германии, где гостил у своего отца. Выяснилось, что его дом в деревушке Вайермосо, конечном пункте и моего путешествия! Мой попутчик оказался моим соседом.
Судя по всему, Клаус – добрейшей души человек. Хотя и неказистый внешне. Наверное, он не чистокровный немец, в нём нет ничего арийского. Это не белокурая бестия, он похож, скорее, на первобытного человека. Он невысок ростом и сутуловат, у него длинные руки, массивная челюсть и низкий лоб. Но зато он какой-то настоящий!
У Клауса большая семья и хозяйство. Он пригласил меня в пятницу в гости, и мы расстались с ним совершенными друзьями.
Пока мы добирались до Вайермосо, я немного обиделся на Гомеру: здесь совсем не так солнечно, как на Тенерифе. Но Клаус объяснил, что за солнцем придётся ездить на юг острова, а Вайермосо почти всегда окутана лёгкой дымкой. Понятно теперь, почему мои англичане выбрали именно Вайермосо!
Я без труда нашёл своё новое пристанище. Это двухэтажный белый домик с плоской черепичной крышей. В Вайермосо все домики такие. Рэйчел говорила, что когда-то, лет сто назад, в этом доме жила одинокая швея. На втором этаже до сих пор стоит её швейная машинка. Теперь здесь поселился одинокий художник. И может, когда-нибудь к швейной машинке присоединится мольберт.
Итак, в моём распоряжении семь комнат, просторная терраса и ветхая пристройка. На кухне, к превеликой своей радости, я обнаружил целый пакет картошки, несколько банок джема, чай и бутылку красного сухого вина. Я нажарил картошки и устроил себе на террасе королевский ужин с вином и десертом.
Приятно с бокалом вина любоваться закатом! Облака рассеялись, показалась похожая на лодку луна. Приглушённую вечернюю голубизну заходящее солнце выбелило на горизонте так, как и белильщик на земле не выбелит. В ручье, что течёт за домом, кричат лягушки. Окружившие меня чужие и незнакомые запахи тормошат и дразнят. И всё это так ново, так необычно, так волшебно! Я поневоле заражаюсь неизъяснимым волнением, я возбуждаюсь и начинаю ждать. И в этом томительном состоянии я нахожусь до тех пор, пока тихая, мягкая ночь не сменяет нежный, девственно-трепетный вечер.
05.04.95. среда
Утро заглянуло ко мне в комнату голубым глазом и ослепительно улыбнулось. Прекрасный денёк! И я прекрасно отдохнул после дальней дороги. Я полон сил и желания работать. Ночью я понял одну очень важную вещь: каждому человеку в жизни нужно избрать свой собственный путь и с него не сворачивать, делать своё дело до конца и несмотря ни на что. Главное, не ошибиться с выбором. А рассуждения по поводу силы и величины таланта – это всё пустое, это тщеславие. Все собаки, как известно, лают на разные голоса.
Позавтракав остатками картошки, решил зарисовать вид с террасы – «Утро в Вайермосо». Во время работы я вдруг заметил на ступенях террасы двух мальчишек лет по одиннадцати. Они наблюдали за мной, и когда я их обнаружил, слегка смутились. Мы говорили недолго, потому что с трудом понимали друг друга. Они хотели знать, из какой я страны. Услышав, что я из России, очень удивились и поинтересовались, один ли я здесь. Наверное, посочувствовав мне, обещали приходить говорить со мной.
Этюдом я остался весьма доволен. Пожалуй, на сегодня этот этюд – лучшая из моих работ. Воодушевлённый успехом, я отправился на этюды к морю и по дороге сделал два картона. Один хуже другого. В одном недоработал, в другом – переработал. Тот же час, под бичами неудачи, от меня бежали и вдохновение, и работоспособность. И когда я доплёлся до моря, меня хватило только на то, чтобы искупаться.
Хорошо ещё, что я не заплывал далеко и, заметив, что возле моего этюдника трётся какой-то малый, тут же поспешил к берегу. Все мои вещи оказались целы, но, недовольный появлением длинноволосого незнакомца, я повернулся к нему спиной и нарочно стал перебирать своё добро. Я хотел уязвить его, показав, что не очень-то ему доверяю и хочу проверить, всё ли на месте. А этот наглец всё время крутился рядом и улыбался. Потом он сказал:
– Hello!
– Хэло, хэло... – буркнул я, всё ещё чем-то недовольный.
– Я живу вон там, – незнакомец указал куда-то наверх.
– Где? – я проследил за его рукой, но кроме голых скал ничего не заметил.
– Вон там, – он снова махнул куда-то.
Наконец в скале я разглядел расщелину, а рядом, на выступе, несколько консервных банок.
– Урс, – сказал незнакомец и протянул мне руку.
– Прости?
– Меня зовут Урс, – повторил он и улыбнулся ещё шире.
Мы познакомились. Оказалось, что Урс приехал из Швейцарии к своему другу Джейкобу. Джейкоб живёт где-то то ли на Гомере, то ли на Тенерифе, но где именно, Урс не знает. По-испански Урс тоже не говорит.
– Как же ты будешь его искать?
– Не знаю, – пожал Урс плечами и засмеялся. – Хочу сплавать на Тенерифе.
– Тогда тебе надо в Сан-Себастьян, – сказал я, – там паром.
– Нет, я сам, – и он замахал руками, изображая, что плывёт брасом.
– Как сам? – не понял я.
Он засмеялся и ещё энергичнее замахал руками.
– Да здесь километров шестьдесят!
– Семьдесят, – поправил Урс.
Я смотрел на него и не мог ничего понять.
– Ты художник? – Урс кивнул на этюдник.
– Да.
– Я тоже художник, – сказал Урс. – Только у меня нет такого ящика. Он мне не нужен.
– Ты здесь ничего не пишешь?
– У меня есть большой чемодан, – сказал Урс и показал руками размеры своего чемодана. – В этом чемодане я вожу с собой самые большие тюбики красок, свои старые майки и подрамник. Понимаешь?
– Нет, – честно признался я.
– Смотри, – сказал Урс и стал мне показывать. – Беру старую майку... натягиваю её на подрамник... потом беру тюбик и делаю так... – и воображаемым тюбиком он стал мазать по воображаемой майке.
Я смотрел на него как зачарованный.
– И что получается? – поинтересовался я.
– Картина, – совершенно серьёзно сказал Урс. И добавил:
– Я три месяца не мылся.
– Почему? – не понял я.
– Некогда было, – посетовал Урс. – Сначала из Швейцарии в Испанию – там теплее. Потом в Португалию, там вино покупали за доллар. Потом в Марокко – там тепло, там мандарины. Все там остались, а я сюда, к Джейкобу. Одному спокойно. Здесь вымылся, – он кивнул на море, – постирался.
– Кто ты, Урс? – взмолился я.
Он удивлённо посмотрел на меня и сказал:
– Хиппи...
Мы договорились встретиться с ним здесь же завтра утром. Я пообещал принести Урсу бутылку вина и два загрунтованных картона.
По дороге домой я зашёл в магазин на площади и купил кое-какие продукты: хлеб, молоко, масло, рис. Но дома выяснилось, что молоко – это вовсе не молоко, а молочный напиток красного цвета с запахом клубничной жевательной резинки. Но идти в другой раз за молоком мне не хотелось, и я сварил кашу на клубничном напитке.
На обед у меня была красная рисовая каша с запахом жвачки. Может быть, все гомерианцы едят такую кашу? Может быть, это национальное гомерианское блюдо? В любом случае для меня это так же необычно и ново, как запахи местных цветов, крики осла и волнующий, обдирающий душу южный закат. Красная каша – ещё одно гомерианское впечатление.
Завтра я собираюсь в гости к Клаусу. Идти без подарка мне неудобно. Я решил написать для Клауса натюрморт. На террасе я соорудил композицию: накинул на стол белую скатерть, поставил медный чайник, глиняное блюдо, бросил ветку лилового вьюна, разросшегося в саду, а с краю примостил маленькую алюминиевую сахарничку.
Остаток дня я убил на этот проклятый натюрморт. Чтобы не разбирать композицию, ужинать пришлось в комнате, и когда дело дошло до чая, за каждой ложкой сахара я отправлялся на террасу. Потом только мне пришло в голову, что можно было подойти к столу с чашкой и положить весь сахар сразу.
Вечером позвонила Рэйчел. Я очень удивился, когда услышал её голос и вдруг понял, что ни разу ещё не вспомнил о ней. Она спросила, как я добрался и как устроился. Сказала, что отправила мне письмо, «а там сюрприз». Милая, добрая, заботливая Рэйчел! Почему бы мне не любить её?
06.04.95. четверг
С утра отправился к морю, прихватив, как и обещал Урсу, бутылку вина и картон. По пути сделал два этюда: «Вид на море» и «Вид на Вайермосо». Удались оба. Насвистывая, я двинулся дальше.
Но Урса у моря не оказалось. Не оказалось его и в пещере. Здесь повсюду разбросаны его вещи и пустые консервные банки. Но большого чемодана я так и не увидел.
Я решил подождать Урса и искупаться. Но не успел я войти в воду, как море выплюнуло на берег какой-то предмет. Я подошёл поближе и – о, ужас! – я узнал сандалию Урса! Вчера он был именно в таких, открытых, с петлёй для большого пальца, кожаных сандалиях. Значит, он, не дождавшись меня, поплыл на Тенерифе. Отчаянный тип! И тут же у меня мелькнула мерзкая, корыстная мыслишка: что если, море отдаст и кожаный браслет Урса? Вчера я заметил на нём симпатичный кожаный браслет. Может, стоит подождать и браслет? А, может, вынесет и тело?
Но, ужаснувшись собственным мыслям, я поспешил домой. Нужно было подготовиться к визиту.
Баслеры встретили меня радушно. Жену Клауса зовут Николь. Эту симпатичную, пышную блондиночку я назвал про себя Гретхен: мне кажется, такими именно и должны быть немки. Старшему сыну Клауса Эриху тринадцать лет, дочке Зилке – одиннадцать, а младшему Мартину недавно исполнилось шесть.
Мой натюрморт всем понравился. Они по очереди, включая детей, с интересом разглядывали его. А Николь, смеясь, дважды переспросила, подарок ли это.
Пока готовился обед, Клаус предложил осмотреть его владения. Клаус держит свиней и кур. На его земле растут картофель и помидоры, лук и паприка, морковь и спаржа, апельсины и бананы. У Клауса есть всё, что нужно для жизни. И ничего лишнего.
Между делом Клаус рассказал мне свою историю. Он родился на юге Германии в городе Аугсбурге. Когда ему было десять лет, отец взял его в поездку по Италии. И вот тут-то Клаус впервые понял, что не любит ни Германии, ни немцев. Открытия он слагал в сердце своём и когда в шестнадцать лет увидел Испанию и Францию, окончательно убедился, что сумрачная Германия ему ненавистна. Отец Клауса владел сетью каких-то магазинов и хотел приобщить к торговле сына. Но неказистый и застенчивый Клаус, снедаемый мечтой о синих морских просторах и белом дурманящем олеандре, однажды удивил отца, примкнув к движению хиппи.
Воображаю себе Клауса с длинными волосами – настоящий неандерталец!
Отец Клауса, человек прагматический, планирующий каждый свой день, был раздавлен выходкой сына.
Но время шло, Клаус повстречал Николь, и нужно было подумать о будущем. Клаус оказался перед выбором: торговля или фермерство – семья Николь имела большое хозяйство. Подумав немного, познакомившись с крестьянским трудом, Клаус ненавистной торговле предпочёл фермерство. И снова отец Клауса затаил обиду.
А вскоре Клаус с Николь отделились от родителей, обзавелись собственным хозяйством и принялись плодиться и размножаться и добывать хлеб свой в поте лица. После третьих родов Николь стала прихварывать. Доктора настаивали на южном климате, и вот однажды Баслеры собрались в путешествие. Была зима, и в туристических агентствах им предложили Юго-Восточную Азию и Канарские острова. Азия оказалась не по карману, и Клаусу с Николь ничего не оставалось, как ехать на Гомеру. А вернувшись домой, Клаус объявил, что не прочь был бы перебраться туда насовсем. И Николь поддержала его.
Отец Клауса разразился в адрес сына проклятиями. Но Клаус и тут поступил по-своему: продал имение, купил землю и дом в Вайермосо и навсегда покинул Германию. Прошло несколько лет, прежде чем отец согласился на свидание с сыном.
Сколько же силы в этом неказистом Клаусе! Сколько упорства и жизненной стойкости! Что кинул он в центре Европы и что хотел найти здесь, на краю света? Как он живёт, чему радуется, свободен ли он? Глядя на него, я испытал сильнейшее желание вернуться в Россию. Построить свой дом где-нибудь под Москвой, поселиться в нём с родителями, украсить стены своими картинами. Писать, работать в саду, ходить в гости, растить детей...
За обедом Клаус признался, что рассказал обо мне своему приятелю Пако – хозяину бара на площади, – и отцу Доминго – местному священнику. И тот, и другой загорелись желанием заказать у меня работы. Пако хочет что-нибудь типично гомерианское, а отец Доминго – две картины для крестильной комнаты. Обещают заплатить за работу. Клаус сказал, что отец Доминго намеревается лично подобрать модели.
В Плайя-де-Сантьяго Клаус занимается отделкой дома какой-то своей соплеменницы. Это городок в южной части острова, где всегда солнце, где не бывает туманов. Завтра Клаус собирается поехать туда на три дня и предлагает мне составить ему компанию. С восторгом я принял его предложение!
В миллионном городе я был никому не нужен, у меня не было ни друзей, ни единомышленников. А здесь, в деревне на краю света, у меня уже столько знакомых, что я не успеваю делать визиты. Меня зовут в гости, приглашают на прогулки, предлагают работу. Об этом думал я, когда довольный, сытый и чуть пьяный, возвращался домой от Баслеров.
По пути я решил спуститься к морю, посмотреть, не вынесло ли тело Урса. Тела я не нашёл, зато в пещере явно кто-то побывал. Вещей стало как будто меньше, а на полу появились тюбики из-под краски. Действительно самые большие тюбики, какие только бывают. Чемодана по-прежнему я не обнаружил. Неужели Урс плавает туда-сюда? Да ещё с чемоданом?
Урс напоминает мне Макса. С тою лишь разницей, что Урс отщипывает понемногу от одного куска, а не надкусывает всё подряд. Урс может бродить по свету, переплывать море, двигать горы. Неважно, что всё это бессмысленно. Ум его всё время занят, ум его не скучает.
Урс жив. И нечего больше думать о нём.
Сегодня надо пораньше лечь спать, ведь завтра я отправляюсь в путешествие по острову Гомера!
10.04.95. понедельник
Вчера вечером мы вернулись с Клаусом из Сантьяго. Красивое местечко, правда, нет того первозданного очарования, что хранит Вайермосо. Кругом дорогие отели, рестораны, бассейны и виллы. Но я всё же сделал один неплохой картон. И прекрасно загорел.
Я решил помочь Клаусу в строительстве. Дом, отделкой которого он занят, находится в горах. И ведёт к этому дому узенькая горная тропка. Подъехать на машине к дому невозможно. А между тем, нужен цемент, нужна плитка и черепица. Именно в таких случаях гомерианцы прибегают к помощи ослов. Оказалось, что у Клауса уже была договорённость с владельцем белого burro. [осла (исп.)]
И хозяин животного Хуан, и сам ослик работали на славу. Я никогда прежде не видел так близко осла. Что за славное животное! Какие печальные и умные глаза! Какая выносливость и готовность работать! С двумя огромными корзинами по бокам, осторожно переступал он тонкими ногами и гулко постукивал копытцами, мерно, в такт шагу, покачивал головой и меленько прядал длинными, разведёнными в стороны ушами.
Сам Хуан – весельчак, болтун и бабник. Два года назад он работал в Германии и водил там дружбу с какими-то русскими, от них и научился немного языку. Это обстоятельство сразу расположило меня к Хуану. Хотя его познания сводятся преимущественно к нецензурной лексике, и просто поговорить по-русски у нас не получается. Но мне смешно слушать его бесконечные рассказы о любовных похождениях. Рассказы эти он излагает на плохом английском, приправленном какими-то страстными испанскими словечками и отборными русскими ругательствами.
– Bobo!.. hortera!.. maricon, puto maricon!.. [испанские ругательства] – восклицал Хуан по поводу некоего Пабло, мужа Аниты. И сверкал похожими на маслины глазами.
Досталось и коварной Аните, не пустившей Хуана в свою спальню в отсутствие Пабло. Бедняжку Аниту Хуан приложил по-русски.
– Правду ли говорят, что ты художник? – недоверчиво прищуриваясь, спросил меня Хуан, когда мы втроём, устроив небольшой перерыв, присели отдохнуть и выпить пивка.
– Да, – отвечал я.
– Тогда сделай мне две картины, – попросил он. – На одной, чтобы было море, а на другой – эти горы. Я заплачу !
– Хорошо, – пообещал я. И искренно про себя порадовался. Во-первых, тому, что кто-то взывает к моей кисти. А во-вторых, мне приятно быть полезным этим простым и добрым людям.
А Клаус всё помалкивал и только, глядя на нас, добродушно посмеивался.
Мы расстались с Хуаном друзьями. Я пригласил его в гости, и он пообещал, что приедет ко мне на своём осле.
– Когда ты доедешь, его уже там не будет, – напоследок подал голос Клаус.
На что Хуан выругался по-русски, и мы с ним расхохотались.
– Я научу тебя ругаться по-испански, – заверил меня Хуан, протягивая на прощание руку. И, подмигнув, добавил:
– Женщинам это нравится...
А сегодня я побывал в церкви. Клаус успел договориться с отцом Доминго, и тот встретил меня у дверей храма в одиннадцать.
Отец Доминго оказался толстым, гладко выбритым молодым парнем. Как все гомерианцы, он говорлив и улыбчив. Пожав мне руку, он объявил:
– Пжалста, дасвидань, огу рци солёни.
И тут же, не дав мне опомниться, ткнул себя указательным пальцем в грудь и пояснил:
– Интеллигенто!
И поднял палец вверх.
Потом он провёл меня в храм, показал крестильную комнату и объяснил, какие картины хотел бы увидеть в храме.
– Пусть на переднем плане будет купель и женщина с младенцем, – шёпотом говорил он. – А рядом пусть будет Спаситель. Как будто это простой человек, но все должны понять, что это Спаситель. А на второй картине будут дети в храме. Вот что: приходи в воскресенье на службу, будет много народу, и дети будут. Модели я уже начал подбирать, – и он подмигнул мне. – Может, уже в воскресенье покажу.
А когда мы вышли во двор, отец Доминго махнул в сторону храма и утвердительно сказал:
– For you...
После посещения церкви я немного расстроился. Одно дело – написать чайник и вьюн, и совсем другое дело – написать Богочеловека. Хватит ли у меня умения и чувства? И потом, для того чтобы писать Богочеловека, нужна вера. Если веры нет, получится, в лучшем случае, Человекобог. Но едва ли это подходящий образ для церкви.
Пожалуй, не стоит мне браться за эту работу.
Но на службу в воскресенье я всё-таки схожу.
11.04.95. вторник
Прекрасный день и чудесный вечер!
В Вайермосо было пасмурно, но до моря облака так и не дошли. Поэтому почти весь день я провёл на берегу. Сделал два картона, купался, грелся на камнях. Потом на пляже появилась влюблённая парочка. Они так застенчиво мне улыбались, что я почувствовал себя лишним и предпочёл убраться. Я поднялся на скалу, где была пещера Урса, и расположился на небольшом уступе. Отсюда я мог видеть и море, и пляж, и даже тропинку, ведущую с пляжа в деревню.
Я сидел на камнях созерцающим истуканом. Море заворожило меня, глядя на его бесконечную синеву, слушая неспешный шёпот, вдыхая горько-солоноватый запах, я точно выпал из времени. Очнувшись, я почему-то вспомнил о влюблённых, которых оставил на пляже.
Они лежали на песке обнявшись, слившись в поцелуе. Я усмехнулся. И тут заметил, что к пляжу по тропинке продвигается целая ватага детей.
Как странно! Ни дети, ни влюблённые ещё не знают, что приближаются друг к другу. Все заняты своим делом: влюблённые целуются, дети идут вперёд. А я уже знаю, что произойдёт через несколько минут. В известной мере я могу стать вершителем судеб этих людей. Например, смогу остановить детей и не пустить их на пляж. Конечно, это им не понравится. Зато я позволю влюблённым не прерывать поцелуй, и, быть может, за этим поцелуем последует предложение руки и сердца. А от союза в дальнейшем родятся гениальные дети, которые произведут переворот в науке или изменят геополитическую ситуацию в мире.
А что до нарушителей спокойствия – детей – я смогу оградить их от развращающего неокрепшие души зрелища. И, кто знает, один из них, благодаря мне, совершит в будущем на одну глупость меньше.
Пока я рассуждал, мои влюблённые заслышали детские голоса и распались, как рассечённое яблоко. Дети не обратили на них никакого внимания. Побросав свои вещи и подняв визготню, они устремились в море.
А я пошёл домой. Шёл знакомой уже тропкой, слушал птиц, вдыхал тёплый, душистый воздух, и ни о чём не думал. А вечером, расположившись у себя на террасе с бокалом вина, я любовался очистившимся небом, слушал лягушек и почитывал «Что такое искусство».
12.04.95. среда
Весь день с небольшими перерывами идёт дождь. В такую погоду мне грустно и ничего не хочется делать. В комнатах у меня холодно и сыро, как в склепе.
Как одиноко и тоскливо! Последнее время я подумываю о том, что пора вернуться домой. В смысле, в Россию. Хватит, набегался. Кому я здесь нужен? Чем занят? Что за будущее ждёт меня? Да и не так уж она хороша, эта хвалёная заграница. Даже южный пейзаж, приторный, как сливочная помадка, приедается через несколько дней.
Ну да, делают в Германии автомобиль «Mercedes», а во Франции духи «Fidji». Только я-то тут при чём? Зато я устал от этой еды – от мяса с вареньем, от супа со сливками, от незасыхающих белых булочек. Хлеба чёрного здесь днём с огнём не сыщешь! Да, конечно, в Англии изобрели унитаз и светофор. Но мне-то что от этого? Неужели всю жизнь до икоты гордиться, что на родину унитаза попал? Да если на то пошло, в России придумали сапоги и дублёнки, радио и электрическую лампочку. И когда их короли по два раза в жизни мылись, то есть в первый свой день и в последний, у нас самый захудалый, самый расперезадрипанный мужичонко в бане по субботам парился.
Ко всему человек привыкает. Только мне-то зачем себя ломать? Не большевики же мне в спину стреляют – так, блажь, престиж, мода.
А дома сейчас весна. Снег уж сошёл с дороги, и, лишённый зимнего величия, жалкими почерневшими кучками прячется в тени. Скоро Пасха. Интересно, когда в этом году Пасха? Мама с тётей Галей понесут святить раскрашенные яйца. В церкви у метро с утра зазвонят в колокола. Макс, наверное, с новой подружкой. И всех уверяет, что «впервые влюбился по-настоящему». Каждый день Макс проживает теперь на три часа вперёд меня. Значит, умрёт раньше.
Откуда такие дурацкие мысли?
В перерыве между дождём успел сбегать в магазин на площади. Купил кое-какой снеди. Возвращаясь домой, увидел впереди себя старичка-соседа, бредущего с тяжёлыми пакетами. Пару раз я встречал его раньше, мы здоровались, и старичок, шевеля густыми седыми бровями, приглашал меня к себе «на стаканчик вина». Я благодарил и обещал как-нибудь заглянуть. «Вот и случай представился!» – подумал я, нагоняя согбенного соседа.
– Buenas tardes! [добрый день (исп.)] – окликнул я его.
Старик неловко обернулся и испуганно уставился на меня. Наверное, целую секунду он всматривался, шевелил своими бровями и щурил чёрные глаза. Потом наконец признал меня и обрадовался.
– А-а-а! – проскрипел он. – Buenas tardes!
– Позвольте мне помочь... – я указал на пакеты.
Старичок помялся немного и передал мне свою ношу. Мы поплелись к его дому. По дороге разговорились. Вернее, говорил мой старичок, а я слушал. Он немного знает по-английски – вполне достаточно, чтобы поддержать разговор. Он признался мне, что я первый русский, которого он видит. А потом этот гомерианский старик, совсем как какой-нибудь московский пенсионер, принялся ругать капиталистов и демократию. И всё нахваливал Кубу и Фиделя Кастро. Под конец он так разгорячился, что сбился с английского на испанский, и я перестал понимать его. К счастью, мы подошли к его дому.
У ворот нас встречала маленькая старушонка в белых брюках и полосатой майке. На голове у старушонки красовалась широкополая соломенная шляпа. Должно быть, пожилая модница разволновалась и нарочно вышла встречать супруга.
Завидев меня, она удивилась и, кажется, немного испугалась. Но в ту же секунду сообразила, в чём дело, заулыбалась и что-то залепетала по-испански. Старичок нарочито строго прикрикнул на неё и сказал мне:
– Она приглашает тебя, пойдём.
Мы прошли в сад, поднялись по лестнице на террасу, старушка, всё что-то говорившая, усадила нас за стол, а сама исчезла в доме. Было слышно, что и там она продолжает говорить. Потом она появилась уже без шляпы и, тряхнув лиловыми кудрями, поставила на стол стаканы, бутылку красного вина и корзину с печеньем.
Мы выпили по стаканчику, закусили печеньем, и тут всем, по-моему, стало понятно, что обсуждать больше нечего. Старик, очевидно, выдохся, ругая буржуев, и развернул газету. Старушка, смекнув, что я не понимаю ни слова из её рассказов, умолкла и только улыбалась да кивала мне. Я хотел уже распрощаться и отправиться восвояси, как вдруг мне в голову пришла превосходная мысль. Я извинился, объяснил старику, что ненадолго отлучусь, попросил подождать и убежал. Старик, уставившись в газету, деловито кивнул мне.
Дома я взял два этюда – те самые недоработанный и переработанный – и вернулся с ними к старикам. Я решил сделать им подарок. Но старики не сразу поняли меня и несколько раз спросили, что значат «эти картины». Когда же наконец они сообразили, в чём дело, страшно обрадовались, точно я подарил им вторую молодость. Снова я был усажен за стол, снова старик заговорил о Фиделе, а старушка залепетала по-испански. С новой, удвоенной энергией принялись они потчевать меня вином, печеньем, к которым присоединились хлеб, сыр и копчёная колбаса.
Домой я вернулся пьяным, а потому сразу лёг спать.
13.04.95. четверг
Сегодня утром принесли письмо от Рэйчел. Памятуя об обещанном сюрпризе, я поспешил вскрыть конверт. Внутри я нашёл фотографию Рэйчел в полный рост. Вот интересно, кто её снимал?
Она стоит, опершись о край какого-то стола. Распустила волосы, сняла очки, губы, кажется, подкрасила. Из одежды на ней чулки с кружевной резинкой и туфли на высоких каблуках. На обороте надпись: «Не забудть, какая тебе ждет супер классная, теплая, магкая и сексуальная женщина!» От конверта и фотографии пахнет духами Рэйчел.
Бедняжка!
Мы прожили вместе три месяца, а знаем ли мы хоть что-нибудь друг о друге? Понимаем ли, что каждому из нас нужно? Что можем дать мы один другому? И зачем мы вместе?
Моя жизнь состоит из одних вопросов. А где искать ответов – не знаю.
Ещё в понедельник мы условились с Клаусом, что я помогу ему с обустройством нового курятника. К трём часам я отправился к Баслерам. От прежних хозяев, переехавших куда-то в Латинскую Америку, у Клауса осталась небольшая каменная халупа. Её-то Клаус и решил переоборудовать под курятник. Работы оказалось немного. Мы вымели камни и сор, приладили дверь, устроили насест – и курятник был готов.
Николь позвала нас обедать. За обедом Зилка рассказывала, как они с ребятами ходили на озеро. Я заинтересовался: оказывается, здесь есть ещё и озеро.
– Да, тебе будет интересно, – подтвердил Клаус. – Очень красивое место. Горное озеро с морской водой и, кажется, соединяется как-то с морем. Утопленников в нём никогда не находят. Попроси Зилку, она покажет тебе.
Зилка, симпатичная, живая девчонка, сразу обрадовалась, что её выбрали в провожатые. И тут же заёрзала и заважничала перед братьями, толкнув локтем сидящего рядом Мартина. Мартин не преминул ответить, и у них с Зилкой завязалась настоящая потасовка. Но вмешалась Николь, и дети присмирели.
После обеда Зилка не отходила от меня ни на шаг. И когда я уже засобирался, первая спросила меня:
– А во сколько мы пойдём завтра на озеро?
Договорились, что в одиннадцать она зайдёт за мной.
14.04.95. пятница
Ужасный день!
Мне опять снился он. Снова какой-то дом, комнаты, и ощущение, что он где-то здесь, рядом. Ещё немного и я увижу его. Но нет, я не выдержу этой встречи! Сердце моё разорвётся на части от ужаса, который он внушает.
Я проснулся и сразу вспомнил о швейной машинке, что стоит на втором этаже. До первых лучей я не мог заснуть и лежал, скованный ужасом. Но с появлением солнца исчез кошмар, и я забылся глубоким, здоровым сном.
В девять меня разбудил телефонный звонок.
– Ты получил моё письмо? – игриво спросила Рэйчел.
– Да.
– Ну и как?
– Хорошо. Когда ты приедешь?
– Ой, – вздохнула она. – Понимаешь, я готовлю материал... Раньше двадцатого никак не смогу. Но на двадцатое уже взяла билет... Ты обиделся?
– Нет, что ты... Ты говоришь, двадцатое?
– Да. Это следующий четверг. Недолго, правда?
– Да.
– Всего неделя.
– Да.
– Ну ладно. А то дорого, ты знаешь.
– Да, конечно.
– Я ещё позвоню.
– Хорошо.
– Ну пока?
– Пока.
Значит, задерживается. Значит, сбагрили меня на этот... почти необитаемый остров, как Наполеона на остров Святой Елены, и успокоились. Избавились, значит. Рэйчел может и вовсе сюда не приезжать. Кончится моя виза, обнаружат меня, ну и вышлют домой. Впрочем, я законов местных не знаю, может, мне пожизненное заключение за это полагается или каторга. Ловко! Ничего не скажешь... Единственное, что мне остаётся, это ждать до двадцатого. А там... Там посмотрим...
Ровно в одиннадцать ко мне заявилась Зилка. Эта белокурая немочка выгодно отличается от своих испанских подружек. Подрастёт – все женихи на Гомере будут у её ног.
– Какое у тебя красивое платье, Зилка, – сказал я, заметив, что девчонка принарядилась: вчера бегала по двору в штанишках, а сегодня на ней длинное синее платьице с белыми горошками и новые чёрные туфельки.
Зилка улыбнулась от удовольствия и потупилась.
Я наскоро собрался, захватил этюдник, и мы вышли за ворота. Зилка повела меня в горы. Шли мы довольно долго – минут сорок. И чем выше поднимались, тем уже становилась тропинка. Лес наступал, то и дело приходилось отводить ветки какого-нибудь наглого колючего кустика. Было парко. Птицы шумели. Огромные длинноногие осы с громким зловещим жужжанием несколько раз пересекли нам дорогу, пролетая низко, почти касаясь ногами тропинки. Я и раньше встречал здесь этих тварей и всегда старался держаться от них подальше – уж очень угрожающе они выглядят. Кто они такие? Как много для меня здесь чужого и непонятного! Сам бы я ни за что не полез в эти дебри. Но Зилка смело продвигалась вперёд. Можно подумать, что она хозяйка или хранительница этого леса.
– Не бойся их, – сказала она про страшных ос. – Они первые не тронут.
Точно это не осы, а собаки, существа ей подвластные и знакомые по именам.
Наконец мы вышли из леса и оказались на краю котловины, похожей на огромную пиалу. На дне пиалы дремала гладкая сине-зелёная вода. На секунду я даже усомнился: точно ли это вода, не выложил ли кто атласом дно котловины?
– Вот, – кивнула Зилка на озеро. – Нравится?
– Очень, Зилка!
Довольная, что сумела угодить, Зилка хихикнула.
– Пойдём к нему? – спросила она.
– Конечно.
Зилка вприпрыжку побежала вниз.
– А почему оно в середине чёрное, Зилка! – крикнул я, не поспевая за прыткой Зилкой.
– Там дна нет, – она остановилась, повернулась ко мне и, наклонив голову к плечу, сощурилась.
– Как это? – не понял я.
– Ну нет дна, – она дёрнула плечиком, удивляясь моей бестолковости.
– Ну как же без дна, Зилка! Даже у моря есть дно.
– А у нас нет, – объяснила Зилка и поскакала дальше.
Ну, нет, так нет.
– А купаться можно? – спросил я у Зилки, когда мы спустились вниз.
– Купайся... Здесь вода как в море.
– А ты?
– Нет, я не хочу, – нахмурилась Зилка и отвернулась от озера.
Наверное, побоялась измять или намочить своё платье.
Что ж, Зилка! В другой раз я бы составил тебе компанию и проявил солидарность. Но только не теперь. Ты ещё войдёшь в ложе молчаливого озера, хранящего какую-то тайну. А я, быть может, никогда больше не увижу его. Так позволь мне, Зилка, навсегда сохранить в памяти ласку бирюзовой озёрной воды.
Коварную ласку.
Я заплыл на середину озера, к тому самому месту, что манило сверху слепой чернотой. И опустил вниз лицо.
Не знаю, как меня не парализовало от ужаса. Вошёл бы в историю Вайермосо как ещё один пропавший утопленник.
Подо мной была бездна. Чёрная дыра, пустота, ничто. Только что в толще голубой прозрачной воды я видел, как покачиваются водоросли и суетятся рыбки. И вдруг обрыв, пропасть – врата ада!
Никогда ещё не плыл я так быстро. Я удирал, спасался бегством. Мне казалось, что задержись я ещё немного, и тьма обымет и поглотит меня.
Выскочив на берег, я спешно стал одеваться, натягивая одежду прямо на мокрое тело.
– Страшно? – голос маленькой Зилки успокоил меня.
Я взглянул на неё. Щуря глаза и морща нос, она внимательно наблюдала за тем, как я одеваюсь. Мне стало неловко. К тому же второй раз за день она пеняет мне за мою боязливость.
Я ничего не ответил и отвернулся от Зилки, сделав вид, что хочу отряхнуть этюдник.
– Мы туда на лодке плаваем, чтобы страшно было, – кивнула она на озеро.
– Зачем? – не поднимая глаз на Зилку, спросил я.
– Так... интересно.
Наверху, когда мы уже поднялись из котловины, я сделал два картона и один рисунок. Оба картона не удались. Не передал и сотой доли того, что хотел и мог бы передать. Сколько ни бился, улучшить не сумел. Разозлился и хотел порвать их, но передумал и подарил Зилке. Зилка осталась весьма довольна.
Привёл Зилку домой и поддался на уговоры Николь остаться на ужин. И тут же пожалел, потому что семейный будничный ужин оказался невыносимо скучным.
Поспешил к себе. Скинув этюдник и приняв душ, расположился на террасе. Сидел и всё ждал чего-то. А ничего не происходило. Стало вдруг тоскливо и одиноко.
Ничего не остаётся, как идти спать.
Хорошо бы уж и не просыпаться.
15.04.95. суббота
Дождь, дождь, дождь.
Весь день провёл в постели.
16.04.95. воскресенье
Кажется, я влюбился.
О Боже! Только этого мне не хватало!
Теперь по порядку.
День начался для меня с церковной мессы. Как правоверный католик, я отправился к одиннадцати часам на службу. Я решил, что возьмусь за картины для крестильной комнаты. Правда, пока не знаю, как быть с Христом. Думаю, этот образ мне не под силу. Может быть, получится обойтись и вовсе без Христа?
Во дворе церкви уже собрались прихожане, преимущественно дети, несколько молодых девиц и пожилые дамы. Все улыбчивые и трогательно-нарядные. Пришла и Зилка. Чинно поздоровалась со мной и присоединилась к подружкам, шушукавшимся о чем-то в сторонке.
На днях я спросил у Клауса, будет ли он на службе. Но Клаус объяснил, что они с Николь вышли из лона католической церкви ещё в Германии.
– Теперь у нас Зилка за всех молится, – смеялся Клаус.
– Постой... как это? – не понял я.
– Налог высокий...
– И что?
Оказалось, что любой католик, не желающий платить церковный налог, может официально выйти из лона католической церкви. Всё равно, что отказаться от членства в клубе. Я никогда раньше не слышал, что такое бывает. Мне очень хотелось узнать подробно, но неловко было расспрашивать Клауса.
Может быть, молодые католики предпочитают тратить деньги как-то иначе, нежели отдавать их церкви, и именно поэтому на службу сегодня пришли дети да старики?
Ровно в одиннадцать часов к церкви на чёрном джипе подъехал отец Доминго. Выйдя из машины, он поздоровался с прихожанами, особо кивнул мне, посмеялся, потрепал по плечу какого-то мальчишку и прошёл в храм.
Народу оказалось совсем немного. Все расселись и замерли. Кажется, в Англии тоже сидят в церкви. А вот на вечеринках стоят столбами. Интересно, почему я ни разу в Лондоне не зашёл в церковь? Даже в соборе святого Павла не был.
Я занял место в четвёртом ряду и приготовился, как перед спектаклем. И действительно, откуда ни возьмись, в храм влетел белый голубок и присел на Распятие.
Началась служба. Отцу Доминго помогали служить двое мальчишек. То и дело прихожане принимались петь, и тогда все вставали. Вставал и я. А когда все с шумом упали на колени, я, чтобы не торчать свечой, прилёг на скамью.
Потом все причащались, жали друг другу руки и целовались. Даже меня облобызали две какие-то старушонки и моя маленькая подружка Зилка. Когда всё закончилось, отец Доминго попросил внимания. Все, как в сказке, замерли и повернули к нему головы. Отец Доминго достал листок бумаги, прочёл какие-то имена и что-то прибавил по-испански. Я понял, что он назвал имена моделей.
Я подождал отца Доминго и вместе с ним вышел из храма.
– O`key, – кивнул мне святой отец.
Во дворе нас ждали дети и подростки, всего человек десять.
Отец Доминго обратился к ним с какой-то речью, и они внимательно слушали, улыбались, перешёптывались и бросали в мою сторону любопытные взгляды. Потом отец Доминго слегка подтолкнул меня в их сторону и сказал:
– Please, please...
Я понял, что он хочет познакомить меня с моделями.
– Pedro... – указал отец Доминго на серьёзного мальчика лет девяти в серых отутюженных брючках и крапчатом свитерке домашней вязки.
Я пожал руку Педро.
Затем последовали Хуанита, Серхио, Хулио, Вивианна...
Вивианна!
Что было потом, я не помню.
Вивианна!
Как же раньше я не заметил тебя? Юная, кроткая, где ты скрывалась от моих глаз? Что за улыбка, взгляд, грация! Господи! Есть ли существо прекраснее на земле?
И что за необыкновенное сходство! Те же черты, та же синева глаз, то же спокойное, царственное достоинство в лице. Только волосы, собранные в такой же длинный пушистый хвост, не медовые, а тёмно-русые, шоколадные.
Ещё в прошлую нашу встречу, отец Доминго выразил желание увидеть мои работы. И я обещал принести фотографии. У меня есть фотографии всех моих работ, я сделал их ещё в Лондоне. И сегодня я захватил эти фотографии с собой. Сначала отец Доминго завладел всей пачкой, долго рассматривал, качал головой, причмокивал и отпускал какие-то замечания по-испански. Потом вернул мне пачку и сказал:
– Good. Very good...
Я передал пачку кому-то из моделей. Фотографии тут же расхватали, стали рассматривать, меняться и тихо, почтительно переговариваться по-испански.
А я не спускал глаз с Вивианны, я никого не видел, кроме неё. В груди у меня заныло, в висках застучало. Я одеревенел, я боялся пошевелиться, потому что вдруг испугался, что покажусь ей неловким и несимпатичным. А она улыбалась, водила по фотографии пальчиком и что-то объясняла подружке, время от времени поглядывая в мою сторону. Плутовка! Уверен, что она всё поняла.
Фотографии моих работ произвели впечатление. Все, включая отца Доминго, вдруг точно расположились ко мне и стали больше доверять. Условились, что на следующей неделе мы встретимся и проведём первый сеанс. Модели будут в старинных платьях, и я попробую сделать кое-какие эскизы.
Мы попрощались и разошлись по домам. На прощанье Вивианна бросила на меня любопытный взгляд и улыбнулась.
Остаток дня я провёл в мечтах о Вивианне. Я полулежал в кресле на террасе, но мысленно я целовал руки Вивианны, я любовался Вивианной, я писал с неё портрет за портретом. В конце концов я сделал ей предложение и в мечтах своих женился на прелестной испанке.
А почему бы мне в самом деле не жениться на Вивианне и не остаться здесь на Гомере? Кто, интересно, её родители? Мы поселились бы с ними в их доме, занимались бы хозяйством, я рисовал бы. Мы дружили бы с Клаусом и Николь и ходили бы к ним в гости. А Клаус и Николь приходили бы в гости к нам. Мои родители приехали бы навестить нас. Потом мы поехали бы с Вивианной в Россию. Правда, я даже не знаю, сколько ей лет. Но это ничего, я бы подождал, если нужно.
Эта идея завладела мной, и я всерьёз стал обдумывать детали сватовства и совместной жизни. Я так распалил себя, что не в силах был усидеть на месте. Я вскочил, прошёлся по террасе, воображая своих будущих детей, таких же прекрасных и нежных, как их мать.
Поймал себя на том, что расплываюсь в дурацкой, глупейшей улыбке.
Решил отвлечься немного и попить чайку.
В этот момент зазвонил телефон.
Чёрт! Чёрт! Звонила Рэйчел. Провалиться бы ей!
Я совсем забыл про неё.
Хорош же я! Живу в её доме, мечтаю жениться на аборигенке да ещё недоволен, когда Рэйчел напоминает о себе.
Она приезжает в четверг. И все мои мечты разбиваются как глиняный горшок. И почему мне так не везёт? Только я влюбился в одну женщину, как тут же появляется другая и всё портит. Но разве смогу я за четыре дня забыть Вивианну?
Вивианна! Я был бы счастлив только смотреть на неё издалека, вдыхать её запах, хранить у себя какую-нибудь её вещь. Но ведь она увидит меня с Рэйчел!..
Как некстати я встретил Вивианну! И как некстати приезжает Рэйчел...
19.04.95. среда
Прощай Гомера! Прощай Вивианна! Прощай заграница!
Завтра я уезжаю домой. В Москву!
Приедет Рэйчел, ну и чёрт с ней! Напишу ей письмо, позвоню – объясню как-нибудь. Главное, завтра я буду дома. Конечно, я успел привыкнуть к другой жизни. Я теперь европеец. И хоть я зол на Европу за обман и разочарование, знаю, что по русской привычке ещё не раз кольну глаза соплеменникам фразочкой «Я ведь в Европе жил...» Но это пустяки. Главное, завтра я буду дома.
Завтра я увижу своих, Макса, наемся чёрного хлеба с солью и зелёным луком. Хорошо бы ещё огурца. Попрошу у мамы суп с клёцками. Будем чай пить с вареньем вишнёвым.
Но хватит восторгов. Пора описать всё по порядку.
В понедельник, влюблённый и несчастный, захватив с собой блокнот для рисования, я отправился на Тенерифе. Решил попутешествовать перед приездом Рэйчел. Прибыл я в городок Лос Кристианос и остановился в небольшом пансионе. Дорога от Вайермосо заняла несколько часов, и я порядком устал. Поэтому, расположившись и отужинав, отправился спать. Спал отвратительно. В открытое окно ко мне врывался уличный шум – транспорт, музыка, чья-то болтовня. Потом, уже за полночь, ко мне под окно сбежались все лоскристианские собаки и затеяли свару. Сначала они просто лаяли друг на друга, а когда лаять им надоело, они – уж не знаю, с чего это у них началось – сцепились. Схватка продолжалась что-то около часу. Потом вдруг вся эта компания снялась с места и с лаем умчалась куда-то вдаль. Наконец я задремал. Но примерно в шесть часов под мои окна прибыла мусороуборочная машина и добросовестно принялась собирать все склянки и жестянки, треща и грохоча как на заказ. Уснул я что-то около семи и проспал до десяти.
Я успел-таки немного отдохнуть, хотя под глазами у меня остались синие следы многотрудной ночи.
Спустившись в кафе на набережной, я заказал бутерброд с сыром и ветчиной и чай. И через несколько минут официант принёс мне бутылку с ужасной светло-коричневой жидкостью.
– Что это? – ужаснулся я.
– Чай, – ответил мне официант.
«Скорее небо упадёт на землю, и Дунай повернёт свои воды вспять», – почему-то вспомнилось мне.
– Чай?!
– Да, холодный чай.
Тут только до меня стало доходить, и я вздохнул облегчённо: официант, дурашка, принёс мне лимонад под названием «Холодный чай». Я уже встречал эти бутылки в Англии, и у меня, у московского любителя и ценителя чая, они вызывали неподдельное презрение.
– Вы ошиблись, – гордо сказал я официанту. – Я заказывал горячий чай.
Он ушёл с недовольным лицом, но ещё через пару минут принёс мне мой бутерброд, чайник и молоко. Расхорохорившись, я хотел заодно обругать и привычку лить в чай молоко, но вовремя сдержался.
После завтрака отправился осматривать город. Лос Кристианос, вытянувшийся вдоль берега и оттого напоминающий колбасу, мне не понравился. Город состоит почти из одних отелей, к тому же весь пропитан разнообразными южными запахами, от которых у меня нарастает беспокойство и сосёт под ложечкой. Здесь пахнет то ли акацией, то ли олеандром, жареной рыбой и ещё какими-то южными кушаньями с чесноком и специями.
Туристов тьма. И для них кругом лавчонки с ярким и жалким товаром. Много броской рекламы – мороженое, лимонад, шоколадные батончики... Скучно. Но людям как будто нравится – туристы ходят довольные и важные. Все что-то покупают, точно за тем только и приехали сюда.
Был на рынке и окончательно разозлился на городишко. Что такое рынок прошлого столетия? Это вывески, от руки, пусть и с ошибками, написанные. Это дамы и девицы в кисейных платьях и шляпках, это горничные и кухарки в платках и клетчатых юбках, это господа с тросточками, мужички в кафтанишках, нищие в лохмотьях. Это лошади и свиньи, куры и канарейки, петухи на палочках и прочие ландринки – это товар кустарный, всамделишный и у каждого свой. А сейчас что? Люд голый. На всех, независимо от пола и возраста, трусы да майки. Товар пустяшный и одинаковый – смотреть не на что. Мир какой-то неживописный стал, никакой красоты в его наружности не осталось. Как проститутка раскрашенная!
От греха подальше решил пойти на пляж. Море слегка штормило. Но как приятно качаться и кувыркаться в волнах! Главное, вовремя подпрыгнуть и не дать волне накрыть себя с головой.
Потом загорал и с тоской думал о Вивианне. Никогда мне не быть с этой девушкой... Что ж... Ну и пусть! Я сохраню мечту о ней. И пусть эта мечта будет для меня священной, пусть будет моей звездой. Вивианна недосягаема для меня, и я недостоин её. Но пусть светит, пусть зовёт меня за собой...
Тут поблизости я услышал английскую речь. И, само собой, повернулся полюбопытствовать. В нескольких шагах от меня развернулась настоящая фотосессия в жанре «nue»: молодой англичанин снимал свою обнажённую подружку. Тут же два пожилых лысоватых и пузатых англичанина с нехорошими улыбочками наблюдали за происходящим, переговаривались и глотали слюни.
– Ну, давай! – подначивал девушку фотограф. – Дай страсть!
Модель извивалась, выворачивалась мездрой и «давала страсть».
– Вау! – подбадривал каждую новую позу фотограф.
Она кокетливо и, как бы даже стыдясь своих успехов, отвечала ему короткими, ничего не значащими фразами, типа:
– Ну уж!.. Да будет тебе!.. Какой ты, право!..
Проходившие по пляжу люди, косились на них, но они ничего не замечали и нисколько не смущались. Они резвились на песке как молодые зверьки, им не было дела ни до чего, кроме удовольствия, которое они получали от своего занятия. Они были довольны, раскованы и свободны.
А мне отчего-то сделалось так грустно и так гадко, что захотелось бросить в них песком или отобрать у фотографа камеру и зашвырнуть её в море. Я оделся и ушёл с пляжа.
Выйдя на набережную, я поплёлся куда-то вдоль моря, не думая о том, куда и зачем иду. Я был зол и растерян. Я хотел думать о Вивианне, но у меня не получалось, я сбивался на Рэйчел, на фотографа с подружкой и ещё на какую-то неясную мысль, тяготившую меня, но медлившую отлиться в образ.
И тут я увидел машину. «Volkswagen Golf» серебристого цвета, я ещё подумал, что цвет неприметный. То есть на набережной было много машин. Но та машина была с открытым верхом, и в замке зажигания у неё болтались ключи. Рядом с машиной никого не было, и вообще поблизости, как нарочно, не оказалось ни души. И я вдруг понял, что именно тяготило меня: вот эта машина.
Я ещё раз оглянулся, отжал мягкую, неслышную ручку, проскользнул на водительское кресло, повернул ключ и надавил на педаль газа. Машина, повинуясь мне, плавно покатилась по мостовой, никто так и не окликнул меня.
Сначала я ехал медленно, точно надеялся, что кто-нибудь мне помешает. Но постепенно моя собственная дерзость, движение и скорость опьянили меня, внушив обманчивое чувство свободы. Я выехал за город и помчался куда-то, судя по указателям, в сторону Санта Круз. Зачем и для чего я не хотел знать. Мне было легко и весело. Казалось, что не хватает какой-то ерунды, малости, чтобы оторваться от земли и полететь, и что всегда тёплый ветер будет трепать мои волосы, и всегда будет пахнуть морем.
Я вполне освоился в машине и с удовольствием, насколько позволяла скорость, рассматривал её нутро. Отличная машина! Я включил и выключил приёмник, потрогал пухлую кнопку аварийной сигнализации, погладил мягкую кожу сиденья, потом открыл бардачок. Там лежали кассеты, автодорожный атлас и сверху две какие-то фотографии. Мне захотелось взглянуть на них.
На одной фотографии седой дедок обнимал за плечи старушонку с серебристым перманентом. На другой – тот же дедок обнимал двух серьёзных подростков, стоявших справа и слева от него. Этот дедок, чем-то напомнивший мне соседа из Вайермосо, скорее всего, и был хозяином «Volkswagen`а».
Я смотрел на фотографии и мало-помалу начинал понимать, что ненавижу этого дедка. Ненавижу его довольную, счастливую улыбку, его манеру обниматься со всеми подряд – всё, всё в нём было мне омерзительно!
Я разодрал фотографии в клочья и швырнул на дорогу.
В ту же секунду воодушевление моё растаяло, скорость и ветер потеряли обаяние, стало скучно и грустно. Я проехал ещё километров десять и остановил машину.
Конечно, можно накататься до тошноты, вернуться в Лос Кристианос и уплыть, как ни в чём ни бывало, в Вайермосо. А дедок пусть бегает по побережью, пусть звонит в полицию, глотает валидол, или что тут у них... Плевать! Я о себе пекусь, о себе хочу думать. Мне-то что за прибыток? Ну не дурак же я машины угонять – покататься! Я совершил преступление, нарушил закон. Я давно хотел этого и знал, что исполню. Ради идеи, ради свободы. И вот, свершилось. Правда, чувства свободы хватило на полчаса. А дальше снова страх, одиночество и тоска.
Ну не хочу я, чтобы этот растреклятый дедок снился мне каждую ночь! Чтобы обнимал кого-нибудь у меня во сне!
Я вернулся в Лос Кристианос и, опасаясь, что «Volkswagen» повсюду ищут, оставил его на въезде в город. Воровато озираясь, я выскочил из машины и бросился бежать. Слава Богу, никто не обратил на меня внимания. Я заблудился и не сразу нашёл свой пансион. Наконец, поднявшись в свой номер, я упал на кровать. Какое-то время я лежал без движения. Как же я устал!
И вдруг меня осенило. Я вскочил и бросился к телефону.
Я ничего ещё не сказал, а мама уже всё поняла.
– Тебе там плохо, сынок? – осторожно спросила она.
Я подумал немного и ответил:
– Это ад, мама...
Мама тихо простонала в трубку и робко предложила:
– Возвращайся домой...
Намаявшись за день, я хорошо спал. А утром с первым же паромом я вернулся в Вайермосо. Сейчас я собираю вещи. Я знаю: сегодня я куплю билет, и завтра возвращаюсь домой.
Addio, bella Napoli!
***
На другой день я был дома. Рэйчел я оставил письмо, в котором умолял о прощении и каялся в любви к другой женщине. Я попрощался с Клаусом и оставил ему два этюда для Хуана. Всё, как он хотел: горы, море. Потом я зашёл к отцу Доминго и объяснил, что должен ехать домой. Отец Доминго понимающе кивал, хлопал меня по плечу и на прощанье пожелал удачи. А я подарил ему на память свой лучший этюд – «Утро в Вайермосо».
Уже в самолёте я точно вдруг опьянел от грусти. Сердце моё сжалось в крохотный, горячий и влажный комок. Несказанно родными показались мне Лондон и Вайермосо, Рэйчел и Клаус, Зилка и Вивианна, Дик и даже Тим. Всё, что пережил и видел я за последние несколько месяцев, стало как будто частью меня, а сам я точно пророс и навеки сроднился с чужим до недавнего времени миром.
Но я знал, что принял правильное решение. Я знал, что должен уехать.
В Москву я прилетел на закате. Из иллюминатора я видел, что к городу подступает ночь, и горизонт на западе, точно флаг неизвестного государства, стал сине-жёлто-зелёным. Сверху всё казалось чужим, незнакомым – дома, дороги, огни... Странно, но жизнь не остановилась, пока меня не было. И как встретит меня теперь эта русская жизнь? Найдётся ли мне в ней место?
Разочарую читателя: сойдя с трапа, я не бросился целовать родную землю и не заплакал, вдохнув родной воздух. Родина встретила меня неприветливо и настороженно – очередью на таможне, толкотнёй и грязью в аэропорту. Я уже был раздражён, я уже смотрел свысока, и мысль о том, что «я ведь в Европе жил» неотвязно крутилась в моей голове. Но тут ко мне подскочил мой двоюродный брат и на радостях так пихнул меня, что я с трудом устоял на ногах. Вслед за ним подскочили тётя Галя и родители. Все они тормошили и целовали меня, мама с тётей Галей заплакали, все говорили о чём-то наперебой. А я ничего не понимал и только смеялся. Про то, что я жил в Европе, я забыл.
В тот же вечер у нас был праздничный ужин: суп с клёцками, чёрный хлеб, пирог «Утопленник», вишнёвое варенье – всё то, без чего я так соскучился.
Мне показалось странным, что Макс не приехал встречать меня. Но я решил отложить встречу с ним до завтра, а вечер целиком посвятить родным. Ведь для них я был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся.
А наутро, когда я, предвкушая, как услышу сейчас знакомый хрипловатый голос, расположился в прихожей перед телефоном, ко мне подошла мама и, глядя куда-то в сторону, попросила, чтобы я не звонил.
– Почему? – не понял я.
– Не надо звонить, – тихо, но твёрдо сказала мама. – Его нет дома.
– А где он? – насторожился я и почему-то подумал, что Макса посадили в тюрьму.
– Видишь ли... – мама задрала голову и погладила себя по шее. – Видишь ли... он умер.
– ?!
И мама рассказала мне, что где-то месяц тому назад, бабушка Макса, вернувшись откуда-то вечером домой, обнаружила внука повесившимся. Он висел в своей комнате на крюке для люстры на толстом чёрном ремне. Само собой, с бабушкой сделалось дурно. И в тот же вечер она отправилась вслед за Максом.
Что именно случилось с Максом до сих пор никому не известно. Было ли это убийство или самоубийство – ещё не установлено. Хотя следствие склоняется к версии самоубийства. Но зачем понадобилось Максу убивать себя – этого никто не может сказать. Никаких записок он не оставил, своего желания свести счёты с жизнью ничем не выдавал. Словом – тёмное дело.
Родителей моих известил обо всём Виталик Экземпляров, которого вызывали в милицию как свидетеля. Виталик справлялся у родителей, как можно и мне сообщить о случившемся. Но мама решила, что благоразумнее будет ничего не говорить мне до поры до времени.
Я собрался и поехал в Земледельческий переулок. Взошёл по лестнице, позвонил в знакомую дверь. Звонок, прокатившийся по пустой квартире, показался мне более резким и звонким, чем я помнил его. Я позвонил ещё. И тут совершенно отчётливо услышал у себя за спиной голос Макса:
– Мы умерли... – сказал Макс печально.
Остолбенев от ужаса, я медленно повернулся. Прямо у меня за спиной стоял мальчишка лет четырнадцати – сосед сверху. Он возвращался домой, а я мешал ему подойти к лестничному маршу. Он остановился, чтобы попросить меня посторониться.
Я пропустил его. Он поднялся на несколько ступеней и, обернувшись ко мне, сказал:
– Они умерли. Макс, говорят, повесился. А бабку удар хватил.
– Почему? – спросил я.
– Да кто ж их теперь разберёт...
И, шаркая как старик ногами, он пошёл дальше.
Я спустился вниз. И после тёмного, затхлого подъезда оказался на солнце, на чистом воздухе. Весна бушевала: разбуянились птицы, лужи блестели как начищенный паркет. Но я ничего этого не видел. Мне казалось, что я стал меньше, что у меня забрали сердце или какой-то орган, и всё моё существо перестало быть полноценным и способным к жизни. Но ещё более страшной была неизвестно откуда взявшаяся и поселившаяся во мне уверенность, что это я, я виноват в гибели Макса. «Не надо было мне возвращаться...», – малодушно подумал я.
Мне припомнилась наша последняя встреча с Максом. Это было в аэропорту. Макс приехал провожать нас с Рэйчел. Он был грустен, всё время молчал и по своему обыкновению держал руки в карманах.
– Ну, давай... – сказал он мне на прощанье.
Мы обнялись.
– Смотри там... – грустно усмехнулся Макс.
– Я тебя к себе вызову, – ударил я его по плечу.
Он снова усмехнулся.
А когда мы с Рэйчел уже прошли таможню, и я обернулся, чтобы напоследок помахать своим, Макс, приподнявшись на цыпочки, крикнул мне:
– Вермут!
На воровском жаргоне «вермут» значит: «Вернись, Если Разлука Мучает Уже Тебя». Однажды мы прочитали это в словаре блатного жаргона, долго смеялись и, переняв, придумали игру. Мы «расшифровывали» любые слова. Так «лужа» у нас раскладывалась на «Люблю Уродку Жалостью Анаконды», «снег» – «Скоро Наступит Естественная Гальванизация», «метро» – «Может, Ему Травму Родовую Обеспечить?» и так далее. Этой ерундой мы могли заниматься часами, веселя самих себя до колик...
– Шампанское? – крикнул я в ответ Максу.
В словаре «шампанское» трактовалось как «Шутка? А Может Просто Адская Насмешка? Скажи, Как Объяснить Её?»
«Со стороны может показаться, что мы обсуждаем карту вин на вечер...», – это было последнее, о чём я успел подумать на родной земле.
Макса я больше не видел.
В самоубийство Макса я не верил. Я знал, чьих рук это дело. За себя я не боялся. Я был уверен, что мне ничего уж больше не угрожает. Может, прошло довольно времени. А может, нужна была жертва. И ею стал Макс.
А я бросил его. Я отправился за сладкой жизнью и оставил его одного.
Нет, я не боялся. Я хотел быть на его месте.
До позднего вечера я слонялся по городу. Мне хотелось сделать что-нибудь для Макса, но я не знал, что можно сделать. Всё казалось бессмысленным и бесполезным. В конце концов, я пошёл в парикмахерскую и остригся наголо. Наверное, это было самое бессмысленное и бесполезное из того, что можно было придумать.
А ночью, уже в постели, я вдруг вспомнил, как Макс хвалился, что его имя значит «великий». «Великий грешник или великий мученик?» – подумал я. И жалость к этому несчастному, растерявшему себя человеку, сдавила мне нутро. Вцепившись зубами в подушку, я разрыдался. Обессиленный, я уснул только на рассвете.
А наутро ко мне пришла мама. Я уже не спал. Уткнувшись в диванную спинку, я изучал узоры гобеленовой обивки. Из-за цветов и огурцов мне всё мерещились какие-то фигуры, чьи-то глаза и лица.
Мама села на край дивана и вздохнула. Потом погладила меня по ноге и сказала нежно:
– Милый мой мальчик... Бедный мой мальчик... Потерпи... потерпи... Значит, так нужно... Всё для чего-то нужно. Когда-нибудь мы узнаем, для чего. Всё станет понятным, и мы удивимся, как всё разумно и хорошо... А сейчас потерпи... Мы не так высоко сидим, чтобы далеко видеть... А ты поспи. Спи сейчас больше. Сон хорошо, сон помогает. Сон для здоровья – что масло коровье. Поспи, поспи...
Она ещё что-то говорила и ласково гладила меня. А я и в самом деле уснул.
Проснулся я только на следующее утро.
***
Потом была Пасха. В церкви у метро ударили в колокола. И мы ходили христосоваться к тёте Гале.
А в четверг я поехал в Гончарную улицу. Я и сам не знал, зачем это делаю. Хотел ли я разогнать их или только в глаза посмотреть. Но я бы не успокоился, если бы не побывал там.
Но в Гончарной меня ждал ещё один камуфлет.
Я поднялся по светлой широкой лестнице и позвонил в знакомую дверь. Те же чувства владели мной: снова я дрожал, снова сердце моё стучало, и ладони снова были влажны. А услышав пронзительный визг звонка, снова вздрогнул и поморщился. И, точно Раскольников перед старухиной дверью, затрепетал, припомнив до мелочей первый свой визит сюда. Так же, как и тогда за дверью послышались торопливые женские шаги. Но это была не знакомая лёгкая походка Алисы: кто-то тяжёло переступал мелкими шажками. Я понял, что дверь мне откроет не Алиса, и сник. Зазвенел ключ, и кто-то долго, неумело возился с замком. Наконец дверь отворилась, и я увидел неизвестную мне пожилую даму.
Прежде всего, я отметил, что в квартире стояла непривычная тишина, а значит, никакой вечеринки не было. Это обстоятельство мне почему-то понравилось, и я приободрился. Между тем, открывшая мне дверь дама смотрела на меня строго и вопрошающе. Я отметил, что она аккуратно, не по-домашнему, одета и причёсана и что, наверное, когда-нибудь была очень хороша собой. Я улыбнулся ей и сказал:
– Здравствуйте.
– Добрый день, молодой человек, – красивым, поставленным как у певицы голосом ответила она.
– А-а-а... Дома ли Алиса?
– Так вам Аличку? – она чуть заметно улыбнулась. – Но её нет здесь.
– А когда она будет? – насторожился я.
– Хм... Она не живёт здесь больше, – подозрительно и в то же время насмешливо произнесла дама.
– Как?! А где... Да как... – залепетал я. – А вы... вы не могли бы сказать, где она живёт. То есть не где живёт... не надо, где живёт... А в смысле, могу я позвонить ей? Пожалуйста, не могли бы вы дать её телефон? Я её знакомый... просто я уезжал. За границу... я в Европе жил... И вот... Я здесь бывал! Мне, правда, очень надо. Мне надо у неё узнать...
Она испытующе и чуть насмешливо смотрела на меня и терпеливо слушала моё бормотание. А потом сказала:
– Пройдите...
Обрадовавшись неизвестно чему, я вошёл в прихожую. Не получив приглашения следовать дальше, я остановился и лишь позволил себе заглянуть за распахнутую двустворчатую дверь. В квартире как будто ничего не изменилось, но в то же самое время чувствовалось что-то новое. Так бывает, когда встречаешь свою возлюбленную, ставшую чужой женой. У меня защемило сердце.
В это время новая хозяйка квартиры показалась из комнаты, где, как я знал, была библиотека. Подойдя, она протянула мне сложенный в несколько раз небольшой листок бумаги.
– Я записала только то, что мне самой известно, – категорично заявила она. – Больше я ничего не знаю. Имейте это в виду!
– Ой, – обрадовался я. – Спасибо вам огромное! Как я вам благодарен! Спасибо...
Я схватил листок, спрятал его во внутренний карман куртки и попятился к двери.
– Спасибо... Спасибо вам большое...
А она только молча кивала и с любопытством наблюдала за мной.
Мы раскланялись. Она захлопнула дверь, а я побежал вниз. Выскочив из подъезда, я достал из кармана листок, развернул его и прочитал:
Владимирская обл., село N, Свято-Троицкий женский монастырь.
И в следующее мгновение Гончарная улица огласилась визгом тормозов, нетерпеливыми автомобильными гудками и характерной водительской бранью – прочитав записку, я остановился столбом посреди мостовой.
Сначала я решил, что старуха просто посмеялась надо мной. Первым моим порывом было вернуться и заставить её говорить. Но я тут же сообразил, что она больше не впустит меня. А если впустит, значит, и обмана не было. И я окажусь в глупейшем положении.
Я поехал домой.
– А где у нас такие путеводители... ну, были у нас такие маленькие, жёлтые... – спросил я за ужином у родителей. И зачем-то добавил:
– Pocket-book...
– Маленькие, жёлтые? – задумалась мама.
– «Дороги к прекрасному», что ли? – догадался папа.
– Да вроде...
– А-а-а! Так вон лежат, – обрадовалась мама и махнула куда-то рукой. – Я тебе их достану. Это мы с папой покупали по одной книжечке, в разных магазинах. Специально ездили, искали... – и она засмеялась, как человек, предавшийся приятным воспоминаниям. – У нас, правда, не вся коллекция... Но многое есть. Там «Верховья Волги», «Ока», «По Смоленщине», «От Валдая до Старицы», «Владимирские земли»...
– Владимирские? – переспросил я.
– Да, Владимирские есть.
– А что там?
– Э-э-э... Ну, я так не помню! – и она снова рассмеялась. – Я тебе сейчас достану, посмотри...
В книжке «По окраинным Владимирским землям» я нашёл описание села N и Свято-Троицкого монастыря. Основанный в четырнадцатом веке, при большевиках он был упразднён и переоборудован в колонию для малолетних преступников. Больше ничего не было сказано.
Я решил поехать туда в ближайшее воскресенье.
***
На краю Владимирской области есть маленький и захудалый городишко. Был бы он хорош и живописен, если бы улицы его не были так замусорены, а мостовые разбиты, если бы чистился пруд и обихаживался парк, если бы чугунные оградки не валялись как пьяные на земле, а стояли бы там, где им и положено стоять, и если бы фасады коренастых каменных домишек хотя бы изредка штукатурились и подкрашивались. Но жив этот несчастный кряжистый городишко, жив, жив, не умер. А рядом с ним и раскинулось село N. Я приехал туда воскресным утром на папиной машине. Издалека я увидел кирпичную монастырскую стену, облезлую, щербатую, с полуразрушенными башнями. Зато надвратная церковка сияла белизной, и новенький золотой крест её отражался слепящей стрелой в водах местной разлившейся речонки.
Едва только я остановился у монастырских ворот, раздумывая, что делать дальше, как навстречу мне выскочила и заковыляла монахиня. Когда она приблизилась, я рассмотрел, что была она просто сказочно безобразна. Глаза её смотрели в разные стороны, так что невозможно было перехватить взгляд. Нижняя губа отвисала, лицо было белобрысым и безбровым. Но она приветливо улыбалась, и уродство словно бы таяло в искреннем дружелюбии.
– Христос воскресе! – пропищала она, подбежав вплотную к машине.
И отвесила мне глубокий поясной поклон.
– Воистину воскресе! – ответил я и вытянул вперёд шею.
– Вы к кому? – спросила монахиня, улыбаясь. – Или вы на службу?
– Да. То есть... у меня тут одна знакомая живёт. Я хотел её навестить. С праздником поздравить, – нашёлся я.
– А-а-а! Ну заезжайте! – и она побежала назад к воротам.
С усилием растащила она створы. А створы лениво проскрипели, точно зевнули, и медленно раскрылись мне навстречу.
Территория монастыря оказалась большой. Тут и там располагались постройки. Разрушенные и восстановленные. Справа от ворот в уцелевшем куске стены помещались какие-то мастерские и котельная. Чуть дальше, торцом к входу, стояло длинное двухэтажное здание с высоким крыльцом. Напротив был небольшой недавно выбеленный храм. У ворот примостилась картинная бревенчатая сторожка, оттуда, наверное, и выскочила ко мне вратарница. Она, кстати, стояла рядом со мной и терпеливо ждала, когда я осмотрюсь.
– Так вы к кому? – спросила она, поймав мой взгляд.
– У меня знакомая, – смутился я, вынужденный снова объяснять цель своего приезда. – Алиса... Зовут её Алиса. Она у вас недавно.
– Алиса? – разочарованно переспросила вратарница. – Не знаю... Нет, у нас нету. Алисы у нас нету.
– Да как же? – испугался я. – Как это нет?.. Вот...
На всякий случай я захватил с собой фотографию, сделанную в Гончарной улице примерно год тому назад.
– Вот, – я протянул фотографию вратарнице и, пристроившись с ней рядом, ткнул пальцем в Алису. – Вот она...
– Эта? Ну это не Алиса никакая, – обиженно сказала вратарница. – Эту я знаю. Она у нас недавно.
– Ну да... – подтвердил я.
– На испытательном сроке. Александрой её звать.
– Как, то есть Александрой? Это что, новое имя у неё? Монашеское?
– Да не в монашестве. Она ещё и не пострижена. На испытательном сроке она. Это её имя-то. Послушница Александра. Матушка Сашей зовёт. Она у матушки келейница. Да пойдите в храм-то! Увидите её там... на клиросе. Пойдите в храм-то!
Она вернула мне фотографию и ещё раз указала на храм:
– Пойдите в храм-то!
Я кивнул и пошёл к храму. Эта путаница с именами несколько озадачила меня. Несомненно, речь шла об Алисе – вратарница узнала её. Но почему Александра?
Я медленно шёл по мощённой камнем дорожке мимо огромных старых дубов, помнящих, как разоряли обитель, и сурово молчащих, мимо первых ярких цветов, ни о чём не помнящих, но короткой своей жизнью призванных радовать насельниц и паломников, мимо аккуратно постриженных кустиков, мимо вьющегося по шпалерам дикого винограда – всё было так чисто и хорошо. Монахиня попалась мне навстречу. Я заметил только, что у неё широкие чёрные брови. Так почему же всё-таки Александра?
Я потоптался на паперти и вошёл, не крестясь, в храм. Я всегда думал, что перекреститься стоит хотя бы ради приличий. Но пересилить себя не мог.
Признаться, я был мало знаком с миром религии. Наблюдая украдкой за религиозными людьми, я иногда жалел их, считая убогими, но иногда завидовал чему-то. Я не врал Рэйчел, когда говорил, что «путь жизни» следует искать в религии. Но только в той религии, которую согласишься считать Божественным откровением. Но русская вера всегда казалась мне немного простоватой, а потому какой-то сказочной. Я считал, что Божественное откровение не может быть слишком открытым. Я был уверен, что это всегда тайна. Я охотнее поверил бы в каких-нибудь праотцев, дремлющих в пещерах и охраняющих манускрипты со всечеловеческими секретами, чем в мироточивые иконы. И, наверное, идею вечного блаженства я охотнее променял бы на тайное знание.
Впервые я столкнулся с миром религии сразу после своего рождения. Мама задумала окрестить меня, но папа, человек партийный, воспротивился её намерениям. Но тут на горизонте нашей семейной жизни появилась какая-то дальняя папина родственница, дама весьма странная, живущая уединённо и несообщительно. Увидев как-то меня в коляске, она сказала маме только одно слово:
– Окрести...
Выслушав затем сетования на отцовские запреты и на отсутствие всякой возможности бывать в храме Божием, она назначила маме день и час и велела ей вместе со мной явиться по адресу, который тут же и сообщила.
Мама не преминула воспользоваться приглашением. И в назначенный срок отправилась к той самой родственнице, доводившейся папе неизвестно кем. Делалось это, конечно, тайком от отца и, конечно, без определённой цели. Направляясь куда-то, на окраину города, с грудным младенцем в колясочке, мама рассуждала примерно так: «Что бы коммунисты ни говорили, а там, наверху, всё-таки что-то есть».
Папина родственница жила совершенно одна в собственной избушке. Во дворе у неё жил серый козёл, а в горнице – кошка. Более никакой живности мама не заметила. Повелев маме покормить меня и, распеленав, положить на стол, хозяйка куда-то ушла. За ней убежала и кошка. Исполнив всё, мама уселась на лавку и принялась ждать. Хозяйка не возвращалась, я никак не проявлял себя – освободившись от пелёночных пут, я раскинулся на столе и млел, наслаждаясь свободой, сытостью и мягким теплом комнаты.
Было тихо, никаких звуков, кроме тиканья ходиков, мама не слышала. И в какой-то момент маме стало казаться, что хозяйка ушла насовсем и оставила её в доме одну. От этой мысли маме сделалось страшно, и она, чтобы разогнать страх, поднялась со скамьи и прошлась по комнате. Это была небольшая, несколько вытянутая комнатка с двумя оконцами. Большую часть пространства занимала русская печь с поместительной лежанкой. С потолка на корявом ребристом проводе свисала электрическая лампочка. Между окнами, наклоняясь вперёд, висела большая застеклённая рама со множеством мелких фотографий. На одной из них мама узнала папу. Это несколько ободрило её. Сверху из-за рамы выглядывал букет сухого зверобоя. Всюду по стенам висели пучки сухих трав. Такие же пучки лежали и на подоконниках. Взяв пучок какой-то травы, мама поднесла его к лицу и втянула в себя терпкий запах. В носу у неё защекотало, и она чихнула. Точно в ответ на её чих, стали бить часы. А с последним ударом в комнату вошла хозяйка.
Ни слова не говоря друг другу, женщины сошлись у стола, где лежал я.
– Зря не окрестила, – сказала хозяйка маме. И, выслушав всё те же сетования, продолжала:
– Я сделаю так, что сорок дней он болеть не будет. Но на сорок первый день он заболеет. Если бы вы его окрестили, я бы смогла сделать так, чтобы он вообще не болел. Но сейчас моей силы хватит только на сорок дней. Если за сорок дней, начиная с этого, успеете его окрестить – хорошо. Не успеете – будет болеть.
Разложив на столе пучки каких-то своих трав, она повелела маме не мешать и, что бы ни происходило, не произносить ни единого слова. Потом она подожгла один из пучков и, шевеля губами, принялась водить тлеющим пучком по воздуху, оставляя каждый раз полоску пахучего дыма, от которого маме неизменно хотелось чихать. Так она поворачивалась на все стороны света, кому-то кланялась и всё что-то нашёптывала. Потом она бросила остатки травы в печь, после чего началась другая процедура. В руках у неё оказались спички. Эти спички она зажигала по одной и с неясным бормотанием отбрасывала от себя. Наконец и спички у неё закончились, и она обратилась к маме.
– Всё, – сказала она, – забирай его. И помни, что я сказала о крещении.
Довольная тем, что всё так хорошо прошло и наконец-то закончилось, мама проворно собрала меня и, рассыпаясь в благодарностях, поинтересовалась ценой. На что хозяйка объявила, что денег не берёт, а разве только продукты. Это понравилось маме, и она на радости спросила:
– А вот интересно, что вы шептали?
Хозяйка внимательно оглядела её и сказала:
– Молитвы.
Это тоже понравилось маме и, довольная собой, она отправилась восвояси.
О том, чему посвятила она день, мама ни словом не обмолвилась папе. Но когда, спустя примерно месяц, я вдруг заболел ангиной, и меня с высокой температурой увезли на скорой помощи, признаться всё-таки пришлось. Высчитав дни и убедившись, что всё случилось на сорок первый день после посещения родственницы, мама обвинила в моей болезни отца.
– Вот окрестили бы ребёнка, не было бы ничего, – плакала мама. – Ты всё!.. Отвезли бы потихоньку в церковь, никто бы и не узнал. А теперь вот, не знаешь, что и думать...
Папа был сражён коварством и легкомыслием мамы. Мало того, что за всеми её действиями проглядывала прямая угроза его карьере, папу особенно почему-то потрясли эти спички, разгоравшиеся над моей головой.
– Ясное дело! – кричал он. – Напугали ребёнка, он и заболел...
– Это через сорок дней-то? – язвила мама.
– Да у него шок был! Понятно? Шок!.. А если бы вы его обожгли? Своими спичками... Если бы сера ему в глаз попала? А?
– Если, если, если, если! – оборонялась мама.
– Да и что там эта ведьма над ним шептала? Ты знаешь?
– Эта ведьма, между прочим, твоя родственница!..
Они ещё долго ссорились, а я долго болел. И каждый раз, когда новый недуг обнаруживал себя в моём хилом тельце, мама неизменно принималась обвинять отца, уверяя его, что «надо было крестить вовремя». Отец же в свою очередь убеждал маму, что «напугали его своими спичками, вот он и растёт ледащий».
А крестился я уже после школы с одним приятелем. Тогда все крестились. Мода была такая. Веру не обсуждали, но крестились охотно и с увлечением. Зачем – никто не знал. Скорее всего, назло большевикам, которых уличали тогда в обманах. Раз большевики запрещали религию, значит, укрывали что-то важное. И здесь была тайна. И все, точно навёрстывая упущенное, бросились в церковь.
Потом я иногда забегал в храм и даже ставил свечи, воображая, что в этом-то и состоит вся суть веры. Как-то я просил у Бога, чтобы родители купили мне CD-player. И когда мне его купили, я понял, что Бог действительно существует. С этим я жил какое-то время. Памятуя об этом, я разглагольствовал перед Рэйчел о религии и «пути жизни». Но когда я узнал о Максе, я подумал, что Бога, наверное, всё-таки нет. И права была Рэйчел, когда говорила о системе координат. Но судьба привела меня в монастырь, и я как-то смутно почувствовал, что это не простая случайность. Я вошёл в храм, затаив дыхание, я точно боялся чего-то – я предвкушал Встречу.
Народу в храме оказалось на удивление много. Публика подобралась разношёрстная. Монахини соседствовали с какими-то потёртыми тётками и холёными дамочками, приехавшими, очевидно, из Москвы – во дворе я заметил несколько машин с московскими номерами. Бок о бок стояли и толстые дядьки с золотыми перстнями, и трясущиеся деды, и наряженные дети. Что ещё могло бы заставить всех этих людей собраться вместе?
Когда я вошёл, до меня донеслись чистые, натянутые как струны женские голоса, словно певчие шли по тонкой грани и в страшном напряжении сил, чтобы не сорваться, выводили:
Дальше я не разобрал, но заворожённый красотой музыки, замер. Я был в каком-то восторге. Мне хотелось снова и снова услышать этот кусочек. Ни о чём больше я не мог думать. Только бы услышать ещё. И вот...
И дальше снова не разобрал. Но это неважно, неважно! О, какое блаженство, какая гармония! И почему я не слышал этого раньше?
– Христос воскресе! – возгласил священник.
И толпа – все эти бабки, тётки, дети и толстосумы, блудницы и монахини – все разом подхватили:
– Воистину воскресе!
– Христос воскресе!
И вот я тоже подхватил и точно вздох облегчения вырвался у меня:
– Воистину воскресе!
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе!
Мне хотелось смеяться, и я с удовольствием улыбнулся какой-то тётке в жгуче-розовом платке.
И снова запел хор, а я вспомнил, что где-то там, возможно, поёт и она. И аккуратно стал пробираться вперёд.
Я сразу узнал её. Она стояла вторая с краю. Одета она была во всё чёрное, и только платок был у неё почему-то не чёрный, а светлый и цветастый. «Может, в честь праздника?», – подумал я.
Медовые пушистые волосы выбивались у неё из-под платка и в косом солнечном луче, врывавшемся в храм сквозь узенькое оконце, казались свечением, нимбом, как у святых на иконах. Она и правда была похожа на святую. Её лицо, ещё и прежде поразившее меня выражением уверенности и покоя, теперь точно упрочилось в этом выражении. Это было лицо, не омрачённое ни суетной заботой, ни грубой чувственностью, ни горделивой отстранённостью. В этом лице было что-то новое и неизъяснимое – что-то надмирное. И если бы меня как художника попросили изобразить свободу, я бы написал именно это лицо.
И вдруг снова:
Слова я разобрал и в следующий раз уже подпевал хору, не стесняясь не попадать в ноты и не боясь показаться смешным.
Она не видела меня. Певчих было несколько человек, и все они не сводили глаз с регентши.
Служба была долгой, и я с непривычки скоро устал. Восторга я уже не испытывал, и внимание моё рассеивалось. «Что если, – думалось мне, – что если я вдруг оторвусь от пола и медленно начну подниматься вверх. А вокруг меня будет сияние... То-то переполох начнётся! Все закричат: “Возносится!” Служба, наверное, прекратится, все упадут на колени... Что за чушь в голову лезет!»
Началась исповедь, и все выстроились в очереди к священникам. Некоторые люди, прежде чем начать исповедоваться, осеняли себя крестом, кланялись на все четыре стороны и просили у всех прощения.
Мне это очень понравилось: каждый не винит остальных в своих несчастиях, но сам винится, точно один виноват перед всеми. И я тоже попросил мысленно у всех прощения. И особенно у Макса. Потом все причащались. Певчие куда-то исчезли. И я больше не видел её. Но я был спокоен. Я знал, что это так надо. И когда-нибудь я узнаю, зачем. Узнаю и удивлюсь: до чего разумно и хорошо всё устроено!
Я тоже хотел причаститься. Но священник нараспев объявил, что «приобщиться святых Христовых тайн» могут лишь те, кто говел и был у исповеди.
Усаживаясь в машину, я заметил, что ко мне бежит моя знакомая вратарница.
– Ой! Ой! – кричала она, не зная, как ко мне обратиться. – Ой! Подождите!..
Я помахал ей.
– Ну что? Нашли? – спросила она, подбежав и силясь отдышаться.
– Да, – сказал я. – Нашёл.
– Ну и слава Богу! Слава Богу!.. А я вот хотела спросить у вас. Вы через город поедете?
Вопрос был нелепым – другой дороги здесь всё равно не было.
– Конечно, – улыбнулся я.
– А то у меня тут в сторожке девочки. Вы бы их захватили? А? А то, знаете, вы один, а все семьями приезжают. Автобус только вечером. Сможете?..
– С удовольствием, – обрадовался я. – Зовите ваших девочек.
– Можете, да?
– Ну конечно...
– Ой, как хорошо-то! Ой...
И она поковыляла к своей сторожке, взывая:
– Девочки! Девочки! Он вас берёт!
«Девочками» оказались четыре старухи лет по семидесяти пяти. На призыв они выскочили из сторожки и рассыпались вокруг приятельницы. Поднялась суетня. Вратарница размахивала руками и указывала им на меня. «Девочки» кивали в мою сторону и о чём-то спрашивали. Так продолжалось минут пять. Наконец старушечья компания сорвалась с места. Наверное, им казалось, что они сэкономят моё время, если пробегут разделявшие нас двадцать метров. Предводительствуемые вратарницей, они подбежали ко мне и, тяжело дыша, остановились. Я распахнул двери «Волги», и старшая из «девочек» уселась на переднее сиденье. Остальные предпочли воспользоваться только одной задней дверью, проникая в машину по очереди и головами вперёд.
– Ну, спаси Господи! – радовалась вратарница, – спаси Господи! Ангела Хранителя!
Мы медленно выехали с территории монастыря. Вратарница на прощание поклонилась нам в пояс и перекрестила машину. «Девочки» махали ей, пока она не исчезла за поворотом.
Поначалу они молчали, но, пообвыкнув, разговорились.
– Ну так куда сначала-то? – спросила вдруг одна из них.
– Дык... К Валентине, конечно, – удивилась та, что сидела рядом со мной.
– А к Татьяне-то разве потом? – спросили сзади.
– Дык... потом, конечно. Успеется.
– Ещё к Пал Петровичу надо бы...
– Дык... До семи в больнице-то, – возмутилась моя соседка.
– А у Валентины хороший чай. Всегда что-нибудь у неё к чаю-то. Хлебушек, сырок...
– Да уж! У Татьяны-то ничего не допросишься! Всё пустым чаем поит.
– Ой, цайку хоцца!
Все «девочки» засмеялись.
– Я у мать Тавифы только две чашечки сегодня выпила!
– Да-а... Мать Тавифа сегодня бегает целый день.
– Дык... Праздник сегодня!
– Ой, спаси Господи! – кто-то шумно вздохнул сзади.
– Да не «спаси Господи», а «слава Богу».
– Да, да... – согласились все.
А я вдруг почему-то позавидовал этой старушечьей компании, проводящей время за распитием чая в разных домах.
– Ой! – всполошилась вдруг моя соседка. – Возле того красного домика нам остановите... Вот... вот... вот здесь.
Я остановил машину, и «девочки», кряхтя, выбрались на улицу. Я тоже вышел.
– Ой! Спаси Господи! – умилённо сказала старшая и поклонилась мне в пояс.
Остальные последовали её примеру.
– Спаси Господи!
– Спаси Господи! – заговорили они разом.
А старшая прибавила:
– Простите!
И я тоже поклонился им в пояс.
– Ангела Хранителя! – пожелали мне «девочки».
– Спаси Господи! – сказал я. – Простите!..
И они побежали пить чай в красный домик. А я поехал дальше.
***
И опять я рискую разочаровать читателя. Потому что здесь закончились мои странствия – всё вдруг стало ясным. Не простым, но именно ясным. Теперь-то мне кажется, что я всегда всё знал. Но как будто забыл или не мог вспомнить. И вот теперь всё открылось, я вспомнил.
В самом начале я выразил надежду, что, может быть, рассказ мой послужит кому-то предостережением. Я слабо верю в это. Но хочу лишь прибавить. Я всего лишь щепка, подобная множеству других таких же щепок. И все мы вместе – дети того беспокойного и беспорядочного времени, которое нещадно разметало нас по свету и, лишив всякой опоры, поставило перед сложнейшей на этом свете задачей: заново отыскать себя и свой путь жизни.
Мне надлежало сделать выбор, и вереница людей прошла передо мной. Я смотрел, пробовал, примеривался и наконец выбрал. Я выбрал жизнь. Не иллюзорную, знаковую, но настоящую, живую жизнь. Хочу работать, а не зарабатывать, хочу отдавать, а не брать только, хочу любить, а не заниматься любовью. Хочу стать частью мира, слиться с ним и, раскинув руки, взлететь. Коснуться голубоватой зелени кустов, чуть тронутых туманом, пронестись над чернеющим лесом, кувыркаться в свежем, душистом воздухе. И пусть звуки! Пусть соловей, филин, дергач, лягушки... И пусть пахнет травой, прелью, ландышем!
Конечно, всё это только идеи, образы. Я принял их в себя благодаря порыву, благодаря восторгу и, может быть, я не раз отступлю от них. Но восторг давно растаял, а впечатление осталось. Я как будто оказался с ним один на один и с радостью подчинился его силе. И подчинившись, я увидел свою цель. Неожиданно для себя я понял: «Вот, чего алкала душа моя!» И теперь я побреду к этой цели. Буду падать и спотыкаться, но встану и побреду дальше. Потому что это мой путь жизни, и я верю: он сделает меня свободным.
В заключение мне остаётся только сказать несколько слов о тех, с кем в своё время я счёл нужным познакомить читателя. Так, например, наш ректор оставил свой пост, и, по слухам, Институт обрёл нового хозяина. Говорят, новый ректор далёк от либерального пафоса и демократической риторики. Институт превратился в Академию, бесплатных студентов осталось совсем немного. Учиться хотя и дорого, зато престижно: наш «ликбез» вошёл в пятёрку популярнейших ВУЗов столицы. Бывшего ректора я недавно видел по телевизору. Он депутат Государственной Думы и ратует за обретение Россией национальной идеи. По телевизору я видел и Липисинову. Вчера в программе Сергея Булгакова. Речь у них шла... Как бы вы думали, о чём? О необходимости и целесообразности принятия закона, разрешающего на территории Российской Федерации однополые браки. Липисинова выступала апологетом этого «своевременного для России новшества». Апеллировала она при этом к декларации прав человека, учению Зигмунда Фрейда и опыту Западной Европы. От Рэйчел, кстати, ни слуху, ни духу. Как все они там – я не знаю. Также ничего решительно мне не известно о судьбах Виктории, Майки и Осипа Геннадьевича.