К трем часам утра Наполеон уже сидел в седле и скакал к Шевардинскому редуту. Солдаты выдвигались на позиции, издавая радостные возгласы при виде проезжавшего мимо императора. «Это воодушевление Аустерлица!» – прокомментировал Наполеон настроение войск Раппу. К половине шестого все части вышли на заданные позиции, построившись как на параде. «Не было в мире прекраснее войска, чем французская армия в тот день, – вспоминал полковник Серюзье, командовавший артиллерией 2-го кавалерийского корпуса Монбрёна, – и, несмотря на все лишения, выпавшие на ее долю с Вильны, выглядела она в тот день так, точно была в Париже и стояла в парадном строю перед императором в Тюильри». Командовавшие частями и подразделениями офицеры зачитали затем личному составу воззвание, написанное Наполеоном накануне ночью:
Солдаты! Вот сражение, которого вы так желали! Теперь победа зависит от вас. Она нам необходима. Она даст нам изобилие, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение в отчизну! Ведите себя так, как при Аустерлице, Фридланде, Витебске, Смоленске, и пусть самое далекое потомство с гордостью отметит ваше поведение в этот день, пусть о вас скажут: «Он был в той великой битве под стенами Москвы!»
«Это короткое и смелое воззвание оживило войска, – выражал мнение Огюст Тирион. – Всего несколько слов, но они касались всего, что заботило, вдохновляло армию, всего, в чем она нуждалась. Они говорили всё». Проводя параллели с легендарным сражением, император французов также напоминал воинам о том, кто возглавлял русские войска, – человек, знакомый им как «le fuyard d'Austerlitz», или беглец Аустерлица. Наполеон никогда не упускал благоприятной возможности сослаться на самую из знаменитых своих побед, а когда через утренний туман пробилось солнце, как было в тот славный день, он повернулся ко всем собравшимся вокруг него и воскликнул: «Voila le soleil d'Austerlitz!» («Вот оно, солнце Аустерлица!»).
Император французов занял позицию на возвышении с тыльной стороны Шевардинского редута, откуда просматривалось все поле боя. Императорская гвардия построилась рядом и за командным пунктом. Наполеону принесли складной походный стул, который он повернул наоборот и уселся на него верхом, опираясь руками на спинку. За государем стояли Бертье и Бессьер, а за ними свита из адъютантов и дежурных офицеров. Перед собой впереди он наблюдал внушительное зрелище.
Камыши и кусты вдоль Колочи кишели русскими егерями. Позади них и перед редутами на начинавшейся возвышенности располагались массированные формирования русской пехоты и кавалерии, на парапетах блестела начищенная бронза пушек. Далее за редутами тоже виднелись массы изготовившихся для боя людей. Кутузов выложил на стол все карты, вероятно, с целью спровоцировать Наполеона на фронтальный штурм концентрированными силами.
Русский главнокомандующий разместился на командном пункте перед деревней Горки. Казак принес ему складывающееся креслице, и Кутузов, одетый в обычный сюртук и белую фуражку, тяжело опустился на сидение. Со своего места он даже не видел поля, но солдатам было достаточно уже одного его присутствия рядом с войсками. «Из престарелого вождя как будто исходила какая-то сила, воодушевлявшая смотревших на него», – описывал виденное поручик Николай Митаревский. Пятнадцатилетний подпоручик Дмитрий Душенкевич испытал благоговейный восторг, когда старый генерал проезжал мимо бивуака Симбирского пехотного полка. «Ребята, сегодня придется вам защищать землю родную. Надо служить верой и правдой до последней капли крови, – слышал Душенкевич слова Кутузова. – Я надеюсь на вас. Бог нам да поможет! Отслужить молебен!»
В шесть часов утра загрохотали французские пушки, русские орудия отозвались им, и так около тысячи артиллерийских стволов принялись выпускать заряды в сторону сосредоточившихся на противоположной стороне от них войск.. И даже бывавшим много раз в битвах прежде воинам показалось, будто разверзлись все врата ада. Многим гром тот принес чувство облегчения. «Когда мы заслышали пушки, по всей армии воцарилась радость», – выражал мнение сержант Адриен-Жан-Батист-Франсуа Бургонь из полка фузилеров-гренадеров гвардии. Он чувствовал себя счастливым, гвардия стояла строем, и с места, на котором он находился, представлялось удобным наблюдать за перестрелкой. Поле боя получилось довольно компактным, что позволяло солдатам следить за происходящим. Французские пушки поливали металлом русские позиции, в особенности земляные укрепления, вздымая вверх комки земли и клубы пыли, смешивавшиеся с дымом от орудий защитников, отчего казалось, будто там впереди сотворилось огромное волнующееся море. Батарея Раевского, восемнадцать пушек которой били со всей возможной скоростью, напоминала заговоривший вулкан, и некоторым зрителям на ум приходили поэтические сравнения с Везувием.
Однако те, кому приходилось стоять и действовать под обстрелом, не находили в нем ничего возвышенного. Большинство солдат, как русских, так и французских, располагались в пределах досягаемости огня вражеских пушек и гаубиц, а потому войска оказывались уязвимыми даже тогда, когда ничего не делали, а только ждали очереди вступить в битву. С орудиями использовались три типа снарядов: ядра, гранаты и картечь. Ядро представляло собой сплошной круглый снаряд из металла массой от трех до двадцати фунтов. Граната или бомба, тоже имевшая шарообразную форму, состояла из металлического контейнера с толстыми стенками, наполненного внутри взрывчатым веществом, детонация которого производилась за счет запального шнура. Такому снаряду полагалось взрываться при падении в ряды солдат противника или у них над головами. В обоих случаях во все стороны летели неровные куски металла (осколки). Картечь, именовавшаяся иначе виноградом, в сущности, представляла собой патрон огромного дробовика, только выстреливаемая из жерла пушки дробь имела в диаметре один или два сантиметра.
Старые солдаты спокойно стояли и смотрели на проносившиеся в воздухе пушечные ядра. Те ударялись о землю и, подскочив, летели далее в направлении строя. Для поднятия духа русские потешались над ополченцами, пытавшимися уворачиваться от снарядов. Как говорили бывалые солдаты, в том нет проку, ибо на каждом ядре написано чье-нибудь имя. Ветераны также советовали новобранцам не пытаться вытянуть ногу и остановить не попавшие в цель, катящиеся по земле пушечные ядра, поскольку на вид безобидные предметы запросто могли оторвать ногу. Напряжение и страх должны были охватывать людей, когда они видели, как кого-нибудь стоящего рядом разрывало пополам. Когда приходил приказ двигаться, солдат охватывало такое чувство облегчения, что многие испытывали острую нужду в дефекации и бросались в сторону от колонны, чтобы присесть ненадолго, а потом спешили занять место в строю.
Дивизия Дельзона из корпуса принца Евгения, состоявшая из французских и хорватских пехотинцев, открыла действие. Она смяла выдвинутых далеко вперед русских гвардейских егерей, чей полк потерял половину численности за тот короткий бой, и заняла село Бородино. Еще две дивизии Евгения форсировали Колочу, опрокидывая и отбрасывая русскую пехоту с возгласами «Viva Italia!», раздававшимися из уст тосканцев и пьемонтцев вперемешку с «Vive l'Empereur!». Однако атакующие увлеклись и, продвинувшись слишком далеко, не выдержали затем неприятельской контратаки и откатились за реку. Там они начали готовиться к новому приступу.
А тем временем Даву послал две пехотные дивизии на самую южную из флешей Багратиона, которую перед тем в течение получаса обрабатывала артиллерия. Генерал Компан получил ранение, когда вел 5-ю дивизию в направлении земляного укрепления, но воины его, тем не менее, заняли флешь, а генерал Дессе со своей 4-й дивизией пришел им на помощь. Далее на юг Понятовский потеснил Тучкова и занял село Утица.
Контратака русских скоро позволила им выбить французов с южной флеши. Однако французы развернули вторичный штурм: генерал Рапп возглавлял дивизию Компана, пользуясь поддержкой Дессе и Жюно, в то время как 10-я пехотная дивизия генерала Ледрю из корпуса Нея двинулась на соседнюю (северную) флешь. Оба земляных укрепления удалось захватить после яростной схватки, в ходе которой выбыли из строя ранеными Рапп и Дессе, а у русских получил ранение князь М. С. Воронцов, командир сводной гренадерской дивизии, защищавшей флеши. «Сопротивление не могло длится долго, – рассказывал он, – но прекратилось, так сказать, только вместе с моей дивизией». К восьми часам утра его соединение совершенно вышло в тираж, потеряв в течение считанных часов 3700 из 4000 солдат и всех офицеров, за исключением трех..
Но для победителей флеши обратились западней. Они представляли собой не более чем V-образные земляные укрепления, открытые с тыла, а потому, когда французы взяли их, то очутились перед лицом следующего эшелона русских, в то время как за спинами у них самих остались валы. И только овладев второй флешью, они узнали о наличии третьей. Пока же русские пушки поливали убийственным огнем расстроенные порядки французов, генерал Неверовский развернул контратаку, в результате которой вновь выбил противника с земляных укреплений. Не сломленные, французы принялись перегруппировываться и сосредотачиваться для нового раунда штурма.
На протяжении следующих трех часов земляные укрепления подвергались атакам, захватывались и отбивались снова не менее семи раз в процессе того, как с обеих сторон в горнило схватки вкачивались все новые и новые подкрепления.. В семь часов утра Кутузов послал из резервов на поддержку Багратиону три гвардейских и три кирасирских полка, восемь гренадерских батальонов и тридцать шесть пушек. Часом позднее он отправил туда следующие сто орудий, а вскоре – бригаду пехоты. В девять часов туда же двинулся генерал Милорадович с 4-м пехотным и 2-м кавалерийским корпусами. Так вместо 18 000 чел., изначально призванных держать оборону на данном участке, командование задействовало на нем уже 30 000 чел., пользовавшихся поддержкой трех сотен орудий. На французской стороне им противостояли две пехотные дивизии корпуса Даву вместе с корпусами Нея и Жюно и частью резервной кавалерии Мюрата – всего около 40 000 чел. и свыше двухсот пушек. Бой шел настолько интенсивный, что пехотинцы не успевали перезаряжать ружья, которые, правда, все равно засорились от частой стрельбы, и главным оружием сделался штык. Но воздух наполняли картечные пули, тучами летавшие в обоих направлениях. «Такого побоища я прежде не видывал», – признавался Рапп.
Всякий раз, когда французов выбивали с флешей, они перегруппировывались и принимались за дело снова. Их выносливость и дисциплина были столь великолепны, что Багратион невольно аплодировал, выкрикивая «Браво!», когда колонны двигались в направлении его позиций в четвертый или пятый раз. Маршал Ней, жаловавшийся из-за вынужденной необходимости «брать быка за рога», находился на переднем крае, хорошо видимый на своем белом коне. И Даву, который был ранен и унесен с поля в ходе первого приступа, вновь сидел в седле, подбадривая воинов. Мюрат появлялся повсюду, притягивая глаза и пули к своему театральному костюму. Атаки и контратаки сменяли друг друга, точно приливы и отливы, и после каждого из них на поле оставались лежать тысячи тел. Такое упорное состязание за обладание линией земляных укреплений и творившаяся вокруг них бойня являлись совершенно новыми элементами в европейском военном деле, ибо прежде армии, оставшиеся в численном меньшинстве или переигранные на маневре, обычно отступали, а не дрались до последней капли крови.
Примерно в десять часов французы снова захватили все три флеши, но Багратион сплотил солдат на одно последнее усилие и вновь повел их в бой. Контратака увенчалась успехом, но в момент триумфа Багратион был ранен в ногу. Он попытался продолжить руководить действиями солдат так, будто ничего не случилось, однако лишился сил из-за раздробленных костей и через секунду-другую сполз с коня. Генерал хотел оставаться на поле, но его вынесли оттуда, невзирая ни на какие протесты. Адъютант Барклая Левенштерн заметил его и приблизился к раненому. «Передайте генералу, что судьба армии и спасение ее в его руках, – произнес Багратион, пускай с опозданием, пускай вынужденно, отдавая все же дань уважения компетентности Барклая. – Пока все идет, как должно, но пусть же он присмотрит за моей армией, и да поможет нам Бог».
Среди русских солдат быстро распространилась весть о гибели любимого командира. Хотя Коновницын попытался удержать их, они не выстояли перед следующим приступом французов, и те на сей раз очистили от противника флеши и отбросили его через овраг с протекавшим по его дну Семеновским ручьем до развалин села Семеновское, домишки которого рушились под снарядами французской артиллерии «точно в театральной постановке».. «Нет слов для описания горького отчаяния, с коим наши солдаты бросались в драку, – рассказывал капитан Любенков. – То был бой между свирепыми тиграми, а не людьми, и поскольку обе стороны исполнились решимости умереть на месте или победить, они не переставали сражаться, когда ломались ружья, но продолжали биться прикладами, саблями в ужасной рукопашной схватке, и убийство продлилось еще с полчаса».
Семеновское перешло в руки французов. Ней и Мюрат, заглядывавшие в тыл всей русской армии через пробитую ими брешь, уже предвкушали победу, но не могли устремиться вперед и сорвать заслуженный плод успеха с находившимися в их распоряжении сильно потрепанными частями. Они отправляли Наполеону срочные запросы о присылке подкреплений.
Но Наполеон молчал. Хотя с занимаемого им места открывался отличный вид на все поле боя, разобрать, что же действительно происходит там, представлялось делом затруднительным. Однако, против обыкновения, великий полководец не вскочил в седло и не поскакал посмотреть поближе. Большую часть времени он сидел неподвижно, не демонстрируя почти никаких эмоций, только слушал запальчивые рапорты офицеров, пока те, даже не спешиваясь, докладывали о состоянии дел на переднем крае. Император, ни говоря ни слова, давал им знак удалиться, а потом опять принимался рассматривать поле боя через подзорную трубу. В десять часов он выпил стакан пунша, но с раздражением отверг все попытки предложить ему еду. Он казался очень сильно поглощенным чем-то, но за сосредоточенной работой его мысли не следовали никакие результаты.
«Прежде его таланты на поле боя демонстрировали величайшее сияние. Там он казался истинным хозяином судьбы», – писал Жорж де Шамбре, который никак не узнавал в усталом больном человеке, виденном им в тот день, бога войны, скакавшего на полях столь многих сражений, чтобы уловить верный момент и безошибочно найти слабое место у противника, в каковое и наносил решительный и сокрушительный удар.
Как утверждают многие из очевидцев, Наполеон не походил на себя обычного в тот день. «Мы не имели удовольствия лицезреть его отправлявшимся, как в старые времена, накалить своим присутствием те точки, где слишком яростное сопротивление затягивало битву, и достигавшим успеха там, – записал в дневнике в тот вечер полковник Лежён. – Мы удивлялись, куда же подевался тот деятельный человек, который сражался при Маренго, Аустерлице, и т. д. Мы не знали, что Наполеон был болен, и стесненное состояние мешало ему принять активное участие в величайших событиях, развертывавшихся перед ним исключительно ради его славы». Солдаты со всей Европы и половины Азии сражались перед его взором, кровь 80 000 французских и русских воинов лилась в смертельном поединке, которому предстояло укрепить или уничтожить его власть, а он просто сидел и спокойно смотрел на происходящее. Такие мысли одолевали Лежёна. «Мы не чувствовали себя удовлетворенными и судили строго».
Как жаловался Даву одному штабному офицеру, в битве отсутствовало единое высшее управление действиями войск. В то время как Нея и Даву поглощало сражение за флеши, Наполеон развернул другие атаки против русского центра и батареи Раевского. Первый штурм силами двух пехотных дивизий Евгения противник отразил, но второму, предпринятому дивизией Морана, сопутствовал больший успех.. Атака стала свидетельством высокого военного мастерства французов.
Капитан Франсуа из 30-го линейного полка вел свою роту прямо на редут под залпы русских пушек, косивших ряды атакующих. «Ничто не могло остановить нас, – вспоминал офицер. – Мы перескакивали через ядра, катившиеся по траве. Целые вереницы солдат – по полвзвода – падали наземь, оставляя огромные бреши в строю. Генерал Бонами, находившийся впереди 30-го, заставил нас остановиться под градом картечи, чтобы сплотить наши ряды, и мы пошли вперед «шагом атаки». Строй русских солдат попытался остановить нас, но мы дали залп всем полком с тридцати шагов, и переступили через них. Затем мы бросились на редут и взобрались на него через амбразуры. Сам я влез через бойницу как раз после выстрела пушки. Русские канониры попробовали отбросить нас, действуя банниками и гандшпугами. Мы бились с ними в рукопашной, и они показали себя грозными противниками».
Раевский, раненый в ногу из-за несчастного случая несколько дней назад, смог еще уйти, ковыляя в пороховой мгле, но оставшиеся защитники редута, включая генерала Кутайсова, способного и любимого в войсках командующего всей русской артиллерией, были перебиты. Французская пехота валом выплеснулась в ареал в тылу за редутом. Как указывал сам Раевский, если бы Морану своевременно оказали поддержку, русскому центру настал бы конец, и к десяти утра битва закончилась. В том, что ничего подобного не произошло, не было ровным счетом никакой заслуги русского главнокомандующего.
Уже в семь часов Кутузов осознал необходимость укрепления левого крыла и начал поступательный процесс переброски частей из резерва и со стоявшего без дела правого фланга на южный участок. Две дивизии под началом Багговута отправились на усиление Тучкову, каковой с войсками один стоял между Понятовским и русским тылом. Багговут принял командование от смертельно раненого Тучкова и стабилизировал обстановку, заставил Понятовского намного податься назад. Ряд частей в качестве подкреплений отправлялись латать дыры в обороне Багратиона по мере того, как французы выбивали с флешей все больше неприятельских формирований.
Ни одно их этих действий не являлось частью связанной стратегии – Кутузов попросту реагировал на призывы о помощи и тревожные рапорты с мест. Какой-то штабной офицер мчался в ставку от командира части или соединения с просьбой или предложением, а Кутузов махал ему рукой в знак одобрения и говорил: «C'est bon, faitesle!» («Хорошо, так и сделайте!»). Иногда он поворачивался к Толю и интересовался его мнением, добавляя: «Карл, что скажешь, то и сделаю». Согласно Клаузевицу, лично старый генерал никак не влиял на происходящее. «Он казался лишенным внутренней активности, какого бы то ни было ясного видения происходящего вокруг, живости восприятия или независимости действия», – писал этот офицер. Кутузову как-то и не пришло в голову, что, коль скоро Кутайсова убили, кого-то надо назначить начальствовать над артиллерией, и, в итоге, резервный парк простоял без дела весь день, а превосходство в данном роде войск русскими оказалось неиспользованным.
Услышав о ранении Багратиона, Кутузов послал к флешам принца Александра Вюртембергского. Тот попытался стабилизировать обстановку вокруг Семеновского за счет отвода войск на небольшое расстояние, но Кутузов не желал принять этого и осыпал принца оскорблениями. Когда же Дохтуров, которого главнокомандующий отправил принимать дела на данном участке, попросил подкреплений, в просьбе поначалу отказали, удовлетворив ее, однако, позднее. На каком-то этапе Кутузов взгромоздился на белого коня и поехал посмотреть на происходящее, но скоро вернулся в Горки. Позднее он, похоже, расположился еще глубже в тылу, где, если верить одному штабному офицеру, отдал должное отличным яствам на пикнике, окруженный свитой из элегантных офицеров, выходцев из лучших семей. К счастью для него, Беннигсен и Толь не переставали ездить на поле боя, к тому же ряд подчиненных Кутузова продемонстрировали примечательную инициативность. В то же самое время все поступали по своему разумению, и никто никому не доверял. Когда Багратион послал офицера с приказом к Коновницыну, последний принудительно задержал посыльного, опасаясь какого-то подвоха со стороны Багратиона. Строго говоря, в тот острейший день репутацию Кутузова сберег стоицизм русского солдата, который сражался и умирал – зачастую бессмысленно – там, где было приказано.
Когда французы заняли батарею Раевского, положение спасли несколько счастливых случайностей. Барклай уехал в Горки, но его старший адъютант майор Левенштерн тут же разобрался в обстановке, он поскакал в расположение ближайшего батальона пехоты и бросил его в контратаку. В то же самое время Ермолов, который как раз направлялся с подкреплениями в южный сектор, тоже заметил опасность и по собственной инициативе развернул находившиеся с ним войска против французов на редуте. Генерал Бонами со своим 30-м полком очутился перед лицом вражеского контрнаступления с двух сторон, в то время как начали подтягиваться и другие русские солдаты, удерживавшие рубеж по обеим сторонам от бреши. Французская пехота отступила на редут и использовала против врага немногие имевшиеся у нее пушки, но без поддержки продержаться долго не могла. Русские прорвались и захватили Бонами в плен. Лишь одиннадцать офицеров и 257 солдат других званий из 30-го линейного полка, насчитывавшего тем утром 4100 чел., сумели, скатившись с холма, найти убежище у своих.
Вскоре после того, как несчастного Бонами, ослабленного пятнадцатью ранами, доставили к Кутузову, к главнокомандующему явился Толь с просьбой от генерала Платова. Платов с его 5500 казаками и Уваров с 2500 чел. регулярной кавалерии, без дела стоявшие на правом фланге, предложили перейти Колочу и осуществить рейд в тыл французам. Кутузов, как будто бы даже не обдумав замысел, дал согласие на воплощение его в жизнь, и скоро восемь тысяч всадников с их тридцать шестью пушками вброд форсировали Колочу. Они, как легко себе представить, посеяли путаницу и неразбериху в тылу корпуса принца Евгения, привели в панику и обратили в бегство дивизию Дельзона.. Но скоро, когда французская пехота построилась в каре и дала несколько залпов вместе с артиллерийской картечью в направлении русских, натиск был остановлен. Казаки дружно откатились, в то время как регулярная кавалерия бежала в беспорядке, преследуемая французскими драгунами. Платов и Уваров не сподобились теплого приема у Кутузов по возвращении. Как указывали несколько русских офицеров, рейд был начисто лишен тактического смысла, ибо и не мог принести ничего, кроме серьезных потерь открывшейся перед неприятелем кавалерии. Однако он возымел некоторые неожиданные последствия.
Между одиннадцатью и двенадцатью часами французские атаки, несмотря на ряд местных побед, выдохлись и зашли в тупик. В центре русские вновь отбили высоту с батареей Раевского, в то время как расположенные к югу от нее Багратионовы флеши и село Семеновское наступающие захватили, но далее перед ними все время вставали новые рубежи обороны, а атака Понятовского на крайнем правом фланге застопорилась. Ни одно из соединений, участвовавших в боях до того, не обладало уже должной силой для достижения решительного успеха, а потому Ней, Мюрат и Даву постоянно просили подкреплений.
Подходила пора вводить в дело Императорскую гвардию. Наполеона коробило от мысли бросить эти войска в бой, поскольку они оставалась его последним резервом, рисковать которым ему столь далеко от дома вовсе не хотелось. Но он все же явно изъявлял готовность использовать ее часть. Император выслал вперед гвардейскую артиллерию для обстрела русских позиций вокруг села Семеновское и велел выдвинуться дивизии Молодой гвардии под началом генерала Роге.
Однако в тот самый момент, когда французский главнокомандующий готовился бросить на стол козырную карту, на левом фланге возникли Платов и Уваров, а потому он скомандовал «стоп!» до прояснения обстановки. Таким образом, в самый критический момент, когда французы прорвали русскую оборону, Наполеон по существу прекратил дальнейшие действия. На протяжении следующих двух часов французская армия не двигалась, что дало русским ценное время подлатать дыры, образовашиеся в боевой линии, и подтянуть резервы.
Но в то время как бои прекратились, канонада не стихла, а поскольку в большинстве своем войска массированно сосредотачивались в пределах дальности огня неприятельской артиллерии, солдаты продолжали погибать. Самыми уязвимыми оказались соединения кавалерии Мюрата, располагавшиеся в центре, прямо под пушками батареи Раевского.
Барон Максимилиан Эрнст Эузебиус фон Рот фон Шрекенштайн из саксонской кавалерии отмечал, что стояние под огнем «есть, наверное, одна из самых неприятных вещей, которые приходится делать коннице… Не было, наверное, почти ни одного в рядах и шеренгах, чей сосед не падал бы наземь с конем или не умирал от страшных ран, криками прося о помощи». Жан Брео де Марло, кирасирский капитан, объезжал строй своего эскадрона, чтобы подбодрить людей под смертоносным обстрелом. Он похвалил одного из субалтернов по имени Граммон за умение держаться. «Как раз когда он говорил мне, что хотел бы разве выпить стакан воды, пушечное ядро разорвало его надвое, – писал потом капитан. – Я повернулся к другому офицеру, чтобы выразить сожаление по поводу гибели господина де Граммона. Но не успел тот ответить мне, как другое ядро попало в его лошадь и убило его. И могу назвать еще сотню подобного рода случаев. Я дал на полминуты подержать свою лошадь рядовому, и его тут же не стало». Бездействие становилось невыносимым, и молодой капитан не без труда сумел сдержать жгучее желание броситься прочь, о чем рассказывал в письме сестре, Манетт. Он говорил себе: «Это лотерея, и если ты сможешь выжить, все равно тебе когда-то придется умереть. Так не лучше ли умереть с честью теперь, чем потом жить обесчещенным?»
Огюст Тирион, тоже кирасир, испытывал такие же эмоции. «В атаке, которая в любом случае длится недолго, все возбуждены, каждый рубит и отбивает удары, как может. Там действие, там движение, бой один на один. Но здесь наше положение коренным образом отличалось. Стоя перед русскими пушками, мы видели, как их заряжали снарядами, кои полетят к нам. Мы могли отличить глаза целившегося в нас пушкаря, и требовалась определенная порция хладнокровия, чтобы оставаться на месте». Один из солдат подразделения не выдержал и собрался сбежать, но Тирион успокоил его и предложил разделить сбереженную корку хлеба. Но только он достал ее из кармана, солдату размозжило голову ядром. Тирион стряхнул ошметки мозгов с корки и съел ее сам.
Не стоит поражаться такой откровенной бесчувственности. Все офицеры и солдаты недоедали и порой отчаянно голодали. Они очень сильно страдали от жажды, так как напряжение и дым иссушали глотки. Воинов всюду окружала смерть. Многие были нездоровы, а протяженная битва лишь усиливает любые неудобства. «В Дорогобуже я вновь пал жертвой страшной диареи, от коей так жестоко страдал под Смоленском, и в течение того дня испытал самые невообразимые мучения, поскольку не мог оставить пост или спешиться, – писал капитан Луи-Никола Плана де ла Фай, адъютант артиллерийского генерала Ларибуасьера. – Не стану в подробностях описывать, как мне удалось избавиться от того, что меня просто-таки истязало. Достаточно сказать, что в процессе я лишился двух платков, от коих избавился самым возможно незаметным образом, выбросив в ров у земляных укреплений, мимо коих мы следовали».
Только немногим позднее двух часов дня французы начали сосредотачивать силы для генерального наступления на батарею Раевского. Пока около двухсот орудий поливали земляные укрепления и канониров на них огнем и железом, принц Евгений развернул три пехотные дивизии: Жерара, Бруссье и Морана. Незадолго до трех часов плотные колонны французской пехоты, огромное синее море (за исключением двух батальонов испанцев из полка Жозефа-Наполеона в их белом обмундировании), медленной поступью двинулись на возвышенность. С ними вместе по флангам действовали две массированных группировки тяжелой кавалерии: 3-й корпус Груши на левом крыле, 4-й – Латур-Мобура и 2-й – Монбрёна на правом (на тот момент уже под командованием генерала Огюста де Коленкура, младшего брата обер-шталмейстера). Два последних формирования, двигаясь на рыси, обогнали наступающие пехотные колонны и устремились на левый фланг редута и в район позади него.
По мнению полковника Франца фон Меерхаймба, участвовавшего в Бородинской битве в звании первого лейтенанта саксонского кирасирского полка Цастрова, миловидный и чересчур юный Латур-Мобур в его сверкающей форме выглядел нелепо, точно мальчишка, и не подходил на роль командира, призванного вести в бой массы всадников. Но когда они приблизились к редуту, молодой командир с величайшей уверенностью бросил конницу на штурм земляных укреплений, куда она и ворвалась отчасти через открытые проходы с тыла, отчасти через рвы, заваленные трупами французских и русских воинов, и по перепаханным ядрами парапетам, усеянным телами и всевозможными обломками. Первыми были саксонцы и поляки кирасирской дивизии генерала Лоржа, а за ними кирасиры отважного молодого Коленкура, который пал, сраженный насмерть, в самый момент прорыва на территорию редута.. Пробившиеся через брустверы всадники были встречены ружейными залпами и стальной щетиной штыков. Но по мере того как первые валились на землю мертвыми или раненными, за ними по корчившимся в агонии массам людей и коней следовали товарищи. Тщетно пытались защитники сдержать неукротимый натиск.
Артиллерийский полковник Гриуа из корпуса Груши, наблюдавший происходившее сзади, едва сдерживал себя, видя блистающие кирасирские каски внутри редута. «Трудно выразить наши чувства, ибо мы стали свидетелями великолепного подвига воинов, коего, возможно, не сыскать в военных анналах стран и народов. Всякий из нас мысленно поддерживал их и хотел как-нибудь помочь этой кавалерии, покуда она на наших глазах перескакивала через рвы и взбиралась на брустверы под градом картечи. Когда же они стали хозяевами редута, со всех сторон зазвучал рев ликования».
«Внутри редута всадники и пехотинцы, охваченные лихорадочным безумием бойни и утратившие всякое подобие порядка, самозабвенно резали друг друга», – писал Меерхаймб. Пока всадники рубили пехоту и артиллеристов, защищавших редут, французская пехота валом валила через брустверы, быстро подавляя любое вражеское сопротивление. Была половина четвертого. Кавалерия Груши, а за ней и другие французские части выдвинулись в пространство за редутом, но обнаружили лишь, что Барклай подготовил второй рубеж обороны примерно в восьмистах метрах далее вглубь русских позиций. Кавалерия оказалась бессильной против построившейся в каре русской пехоты.
Барклай, как всегда холодный и собранный, сам заправлял обороной на том участке и показался одному штабному офицеру этаким маяком в бурю. Однако он демонстрировал и безрассудство, наводившее некоторых на мысль о желании генерала найти славную смерть в сече. Он приказал подтянуть кавалерийский резерв, но, как оказалось, Кутузов уже отправил его куда-то в другое место, не позаботившись поставить в известность командующего 1-й армией. Тем не менее, Барклай сумел собрать части кавалерии для контрудара, и скоро весь район наполнился крутящимися в водовороте беспощадной сечи всадниками, колющими и рубящими один другого. Французы откатились к линии редута, а артиллерия Барклая не позволяла им вновь сунуться обратно, перепахивая железом участок перед собой.
Согласно Клаузевицу, русские в сражении находились «на последнем издыхании», и французам для полной победы требовался один лишь мощный завершающий удар – финальный coup de grace («удар милосердия»). Но его не последовало. Канонада продолжалась, кавалерия с обеих сторон вновь столкнулась в центре, а на юге Понятовский сделал последний выпад и потеснил русских далее Утицы. Небо покрылось облаками, начал моросить холодный дождик. Около шести часов пушки умолкли, поскольку русские отошли примерно на километр. Наполеон, морщась от боли, взобрался на коня и отправился оценивать ситуацию.
Он съехал со склона холма, на котором провел весь день, наблюдая за действиями войск. Внизу император французов увидел землю, густо покрытую ружейными пулями и картечью, точно градинами после бури. Когда его лошадь выбирала себе путь между телами людей и коней, брошенной амуницией и обломками разбитых лафетов или зарядных ящиков, Наполеон узрел нечто, названное одним из генералов «самым отвратительным зрелищем» в его жизни. Поскольку в основном причинами тяжелых потерь становился артиллерийский огонь, поле устилали изувеченные тела с вывороченными внутренностями и перерубленными конечностями. Раненые солдаты пытались высвободиться из-под мертвых людей и лошадей или ползли в сторону, где надеялись получить какую-нибудь помощь. Раненые лошади давили их в попытках подняться на ноги. «Можно было видеть некоторых коней, ужасным образом выпотрошенных, но, тем не менее, продолжавших стоять, опустив головы и поливая почву кровью, либо тяжело хромавших в поисках травки, тащивших за собой остатки сбруи, вывалившиеся кишки или разорванные члены, либо же лежавших на боку и лишь время от времени поднимавших головы, чтобы взглянуть на свои зияющие раны», – вспоминал капитан гвардейских «красных улан» Франсуа Дюмонсо, приведенный в глубочайшее смятение картиной происходившего.
Батарея Раевского представляла собой страшное зрелище. «Редут и место вокруг него видом своим затмевал даже приснившееся бы в самых кошмарных снах, – выражал впечатление офицер Висленского легиона, участвовавший в оказании поддержки атакующим. – Подступы, рвы и само земляное укрепление исчезли под грудами мертвых и умирающих, глубиной в среднем от шести до восьми человек, валявшихся один на другом». Находившиеся внутри укрепления русские защитники, мужественно умиравшие в строю, казались словно бы выкошенными косой.
Русские раненые лежали и стоически ожидали смерти или же пытались выползти, французы звали на помощь или молили прекратить их агонию пулей. «Они лежали друг на друге, плавая в лужах собственной крови, стонали и ругались, прося смерти», – описывал виденное капитан фон Курц. Некоторым удавалось ползти по земле в надежде спастись или, по крайней мере, получить глоток воды. «Иные старались убраться оттуда, чая убежать смерти, поскорее покинув место, где она царствовала во всем своем ужасе», – так описывал сцены кошмара после битвы Раймон Фор, врач, приданный 1-му кавалерийскому корпусу.
Отдельные солдаты бродили вокруг, обшаривая ранцы и сумки убитых в поисках корки хлеба или капельки спиртного. Другие стояли или сидели, сгруппировавшись по частям и подразделениям, глазели на все вокруг, явно не зная, что делать дальше. «Вокруг орлов виднелись немногие оставшиеся офицеры и унтер-офицеры вместе с горстками солдат, которых едва хватило бы для охраны знамени, – вспоминал граф де Сегюр. – Обмундирование было изорвано в яростной битве, почернело от пороха и выпачкалось кровью. И все же в лохмотьях, посреди страданий и несчастья, они сохраняли гордый вид, а при появлении императора даже выражали радость. Но она была редкой и напускной, ибо в этой армии, способной настолько же здраво рассуждать, сколь и с воодушевлением действовать, каждый по достоинству оценивал всеобщее положение». Солдаты и офицеры поражались малому числу взятых ими в плен, а ведь все знали: именно по количеству захваченных пленных, пушек и знамен определяется размах победы. «Массы мертвых служили скорее доказательством отваги побежденных, чем величины победы».
Наполеон поехал назад к своей палатке, которую перенесли вперед и поставили на поле боя неподалеку от его командного пункта. Император французов отписал Марии-Луизе с рассказом о разгроме русских и отправил указания епископам Франции распевать в церквях T e D e u m в благодарность Богу за победу. Обедал он с Бертье и Даву, но ел мало и выглядел больным. Все они сошлись на том, что одержали решительную победу, однако обычного чувства ликования не испытывали. Наполеон провел ночь без сна и, согласно воспоминаниям камердинера Констана, вздыхал: «Quelle journée! Quelle journée!» («Какой день! Какой день!»).
На бивуаках в ту ночь не звучали песни, никто с восторженностью не обменивался впечатлениями о бое, не слагал легенд о славе. Воины разместились там, где застало их окончание сражения, жались у костров из деревянных обломков ружей и орудийных передков, стаскивая трупы и наваливая их один на другой, чтобы было на чем сидеть. Уже третий день они не получали еды, а все личные припасы, бывшие у них, как и cantinières с их набитыми провизией повозками, остались позади – там, где армия стояла лагерем предыдущей ночью. Приходилось рассчитывать на себя и на «подножный корм», и они делали бурду из гречихи, обнаруженной в ранцах убитых русских, пили воду из ручьев, там и тут перерезавших поле боя и уже напитавшихся кровью. Если кто и поел как следует, так это один вольтижер, сумевший подстрелить зайца, очутившегося на пути наступающих в начале сражения, которого теперь освежевал и приготовил удачливый охотник. Пока невеселые воины сидели у костров за жалкой трапезой, раненые товарищи подползали или подходили к ним и просили поделиться скудным пайком. Русским раненым приходилось удовлетворяться сырой кониной – мясом убитых лошадей. «Ночь [с 7 на 8 сентября] была ужасной, – вспоминал офицер пеших гренадеров Старой гвардии. – Мы провели ее в грязи, без огня, окруженные убитыми и ранеными, чьи жалобные крики разрывали сердца».
Раненых выносили с поля битвы в ходе сражения особые наряды с носилками, а также нерадивые солдаты, готовые использовать благоприятную возможность оттащить в тыл пострадавших товарищей в надежде потом тихой сапой остаться около перевязочного пункта и избежать возвращения на передовую. Но с наступлением ночи эвакуация прекратилась, отчасти из-за темноты, но до известной степени из-за перегруженности полевых лазаретов.
Поскольку причиной большинства ран становились артиллерийские снаряды или ружейные пули, выпускаемые с чрезвычайно коротких дистанций, легкие ранения попадались сравнительно редко, то есть по большей части не представлялось возможным ограничиться простой процедурой: промыть рану, наложить корпию, перемотать пораженный участок и предоставить природе делать свое дело дальше. Крайне не хватало хирургов, в особенности у французов, поскольку многих из них армия оставила в госпиталях по пути следования. Имевшиеся в наличии работали целый день, делали операции, ампутировали конечности, вынужденные постоянно как-то изворачиваться в условиях нехватки всего и вся, моя руки и промывая инструмент в ближайшем ручье, как вспоминал доктор Генрих Роос. Из-за нехватки тягловых животных многие кареты «скорой помощи» и медицинское снаряжение оставили в Вильне. Когда кончался перевязочный материал, докторам приходилось рвать рубахи раненых.
Коль скоро каждому человеку, нуждавшемуся в помощи хирурга, доставалось очень мало времени, самым простым способом разрешить вопрос с раной в руку или ногу становилась ампутация. Раненого привязывали к столу или держали, вставляли в рот свинцовую пулю, кусок дерева или кожи, а когда представлялся случай, давали немного спиртного. Некоторые вырывались и кричали, ругая судьбу или взывая к матери, но многие выказывали непостижимый стоицизм. После операции их клали на землю и оставляли без внимания, а кучи отсеченных конечностей становились все больше.
Хирурги продолжали трудиться при колеблющемся свете свечей всю ночь. Работа была чрезвычайно тяжелой и выматывающей эмоционально, даже для такого опытного врача, как доктор Доминик де Ла Флиз, хирург 2-го полка пеших гренадеров гвардии. «Нельзя и вообразить себе, какие чувства испытывает раненый, когда хирургу приходится говорить ему, что он безусловно умрет, если не удалить одну или две конечности, – писал он. – Ему приходится примириться с участью и приготовиться к ужасным страданиям. Не могу описать стоны и зубовный скрип человека, конечность которого раздробило пушечное ядро, крики боли, когда хирург рассекает кожу, режет мышцы, потом пилит кость, разрубая артерии, кровь из коих брызжет на него самого».
Поскольку хирурги не могли помочь всем сразу, многих раненых относили прямо в импровизированные «госпитали» в Колоцком монастыре и в любые уцелевшие дома села Бородино. Но коль скоро кавалерия буквально поглощала всю солому на многие версты вокруг, страдальцам приходилось лежать на голой земле. Некоторым раны не перевязывали сутками. «Через восемь или десять дней после битвы три четверти несчастных умерли из-за отсутствия ухода и пищи», – писал капитан Франсуа, очутившийся среди 10 000 других в Колоцком монастыре, где уцелел только благодаря слуге, который промыл рану господина и принес ему пищи и воды.
Самым большим счастливчикам из русских довелось попасть в Москву, но большинство остались в Можайске, где их поместили в имевшихся в распоряжении домах и попросту бросили. Когда спустя двое суток французы вошли туда, они обнаружили, что половина их умерли от голода или жажды. Улицы маленького городка полнились бездыханными телами и горами отрезанных конечностей, на некоторых из которых оставались перчатки или обувь.
Как ни удивительно, но душевный настрой вечером после битвы был выше на русской, а не на французской стороне. Сам по себе факт того, что они выстояли перед напором Наполеона, а не побежали, один уже заставлял солдат чувствовать себя триумфаторами. «Всяк пребывал в возвышенном состоянии духа, все были столь недавними свидетелями храбрости наших войск, что мысль о неудаче или даже о частичной неудаче не находила пути в наши умы», – вспоминал князь Петр Вяземский, добавляя, что никто не считал себя побежденным. Они знали, что выиграли французы, но не чувствовали себя понесшими поражение.
Хотя русская боевая линия тем вечером отодвинулась от занимаемой утром позиции примерно на два километра, французы не пошли за противником, а с наступлением ночи казаки по одному или группами принялись обшаривать поле боя в поисках добычи (один отряд сподобился убить двух русских офицеров, беседовавших между собой на французском). Французы не выслали вперед дозоры и не стали укреплять фронт, поскольку, победив и отбросив русских, не испытывали нужды в этом. Они просто встали лагерем там, где находились. По вполне понятным причинам, никто не захотел ночевать в покойницкой редута Раевского, что позволило небольшому отряду русских солдат на короткое время «отбить» позицию у врага..
Всегда осознававший силу пропаганды, Кутузов уверенно заявил об одержанной победе. Когда полковник Людвиг фон Вольцоген, один из штабных офицеров Барклая, представил рапорт об обстановке на фронте на момент прекращения боевых действий, из которого становилось ясным, что русские понесли тяжелейшие потери и вынужденно оставили позиции, Кутузов накинулся на него. «С чего вам взбрела в ум сия чушь? – брызгая слюной, кричал он. – Вы, поди, весь день напролет напивались с одной из тех сук маркитанток! Я лучше вас знаю, как прошло сражение! Неприятельские атаки были отражены на всех направлениях, а завтра я поведу войска, и мы погоним врага прочь со священной русской земли».
Главнокомандующий распорядился о приготовлениях к генеральному наступлению следующим утром. «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нас ослабел в сие сражение, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодняшнюю ночь устроить все войско в порядок, снабдить артиллерию новыми зарядами и завтра возобновить сражение с неприятелем», – написал он Барклаю. Известие о предстоящем продолжении битвы солдаты восприняли с радостью, и войско отправилось отдыхать с мыслью быть наутро в готовности к бою.
А тем временем полковник Толь и корнет лейб-гвардии Конного полка князь Александр Борисович Голицын, ординарец Кутузова, провели инспекционный тур по войскам. Вернувшись, они уведомили главнокомандующего, что для боевых действий завтра утром удастся собрать не более 45 000 чел. «Кутузов все знал и без того, но ждал рапорта и, едва выслушав его, дал приказ отступать», – рассказывал Голицын, не сомневавшийся, что тот и не собирался продолжать мериться силами с Наполеоном на следующий день, а разводил красные речи только «по политическим мотивам».
Очень и очень вероятно. С одной стороны, такие заявления помогали представить итог сражения для внешнего мира как победу, чем Кутузов тут же и занялся. Он написал длинное письмо Александру с подробным рассказом о ходе событий на поле боя, подчеркнув храбрость и стойкость русских солдат, не преминул заявить, будто нанес огромные потери французам и не отдал ни пяди российской земли. Но, продолжал он, поскольку позиция под Бородино слишком протяженная для оставшихся в его распоряжении войск, а также по причине его главной заинтересованность не собственно в победах в сражениях, а в уничтожении французской армии, он собирается отойти на шесть верст к Можайску. Сходное по сути письмо Кутузов отправил и Ростопчину, уверив того в собственном намерении дать решительный бой врагу чуть дальше к тылу. Кроме того русский главнокомандующий опубликовал официальную сводку с описанием битвы, где говорилось, будто все французские атаки оказались безуспешными. «Отбитый по всем пунктам, он [неприятель] отступил в начале ночи, и мы остались хозяевами поля боя. В следующий день генерал Платов был послан для его преследования и нагнал его арьергард в 11-и верстах от деревни Бородино». «Я выиграл сражение против Бонапарта», – писал он жене несколько короче.
Заявление о намерении продолжить сражение на следующий день могло быть и уловкой, предпринятой для предотвращения крушения. Никто после таких слов не ожидал отступления, а потому части, готовясь драться вновь, держались сосредоточенно. Кроме того, поскольку никто из солдат и офицеров на местах не знал истинного положения дел, такие новости заставляли их предполагать, будто армия в целом находится в лучшем положении, чем на самом деле. Хвастовство и самоуверенность Кутузова, безусловно, возымели определенный эффект, и, как отмечал Клаузевиц, «это фиглярство старого лиса в тот момент было полезнее честности Барклая». Знай русские об истинных масштабах понесенных ими потерь, они бы, вполне вероятно, пришли бы в самое настоящее отчаяние.
Битва стала грандиозным побоищем, какие только зафиксированы в истории войн, непревзойденная до первого дня наступления на Сомме в 1916 г. Искать ответа на вопрос почему, долго не приходится. Две огромные армии сосредоточились на очень маленьком ареале. Согласно одному источнику, французская артиллерия сделала 91 000 выстрелов. По другим сведениям, только 60 000, в то время как пехотинцы и кавалерия израсходовали 1 400 000 ружейных патронов, но даже и эти данные показательны: в среднем около ста пушечных и 2300 ружейных выстрелов в минуту.
Русские строили войска глубоко – примерно в сотне шагов за одним эшелоном располагался другой. Данный прием, несомненно, помог им выстоять, поскольку каждый раз, проломив неприятельский фронт, французы оказывались перед новой стеной из солдат, что мешало им осуществить решительный прорыв. Однако вследствие такого построения вся русская армия, даже придерживаемые в резерве части, оказывалась в пределах досягаемости французских орудий на протяжении всего дня. Принц Евгений Вюртембергский, например, отмечал факт потери одной из бригад его 4-й пехотной дивизии 289 чел., или около 10 процентов численности за полчаса, в то время как она стояла в резерве.
Без таких же веских причин Наполеон тоже дислоцировал многие резервы и почти всю кавалерию в зоне действительного огня неприятельской артиллерии. Капитан Юбер Био, состоявший адъютантом при генерале Клоде-Пьере Пажоле, тогдашнем командире 2-й легкой кавалерийской дивизии, вспоминал, что в день битвы 11-му конно-егерскому полку довелось часами стоять под обстрелом, и он потерял треть людей и лошадей без участия в каких-нибудь активных действиях. Один полк вюртембергской кавалерии недосчитался двадцати восьми офицеров и 290 чел. других званий из 762, то есть свыше 40 процентов своей численности.
Размеры потерь русских войск по разным оценкам военных историков колеблются в пределах от 38 500 до 58 000 чел., но в наше время, опираясь на уточненные данные, ученые остановились на цифре в 45 000. В это число входят двадцать девять генералов, шесть из которых были убиты или смертельно ранены, и среди них Багратион, умерший от раны в бедро, Тучков и Кутайсов. Но если слова Кутузова о том, что у него для сражения на следующий день оставалось только 45 000 чел. верны, понесенный на Бородинском поле урон должен быть много выше. Французские потери составляют 28 000 чел. и включают сорок восемь генералов, одиннадцать из которых нашли там смерть.. Весной 1813 г. российские власти занялись очисткой поля и предали земле 35 478 конских трупов.
Положение дел у русских сложилось крайне тяжелое. Армия не только лишилась огромного количества людей, она наполовину утратила боевую эффективность: раненые и убитые подавляющим образом приходились на регулярные армейские и гвардейские полки, а не на ополченцев или казаков. Очень большую долю среди погибших в пропорции составляли старшие офицеры. В результате целые формирования оказывались полностью выведенными из строя. Ширванский пехотный полк из 1300 чел. к трем часам сократился до девяноста шести солдат и трех младших офицеров. В сводной гренадерской дивизии графа Воронцова, насчитывавшей четыре тысячи человек при восемнадцати старших офицерах, к вечерней перекличке вышли три сотни бойцов и три офицера. Вся дивизия Неверовского смогла бы выставить не более семисот штыков. От ее 50-го егерского полка в строю остались сорок солдат, в Одесском пехотном полку самым старшим по званию из уцелевших командиров оказался поручик, а в Тарнопольском пехотном полку – фельдфебель. «Дивизия моя перестала существовать», – писал на следующий день Неверовский жене.
По сравнению с противником, потери у французских частей оказались меньшими, так как в большинстве своем формирования недосчитались не более чем от 10 до 20 процентов численности, и пусть жизнь в бою отдали ряд отличных генералов и старших офицеров, система производства в следующее звание означала – заменить их будет нетрудно. Со стороны Парижа шли маршем свежие войска, а посему командование не испытывало особой сложности в плане латания брешей в строю. Но урон на французской стороне оказался в большей степени стратегическим, чем потери русских, поскольку Наполеон почти полностью угробил собственную кавалерию.
Армия Кутузова была совершенно не в состоянии дать врагу сражение на любой, даже самой сильной позиции. Без нескольких недель отдыха и присылки значительных пополнений она бы перестала являть собой боевую силу. Коль скоро войска не могли защитить Москву, что бы там и кому ни писал Кутузов, логичным шагом становился разворот в южном направлении и отход на Калугу. Такой шаг одновременно приблизил бы армию к источникам снабжения и вынудил французов следовать за противником, уходя от Москвы. Но поступи русский главнокомандующий таким образом, ему пришлось бы снова биться с французами или продолжать отступать, а в любом из этих случаев остатки армии окончательно рассыпались бы. Более всего на свете старому генералу требовалось сбросить с хвоста Наполеона, а добиться цели представлялось возможным лишь за счет отвлечения императора французов какой-то достойной приманкой. Единственным блестящим ходом Кутузова на протяжении всей кампании стало решение пожертвовать Москвой ради спасения армии. «Наполеон точно поток, а мы слишком слабы, чтобы противостоять ему, – объяснил он Толю. – Москва вберет его в себя как губка».
Посему русский главнокомандующий двинулся в сторону Москвы, объявив о намерении дать бой врагу под Можайском, а потом в какой-нибудь точке ближе к столице. Хотя отступали войска в беспорядке, тупая отрешенность, охватившая солдат после возбуждения битвы, не позволяла им рассеяться или дезертировать в больших количествах. Одна из лошадей в упряжке орудия у Николая Митаревского лишилась нижней челюсти, оторванной осколком бомбы, а потому артиллеристы выпрягли ее и отпустили на волю, но животное, проведшее с батареей десять лет, пошло дальше за ней. Подобного рода инстинкты двигали и поступками многих солдат. Во второй половине дня 9 сентября отступающие части принялись занимать оборонительные позиции на высотах перед Москвой. Следующий день они провели за рытьем укреплений и приготовлениями к битве, а Кутузов отписал Ростопчину с уверениями в хорошем состоянии армии и готовности ее отразить натиск французов.
Ростопчин, как он сам сообщал в письме Балашову от 10 сентября, подготовил Москву ко всем непредвиденным обстоятельствам. Сам он и десятки тысяч жителей изъявляли твердое намерение поддержать войска и встать на пути врага под стенами столицы. «Народ Москвы и ее окрестностей будет отчаянно биться, коли армия наша подойдет близко», – писал он Балашову. Обнадеженный Кутузовым, губернатор заявил даже, будто город станет обороняться «до последней капли крови». В одной из прокламаций он уверял граждан в наличии верных шансов на успех против французов, даже если выйти на них с вилами, ибо те такие тщедушные, что окажутся не тяжелее охапки сена. Всем, кто выражал сомнения в его способности отстоять столицу, Ростопчин обещал разгромить французов, закидав их в случае надобности камнями.
13 сентября Кутузов распорядился расположить свою штаб-квартиру в селе Фили и вел себя по всему так, словно собирается оборонять выбранные позиции. В присутствии нескольких генералов главнокомандующий испросил мнения Ермолова о месте предполагаемого боя, а когда тот признался, что не считает позицию особенно удачной, устроил фарс: пощупал пульс Ермолова и поинтересовался, в добром ли тот здравии. Однако Ростопчина, приехавшего из Москвы по просьбе Кутузова, поразила атмосфера неуверенности, царившая в ставке. Губернатор доложил о проведенной эвакуации города, который, если нужно, можно оставить противнику, а потом поджечь, но у всех, казалось, вызывала негодование одна мысль об оставлении Москвы без боя. Никто словно бы не осмеливался признать горькую правду. Единственным исключением оказался Барклай, пребывавший в уверенности, что битва у ворот столицы приведет к полному уничтожению остатков армии. «Коли они пойдут на глупость сражаться на сем месте, – признался он Ростопчину, – могу лишь надеяться, что меня убьют».
К тому моменту Ростопчин пришел к убеждению в отсутствии у командования намерения предпринять попытку защитить Москву. Но Кутузов заверил его в обратном в разговоре, названным Ростопчиным «курьезной беседой, в коей открылась вся низость, некомпетентность и малодушие командующего нашей армией». Кутузов попросил губернатора вернуться следующим утром с митрополитом, двумя чудотворными иконами Богородицы и с толпой монахов и дьяконов, с целью устроить процессию по русскому лагерю накануне сражения.
После отъезда Ростопчина Барклай и Ермолов явились к Кутузову поставить его в известность о сложившемся у них мнении: после доскональной рекогносцировки они пришли к убеждению в непригодности позиции к обороне. «Князь Кутузов, внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, – писал Ермолов, – и, желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к восьми часам вечера созвать господ генералов на совет».
Когда те пришли, Кутузов открыл заседание заявлением о невозможности в существующих обстоятельствах удержать выбранную ими прежде позицию, ибо противник сможет легко смять войска и прорвать оборону. Если же придется отрываться от врага и отступать, путь армии ляжет через Москву, в результате чего возникнут хаос и неразбериха, неизбежна будет потеря большей части артиллерии. «Покуда цела армия и покуда она в состоянии противостоять неприятелю, сохранится возможность довести войну до благоприятного завершения, – продолжал главнокомандующий, – но с потерей армии будут потеряны Москва и Россия».
Затем Кутузов спросил мнения остальных собравшихся, но, как казалось, на деле оно его волновало мало. Уваров и Остерман-толстой согласились с главнокомандующим, но другие испытывали раздражение. Беннигсен предложил перейти в наступление и нанести яростный удар по одному из французских корпусов, пока тот находится на марше, каковой вариант встретил воодушевленную поддержку Дохтурова, Ермолова и Коновницына. Однако, как указал Барклай, солдаты-то для данной затеи найдутся, но где взять опытных офицеров, способных успешно провести подобного рода маневренное наступление. Раевский согласился: коль скоро войска сильно ослаблены, а русский солдат непривычен к наступательной тактике, придется ради сохранения армии оставить Москву.
Как заметил Беннигсен, никто не поверит в заявления о победе над противником под Бородино, коль скоро следствием оказались отступление и сдача Москвы. «И не будем ли и мы тогда обязаны сказать себе, что на деле проиграли?» – задал он прямой вопрос. После получаса споров слово опять взял Кутузов, он объявил об оставлении Москвы и приказал начать всеобщее отступление.
Коновницын утверждал, будто волосы на затылке у него встали дыбом от одной мысли о сдаче Москвы, а Дохтуров не жалел оскорбительных эпитетов для «сих недалеких людишек», принимавших решение. «Какой позор для русского народа оставить колыбель нашу без единого выстрела и без боя! Я в ярости, но что могу поделать? – писал он жене в тот вечер. – Теперь я убежден, что все потеряно, а коли так, никто не заставит меня остаться на службе. После всех тех злоключений, нужды, поругания и беспорядка, допущенных ввиду слабости наших командиров, после всего этого ничто не убедит меня служить – я просто в ярости от всего происходящего!..»
От гнева содрогался и Ростопчин, в семь часов вечера того дня получивший записку от Кутузова, где тот в конечном итоге извещал об отказе от намерения дать бой ради обороны Москвы. Ростопчин погрузился в такое отчаяние, что сыну едва удалось успокоить отца. «Кровь закипала в моих жилах, – писал губернатор жене, уехавшей из города некоторое время назад. – Наверное, я умру от боли». Придя в себя, Ростопчин занялся отменой приказов по приготовлению к обороне и поспешил организовать эвакуацию города.
Никогда не забывавший о репутации, Кутузов отправил Ермолова к командовавшему арьергардом Милорадовичу с приказом «почтить освященную веками столицу хоть подобием битвы под ее стенами» в ходе продвижения через нее армии. Милорадович негодовал. Он-то понял смысл уловки: если удастся добиться успеха, Кутузов раструбит о своей попытке защитить Москву, а в случае поражения свалит вину на генерала. Позднее той же ночью Кутузов писал царю, представляя причины оставления города противнику как некую неизбежность. Он упирал на то, что-де падение Смоленска решило и участь Москвы, таким образом, ловко слагая вину с себя и перекладывая на плечи Барклая.
Отступление началось тотчас же, и в одиннадцать часов вечера артиллерия покатила по улицам древней столицы. В стратегически важных точках размещались штабные офицеры и казачьи разъезды, в обязанности которых входило направлять колонны и поддерживать порядок. «Марш армии, пусть и проводившийся с учетом обстоятельств в восхитительном порядке, более напоминал похоронную процессию, а не движение войск, – выражал мнение от увиденного Дмитрий Петрович Бутурлин. – Солдаты и офицеры плакали от ярости».
Но скоро порядок начал нарушаться. Как только известие об отступлении облетело город, жители высыпали на улицы. За последние недели Ростопчин своими безумными прокламациями возбудил горожан до такой степени, что состояние их умов больше всего подходило под описание как лихорадочное. За несколько предшествующих суток на улицах случались шумные ссоры. Одни выкрикивали оскорбления в адрес отступавших солдат, другие, распахнув двери лавок и домов, начали раздавать добро, чтобы то не досталось французам.
Ростопчин суетился, пытаясь вывезти все возможное, отдавал приказы поджигать склады с зерном и прочими съестными припасами. Десятки тысяч гражданских лиц покидали город одним путем с солдатами, осложняя им продвижение. Оскорбления и камни летели в кареты уезжавших дворян, а в некоторых случаях беженцы стаскивали с повозок или высаживали из экипажей раненых солдат и офицеров, спеша положить туда личное имущество. «Всюду слышались стрельба и плач, – вспоминал Н. М. Муравьев, – улицы полнились ранеными и убитыми солдатами».
Посреди хаоса, ожесточения и смятения люди пытались отыскать родственников и друзей, а офицеры из числа живших в Москве старались попасть домой, чтобы взять необходимое и хотя бы переодеться. Капитан Суханин решил заглянуть к знакомому, графу Разумовскому. Того не оказалось дома, но дворовые встретили гостя так, словно бы ничего вокруг не происходило. «Повар графа приготовил нам завтрак, слуги принесли вино, музыканты достали ноты и начали играть», – рассказывал Суханин.
Когда улицы забивали лошади и повозки, ожидавшие возможности двинуться дальше солдаты стали потихоньку разбредаться, чтобы раздобыть провизии, а в особенности выпивки. Скоро они уже врывались в лавки и подвалы вместе с городским отребьем – Ростопчин ранее открыл все тюрьмы и приюты. Он также приказал поджечь ряд строений, и грабежи шли при свете вспыхивавших там и тут пожаров.
Ростопчин и сам едва избежал гибели от рук разъяренной толпы, окружившей его дворец, отдав ей на расправу обвинявшегося в шпионаже в пользу французов молодого человека, которого растерзали тут же после отъезда губернатора. Уезжая из города, он очутился нос к носу с Кутузовым. Главнокомандующий попросил своего ординарца князя А. Б. Голицына, как москвича, провести себя по закоулкам с целью избежать любых встреч с населением, а потому столкновение с Ростопчиным особенно разозлило генерала. По мнению Голицына, Ростопчин хотел что-то сказать Кутузову, но тот оборвал его. Сам московский генерал-губернатор утверждает нечто более правдоподобное: Кутузов пообещал ему скоро развернуть действия против Наполеона, в ответ Ростопчин ничего не сказал, «коль скоро ответом на bêtise [глупость] может стать только sottise [брань]». В любом случае общение не доставило удовольствия ни одной из важных особ.
Неприятная сцена произошла и между комендантом небольшого гарнизона Москвы и Милорадовичем. Пожилой генерал велел солдатам выступить из Кремля под звуки оркестра. Но когда они шли по улицам, появился Милорадович, арьергард которого как раз следовал через город. «Какая свинья приказала вам играть?» – заревел Милорадович на коменданта гарнизона. Последний сослался на устав Петра Великого, согласно которому, гарнизон должен выходить из крепости непременно под звуки военного оркестра. «А сказано ли в уставе Петра Великого что-нибудь насчет сдачи Москвы?» – рявкнул в ответ Милорадович.
У Милорадовича имелись причины для раздражения. Когда он подошел к Москве с арьергардом, чтобы проследовать через город, то обнаружил входящих туда польских гусар из авангарда Мюрата.. Сам русский генерал со своими частями и многие другие мелкие формирования и отряды превращались в этакие островки в море войск короля Неаполитанского. Прояви Мюрат больше напористости, он смял бы не только арьергард Милорадовича, но также и значительную часть русской армии, каковая вместе с множеством офицеров все еще тащилась через улицы и потому была не в состоянии обороняться.
Милорадович отправил офицера передать Мюрату о своем согласии сдать маршалу Москву без боя, если тот остановит своих солдат хоть на несколько часов и даст ему время проследовать через столицу. В случае отказа Мюрата генерал угрожал разжечь пожары при отходе. Мюрат, знавший о желании Наполеона заполучить Москву целой и, как большинство французов, считавший войну по сути законченной, согласился. Во время переговоров донские казаки, сопровождавшие посланца Милорадовича, смотрели на короля Неаполитанского с трепетом и залопотали что-то по-доброму, когда тот достал часы. Заметив это, Мюрат протянул их одному из донцов и велел адъютантам дать свои часы другим казакам.
Перемирие лишь придало официальные черты положению, и без того складывавшемуся естественным образом. Квартирмейстер одного из казачьих полков русской 2-й армии с изумлением пронаблюдал, как французская кавалерийская дивизия позволила уже окруженной русской бригаде свободно проехать через свои ряды. Генрих Роос, хирург 3-го вюртембергского конно-егерского полка, отметил наличие на улицах сотен отбившихся от частей русских солдат, причем никто с французской стороны не обеспокоился собрать и разоружить их, поскольку всем война казалась завершившейся. Он встречал легкораненых русских офицеров, которых перевязывал и отправлял искать свои части. Когда вюртембергские конные егеря наткнулись за городом на полк русских драгун, вместо боя произошло братание.
Если французы верили в окончание войны, русские чувствовали себя так, словно настал конец света. «Вся армия будто раздавлена, – писал Икскюль, наблюдая за пламенем, вспыхивавшим над оставленным русскими войсками городом. – Много говорят об измене и предателях. Мужество подорвано, и солдаты начинают бунтовать». К тому же теперь они дезертировали в больших количествах. Проходя через Москву, поручик лейб-гвардии Семеновского полка Александр Чичерин решил, будто настал «последний день России». Он не мог принять практических соображений стратегии, объяснявших сдачу города. «Кутаясь в шинель, я весь день провел в каком-то немыслимом оцепенении, ничего не предпринимая, безуспешно пытаясь подавить волны негодования, накатывавшего на меня снова и снова», – писал он в коротком дневнике.
Многие теперь признавали, что лучше бы Александр заключил мир с Наполеоном, и даже самые упорные противники этого приходили к выводу о неизбежности такого исхода. Некоторые же поговаривали, что пора подаваться в Испанию и начинать воевать там против французов вместе с англичанами.