* * *
Я подробно обо всём расскажу. Даже с теми подробностями, которые, может показаться, и внимания не стоят. Но, по-моему, все эти подробности суть характерные детали и могут света пролить. А если опустить их в угоду красоте изложения, многое просто из виду исчезнет, недоступным пониманию окажется. Так что я уж всё подряд изложу, так, как сам помню. Тем более что и для меня самого кое-что неясным осталось. И понадеюсь, что рассказ этот поможет мне разобраться во всём.
Что же касается повествования, я, конечно, понимаю, что от совершенства оно далеко. Но, как сказал один человек, а сказал он гениальную вещь, я ведь не Лев Толстой. Ха-ха! Вы, конечно, спросите, что же тут гениального. Да ничего, баловство одно. Только теперь ведь модным стало банальности свои ссылкой на известное лицо предварять: он-де гениальнейшую мысль обронил. Как будто от всех этих ссылок ума прибудет, или банальность вдруг менее банальной сделается. Так что это я модничаю.
Тот человек тщетно пытался какое-то своё соображение словами выразить, но под конец только руками развёл: «Я ведь не Лев Толстой...» Мне этот ход его очень понравился. Он тем самым с себя всякий стыд за своё косноязычие сложил и совершенно оправдал себя. Впрочем, он и не думал оправдываться, а хотел только, чтобы от него многого не требовали.
Я потому эти слова его сейчас вспомнил, что и сам благосклонности ищу и прошу строго меня не судить. Я-то ведь тоже не Лев Толстой...
Познакомился я с ней на вечеринке у одних, как оказалось, наших общих знакомых. Она последней пришла, когда все уже вокруг стола расселись и закусывали. Как вошла она, все разом замолчали и к ней повернулись, рассматривать принялись. А она румяная с морозу, свежая, глаза блестят. В дверях остановилась, заулыбалась всем и, смутившись, покраснела пуще. Потом пролепетала что-то и присесть заспешила. Помню, принесла она с собой запах мороза и духов горьковатых. Ещё помню, платье на ней такое было... Дурацкое платье. Я его тогда про себя «буржуйским» назвал: юбка до пят, воланы какие-то... Прошлый век, да и только! В общем, мне она поначалу не очень понравилась.
Я тогда полгода, как в Москве жил, учился на режиссёрском. И мне всё мечталось, что здесь, в Москве, новая моя жизнь начаться должна. Я ведь в своём городе много дурного оставил и в Москву приехал очень несчастным. Но у меня мечта была. Я мечтал жизнь свою обустроить, сделать её до того удобной и приятной, чтобы каждый день мой радостным был. При этом я блеску хотел. Не мещанской серой обыденности с блинами да пирогами, и не холи банкирской, а вот именно блеску, красок. Я хотел в искусство войти, и чтобы меня там за своего приняли. Мне мечталось собственный фильм снять. Такой, чтобы весь мир, глядючи, плакал. Я хотел, чтобы фильм мой всё в себя вмещал: любовь, страдания, счастливый конец. Потому что именно такую картину публика примет, именно такой сюжет сейчас людям нужен.
И я поступил на режиссёрский. Если б вы знали, чего мне это стоило! Но я всё выдюжил и поступил. Разве не вправе был я после этого уважать себя и от других уважения требовать? Но не подумайте, что я такой уж Наполеон был и всё только о великом мечтал. Мне и простых вещей хотелось. И я думал, что поступлю учиться, работу найду подходящую, чтобы опыту набираться, с девушкой познакомлюсь. Потом квартиру с ней снимем, жить вместе будем. И всё всегда вместе. Но ведь всё со строгостью и сообразностью! О беспутстве я и не помышлял. Я именно верным быть хотел. Это уж мой принцип. Я знал, что в том мире, куда я стремлюсь, свои законы. Но я с самого начала положил, что пить много не буду и насчёт женщин буду воздержан. Выберу себе лучшую, и достаточно с меня будет.
Верность – вот, что важно. Сейчас это даже не модно. Но я хотел, чтобы она мою верность видела и понимала, кто я таков. Ведь за одно только это меня уважать можно было, за одно только это я благодарности был вправе потребовать. Теперь-то я понимаю, что не прав был тогда. Что нельзя от людей благодарности ждать – в дураках останешься. Сколько у меня было шансов с женщинами! Но я ни единым не воспользовался, потому что от неё одной благодарности ждал. И что же?.. Но после об этом. А теперь я так вам скажу: для себя только жить надо, одной минутой. Если видите в чём-то своё удовольствие, хватайте его, не упускайте, чтобы не жалеть потом. А главное, не ждите, что за ваши добрые дела кто-нибудь спасибо вам скажет. О людях только тогда вспоминать нужно, когда они выгоду сулят. Любите себя и добивайтесь того, чтобы все вас любили и вам служили. Но не любовью ответной добивайтесь – слишком высокая цена, – но хитростью и особым умением. И кто это умение приобретёт, хитрости научится – только тот счастливым и станет. Но это я отвлёкся. Тогда мне совсем о другом мечталось. Вот мы вместе с ней выходим из дома утром, а вечером вместе возвращаемся. Потом ужин вместе готовим. После ужина – уборка, концерт по телевизору, ну и всё прочее. Как выходной – мы в клуб с ней. Я и сам весёлый и подругу свою весёлой воображал. До утра веселимся, а там и домой, отсыпаться. Я даже и то себе представлял, как мы поутру с ней домой возвращаемся. У неё чёрное пальто и длинные, до талии, волосы на прямой пробор, распущены по спине белой гладью. И лицо, чуть осунувшееся после бессонной ночи, бледное. Я пальто ей снять помогаю, а потом затяжно целую. А она, уставшая, слабо так сопротивляется: не до того, мол, мне...
И так-таки в подробностях я и рисовал себе свою жизнь. Я прежде с женщиной не жил никогда. В хозяйственном смысле, конечно. И потому очень уж испытать хотелось. О семье я и не помышлял. А так только, чтобы жить вместе. Мне почему-то ужасно нравилось, когда живут вместе. Не женятся, а так только. Всё думал, что подойду к ней и эдак торжественно, на манер предложения руки и сердца объявлю: «Хочу жить с тобой...» А она, конечно, умилится или что-нибудь в этом роде, и согласием мне ответит. Мне тогда казалось, что этого для счастья довольно. Я даже думал, что у каждого человека своя формула счастья, свой набор необходимых благ. Мой набор был невелик. И я, помню, собой гордился, когда думал, что мне много не надо. Но было и у меня одно непременное условие: чтобы подруга моя была красавицей. Потому как я и сам недурён и знаю, что женщинам нравлюсь. Я высок, худощав, правда, несколько. Зато у меня смуглая кожа, тёмные волосы немного вьются и очень красиво блестят. Ещё нос у меня... хороший такой нос, тонкий, прямой. По правде сказать, я несколько даже влюблён в свой нос, я горжусь им. Иногда я любуюсь на свой профиль в зеркале. Я встаю боком к большому зеркалу и навожу на своё отражение в нём маленькое зеркальце. И так, поворачиваясь, я могу прекрасно видеть себя со всех сторон. Мне кажется, что в профиль я похож на Перикла. С такой внешностью я мог бы быть и актёром, тем более, что я и вправду необыкновенно артистичен. К тому же, и я совершенно в этом уверен, я человек приятный и лёгкий в общении. Так неужели несправедливо, что я и женщину подстать себе искал? За полгода, что в Москве-то жил, я успел свести несколько близких знакомств. И даже в связи с одной очень сексуальной блондинкой был. Хотел было и предложение ей сделать о совместном проживании, но тут-то она меня и огорошила. Опередила меня с предложением-то. Такое предложила, что и повторить сейчас совестно. Я, говорит, по-всякому пробовала, только вот этак ещё не пробовала. Хочу, говорит, всё испытать, потому как я женщина свободная. Признаться, был грех, призадумался я. Да удержало что-то. А она говорит: «Я-то думала, что ты мужик. А ты...» И в глаза мне рассмеялась. Понятно, что предложение моё отпало само собой. Я потом вспоминал о ней, жалел даже: уж больно хороша была!
И вот, представьте, на таком-то контрасте: росту среднего, острижена, как после тифа, в дурацком платье. Но, правда, фигурка симпатичная: ноги там, грудь... И мордашка то, что называется хорошенькая: глазки, щёчки, ямочки... Но главное, было же в ней что-то такое, отчего хотелось смотреть на неё. Было какое-то выражение в лице особенное, детское, нежное выражение. И взгляд её был детским и нежным. Она на всех так смотрела, и в ответ ей все улыбались. Улыбнулся и я, взгляд её перехватив. И тут же захотелось мне в игру с ней сыграть. Никакой цели особенной я не имел, тут в вине, наверное, причина была. В общем, стал я из себя Демона представлять. Голову опустил и гляжу на неё исподлобья. Ещё и левую бровь для убедительности поднял. Глаза прищурил, а взору своему загадочности постарался придать. Впрочем, всё без улыбки. Она сначала как на дурака на меня посмотрела и глаза отвела. Но, видно, роль моя мне удалась. Потому что через минуту она опять ко мне оборотилась, с любопытством на этот раз. Я всё то же. Тогда она игру мою принять решила и сама на меня уставилась. Поглядим, дескать, кто кого пересмотрит. Но мы недолго глазами друг друга буравили. Потому что хозяева музыку включили, и мне, само собой, пришлось её пригласить. Стали мы танцевать с ней, а точнее, слегка обнявшись, топтаться на месте. Говорить, понятно, не о чем: едва знакомы. Ну, я, благо выпимши, наклонился к ней и поцеловал в самые губы. Думал, оттолкнёт она меня: девица в таком платье непременно оттолкнуть должна. Но она, мало не оттолкнула, подалась вся ко мне и на поцелуй мой ответила, точно ждала его. И подалась как-то доверчиво, естественно, то есть, не заламывая рук, не запрокидывая головы и без всех этих несносных телодвижений, страсть имитирующих. Я тогда ещё подумал, что зря сомневался. Иначе-то и быть не могло, ведь видел, что нравлюсь.
И вот тут-то между нами связь и возникла. И связь эта требовала продолжения. Ну, посудите сами, нельзя же, процеловавшись с человеком несколько минут, просто повернуться и уйти, точно и не было ничего. Только танец закончился, я сказал ей, что курить хочу. Вышли мы с ней на лестницу. Я закурил и за ручку её взял. Так она и стояла подле меня. А я ручку её мял и про жизнь свою рассказывал. Потом стал шептать всякий вздор про то, какая у неё нежная кожа. А она слушала молча, и только взгляд у неё плавился. Потом я отправился её провожать. И там, у неё в подъезде мы опять с ней целовались. Потом я взял её телефон и с обещаниями звонить всенепременно, ушёл.
Позвонил я ей через день. Чем-то она меня всё-таки тронула, если решился звонить ей, если видеть хотел. Она точно у телефона сидела – так быстро на звонок мой ответила. Узнала – обрадовалась, заволновалась, голосок задрожал.
В ту нашу встречу она мне гораздо более понравилась, чем в первый-то раз. Я отмечал в ней качества, которым симпатизировал. Она оказалась весёлой, смешливой и совсем не глупой. Я тогда узнал, что живёт она с родителями, и что те в строгости её держат. Так что даже домой ей к назначенному сроку возвращаться нужно. Это мне понравилось, что из порядочной семьи. Ещё я узнал, что она моложе меня на два года и тоже студентка, но двумя курсами старше. И всё-таки говорили мы мало – больше целовались. И всё первое время мы только и делали, что целовались. Как ни странно, но это сближало нас быстрее, чем любые слова. Всюду, где бы мы ни находились: в кафе, на улице, в метро, в подъезде, в магазине даже – всюду целовались. Начинал всегда я. А она, удобно ли это было или совсем нет, ни разу меня не оттолкнула, но как будто с радостью подчинялась. Очень мне нравилась эта её покорность. Ей же, нисколько не сомневаюсь, мало приятно, но и лестно было со мной на публике миловаться. Женщины вообще все без исключения тщеславны. Насчёт того, чтобы своей же сестре пыль в глаза пустить – тут уж ни одна из них случая не упустит. Так что для иных с красавцем каким-нибудь под руку пройтись, всё равно, что кофточку новую надеть. Мне же, помимо всех удовольствий, ещё и удобство: не нужно голову ломать, о чём говорить с ней. Ведь эта целая наука – разговорами женщин занимать.
Однако целоваться мне вскоре надоело, и я решил, что пора отношения с ней на другой уровень выводить. Я тогда снимал комнату у одной старушки. И в эту-то комнату я и привёл мою подругу. Мы гуляли и вдруг, как будто случайно, оказались возле моего дома. Я и пригласил зайти. Она поняла, что не чай пить зову. Вдруг притихла, сжалась вся даже, и с испугом каким-то на меня посмотрела. Но не сказала ничего, молча за мной пошла. Тогда-то, наконец, всё и случилось. Тогда-то она и в любви мне призналась. С первого взгляда, дескать, полюбила, и таким-то именно своего любимого и воображала всегда. Я вроде бы мужским идеалом для неё выходил. Много она тогда говорила. Клялась, что служить мне хочет, желания мои исполнять. Я, впрочем, за язык её не тянул, сама вызвалась. Поначалу-то я подивился такой её пылкости, а потом смекнул, что она и от меня того же ждёт, что ей романтики нужно, а иначе оскорбительно выйдет. Ведь женщины все пороки свои любовью извиняют. Никогда ни одна из них просто не скажет, что развратничает. Нет! Это она от любви большой собою и честью своей жертвует! Непременно любовью прикроется да ещё и подтверждения, признания со стороны потребует. Как в моём-то случае. Потому тот, кто ради любви собой жертвует, порицания не заслуживает. Любовь для женщин – прямой путь с собой и с окружающими примириться. В частностях, правда, все они расходятся. Но в целом, на всякую подлость женщину подбить можно, если ради любви. Теперь, правда, стало модным независимостью всё извинять. Но и независимость – род любви. Самой низшей, самой подлой, но любви. К самой себе...
Пришлось и мне всякого вздора ей наговорить. Про то, как мы с ней поженимся, про детей наших будущих. Даже, помню, имена нашим детям тогда придумали: Тимур и Софья. Откуда они взялись, эти имена, и почему именно эти – теперь уже и не знаю. Она прижалась ко мне и, затаившись, слушала. И знал я, что для неё это блаженнейшая минута была. Потом она – в благодарность, что ли? – свою историю мне поведала. Что был, дескать, у неё друг, жених даже. Но как-то там он нехорошо поступил с ней, и всё у них разладилось. И вот после этого жениха, ни в какие сношения с нашим братом она не вступала. Стало быть, я у неё первый был после жениха-то. Хе-хе! Выслушал я её благосклонно, сочувственно. А про самого себя, помню, подумал, что сердцеед.
Она стала бывать у меня. Приходила обыкновенно вечерами, приносила еды с собой. Мы ужинали, потом я увлекал её в свою комнату, после чего поил чаем и отпускал домой. Она торопилась поспеть к положенному сроку. Уходила всегда одна, я даже не провожал её. Сама же и убедила меня, что возвращаться мне поздно, и что ей спокойнее, когда я остаюсь дома.
Где-то через месяц после нашего с ней сближения, случилась со мной одна маленькая, но неприятная история. Проигрался я в казино. Вообще-то я не игрок. Но тут, как назло, случай вышел. Деньги были чужие, а по бедности моей сумма немалая. Беден я был тогда как церковная мышь. Работу по специальности найти не мог. Все доходы мои – стипендия да редкие переводы от брата. Отдал я всё, что у меня на год вперёд было отложено, да и того не хватило. Стал брату звонить, чтобы денег срочно прислал, а тот, как назло, уехал. Тут вроде бы и ничего страшного. Никто мне не угрожал, никто денег не требовал – люди свои. Да ведь и сам я человек гордый, я порядочный человек, не мог я допустить оставаться в долгу. Подруге-то своей я и говорить о том не хотел, да сама вынудила. Пришла как-то вечером и на шею ко мне прямёхонько. Ну, до того ли мне? До того ли мне, когда я ни о чём другом думать не могу, как только о том, где бы денег достать. Отвёл я её ласки. Она с расспросами. Не знаю, что на меня нашло тогда, но разозлился я на неё. Тебе, думаю, всё-то знать хочется? Ну, так знай. И вывалил ей всё. Так она же ещё и упрекать меня взялась! Зачем же ты, говорит, денег не имеешь, а в казино играешь? Тут я из себя просто вышел. Накричал я на неё, ногой даже топнул, что не её это дело, что она не жена мне, и права такого – упрекать меня – не имеет. Обиделась. Заплакала. Взял я себя в руки и спокойно, не возвышая более голоса, но строго объявил ей, что, конечно, погорячился и за то извинить прошу, но меня и понять можно. Ведь это она у себя дома живёт. С родителями, в родном городе, о хлебе насущном не думает. А я – скиталец и изгнанник. Живу вдали от дома, на чужой стороне, без семьи, без близких людей. И она, единственный мой друг и родной человек, попрёками меня изводит. Да, я виноват, я кругом виноват, разве ж я не сознаю этого? Но зачем же она-то меня не понимает? Меня! Одинокого и всеми забытого страдальца... И вот когда я так говорил, она плакать вдруг перестала. Потом бросилась ко мне и меня же о прощении стала молить! Я собой очень довольным, помню, остался и подумал, что с женщинами прекрасно научился обращаться. И тогда же во всей фигуре её готовность №1 различил. То есть вот если бы в тот момент я жизнь у неё попросил, она отдала бы и с радостью. Да ещё меня бы за то и поблагодарила. Но жизнь её мне не нужна была, и я, не будь дураком, этой готовностью по-своему воспользовался. Потом, когда я уже не думал ни о ней, ни о том, что произошло, а, уставившись в потолок, соображал, как же мне всё-таки денег достать, она уткнулась в плечо мне и приниженно так спросила, простил ли я её. Я ответил, что сполна. Тогда она отодвинулась от меня к стене, с тем, чтобы видеть меня всего, и, любуясь на мой профиль, – а у меня действительно очень красивый профиль, я всегда знал это, – вдруг пальцем по переносью мне провела и сказала: «Муся... Мусенька... Можно я буду тебя Мусей называть?» Мне, признаться, всё равно было. Муся, так Муся. И я сказал, что не возражаю.
А назавтра она деньги мне принесла. Как раз-таки ту сумму, которая мне требовалась. Я, помню, очень удивился, потому что не подозревал у неё денег. А, кроме того, мне подумалось, что она этими деньгами заловить меня пытается: ну, женить на себе или ещё что... Никак я себе этого поступка объяснить не мог. Но она уверяла, что это просто, что помочь мне хочет. И что если я денег от неё не приму, то очень обижу её. Но откуда эти деньги, поначалу говорить отказывалась. Пришлось мне нажать на неё. Я объявил, что не брать денег от женщин – это мой принцип. Но я согласен буду принять от неё, чтобы её не обидеть. Однако под условием, что она расскажет мне, откуда эти деньги. В противном случае денег я у неё не возьму. Говорить она не хотела, долго мялась. Но мне уж очень любопытно было, где это она такую сумму сумела набрать. И я настоял. Она призналась, что часть суммы у неё была: она на что-то там копила. Другую часть она заняла у подружки, которая тоже копила. А чтобы недостающую часть набрать, она в ломбард свои золотые вещицы снесла. Я про ломбард как услышал – обомлел. Как это только в голову-то ей пришло! Это же просто Соня Мармеладова какая-то! Выругал я её за ломбард. Велел никогда ничего похожего без моего ведома не проворачивать. А за деньги поблагодарил. Обещал, как только получу от брата, тотчас вещи её выкуплю. Но в целом же эта её выходка меня поразила необычайно. Я никак такого благородства души не ожидал и после долго ещё подвоха опасался. Но подвоха не последовало. И я тогда только понял, что она взаправду меня любит. А, поняв, умилился даже душой и рассудил, что уж больше никого искать мне не нужно. Чёрт с ней, с блондинкой, сойдёт и такая! Будет ли меня ещё кто любить до такого самопожертвования! И я решил ей всё объявить, то есть предложить ко мне переехать. По этому случаю я купил одну розу, и когда подруга моя пришла ко мне, эту розу ей преподнёс. Я всё очень торжественно обставил: приготовил ужин, свечи зажёг. И после ужина любил её при свечах и под музыку. Помню, пахло в комнате свечами и моим парфюмом, музыка тоненькой струйкой лилась, и бельё, – а я новое бельё специально постелил тогда, – бельё тихонько похрустывало. Новое бельё всегда приятно так похрустывает. Огоньки свечей преломлялись в стекле бутылки, в которую мы поставили розу, и бутылка светилась завораживающим, фантастическим светом, то словно сжимаясь, то вытягиваясь. Глаза подруги моей блестели и, казалось мне, чуть влажными были – чувствительнейшая особа, что тут поделаешь? Этакие дешёвые эффекты способны душу перевернуть. Это не только её одной, это женщин вообще касается. Они существа до смешного просто, примитивно даже, устроенные. И над самой умной из них последнему глупцу верх взять – ничего не стоит. Даже и фантазии никакой не нужно, всё известно давно. Оттого это, я думаю, что они подчиняться мужчине наклонны, и даже какое-то особенное удовольствие в этом находят. И пусть он плюгавый и слова доброго не стоит, но чтоб мужик, чтоб самец или что там ещё. А прибавьте к этому благородства, великодушия, доброты, романтики... Да она за вами на край света устремится, всякую подлость и низость простит да ещё и сама прощения попросит. Я всецело эту женскую суть постиг, и управляться с ними прекрасно научился. Главное, что все они, как одна, предсказуемы. До скуки даже, до зевоты предсказуемы. Ведь вот берётся рассуждать о равноправии, а посмотришь на неё каким-нибудь этаким взглядом, два слова, ничего не стоящих, шепнёшь в ухо, и уж она твоя, делай с ней, что заблагорассудится. Так ведь ещё и вообразит себе невесть что. Обыденнейший разврат за любовь примет, и любовью же оправдается.
Затея моя удалась. Подруге моей всё очень понравилось. Я заметил это по тому, с какой благодарностью и каким восторгом она смотрела на меня, и по тому особенному блеску в её глазах, какого я раньше никогда не видел. Потом я сказал ей в самое ухо жарким шёпотом, что люблю её и хочу, чтобы она жила со мной. По-моему, после таких слов любая женщина, а особенно такая романтическая, какой была моя подруга, должна быть наверху блаженства. Я ждал от неё новых восторгов, слёз. Может быть, слов благодарности. Но она, к неудовольствию моему, повела себя иначе. Посмотрела на меня очень внимательно, как будто силясь прочесть что-то в моём лице, и спросила серьёзно: «Ты предлагаешь мне выйти за тебя замуж?» Этим своим пошлым вопросом она всё испортила, ужасно разозлив и раздосадовав меня. Во-первых, та романтическая обстановка, которую я для неё же и создал, была разрушена. Я встал молча и выключил магнитофон: музыка потеряла для меня свою прелесть, да и вообще перестала быть нужной. А во-вторых, я оказался в самом нелепом положении, какое только можно себе представить. Ведь я совершенно не собирался жениться, и теперь был вынужден как-то выкручиваться. Сдерживая себя, чтобы не накричать на неё, как в прошлый раз, я объяснил, что со временем можно будет и пожениться, но пока необходимо пожить вместе, чтобы испытать чувства и проверить, подходим ли мы друг другу в быту. А кроме того, – и здесь я нарочно рассмеялся, чтобы убедительней вышло, – как это можно жениться, не имея ни гроша за душой. Чем же мне семью содержать, когда я весь в долгах и не знаю, что есть завтра буду! Она меня выслушала, нахмурившись, а потом объявила, что подумать должна. Этого я никак не ждал. Что ж это за любовь у неё? То вещи в заклад несёт, а тут вдруг «подумать должна»! Тогда-то, как в ломбард идти, небось не думала, потому что в ломбард сходить – это романтика, это целое приключение, это само по себе интересно. Впрочем, я тогда ещё не понимал, что «подумать» для неё означало выбор сделать, между мной и домом своим, папашей с мамашей. Потому как родители её, люди старорежимные во всех отношениях, ни за что бы ухода такого не приняли и не скоро бы его оправдали.
Явилась она ко мне через несколько дней. Заплаканная, возбуждённая, она объяснила, что дома у неё был скандал. Мамаша плакала, папаша кричал и обзывал её содержанкой. Но она, несмотря ни на что, решилась уйти. Я не мог понять причин скандала в благородном семействе. А тем более слова этого: содержанка. Какая может быть содержанка, когда мне и содержать-то её нечем. Её и моя стипендии, помощь от брата – вот и всё наше содержание. А, кроме того, всё это, в сущности, банальнейшая вещь, сплошь и рядом случается. Гражданские-то браки. Почему, кстати, они гражданскими называются – никак понять не могу. Есть браки церковные, есть светские, они же гражданские, а есть внебрачное сожительство, так к чему огород городить? Ведь сколько ни говори халва, во рту слаще не станет, и сколько это самое внебрачное сожительство ни называй гражданским браком, не станет оно таковым. Ну, да это я отвлёкся.
Понял я только, что она свой уход подвигом почитает, убеждена, будто нечто значительное совершила. Разубеждать я её в том не стал, а только понять дал, что ценю её жертву. Теперь-то я совершенно уверен, что не я был причиной её ухода. А уйти из дома для неё то же значило, что и в ломбарде вещи свои оставить – такое же приключение или игра развесёлая. Хотела себя в разных ролях попробовать – вот и чудила.
Что до меня, так ведь и я о другом мечтал, другого мне нужно было. Впрочем, и к ней я привязался. Мечту свою я бы любил. А тут была привязанность, привычка. Прибавьте снисхождение, благодарность, влечение. Но как бы то ни было, зажили мы с ней одним хозяйством. Правда, старушке моей, хозяйке-то квартиры, все эти перемены пришлись не по вкусу. Надо сказать, что это была довольно противная старуха, старуха-женоненавистница. Когда ко мне приходили друзья, она немедленно появлялась в прихожей, чтобы поздороваться, а то и завязать разговор. Это у неё называлось «побеседовать с молодёжью». В такие минуты казалось, что нет на свете существа более доброжелательного и обходительного. Но нужно было видеть, что происходило с ней, если только случалось приходить ко мне женщинам. Подругу мою она не удостоила ни единым приветствием, а встречаясь с ней в кухне или в прихожей, делала такое лицо, что и мне становилось страшно. Догадавшись о происшедших переменах, она сделала мне внушение. Подловив в коридоре, а я уверен, что она именно подловила меня: стоило мне однажды открыть дверь своей комнаты, как она тут же выскочила в коридор и предстала передо мной руки в боки. Так вот, подловив, она довольно громко и отчётливо, рассчитывая, очевидно, что и подруга моя услышит, сказала:
– Если ты будешь водить сюда шлюх, – тут она кивнула на мою комнату, – я попрошу тебя очистить квартиру. Здесь не бордель!
Последние свои слова она произнесла так, как будто необыкновенно гордилась тем, что не содержит борделя. Точно все вокруг содержали по борделю, и лишь она одна блюла себя в чистоте.
Она хотела сказать ещё что-то, но я перебил её. Громко, рассчитывая всё на те же уши, но спокойно и строго, – когда надо я умею говорить и спокойно, и строго, – я заявил ей:
– Никогда за всё время, что я живу у вас, я не водил сюда шлюх. И не намерен приводить их в дальнейшем. Я не такой человек. Если же вы против, чтобы мы с женой снимали у вас комнату, мы завтра же съедем.
Лицо у неё вытянулось.
– Так ты женился? – сдавленным и полным разочарования голосом спросила она.
Я кивнул.
– Предупреждать надо было... – прошипела она и юркнула в свою комнату.
Почему на неё так подействовало известие о моей «женитьбе»? Не сама же она замуж за меня собиралась. Ха-ха! Но мы таки остались в её квартире. Хоть подруга моя, слышавшая весь разговор, стала настаивать, чтобы мы переехали – очень уж щепетильная, – но всё равно по-моему вышло. Я сказал, что все эти обиды на хозяйку – чистая блажь, и что из-за блажи я не намерен по квартирам бегать. Тем более что моя нынешняя квартира меня всем устраивает. А поскольку плачу за квартиру я, а не она, то и право выбора за собой оставляю. Квартира же действительно была прекрасная. Я занимал отличную комнату с балконом. В моём распоряжении был шкаф, обеденный стол, два дивана и даже старая радиола. Была также и полка с книгами. Мне очень нравилось, как я устроился. Я всегда считал себя человеком скромным, потому что не хотел излишеств. Я хотел иметь только самое необходимое. И всё это необходимое у меня теперь было. Когда потекла наша повседневная жизнь, я был вполне доволен. Всё устроилось именно так, как я и хотел, как представлял себе, бывало, прежде. Утром мы уходили вместе, в метро прощались и разъезжались по институтам. Вечером дома встречались. Сообща готовили ужин, после ужина смотрели телевизор – кино или концерт. Часто в гости ходили или у себя друзей принимали. Старушка-хозяйка, кстати сказать, больше не показывалась в прихожей.
Вскоре брат выслал мне денег, и я выкупил из ломбарда украшения моей подруги, чему был рад несказанно, потому что не хотел от неё такой жертвы. Остальное, что я остался должен ей, она велела мне забыть, потому что всё у нас теперь было общим. Признаться, я стыдился этого долга, но отдавать-то пока всё равно нечем было, да к тому же она сама простила. И я предпочёл забыть.
Более всего в нашей совместной жизни мне нравились наши ужины. Живя один, я почти ничего не готовил. А тут мы оба старались, чтобы выходило по-семейному. И вечерами я, можно сказать, отводил душу: ведь обедал-то я в институте довольно скудно. После еды мы располагались обыкновенно у телевизора. Особенно я любил концерты. Вообще-то я предпочитаю рок-музыку, но по телевизору мне разные концерты нравятся. Ведь я очень музыкален. В нашем городе, ещё старшеклассником, я играл в группе на бас-гитаре. Поэтому все музыкальные концерты я прослушиваю не как какой-нибудь жалкий любитель, но как специалист, как профессионал, отчасти даже как музыкальный критик. Вот тогда-то, кстати, всё и началось, с концертов-то этих. Я впервые тогда замечать стал, что у нас с подругой моей общего очень мало. Что мы, словно каждый в своём измерении живём. Точнее, это она в каком-то своём измерении жила, я-то был, как все нормальные люди. Тогда же я, например, заметил, что у неё вкуса к искусству нет. Ну, не верю я, чтобы человек, молодой человек, – заметьте, – совершенно искренно, добровольно и не в познавательных целях, а так только, для личного своего удовольствия, мог в наушниках какую-нибудь оперу или сюиту слушать! Да при этом Sting“а от «Queen» не отличать. Ведь нельзя же, согласитесь, любить сложное, в простом и доступном не разбираясь. Стало быть, здесь не любовь, а видимость только. Для чего, спросите? А чтобы отсутствие у себя вкуса настоящего скрыть, а заодно и уважение к себе вызвать: к оригинальности своей, к утончённости, к способности сложное понимать.
Мне, как человеку искусства, это оскорбительным даже показалось. Ведь я-то воображал, что подруга моя музой мне будет, вдохновлять меня станет. И вдруг такое безразличие и непонимание. Правду сказать, я не сразу сообразил, в чём тут дело. Об этом безразличии, об отсутствии вкуса у неё я поначалу только догадывался. Подтвердилась же моя догадка ближе к лету. В то время я готовил мою курсовую работу. Заданием моим было написать по всем правилам сценарного искусства киносценарий к короткометражному фильму. У меня была в голове одна, очень подходящая для этого дела история. Я давно вынашивал и обдумывал её со всех сторон. Это был мой будущий, мой грандиозный фильм, но пока только в зародыше. То есть отчасти та самая история, которой впоследствии я хотел мир потрясти. Суть её заключалась в следующем: молодой человек из России приезжает в Америку искать работу. Дело происходит в начале 90-х годов. На Родине, где-нибудь в Курске или в Воронеже, у него остаётся возлюбленная. Перед разлукой (здесь очень трогательная сцена прощания с музыкальным сопровождением) они клянутся друг другу в вечной верности и любви. Герой обещает, что скоро вернётся разбогатевшим и увезёт возлюбленную с собой в благодатную страну.
Но, приехав в Америку и не быв её гражданином, герой мой оказывается в затруднительном положении: найти работу не удаётся, деньги выходят, впереди – крах и неизвестность. Случайно он знакомится на улице с проституткой Тиной. В кафе у них завязывается откровеннейший разговор, и они выкладывают друг перед другом каждый свою историю. Тина повествует об отчиме-насильнике, о том, как с двенадцати лет она, поруганная и обесчещенная, оказалась на улице (здесь тоже предполагалось у меня музыкальное оформление, что-нибудь эдакое, рвущее душу). Далее следует рассказ героя. Он говорит о далёкой Родине, о том, что в Курске или в Воронеже у него осталась невеста, которую он обещал вызвать к себе, как только устроится на новом месте. Тина жалеет его и, в конце концов, предлагает ему на ней жениться. Ведь женившись, он вскоре получит американское гражданство и сможет устроиться на работу. По ходу разговора она спрашивает у нового знакомого, не сломили ли его трудности, и не хочет ли он вернуться назад, в Россию. В ответ он только смотрит на неё долгим, пронзительным взглядом (здесь крупный план), и в этом взгляде – гордость голодного, усталость нищего и раба, решимость до конца бороться за достойную жизнь.
– Видишь, – указывает он своей собеседнице на маленький магазинчик через дорогу, – вот в этом маркете я насчитал двадцать пять сортов пива...
Здесь снова долгий взгляд, крупный план и тянущая душу музыка. Вообще я хотел, чтобы в фильме моём было много музыки. Музыка наиболее рельефно способна выделить чувства.
Тина проникается словами нового друга и по-своему хочет утешить его. Она приводит его в свою квартиру и совершенно бесплатно предлагает ему себя. Здесь очень красивая эротическая сцена, сопровождаемая, конечно, музыкой. Герой, возбуждённый обстановкой, разговорами и воспоминаниями, поддаётся соблазну. Но уже после испытывает муки совести. Вскоре они женятся, но отношения их в дальнейшем остаются целомудренными. Он устраивается на работу и едет за своей невестой. Но та, выслушав исповедь своего возлюбленного, со слезами отвергает его, не сумев простить той единственной, и в сущности, случайной измены. Трагедия для обоих. Он возвращается в Америку, она остаётся в своём Курске или Воронеже.
Таков вкратце был мой сценарий. Я и сам чуть не плакал, когда писал его вчерне. Главное, здесь было всё: сюжет, характеры, динамика. Но подруга моя, когда я рассказал ей свою задумку, расхохоталась. Я просто не узнавал её. Смех её был злым, презрительным даже. В насмешках своих она была весьма остроумна и гвоздила меня беспощадно. Она заявила, что вот эдаким-то фильмом я не то что не потрясу никого, но в лучшем случае, пожалуй, зевоту вызову.
Хоть я и не думал определённо, но как-то смутно мне всегда представлялось, что подруга моя уж потому только во всём должна быть со мной согласна, что не может не знать моих отличных качеств, и не может с моим превосходством не соглашаться. А потом, разве это не странно, чтобы любящая вас женщина вас же критиковала и над вами же насмехалась? Я, кстати сказать, всегда старался быть с нею либеральным, несмотря на то, что не верю в это якобы равенство между мужчиной и женщиной. Но и понимал же я прекрасно, что такая точка зрения теперь не модная, что можно и впросак попасть: современные женщины не любят, когда им о неравенстве напоминают. А потому я и не выказывал ничем своего превосходства. И даже напротив, понять давал о своей деликатности. Но тут уж не стерпел. Ведь я с ней, как с ровней, а она меня обсмеивать взялась! Напрямик ей всё выложил: имей в виду, сказал, не во всех семьях мужья с жёнами так же, как и я с тобой обращаются. Бывает, и бьют жён, бывает, и слова с ними не скажут, и не посоветуются ни о чём. Она же меня молча слушала, только странно так усмехалась. Тогда я ради интереса спросил у неё, что бы она мне подсказала, на какую историю мне написать мой сценарий. И вот, представьте, она мне какой-то рассказ Бунина, кажется, принесла и стала уверять, что по этому рассказу отличный фильм выйдет. Рассказ, к слову сказать, был совершенно пустым. Да и кому сейчас всё это интересно?
Хотел я в свою очередь над ней посмеяться, но вот тут-то и вспомнил, что она толком ни одной музыкальной группы не знает; не знает, в каком фильме Мэл Гибсон снимался, и совершенно уверенна, что Микки Рурк – женщина. И только я это вспомнил, как мне всё стало ясно: с ней об искусстве говорить нельзя – не поймёт; слишком разные мы с ней люди, общего почти не имеем. Едва я всё понял, и как-то легче мне сделалось, даже злиться на неё перестал. А в моё отношение к ней вкралось сожаление. Что-то похожее, наверное, к убогим чувствуют. Ведь сколького человек лишён, сколького понять не дано!
Я тут же решил больше не говорить с ней о своих делах. Хотя мне и не просто это решение далось, ведь я мечтал в женщине единомыслие и сочувствие встретить. Я хотел, чтобы она на мир моими глазами смотрела. Я жаждал себя в ней, как в зеркале, распознавать. Как бы я вознаградил её за это! Но подруга моя всего меня лишила, так что же мне оставалось? Отомстить ей, несмотря на жалость. И за мечту поруганную, и за насмешки, и за своё унижение. Вот потому-то я последнее слово за собой и оставил. Я всё очень эффектно устроил. Сделал вид, будто хочу из комнаты выйти, а на пороге, вдруг обернувшись, сцену ей и представил. Слова-то у меня уже заготовлены были. Припомнил опять, что живу вдали от дома, без друзей и родных, и ни в ком не встречаю участия. Нужно было видеть, сколько жалости показалось в её глазах, когда я говорил, сколько стыда за свою жестокость. А я, как только сказал, повернулся к ней спиной и спине своей попытался придать скорбности, а после медленно, чтобы она на спину полюбоваться успела, из комнаты вышел, бесшумно да как можно плотнее дверь за собой притворив. Отправился я в кухню, и хоть в кухне мне делать нечего было, но надо же было достойно спектакль свой завершить. Встал я напротив окна, руки на груди скрестив, уставился на улицу и ждать принялся. Знал я, что она прибежит ко мне прощения просить. И не ошибся. Подошла она сзади, за плечи меня обняла и приниженно так, точь-в-точь, как давеча-то, о прощении стала молить. Я сначала молчал, точно её мольбы меня и не трогали, но в какой-то момент, – я знал, что это именно тот, нужный мне момент, я это чувствовал, – повернулся к ней и, как ни в чем ни бывало, сказал:
– Давай ужинать...
Она обрадовалась, засуетилась. А я в тот вечер позволил себе не участвовать в приготовлении ужина, и только сидел в кухне, уронив голову на руки, будто бы в печали или глубокой задумчивости.
Постепенно характер моей подруги стал для меня проясняться. Мне даже казалось, что я вполне научился понимать её и управлять ею. Случай же окончательно убедил меня.
Более всего в отношениях с ней удручало меня то, что она не хотела понимать меня, не хотела во всём мою сторону держать. Я, например, видел, что ей не нравятся мои друзья, что она тяготится нашей компанией. Нет, она ничего не говорила, но ведь и радости особенной не выказывала. И всё покорной такой представлялась, дескать твоих друзей ради тебя одного и терплю. Да только кажется мне теперь, что она эту свою покорность пуще себя самой лелеяла и любила.
Но когда мне случилось с одним из друзей моих крепко рассориться, подруга моя обрадовалась. А началось всё с того, что я решил доброе дело сделать. И вот вместо того, чтобы поддержать меня или одобрение своё высказать – ведь достойно же доброе дело одобрения! – подруга моя опять пустилась в насмешки. Вот, поди ж ты! Ведь когда я деньги в казино проиграл, она, хоть и упрекнула меня, но сама же после и оправдала и пожалела. А за хороший-то поступок насмешками меня осыпала, негодованием покрыла.
Дело в том, что приятель, с которым мы рассорились, первым же ко мне и обратился. Это он виноват был в нашем разрыве. Он позволил себе двусмысленную колкость по поводу того, что я на женский счёт живу. Этого стерпеть я не смог и ответил ему, сознаюсь, довольно грубо. Дошло чуть не до драки, и расстались мы с ним совершенными врагами. Однако ему приспело, и он сам явился ко мне. Он просил меня забыть всё зло и помочь ему вернуть домой младшего брата. У него и с братом вышла какая-то ссора – этот человек ни с кем не мог ужиться, даже с родным своим братом. Его брат ушёл из дому. Где он обитал вот уже несколько дней, было достоверно известно, но вернуть его домой пока никому не удавалось. А между тем дома у них из-за этой истории воцарился сущий ад. Само собой, что домашние обвинили во всём моего приятеля, то есть старшего брата. Прежде всего, именно потому, что он старший. А кроме того, я думаю, все знали про его неуживчивость. Младший брат моего приятеля был несколькими годами и меня моложе, но учился вместе со мною на курсе. Я и с ним приятельствовал и даже некоторое влияние на него имел, как на младшего. Вот потому-то, прочие средства испробовав, ко мне прибегли, на меня, как на миротворца понадеялись. Блаженны миротворцы! Мне, признаться, и дела не было до их взаимоотношений, пусть себе грызутся. Хоть бы и навсегда разошлись, мне-то что... Про себя я даже и позлорадствовал. Но тут же и поприще своё различил. Понял, что случай представился проявить себя. Согласившись мирить двух братьев, оскорбления-то я не простил, а только вид сделал, будто забыл его совершенно. Про себя же я рассудил так: пусть все увидят, что я готов простить обиды и унижения и по первому зову броситься на помощь к врагу. Пусть увидят, что я умею отвечать добром на зло, потому что сам незлобив; пусть знают, что не опущусь я до недостойной мести. Другими словами, я хотел их всех удивить, раздавить и уничтожить своим величием. Ещё только предвкушая, я ликовал. А ведь предстояло и само примирение, в коем не сомневался я ни на йоту и знал, что лишь удастся, триумфом моим обернётся, торжеством над врагами моими.
Но когда я поделился этими соображениями с подругой, то и сам был уничтожен и раздавлен. Вот здесь-то она проявилась вполне. Как она вдруг взялась обличать меня! Что именно, какие слова она говорила, я сейчас не помню. Что-то вроде того, что я эгоист и добро напоказ делаю, а такое добро ломаного гроша не стоит. Что я только того и хочу, чтобы унижение приятеля своего усугубить и унижением этим насладиться, а в придачу и самому бескорыстным героем выставиться. Ведь знаю же я, что он и так гордостью своей поступился, придя ко мне, что непросто ему было на такой шаг решиться. Так зачем же мне охота его мучить, что за радость издеваться над человеком и без того униженным.
Она так разошлась в своих обличениях, что лжецом и подлецом меня назвала, заявила, что я всем, а паче всех самому себе лгу. Что поступаю я низко и недостойно. Когда же я спросил у неё, как, по её разумению, следовало бы поступить, она сказала, что с такими устремлениями, как у меня, правильнее было бы дома сидеть. Но тут-то меня и прорвало. Я так прямо и заявил ей, что нисколько не сомневался в таком её ответе, потому что давно заметил, что она друзей моих не любит и хочет отвадить их от нашего дома. Но в ответ мне она лишь расхохоталась. С вызовом расхохоталась, голову запрокинув. И в этом её жесте я столько презрения к себе углядел, что испугался, уж не утратил ли своих позиций над ней. Но когда я, прибегнув к излюбленному своему приёму, назвал её злой и жестокой и напомнил, в каком положении теперь нахожусь, и когда она, выслушав меня, вдруг переменилась в лице, оставив этот тон и насмешки, я убедился, что власти над ней не утратил. Убедившись, я успокоился. Сначала она слушала меня насмешливо: опять, мол, завёл шарманку. Но я был настойчив и как никогда красноречив. Я говорил ей, что видел в ней своего друга и лишь потому позволил себе поделиться с нею и спросить совета в щекотливом деле. Но она не протянула мне руку помощи, оттолкнув меня, как злейшего своего недруга. Чем я провинился перед нею – не знаю. Вероятнее всего своею неустроенностью, тем, что не имею много денег. Что ж, я действительно беден. Я бедный молодой человек, претерпевающий нужду и несчастия, имеющий в сердце тоску по родному дому, обманутый друзьями и вот, наконец, преданный любимой. К кому обращусь, к кому понесу печаль мою, когда даже самый близкий человек отвергает меня. Но главное, – и как она не понимает этого? – уличив только что меня в подлости и лжи, она попрекнула меня своими деньгами. Как? Так ведь если я, будучи подл и лжив, денег ей до сих пор не вернул, то и причиной тому подлость и ложь. Будь я порядочным человеком, с лёгкостью мог бы на внешние причины сослаться, никто бы и не усомнился в моей правдивости. Но уж коли подлец, то про внешние причины непременно налгу. Всё в подлости моей, она причиной всему. И каждый поступок мой – злодеяние, потому что от подлеца и ждать другого нельзя.
До того я договорился, что и сам запутался. Но на подругу мою вся эта ахинея произвела-таки желаемое впечатление. Насмешка с её лица исчезла, бровки сдвинулись, а там и глазки заблестели. Понял я тогда явственно, в чём власть моя над ней заключается: в том, что я жалость к себе вызвать у неё умею. Не знаю, как там насчёт желания быть значительным, в моей подруге я подметил совсем иную слабость. Она была сердобольной. Обращаясь к этому глупому её чувству, свойственному, по-моему, только недалёким женщинам, я мог управлять ею, как считал нужным. И в этом, признаться, было какое-то особенное для меня удовольствие, наслаждение даже. Нет, я совсем не хотел, чтобы она превозносила меня. Но направлять её, распоряжаться ею – вот, что привлекало. Да и подруга моя, думаю, инстинктом понимала это. Ведь подалась же она ко мне в первый-то вечер, ведь выказала покорность, желая завлечь меня. Симпатию мою к себе она покорностью пробудила. Но тогда мы были едва знакомы. Теперь же я понял, что баланс этот нужно поддерживать, иногда и к хитрости прибегая.
Вызвав тогда её жалость, а стало быть, и гнев погасив, я решил наказать её. Нет, не отомстить. А вот именно наказать, чтобы впредь неповадно ей было судить меня. Я ушёл из дому.
Вернулся я через три дня. Вернулся триумфатором. Мне таки удалось примирить двух братьев и вернуть младшего в семью.
Дома у них был по этому случаю праздник. Я боялся, что про меня-то на радостях и забудут. Но здесь я ошибся. Меня благодарили, меня хвалили, мною восхищались! Все эти три дня я прожил у них, и они были мне рады. Сам я отдохнул и даже немного поправился. Я давно заметил, что похвала лечит. Мне, например, настолько это одобрение со стороны важно, что порой я его нарочно отыскиваю. В разговоре часто жду, когда собеседники хоть слово обо мне скажут, а до тех пор и разговор-то неинтересным кажется. Но как упомянут обо мне, я, точно цветок, орошённый засушливым летом, голову поднимаю. Случается, и провоцирую собеседников моих на похвальное слово, специально на мысль навожу. И уж как прозвучит это слово, всё-то в душе моей переворачивается – такая нежность, такая любовь к каждому человечку поднимается. Я и сам на такое слово не скуплюсь, понимаю, что не мне одному похвала важна. Тем более что эдак и осчастливить человека можно, и расположения добиться. По себе сужу. Кто отметит меня, с тем я покладистым и сговорчивым становлюсь. Но чуть заденут, тут уж точно бес какой вселяется – вся любовь вон. Вот и подруга моя критику навела, а чего добилась? Только ярость во мне вызвала. Я, конечно, человек интеллигентный, а потому сдержанный, ярости своей выхода не дал. Зато уж и наказал критиканшу мою. Так что она три дня без меня провыла и места себе найти не могла. Даже и бабку, хозяйку-то нашу, и ту всполошила. Мне и самому жалко её сделалось, усомнился: не слишком жестоко? Но она только на шею мне прыгнула со слезами, прощеньями да поцелуями. А уж после, ну, точно шёлковой сделалась. По пятам за мной ходит: «Муся, Муся... Не нужно ли чего?» Тут-то я и понял, что в самый раз. Это насчёт жестокости-то.
Так мы с ней ещё полгода прожили. Правда, я на каникулы в свой родной город, на юг России, уезжал. А подруга моя одна в Москве оставалась. С родителями своими она так и не сошлась. Ехать ей без денег некуда было. Вот и пришлось одной сидеть. И перед самым отъездом своим из Москвы, я вдруг глупость сделал – к себе её пригласил. Каково-то, подумал, обрадуется и благодарить меня станет. Так ведь и вышло. Но только доброта доброму человеку неприятностями зачастую оборачивается. Сделаешь доброе дело, а потом самому же и расхлёбывать приходится. Англичане – мудрый народ, не зря они говорят: не хочешь зла – не делай добра. Я, впрочем, не уверен, что это именно англичане так говорят, но уж так я слышал.
Позвать-то я её позвал. Уговорились мы, что, как только буду готов принять её, тут же и вызову. Да на беду встретил я в нашем городе прежнюю свою возлюбленную, причину несчастий моих. Это из-за неё я страдал, из-за неё жизни хотел лишить себя. К тому времени, о котором идёт речь, она была уже замужем, и в наш город одна, без мужа, на всё лето приехала. Встретил я её, и внутри-то у меня заныло. Да на неё кто ни взглянет, у всякого нутро подведёт! Статная, сильная, не женщина – Ника Самофракийская! А самое-то обидное, что этакая красота моей была, одному мне принадлежала – и вдруг чья-то жена. И чужой человек, этот вор, укравший её у меня, сам же теперь её и пользует!
Встретились мы с ней, разговорились. Оказалось, она знает, что я режиссёр, что в столице живу. А большего я и не стал говорить. Так только намёками да загадками. И что бы вы думали? Купилась она. И на загадки мои, и на Москву, и на богемную жизнь.
Любить я её не мог, потому что обиду от неё перенёс, горче которой мне не наносил никто. Да и не моей она была теперь – как бы я любил её? Но на тело её мужчине равнодушно нельзя было смотреть. А главное, что я давно положил отплатить. И ей, что ушла от меня, и мужу её, вору проклятому. Честному человеку такое оскорбление невозможно снести... Нельзя тут другую щёку подставлять – эдак и голову снесут. И до самого того дня, как мы встретились с ней, я, нет-нет, да и подумывал об отплате за обиду свою. И дума эта такой силы желание во мне разогревала, что никакой женщине не под силу разогреть было.
Сошёлся я с чужой женой. Ну, и натешился же тогда! Чего я только не делал с нею, какие фантазии самые изощрённые не воплощал! А в мыслях мужу её приветы слал. Ха-ха! Она же только соглашалась со всем – то-то, столичный режиссёр! И уж очень независимость свою показать мне хотела. Дескать, потому со всем соглашаюсь, что сама того же хочу. Про месть мою не догадалась даже. Дуры женщины! Сходясь не по любви, а так, по случаю, воображают себя на равных с мужчиной. А того не понимают, что не бывать этому, потому как не одна здесь сплошная физиология, но и способ утвердиться. Силу, агрессию и превосходство, пусть над одним только существом, в себе ощутить.
Ну, посудите сами, куда уж было московскую-то подругу приглашать, когда я так закружился. Да и не хотелось мне, признаться, удовольствия себя лишать. Каникулы, всё ж таки. К тому же с подругой моей я ничего такого и близко позволить не мог. Там уважение, там нежность, там почтительность – положение обязывает. А здесь – беспредел и разврат, а главное, полное на всё согласие. Мне, правда, казалось иногда, что любовница моя передо мной вину свою чувствует и таким-то вот способом звериным загладить хочет. Но думать об этом я не любил. Отвлекало.
А между тем, подруга моя московская обрывала телефон. Телеграмму даже додумалась прислать. Это после того, как я телефон на три дня отключил. Но включить всё равно пришлось. Во-первых, всей семье неудобство, а во-вторых, телеграмма эта показала, что невозможно от любящей женщины выключением телефона отделаться. Телеграмму эту я храню до сих пор. Случайно вышло, что не выбросил. Но теперь-то уж и не выброшу. Там всего только несколько слов: «Муся люблю потеряла когда приезжать». Очень уж ей приехать хотелось. Так я думаю: это чтобы с роднёй моей познакомиться. Женой моей стать мечтала. Только до этих ли мне глупостей тогда было? Позвонил ей в ответ на телеграмму, сказал, что родители ремонт затеяли, так что даже и разместить-то её негде. Обещался звонить и звонком вызвать. А пока ещё велел подождать. Надеялся, помню, что любовница моя к мужу вскоре уедет, тут-то я на её место другую вызову. Но той, первой, то ли понравилось, то ли вину свою утолить не могла. Пришлось мне всё лето с ней развлекаться, так что уж и надоело. А подруге своей так и врал, пока сам в Москву не явился.
Явился уже в конце августа, не предупредив, сюрпризом. И, конечно, поцелуями да слезами был встречен. Подруга моя без меня сильно истосковалась и так искренно радовалась, что я даже и устыдился про себя за обман свой. Но потом подумал, что и там я кое-чего достиг, нужно же было дела разрешить. Ведь привёл я месть в исполнение, заплатил за унижения и несчастным себя чувствовать перестал. Добился-таки душевного комфорта. А мой душевный комфорт – это и комфорт моей подруги, это мир в доме. И насчёт верности, что я давеча-то распространялся, это ведь как посмотреть: с одной стороны, вроде бы измена. А с другой – залог спокойствия. Ведь если я всем доволен, то и подруга моя довольна. И нет у нас повода раздражение мелкое, на стороне полученное, в дом нести, чтобы друг на друга выплёскивать. Потому что если довольны друг другом, то всякую злобу за порогом оставим, и дом свой храмом отдохновения сделаем!
Вот так-то я и рассудил. А, рассудив, перестал терзаться. Зажили мы после разлуки лучше прежнего. Днём учились, вечером сходились в нашей комнатке. Вместе готовили ужины, потом за стол вместе садились. Я очень любил эти наши ужины. Каких-то особенных деликатесов мы не позволяли себе, но жареный в масле картофель, хороший кусок мяса, суп, закуски, фрукты, чай, что-нибудь сладкое – это уж непременно. Притом всё самое скромное и недорогое. Не могу про себя сказать, что ем много – следовало бы и побольше съедать, потому что, как я уже говорил, единственный недостаток моей внешности это излишняя худоба. Но без полноценного ужина обойтись невозможно. Это, если хотите, с психологической точки зрения важно. Своими глазами всё то увидеть, что на стол можешь выставить. Ведь у кого стол не пуст, тот будущего не боится. Я, бывало, не столько ем, сколько на изобилие своё любуюсь. Еда хоть и простая у нас была, но разнообразная. Всё, что нужно, всё на столе стояло. И вот, представьте, как с моей-то философией у пустого стола вдруг оказаться. Да ведь это в некотором роде подрыв основ, потеря ориентиров. Это я теперь, по прошествии времени, усмехаться себе позволяю. А тогда, доложу вам, не до смеха мне было.
А случилось вот что. Брат мой, обязавшийся поддерживать меня во всё время учёбы, сам вдруг оказался в неприятнейшем положении. И деньги высылать перестал. Остались мы с подругой на две стипендии, которых нам и на месяц-то недоставало. А ведь предстояло ещё платить за квартиру. И в этом мой главный кошмар заключался. Поначалу-то я стоически переносил свою бедность. Но уже очень скоро терпение моё растаяло, и для меня начались ужасные времена.
Я уже говорил, что мне необыкновенно нравилась моя комната и никуда выезжать из неё я не хотел. Но она стоила приличных денег, которые с некоторых пор стали казаться мне целым состоянием. Задумавшись как-то над её ценой, я даже подивился бессовестности нашей хозяйки: надо же запрашивать такие суммы! Да ей самой следовало бы приплачивать своим жильцам, кто бы они ни были, только за то, что согласны жить с ней под одной крышей. Странно, но пока были деньги, ничего похожего не приходило мне в голову. Теперь же, несмотря на то, что я уплатил хозяйке вперёд за полгода, меня не оставлял страх быть выселенным. А вдруг я не сумею найти денег в эти полгода? А вдруг придётся идти в общагу, а подругу возвращать родителям? Не в ломбард же самому вещи нести! Да и что я оставлю в ломбарде? Разве хозяйскую радиолу... Задаваясь подобными вопросами, я всякий раз столбенел, и ладони у меня холодели. Я воображал себе первое время, когда уже выйдет срок уплаты, а я в надежде, что вот-вот раздобуду денег, стану переезд свой откладывать. Хозяйка спервоначалу будет молчать, но, как бы невзначай, всё чаще и чаще встречаться со мной в коридоре и заглядывать мне в глаза. Сперва с немым вопросом, а там и с едкой ухмылочкой. А я должен буду бегать встреч с нею. А ведь она непременно станет мучить меня. Я прекрасно понимал эту старуху – это была старуха-изверг. Она возненавидела меня с тех самых пор, как я «женился». Ещё тогда, выгоняя мою подругу, она хотела сполна своей хозяйской властью упиться, ощутить её и тем самым себя потешить. Но не вышло. Я тогда осадил. И она впервые в собственном доме не смогла на своём настоять. Я тогда её позор видел и смеялся. Так неужели она случай упустит моему позору порадоваться?..
Потом нарочито вежливо и всё с той же едкой ухмылочкой станет платы спрашивать. Я, дескать, понимаю, что ты теперь сам без средств, в нищете, так сказать, но всё-таки... Потом церемонии свои оставит, требовать начнёт. А там и просто вон выставит.
Мысль о возможном моём позоре я не мог выносить без содрогания, но сам же зачем-то и раздражал себя ею поминутно. Выходило, что вперёд старухи, до которой, может, и дело не дошло бы, я сам взялся себя мучить. И очень скоро сделался совершенным ипохондриком. Я вдруг стал боязлив и суеверен, создал целый ряд каких-то собственных примет, в которые верил безоговорочно. Я стал подмечать ненужные мне мелочи и загадывать на этих мелочах. Поднимаясь домой, я думал, что если вот сейчас отворится дверь и на лестницу выйдет соседка, то я не успею достать денег, и меня непременно выгонят из квартиры. В ожидании сердце моё трепыхалось, и удары его я ощущал где-то в горле. Внутренне я весь сжимался и замирал. Если соседка не выходила, я, как можно дольше возился с ключами, чтобы потом не суметь упрекнуть себя в излишней поспешности и нечестности. Если же соседка выходила, внутри у меня что-то вдруг обрывалось и проваливалось в пятки. А я начинал ненавидеть соседку за то, что ей пришло в голову выйти на лестницу именно теперь. Весь день потом я оставался в дурном настроении, не сомневаясь, что непременно сбудется по загаданному.
Меня стал пугать собачий вой на улице, я раздражался, если случайно, открыв газету или книгу, натыкался на упоминания о болезнях или кончинах. Всё это я принимал на свой счёт, страдал и долго потом не мог успокоиться. Я чувствовал, что нервы мои как будто оголены, а чья-то невидимая рука безучастно поигрывает ими.
Я и сам удивлялся происходящим со мной переменам. Как будто осколок того самого зеркала вдруг попал мне в глаз или в сердце. Почему-то предметы в нашей квартире стали казаться мне отвратительными и уродливыми, люди на улицах – злыми, товарищи и преподаватели – глупыми и неинтересными. Я точно вдруг очутился в каком-то враждебном ко мне мире, где я был одинок и чужд всему. Оказываясь среди людей, я негодовал и свирепел. Дошло даже до того, что я стал ввязываться в уличные перебранки, а несколько раз и сам начинал ругаться, не в силах побороть неприязни к людям. Как-то, покупая в метро проездную карту, я почему-то подумал, что кассирше будет удобнее, если деньги я положу не в мраморное блюдце, а прямо перед ней на стол. Обрадовавшись такой удачной и оригинальной придумке, я просунул руку по локоть в окошко кассы и выложил деньги прямо под нос кассирше. Кассирша, лохматая девица с гнилыми зубами, безобразная, а потому злющая, швырнула мне карту и рявкнула, ощерив свои коричневые огрызки:
– Куд-да руки суёшь!
Мне показалось, что она хотела прибавить ещё несколько слов, но вокруг было слишком много людей.
Случись со мной нечто подобное двумя месяцами раньше, я и не подумал бы обращать внимание. Но в тот момент я чувствовал всё слишком остро, я стал злым и мелочным. И эта выходка глупой кассирши вызвала во мне ярость.
– Чего ты орёшь! – закричал я на неё.
Я рассчитывал испугать эту страшную девицу. Но она нисколько не испугалась и даже, напротив, обрадовалась. Точно давно ждала, как бы развлечься от скучной работы, а для того сама спровоцировала этот скандал.
– Сам не ори! – завопила она и даже подскочила на своём стуле.
– Хабалка! – прокричал я в самое окошко.
«Хабалка» взвизгнула и, не стесняясь более многолюдством, обрушила на меня целый поток отвратительнейших ругательств.
Собравшаяся за мной очередь к разговору нашему отнеслась с пониманием. Никто не торопил нас, все терпеливо молчали и слушали.
Я до того распалился, что готов был ворваться в кассу и задушить это мерзкое существо, развлекающее себя бранью. Человеку интеллигентному невозможно выносить такое хамство. И потому уйти, не получив удовлетворения, я не мог, но что было делать? Поиски справедливости я решил начать с дежурного по станции. Но не найдя никакого дежурного, я отправился к контролёру. Главное же, что я ни за что не хотел оставить этого так.
– Кому я могу пожаловаться на обслуживание на этой станции? – важно и вызывающе спросил я у контролёрши, толстой и маленькой пожилой женщины с круглым ласковым лицом.
– А что случилось? – спросила она участливо и улыбнулась.
Мне показалось, что она смеётся надо мной. Вот, дескать, бегает дурак и сутяга, и подобно маленькому мальчику мечтает хоть кому-нибудь да нажаловаться. Только подумав об этом, я весь затрясся от злости, обиды и жалости к себе. Этот коктейль чувств пьянил меня и я, теряя над собой контроль, набросился на контролёршу. Зло, развязно и едко, как будто имел претензию к этой доброй женщине, я произнёс:
– Меня только что оскорбили, меня обхамили на вашей станции, – я упёр на слово «вашей», – а вы стоите и ничего не хотите знать, как будто вам нет до этого дела. Обхамила меня вон та девица в кассе. И если она не принесёт мне извинений, я подам в суд на неё, на вас и на администрацию метрополитена!
Я всерьёз рассчитывал, что лишь произнесу свою обличительную речь, как сбегутся мои обидчики и станут молить меня о прощении. Но обидчики не сбежались, а контролёрша только оглядела меня с сожалением и сказала:
– Простите её, миленький. Она устала, что поделаешь... Народу столько... А пожаловаться... Я даже и не знаю... Может, милиционеру... Вы спуститесь вниз, там в зале милиционера найдёте, ему и пожалуетесь... Проходите так, без карточки...
Она снова улыбнулась и, взяв меня за руку, провела мимо своей стеклянной будки к эскалатору.
Я попался на эту уловку. Не знаю, то ли тон её на меня так подействовал, то ли слово это дурацкое – «миленький». А может, и то, что она бесплатно позволила мне проехать, но я безропотно встал на эскалатор и покатил вниз.
Пошатавшись по залу, я присел на скамейку под цветастым панно и задумался. С одной стороны, от всех этих переживаний и бессмысленной суеты я так устал, что совершенно не хотел больше бегать по метро. Но с другой стороны, если оставить дело так, то всякой злой дуре с гнилыми зубами повадно будет оскорблять меня. Но вдруг сознание (а может, и бессознательное или что там ещё...) подсказало мне выход. Ведь это часто такое случается, когда мысль какая-нибудь входит в голову, точно сама собой, помимо воли. И тому, в чём вы боялись себе признаться, именно само собой находится рациональное оправдание. Вот и мне тогда также вдруг в голову вошло: «С кем ты связался? Зачем ты прицепился к этой полоумной? Разве ты также глуп? Ведь ты режиссёр, который снимет скоро сногсшибательный фильм, и чьё имя прогремит по всей России. А там и по всему миру... И ты связался с каким-то ничтожеством, которое и взгляда твоего не стоит!.. Связался и уподобился... Ну, посуди сам, как можно быть таким неразборчивым?..»
«А ведь и в самом деле!» – ответил я себе. И тотчас приободрился и даже обрадовался. И с удовольствием представил себе, что еду домой. «Правда, нашёл, с кем связаться!» – утешался я этой замечательной мыслью. Но тут сквозь толпу завидел милиционера. Он брёл по залу и как-то лениво оглядывал пассажиров. Наверное, с полминуты я колебался, но соблазн был слишком велик. Я не устоял и бросился навстречу этому праздному блюстителю. Он безучастно выслушал меня и спросил документы. Я было подумал, что документы нужны для наблюдения формальностей, но, спохватившись, заметив как-то вдруг, как мало интереса возбуждает в этом человеке мой рассказ, я понял, что сам же напросился на самую банальную проверку документов. А так как я смугл и темноволос, то вполне могу сойти за жителя южной республики.
– Зачем вам мои документы? – взбесился я. – Мои документы здесь ни при чём. Никакого отношения к делу они не имеют... Вместо того, чтобы мучить людей своими проверками, лучше бы смотрели за порядком у себя под носом...
Этот бездушный человек, этот бюрократ в форме вызывал во мне не меньшую ярость, чем давешняя девица из кассы.
– Документики ваши... – лениво повторил он.
– Да проверяйте, проверяйте! – взревел я и стал один за другим извлекать из карманов документы, все, какие случились у меня с собой. Паспорт, студенческий билет, зачётная книжка, пропуск в библиотеку, пропуск в другую библиотеку – всё это я совал в руки милиционеру, думая, между прочим, обескуражить его таким интеллигентным набором. Но милиционер невозмутимо просмотрел все мои корки, сверил даже записи. Потом, не обращая внимания на мои гневные взгляды, передал мне всю стопку разом, козырнул и, пробормотав своё милицейское «всего доброго», удалился.
Я поплёлся к перрону. Боже, как я страдал! Как было мне стыдно, что я не сумел добиться своего, что попался на уловку контролёрши, так неловко повёл дело с милиционером и выглядел смешным всё то время, пока бегал по станции в поисках справедливости. В вагоне казалось мне, что вокруг – всё свидетели моего позора. Вот они посмеиваются и про себя называют меня дураком. Я не вытерпел, на полпути вышел из поезда и поехал домой другой, более неудобной дорогой.
Я ненавидел тогда весь мир за его враждебность ко мне, хотя сам же искал его любви и сам же не дозволял любить себя. Когда подруга моя, ласкаясь, говорила, что всё пустяки и всё скоро переменится, что оба мы с ней найдём работу, любую работу, где будут платить нам. А если платить будут мало, мы снимем другую комнату, поменьше и подешевле. Что неудачи наши временны и очень скоро мы преодолеем их, лишь бы только быть вместе и поддерживать друг друга, и так далее всё в том же духе. И вот когда она старалась утешить и ободрить меня, её слова казались мне только слащавым бредом, и в ответ я морщился и убегал от неё в кухню. Ну, почему, с какой стати я должен съезжать, когда мне нравится здесь в этой комнате! И почему я должен идти работать на любую работу?
«Ведь мы же не голодаем!» – удивлялась моя подруга.
Господи! Ну не доставало мне только голодовать! И как это можно утешаться подобной чушью? Я, кстати, никогда не понимал людей, радующихся тому, что могло быть и хуже. Во-первых, где он этот абсолютный нуль, когда хуже и не бывает? Разве, когда с живого кожу сдирают... Так ведь это нечасто случается и отнюдь не с каждым. Стало быть, большинство людей должно всегда и всему радоваться. Что бы ни происходило – всё хорошо, спасибо, что кожу не снимают. А это уж болезнь, патология. Не станет нормальный человек всю жизнь коже своей радоваться. А во-вторых, зачем мне знать, что хуже бывает, когда я знаю, что должно быть лучше? Не хочу я радоваться, когда желаемого и необходимого, достойного меня не имею. И почему я должен уступать судьбе и всё время страдать? А это правда, я всё время страдаю, потому что никогда ничего по-моему не выходит. Ха-ха! Мне, наверное, подошла бы фамилия Страдальцев. Или Мучеников. Или, на худой конец, Несчастливцев. Кстати, что-то похожее я уже где-то слышал...
Тяжелее всего в то время мне приходилось вечерами, когда мрачные мысли буквально одолевали меня, как черти отлетевшую душу. Я становился особенно беспокоен и боязлив. Угрожавшая мне нищета, казалось, была где-то в комнате: выглядывала из шкафа, склабилась из-под кровати и внушала мне какой-то мистический ужас. Я не знал, куда деть себя, не мог найти себе места и волновался, точно зверь, почуявший нечистую силу. Причиной, я думаю, были ужины, которые становились у нас всё более скудными. Случалось, мы ужинали чаем и бутербродами. И это пугало и удручало меня. Любуясь бывало на свой изобильный стол, я радовался и не боялся грядущего дня. Теперь же эти проклятые бутерброды кричали мне со стола, что я качусь под гору, что я нищ и наг. Они дразнили меня, смеялись надо мной, а я, давясь, старался как можно быстрее уничтожить их, лишь бы только не позволять им мучить себя. С тех пор я терпеть не могу каких бы то ни было бутербродов.
Нервы мои до того расстроились, что я сделался необыкновенно, болезненно даже, впечатлительным. Как-то ночью – это после бутербродов-то – мне приснилось, будто есть верное средство от моей беды. Нужно только встать сию же секунду с постели, ступить на лунную дорожку, стелящуюся от окна, и пройти по этой дорожке, сколько будет возможно. Я так обрадовался во сне, что незамедлительно проснулся. Полная луна действительно расположилась напротив нашего окошка и щедро лила свой свет в комнату. Ветер за окном покачивал деревья, и чёрные тени от веток шевелились на полу, точно змеи. От окна примерно до середины комнаты протянулась лунная дорожка – широкая полоска белого лунного света. Заметив эту полоску, я снова обрадовался и решил, что мне здорово повезло. Свесив ноги с постели, я осторожно встал и на цыпочках подошёл к тому месту, где лунный луч упирался в пол. Затем я повернулся лицом к окну, как раз напротив луны, и стал ждать чего-то. Простояв так с минуту, так что уж и успел замёрзнуть, я вспомнил, что мне необходимо пройти по лунной дорожке и двинулся вперёд. Но в это самое время подруга моя, проснувшись и застав меня за странным занятием, подала голос:
– Мусюль, – прошептала она, – что ты делаешь, Мусюль?
От её оклика я словно очнулся, но всё же разозлился и подосадовал, что она помешала мне окончить начатое.
Проснувшись наутро, я испытал страх и стыд. «Либо схожу с ума, – подумалось мне, – либо впал в лунатизм».
Подруга моя, отличавшаяся порой беспримерной нечуткостью, не преминула спросить за завтраком, что это я делал ночью. Я не ответил, а, сославшись на дела, которые тут же измыслил, убежал, так и не окончив завтрака.
Нет, никто не сможет упрекнуть меня, что я не искал работу. Я рассылал своё резюме по киностудиям и телекомпаниям. Ежедневно просматривал целый ворох объявлений о найме. Я переполошил всех знакомых, всех, кто так или иначе был связан с шоу-бизнесом. Я просил, я умолял – всё было напрасно и безрезультатно. Многие обещали, но не наверное. Работы для меня не было. Не мог же я, согласитесь, идти в грузчики или торговые агенты! Прошли те времена, когда поэты шли в кочегары. Сегодня этого не поймёт никто, а главное, не оценит. Так что уж лучше сидеть в общаге на стипендии.
Ведь я не хотел работать только ради денег. Мне нужна была достойная меня работа, на которую я не жалел бы ни сил, ни времени. Я хотел набираться опыта в деле, которое избрал делом жизни, и получать за это деньги, позволившие бы мне достойно существовать: снимать комнату, хорошо кушать, иметь кое-что в кармане.
Правда, подруга моя придерживалась совершенно иного мнения и уговаривала меня соглашаться на любую работу. Сама же она, точно мне в пример, а заодно, чтобы попрекнуть меня и укорить за мои якобы лень и бездействие, устроилась работать в одно увеселительное заведение. Это был какой-то закрытый клуб, претендующий на элитарность. Вечерами там собирались гости, собирались для бесед, для изысканного времяпрепровождения. Со слов подруги моей выходило, что это были те самые выскочки, всеми правдами и неправдами стремящиеся стать «русской знатью» или, как это теперь называется, «российской элитой». Клуб находился в каком-то переоборудованном подвальчике. Гостям, прибывавшим в вечерних нарядах, предлагали шампанское и ужин. Играла живая музыка, разумеется, что-нибудь из классики. Гости с бокалами в руках должны были прогуливаться по трём или четырём комнаткам подвальчика и обсуждать, желательно по-французски, что-нибудь возвышенно-остроумное. Но, как известно, «российская элита», в отличие от «русской знати», зачастую плохо образована, и по-французски почти никто из гостей не знал. И в лучшем случае вместо грассирования, как утверждала моя подруга, по подвальчику разносилось урчание и пришепётывание. Впрочем, это не мешало наблюдать светскость.
К гостям были приставлены смазливые особы, называемые отчего-то «hostess», что по-русски значит «хозяйка». В обязанности этим самым хозяйкам вменялось знакомить гостей друг с другом и развлекать их непринуждённой беседой. О последствиях бесед мне достоверно ничего не известно. Не знаю также как там насчёт «hostess», но когда-то, я слышал, таковых дамочек называли гетерами или гейшами. И вот представьте, подруга моя записалась в гетеры! А теперь представьте восторг мой по этому поводу.
Платить ей, правда, обещались неплохо: по пятидесяти долларов за вечер. Регулярность же вечеров была произвольной, то есть оставалась на усмотрение хозяев.
Конечно, пятьдесят долларов даже и в месяц нам бы не помешали. Но, вообразив только своё положение, я пришёл в ужас. Хорош был бы я, сожительствуя с гетерой! Уж лучше, по-моему, не доедать, чем так позорить себя. А подруге своей я отчеканил, что если ей угодно быть гетерой или кем угодно в этом роде, это её дело, я не стану препятствовать. Но и обременять её знакомством с собой тоже больше не стану. А потому пусть делает выбор: либо рвёт свой послужной список, либо оставляет всякую надежду на дальнейшее со мной общение.
Она ушла с работы. Впрочем, успела-таки отработать один вечер и принесла в дом свои пятьдесят долларов. Клянусь, если бы у меня были другие обстоятельства, я пренебрёг бы этими грязными деньгами! Я так и сказал своей подруге, беря у неё эти пятьдесят долларов. И ещё прибавил, что весь этот детский сад с играми в ломбард, в дом терпимости или во что там ещё, мне надоел. А равно и всякая жертвенность. И посему я попросил бы больше ничем ради меня не жертвовать.
Пока я говорил, она молчала и только странно так на меня смотрела, точно хотела вовнутрь мне заглянуть, в голову мою проникнуть.
Её лицо, обычно глупо-доверчивое, а тут вдруг жёстко-сосредоточенное, плутовское даже, разозлило меня. Через такое её лицо я точно почувствовал для себя что-то опасное. Помню, хотел ей тогда же со злости про измену свою рассказать. Да удержал себя вовремя. Ведь расскажи я, она и обрадуется: мною, как виноватым, понукать начнёт. А уж такой радости я не мог ей доставить...
Так, в мытарствах прошло что-то около трёх месяцев. За это время я ни разу не улыбнулся, я исхудал пуще прежнего, я издёргался. А подруга моя так надоела мне со своими душеспасительными разговорами, со своим примитивным подбадриванием, что я совсем было решился домой её выпроводить. Но в последний момент решимости у меня убыло: не доставало теперь только истерик и объяснений. И я рассудил, что выгнать её всегда успею, а лучше всего – как дела улажу. По крайней мере, одной неприятностью меньше.
Подруга моя, замечая всякий раз, что возбуждает во мне только досаду, деликатно умолкала. Но это-то самое деликатное умолкание было, по своей нарочитости, воплощённой неделикатностью, а потому вызывало во мне ещё большие негодование и досаду. Она вела себя со мной, как если бы я был сумасшедший, и она опасалась спровоцировать у меня припадок. Чёрт возьми! Я не хочу, чтобы меня жалели! Так я и заявил ей однажды. Да, я одинок и несчастен, я, может быть, нуждаюсь в искреннем и дружеском сочувствии, но не в унижающей меня жалости. «А всё потому, – ответила она мне, – что тебе нравится быть несчастным». С её слов выходило, что я вовсе не несчастен, но очень хотел бы быть таковым. Что мне нравится страдать и изводить себя, что этими страданиями я упиваюсь. Вот как кто-то богатством своим упивается, так я своими страданиями. Сам же отыскиваю их, сам же их пестую, а потом наслаждаюсь.
Я не ожидал от неё такого выпада. Да и потом, что это за бред? Кому это понравится быть несчастным? Каждый человек на земле стремится к счастью, каждый ищет его и за то, чтобы обрести, готов порой по чужим головам шагать. И только я один, дурак этакий, упиваюсь своими страданиями. Слышали вы что-нибудь глупее?
Ну, зачем, зачем понадобилось ей изводить меня глупостями? Ведь знала же она о моём состоянии.
В ответ я просто взбесился, и мне вдруг ужасно захотелось ударить её в ту минуту. Я, помню, и руку уже подвинул в её сторону. Но тут мы глазами с ней столкнулись, замерли оба. Я заметил по её взгляду, что она угадала моё желание: сначала в глазах её промелькнул испуг, но тут же испуг сменился чем-то похожим на дерзость. И эта дерзость её, эта готовность отпор мне дать, вызов принять, меня и остановила. Впрочем, я никогда не сомневался, что при любом раскладе она сама ко мне прибежала бы о прощении молить. Но руку свою я всё-таки удержал. Оставить же всё, как есть, а значит, позволить ей торжествовать, я не мог. Нужно было какой-то шаг сделать, дать понять, что не спасовал перед ней. Думать мне было некогда, и я, почти не сознавая, что делаю, молча повернулся и ушёл.
На улице скупо падал снег. От фонарей и светящихся окон было светло. Особенно ярко горели окна в здании НИИ, через дорогу от нашего дома. Я постоял возле подъезда, пытаясь подумать хоть о чём-нибудь, но, потерпев неудачу, побрёл, сам не зная, куда. В голове у меня было пусто и гулко, я не мог сосредоточиться ни на чём и только хватал обрывки мыслей.
Морозило, и я скоро замёрз. Но с каждым шагом, по мере того, как я удалялся от дома, мне становилось покойнее, в голове прояснялось, точно туман рассеивался. Поначалу я никак не мог сообразить, что же теперь буду делать и куда иду. Но, вспомнив, как в прошлый раз хорошо подействовало, я решил снова пожить денька три в той же семье. Что меня примут там, я нисколько не сомневался. А главное, во мне уверенность тогда появилась, что подобные встряски время от времени просто необходимы в отношениях с женщиной. Тем более, когда женщина начинает надоедать. Может быть, думал я, через несколько дней разлуки у меня исчезнет желание прогнать её от себя. Всё это нервы, мнительность или что там ещё...
Но домой я вернулся только через неделю. Хотел, впрочем, и раньше. Но случилось со мной нечто важное и непредвиденное.
Ещё за месяц до того, как я поселился у них, младший из братьев, тот самый, что учился со мной на курсе, нашёл для себя работу. Через каких-то своих знакомых он пристроился на одну из новоиспечённых киностудий. Кажется, ассистентом оператора. Работёнка, конечно, так себе. Но опыт! Но деньги! В общем, я и к нему обращался, чтобы похлопотал обо мне. Он обещал. Но как-то всё это вскоре замерло, так что я уж и забыл. И вот представьте, лишь только я переехал к ним, как он и огорошил меня, сообщив, что есть работа. Господи! Я не верил своим ушам. Ведь я отчаялся, надеяться перестал. А тут вдруг такой случай!.. А главное, совпадение. Точно я специально за весточкой к ним явился!
Речь шла о каком-то новом проекте: предполагалось издание электронных энциклопедий. Вот и требовался человек, способный смонтировать и записать исчерпывающий видеоряд. Кстати, среди прочего замышлялась энциклопедия кино, что особенно меня радовало.
О такой работе я мог только мечтать. Во-первых, она позволяла мне учиться, потому что никто не требовал являться к строго определённому часу. Во-вторых, это был значительный опыт. В-третьих, я находил интерес в своей работе. В-четвёртых, мне обещали платить вдвое против того, что стоила моя комната. А это значило, что я сам, без чьей-либо посторонней помощи смог бы впредь расплачиваться за жильё и ещё столько же оставлять себе на разные нужды.
На другой же день мы с благодетелем моим отправились на переговоры. Знакомство, короткое собеседование – и я был принят. В тот же день и заступил. Ну, само собой, что закрутился. Входил в курс дела, да и отметить нужно было: ребята обиделись бы. Но о ней-то во всё это время я не забывал. Вот, что важно! А что не звонил, так это в воспитательных целях. Я ведь хотел все противоречия наши разрешить. Я, может быть, специально время тянул, чтобы потом, в один прекрасный момент явиться и ошеломить. Я и розу хотел купить, прежде чем домой идти. Вот только денег тогда не оказалось. Я представлял себе, как войду с розой, а подруга моя ко мне бросится, а я хорошие вести ей сообщу и при этом непременно улыбаться буду. Именно эту улыбку я с удовольствием представлял себе, представлял, как стану говорить и при этом широко так улыбаться. Ведь я всё простил ей, я ободрился, я мириться с ней шёл!
Господи! Хорошо ещё я не купил этой глупой розы. Воображаю себе, как я бы был смешон...
Да, да. Вот такой банальный и скучный конец у моей истории. Она ушла от меня. Она! От меня! Да я всё, что угодно мог вообразить себе, но только не это. Я вернулся домой, ещё на лестнице предвкушая восторги и слёзы, но вместо подруги в прихожей меня встретила старуха, хозяйка квартиры. Она недовольно и с удивлением оглядела меня и сказала: «А я думала, ты съехал». И тут же закрылась в своей комнате. Предчувствуя недоброе, я вошёл к себе. Был тот час, когда подруга моя обыкновенно возвращалась домой. Но тогда в комнате её не было. Не было и вещей её.
Я не стану описывать, как спервоначалу лишь заметил кое-какие неясные перемены в комнате; как понял вдруг, что это её безделушек не хватает; как распахнул шкаф и увидел, что он опустел – всё это ерунда и не идёт к делу. Главное же, я понять не мог, как она на такое решилась. Даже я осмелиться не смог. А, признаюсь, был у меня один случай, одно приятное знакомство. Ещё прошлой весной познакомился в баре. Так ведь то идеал мой был, мечта моя. Я налюбоваться на неё не мог. Но тогда я был уже человек несвободный. Она тоже. И оба мы, как люди ответственные и честные, не смогли так просто жизнь свою и чужую перевернуть. А ведь теперь, я знаю, меня это мучить будет. Что не я чужой судьбой распорядился, а только сам пешкой стал. И что мог же я шаг такой сделать и участь свою на лучшую променять. Эх! Да кабы знать, то уж непременно всё по-другому бы вышло. Ну, не говорил ли я, что несчастен? Мне и тут даже не повезло...
Полюбил я её, что ли? Подругу-то мою. Вот загадка. Ещё вчера только выгнать хотел, а сегодня уж чуть не плачу, что сама ушла.
И почему я всегда был уверен, что она за всё должна быть мне благодарна? Почему не сомневался, что осчастливил её? Может, оттого что слишком хорошо знал о своём над ней превосходстве и не сомневался, что и она так же хорошо о том знает? Знает и любит меня без памяти. Мне всё казалось, что она из тщеславия меня любит, потому что уж очень я хорош для неё выходил. Видно, упустил я здесь что-то, недопонял. Теперь, по прошествии времени, мне вот что в голову пришло. Думаю, есть на свете люди, целая порода таких людей, для которых в жизни милее всего жертвовать собой для других. И зачастую даже случается, что не тому они жертвуют, кого любят, а любят того, кому хоть чем-нибудь пожертвовать могут. Это ли не гордыня? Ну, как не понять, что всякая жертва обременительна и обязывает! Но нет! Они для любви ставят условия, точно говорят людям: «Мы любить вас будем, если вы нам жертвы позволите приносить». И вот подруга-то моя из этой самой породы оказалась. И как только я властным словом запретил ей всякие жертвы, потому что не хотел быть вечно обязанным, любовь её ко мне тотчас иссякла. Но это я теперь рассудил. А тогда... Боже, как мне было тяжело тогда! Не знал я, как жить буду, кому теперь верить! То казалось мне, что люблю её больше жизни, думать о ней без слёз не мог, и всё мелочи разные вспоминал. Ужины наши или то, как она называла меня ласково: «Муся. Мусенька. Мусюля». А ямочки у неё какие на щёчках от смеха-то проступали! А на ноготочке, на правой-то ручке, на мизинчике – пятнышки белые. Тоненькие такие, будто пёрышки, будто кисточкой кто ноготок исписал.
А то вдруг принимался ненавидеть её самой лютой ненавистью. Так что казалось, только встретил бы, сейчас и убил бы непременно. Господи! Да за что же она так со мной? Что я ей сделал? Чем заслужил? Как же она могла! Как собаку меня бросила! Да разве можно так с человеком? Ведь это всё равно, как если бы мать дитя своё оставила. Преступление это, вот что. Да и как бросила-то. Молчком ушла. Даже нужным не посчитала объясниться. Так хоть подождала бы немного. Во-первых, пока я работу найду. Она же понятия не имела, что я устроился. Значит, сознательно меня одного в несчастье оставила. Погибай, мол, один. А во-вторых, знала же, что зимняя сессия мне предстоит. Бессердечная тварь! И как это можно так бесчеловечно с человеком обходиться? Мне к сессии готовиться, а тут такое... А ну как завалил бы я экзамены вследствие нервных потрясений? Об этом она подумала? Как же! Стерва...
Но, ни на любовь, ни на ненависть невзирая, об одном теперь только жалею: что не ударил её тогда. Сейчас бы, глядишь, оплёванным себя не чувствовал...